ЧУГУН
1
Чернорабочего-башкира послали на колошники подобрать железный лом: гайки, болты, обрезки железа. Домна приводилась в пусковую готовность.
Башкир взял большой совок и медленно начал подниматься по крутым железным ступеням.
Над домной хрустело морозное январское утро. Колкий и ломкий шел снежок.
Чернорабочий остановился и перевел дух. Под ним далеко вокруг бежала белая мерзлая степь — легкий ветер шел по ней, завивая снежную пыль.
Башкир родился здесь, в округе; его отец гонял по пустынной степи косяки коней. Чужие косяки, своего ничего не было, только детей много, беды своей много.
Не табунятся теперь тут косяки — паровозы бегают по горе. Это башкир хорошо видит с высоты домны. Нет пустынной степи. Грохот и звон стройки стоит над степью.
Рабочий забыл, за чем его послали, — засмотрелся.
Под утренним солнцем багровая пылает гора Атач — миллионы тонн руды, не выплавленной еще в чугун, холодной, мертвой, ожидающей динамита, паровоза и доменной печи. На крутом скате Ай-Дарлы нависла рудодробильная фабрика. Хоперкары руды идут по жилам железных дорог к домне.
Башкир медленно переходит на другую сторону. Теперь ему видны стройные, как тополя, скруббера Коксо-химкомбината. Пар стоит над тушильной башней. Из печей синее рвется пламя. Одна батарея — шестьдесят девять печей — восемьсот тонн кокса в сутки. Всех батарей будет восемь. Темно-серый, дымчатый кокс лежит на платформах. Кокс идет к домне.
Башкир удивленно смотрит на степь, по которой отец его гонял чужие косяки.
С дорог идет синий пар. Скованная льдом и самой большой в Европе плотиной лежит бывшая казацкая река Яик, ныне большевистская река Урал. Стоят по степи корпуса цехов, электростанций, контор, жилищ.
— Це-це-це, — произносит башкир и замирает. Совок падает из его рук и звонко шлепается. — Це-це-це! — восхищенно качает он головой. Смотрит вниз, где копошатся люди, много, густо людей: почти двести тысяч село на эту землю, богатую рудой и будущим. Но внизу на бункерной эстакаде башкир замечает обер-мастера Бугая. Тот машет рукой, и чернорабочий думает, что это его торопят. Тогда он подымает совок и, все еще озираясь по сторонам, жадно и глубоко вдыхая морозный воздух, идет дальше.
Обер-мастер Бугай, Митрофан Кондратьевич, ходит вокруг домны легким своим молодым шагом.
Двадцать шестую на своем веку печь ладит он к задувке.
Он помнит числа: в сентябре 1926 года готовил к пуску косогорскую доменную печь. 20 апреля 1929 года пускал первую керченскую... Живая, на легких, не старых еще ногах, история доменного дела в России — ходит Бугай по своей двадцать шестой печи.
— Эта печь — всем печам печь... — говорит он, и горновые, смеясь, подхватывают:
— Да, печурка ничего...
Несколько месяцев уже присматриваются они к ней.
Горновые потеряли здесь обычное у доменщиков снисходительное отношение к «печурке». На эту Домну Иванну, которая в сутки будет давать тысячу тонн чугуна, смотрят с почтением. Ее изучают, к ней присматриваются, овладевают сложными ее механизмами.
Бугай осматривает еще и еще раз арматуру, лезет в печь, шарит рукой в фурменных рукавах.
Двадцать шестая готовка к пуску.
— Первая магнитогорская домна готова к пуску, — сообщает в НКТП начальник строительства.
2
Утром 26 января на домне застучали топоры. Это во временном деревянном прикрытии, окружающем домну, ломали ворота — путь коксу.
Более семидесяти тонн отборного металлургического кокса лежало уже на парковых путях горячего чугуна.
Доменщики нетерпеливо ждали приказа: начать загрузку. Они приехали сюда с южных заводов, — братская помощь старого металлургического Юга новой, молодой угольно-металлургической базе — Урало-Кузбассу.
В машинной будке нервничал машинист скипового подъемника Вербенчук.
Он то и дело срывал телефонную трубку и кричал сердито:
— Ну, что же ток? Ток давайте...
Или нетерпеливо смотрел через большое окно на наклонный мост. Рельсы покрывались легким снежным пухом.
Наконец ток дан.
— Ну, значит, нам начинать! — торжественно сказал Вербенчук своему помощнику.
Часы показывали час двенадцать минут дня по местному времени.
Вербенчук повернул рукоятку регулятора и озабоченно, напряженно посмотрел в окно. Из скиповой ямы медленно выполз скип с углем. Грохоча и подымая снежную пыль, он пошел по наклонному мосту. Пошел осторожно, недоверчиво, словно проверяя готовность механизмов.
— По-о-ше-ол! — засмеялся, наконец, Вербенчук и закурил папироску.
Загрузка первой магнитогорской домны началась. И пока летели об этом во все концы мира «молнии» и радиограммы, у горна шло тихое и короткое совещание.
Седой обер-мастер Иов Тимофеевич Кабанов говорил своей смене:
— Так, ежели нужно, останемся сверх смены? И встречный план: на четыре часа сократить загрузку. Так, что ли?
— На том согласны.
— Конченное дело. По местам.
Свиридов, Митюк, Лактионов лезут в печь. Карпушенко, Филонов, Оленев становятся у леток.
Идет загрузка.
Чтобы предохранить от побитости дно печи — лещадь, — вручную создается защитный угольный слой миллиметров в триста. Поверх этого слоя ляжет кокс. Его тоже сначала будут загружать вручную до фурменных отверстий, чтобы не побить огнеупорную кладку печи.
Мастер Кабанов руководит загрузкой. Растрепанная его капелюха съехала набок.
— Не опущайте крыльев, товарищи! — кричит он то тут, то там. — Не опущайте крыльев, пожалуйста!
Он кричит это больше для порядка. Горновые работают с увлечением.
Вокруг горна рождается конвейер. Со двора через пробитые во временном прикрытии ворота идут по рукам полные ведерки с углем. Через отверстие шлаковой летки их подают в печь, горновые рвут их из рук, разбрасывают уголь по лещади, подымая облака липкой, горькой угольной пыли, и бросают пустые ведерки в резервную летку.
— Эй, дава-ай! — сердито кричит Свиридов.
Лицо его в угольной пыли. Он задыхается, кашляет, но сменяться не хочет. Потом машет рукой и вылезает. На смену лезет Филиппов, а Свиридов, отплевывая густую, черную мокроту, становится к летке.
Смена осталась работать еще на четыре часа.
— Вы ж смотрите, — говорила она заступавшим на их место товарищам, — встречный-то...
Потом толкались около Щербины — секретаря партячейки, подавали заявления о вступлении в партию «по случаю пуска».
Двадцать восьмого, в четыре часа утра, на загрузке начали работать механизмы.
Из хоперкаров, застывших на бункерной эстакаде, ползла в бункера руда. К бункерам подъезжал вагон-весы. Машинист Ивандюк управлял этой сложной, недавно еще появившейся в нашей технике штукой. Руда из бункеров шла в вагон, автоматически взвешивалась. Ивандюк внимательно следил за правильностью дозировки.
Потом вагон шел к скиповой яме. Там стоял уже тупорылый пустой скип. Легко подымалась дверка в вагоне, и руда все тем же торопливым, шумным потоком сползала по железным рукавам в скип.
Вербенчук поворачивал рукоятку, и скип легко и весело взбегал по наклонному мосту, взбирался на колошники, под самое доменное небо, задерживался чуть-чуть на конусах и, наконец, решительно наклоняя вперед голову, сам опрокидывался. Руда попадала в печь.
Вчерашний землекоп, пензенский колхозник, молодой, голубоглазый парень. Ионов поставлен сейчас у механизма.
— Гризли — машине этой название, — говорит он, очень довольный тем, что находится при механизме, который он в усердии назвал даже машиной «гризли».
У него несложная работа. Он поворачивает руль, подымается задвижка, и по небольшому скату устремляется идущий из бункеров поток кокса. Он ползет все туда же, в скип, жадно разинувший рот.
Ионов ревниво следит за потоком кокса.
— Стоп! — Вербенчук выключил гризли, и Ионов быстро опускает задвижку.
Не сразу овладел Ионов этой простой техникой. У него не ладилось сперва, — все-таки раньше он знал только лопату. Теперь ему хотелось стать машинистом. Он восхищенно смотрит, как проносится Ивандюк на вагон-весах.
Плавно, четко, без задержки идут по наклонному мосту скипы.
— Техника! — радуется Вербенчук, сам удивляясь, как красиво все идет: вагон-весы, транспортер, гризли — все эти детали рассчитанные, обдуманные. — Техника! — произносит Вербенчук и этим словом объясняет себе все.
И вдруг он замечает, что в правом скипе не вертится передний скат. Он еще и еще раз всматривается... Так и есть — не вертится!
Сразу останавливается вся великолепно слаженная, четкая машина.
— Стоп!
К скипу бросаются монтажники.
Выясняется: рабочий, ухаживающий за скипами, не произвел достаточной смазки.
— Техника! — сердится Вербенчук и строго говорит помощнику. — И люди.
Задержку ликвидируют дружно. Работает бригада Калишьяна, не покидающая уже почти сутки домны.
Вечером 29-го загрузка кончается. Домна готова к задувке.
— Еще как вода себя окажет, — беспокойно говорят доменщики и подымают глаза на холодильники, — как вода...
3
Все эти дни вода «оказывала» себя плохо, на водопроводах не ладилось.
Но к моменту задувки, то есть к вечеру 29-го, все было как будто в порядке.
И все же руководство не торопилось задуть домну, не проверив тщательно, как работает водоснабжение.
В десять часов вечера на домну принесли весть:
— На южном водопроводе авария.
Все бросились смотреть; даже не сходя с домны, можно было видеть: тугой столб воды бьет из земли.
Свиридов тоскливо смотрел, как копошились люди вокруг места аварии.
— Тьфу! — сплюнул он, — не нашей смене задувать. А надеялись!
И обер-мастер Кабанов, тоже разочарованный, сдает смену.
— Ну, мы загрузку зачинали, — говорит он огорченно, — нехай уж вам задувать выйдет.
На водопроводе началась горячая работа. Сюда стянули водопроводчиков, пожарников, землекопов. Землекопы колотили лопатами о мерзлую землю, пытаясь докопаться до трубы. Шесть метров вглубь нужно прорыть.
У самого места аварии работали по колено в воде, часто меняясь.
Работали молча. Только чавкала вода и звенели лопаты. Поработав немного, землекоп молча передавал лопату другому, и тот, не говоря ни слова, лез в воду.
Но и к утру еще не дорылись до трубы. И причина аварии была неясна. Гадали:
— Сток выбило...
— Трубу разорвало...
Панический пустил кто-то слух:
— Грунтовые воды бунтуют...
Днем уже стала ясна причина аварии. Она была очень проста. Проста до обиды: при укладке водопроводных труб слесарь не зачеканил стыка. Все стыки зачеканил, а этот пропустил.
Три простоя было в пусковые дни. Первый — из-за того, что рабочий не смазал передний скат скипа. Второй — из-за того, что слесарь не зачеканил стыка труб. Третий раз семь часов стояли из-за того, что при монтаже в клапане на кауперах рабочий неправильно положил асбестовую прокладку, небольшую пустячную прокладку.
Дежурный слесарь-водопроводчик на домне, старик, узнав о причине аварии на водопроводе, пришел в ярость. Размахивая большим — три четверти — французским ключом, он кричал:
— То ж не слесарь, то ж шляпа...
В ночь на 31-е в охладительной сети на домне появилась вода.
Ее встретили как именинницу.
