Ударная сила

Горбачев Николай Андреевич

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

 

1

Все три дня после отъезда комиссии Фурашов ловил себя на мысли, что вокруг, во всем жила какая-то тишина, та самая, что представлялась удивительной, вроде бы желанной, как покой после бури, но вместе с тем непривычная, отталкивающая.

С утра он поехал на «луг»; впервые лучший стартовый расчет проделает весь комплекс работы на учебной ракете — занятие показательное, — а после начнутся систематические тренировки других расчетов.

Фурашов приехал на стартовую позицию рано: солдаты после развода еще не подошли. По боковой линейке, где под брезентовыми чехлами виднелся ряд стартовых установок и стоек, наперерез командирской машине выбежал дежурный офицер. Высокий, неуклюжий, придерживая левой рукой на бедре сумку с противогазом, он вымахивал ногами, точно закашивал траву. Фурашов узнал: лейтенант Бойков. «М-да, дружок Гладышева, одно училище закончили... Тот пооткрытее, прямее, а этот, кажется, похитрее, — невольно подумал Фурашов, вылезая из машины. — Что-то еще из каждого будет?»

— Товарищ подполковник, — запаленно доложил Бойков, останавливаясь по-уставному в трех шагах от Фурашова. — На позиции происшествий не случилось!

— Значит, никаких происшествий? — здороваясь, в раздумье переспросил подполковник.

— Так точно, никаких!

— Расчет сержанта Бобрина готов?

— Тренировался, товарищ подполковник.

«Верно, похитрее, похитрее дружка... Ишь, не прямо — готов иль не готов — отвечает, а «тренировался»... Дипломат с самого порога службы!»

— Где дипломатии-то учились, Бойков?

Бойков качнулся высокой жердеподобной фигурой.

— Не понимаю, товарищ подполковник.

— Отвечаете уклончиво.

Фурашов зашагал по гулкому, цокавшему под сапогами бетону, зашагал просто так, на крайнюю от леса дорогу, чтобы убить время, пока подойдут расчеты. Позади, чуть сбоку, редкие и тяжеловатые шаги Бойкова, прерывистые вздохи — выравнивал дыхание. И, пожалуй, недоволен сделанным ему замечанием.

Над позицией рдела туманная кисейная дымка, словно только что выползла из мрачноватой темноты ельника. Утренняя свежесть холодила выбритые щеки. Ни звука, ни шороха, даже не долетали обычные в этот утренний час мычание и собачий брех из соседней деревушки. И только вот несогласованное цоканье шагов: его, Фурашова, — глуше, чаще; лейтенанта Бойкова — реже, тяжелее и звонче: подковки на сапогах. Нарушавшее покой и безмолвие, это цоканье было приятным.

На повороте дороги взгляд Фурашова наткнулся на следы, продавленные в бетонке. Следы шли наискосок, с боков бетонки чуть приметные, в центре — три следа глубокие и сильные. Остановившись, Фурашов рассматривал их: крупные, как тарелки, с застывшим язычком из бетона — от расселины в копытах; прозрачная чистая вода заполняла следы до краев. Лось!.. Дороги на позиции делали зимой, и, выходит, в одну из тех ночей «царь лесов» опробовал свежую кладку. Фурашов припомнил: был случай, солдаты видели — сохатый перемахнул через колючую изгородь, ушел, а вот как не заметили следов, как они остались с тех пор, было неясно.

— А говорите, никаких происшествий. Лоси по позиции гуляют. — Фурашов с улыбкой обернулся к офицеру.

— Зимняя история, товарищ подполковник...

— Бригада строителей еще не уехала?

— Вчера на второй установке возились, — ответил лейтенант и вдруг озабоченно уставился на Фурашова: — А зачем бригада, товарищ подполковник? Следы? Так ведь память истории, товарищ подполковник!

— Да? — машинально откликнулся Фурашов, разглядывая Бойкова, и неожиданно подумал: «А в самом деле — история!.. Мысль, как сказал бы Сергей Умнов! Через десять — пятнадцать лет, скажем, увидеть эти следы, вспомнить, что тут делалось...»

