1 июля
На головном объекте, у Фурашова, вновь собирается рабочая комиссия по «Катуни»: она должна доложить «большой комиссии» свои предложения — возможно ли продолжать государственные испытания. Все это мне объяснил шеф, пригласив к себе. Теперь он принимал не в той комнатке — не по «интиму», а в обычном своем кабинете, строгом, с полированной мебелью. «Отправляйтесь, Сергей Александрович, проконтролируйте. Думаю, теперь, после введения изменений, «сигма» проявит себя хорошо».
Мне его стало жалко: усталый, подглазья набрякли, кожа на лице бледная, болезненно-рыхлая...
Возвращаясь в лабораторию по коридорам-лабиринтам, думал о нем, не мог избавиться от жалости. А она-то мне ни к чему: парализует решимость. Ведь когда шеф заикнулся «поезжайте, проконтролируйте», толкнуло: вот туда надо доставить новую «сигму» и там проверить ее!
В лаборатории сел к столу в странном изнеможении: вот черт, будто тонну груза вез! Что, что делать?..
Вырос Овсенцев — в белом халате, над выемом майки — волосатая, в рыжих колечках грудь: «Какие цеу?» — «На головном объекте облет — выявить, как поведет себя «сигма». — «Судьбы удары! Счастье само лезет в руки! На одной линейке координатных шкафов поставить новую «сигму», на другой — старую... Готовлю, Сергей Александрович? Очкарика, то бишь Эдика, подключаю».
Я промолчал. Молчание принято за знак согласия. Интеграл крутнулся волчком...
1
Со вторника начинала работу комиссия — об этом Фурашову стало известно вечером в воскресенье. Значит, относительно спокойные, бессуетные дни позади. Начинались опять облеты станции, эксперименты, расчеты пленок, заседания в белокирпичном домике на «пасеке». Передышка, на какую Фурашов втайне рассчитывал, заканчивалась нежданно-негаданно.
С тех пор как отложили госиспытания, шла усиленная работа. На станции наведения ракет вводили всякие изменения, «нулевые приказы»: заменяли детали, узлы, тщательно отлаживали каждую панель, каждую схему. В аппаратурных «пасеки» теплынь — обвешанные, опутанные кабелями, шкафы не выключались круглые сутки. На ночь у шкафов оставались заводские настройщики, оставались и военные — операторы, техники, инженеры. Профессор Бутаков, видно, торопился, а по тщательности всего, что делалось, Фурашов понял: ставка серьезная. Что ж, после неудачи в Кара-Суе у него нет другого выхода. Стягивались лучшие силы сюда, на головной объект; многих Фурашов узнавал в лицо — настройщиков, опытных, «съевших зубы» еще там, в Кара-Суе, когда только-только начиналась «Катунь». Однако Сергея Умнова, ведущего конструктора, Фурашов не видел: тот не появлялся на головном объекте давно. Иногда у Фурашова вспыхивал вопрос: «Как у него после госпиталя?» Видел: в «сигму» тоже поступали «нулевые» приказы-переделки, схемные уточнения. А где же новая «сигма»? Эх, Гигант, Гигант! И Костя... Тоже хвастал: «Старик, продерем, пропесочим через газету!» Не так все легко, как кажется.
Вечером к Фурашову явился постоянный представитель промышленности — начальник объекта, как он именовался, симпатичный, тихий, с ним у Фурашова установился добрый контакт.
— Сами понимаете, Алексей Васильевич, за это время всяких изменений, нулевых приказов в станцию ввели, — у плохого хозяина блох меньше! Облет бы устроить завтра, в понедельник. Не дай бог во вторник блин комом — и кепку не на чем будет носить! — Он хохотнул и выразительно похлопал себя по голове. — Захода бы всего три...
Фурашов согласился: облет так облет.
О том, что едет генерал Василин, Фурашову передали с контрольно-пропускного пункта. Приезд этот был внезапным, не ко времени, и удивил Фурашова: шут знает, что он вообще нес с собой.
Заход «Ту-4» на станцию только начался. От контрольного пункта Василину ехать было три километра. Фурашов подумал: до встречи еще успеет посмотреть начало работы, — в динамике уже пошел размеренный отсчет времени: «Четырнадцать часов семь минут, четырнадцать часов восемь минут...» Но когда из затемненной индикаторной Фурашов вышел в коридор, он сначала увидел далеко в проеме, будто в перевернутую подзорную трубу, ЗИМ, а потом и самого генерала: тот шел уже по коридору, по резиновым выстеленным дорожкам. Позади полковник Танков.
Выходит, опоздал. Подумав, что надо все же доложить, Фурашов вскинул ладонь к фуражке, но Василин нервно махнул рукой:
— Какой уж доклад! Сразу видны порядки: опаздываете встретить, часовой требует пропуск... Командующего не знают! Армия начинается с порядка — пора понимать!