— Вот и вода, — сказал слесарь-водопроводчик и, не найдя никаких других слов, ласково добавил: — Водичка...
Но вода шла плохо, вяло. На северном водопроводе плохо еще работал фильтр. Вода шла в арматуру мутная, засоряя и забивая трубки.
Некоторые трубы замерзли. На дворе стоял крепкий уральский мороз.
Волоча огромные тощие шланги с горячим паром, поползли по арматуре рабочие продувать холодильники. Пар бился в кишке, иногда вырывался, и кишка хлопалась оземь, обдавая всех паром. Рабочие наступали ей на горло, и она визжала, как зарезанный поросенок. И снова волокли шланг наверх продувать трубы.
Монтажники работают все время в воде. Мастер их Белышев меняет уже четвертый кожух. Мокрые кожухи валяются на полу.
Люди борются за воду всю ночь.
На домне исключительное спокойствие, дисциплина, уверенность в победе.
Всю ночь несет вахту у печи руководство комбинатом: начальник Магнитостроя Гугель и его заместители. Прилег было на полу в скиповой подремать с часок замсекретаря горкома партий Тараканов, и не удалось: вызвали на домну.
Шатаясь от усталости, ходит начальник доменного цеха Соболев. Несколько суток он вовсе не спит.
К утру приходит победа: вода правильно циркулирует в охладительной сети.
В восемь часов утра по московскому времени 31 января мастер Фищенко отдает команду:
— Соппела вставить.
Эту команду горновые давно ждали. Она означает: сейчас задувка. Соппела — трубы, через которые будет идти в печь горячий воздух, — устанавливаются с рекордной быстротой и четкостью.
Воздуходувная станция дает воздух. С резким шумом врывается он через клапан холодного дутья в каупера. В кауперах температура плюс восемьсот двадцать градусов.
В девять пятнадцать утра газовщик Куприянов открывает клапан горячего дутья. Гудя, идет в домну горячий воздух. Из печи вырывается черное душное облако: угольная пыль. Облако рассеивается, оседает. На фурмах появляется огонь. Из свечей домны идет первый легкий сизый дым. Он волнуется над печью, и сотни глаз в Магнитогорске следят за ним.
Над зданием воздуходувки вспыхивает электрический транспарант:
— Даешь чугун!
4
Митрофан Кондратьевич Бугай кладет синее стеклышко на стеклянное отверстие в фурме и прижимается к нему глазом. Давно знакомая картина: в печи подпрыгивает иссиня-красный раскаленный кокс, оседает истекающая чугуном руда. Пламя колеблется, как стекло.
Плавка идет нормально.
Первого февраля в час дня из шлаковой летки вырывается первый шлак. Он течет по желобам в ковши, шипя и брызгаясь яркими горячими золотыми звездами.
Бугай берет на лопату немного золотой жидкости, и она сразу застывает белым студнем.
Над лопатой склоняются люди.
— Хороший шлак, — говорят они, наконец, и озабоченные лица освещаются улыбкой.
Желоба, по которым пойдет горячий чугун, уже обмазаны известью, прикрыты железными листами, на которых горит кокс. По всему литейному двору пылают костры. Пламя их мечется в сумерках, которые все больше и больше окутывают домну.
Бугай опять прижимается глазом к синему стеклышку: робкими белыми ручейками стекает вниз чугун, руда оседает ниже.
Горновые и рабочие чугунной летки Королев, братья Андросовы, Чугунов и другие одевают асбестовые халаты и войлочные шляпы.
Мастер Ус, усатый, молчаливый, отдает им последние распоряжения.
— Да дружней работать! — поучает он. — Да порядок чтоб был.
Вооруженные ломом горновые выстраиваются у чугунной летки. Ее прожигают сначала кислородом, а потом ломают ломом.
— Э-эх, ра-аз... Э-эх, ра-аз...
Их движения ритмичны, дружны, головы у всех повернуты в сторону, чтобы искры не поранили глаз.
И вдруг из летки вырвалось белое ослепительное пламя.
— Чугун! — закричал кто-то взволнованно, не выдержав.
В желобе показался чугун. На бункерной эстакаде, во второй домне, на холмах, окружающих домну, — всюду толпился народ, напряженно наблюдающий, как сначала медленно, потом быстрей и быстрей белой огненной рекой шел по желобу чугун. Вот дошел он до конца желоба, несколько капель уже упало в ковши, стоявшие внизу на железнодорожных путях, потом, шипя, разлетелись золотые брызги и погасли в темноте. И, наконец, тонкая, как лезвие шашки, струя упала в ковш. Она текла беспрерывно, и казалось: это пламенная шашка застыла в синих вечерних сумерках.
Огромный, высокий Королев — первый горновой — смотрел, как тек чугун. Пламя бегало по его потному, взволнованному лицу.
— Белый какой, — произнес Королев, — горячий... — и из этих двух фактов сделал уверенный вывод: — хорош чугун.
И не ошибся: марка О — высшее качество — установили специалисты.
— Хорош чугун, — еще раз мотнул головой Королев.
Ему хотелось ваять немного чугуна в руки и растереть его между пальцев, как крестьянин растирает влажный, жирный комок чернозема. Он засмеялся и пошел к своим.
Там уже гремело «ура», в воздух взлетали Гугель, Соболев, Бугай, Ус... Незнакомые люди пожимали друг другу руки, по их лицам бегало зарево первой плавки.
Над воздуходувкой в ответ на первый транспарант «даешь чугун» зажглось короткое, ожидаемое всей страной «есть!», за которое недаром бились доменщики.
Последние струйки чугуна стекли в ковши, и паровоз повез первый магнитогорский чугун к разливочной машине.
1932
Магнитогорск
ВЫКОВЫВАЕТСЯ НОВЫЙ ЧЕЛОВЕК
По панцирю печи катится вода. Она закипает на багровой броне, легкий пар идет от горячего железа, будто это рубаха употевшего в походе красноармейца.
— Горяча печь, — говорят, улыбаясь, горновые, а водопроводчик озабоченно глядит на холодильники.
Еще в январе текущего года ползла по холодной печи хрусткая изморозь, доменщики жались к кособоким жаровням, грелись, потирали озябшие руки и нетерпеливо ждали: скоро, скоро ли?
Мертво поблескивала руда в бункерах, вхолостую, вразвалку шли по наклонному мосту пустые скипы. А рядом в лесах, в строительной горячке, в звонкой клепке, в дружном соревновании ударных бригад уже рождалась вторая печь — «Комсомолка».
Сегодня обе печи горячи. По первой, старшей, катится тяжелый пот. Тысячи тонн ее металла, превращенные в ладные советские машины, принадлежат стране. Вторая — «Комсомолка», молода, многому научилась у старшей.
К латкам, к механизмам, к кауперам первой печи стали опытные рабочие, приехавшие с юга. К механизмам «Комсомолки» в большинстве своем стало поколение, выучившееся здесь. Второе доменное, комсомольское поколение Магнитогорска.
Вот ходит около платформы с коксом Павел Дмитриевич Шарапов. Смотрит, какой кокс. Возьмет кусок. Тяжелый, металлический, сизый цвет кокса нравится ему. Он подбрасывает кусок на ладони. Тяжело поблескивая, серебрясь, перекатывается кокс.
— Хорош! — говорит Павел Дмитриевич, отмечает в книжечке и берет кокс с других платформ. Лицо его морщится: рыхловатый, в дырочках, как губка, кокс вызывает у него только едкую улыбку. Качает головой укоризненно: «Эх, коксовики!» — и бросает кокс на рельсы. Кусок рассыпается мелким бисером.
— Не гож, — решает Шарапов и опять отмечает в книжечке.
Еще вчера была у Павла Дмитриевича Шарапова, родившегося в 1912 году, другая специальность: «Старший кучер, куды пошлют...»
Проще: был возчиком, лес возил, когда воздуходувку строили. Дело нехитрое. С детства приучен за лошадиным хвостом ходить. С отцом по Сибири батрачил. О стройке услышали — приехали.
— Самотек мы. Сами пришли...
Возил лес. Увидел объявление: «Прием на курсы». Пошел. Стал учиться. Записался в комсомол. Кончил курсы, — и вот он бракеровщик кокса. Сначала терялся, глядел, как работает опытный бракер, к которому его приставили. Затем овладел «душой» кокса, научился по цвету, по внешнему виду определять его качества. Стал работать самостоятельно.
Принятый Шараповым кокс идет на бункерскую эстакаду. Там принимает его смотритель Григорий Благодеров, выдвиженец.
— Выдвинули! — тихо ругается он и тоскливо осматривает хоперкары с рудой, железные челюсти бункеров, немногих людей, копошащихся у составов.
Мало работы смотрителю. Скучает Благодеров.
— Сюда стариков выдвигать надо, — бормочет он, — а я к темпам привык.
К темпам привык Благодеров, когда клали бетон в воздуходувку. Бригадир лучшей комсомольской бригады бетонщиков, премированный много раз, пять лет работающий в комсомоле, Гриша уже не может равнодушно бродить по стройке.
— Эх, выдвинули! — свистит он тоскливо, спускается вниз и с завистью смотрит, как, звеня, проносятся мимо него вагон-весы. На них Федька Аникин, комсомолец, помощник машиниста вагон-весов.
— Эй, прокачу! — озоруя, кричит Федька и проносится дальше.
Давно уже присматривается Гриша Благодеров к мудрым механизмам вагон-весов. Ему кажется, что он с ними справится. В свободное время залезает в вагон, учится.
— Хочу на весы, — заявил он однажды начальству. — Машина меня заедает. Хочу постигнуть.
Сдал экспертизу и, наконец-то, по праву взялся за рукоятку. Взялся осторожно, — видел, смотрит за ним машинист в оба глаза.
И когда вздрогнул вагон, зазвенел и гулко пошел по рельсам, везя скипам руду, Григорий улыбнулся. По-настоящему. Широко, счастливо.
А Федя Аникин мечтает уже о другом. Он часто посматривает, как идет стройка третьей домны, как раскачиваются в люльках монтажники, как трещат в руках у них пневматические молотки.
Мечтает:
— На третьей буду уж машинистом.
Экспертизу на машиниста сдал. И хотя работает сейчас помощником, машинист в надежде: Федор не напортит. И поручает ему работать самостоятельно.
Не сразу, конечно, это далось. Федор, краснея, вспоминает, как однажды, в первые дни работы, он, растерявшись, высыпал две тонны руды не а скип, а наземь. Было это, было... Но ведь еще год назад он был чернорабочим, убирал мусор с литейного двора, таскал дрова для сушки домны.
Думал ли тогда, что будет сам управлять механизмами? Нет! Молодой крестьянский парень из села Новая Числа, он только жадно, удивленно глядел в оба широко раскрытыми глазами.
Ну, потом, конечно, шестимесячные курсы машинистов. Вступил парень в комсомол. Работал на вагон-весах первой печи, учился у старого машиниста Емченко. Ломались часто приемники, плохие были траллеи. Случались аварии. Однажды руду наземь высыпал. Теперь — иное дело. Выучился работать и мечтает стать машинистом на третьей домне.
А пока уверенно ведет он вагон к скиповой яме, уверенно высыпает руду и знает, попадет руда, куда нужно, — в скип попадет.
В окне скиповой будки Федор видит сосредоточенно нахмурившуюся Лиду Задиракину и улыбается ей. Сейчас уедет он. Лида повернет рукоятку и погонит скип по наклонному мосту.
Все в исправности.
И хорошее, спокойное чувство рабочего человека, осознающего слаженный производственный процесс, охватывает Федора. Он берет вдруг метелку и начинает заботливо обметать рабочее место.
