Сидя в кабине рядом с Бороздой, Саша Голованов видел, как тот бережно поглаживал желтую кожаную папку, лежавшую на коленях.
— Анатолий Викторович, почему же и меня на допрос не вызвали? Я тоже мог бы сообщить кое-что о школе, о Майоровой, — сказал он.
Борозда повернулся к нему, заинтересованно спросил:
— Что именно?
— Многое. Майорова член колхозной комсомольской организации, мы знаем, как она работает.
— Двоек много. Сплошной педагогический брак.
— Были двойки, а теперь их меньше, значительно меньше.
— А почему меньше? Ты, комсомольский вожак, поинтересовался?
— Работает лучше, старается…
— Нет, не поэтому, — отрицательно тряхнул головой Борозда. — Приписками занимается, оценки завышает. Понял, Голованов? Приписки…
— Да чепуха все это. Валентина Петровна человек честный, чистый…
Борозда едко усмехнулся:
— Послушай, Голованов, неужели думаешь, что я не знаю, почему ты защищаешь Майорову. Сам к ней похаживаешь. А?
— Похаживаю и ухаживаю. Вы что же специально приезжали запретить ребятам ухаживать за девушками? Незавидная у вас роль.
— Ты, Голованов, поосторожней, а то я могу намекнуть в райкоме комсомола, чтобы поинтересовались твоим моральным обликом…
С тонким визгом заскрипели тормоза. Машина остановилась.
— В чем дело? — забеспокоился пассажир.
— Приехали. Даю вам возможность бежать в райком комсомола.
— Шутишь, Голованов, — неловко улыбнулся Борозда.
— Нет, не шучу. Выходите из кабины.
— Ты не хулигань, не хулигань, Голованов.
— Не хотите выходить? Поедем назад, в Михайловну. — Саша Голованов крутнул баранку.
— Ты не имеешь права! — повысил голос Анатолий Викторович. — Ты комсомолец…
— Выходите! Я еду в Михайловку. Нам не по пути.
— Я тебе это припомню, Голованов, припомню, — грозил Борозда, вылезая из кабины.
— Вы это любите… Я вас помню еще с пятьдесят девятого. — Саша Голованов резко хлопнул дверцей. Конечно, это мальчишество — высаживать ответственного работника среди дороги, и Борозда ему действительно когда-нибудь припомнит. Но пусть постоит, «поголосует» в степи…
* * *
Анатолий Викторович Борозда был человеком исполнительным и щепетильно аккуратным. Любое райкомовское задание он считал делом первоочередной важности и трудился так, словно от выполнения именно этого задания зависело благополучие всего района. Сейчас, например, он спешил с оформлением дела Михайловской школы, чтобы обстоятельно доложить первому секретарю райкома, который завтра уходит в отпуск и уезжает на Дунай туристом.
Борозда постучал в дверь, одернул темный шерстяной китель, глянул на сапоги, пригладил рукой жестковатые волосы и бодро шагнул в кабинет.
— Разрешите, Иван Трифонович, доложить о Михайловской школе.
— Да, да, пожалуйста. Что там у них?
Борозда неторопливо и обстоятельно докладывал. Он был уверен, что ему удалось распутать клубок довольно-таки неприглядных, даже преступных дел — там и принижение роли партийной организации, и использование служебного положения в корыстных целях, и зажим критики, и неблаговидное поведение учительницы, которая (и надо же дойти до такого!) устраивала дома выпивки с десятиклассниками… Анатолий Викторович, конечно, умолчал о том, что некоторые михайловские учителя вели себя с ним непочтительно, а мальчишка, колхозный шофер, высадил его среди степи на дороге. Ладно, он умолчал, но все это подогрело его неприязнь к директору, к директорской дочери, и Борозда не пожалел красок, рисуя положение в Михайловской школе. Надолго запомнят его!
Иван Трифонович слушал инструктора с горькой заинтересованностью. Да ведь это та школа, учителя которой писали когда-то в областную газету… Из-за их статьи пришлось вызывать на бюро «гордость района» Подрезова и указывать на недопустимость… Как-то секретарь обкома то ли в шутку, то ли всерьез говорил Ивану Трифоновичу: «Бить начинают твои козыри…» Неприятно было слушать подобное. И вот в этой самой Михайловской школе заваруха обнаружилась, письмо серьезное поступило оттуда…
— Выходит, плохи дела в Михайловке, — сказал он. — А мы считали Зорича дельным руководителем. Ошиблись?