Лейтенант подобрался, глуховато пробасил:

— Расчеты прибыли, товарищ подполковник.

Теперь увидел и Фурашов: позади елей в редкой дымке передвигались солдаты, долетали рассеянный говор, команды.

— Пусть по-вашему... для истории. — Фурашов улыбнулся.

Лейтенант тоже улыбнулся, открыв редкие зубы, угловато повернулся вслед за подполковником, — тот зашагал к подходившим расчетам.

 

Фурашов смотрел на то, что делалось возле стартовой установки, как на чудо. Отдавая две недели назад распоряжение подготовить в каждой батарее расчет для показательных занятий, он, конечно, предполагал, что в батареях и выберут лучшие расчеты и потренируют их в «свободное» время, какого не было и нет, но что станет свидетелем подобного каскада, фейерверка четкости, слаженности, этого он не предполагал.

Расчет уже дважды приводил установку с ракетой в боевое положение, а Фурашов в азарте потребовал показать и в третий раз, и теперь, пока тягач отвозил от установки весовой макет ракеты — болванку, закрытую под брезентом, выпиравшим на ребрах-растяжках, он смотрел, как по тропке Бобрин трусцой уводил цепочку расчета в укрытие.

Тягач, отъезжая, сердито пофыркивал, сплевывая сизый дымок. Каре солдатских расчетов, изогнувшись подковой, хотя и стояло вольно, но тоже в напряжении — солдаты были под впечатлением происходящего. Рядом с Фурашовым другое начальство — Моренов, Савинов; у начштаба в тугом кулаке зажат хромированный секундомер — запустит, как только расчету будет подана новая команда. Смешно, колобком обкатывался капитан Карась вокруг установки и каре, и Фурашов внезапно подумал: а ведь он в своей суетливости до странности ненужный, лишний тут, — и качнул головой, отгоняя неожиданную мысль.

— Можно начинать, товарищ командир? — спросил Савинов, повернув голову на короткой шее. — Все готово.

— Пожалуйста.

— Капитан Овчинников, начинайте!

— Расчет, к бою!

С этой командой комбата Овчинникова, настраиваясь только на предстоящее, Фурашов обернулся туда, к тропке, на которой две-три минуты назад скрылся расчет. И услышал, как там, в укрытии, Бобрин выдохнул: «Расчет, к бою!»

И сразу — грузный топот сапог, цепочка теперь не трусцой, аллюром вынеслась на бетонку, солдаты рассыпались возле установки, докладывали:

— Готов!

— Готов!

— Готов!

С какой-то особой чувствительностью Фурашов воспринимал происходившее: как тягач подавал полуприцеп с ракетой, как солдаты, взлетев на огороженные площадки полуприцепа, ловко срывали дуги и брезент, обнажая серебристое тело болванки, как после опять посыпавшихся «Готов! Готов!» и глуховатой, но резкой команды Бобрина «Подъем!» мерно заурчала лебедка, как, вздрогнув острым носом, пошел вздыматься вверх макет...

Савинов рядом чуть слышно посапывал от удовольствия, не стерпев, сдержанно пророкотал:

— А ведь побили все временные нормативы!

Моренов негромко отозвался:

— Зрелище! Дух захватывает!

Фурашов не ответил. Вспомнил: год назад их привозили из Москвы и именно на этой установке тогда демонстрировали показательное заряжание. Вон сосна, расщепленная надвое, верно, ударом молнии. Тогда здесь все было не так: только профилировали дороги, песчаные насыпи изрезали колеями. И что тогда сказал генерал Сергеев Главному конструктору Борису Силычу? Спор шел по поводу опасений, как будут справляться военные с такой техникой. Да, вот что сказал Сергеев: «Научим! Солдат наберем молодых, грамотных — орлов!»

— Пророчества, выходит, сбываются, — задумчиво проговорил Фурашов, — раньше даже, чем предполагалось...

— Сейчас легко быть пророками, — обернувшись, сказал Моренов. — Заяви, что завтра проснемся, а «Катунь» будет принята на вооружение, — и не ошибешься.

Нет, Моренов не понял Фурашова и не мог понять: просто не знал того факта.