Небольшие глаза Василина обдали ртутным холодком. За долгое время, пока не виделись, а не виделись с тех пор, как Фурашов уехал из Москвы, Василин вроде похудел, известковая бледность появилась на тонкой, пергаментной коже щек.
— Виноват, идет облет...
— Виноват! Облет!.. — проворчал Василин. — Ведите, показывайте ваши пасеки-пчельники.
И, не подав руки, прошел мимо.
«Что ж, если им, этим циркачам, будет понятен его жест, тем лучше! — переступая порожек, думал Василин. — В былые времена... не подаст старший начальник младшему руки, — песенка младшего спета! Иных намеков не требовалось — все ясно!»
Позади, приостановившись, Танков повел осуждающе значительным взглядом на Фурашова: «Что же это вы?»
Василин, проходя под низкой притолокой дверного проема, наклонился, упружистой багровостью налился вздутый, будто припухлый загривок. «Неужели только из-за того, что опоздал встретить, так разошелся? — мелькнуло у Фурашова. — Вряд ли... Есть другое? — И опять подумалось: — Все-таки похудел! И почему он приехал? Что случилось?»
...Случилось же вот что. В субботу, отлежав две недели на даче под присмотром Анны Лукиничны, Василин приехал на службу утром и явился к Янову — доложиться.
— С выздоровлением! Радикулит — благородная возрастная болезнь! — сказал Янов, пожав руку. — Частенько он вас навещает...
Василину показалось: в тоне маршала ирония, а под надбровьями, в глубине прятавшихся по-стариковски проницательных глаз мелькнуло что-то хитрое, насмешливое. Намекает? Мол, такой же «радикулит», как тогда, после заседания в Совмине? Нет, это вы бросьте: тогда — верно, хотя и выдавал за радикулит, но симптомчик был похлестче, можете догадываться, а сейчас — шалишь... Все правда. И Василин сказал:
— Врачи — народ точный! Не хотел бы верить, да приходится.
Янов сделал вид, что не уловил мрачно-колкого тона в ответе Василина, заговорил о делах:
— Принято решение возобновить работу Госкомиссии по «Катуни». В четверг, возможно, придется ехать на головной объект. Не хотите ли вместе, Михаил Антонович?
А вот это уж было ни к чему для него, Василина, ехать, чтоб оказаться в роли цыганенка, которого тычут носом, — нет, такая перспектива не для него. Вместе им туда не с руки — двум медведям... И он деликатно отказался, невнятно буркнув, что приступ радикулита не вполне еще прошел.
Однако, вернувшись от Янова к себе, принял решение: поедет сам на головной объект «Катуни», опережая маршала. Позвонил адъютанту — вызвать полковника Танкова...
И вот с ходу, как говорится, с порога раздражение, и он, Василин, конечно, понимал истинные причины и истоки его: все-таки сдался, поехал, пусть без Янова... Посмотреть эту «Катунь» — антипод «Сатурна», поставившую под нож его, Василина, замыслы и надежды, и, главное, к кому поехал? К Фурашову, новоиспеченному командиру, у кого самомнения, спеси хоть отбавляй, а на деле что умеет, — кажется, уже видно! Командир, даже встретить не удосужился!..
Кстати, в те дни, когда лежал пластом, пришло письмо — адъютант привез — от капитана Карася: о каком-то солдате, о какой-то свадьбе... Карася он, Василин, не помнил, хотя тот, черт его знает, усиленно расписывает какие-то случаи с ним, Василиным. Но история со свадьбой — образчик деяний этих новых командиров!
В аппаратурной яркий свет заставил Василина на секунду зажмуриться, а когда разомкнул веки, увидел сплошные, плотные линейки шкафов; между линеек, у приборов, — озабоченные люди, про себя отметил: чисто, несмотря на скученность. Но и кольнуло: у пушек, на позиции, появись он, Василин, — все бы замерло, встало, а тут дела никому до него нет. И, оборачиваясь, но совсем немного, чтоб только было понятно, кому адресован вопрос, проговорил:
— Ну, рассказывайте, что у вас тут.
Хотел добавить опять «пасеки-пчельники», — как показалось, нашел словечко подходящее — едкое, обидное, однако сдержался: в конце концов не унижаться, не выказывать перед ним своего раздражения!