— Вы были правы, Иван Трифонович, Зорич зазнался, — вставил Анатолий Викторович.
— В этом и наша беда, — вздохнул секретарь. — Мало, очень мало интересуемся школами. Посевная, уборочная, зимовка, за этими китами не видим порой другие не менее важные дела… Не видим, товарищ Борозда.
Анатолий Викторович покорно кивнул. Все, что говорило начальство, он принимал без возражений.
— Разрешите доложить, Иван Трифонович. Поступил тревожнейший сигнал: в годы войны директор школы Зорич служил в полиции!
— Вам даже это стало известно… — секретарь прошелся по кабинету, с досадой протянул: — Да-а, Анатолий Викторович, «копнули» вы, до самых корней добрались…
— Факт службы в полиции соответствует действительности!
Секретарь усмехнулся:
— У вас, наверное, и проект решения готов?
— Так точно, готов. Разрешите огласить?
— Прочтите.
Выслушав этот проект, Иван Трифонович взял в руки листок, исписанный разборчивым крупным почерком инструктора, ровно, точно солдаты, выстроились буквы на бумаге — прямо загляденье…
— Все по полочкам разложено, расписано… По-вашему выходит, что Зорича с работы снимать надо?
— Так точно, Иван Трифонович, для пользы дела, чтобы другим неповадно было, — радостно подтвердил Борозда.
— Для пользы дела оно и в душу плюнуть можно… Ну, а директором кого вы там назначили? — с легкой насмешкой спросил секретарь.
— Я не внес еще один пункт. Требуется ваше принципиальное согласие. Учительский коллектив изъявил желание, чтобы директором школы была назначена Марфа Степановна Зайкина. Человек стойкий, душой болеет за школу.
— Допустим… Но зачем же мое согласие? Это кадры Карасева.
— Разрешите доложить, Иван Трифонович. Заведующий районо Карасев оказался не на должной принципиальной высоте. Он против. Тут сыграли свою роль приятельские отношения. Есть сигналы, что директор и заведующий часто бывали вместе на рыбалке, на охоте… Привлекали других, угодных им учителей, выпивки устраивали…
— Вот ведь как! Полнейший развал! Выпивают и кто — член райкома Карасев, кандидат в члены райкома Зорич… В пору «караул» кричать! Да-а, Анатолий Викторович, посылал я вас разобраться, а вы короб сплетен привезли… Крепенько тряхнули, программу перевыполнили…
Борозда с недоумением глядел на секретаря, не зная, как отнестись к этим словам. По его мнению, Иван Трифонович вообще был чудаковат, подбрасывал иногда загадочки, не поймешь — шутит он или говорит всерьез. Но сейчас было ясно — секретарь чем-то недоволен.
— Вы, Иван Трифонович, приказали потрясти, — удрученно проговорил инструктор.
— Каюсь, грешный, не то слово употребил. Я ведь думал как? Думал, что у вас, Анатолий Викторович, нет злости на людей, что честность и объективность превыше всего… Извините, ошибся. Мне вот попала любопытная книжица. — Секретарь достал из шкафа голубоватый томик, раскрыл его, протянул инструктору. — Прочтите, пожалуйста, вслух, здесь карандашом отчеркнуто.
Борозда рад был услужить. Он только не понимал, к чему все это, и отнес просьбу Ивана Трифоновича за счет его чудаковатости.
— «Будучи поставлен во власти, — громко, даже с некоторой торжественностью читал Борозда, — не употребляй на должности при себе лукавых людей; ибо в чем они погрешат, за то обвинят тебя как начальника».
— Мудро! — подхватил секретарь. — И сказано это две с половиной тысячи лет назад. Удивительно! Следовало бы, по-моему, в каждом большом или малом учреждении повесить слова древнего мудреца как девиз… Вы тоже не возражали бы, Анатолий Викторович? — с иронией спросил он.
Борозда стушевался, не зная, что ответить.
Их разговору помешала вошедшая Черкашина. Как бы забыв об инструкторе, Иван Трифонович озабоченно обратился к ней:
— Как в Михайловке? Что там в школе?
— В школе — беда, — ответила Черкашина.
— Читал я материалы товарища Борозды, — угрюмо проговорил секретарь.
— Наш инструктор как раз и подлил масла в огонь, — гневно сказала Черкашина. — Наворочал он там, за что и был изгнан.