Ракета вздыбилась почти вертикально, нос ее маячил, казалось, в такой бесконечной синей дали и неустойчиво рыскал, что в оторопи думалось: а вдруг упадет?

Солдаты с той же стремительностью вновь бросились к установке, закрепляли болванку, освобождали от полуприцепа... Фурашов в возбуждении слушал, как Савинов, называя фамилии солдат расчета, говорил о них:

— Сержант Бобрин — один из лучших командиров, жаль, осенью увольняется. Пилюгин — солдат-сачок, но и он мокрый. Что значит сила обстоятельств! А вот Метельников — прямая противоположность... Исполнителен. Посмотрите на его работу.

Фурашов давно смотрел: он узнал солдата. Тоже ведь на том показательном занятии столкнулся с ним, — тогда потрясло от догадки, что этот Метельников — сын Михаила Метельникова, спасшего ему, Фурашову, жизнь на фронте. «А ведь ты так и не знаешь точно, что это сын... Но похож... похож...»

Щелкнув стопором секундомера, подполковник Савинов сказал:

— Опять нормативы побиты! На двадцать секунд против нормы... Заслуживают благодарности, товарищ командир.

Болванка-ракета замерла, но острый нос ее, кажется, скользит по сини, вспарывая небо, как скорлупу. Бобрин подравнивает расчет возле установки, мрачно, насупившись, поводит взглядом с фланга на фланг — все ли в порядке? Наконец с хрипотцой (заметно волнуется) подает «Смирно», четко идет к Фурашову, не дойдя трех шагов, останавливается, вскидывает прямую ладонь к пилотке, докладывает: «Расчет построен по вашему приказанию...»

У Фурашова легкость в ногах, когда он делает несколько шагов к строю. Легкость и в голосе.

— Товарищи! Вы сегодня продемонстрировали умение владеть сложной ракетной техникой, показали свою власть над ней. Год назад здесь, на этом же месте, я был свидетелем спора: справимся или нет мы, военные, с такой техникой... Думаю, сомнения эти вы решили сегодня в нашу пользу. За отличные действия расчету объявляю благодарность. Спасибо, товарищи ракетчики!

— Служим Советскому Союзу! — слитно, в один голос расчет разорвал тишину.

 

2

Вернувшись в городок, пройдя к себе в кабинет, Фурашов подумал, снимая фуражку: сейчас останется один, сядет в жесткое деревянное кресло, вытянет ноги, расслабит мышцы, почувствует, как тяжесть начнет ощутимо оттягиваться... Но тут же в дверь постучали — вежливо, негромко.

— Да, — отозвался Фурашов, тотчас подбираясь и сгоняя расслабленность: остаться одному не было суждено.

Вошел старшина Гладкий с кожаной папкой в руке.

— Бумаги, товарищ подполковник.

Расписавшись в реестре, Фурашов отпустил Гладкого и пододвинул тяжелую, точно камень, папку.

Зазвонил «дальний» — прямая связь с начальством, вплоть до Главкома. Черный лакированный аппарат и звонил-то требовательно, резко. «Кто бы это? Начальство? Поздно... Впрочем, на то и служба».

— Слушаю, Фурашов.

— Алло, старик, привет! — будто совсем рядом, за стенкой штаба, послышался голос Коськина-Рюмина. — Как дела? Жизнь?

— Бьет ключом, Костя! Да все, как говорят остряки, по голове, — сказал Фурашов, сразу оживляясь, радуясь и неожиданному звонку и напористому голосу друга и разом припоминая: не виделись с самого отъезда из Москвы. — А как пресса? Домашние?

— Газета стоит, как колосс, корреспонденты живут, хлеб жуют. Что остается, доедают! — высыпал Костя без запинки, и Фурашов по тону понял: что-то особенно радостное, приятное, чем тот доволен, привалило товарищу. Фурашов помолчал — пусть говорит. — Так вот, старик! На днях встретимся... в местах не столь отдаленных. Понял?

— Встретимся? Где? — Фурашов забеспокоился, потому что в трубке вдруг резко затрещало, в ухо стрельнуло раз-другой, голос, такой еще секунду назад близкий, пропал, в трубке стало мертво и тихо. — Алло, алло!