Слушая спокойные, уверенные пояснения Фурашова, переходил за ним из отсека в отсек, скользил взглядом то по глухим черно-муаровым, то по застекленным коробкам шкафов, непонятным и чуждым, отворачивался, чтоб не глядеть прямо на подполковника, но иногда все же невольно глаза их встречались, и тогда Василин мельком видел и упрямую, косую складку на переносице, — новая, вроде за эти месяцы появилась; неровную дорожку шрама на шее, уголком проступающую из-под жесткого стоячего воротника кителя, бритые щеки с той вроде бы и незаметной, не бросающейся в глаза усталостью, а лишь угадывающейся чутьем. «Командирский-то хлеб — не шаньги сибирские!»
Общие принципы работы комплекса уловил, а от технических тонкостей — «контур наведения», «принцип слежения», «интеграторы», «дискриминаторы» — мысленно отмахивался, пропускал их мимо ушей.
Ровно и монотонно разносилось во всех уголках, отсеках: «Четырнадцать часов сорок минут... Четырнадцать часов сорок пять минут...»
Остановились между шкафов. Три осциллографа, будто киноаппараты, вскинув морды на дутых, оканчивающихся колесиками подставках, загораживали проход; разноцветные провода, перекрещиваясь, протянулись к шкафам, стеклянные дверцы шкафов были сдвинуты к бокам; ряды панелей, точно соты в ульях. «Верно, пасеки-ульи!»
Василин обернулся, угрюмо взглянул на Фурашова.
— Ну... смотрю, восторг полный! Так, что ли, командир?
Слово «командир» произнес с иронической растяжечкой: мол, до настоящего командира нос еще не дорос!
Фурашов почувствовал иронию, однако, вновь отметив бледно-розовые пятна на пергаментной коже Василина, запалость глаз, без обиды, с сочувствием подумал: «Похоже, не очень здоров!» Мысленно прощая иронию, с мелькнувшим желанием — сейчас скажет сокровенное — заговорил:
— Да, «Катунь», товарищ генерал, может вызвать восторг! Это то, что совершит техническую революцию в военном деле. За ней, за «Катунью», пойдут новые системы, — мы еще будем свидетелями этого! И пусть пока, товарищ генерал, идет отладка, отстройка, всякое новое становится на ноги нелегко...
— Что вы мне заладили: увидим, свидетели, нелегко? — насупившись, проговорил Василин. Он заметил: вокруг собирались офицеры, прислушивались. Ближний — невысокий, скуластый старший лейтенант, — поднявшись от осциллографа, смотрел откровенно заинтересованным взглядом. — Вы лучше скажите, какой максимальный угол возвышения при стрельбе?
Фурашова ошарашил неожиданный и нелепый вопрос, он смотрел на Василина: что же ответить? И не успел.
— Угол возвышения? — подхватил скуластый старший лейтенант, и в немигающих его глазах блеснул насмешливый огонек. Василину стало неприятно.
— А что, ваша хваленая «Катунь» без этого обходится?
— Обходится! Тут принцип наведения с помощью радиокоманд, которые вырабатывает сама же аппаратура. Без участия человека. Так что эффективность в сравнении с зенитной артиллерией, товарищ генерал...
Побагровев, не слушая больше Коротина — а это был он, — Василин обернулся к Фурашову, со скрытым гневом сказал:
— Вы, подполковник, можете оставаться, если надо, а мне начальника штаба — получит указания... В шестнадцать ноль-ноль смотр, постройте всех до одного! По строевой записке... Выполняйте!
Танков с папкой в руке, отстранившись, давая Василину дорогу на выход, чуть не оступился на змеившихся по полу кабелях.
2
Василин с Фурашовым еще не выходили из штаба. На грязном, размытом предутренним дождем плацу строй стоял вольно, передние ряды изогнули линию в строгом согласии с географией лужиц, и линия строя подполковнику Савинову виделась неровной, как сточенная пила, и это еще больше подогревало его досаду.
А для досады были веские причины. Какой это строевой смотр? Люди только от аппаратуры, после облета, оделись — и в строй! Что говорить, на подготовку к смотру нужно время. Да и не только на подготовку. Нужно, чтоб все шло по строгому распорядку, а может он, начальник штаба, сказать, что в части существует распорядок? Только разве подъем, отбой, приемы пищи — и все! Остальное время люди на «пасеке», на «лугу», работают от зари до зари. Какая тут строевая выправка, строевая культура? Но прав подполковник Фурашов: надо выбирать меньшее зло! Конечно, освоение техники, работа вместе с настройщиками — дело первой важности... А вот внезапно и смотр!
Савинов размышлял невесело. Ему, привычному к четкости, ясности, к умению делать все наверняка, было трудно примириться с неизбежным выводом: с «таким войском» строевой смотр как пить дать сгорит, и они ославятся. Он видел все изъяны: там разное на людях обмундирование, там вон не почищены пуговицы, а здесь не пришиты подворотнички... И плотная фигура Савинова, аккуратная и подобранная, перетянутая ремнем по кителю, как бы перекатывалась перед строем. Налево-направо подполковник бросал: «Пришить подворотнички», «Живо переодеться», «Почистить обувь»...