— Иван Трифонович, я выполнял ваше приказание, — поспешил Борозда, но секретарь с холодной вежливостью прервал его:
— Вы свободны, Анатолий Викторович.
Борозда ушел из кабинета с видом человека, до конца исполнившего свой долг и готового по первому зову прискакать к начальству.
— Нина Макаровна, вам знаком этот материал? — спросил Иван Трифонович, указав на раскрытую папку.
Черкашина взглянула на бумаги, прочла проект решения.
— Материал знаком и так называемое дело Михайловской школы тоже знакомо. Я возражаю, решительно возражаю, — заявила она.
— Против чего? — удивился Иван Трифонович. — Против всех этих материалов.
— Но постойте, постойте, мы посылали работника райкома.
— Давайте уточним, Иван Трифонович, не мы посылали, а вы — единолично. Я, как вы знаете, была против.
Иван Трифонович улыбнулся.
— Я понимаю вас, Нина Макаровна, все мы люди, и ничто человеческое нам не чуждо. Я понимаю, хорошо понимаю — речь идет о вашей родной школе, давшей когда-то аттестат зрелости, путевку в жизнь. И все-таки ради общего нам иногда приходится подавлять в себе личное. Это неприятно, тяжело даже, но что поделаешь, если нужно, если того требуют обстоятельства.
— Я действительно люблю свою школу, на всю жизнь благодарна ей, но сейчас это не имеет значения, сейчас важно другое — в школе большая неприятность, и мы должны помочь.
— Ну вот, ну вот! — воскликнул Иван Трифонович. — И я говорю о том же — нужно помочь, оздоровить обстановку. Соберите бюро, обсудите, укажите. Материал есть, проект решения есть. Я лично согласен с проектом.
— Нет, Иван Трифонович, бюро созывать не будем.
— То есть как это не будете? — удивился он. — Бюро должно состояться. Понятно, Нина Макаровна? Должно! Или вы хотите, чтобы школой занялось бюро обкома, чтобы нас вызвали и всыпали как следует?
— Извините, но мне кажется, вы хотите расправиться с михайловским директором. А за что? Поступили сигналы… Мы порой слишком доверчивы к этим сигналам, мы иногда даже не интересуемся, от кого они исходят.
— В данном случае серьезный сигнал поступил от завуча школы, от коммуниста Зайкиной. Вас это устраивает?
— Нет, не устраивает. Марфа Степановна моя бывшая учительница, у меня к ней тоже сохранилось доброе чувство благодарности. Но сейчас я не верю ей и у меня есть на это основания. Я была в школе на открытом партийном собрании. Коллектив осудил Марфу Степановну.
— Вы что же, исключаете из членов педколлектива учителей Ракова, Каваргину, Подрезову? Они-то не Марфу Степановну, а директора Зорича осуждают. Потому-то не будем спорить, бюро разберется.
— Бюро может не разобраться!
Иван Трифонович ошеломленно посмотрел на собеседницу.
— Вы что же, не верите нашему бюро?
— Члены бюро будут опираться на факты, собранные инструктором Бороздой, а факты далеки от действительности.
— Хватит! — властно прервал Иван Трифонович. — Я никуда не еду завтра. Мы, как всегда, в назначенный день соберем бюро. Я сам буду присутствовать, и мы доведем михайловское дело до конца!
— Извините, Иван Трифонович, на бюро я выступлю против проекта решения, против тех материалов, которые представлены в райком.
— Ну докатились, дальше, как говорится, ехать некуда… Нет, я не могу допустить, чтобы секретари райкома выступали на заседании бюро вразнобой. Нет у нас такого права. Я вас не задерживаю, Нина Макаровна! Идите и подумайте хорошенько.
Черкашина не уходила. Низко опустив голову, она сидела за столом. Еще вчера утром Иван Трифонович — веселый, приподнято-радостный — спрашивал, какой подарок привезти ей с Дуная. Вчера он был полон самых радужных надежд, уже дал телеграмму брату в Москву — еду, вагон такой-то, встречай, готовь для старшого культурную программку на неделю… И вдруг все это расстраивается. Конечно, Иван Трифонович может отказаться от «культурной программки» и успеть к отлету группы туристов, но настроение уже испорчено, отпуск омрачен. А может быть, зря она затеяла все это? Может быть, бюро действительно во всем разберется и отвергнет все наветы, проект решения? Может быть, пуститься на волю случая? Нет, — решительно протестовала Черкашина. Даже сам факт вызова михайловцев на бюро ей казался вопиющей несправедливостью.