«Вот, леший! — выругался Фурашов, досадуя на друга, со звоном пристукнув по рычагу. — Неужели специально так сделал? Разыграл? Встретимся... Остряк!» И рассеянно, думая еще над словами товарища, уставился в очередную бумагу.

В ней говорилось о мерах, которые следует принять на объектах: усилить караулы, наряды на «лугах» и «пасеках», назначить дежурных...

«Да что они? — взорвался Фурашов, отбросив ручку. — С ума спятили? Разве я этого сам не понимаю?»

Взгляд его скользнул к нижней кромке листа, на подпись. «Василин... Вот оно что!»

И вздрогнул: вновь звонил «дальний». «Опять Костя?» Фурашов отодвинул папку по столу.

— Да, слушаю, — он уж хотел обругать, — куда, мол, пропал, но вдруг в трубке голос Сергеева:

— Почему не дома, Алексей Васильевич?

— Бумаги... — Фурашов даже прикусил нижнюю губу — вот бы влип.

— А-а, — понимающе протянул генерал и принялся расспрашивать: готовятся ли к автономным проверкам блоки «сигмы», на месте ли «промышленники», работают ли строители на дороге?

В густоватом голосе генерала прорывались веселые переливы, будто подмывал смех, и Сергееву стоило труда подавить его.

А у Фурашова на языке крутилось: «Тихо, тихо стало». И он готов был уже сказать об этом, но генерал опередил:

— Значит, затишь? Но... перед бурей. Бутаков ее готовит. Решил дать «бой»: послезавтра в Кара-Суе показывает пуски. Будут члены Госкомиссии, представители ЦеКа, Генштаба, министерств. Вам тоже быть — приказ маршала Янова. Отлет послезавтра в девять ноль-ноль. Ясно?

— Ясно.

— Так что мои пророчества о десяти днях, как видите, не оправдались. Да и не в Москву вызываем, а сразу в Кара-Суй. Борису Силычу не откажешь — человек дела... До встречи, Алексей Васильевич.

Положив трубку, Фурашов еще сидел секунду недвижно, забыв и о бумагах, лежавших перед ним, и о звонке Коськина-Рюмина. Все, что сказал генерал, было неожиданным... Наконец подумал, что надо предупредить Валю об отъезде, связаться с квартирой, и только было хотел это сделать, дверь распахнулась — на пороге Моренов. Широкое обожженное лицо замполита потемнело. Что-то произошло.

— У нас, Алексей Васильевич, происшествие... Гладышев руку сломал.

— Как? Где?

— Дело деликатное. Вчера иду из казармы домой... Поравнялся с двухэтажным домом и вдруг слышу: в темноте что-то упало. Показалось — с высоты. Постоял, прислушался. Гляжу: на дорогу вышел... Гладышев. Без фуражки. «Вы что, упали?» «Поскользнулся, — говорит, — вот руку ушиб». «А чего без фуражки?» У начфизо, мол, был, рядом... Поверил. А сегодня утром — вы на заседании уже были — приходит Милосердов и кладет на стол фуражку. Кто-то, говорит, у меня в гостях был, через балкон уходил... Кто-то. Под околышем чернилами — «Гладышев». В общем, он в санчасти: трещина, гипс наложили...

— Милосердова... — Фурашов опустился на стул, потом взглянул на Моренова.

Сейчас сбоку замполит казался приземистее, придавленнее, черты лица будто укрупнились, проступали резче. Конечно, приятного в этой истории мало. Как снег на голову. Он ведь только на днях собирал женщин на душеспасительную беседу...

— Что предлагаете, Николай Федорович? С Гладышевым говорили?

— Было! Молодой... Ему и с девушками надо гулять, а он у нас с утра до вечера на «пасеке»... — Тон у Моренова негромкий, раздумчивый, будто сам с собой говорит. — А что мы ему даем? Новую технику? Новая техника, и культура должна быть новая! Тоже проблема. Закрывать глаза, делать вид, будто все в ажуре... таким путем еще ни одна, даже самая ничтожная, с ноготь величиной, проблема не решалась. А Гладышев что! Признался, будто любит...