Сознавал: все, что делал сейчас, в последние минуты, имело смысл лишь для очищения совести, истинная же цена всему этому — как мертвому припарки, но все равно отдавал приказания — по инерции, по долгу. Знал он и другое: сейчас в штабе все сидят по разным кабинетам — командир у себя, генерал с приезжим полковником — в его, начальника штаба, кабинете, и то, что они сидят порознь, — признак тоже дурной.
И, еще раз пройдя вдоль строя, Савинов подумал: теперь уже ничего не исправишь, не переменишь, времени не осталось... Он взглянул на часы: две минуты до шестнадцати — и мысленно ругнулся одним-единственным ругательством, какое употреблял, — «химики-пиротехники», оглянулся на крыльцо штаба, увидел вышедшего генерала, с ним полковника и командира. Коротким вдохом набрав в легкие воздуху и поведя головой вдоль строя, скомандовал:
— Р-рр-аввв-ни-яйсь!..
Василин стоял, заложив руки за спину, и все ему было не по сердцу: и этот слякотный, пасмурный день, и солдаты, которые только что прошли перед ним, не очень точно выдерживая равнение в рядах, путая ногу, от чего было такое впечатление, будто это не строй, а хиленький подвесной мост ходил ходуном.
Сейчас не больно многочисленные колонны завернули за здание штаба, обходили его, и Василин сердито хмурился. Ясное дело: заняты, недосуг такими «пустяками» заниматься, но армии, как ни крути, какими «пасеками-пчельниками» ни занимайся, без шага, без строевой подготовки нет! И нет!
Не оборачиваясь, знал: «позади Фурашов и Танков, — сказал резко, раздраженно:
— Сена-соломы не хватает! Давайте с песней.
— Есть с песней! — негромко выдохнул начальник штаба.
Фурашов подумал, что это он должен был ответить Василину, но равнодушие и какая-то апатия словно бы вступили в тело и загрубили восприятие, — так бывало всякий раз, когда понимал: все уже случилось, что-либо изменить, повлиять на ход событий уже нельзя. Но все же сквозь заслон равнодушия слабо дошло: Савинов — молодец, сделал за два часа невозможное, пусть конечный результат сам по себе и не блестящ. Савинов уже энергично подкатился к углу штабного здания, скрылся за поворотом.
Первым на площадку перед штабом вышло управление части — маленькая «коробочка» из четырех рядов: офицеры самых разных служб, одеты пестро — в кители, гимнастерки, сапоги и ботинки; нестройной — многие, видно, не знали слов песни — разноголосицей ударило по городку, зааукало, отражаясь, в притихших соснах позади:
Теперь не надо было поднимать руку к фуражке, и Василин так и стоял, не изменив позы, — пальцы сцеплены за спиной, и Фурашову впервые они увиделись близко: худые, костистые, переплетенные, как корни, и он внезапно подумал: «А почему, собственно, Василину это должно нравиться, и почему он должен не выказывать своего неудовольствия? Ведь плохо, Фурашов! Плохо идут и плохо поют...»
Выдержав дистанцию, дробно отбив первый шаг, от угла пошла другая «коробка», покрупней — станционники. Впереди, выпятив грудь, инженер-майор Двали. С горечью Фурашов подумал: «Вроде и не военные, никогда не ходили в строю».
Станционники грянули чуть послаженнее, хотя тоже без подъема, без слитности, — два-три голоса из всей «коробки» выделялись силой, остальные словно в ленивой необходимости подтягивали:
И Василин сквозь раздражение От этой разноголосицы — нет души в песне, разве так пели зенитчики! — в мгновенном озарении увидел давнее...
...Сначала по кругу ходили «фоккеры», пикировали один за другим на позицию зенитного дивизиона, потом все всклубилось — гарь взрывов, пыль, дым пожаров, — слилось в адовом грохоте бомб, пулеметных очередей и ответных выстрелов батарейцев, и уже ничего не было видно ни на позиции, ни в предвечернем излинявшем небе. И только в переклик знакомые команды: «Гранатой! Прицел! Трубка...» Он не испытывал страха, была полная отторженность от боязни, от мыслей о смерти, такой реальной и почти неизбежной в те минуты, и, перебегая из одного орудийного окопа в другой, он, Василин, лишь требовал и кричал охрипшим голосом: «Огонь! Огонь!» Но что было требовать: лежали убитые солдаты, дымились орудия, будто игрушечные, искореженные и разорванные, разворочены снарядные ровики, и сколько осталось в живых людей и сколько боеспособных пушек — поди знай, и, спрыгивая в очередной окоп, он вдруг услышал... Услышал песню, она прорвалась через весь немыслимый грохот слабо, чуть слышно. Сначала он подумал — чудится, может, порвало перепонки, контузило, но песня звучала все явственнее, ближе. Он догадался — ее подхватывали от расчета к расчету по всей позиции. И остолбенел, когда увидел: двое солдат у пушки — один на сиденье крутил штурвалы наведения, другой курносый, в пилотке, натянутой на голову поперек, успевал вталкивать в дымящийся казенник снаряды, — и оба пели, голоса их вплетались в другие.