Лида Задиракина сама херсонская. Как раз перед германской войной родилась она, а в войну отец пропал без вести. В Кривом Роге у торговца за два рубля в месяц и за харчи работала Лида нянькой. В союзе не была, да и не слышала про союз.
— Неграмотная...
Потом поехала в Сибирь к деду. А когда брательник поступил на Магнитогорскую стройку, он ее выписал. «Приезжай, сестра, тут можно в люди выйти».
Она приехала. Работала на Коксохиме уборщицей, в ликбез ходила. Научилась расписываться — поставили бригадиром чернорабочих. Кирпич-огнеупор, который на домну шел, нужно было складывать по сортам. На каждой кирпичине номер: 1а или 1б.
— Вот и клади по номерам, — объяснила Лида.
Но нужнее было производить кое-какие записи, а с буквами и цифрами она справиться не могла.
Тогда записалась она на курсы ликбеза и стала работать в столовке подавальщицей, потом буфетчицей. Ликбез окончила, а потом и курсы по электротехнике. Одолела Лида начатки теории, пошла на практику в скиповую будку.
Пришла, а там рычажки, рукоятки, циферблаты, приборы, механизмы.
То гризли не ладятся, цепь рвется. То на большом конусе заминка: скип не перевертывается. Лазала на колошники, смотрела что к чему, мало-помалу постигала доменный процесс. Все же однажды недоглядела. Не обратила внимания на воронку МАККИ, и скип опрокинула в яму. Испугалась, развела беспомощно руками. Пришел машинист, утешил:
— Бывает... это ничего... работай...
И Лида работает.
Ровно идут по наклонному мосту скипы. Вот дошел скип до конуса, опрокинулся, — шихта полетела в печь.
Серебристая легкая пыль носится в воздухе, оседает на одежду, на лицо, на механизмы.
Горновые и газовщики стоят на вахте.
Горячо дышит печь, огонь иногда вырывается ив фурм, сипит, языком лижет арматуру. Июльский знойный сухой день звенит над печью.
Печь работает нормально.
Мастер Свиридов большим и уже мокрым платком обтирает лоб, щеки, шею и тоскливо ругается.
— Теперь ковшей бы! Ковшей!
Он представляет себе: готовый, горячий, белый, как вскипевшее молоко, чугун бурлит в печи.
«Это же золото кипит, а не чугун, — тоскует он. — Ковшей даешь!»
Не хватает ковшей. Разливочная машина работает плохо, задерживает ковши. Они простаивают по многу часов с горячим чугуном, охлаждаются, «козлятся», железнодорожных путей мало, на них пробки.
И вот тоскует Свиридов, тоскует первый горновой комсомолец Герасимов, тоскует вся смена. Белый чугун клокочет в печи.
— Ковш, ковш пришел.
Бросаются смотреть. Ковш, верно, ковш!
Но ковша одного мало. Все же разбивается летка, и река чугуна, пузырясь и брызгаясь золотыми искрами, падает в ковш.
Зорко, напряженно следят за плавкой доменщики. Сейчас самое тяжелое: забить летку на струе. Закрыть выход рвущемуся из печи чугуну, — иначе зальет он, сожжет рельсы, а девать его некуда, нет ковшей.
Остановить горячий чугун на струе — это еще тяжелее, чем обуздать несущегося во весь опор горячего норовистого, фыркающего бешеной пеной скакуна.
Забивают летку пушкой Брозиуса. На первой домне долго не могли овладеть ею. Новый механизм не давался горновым. Сложилась теория:
— Не годна нам эта пушка. Вручную способнее.
На «Комсомолке» с первого же дня овладели пушкой. Сейчас на обеих печах действуют ею легко и проворно. Вот нацеливают горновые пушку так, чтобы удар попал в центр горна, и — раз! — летка забита огнеупорной глиной. Только побежденный пар шипит и никнет к земле.
Ковш с чугуном уходит к разливочной. Печь переводится на тихий ход. Дутье — пятьсот. На выхлоп, как из ружья, бьет воздуходувка.
Это очень обидно, когда печь на тихом ходу. Скучает Лида Задиракина в своей будке. Ленивые скипы уткнулись тупым рылом в скиповую яму. Сердится Герасимов — первый горновой, лучший ударник домны. Он только что приехал со всесоюзной комсомольской конференции. Так много говорили: стране нужен чугун.
В своем делегатском блокноте черкал какие-то заметки для себя.
— Приеду — нажму.
Старый комсомолец, рабочий-кадровик Герасимов не первый день у печи. Но первым горновым стал в Магнитогорске. Здесь овладел он новейшими механизмами: пушкой Брозиуса, шлаковым штопором. И ему очень обидно, когда хорошая, здоровая печь на тихом ходу. Это все одно, если бы ваяли здорового силача да положили его с термометром в постель.
Газовщик Ильин то и дело подходит к приборам, смотрит температуру колошникового газа, температуру дутья.
Потом идет к своему другу, тоже газовщику Барьянову и кричит ему на ухо (гудит дутье, ничего не слышно):
— Стали на тихий ход, — и машет безнадежно рукой.
Барьянов сочувственно кивает головой, но он слышал, что уже приняты меры: проложен новый путь от печи к разливочной машине, ликвидируются задержки на разливке, очищаются ковши.
— Ну, ну, — пожимает плечами Ильин, — а за нами дело не станет.
Над печью стоит тяжелый зной. Из голой магнитогорской степи ветер приносит пыль — колкую, горячую.
— Сенокос уж, поди, прошел, — тихо говорит Ильин товарищу, но тот не слышит.
Оба они командированы сюда из колхозов. Работали землекопами, чернорабочими. Их увидел газовый мастер Руднев, коммунист. Ему нужны были смышленые ребята. Он позвал их к себе и сказал им прямо:
— Хотите людьми быть?
— Хотим! — ответили оба.
— Давай на этом договор подпишем.
Подписали соцдоговор. Мастер Руднев обязался выучить их газовому делу.
Ребята пошли на домну. Смутные понятия бродили у них о печи. Не знали даже, что в этой печурке варится.
Руднев терпеливо водил по печи, объяснял.
— Этот клапан для того-то. Этот винтиль открывать тогда-то.
Так узнали они каупера, познакомились с газовым хозяйством. Потом друг друга экзаменовали: строго, испытующе, придирчиво.
— Так где шибер холодного дутья? А ну, покажи!
Теперь оба хорошие газовщики. Меньше трехсот рублей в месяц каждый не зарабатывает. Раньше — восемьдесят пять. Оба — комсомольцы.
Старшим газовщиком работает Родионов, секретарь комсомольской ячейки. Он, как и Герасимов, кадровик. Работал еще в Керчи. Был делегатом Первой всесоюзной конференции черной металлургии.
На этой конференции секретарь ЦК комсомола Косарев предложил комсомольцам-делегатам поехать на новое строительство, на гору Магнитную.
Родионов охотно согласился. Поехал. Работал слесарем, потом бригадиром слесарей на монтаже комсомольской домны. Много раз премирован, а когда домну построили, на ней же стал газовщиком.
Зеленые и красные лампы на аппарате Мак-Керси, регулирующем температуру дутья, были непонятны ему.
Он растерянно смотрел, как вспыхивала лампочка, и гадал: что же, открыт или закрыт клапан?
Потом понял премудрость иностранного аппарата. Потом стал старшим газовщиком печи.
Он живет в одной комнате с Герасимовым, вместе с ним учится на рабфаке. Обоим охота до конца овладеть техникой. Ну, рабфак кончат, разве дальше закрыт путь?
Еще в январские морозы текущего года, в стужи и метели, в особенные магнитогорские метели, качался монтажник Родионов на строительных лесах, а уж сегодня спокойно следит за температурой дутья, поступающего в печь, и видит: переходит печь с тихого хода на полный, на самый полный ход. Хороший белый чугун клокочет в печи. Ковши стоят под желобом.
А рядом в строительной горячке, в звонкой клепке, в дружном соревновании ударных бригад уже рождается третья печь. Над ней гремят другие имена, о которых будут и писать и рассказывать.
Все в нашей стране знают, что Магнитка — мировой гигант, дающий стране металл. Это все знают.
Но Родионов, Герасимов, Лида Задиракина, Ильин — вся смена, все рабочие печи могут рассказать и о другом, о чем мало знают и пишут, о том, как в Магнитогорске люди выходят в люди.
1932
МАСТЕРА
Сталевара можно узнать по носу. От беспокойного заглядывания в печь есть на сталеваровом носу приметная полоса: широкая и багрово-красная.
Шахтера узнают по глазам. Тонкая и неровная кромка неистребимой угольной пыли лежит вокруг глаз и виснет на ресницах. Оттого кажется: все шахтеры черноглазы и чернобровы.
По рукам признают слесаря. По твердым синеватым бугоркам мозолей, по узорам, которые расписаны на ладонях серебристой железной пылью, въевшейся во все жилки и прожилки.
Мастера узнают по делу.
По чугуну, что, пузырясь и брызгаясь золотым искорьем, бежит по желобам. По колеблющейся розовой поверхности шлака, темнеющей с каждой секундой, пока не затянется полный ковш коричневой в розовых трещинах коркой, похожей на кору молодых сосен.
По порядку на домне, по расстановке людей у горна, по ровному дыханию печи узнают доменного мастера и, приложив к фурме синее стеклышко, глядят, как беснуется, как подпрыгивает и корчится в печи добела раскаленный кокс, тяжело оседает руда и стекает к летке чугун, годный к выдаче.
По обуви на ногах чугунщиков, очищающих дымящуюся еще канаву, узнают заботливого мастера, по заработку людей, по их расчетным книжкам, где в звонком рубле показаны успехи бригады.
Вот как узнают мастера.
С утра стояла смена мастера Трофима Губенко: в бункерах не было кокса.
Около холодного горна тоскливо бродили доменщики, иногда заглядывая в мертвые, стеклянные глаза фурм, словно ожидая, что там сам собою загорится радостный и жданный огонек.
Только мастер беспокойно метался по печи: то бежал на бункерную эстакаду глядеть, не идут ли долгожданные хоперкары, нагруженные доверху дымчатым коксом, то бросался к телефону, нетерпеливо дергал рычажок, хрипло, надсадно кричал в трубку и бессильно бросал ее, услышав короткое:
— Нет.
— Нет угля, стали коксовые печи.
Нет угля! Где он, уголь? Трюхает ли уже по путаницам железных дорог, или поблескивает еще в шахте, ожидая вруба? Где он, уголь? Эй, земляки-донбассовцы!
Но угля нет — нет кокса. Нет кокса — нет чугуна.
— Губенко? — бесновался Трофим. — Та в инвалиды меня списать или в сторожа: капусту караулить.
И он опять бросался к телефону;
Шлаковщик убирал канаву, вытаскивал клещами застывший шлак из желоба. Работница подметала около горна и поливала площадку водой. Было чисто и холодно. С Днепра тянуло тонким сквознячком, печальным, сентябрьским.
И старый мастер Засада, прислонившись широкой спиной к шкафчику, прошептал тихо и горько:
— Ой, обидно!
Трофим Губенко только что вернулся с курорта. С первого дня задувки печь № 7 работала прекрасно, все время перевыполняла план, не имела аварий и перебоев в ходе, и мастер, уезжая на курорт, беспокоился о своей бригаде.
— Ой, засыпят черти! Ой, поцарапают наше первенство...
Меньшой брат Трофима, чернобровый и статный красавец Николай, старший горновой, у которого в крепких руках ломик вертелся и блистал, как пика, стал мастеровать вместо Трофима.
Николай Губенко был практик: руки, ноги и плечи его в незаживающих ожогах. Он не первый день у печи. Горячее ее дыхание, дымок, выбивающийся из летки, синие языки пламени, лижущие фурмы, — все было ему здесь близко и понятно. Он читал по этим знакам, как по писаному.