«Да, Милосердова! — пронеслось у Фурашова. Ему припомнился осмотр дома. — А за Милосердовой-то вы не уследили: не только Гладышев мог попасть в сети!» Фурашов подумал об этом с внезапной веселостью. И она была вызвана не тем, что вспомнил встречу, а тем, что ясно и зримо — неожиданно для самого себя — представил ситуацию: Милосердов в дверь, а Гладышеву единственный путь — на балкон...

— Так что предлагаете? — прерывая раздумья, спросил Фурашов.

— Пригласить ее.

— Милосердову? И что же... Допрос снимать станем?

— Но и без последствий оставить — нам спасибо не скажут. Расползется слух — воду не удержишь в решете. Часть особая, закрытый городок — и не принять мер. Не допрос, конечно, поговорить, сказать, что ли...

— Не знаю. Не уверен, что надо... А если все не так?

— Выясним! Не съест же... — Моренов, не дожидаясь ответа, дотянулся до телефона на столе, сказал дежурной на коммутаторе: — Квартиру Милосердова.

В трубке услышал ее голос, игривый, протяжный:

— Да-а-а...

— Мы бы хотели вас видеть в штабе, Маргарита Алексеевна. Это Моренов.

— О, Николай Федорович! — сразу возбуждаясь, певуче зачастила она: — Приду! Приду! Сейчас!..

Клацнул рычаг аппарата, и словно бы этот звук заставил сработать воображение Фурашова. Представилось: она сидит тут, у стола, мрачная, сцена, возможно, слезы...

— Ну и разговаривайте вы с ней, а меня увольте, Николай Федорович. — Фурашов поднялся. — Я даже не знаю, как и о чем говорить.

Моренов вдруг улыбнулся первый раз за весь разговор. Эта улыбка сейчас оказалась такой же обезоруживающей, как тогда в день приезда, когда объяснял, почему не позвонил со станции. «Знаю, в части одна грузовая машина, одна «Победа»... приехал днем — значит, все в разъезде...»

— Так и я не знаю, как и о чем. Не знаю. Но уходить, не решать — еще хуже. — Моренов опять стал серьезным, после паузы сказал: — Как я понял, не одобрили мой шаг...

— Вы не ошиблись. Я не сторонник лезть руками в душу.

— Конечно, в прямом пути всегда кроются опасности, возможности ошибок, но лучше с ошибками, чем...

— Никак? — подхватил Фурашов. — Я вас тоже понял правильно? Давайте поставим точки после...

Но уйти Фурашову не удалось: Милосердова, постучав, открыла дверь.

— Можно? — Увидев Фурашова, она обрадовалась: — О, Алексей Васильевич, здравствуйте!

Она была одета нарядно, будто отсюда, из кабинета, где задержится всего лишь минутку, отправится прямо в гости. И если бы сейчас здесь оказался Гладышев, он бы тотчас определил: на ней было то самое платье, в каком он увидел ее впервые вечером в ресторане Егоровска — прозрачное, будто из тончайшей сетки, аккуратно облегавшее ее фигуру; копна бронзово-крашеных волос уложена башенкой...

В дверном проеме задержалась лишь на секунду, будто за тем, чтобы оценить, понять, что ее тут ждет, к чему ей быть готовой. Но, видно, в этом акте было и другое — маленькая уловка: облитая потоком света, вызывающая, красивая, она сознавала, что красота ее, весь ее наряд — только одно это теперь ее спасительная сила, и она хотела, чтобы те, кто в кабинете, кто будет с ней вести сейчас беседу — она догадывалась, какую, — почувствовали бы это. И она, заранее зная, о чем пойдет речь, но не ведая, куда все повернется, готова к защите и ничуть не склонна скрывать свои намерения. По крайней мере, так показалось Фурашову, увидевшему Милосердову в дверях, и он досадливо подумал о том, что своевременно не ушел, а теперь надо сесть за стол, чтоб встретить ее поофициальнее, пожестче, а не так, как она их застала: один стоит вполоборота к двери, вроде огрузневший; другой — у стула, тоже не орловский рысак...