Вся позиция гремела в грохоте, в песне. Он, Василин, не считал, сколько «фоккеров» было тогда сбито, но падали — в дыму и пламени — и наконец не выдержали, отвернули, уходили разбросанно.
Ничего подобного он больше за всю войну не видел, не слышал, но какой-то художник после в точности нарисовал ту картину боя, так и назвав ее — «Песня»...
Теперь снова все встало перед его глазами...
Фурашов по-прежнему, не спуская взгляда, почему-то прикованного к спине Василина, отметил — она вся напряглась, сжалась, будто даже голова ушла в плечи, и, еще не отдавая отчета, почему и что с ним, слушая рядом ровно-сдержанное дыхание замполита Моренова, успел подумать: «Чашу испей до конца...»
Василин негромко сказал:
— Песня — душа солдата... А это что? Панихида! — Махнул рукой и полуобернулся — отхлынувшая краснота резче оттенила бледность. — Начальник штаба, давайте офицеров на снаряды... Физгородок за казармой?
— Так точно!
Василин зашагал размашисто, ни на кого не глядя, не обращая внимания на две последние малочисленные «коробки», тоже что-то разноголосо певшие — слова перемешивались, пересекались эхом. Фурашов с прежней апатией кивнул Моренову, молча пошел вслед за генералом и полковником Танковым. Савинов, опережая Василина, метнулся вокруг штаба с другой стороны.
Позади казармы — спортивный городок, не до конца оборудованный: один турник, двое брусьев — ни каната, ни колец не было; пока стояли врытые в землю свежеошкуренные столбы с бруском-перекладиной.
Василин нервной походкой шагал по дорожке, отпрофилированной, с бровками, но растоптанной, размешанной, стараясь попасть ботинками с галошами в натоптанные следы. Опередив генерала, Савинов уже был тут, у спортснарядов, возвышался возле той первой «коробки», певшей «По долинам и по взгорьям», и давал последние указания: рука резко рубила воздух. Он срезал путь «по целине», и теперь на сапоги его, начищенные и сиявшие глянцем голенищ, налипли жирные комья грязи, он не успел их сбить. Савинов, увидев подходившего генерала, скомандовал «Смирно». Василин вяло, в небрежении и раздражении, отмахнулся.
— К турнику! — Помолчав, добавил: — По одному, кто что умеет.
Первым вышел помначштаба, щеголеватый капитан: вскинувшись к железной трубе и подтянувшись, вывернул локоть вверх, старался выжаться, вздрагивая ногами в сапогах, но не удержался, скользнул и, повисев секунду-другую, видно, решив — ничего не выйдет, соскочил на землю. Стоял, опустив глаза. Василин молчал, словно не замечая ничего, -и Савинов, метнув взгляд на Него, сердито скомандовал:
— Встать в строй! Капитан Овчинников, к снаряду!
Угловатый, крепкоскулый Овчинников выжался, взлетел над турником и, вытянувшись в струну, с силой крутанулся на прямых руках, но явно не рассчитал: обернувшись, сорвался. На земле еле сбалансировал на ногах.
Василин быстрыми движениями расстегнул куртку с гербастыми золочеными пуговицами и, бросив ее на поручни брусьев, сверху — фуражку, оставшись в серой шелковой рубашке, подошел к турнику, носками сдернул галоши с ботинок и, рывком подкинувшись к трубе, махнул дважды сильно ногами, взлетел над перекладиной — чистая работа! Да, это была «склепка»... Сделал полный оборот, тоже чисто, и соскочил на землю, притрушенную старыми опилками. Не качнулся, зафиксировав «стойку». Офицеры замерли, молчали.
Василин обернулся к строю — были и горделивость, и законное довольство собой, — утер нос этим новоявленным спасителям армии! Но вдруг глаза его наткнулись на невысокого, приземистого капитана во второй шеренге. Грудь под кителем у того вздулась, а главное — взгляд, настороженно уставленный на него, Василина; он, этот взгляд, чем-то в мгновение разозлил — пугливостью, ожиданием? Еще не думая, как поступит, Василин спросил:
— Ваша фамилия?