Но мастеровскую теорию знал не крепко. Газовое хозяйство печи, все, что делается по ту сторону клети, ему менее знакомо. Трофим имел основания беспокоиться за молодого мастера, за меньшего брата.
В Пятигорске Трофим с нетерпением развертывал «Правду», искал сообщений о своей печи.
С удивлением, радостью и гордостью отмечал: не отстает меньшой брат, не отстает бригада.
Это была хорошая, дружная бригада. Старший газовщик Синюк, «всем газовщикам — газовщик», крепко помогал молодому мастеру.
И Трофим, бродя по широким пятигорским аллеям, попивая солоноватый нарзан, похожий по вкусу на подсоленную воду, которую пьют доменщики, снова и снова перечитывал в газете, как орудуют ребята на седьмой печи, и завидовал, завидовал самым настоящим образом: люди работают, а он вот...
Наконец, не выдержал и, не дождавшись конца отпуска, вернулся к печи, горячий, тоскующий по делу, по чугуну.
И вот в первые дни — простой: нет кокса.
— Ой, обидно! — тихо жалуется дежурный монтер Засада и крутят печально головой.
Обидно потому, что бессильно сложены на груди руки: ничего они не могут, хорошие, дельные руки.
Бывали на печи затруднения с рудой: транспорт не успевал подать руду к домнам.
Трофим Губенко собирал тогда бригаду.
— Руда, га? — кричал он своим ребятам. — Без руды чугун бывает? Га? Без чугуна мы кто? Никто мы.
И посылал бригаду помогать транспорту: нагружать руду в вагоны, конвоировать ее до печи и разгружать на эстакаде. А у печи оставались только горновой да газовщик.
Были затруднения с ковшами, — и тогда мастера и инженеры бушевали на разливочной, стучали кулаками в конторе транспортного цеха, бегали в партийный комитет; устранялись неполадки, тек по желобам чугун, ровно и тяжело падал в ковши.
Но сейчас: куда бежать, кого тормошить? Где он, уголь, земляки-донбассовцы? Транспортники южных железных дорог?
— Сели! — безнадежно махнул газетой Синюк. — Села наша знаменитая домна. Села теперь.
В газете, которой он размахивал, писали о конкурсе домен, о том, что «печь №7 — главарь конкурса».
— Не может этого быть, чтобы сели! — метнулся мастер. — Не может этого быть! — он сгоряча стукнул кулаком по деревянному шкафчику и опять бросился к телефону.
К концу смены все-таки прибыло несколько хоперкаров кокса: достали где-то. Несколько хоперкаров — пища домне на несколько часов.
Печь все-таки задули. Вечером должен был еще прибыть кокс.
Сдавая смену, осунувшийся Трофим Губенко тихо и тепло сказал мастеру Мазуру:
— Ну, Мазур, ты вытягивай... — и пожал ему руку.
Мастер Мазур неторопливо пошел по печи. Он тщательно заглядывал во все уголки и щелки, осматривал желоба, инструмент, зашел и на каупера: он понимал в этом толк, сам долгое время был газовщиком.
Тихий его, неслышный, шелестящий шаг, походка вразвалку, приплюснутая кепка-блин, редкие, белокурые усики — все было непохоже на Губенко. Он был старше Трофима на несколько лет, спокойнее и тише. Они оба были коммунисты, но Трофим Губенко бушевал на собраниях, Мазур говорил редко и негромко. Трофим был хорошим организатором и общественником: он знал, как получают чугун из резолюций. Для него соцдоговоры, хозрасчетные протоколы, обязательства — это был тот же чугун марки О, нужный стране. Мазур был тяжелее на раскачку и к бумаге относился недоверчиво. Они оба пошли учиться на металлургическое отделение фабрично-заводских технических курсов: мечтали стать инженерами. Губенко упорно ломил вперед, не пропуская занятий, и ночами просиживал над тяжелыми формулами: в них все тот же переливался и поблескивал знакомый чугун. Мазур бросил курсы.
Оба они — прекрасные мастера, хорошие по-разному и не похожие друг на друга. Один из горновых, другой из газовщиков.
Мазур принял смену, его люди заступили на вахту. Печь ровно гудела. Синее пламя вырывалось из фурм.
Старший горновой бригады Мазура Николай Губенко опоздал на полчаса: всю ночь его трясла жестокая лихорадка. Обожженная нога вспухла и неимоверно болела. Утром Николая бросало то в холод, то в жар. Лицо его пожелтело, стало похоже цветом на формовочный песок. Николаю дали бюллетень.
Но к двум часам стало немного лучше. Николай, осторожно ступая на больную ногу, прошелся по комнате. Ему определенно было легче. Он одел спецовку и пошел на работу, опоздав на полчаса.
И когда вырвавшееся из разбитой летки пламя обожгло его горячим дыханием, лихорадки у него уже не было.
Такая уж это порода горячих доменщиков Губенко. Да, целая порода, потому что есть еще третий Губенко — Федор, старший горновой смены Трофима, кандидат на звание лучшего горнового Союза.
Пять ковшей, полных до краев, налила смена Мазура. Мастер вышел на эстакаду и, прищурив сухие глаза, смотрел в ночь. Пять ковшей не радовали его: тревожно думал мастер о том, что скоро опять останавливаться: кокс на исходе.
— Еще бы хопер! Еще бы хопер!
Ночь поблескивала огоньками. Их было много. Завод большой, но среди них острый глаз Мазура искал только один огонек: фонарь паровоза, идущего с коксом.
— Нету! — безнадежно сказал горновой. Он тоже вышел на эстакаду.
Но Мазур вытянулся, охватил руками поручни и пристально глядел в темноту. Потом он протянул вперед руку.
— Идет! — сказал он облегченно и пошел обратно на печь. Горновой долго смотрел туда, куда показал мастер: он ничего не видел. Но потом вдруг из темноты словно выпрыгнул паровоз. Да, это был кокс.
— Острый у мастера глаз! — удивился горновой и восхищенно покрутил головой.
А Мазур, идя на печь, вдруг вспомнил мастера Светлова, у которого работал до войны.
«Вот когда хорошо мастерам было!» — усмехнулся Мазур. Толстый живот Светлова всплыл перед ним. Живот, колыхаясь, брел по печи. Потом уполз в конторку. «Была у Светлова около домны каютка, — вспомнил Мазур, — кабинет, что ли. Ванна оцементованная в нем. Кушетка. Самовар. И мальчик. Мальчик за водкой бегал, самовар раздувал. Светлов целую смену валялся на кушетке».
— Вот как раньше мастерам было, — усмехнулся Мазур.
Мазур любовно обходит седьмую. Заходит то с кауперов, то с литейного двора.
— Раньше разве такие домны были? — Он глядит в сторону стародоменного цеха и беззвучно смеется: — Самовары.
Сдав смену Сокуру, он уходит. Коксу еще подвезли, на ночь хватит. В конце концов можно будет перекрыть утренний простой. Вот уж и Новобазарная улица. Вот и калитка. Собака Мальчик ласково бросается навстречу.
Дома Мазура встречает детский плач. Он идет к сыну. Жены нет дома: уехала в Чернигов.
— Цыть, цыть. Ваня, цыть! — качает он двухлетнего сына.
— Чистое наказание, — бормочет Мазур. — Там чугун, тут дите.
Он ходит по комнате с сыном на руках.
— Цыть, цыть, Ванюша, — утешает он. Добрая и теплая улыбка ползет по его губам. — Цыть, сынок. Ты ж промфинплан мне срываешь, — смеется мастер.
Ночью смена Сокура налила еще пять ковшей. Печь была щедра, словно хотела оправдаться за десятичасовой простой.
Но к утру в хоперкарах опять не было кокса. Это снова выпало в смену Трофима Губенко. Не выдав ни фунта чугуна, бледный и растерянный, он остановил печь.
— Ой, не везет! — только и выдохнул он.
— Ну, теперь сели! — говорили на домне. — Сели и не выберемся!
Но Трофим, беспокойно слушая эти тревожные и беспорядочные разговоры, упрямо качал головой.
— Не может этого быть! — шумел он. — Догоним!
— А кокс?
Вот взял бы любой: себя бы вывернул, лишь бы кокс. Но нет кокса.
Нет кокса. Печальный пришел домой Трофим Губенко. Молча сел обедать, только воды холодной много пил, словно у него горело в горле. Хотел взяться за книжку — книжка валилась из рук. Не находил места. Бродил по своей новой чистой квартирке: три комнаты, кухня, ванна. Не радовала белизна стен. Не смотрел на развешанные по углам рушники с петухами — женино вышиванье. Взглянул на фотографии на стене: сам он в военной форме, — это когда чекистом был. Потом — фотографии бригад, в которых работал. Доменщики на фотографиях были не похожи на тех, что копошатся у горна. На карточках они немного надутые, важные, в парадных костюмах, с галстуками.
— Хорошая тоже бригада была, — невольно улыбнулся Трофим. — На ять бригада.
После обеда у Трофима собрались братья: Николай и Федор. Они уселись около стола, и Трофим, старший, сказал им без лишнего:
— Ну, браты, нема кокса.
Молчаливый Федор ждал, что еще скажет брат. Но Николай зашумел:
— Это ж нам соромно людям в очи смотреть. Да это что ж? Из-за кокса...
— Нема кокса, браты, — сказал Трофим. — И нас тогда нема.
Федор осторожно спросил:
— Так что ж думаешь, брат?
Трофим встал и стукнул ладонью по столу:
— Надо писать письмо, браты! Писать надо!
— Яке письмо?
— Где уголь? Га? Шахтеры, где ваш уголь? Транспортники, где уголь? Вот яке письмо писать надо. В газеты. В шахты пошлем. В депа. Как думаете?
Братья сказали разом:
— Пиши, Трофим. Все бригады подпишут.
— Пиши.
Трофим жадно хлебал холодную воду. Он повеселел, он снова был шумен, говорлив, уверен в победе.
— Не может этого быть, — гремел он, — чтобы наша печь села. Наша печь, браты, го-го! Эта печь дорого стоит!
Такова высшая похвала у Трофима: «Это дорого стоит!» О двух людях на домне говорит он так: «Эти люди дорого стоят!» — о начальнике цеха Георгии Александровиче Тустамовском и об обер-мастере Александре Александровиче Гречунасе.
Потому что эти люди — начальник и обер — отдают домне все, что имеют: опыт, знания, душу, отдых.
Нужно, чтобы был кокс. В заводском бюро ИТР бубнит старый Гречунас:
— Надо молнировать в Наркомтяжпром... Как же так: коксу нет.
В заводоуправлении волнуется начальник цеха:
— Молниями их, молниями...
И летят во все концы тревожные молнии: дайте домне кокс, и мы дадим чугун марки О, превысив план, как превышали все время.
И вот прибыл кокс. Хоперкары, полные до краев, грохоча, вошли на эстакаду. Как радостен был их ровный шум! Как здорово, когда в пустые железные бункера, грохоча, летит жирный, хороший кокс. Наполняется, наполняется бункер, уже тише, глуше, мягче стучат о его полные бока падающие куски кокса. Это так же здорово и вкусно, как когда насыпают в закрома зерно, пахнущее урожаем.
— Ну, давай! — закричал у горна мастер Губенко. — Ну, давай чугун, ребята.
Весь месяц на курорте и два дня простоя мечтал он об этом моменте.
Вот стал у летки Федор Губенко, первый горновой. Подручный стал с ним в паре. Остальные сзади еще двумя парами. Вот ударили в летку ломом, еще, еще раз.
Уже курилась летка. Курчавый дымок, завиваясь и петляя, выползал из-под лома, врывающегося в горячую глину.
Грязный, тяжелый пот катился по горячему лицу Федора.