— Иван Трифонович, вы напрасно откладываете свой отдых.
— Отдохнешь с вами. Наломаете дров, — пробурчал секретарь. — И вообще, Нина Макаровна, я не понимаю, представьте себе, совсем не понимаю, чего вы хотите? — разводя руками, спрашивал он. — Есть поучительные факты, надо использовать их. Я хорошо знаю Зорича, если хотите знать, мне лично симпатичен он, без работы мы его не оставим. Помнится, был у нас разговор о выдвижении его директором педучилища. Будем настоятельно рекомендовать. Но сейчас мы должны, понимаете, должны принять самые срочные и крутые меры, чтобы на примере Михайловской школы заострить внимание, резко улучшить положение школьных дел в районе. Да неужели вы не можете понять эти элементарные вещи?
— Приносить в жертву кого-то ради «заострения внимания» — не партийный путь, жертвы нам не нужны.
— Хотите без жертв? По гладенькой дорожке идти? Нет этой гладенькой дорожки, она кочковата, с выбоинами, с рытвинами, а мы идем вперед, преодолеваем, боремся. Мы за все в ответе.
— Я с вами согласна, — подтвердила Черкашина. — Мы за все в ответе. Но большая ответственность всегда требует большой осторожности. Время рубки с плеча прошло, возврата к нему не будет. Оно сурово осуждено партией.
— Никто не ратует за возврат к прошлому, однако ослаблять руководство тоже никто нас не призывает и, думаю, никто призывать не будет. Правильно! Ко мне приходили ребята из райкома комсомола и возмущались поведением иных михайловских комсомольцев. Кстати, в гневных словах райкомовцев фигурировала учительница Майорова. Захотелось мне взглянуть на оригиналку, побеседовать с ней. Я говорю ей:
— Не в ногу со временем шагаете, товарищ Майорова. По всем школам идет агитация за то, чтобы выпускники всем классом в колхозе оставались, а вы, говорят, не согласны?
Она мне дерзко отвечает:
— Не согласна! Стране нужны не только хлеборобы, нужны еще и Гагарины, Лобачевские, Патоны, Галины Улановы, откуда же им взяться, если всех ребят в колхозах оставлять?
Как бы подстегнутый воспоминанием о недавнем разговоре с дерзкой учительницей, Иван Трифонович сердито продолжал:
— Вот и посудите: велик ли воспитательный коэффициент педагога, который проповедует не то, что нам нужно в данное время.
— А в самом деле, Иван Трифонович, откуда они берутся — Гагарины да Лобачевские? — с напускным простодушием спросила Черкашина.
— Это не наша с вами забота, — отмахнулся он. — Я все думаю: вон сколько шуму понаделали Михайловские учителя вкупе с агрономом… Далась этому Ветрову Голубовка! Его не спросили, когда укрупняли.
— А помните, Иван Трифонович, как вы да и все мы гордились: первыми укрупнили все хозяйства, первыми доложили. На областных совещаниях нас в пример ставили.
Иван Трифонович скромно заметил:
— Мы-то не самозванно укрупняли, имелось указание. Колхозники знали о том и с пониманием отнеслись к мероприятию.
— Но были и возражения. Помнится, возражал Подрезов, противились голубовцы.
— Были возражения. Пришлось кой-кого поагитировать, а кое-кому и мозги вправить. Оно само собой понятно, что все новое, передовое без борьбы не внедришь.
— Наши коллеги из соседнего района что-то не спешат с поголовным укрупнением.
— Соседи нам не указ! Наши-то укрупненные живут не хуже!
— Но и не лучше. Вот в чем беда.
— Беда, Нина Макаровна, в другом: мало работаем и мы с вами, и те же Михайловские учителя с агрономом.
«Иван Трифонович опять в своем репертуаре», — неодобрительно подумала Черкашина, знавшая, что с некоторых пор первый секретарь невзлюбил Михайловку и некоторых михайловцев. А виной были газетные статьи учителей и агронома Ветрова, даже не сами опубликованные статьи, а то беспокойство, которое принесли они райкому: давай ответы редакциям и начальству о принятых мерах, отвечай на письма настырных читателей. А еще было похоже, что Иван Трифонович никак не может забыть одно из районных совещаний механизаторов, когда по привычке он бросил в зал свое любимое выраженьице: «Колхозная нива — это настоящее поле битвы за хлеб!» Никто не обратил внимания на это не очень-то мудрое изречение, кроме Ветрова. Тот, взойдя на трибуну, начал свое выступление так: «Уже в который раз я слышу из уст первого секретаря райкома о поле битвы за хлеб. Не знаю, как вам, товарищи, а для меня те слова звучат дико!»