— Карась... — Голос у офицера пресекся. — Капитан Карась, командир второго подразделения...
— Хм! — фыркнул Василин. — Черт те что! Карась?!
— Так точно!
«Карась, Карась... — пронеслось в голове Василина, сразу возбуждая какое-то воспоминание. — Постой, постой! Письмо...»
— Я вам... — Карась запнулся, краснея.
— Ясно! Знакомые. Вот и покажите, как старый зенитчик, утрите всем нос... Можете?
Словно сразу став бесплотным, оглушенный, бесчувственный, Карась вышел к снаряду. И, подпрыгнув, зацепившись за круглую, холодившую ладони перекладину, завис, жалко дергаясь, пытаясь подтянуться подбородком к трубе, но безуспешно.
— А-а, тоже сосиска!.. — Василин отвернулся, раздраженно надел китель, фуражку. — Поедемте, Танков!
До ЗИМа, остановившегося у дороги, шли молча: Василин сердито вытягивал ноги из грязи. Возле машины правая нога увязла, он дергал ею, и вдруг его прорвало:
— Циркачи! Революцию собираетесь делать! А кругом кавардак — по уши в дерьме!.. — Он с силой выдернул ногу, тяжело перевалил тело на переднее сиденье открытой машины. — Командиры!.. Свадьбы солдатам устраиваете! Как его? Метельников?.. Его судить надо, а вы... На свадьбы только и способны, отцами посажеными быть!
Захлопнул дверцу. Машина, фыркнув сизой гарью, резко, с ходу, набрала скорость.
Только тут оба, Фурашов и Моренов, одновременно, словно по сговору, увидели: галоша Василина краснела байковой подкладкой в густой грязи...
3
Странно, Фурашов не осуждал Василина и, думая сейчас о нем, впервые не испытывал непримиримого протеста и, как бы продолжая тот неожиданный вывод, возникший еще там, когда подразделения проходили с песней, спорил с каким-то вторым собой: «А почему должно ему такое нравиться? Почему? По форме он не прав? А по существу?.. По существу ты, Фурашов, возразить ему не можешь!»
Чавкала под сапогами размешанная грязь, то и дело приходилось переступать, перепрыгивать через глубоко вдавленные колеи от самосвалов — они разрезали вкривь и вкось пустой участок между казармой и штабом: строители заканчивали гараж, столовую, пожарную.
«Да, Фурашов, если ты честен, если ты коммунист, должен признать: прав Василин! Пока все это мало походит на порядок, на армейский уклад, хотя, конечно, ты мог бы найти оправдание... Мог!»
Но, видимо, чтобы не вилять, не прятаться за всякие «оправдания», надо, чтобы в человеке утвердилось что-то главное, что делает его несгибаемым. Но в чем оно, главное, для тебя? Вот в этой революции, революции в военном деле? Ты же веришь в нее, подобно генералу Сергееву, веришь, что она идет, а уяснил ли, что для тебя это главное? Как он сказал, Василин? «Революцию собираетесь делать, а кругом кавардак!» Что ж, есть правда в его словах... И все-таки ты не можешь не признать: у Василина твердое убеждение, вера во всемогущество пушек, пусть и ошибочная вера, но тут у него своя сила! И ты сегодня это увидел, почувствовал, понял. Ты же взялся вершить революцию вместе с сотнями, тысячами подобных тебе! И значит, она должна дать опору тебе, всем... Опору. Точку. Ту самую точку опоры, о которой всю жизнь на своих лекциях говорил доцент Старковский. Но говорил лишь как о разрешении извечной математической задачи, тебе же она нужна в жизни, в каждодневных делах — сегодня, сейчас, всякую минуту...
Только на пороге штаба Фурашов вспомнил — рядом всю дорогу шагает замполит Моренов — и, подумав: «Неловко, иду молчуном», обернулся.
— Что ж, минуй нас пуще всех печалей... Однако не миновали ни любовь, ни гнев Василина?
— Да, конечно, — отозвался Моренов, — не лучшим образом показали себя. Но у Василина — неверие и недоверие...
— Ко мне это у генерала Василина давно, Николай Федорович... С Москвы.
— Да? — На секунду оживление согрело лицо Моренова, словно замполита коснулось радостное, сокровенное, но тут же живинка в глазах угасла. — Недоверие... если бы его можно было использовать в качестве топлива, то человечество давно бы улетело в другие миры.
— Но нам с вами не в другие миры, Николай Федорович... Надо думать, как эту извечную формулу «нос вытащил — хвост увяз» и наоборот, как ее разрешать.
— Понимаю... А я его узнал.
— Кого?
— Василина.
Фурашов прищуренно взглянул на замполита — знает Василина?