— Твердая, — произнес он тихо, — дуже глина твердая, — и взял лом побольше.
Трофим бросился на подмогу.
— Ну, давай! — закричал он и схватился в пару с Федором.
— Взяли! — скомандовал мастер и рванулся вперед.
И в этом энергичном и строго рассчитанном рывке, в том, как держал он лом, как пригибался перед ударом, как бросался вперед, словно хотел вместе с ломом вгрызться в летку, в самой технике его работы была видна высокая и красивая культура мастера своего дела. Так командир, обучая бойцов штыковому удару, щеголяет точной отшлифовкой и пластичностью приемов.
Брат не отставал от него. Это была хорошая, дружная пара.
Горновые работали молча. И команды раздавались редко. Они не были нужны: каждый знал свое дело.
Было точно рассчитано и установлено, что, кому и когда делать, кому перевал ставить, кому плиту держать, кому лист положить, кому пику подать, кому шлак подрезать.
И чугун рванулся из печи бешеный и неукротимый.
— Береги глаза! — предостерегающе закричал мастер. По его разгоряченному лицу метались багровые отсветы плавки. Он жадно глядел, как, бурля, бежал чугун по желобу. Потом мастер бросился к ковшам. Напряженно следил, как наполнялся ковш. Два других ковша ждали, жадно раскрыв пустые глотки.
— А ведь я четыре налью, — вдруг сказал мастер и забеспокоился: ковшей всего три.
Он побежал тогда вниз на пути. Полный ковш увезли. По второму желобу лился чугун во второй ковш. В это время Губенко добыл еще ковш и подал его под первый желоб. Все было в порядке.
Печь неистовствовала. Она щедро швыряла потоки чугуна. Казалось, чугуну не будет конца. Он то переполнял высокие края желоба, то оседал, приникая книзу. Похоже было: канава неровно дышала. Но вот дыхание ее стало тише. Чугун тек уже спокойно, даже лениво, медленно сползая в ковш. Из печи теперь било только пламя. Чугуна в ней не было.
Пушка Брозиуса закрыла летку. Гудел гудок. Бригада мастера Ровенского на ходу заступала у печи. Вот уже у рукоятки пушки другой горновой. Вот уже командует не Губенко, а Ровенский. У него отчетливый, резкий голос. И сам он не похож ни на Губенко, ни на Мазура, хотя, как и они, отличный мастер.
Сменившиеся доменщики уже все голые. Горновой стоит на четвереньках, подставляя голую спину сильной струе воды. Товарищ моет ему спину. Грязная вода весело стекает на плиты площадки.
В этот день домна горячо работала. Дело шло к перекрытию проектной мощности. В этот день пришли на коксовый завод эшелоны с углем. В этот день бригада мастера Губенко подписала протокол о переходе на хозрасчет.
И когда, наконец, Трофим освободился и пришел домой, у ворот он встретил брата Федора, взволнованно поджидавшего его.
Трофим побежал навстречу.
— Ну? — крикнул он тревожно.
— Сын! — выдохнул Федор и отдал Трофиму записку.
— Сын? — растерянно и радостно улыбнулся Трофим. — Сы-ын... — он прочел записку: из родильного дома писала жена Анна, что родился сын, здоровья хорошего, и сама она чувствует себя хорошо.
Трофим повертел в руках записку, прочел ее еще раз и улыбнулся.
— Ну, значит, еще один доменщик будет. Это дорого стоит!
Каменское,
завод им. Дзержинского.
Сентябрь 1932 г.
ПРОФЕССИЯ ПАНТЕЛЕЯ МОВЛЕВА
Вот правдивая история о том, как Пантелей Мовлев, сын маломощного середняка села Ясиноватки, пастух, чернорабочий, летун, носильщик, грузчик, ремонтник, шахтер, красноармеец, бетонщик, трамбовщик, стал командиром бетонного цеха Краммашстроя.
Но прежде надо сказать, как он стал пролетарием.
Савелий Мовлев, отец Пантелея, был мужик беспокойный: он все умел делать, и все же не мог выбиться в крепкие хозяева. Он умел работать бетонную работу, ремонтную, плотницкую, он ходил на чугунку, на прокладку путей, на сезонку, на варку сахара. Он жадно искал заработка, удачи. И выбиться все же не мог. Крепкая кость была у старика, он жил долгий век — семьдесят четыре года. Такая же кость и у сына его Пантелея.
Но путь другой.
Прежде чем стать пролетарием, Пантелей работал дома по хозяйству. Потом его отдали в пастухи. Ему не было еще десяти лет, когда началась германская война. Пока люди газами и бомбами уничтожали друг друга, он гнал в село теплое, ленивое и сытое стадо, щелкал бичом и чихал от пыли.
Потом он попал на Саблинский сахарный завод, на мойку бураков. Он работал там два года, но считал себя деревенским парнем.
Он был парень из деревни, его руки пахли землей, а одежда — стадом, он смутно понимал, что произошла революция, по праздникам он мылся, причесывался и отправлялся в село.
Ребята с сахарного говорили ему:
— Что бураки? Бурак — он бурак и есть. Летим!
Среди них случались бывалые: они рассказывали о теплых краях. Синее море плескалось в их рассказах, красивое и тихое, как сон.
Шел девятьсот девятнадцатый разломный год.
Эшелоны, грохоча, проходили мимо сахарного. Пульмановские товарные вагоны гремели песнями. В теплушках любились, рожали, болели тифом, умирали: на долгих остановках люди бездумно лежали на траве, отдыхая от вагонной тряски. Все ехали. Вся страна была на колесах. И хотя поезда шли плохо и медленно, все стало вдруг близким и досягаемым: теплые края — рукой подать.
— Что бураки? Бурак — он бурак и есть. Летим?
Пантелей Мовлев очутился в Туапсе. Ему понравилось: большое море в жирных пятнах мазута, лодки качаются на воде, пароходы качаются на воде, сама вода качается, и город в ней, и солнце, и горы...
Пантелей бегал по туапсинскому вокзалу:
— Не поднести ли, гражданин? — бросался он к случайным пассажирам. — Берем недорого.
Веселый город Туапсе нравился ему. Арбузы здесь дешевые. Лежал на берегу моря, бил арбузы о колено, арбузный сок полз по штанам. Эх, жизнь, — разве есть еще такая?
Иногда он, впрочем, тосковал по деревне, по дому. Поля родной Кременчугщины казались ему тогда красивей и милей моря. Туапсе был веселый, но чужой город. Зарабатывал здесь Пантелей мало. Жизнь была дорогая. Это всегда и везде кажется: дома лучше.
Кончилось тем, что через год он вернулся домой. Теперь от него пахло солено: морем и югом. Загорелый, он бродил по деревне. В деревне голод и уныние, безделье. Бабы шили себе белые рубахи, ожидая конца света.
Пантелей пошел по старой отцовской дорожке: на чугунку. На станции Знаменка не было моря. Зато была работа: убирали пути, меняли шпалы. Прогнившие выбрасывали, ставили новые, — страна вышла из войны, ей нужны были крепкие шпалы.
Пантелей не задумывался, хорошая это или плохая профессия — менять шпалы. Важно было то, что другой не было. А есть-пить надо. Впрочем, жевать все равно было нечего. Голод скрипел над страной. Девятьсот двадцать первый голодный шел по стране год.
Голод погнал Пантелея обратно к морю. Человек ищет, где лучше, как рыба ищет, где глубже. На этот раз Мовлев поехал в Баку.
— В Баку жизнь на боку! — говорили бывалые. — Малина — не жизнь!
Пантелей слонялся по берегу тяжелого бурого моря. Что он умел делать, Пантелей Мовлев? У него были руки, хорошо привешенные к плотному туловищу, широкие ладони, большие пальцы. Что он умел делать? Гнать стадо умел, хлопать бичом умел, тащить шпалы умел. Деликатной профессии не было у Мовлева, такой профессии, которая требует искусных рук: токарь там или модельщик.
Он стал грузчиком. На широкую спину вскидывал тюк и бежал, согнув колени, по шатким сходням. Пароход качался на воде. Легкий дым пола из труб. На берегу грудой лежали пыльные тюки, бочонки, пахнущие рыбой, горы арбузов. Арбузы тут были тоже дешевые. В конце концов это была профессия, как и все другие.
Непонятно, почему Пантелей вдруг уехал в Донбасс. Он и сам не может сказать почему. Вот надоело однажды желтое это, грязное море, и грязный дебаркадер и люди, привязанные к берегу. Пантелей не лодка, а человек. Его привязать нельзя. Взял и уехал.
— На Донбасс!
В поезде он спросил проводника:
— А что, станция Донбасс скоро?
И не понял, почему проводник засмеялся.
Шахта Новочайкинская, куда поступил Пантелей, готовилась к пуску. Биография Мовлева тесно сплеталась с биографией страны. Теперь стране нужен был, как никогда, уголь.
Пантелея взяли уборщиком породы. Это была грязная, тяжелая работа, первая ступень в лестнице шахтерской квалификации. Все же Мовлев чувствовал себя шахтером. Он жадно глядел на эту лестницу, на вершине которой был сам забойщик — мастер угля. Пантелей решил добиться этой вершины.
Получив очередной отпуск, он приехал домой, в село. Ходил по деревенской улице небрежной походкой, вразвалку. Ему определенно не нравилось здесь.
— Вот у нас на шахте, — так начинал он свои рассказы. Не дождавшись конца отпуска, вернулся на рудник одолевать лестницу.
Скоро его сделали саночником, потом подручным забойщиком, зарубщиком и, наконец, старшим забойщиком: под его начальством было уже семь человек. Он определенно становился мастером угля, у него появилась настоящая профессия: он «делал» уголь.
Уголь — это все. Это ток, это движение, это тепло. Мовлев, правда, смутно понимал важность своей профессии, но он уже привык любить ее. Подбрасывая на широкой ладони тусклый и чуть влажный кусок угля, он ощущал гордость и нежность.
Страх к шахте пропал. Позевывая, садился Мовлев в клеть, продолжая начатый на поверхности разговор с товарищем. Старался только не прикасаться к липкой стенке клети. Клеть стукалась о дно колодца, — влажная и сырая тьма охватывала Мовлева. Он озабоченно привешивал лампу к поясу и шел в забой. День начинался.
Однажды случилось неожиданное, но то, чего можно ждать каждую минуту: упала большая глыба породы и придавила Мовлева.
— Завал! Завал! — крикнул кто-то и тоже упал рядом.
Когда Пантелей очнулся и приподнялся, кругом было темно и душно. Он хотел крикнуть, но не смог. Тогда он опять упал на груду угля. Потом он начал привыкать к темноте. Рядом с ним лежало двое товарищей: Андреев Семен и Бугаевский Николай. Андреев ворочался и тяжело дышал. Бугаевский лежал тихо. Он очень тихо лежал, Николай Бугаевский, и Мовлев тогда еще подумал: «Почему это он так тихо лежит?» Но в голове мутилось, язык прилипал к сухой глотке, казалось, что на спине вырос горб — такая она стала тяжелая.
Так прошло много времени, сколько — Мовлев не знал. Потом он вдруг подумал, что это ведь смерть, что так и погибнуть можно очень просто. Тут только он понял, что дышать тяжело оттого, что в забое скопился газ. Газ стоял, должно быть, как столб, на груди Мовлева. Он давил на грудь. Пантелею стало страшно за свою грудную клетку.
— Каюк?
Тогда он судорожно приподнялся, схватил кирку и начал торопливо стучать сигналы:
— Спасите! Спасите! — Но никто не отвечал ему.
Андреев тихо стонал рядом. Бугаевский лежал молча.
— Почему он молчит? — испугался Мовлев, и кирка выпала из его слабой руки.