— На амбразуру бросился, Аркадий Тихонович, — послышался шепоток.
Тогда побледневший Иван Трифонович промолчал. Вообще-то он был человеком отходчивым, но почему-то затаил злость на агронома.
— Не понимаю, чего не хватает агроному Ветрову работать всласть, — неприязненно продолжал Иван Трифонович. — Трудись, повышай культуру земледелия, выращивай хорошие урожаи, как тебя учили в институте. Так нет же, в печать полез, на трибуну, а теперь, поди, носится с газеткой, в которой какая-то певичка похвалила его за защиту Голубовки.
Черкашина возразила:
— Допустим, не «какая-то певичка», а заслуженная актриса, наша землячка. Голубовская. Ей, оказывается, не безразлична судьба родного села, не то, что нам с вами: Нам сказали: укрупнить — укрупнили. Нам скажут: объявить Голубовку неперспективной — объявим, а то и сотрем с лица земли старинное селенье.
Иван Трифонович замахал обеими руками, раздосадованно воскликнул:
— Нина Макаровна, откуда такие слова? При всем моем уважении к критике и самокритике, я с вами не могу согласиться и не могу принять на свой счет эвон какие обвинения!
— Нет, нет, Иван Трифонович, я вас не обвиняю и не думаю, что вы радуетесь, когда на пути встречаете полупустую деревеньку, доживающую, быть может, свои последние дни. Я, грешница, готова на колени встать перед такой деревенькой и со слезами на глазах вымаливать прощение за содеянное нами.
Секретарь усмехнулся.
— Ну, Нина Макаровна, разжалобили вы меня, мужика… Если хотите знать, то и мне жалко стареньких деревушек. Но я смотрю на такие отживающие населенные пункты, как на остатки патриархальщины, которые не имеют реальной цены. Время требует от нас идти вровень с веком научно-технической революции, создавать в колхозах благоустроенные центральные усадьбы с животноводческими и прочими комплексами при них. Сами знаете, сельскохозяйственное производство переводится на индустриальную основу. Вот наша с вами политика. Вот наша с вами забота!
— Индустриальная основа, — повторила Черкашина. — Откровенно говоря, для меня, крестьянки, эта «основа» звучит грубовато, — призналась она и подумала: «Ветров, наверное, сказал бы — «звучит дико».
— Эмоции, Нина Макаровна, эмоции, они делу не подмога!
Пропустив мимо ушей секретарское восклицание, она продолжила:
— Каждому ясно, что без трактора, без комбайна колхознику теперь не обойтись. Но я слышу по радио, читаю в печати выступления ученых аграрников, которые беспокоятся о том, что могучие, излишне тяжелые сельхозмашины очень чувствительно ранят почву и даже отталкивают от земли прирожденного пахаря.
Иван Трифонович ни с того ни с сего буркнул:
— Поменьше слушайте пустозвона Ветрова.
— Ветров тут ни при чем, — возразила она.
— Не хитрите, я-то знаю, как вы относитесь к этому… аграрнику.
— Не скрою, он симпатичен мне и прежде всего своим уважительным отношением к земле-кормилице.
— Эк удивили! Наши механизаторы не менее Ветрова любят землю, берегут ее, однако же не кричат об этом на всех перекрестках!
Заглянувшая в кабинет секретарша сказала, что на проводе Москва, и Иван Трифонович тут же взял трубку, заговорил:
— Здорово, братец! Телеграмму получил? Добро! Тут, понимаешь ли, вот какая петрушка — дела понавалились… Так что извини, задержусь…
— И слушать не хочу! — донесся до Черкашиной отчетливый голос москвича из телефонной трубки. — Твоя любимая племянница программу составила для милого дяди, а ты… Разговаривать не буду!
Иван Трифонович держал в руках трубку, в которой слышались короткие гудки, потом бережно положил ее и как-то виновато взглянул на Черкашину.
— Вот оно как… Я заказываю Москву, вызываю родного брата, а он, такой-сякой, разговаривать не стал… И что же мне делать? Подскажите, Нина Макаровна.
— Ехать к любимой племяннице, — сказала она.
— Придется, — согласился он. — А вернусь из отпуска, тогда на бюро мы хорошенько обсудим школьные и другие михайловские дела.