Что-то грубовато-тяжелое было в лице Моренова, словно неведомый скульптор трудился над ним, не задумываясь об изяществе, о тонкости черт, а заботясь лишь о крепости, основательности. Сейчас эти черты в тусклом свете проступали особенно отчетливо. На большом выпуклом лбу вольготно кустились подвижные брови; нос широкий, ноздри будто отсечены глубокими прорезями, подбородок массивен. Но все — в той, хоть и своей, особой, может, не всякому лю́бой, но ладной гармонии. Есть в нем притягательное, но в чем оно? В этом лице или в той не «комиссарской» какой-то скупости на слова? Говорит он неторопливо, точно взвешивает слова так и сяк про себя, а потом произнесет, обнародует. Он даже не умел, кажется, произносить больших речей, однако короткие речи его были тоже вроде литыми, крепкими, где каждое слово к месту, прилажено одно к одному. И был он лет на пять старше Фурашова, а по виду — должно быть, из-за своего лица — на все десять.
— Да, я его узнал, — прервал молчание Моренов. — Комбриг. Зенитчик, а в сорок первом оборону на одном участке возглавлял... Батальон наш встречал после выхода из окружения. Свирепый. Построил батальон. «А почему вы, замполитрука, людей выводили, а не командиры? Вон, вижу — старший лейтенант и лейтенант есть...» А после своему адъютанту: «Два кубика ему, лейтенанта! Приказ сегодняшним числом».
— Почти как в сказке, — проговорил Фурашов.
— Может, и не как в сказке, а на предсказания гадалки смахивает! «Ваши пути пересекутся, и личная жизнь изменится...»
4
С утра у кирпичного здания, в тени деревьев, вновь выстроились машины. Подходя сюда, Фурашов, однако, отметил: их было меньше, чем в тот день, когда комиссия приняла решение приостановить государственную приемку «Катуни». Что ж, тогда сюда съехались все члены комиссии, сегодня же лишь рабочая часть, поэтому-то сейчас среди машин совсем не было ЗИМов, да и «Побед» виднелось всего с полдесятка.
Небо за ночь очистилось, голубело стираным шелком с бледными перьями-прожилками. Солнце огненным куском металла поднялось невысоко, и на небосклоне у горизонта плавало, как в растопленном масле; день обещал быть горячим, душным — испарения истаивали в стеклянном воздухе, и Фурашов чувствовал одышливую тяжесть.
Он уже свернул сюда, на короткую бетонную тропку, ведущую к зданию; у входа, на солнечной стороне, курили члены комиссии, сейчас он присоединится к ним. Но его вдруг окликнули:
— Подполковник Фурашов!
Сергей Умнов? Это был его голос.
На нем легкий серый пиджак, рубашка без галстука, ворот расстегнут — простой, будничный вид спортсмена. Но очки в роговой массивной оправе новые, каких еще не видел Фурашов.
— Извини, приехал — не доложился... Вот сразу сюда, к «сигме».
Они постояли, полуобняв друг друга.
— Жив курилка? — спросил Фурашов, заметив обнажившуюся на запястье дорожку-шрам, когда Умнов подтолкнул рукой очки.
— Жив, жив...
И ломкие нотки в голосе и подчеркнуто мягкое обращение Умнова были удивительными. Обычно сдержанный, умевший в общем-то прятать свои чувства, он теперь хоть и пытался, видно, умерить их, но тщетно: лицо светилось, губы растягивались в непроизвольной улыбке, в глазах, под очками щурившихся будто от резкого света, прыгали веселые бесинки.
Что-то произошло... Вот сейчас скажет, как тогда, в Кара-Суе: «Истина — джин в бутылке! А джины, как известно, имеют свойство выходить...». Так же снисходительно похлопает по руке...
Но Умнов вдруг взял Фурашова под локоть, потянул с бетонных приступок в сторону.
— Слушай, Алексей, не говорил тебе! Вчера перед облетом на одной линейке блоков заменил «сигму», поставил будущую, новую. А сегодня явился сюда, к расчетчикам, с утренними петухами посмотреть на пленки. Понимаешь, рано, — твои часовые даже пускать не хотели!..
Только теперь, вблизи, Фурашов отметил: возбужденное лицо Умнова бледноватое, усталое, нервно подергивающиеся губы бескровны.
— Сначала не поверил расчетчикам, сам пересчитал записи в опорных точках. В общем, Алексей, по этой линейке параметры сопровождения целей в сравнении с другими — небо и земля!
— Понимаю и поздравляю, Сергей!