Опять была темнота, духота и страшная, тяжелая тишина. Потом все спуталось. Сколько времени прошло — неизвестно. Мовлев очнулся только «на-гора». Он судорожно вдохнул воздух и открыл глаза. Воздух забулькал в его горле. Мовлев опять потерял сознание. В больнице ему сказали, что завал произошел из-за плохого крепления, в забое он лежал двадцать четыре часа. Андреева и его откопали шахтеры, у него, у Мовлева, помяты рука и спина.
Через семь дней он снова опустился в шахту. Это очень хорошая профессия — делать уголь. Рука и спина зажили, только синие знаки остались на них: это светилась угольная пыль, вросшая в мясо.
В тысяча девятьсот двадцать седьмом году Пантелею Мовлеву пришел срок идти в Красную Армию. Его назначили в саперную часть. Он быстро собрался, взял крепкий сундучок и поехал.
Саперное дело, если посмотреть, очень похоже на шахтерское. Только что не с углем имеешь здесь дело. Когда Мовлев прошел карантин, и первую ступень, и школу младшего комсостава, он вдруг почувствовал, что быть саперным командиром — это тоже очень хорошая и почетная профессия. И профессия эта ему по душе. Окопы с пулеметными площадками и без них, с козырьками или щитами. Блиндажи, от которых отлетают пули. Искусно спрятанные фугасы, мины, убедительный динамит, знакомый еще по шахте, — ведь это же очень хорошая профессия.
И Пантелей стал подумывать о сверхсрочной.
Но ему опять не повезло.
Во время маневров при наводке моста на него обрушилось бревно. Мовлев полетел в воду. Он выплыл, добрался до берега, отряхиваясь, пошел к своим. Боли он не чувствовал и только растерянно улыбался, вспоминая неожиданное купанье.
— Буза-а! — Он хотел махнуть рукой, но рука не действовала. Он испуганно посмотрел на нее и увидел кровь. Тогда он сел прямо на землю.
Его положили в госпиталь. Рука зажила. Это была та самая, с синими знаками угля, которую помяло в шахте. Мовлев демобилизовался. Он не поехал домой, взял литер прямо в Донбасс. С какой-то даже излишней торопливостью он стремился попасть туда.
«Неужели, — думал он беспокойно, — неужели каюк? Что же я за человек буду, если рука подведет?»
Рука подвела. В шахте Пантелею было трудно работать, растерянный бродил он по руднику,
«Ну, а теперь куда? — горько думал он. — В инвалиды?».
Но в инвалиды было рано. Инвалид — это уже совсем негодная профессия. Пантелей поехал домой, в деревню. Он вернулся в нее как человек, потерпевший кораблекрушение. Стал помогать отцу работать бетонную работу: кольца для деревенских колодцев.
Это была первобытная техника: камень били вручную простым молотком, мокрый песок замешивали на доске лопатой. Потом этой жижей набивали деревянную модель.
Пантелея смешила эта техника, отец сердился. Он уважал свою работу. В сущности Пантелей уже не был деревенским человеком. Его тянуло на заводы.
И тогда ему вспомнился вдруг веселый приморский городок, качающийся на воде.
Он поехал в Туапсе начинать жизнь снова.
Когда он ступил на туапсинский залитый солнцем перрон, он улыбнулся, вспомнив, как бегал здесь, таская чемоданы, потом покачал головой:
— Это дело не по мне!
Он знал: в Туапсе есть бетонный завод. Отцова работа все-таки успела разбудить интерес в Пантелее. Замешанная лопатой на доске жижа все же была бетоном.
Пантелей нанялся чернорабочим на бетонный завод. Он опять был внизу лестницы, на вершине которой крепко стоял старый бетонный мастер Иванов.
Мастер заметил смышленого и жадного к труду Мовлева.
— Ты, парень, в люди выйти хочешь?
— Хочу!
— Ну, вали ко мне.
Завод был маленький. Делали кольца, трубы для водопроводов. Скоро Пантелей стал подмастером. Заработок был плохой: сорок пять рублей в месяц.
В это время прибыли вербовщики с Харьковского тракторостроя.
— Вот, — говорили они жадно слушавшим их людям, — вот пустырь, вот степь, и вот будет на той степи, представляете себе, гигант. Тот гигант будет тракторы делать.
Это было по душе Пантелею: вот степь — и вот будет гигант.
Он завербовался и поехал. Опять его биография совпадала с биографией страны. Стране теперь нужны были тракторы и машины.
Мовлев прибыл и а площадку Тракторостроя и огляделся.
Пустырь действительно был, гиганта еще не было в помине, но работы было много.
Такой большой стройки, такого скопления людей Мовлев еще не видел. Но он не чувствовал себя здесь затерянным. Что-то новое бродило в нем. Больше всего хотелось, чтобы гигант скорее стал на бетонные ноги.
Когда широким фронтом развернулись бетонные работы, Мовлев стал трамбовщиком.
В его руках была железная трамбовка, качество бетона было в его руках. Нужно тщательно набивать бетон, тогда он будет плотным, без раковин и трещин. Он будет стоять тогда века, сохраняя память о трамбовщике Мовлеве.
Бригадир Осокин, в чью бригаду Мовлев попал, суховато сказал ему с первого раза:
— Не знаю, как у вас там, где ты работал, а у нас тут соцсоревнование идет. Марусин нас кроет и фамилии не спрашивает.
Легендарный «бригадир темпов» Марусин, приехавший сюда со Сталинградского тракторостроя, поставил рекорд: 180 бстонозамесов смену. Но его рекорд был скоро побит Мисягиным, который дал со своей бригадой 182 бетонозамеса. Но и это оказалось не рекордом: комсомольцы бригады Дзюбанова дали 250. Мисягин тогда дал 258. Марусин уже был десятником. Комсомольская бригада Цацкина дала 275.
В это время Мовлев сам стал бригадиром, но это уже был не прежний Мовлев. Осокина выдвинули заведовать столовой. Откуда в Мовлеве появилась эта коренастость? Эта уверенная и твердая речь? Этот широкий взгляд, которым он сразу охватывал стройку? Это умение «вставить себя слушать? Эта напористость?
— Триста бетонозамесов дадим в ночную смену, — объявил Мовлев, и слух об этой похвальбе прошумел по всей стройке. Многие бригадиры не спали в эту ночь. Завстоловой Осокин тоже не мог спать. Он прибежал растерянный и запыхавшийся к Мовлеву и закричал ему:
— Триста, говоришь, сукин сын? Ставь меня на дело!
Он стал на эту ночь рядовым бетонщиком в своей старой бригаде. Это была ночь, в которую Мовлев чувствовал, как он рос, как хрустели у него кости. В эту ночь он научился понимать и любить бетон: живая бетонная масса дышала под трамбовкой. Какие чудесные дела можно делать с этой вязкой, серой, неприглядной массой.
На 286-м замесе бетономешалка вдруг стала. Мовлев принял это, как завал в шахте.
— Стала? — он рванулся к бетономешалке, и вместе с ним рванулась бригада, ставшая в эту ночь единым телом.
— Лопнула труба водопровода.
— Где?
Но это как раз и было неизвестно. Тогда все бросились искать, где прорвало. Трамбовщик Аронов нашел в третьем пролете место, где просачивалась вода.
— Здесь! — И он яростно ударил ломом. Аварию ликвидировали в двадцать минут. Утром вся стройка узнала о том, что бригада Мовлева дала в смену 300 бетонозамесов.
Скоро, впрочем, и этот рекорд был покрыт. Комсомольская бригада Гужвы дала 402 замеса.
Но в это время Мовлев уже ехал на Краммашстрой. Как Марусин принес на Харьковский тракторострой опыт и сноровку Сталинграда, так и Мовлев вместе с буксирной бригадой вез Краммашстрою опыт и сноровку харьковчан. Это был опыт человека, выросшего на социалистической стройке.
На Краммашстрое рекордом было 212 замесов в смену. Этот рекорд давала бригада Дивелишаева. В эту бригаду был включен буксир. Его встретили недоверчиво.
— Вы работу покажьте! Почему вы буксир? А может, мы вас на буксир возьмем.
— Покажьте работу!
В первый же день бригада, в которой участвовал буксир, дала 240 замесов. На третий день организовалась новая бригада бетонщиков во главе с Мовлевым. Она дала 340 замесов. В эту бригаду стали проситься комсомольцы. Они приходили к Мовлеву и просили:
— Научи темпам.
Пришел Вася Костров, кудрявый комсомолец, пришел низенький шустрый Федор Тертычный. В этой же бригаде был и Семен Аронов, приехавший вместе с Мовлевым «буксирить». Бригада давала 800 замесов.
— Есть ли пределы? — спрашивали Мовлева. — Пределы есть?
Он пожимал плечами и показывал газету, где писалось, что на стройке «Шарикоподшипника» дают 960 замесов.
Это был рост страны, овладевающей техникой. Биография Мовлева опять и опять совпадала с биографией страны: он тоже рос.
В эти дни случилось Мовлеву поехать в Харьков за стройматериалами, он решил зайти на Тракторострой. Он шел по широкому шоссе мимо строящихся цехов и внимательно вглядывался в бетонные сооружения. Он понимал в этом толк: по внешнему виду он определял качество работы.
Ажурные колонны он одобрял: они были сделаны чисто. Плотный, без трещин лежал в них бетон. Иногда Мовлев качал головой: тут торопились — бетон был какой-то мятый.
Но вот он увидел плакат, который заставил его остановиться:
«Дадим 1000 бетонозамесов в смену!»
— Тысячу? — У него захватило дух. Он пошел к бетонщикам.
— Дадите тысячу? — спросил он недоверчиво.
— Дадим, Мовлев! — смеясь, ответили те. Они были рады показать Мовлеву класс бетонного дела: смотри, Мовлев, смотри, мастер!
Ночь напролет ходил Мовлев около бетонщиков. Он вынул блокнот и делал пометки. Он учился. Опытным взглядом он видел ошибки. И думал: «Если они дадут, дадим, должны дать и мы!»
Приехав, он собрал бригаду:
— Дадим тысячу пятьдесят?
Бригада обещала постараться.
Мовлеву подготовили площадку, материалы. Ночью толпа народа пришла смотреть, как делается мировой рекорд.
Мовлев расставил бригаду: звено загрузчиков — на загрузку бетономешалки, звено вагонетчиков гонит вагонетки с бетоном к котловану, звено трамбовщиков и звено лопаточников кладут бетон.
— Ну, начали!
Бригада стала на места.
Через четыре часа выяснилось: дано уже 548 замесов. Забрызганный бетоном Семен Аронов вылез из котлована и закричал:
— Это оппортунизм — тысячу пятьдесят замесов, — и он сорвал плакат. — Тысячу сто дадим!
Мовлев, стиснув зубы, руководил работой. 145 замесов дали в пятый час работы, 154 — в шестой...
Мовлеву вдруг захотелось крикнуть ребятам что-то теплое и ободряющее. Но у него, как и тогда в шахте, во время завала, перехватило горло.
— Эх, ребята! — только и прохрипел он.
1160 замесов дали в смену ребята. Весть о мировом рекорде пронеслась по всей стране.
Ну, вот и стал Пантелей Мовлев командиром бетонного цеха, когда решили всех бетонщиков объединить в цех. Он стал здесь, на Краммашстрое, большевиком. Он нашел здесь свою настоящую душевную профессию и не жалел о том, что не может работать в шахте. В конце концов в нашей стране много работы, и каждый может найти себе дело по душе.
Конечно, уголь дает жизнь. Но бетон — сама жизнь. Уголь сгорает. Бетон остается. Вот он стоит, обступает Мовлева зданиями и сооружениями, колоннами и пролетами. Самый большой в мире прессовой цех Краммашстроя, пущенная уже комсомольцами чугунолитейная, цехи металлических конструкций, кузница — все это бетон, бетон, серый, крепкий мовлевский бетон без раковин и трещин...