Чуть вздернув голову — рыжая прическа встряхнулась медью, вспыхнула в солнечном свете, ноздри тонкого носа шевельнулись, недобрая улыбка тронула края губ, — Милосердова шагнула через порожек.

— Мне садиться? Или... стоять?

И Фурашов, к своему неудовольствию, открыл: она выдала себя. Оказывается, за внешней готовностью, неприступностью скрывались и обычный страх, ожидание неизвестности, и теперь все обнаружилось и в тембре голоса и в самом вопросе: неужели чувствует себя виноватой?

— Нет, почему же, Маргарита Алексеевна, не на суд вас... Присаживайтесь! — сказал Фурашов и неожиданно жестко подумал: «В конце концов за Гладышева, за все дела в части ты в ответе и должен знать, что произошло». Подтвердил приглашение: — Пожалуйста!

Кивнул Моренову: мол, что ж, начинайте, и, отойдя, сел на дальний у стены стул.

— А я думала, судить... — певуче сказала Милосердова, садясь возле стола, и морозные огоньки в глазах словно бы накалились. — А беседовать — пожалуйста!

Передвинулась, устраиваясь удобнее, положив черную театральную сумочку на колени, сомкнула на ней руки, потом открыто, с интересом взглянула сначала на Фурашова, потом на Моренова.

— Мы вот, Маргарита Алексеевна, — подбирая слова, проговорил замполит, — хотели бы знать, в каких вы отношениях с лейтенантом Гладышевым?

— С Гладышевым? — переспросила Милосердова, и веселые бесы заиграли в глазах. — В хороших!

— Я понимаю: в хороших... А вам известно, что он вчера был у вас и потом...

— Известно! Как же неизвестно, если был и в любви признавался? Добрый, сердечный мальчик!

— И... потом, прыгая с вашего балкона, сломал руку? Тоже известно?

— Ой! Глупый, глупый... — Искренняя жалость прозвучала в ее голосе, но тут же она деланно, как показалось Фурашову, рассмеялась, пальцы нервно вздрагивали на черной расшитой сумочке. — А вообще мужчиной надо становиться... закаляться!

Моренов мрачно насупился. Фурашов это видел боковым зрением: замполит прошел, сел за стол.

— Но вы понимаете, что эта связь...

— Я тоже закаляюсь, хоть и не мужчина. — Взгляд ее вновь стал холодно-далеким, вся она напружинилась на стуле, и только пальцы на сумочке все еще подрагивали, будто по ним пробегал ток. Заговорила с легкой раздумчивостью: — Да, тоже закаляюсь... Но, значит, его гнать? Гоню. И не виновата — в дверь бы его проводила... Милосердов тут ни при чем, не ему меня судить! Но мальчишка... Есть только один человек... Впрочем...

Так проникновенно, искренне прозвучали ее слова, что Фурашов, испытывая от них какое-то смутное и растревоженное чувство, глухо сказал:

— Мы не знаем, о чем вы, Маргарита Алексеевна, но...

Она быстро обернулась к нему.

— Знаете вы! Знаете все! — подхватила с какой-то радостью, скорее не возражая, а утверждая, с мягкой женственностью; глаза ее теперь увлажнились.

Моренов сидел, низко склонившись, опустив голову, сцепив между колен руки, веки прикрыты, морщина перерезала переносье. Фурашов подумал: «Доволен? Или осуждает?» И, вновь встретившись с глазами Милосердовой, Фурашов не выдержал взгляда, окончательно раздражаясь, сухо сказал:

— Меня не касаются ваши отношения с Гладышевым... Но часть особая. Военный городок... — И замолчал, осердившись на себя: к чему эти плоские, казенные слова?

Милосердова как-то разом вся угасла: поблекла, потускнела.