Оглянувшись на толпившихся членов комиссии, словно желая убедиться, не подслушивают ли — на них никто не обращал внимания, — Умнов сказал:
— Но пока... тайна! — Он приложил палец к губам и громко, может быть, затем, чтоб его услышали, сказал: — А я вчера вечером к тебе заглянул — ты все совещаешься! С Валей, с Маришкой-Катеришкой поговорил... Н-да, Валя расплакалась. На Москву, говорит, надеялась... — У Сергея был теперь пристально-пытливый взгляд. — Все по-старому?
— По-старому. Москва — хорошо, но не мог оставаться... А Валю отвезу, положу опять в институт.
Кто-то из коридора в это время позвал: «Заходите, товарищи, начнем». Отбрасывая окурки в урну, все потянулись в проем двери.
Представитель расчетного отдела закончил сообщение и взглянул на инженер-полковника Задорогина: мол, будут вопросы?
— Есть вопросы? — спросил полковник и, не желая затягивать молчание, сам ответил: — Нет вопросов. Тогда — главный инженер. Пожалуйста! Характеристика работы систем «Катуни» в ходе облетов, замечания...
Слушая спокойный, негромкий голос инженера — до сознания долетали слова: «устойчивость ручного сопровождения», «переход на автоматическое осуществлялся...», «захват отметок на экранах», — Фурашов невольно думал об ошибках сопровождения, о которых доложил расчетчик, да и инженер начал с них, сказав, что «по малости ошибок тут, кажется, результат получен непревзойденный», но думалось о них почему-то в связи с тем давним — своими делами в Москве, в управлении. Фурашов вновь мысленно перебирал врезавшиеся в память цифры — дальности обнаружения, захвата, тасовал их, как карты, сравнивал в уме одну с другой и не заметил — возбудился, в висках застучали упругие молоточки. Да, маршал Янов прав, тысячу раз прав, не уставая говорить и думать о тех «паучьих гнездах». А Бутаков? Не понимает? Или в чем-то ином тут дело?.. Но вот в руках у тебя, Фурашов, доказательства: новая «сигма» Умнова — лучшее подтверждение твоих прежних выводов. И как же ты поступишь, ты, командир, коммунист, чтобы доказать реальные большие возможности «Катуни»? Как? Хотя есть и обратная сторона медали. Случись в будущем несчастье — можно кивок сделать на технику: ничего не поделаешь, мол, возможности... И все, и ты, командир, ни при чем, у тебя своего рода алиби. Словом, перестраховка обернется в твою пользу. Обернется... Ну, а люди? Тысячи людей? Города, заводы, объекты... Ведь один случай, одно проявление перестраховки — и... потом считай! Цена случайности — это не в прошедшую войну — ой как выросла! Одна «летающая крепость» прорвется, даже «случайно» обронит бомбу — атомную, водородную, — и, значит, города, тысячи людей... И выходит, в том, какой будет дальность действия «Катуни», не простой смысл. И для тебя, Фурашов! Тут сложный узелок, твердый орешек... Тогда там, в Москве, эта проблема возникала как теоретическая, даже в некотором роде абстрактная, теперь она реальная, очевидная. Как ты отнесешься к этому сейчас? Промолчишь, сделаешь вид, что забыл «за давностью»? К тому же никто этого не знает, не видит... Ну, а ты-то? Ты-то сам все это знаешь и понимаешь!..
Фурашов очнулся от легкого толчка Умнова:
— Алексей, все!
И словно бы в ответ на его слова, Задорогин за председательским местом в торце стола, оглядывая в дымном чаду членов комиссии, спросил:
— Значит, принимаем решение — рекомендовать продолжить госиспытания «Катуни»? Других мнений нет? — И поднялся. — Что ж, товарищи, перерыв! Подготовим протокол, после обсудим и подпишем.
«А что же Сергей? Что же он со своей «сигмой»?»
Фурашов оглянулся — Умнов продвигался к выходу, голова его с чуть просвечивающей проплешиной была возле двери; туда, в узкую горловину, устремились люди, а по́верху, над их головами, слоисто вытекал дым.
Фурашов протолкался наружу, догнав, взял Сергея за рукав пиджака.
— Почему... опять промолчал?
— Ага, промолчал, — с какой-то неожиданной дурашливинкой ответил Умнов.
— Хитришь? Или...
— Скорее «или»... — сказал Умнов, сняв очки, подышал на них, протер платком и, только надевая, сказал: — Эту бомбу надо рвать не тут. Здесь, видел, без того принято решение: по расчетам вчерашних облетов все в норме. А что новая «сигма» даст лучшие показатели — это категория другая... Тут надо наверняка. Понимаешь? Например, на большой комиссии, в Москве.
«Ну, ясно, — подумал Фурашов. — Кажется, не о чем толковать. Как говорится, нет контакта».
— Извини, Алексей... Мотаю сейчас назад, в столицу: надо, понимаешь...