Вот правдивая история о том, как Пантелей Мовлев, сын маломощного середняка села Ясиноватка, пастух, чернорабочий, летун, носильщик, грузчик, ремонтник, шахтер, красноармеец, бетонщик, трамбовщик, стал командиром бетонного цеха Краммашстроя.
Краматорская,
1932
ГРЕБЕНКА
Всю ночь над Днепром летают бадьи с бетоном. Краны выхватывают их с платформ, высоко подымают над плотиной, над сумятицей железнодорожных колей, раскачивают в мартовском сыром воздухе и, наконец, плавно и бережно опускают в пролет, в нетерпеливые руки бетонщиков.
Серый вязкий бетон растекается бесформенной грудой; бетонщики, увязая в нем, кричат: «Веселей, веселей ваялись!» — и уже шмякается первая лопата о мягкое бетонное месиво.
С бетонного завода, вздрагивая на стыках рельсов, через плотину, через ночь, рассвеченную сотнями ламп, проносятся платформы.
И опять новая бадья нерешительно раскачивается над пролетом.
— Давать, что ли? — кричат изо всех сил с платформы в пролет, туда, где в вязкой бетонной топи работают бетонщики.
Выкрик этот падает вниз, растекается по реке; заглушенный шумом бешено бьющей воды, он попадает к бетонщикам в виде непонятного — а-а-а-о-и?..
Но бетонщик понимает и кричит в ответ, размахивая руками:
— Давай, давай! Чего разговариваешь?
Он не уверен, что его поняли. Бадья бродит над пролетом. Тогда бетонщик знакомым привычным манером закладывает два пальца в рот, — и вот взлетает над Днепром яростный, степной, разудалый свист.
И бадья медленно и покорно падает в нетерпеливые руки бетонщиков.
Всю ночь над Днепром стоит шум ударной работы: выкрики паровозов, лязг колес на рельсах, гомон рабочих, шмяканье бетона, а когда приходит зябкое туманное утро, бетонщики разгибают спины, вытирают руки, отряхиваются и лезут из пролетов наверх.
Там толпятся около сменного прораба Галтелова и спрашивают:
— Так как там, а?..
Галтелов знает, о чем его спрашивают, и, поеживаясь от утренней сырости, отвечает:
— Не подсчитали еще... — и, улыбаясь, добавляет: — а работали лихо...
Широкоплечий рябой бетонщик сворачивает не спеша цигарку и говорит раздумчиво:
— По моим расчетам, как я свои бадьи считал, так, должно, перевыполнили. Ась?
Он закуривает и идет домой, навстречу новой смене, которая торопливо растекается по своим местам.
На ходу он здоровается с земляками и кричит им:
— Глядите ж, сменщики, вы ж наших темпов не забрызгайте!
Днем он снова приходит на плотину затем, чтобы узнать, что «смена Галтелова вместо заданных по плану двухсот кубометров уложила триста десять», и, удовлетворенный, уходит домой отсыпаться.
Сменный прораб — инженер Шуламис Ароновна Зильберштейн, невысокая худенькая женщина в кожушке и кожаной капелюшке, простуженно кричит в пролет 27-28:
— Так как там дела? А?
Десять дней назад в пролете 27-28 неудачно стал каркас. В щели бурно била вода, расшвыривала материал, которым хотели заткнуть Днепру глотку, и заливала пролет.
Десять дней бились здесь, а сегодня утром, семнадцатого, механик Козуб, не уходивший со вчерашнего дня с плотины и потерявший счет часам своей бессменной работы, переставил каркас и сказал водолазам.
— Теперь гоже.
В десять часов утра водолазы полезли в воду уплотнять каркасы. Они забивали в щели паклю, шлак, деревянные клинья и через два часа, к двенадцати, кончили свою работу.
Это был рекорд.
Тяжело ступая по лесенке, ведущей из пролета, водолазы полезли наверх.
Первым выходит бригадир водолазов Оров, за ним Тихомиров и Кучма.
Днепр стекает с их костюмов легкими струйками.
Зильберштейн встречает Орова у выхода наверх и подает ему руку:
— Ну поздравляю, Оров, — говорит она взволнованно, — ну, поздравляю.
Оров молча жмет ее руку, улыбается и проходит дальше.
С реки идет мартовский, беспокойный ветер. Днепр раскололся пополам: до плотины он весь во льду, еще крепком и прочном, хотя и подернутом полыньями. Через плотину же Днепр падает бурными водопадами.
Вода стремительным гоном мчит сквозь пролеты в пене, в тьме мелких и плотных брызг, падает с гребня, и кажется, что река дымится.
Инженер Зильберштейн озабоченно смотрят на покрытую льдом сторону Днепра.
— Полыньи, — указывает она рукой на чахоточные пятна на льду, — полыньи растут... — и переводит озабоченный взгляд на пролеты.
В листовках «Пролетара Днипробуда», которые выходят на плотине по нескольку в сутки, боевой аншлаг: «Пропустим весенний паводок через сплошной бетонный гребень плотины!»
Паводок скоро.
Все чаще и чаще слышится над рекой характерный треск: лед дает трещины. Как жировые пятна расползаются по реке полыньи.
Рабочие и инженеры тревожно поглядывают на реку. Много еще не закрыто пролетов. Они залиты стремительным течением воды, и кажется, что здесь не то что работать, сюда и приступиться нельзя.
К открытому, еще наполненному водой пролету первыми приходят каркасы.
Старший механик Козуб, пришедший сюда, на Днепрострой, с села рядовым такелажником, малограмотным, но широкоплечим и охочим к работе парнем, выросший здесь, на плотине, и вырастивший плотину вместе с другими строителями, — Козуб первым подходит к новому пролету, где полновластно бушует вода.
Двадцатипятитонный «малый» или сорокатонный большой стальной каркас, мудро управляемый двумя огромными кранами, медленно погружается в воду. Он борется с силой воды, выталкивающей его, преодолевает, побеждает ее и, наконец, «по горло» входит в реку.
Огромный, трехтонный железный щит Буле с нагрузом, доведенный до десятитонного могущества, покачивается в воздухе над пролетом. Длинный хобот крана тяжело играет им, раскачивает, маневрирует и тоже опускает в пролет. Щит уверенно входит в каркас и закрывает его, преграждая доступ воде в пролет.
Днепр бьется о щиты, упрямо толкается в железную преграду, отступает, находит щели и злобно врывается сквозь них в пролет. Но теперь он тощий, слабосильный, хотя и злой.
Каркасники сделали свое дело. Тяжелые гаки высвобождаются из отверстий, краны подымают хоботы вверх, вытягивают из пролета цепи и медленно уходят дальше. Раньше в день каркасники устанавливали один каркас. Три каркаса и даже больше в день — не редкость теперь для Козуба, Захарова и их помощников.
Они уходят, оставляя пролет водолазам и плотникам.
Плотники вызвали водолазов на соревнование. Они тоже работают в воде, уплотняя каркасы. Щели, сквозь которые хлещет вода, они забивают паклей и шлаком.
Им приходится работать в стуже, в холодной, мартовской, подледной воде; и молодой, румяный Разуман, один из лучших плотников плотины, завидует водолазам:
— У них специальные костюмы. А нам только штаны дают. Нет, ты рубашку нам дай водолазную, мы бы им показали соревнование, — и добавляет тихо: — очень в той рубашке работать прекрасно.
Но и без водолазной рубашки прекрасно работает Разуман. Вылезши из воды, он отряхивается, но не идет греться: хочет лезть опять.
— Иди, иди, Разуман. Иди грейся, — кричат ему товарищи, — нечего...
Его загоняют силой...
Пока водолазы и плотники уплотняют каркас, в пролете начинает работать водоотлив. Он выкачивает из пролета воду и вышвыривает ее обратно в Днепр.
— Не мешай!
Щели уплотнены. Вода выкачана. В пролете сухо. Плотники кончили опалубку. Днепр побежден.
— Ну, теперь пролет наш, — говорят бетонщики и лезут в пролет.
Бригадир комсомольской бригады бетонщиков Ткаченко, давший в январе двести пятьдесят процентов выполнения задания, расставляет своих людей в пролете.
— Ну, работать же ж, эх! — говорит он угрожающе и встречает первую бадью бетона.
К лопате привязаны две веревки. Одной лопатой работают трое. Один держит лопату за рукоятку, двое других тянут за веревки. Так сноровистее, быстрее и легче.
За четыре часа бригада Ткаченко опоражнивает восемьдесят три бадьи.
— Давай, давай! — только покрикивают бетонщики, войдя в азарт. — Не задерживай.
Сто двадцать четыре кубометра бетона легло в пролет за эти четыре часа, — встречные нормы намного перевыполнены.
Ну и работали же!
Разгибали спину только затем, чтобы принять новую бадью.
Лопата беспрерывно и мерно опускалась в бетонную кучу, вгрызалась в нее, полная взлетала вверх, расшвыривала по участку бетон и опять опускалась.
Тут работали молча и, только когда приходила новая бадья, встречали ее шутками.
— Эх, и пузата же ты, Марья Ивановна, — шутливо и ласково говорили ей.
Все выше и выше поднимается бетон. Скоро он дойдет до отмеченной на бычке зарубки — тут и конец пролету.
«Еще один участок гребенки готов, закрыт, очищен» — радостно сообщает листовка.
В четыре часа дня бетонщики вылезают наверх и толпятся около прораба.
Они тоже спрашивают о цифрах: смена соревнуется со сменой, бригада с бригадой. Идет трудовой бой, где оружие — лопата, поле сражения — пролет, награда — честь уложить последний кубометр в гребенку.
— Так как там, а? — спрашивают у прораба, чтобы прикинуть, подсчитать и опять нажать, где нужно.
Раньше, — пожалуй, теперь можно сказать, что это было давно, — Зильберштейн занималась другими цифрами.
В двадцатом году робкой еврейской девушкой с Балты пришла она в комсомол. Школу рядовой комсомольской работы она прошла скромно и тихо, маленькая, худенькая Шуламис, и, наконец, одесский губкомол посадил ее в учстат подсчитывать количество комсомольцев: сколько приросло, сколько убыло, сколько бандитами убито. Она ведала личными карточками, анкетами, в которых немудрено и кратко рассказывалась жизнь целого поколения, а в 1922 году ее послали учиться.
На Днепрострое она очутилась в 1927 году, прямо с вузовской скамьи, работала сначала стажером, потом младшим техником, старшим техником, помощником прораба и, наконец, прорабом.
Она росла вместе с большевистской плотиной, коммунистка-инженер; и вместе с ней росла ее смена.
Вот Терехов.
Он пришел сюда с села горлопаном и бузотером. Бия себя кулаком в грудь, он наступал на инженера, ссорился с товарищами. Но он был яр в работе, стихийный и слепой, как стихия, плечистый, румяный парень. Сейчас он бетонный десятник, толковый и крепкий работник.
Вот Четвериков из ударной группы бетонщиков, выросший в старшие десятники. Вот Теплов, из плотников выдвинутый в десятники.
Смены сживались в работе, роднились.
Ведущая по плотине смена Росинского, состоящая наполовину ив татарских бригад, инициатор соревнования, все время перевыполнявшая задания, показала прекрасные примеры интернационализма и ударничества.
Вместе в зимние холода и ветра поворачивали Днепр влево, вместе клали знаменитые пятьсот тысяч кубометров бетона — мировой рекорд, вместе боролись с неуемным средним протоком, о котором будут петь в песнях и рассказывать легенды.
В этих ударных сменах было мало таких, которые сбежали отсюда. Основное ядро смены Зильберштейн, например, нерушимо и в полном составе пришло к окончанию плотины.