— Спасибо... — Голос ее осекся, зазвучал ломко. — Сказали вы мне, глупой, все. Но беретесь судить... а понимаете женскую душу? Женскую долю? — Она сказала это с безмерной тоской и укоризной; на глаза ее навернулись крупные слезы; смахнув их, она выпрямилась. — Ладно! Пусть все откровенно. Начистоту. Осудите — не боюсь: семь бед — один ответ. Сажа не убьет, только замарает... — Рассеянно усмехнулась, помолчала. — Семь лет с нелюбимым... Не жизнь, а сожительство. Еще хуже. Врагу не пожелаю. Как кара или вечное проклятье... Кляну день, когда случилось. Смалодушничала. Обещал любить, на руках носить... Польстилась. Но чужая любовь... Не знаешь, какая она, свою надо иметь. А в том не виновата — была своя, да авиация отняла. Разбился. В сорок седьмом. Войну прошел. Думала, не переживу. А сейчас — весна ли, лето ли — одно чувство: осень, лужи, и... холодно. — Она передернулась и испуганно-болезненно поморщилась. — А Гладышев... Мальчик! Приткнуться некуда... Не палкой же его! А с любовью?.. Придет время, найдет свою. — Милосердова замолкла, пугливо обернулась на голос за дверью.

Там слышался шум: дежурный кого-то убеждал, отговаривал, повторял: «Заняты», но другой голос возвысился: «Мне как раз и надо!»

Вошел Гладышев — левая рука на марлевой тесемке, пальцы вздуто-синеватые, кровь оттекла от лица, оно отбеленное, губы подрагивали. Милосердова настороженно оглянулась, но Гладышев будто не видел ее, бодливым бычком уставился на Фурашова.

— Товарищ подполковник, разрешите доложить? Маргарита Алексеевна ни в чем не виновата. Виноват я. Во всем. С меня и взыскивайте, наказывайте...

Моренов оживился, словно почувствовал: вот теперь другое дело, теперь веселей, посмотрим, что-то будет.

— Зачем? Зачем вы пришли? — с болью спросила Милосердова и, встав со стула, шагнула к Гладышеву. — Никто меня тут не обвиняет... Ни в чем. Все будет хорошо. А вам не надо сейчас, не надо, Валерий...

Голос ее певучий красиво вибрировал, убеждающий и обвораживающий, как дурман. И вся она преобразилась, каждой черточкой тонкого, нервного лица, щеточками ресниц: не высохнув от слез, они мокро блестели...

— Идите, Гладышев. Надо будет... — Моренов покосился на Фурашова, сверяя, так ли поступает, — пригласим.

Фурашов кивнул утвердительно.

Гладышев еще секунду колебался, затравленно переводя взгляд с Моренова на Фурашова, потом на Милосердову, наконец толкнул дверь, вышел.

В тишине, которую никто — ни Фурашов, ни Моренов, точно по сговору, — не решался нарушить, Милосердова отвела глаза от закрывшейся двери; теперь в их темной глубине читалась кротость, умиротворенная ласковость, будто еще несколько минут назад она, Милосердова, не была другой — натянутой, как струна, с плотно сжатыми губами, с нервными, резко очерченными ноздрями.

Поправив на плечах легкую шелковую косынку, она встряхнула головой. Сейчас, в кротости, покое, просветленной одухотворенности, она была особенно притягательной, и Фурашов лишь тут догадался, что давно глядит на нее, глядит с жалостью и восхищением, которые, он понимал, не дают ему права ни чувствовать себя судьей, ни произнести хоть одно слово упрека, и он молчал.

— Мне-то оставаться или можно идти? — тихо спросила Милосердова.

Моренов опять покосился на Фурашова: какое, мол, будет решение?

— Можно... Маргарита Алексеевна, — проговорил Фурашов. — Извините нас...

Моренов после ее ухода поднялся, ежась будто от холода и неуюта. Поднялся и Фурашов, невольно обернулся к окну — с крыльца штаба спустилась Милосердова, не оглянувшись, уходила торопливо, нервной походкой.

Позади Моренов негромко спросил:

— Поверили, Алексей Васильевич?

Фурашов молчал, продолжая глядеть в окно: Милосердова уже сошла с асфальта на тропинку, терявшуюся между стволами сосен. Моренов подошел, встав позади Фурашова, тоже глядел в окно. Потом сказал как бы для себя:

— Старик Сенека прав: каждый человек — загадка...