Но пришло выросшим.
Сюда приходили неграмотными — здесь учились, были беспартийными — здесь становились большевиками.
Люди приходили сырыми, неумелыми — здесь учились работать по-новому, так, что теперь если сказать о ком-нибудь, что он «днепростроевский рабочий», то всем станет ясно, что это отличный рабочий, по-коммунистически относящийся к труду, которого трудностями не испугаешь.
Вот хлынет о плотину весенний паводок, на тридцать семь метров поднимется уровень Днепра, навсегда исчезнут пороги, самое слово «Запорожье» станет анахронизмом, — дети будут спрашивать у стариков, откуда оно взялось, — исчезнут и перемычки, которыми укрощали Днепр, отхватывали у него кусок за куском русла. Котлованы, в которых в лютые стужи и в летние зной копошились тысячи рабочих, покроются величавым течением новой реки. Покорный Днепр повернет направо через аванкамеру вертеть огромные лопасти турбин, налево через шлюз носить пароходы по реке от Орши и до Херсона. Люди, подъезжая к Днепровской гидроэлектростанции, высыпят на палубу смотреть чудеса на Днепре, — будут ли они тогда чудесами в стране, где Магнитогорски и Ангарстрои! Но и тогда будет стоять над новой рекой дым преданий о делах и людях Днепростроя, о плотине, которая пересекла реку, о гребенке — последнем участке плотины.
Эти мысли или подобные им бродят сейчас в голове у каждого участника стройки плотины, и чем ближе гребенка к закрытию, тем осязательнее становится грандиозность того, что буднями делалось и строилось.
И когда легло посередь Днепра сто десять миллионов пудов бетона, принявших стройную материальную форму семисотметровой, покоящейся на мощных быках плотины, каждый строитель, самый рядовой и самый молодой, почувствовал величайшую в своей жизни кровную радость и гордость.
Последний кубометр клали лучшие бригады плотины: бригады Ткаченко, Жени Романько, Ильгова и Макаренко.
Это было наградой за дело чести.
И в то время, как здесь клали последний кубометр, в турбинном вале гидроэлектростанции заканчивался монтаж первой очереди турбин, каждая из которых равна по мощности Волховстрою. На Алюминиевом комбинате в лесах стояли огромные корпуса трех заводов. Неутомимо шла стройка завода ферросплавов и цехов инструментальной стали. Стройными силуэтами входили в панораму чудес на Днепре скелеты домен. Клались мартеновский и прокатный цехи, заводы строительных материалов. Строились коксовые печи с неразлучным своим соседом — химическим заводом. Всюду на обоих берегах Днепра, на правом и левом, одетые строительными лесами, стояли крепкие костяки будущего.
На реке шумно и тяжело ломался лед. Через сплошной бетонный гребень плотины бурно шел весенний паводок.
Днепрострой,
1932
РИСК
Когда с карандашом в руках стали прикидывать сроки пуска мартенов, выяснилось: все дело решает бак.
Лягут покорно подъездные пути, станут, как часовые, по своим местам колонны, подымутся мосты, огнеупорные кирпичи плотно прижмутся друг к другу, образуя ванну, — только бак не станет в срок на свое место. Только бак не успеют смонтировать на водонапорной башне. Это ясно.
За окном бродил грустный октябрь, похожий на отъезжающего. Первую плавку на новых мартенах нужно дать в марте.
— Значит, бак? — произнес начальник и постучал карандашом по календарю.
Итог был прост и ясен, как стекло. Там, где быть водонапорной башне, — сейчас гора металлического хлама: колеса, дырявые цилиндры, листы смятого железа. Вот подсчет: подготовка и постройка башни — три месяца; монтаж бака на башне (зима, морозы, сорокаметровая высота) — четыре-пять месяцев. Итого: восемь месяцев. Бак будет готов к июню. Не раньше.
Начальник сжал кулаки: он чувствовал, как время течет, хлюпая между пальцами, — жидкое, липкое время. Значит, бак? — темнея, спросил он. — Что можно сделать?
Ему хотелось схватить время в кулак и сжать его. Время нужно уплотнить до состояния сжатого воздуха в компрессоре — вот какое ему нужно время.
Люди, столпившиеся около стола, смущенно молчали. Молодой техник в фуфайке пожимал плечами и досадливо думал: «В марте?» — Он смотрел, как сыпались с тополей листья. «Авантюра!» — Он видел через окно: там, где быть мартенам, только фундаменты, немногие конструкции, котлованы, ржавые холмы глины. Над этим развороченным миром одиноко высятся трубы. Трубы на стройках кладут раньше всего: они украшают пейзаж. Техник считал себя сведущим человеком и скрывал свою юность.
«В марте? — щурился он. — О, мы узнаем еще одну осень».
Вслух он сказал:
— Можно объявить штурм. Выгадаем немного.
Начальник зло усмехнулся: он ждал этого совета.
Слава богу, уже техники научились предлагать штурмы!
Из календаря, раскрытого на марте, глядела на него техническая задача. Она дразнила. Бак качался перед ним, огромный, в сто шестьдесят пять тонн, бак, который обязательно нужно монтировать на башне. Почему обязательно? Ведь вот же они стали одновременно строить и монтировать — раньше этого не умели делать. Он смеялся, встречая в газетах напыщенную фразу репортера: «Ни одного строителя не осталось на площадке, пришли монтажники». У него строители и монтажники работали одновременно. Строители воздвигали стены, а монтажники уже монтировали механизмы. За монтажниками шли чеканщики. С разных концов начинали класть какой-нибудь газопровод, — люди встречались, как при прокладке туннеля. Время, место, работа людей — все это нужно уплотнить. В этом секрет удачи. Почему же терять пять месяцев из-за бака?
Он представлял себе: люди будут качаться на лесах на сорокаметровой высоте. Ветер, моров. То и дело они будут слезать греться. Пять месяцев — сто тысяч тонн стали. Итог тоже простой и ясный, как стекло.
— Ясно, — все сбились к столу, — ясно, надо одновременно строить башню и монтировать бак. На земле. Потом поднять и поставить.
Он показал рукой — поднять и поставить. Все засмеялись: это, очевидно, шутка.
Главный инженер задумчиво покрутил усы. Они были рыжие и пушистые.
— Не можно, хозяин, — сказал он. — Сто шестьдесят тонн — это такая тетя... Не можно, хозяин. Этого никогда не было.
Этого никогда не было. Он строил много заводов. Он пускал много печей. Его часто приглашали экспертом. Хитро щуря свои татарские узкие глаза, он рассказывал «фактики из практики», — она была богатая у него. Он знал по имени-отчеству всех старых мастеров и рабочих Юга. Он пил с ними водку. Он плясал с ними и с их женами на пусковых вечеринках, лихо притопывая короткими сапогами. Узнав о том, что он работает на стройке, к нему, к Василию Федоровичу Воробьеву, из многих мест приходили инженеры и рабочие, чтобы учиться у него, чтобы работать с ним. Но то, что предлагал начальник, ни в какие уложения не уложишь.
— Помилуйте, сто шестьдесят тонн — ведь это, батенька, по старому счету десять тысяч пудов весу. Восемнадцать метров — высота. Две тысячи пятьсот кубометров воды — объем.
И это поднять на двадцатидвухметровую башню? Это не можно, это риск.
— Я не боюсь риска, — качая головой, ответил начальник, — но голого риска я не хочу. Я хочу: расчет и технический проект.
Воробьев сощурил глаза.
«Нас этому раньше не учили», — хотел ответить он смеясь. Но подумал, надул щеки и, отдуваясь в усы, сказал серьезно:
— Я подсчитаю.
Он пришел через несколько дней и сказал:
— Поднять можно. Я считал. Можете меня поднимать на баке, и это не будет самоубийство.
Объявленный Макстроем конкурс проектов по подъему бака расшевелил многих конструкторов и техников.
Трудность, которая стала перед всеми авторами, была даже не в том, чтобы поднять бак с земли. Трудность лежала в том, чтобы, подняв бак, на весу передвинуть его по горизонтали и установить на башне.
Был фантастический проект: четыре мачты поставить на рельсы, на мачтах поднять бак. Потом все это сооружение передвинуть по рельсам. Доставить бак на башню, как вагон для скоропортящихся грузов. Возможны варианты.
Был простой и оригинальный проект Шибаева: две наклонных стрелы типа деррика схватывают бак. Выпрямляясь, они подымают и устанавливают бак на место. Это показалось слишком просто для того, чтобы обеспечить удачу. Проект получил первую премию, но принят не был.
Решено было соорудить вокруг бака и башни шесть мачт. На них укрепляются огромные ролики, по которым пойдут стальные ходовые канаты. Восемь лебедок будут тянуть канат. Сначала работают блоки первых четырех мачт. Схваченный канатами, бак должен будет покорно пойти вверх. Когда он подымется выше уровня башни, его потащат к себе последние две мачты, находящиеся за башней. Бак поползет и сядет на башню.
Должен сесть. Не сесть не может.
Первый прораб, которому была поручена подготовка бака к подъему, Шистко, внезапно уехал в Луганск. Он долго молча сидел там, потом прислал письмо, в котором путано сообщал, что вернуться не может.
Подъем был поручен Мельникову. О нем ходили легенды. На стройке ХТЗ его прозвали «железным прорабом». В метели, в ветра он один решался лазить по раскачивающимся мачтам.
Рассказывали, что он был когда-то моряком. Огромный седеющий человек с голубыми глазами. У него была хорошая глотка. Казалось, такого никакая сила не свалит.
Пустяковая простуда, воспаление уха свалили железного прораба. Его увезли в Харьков делать трепанацию черепа.
Откуда-то привезли старика такелажника Пономарева. Петушась, он пошел на площадку.
— Это мы можем! — говорил он со стариковской удалью. — Не такие подъемы подымали!
Он пришел на площадку и увидел бак. Почти склепанный, тот стоял на шпалах возле башни. Старик обошел бак кругом. Потом подошел к начальнику.
— Нездоров я, хозяин... — сказал он, съежившись. — Я уж уеду.
Старику подали машину и увезли.
Подъем бака поручили прорабу Глазунову. Личное руководство ваял на себя начальник Мартенстроя инженер Лин.
Инженер Лин носил кожаную куртку и капелюху, наползающую мехом на глава. С площадки Лин уходил поздно ночью. Ложась спать, он ставил около кровати телефон. К спинке кровати привешивал ручные часы. Телефон трещал всю ночь. В восемь утра Лин уже был на площадке.
Невысокий, легкий, похожий на подростка, он ходил по стройке, постукивая ногой об ногу. Несмотря на морозы, валенок он не носил. Ему еще не было тридцати. Он кончил советский вуз. Он работал на стройке Нигрэса и Штеровки.
Прораб Глазунов только что кончил свою работу на газопроводе. Еще не выцвели краски, которыми писалось на стенах: «Учитесь у глазуновцев». О нем говорили, что он хороший такелажник: в канатах не заблудится, канат чует, меру канату знает. Для такелажника канат то же, что для слесаря ключ.
Лин еще раз проверил расчеты, велел переделать звенья для мачт. Когда их переделали, Глазунов стал поднимать мачты.
Морозный, ветреный январь стоял на площадке. Кругом была степь, оттуда резкий, как хлыст, налетел ветер. Бак гулко звенел. Перчатки примерзали к железу.
Замерзшие люди забегали греться в деревянную конторку. Бак с водой, раскаленная печка, девочка-уборщица, дремлющая на лавке и вздрагивающая от хлопанья двери, — таких уютных уголков много на каждой стройке.
Мачты собирались из звеньев сверху вниз. Сначала подняли верхнее звено. Удерживаемое канатами (расчалками), звено повисло высоко над землей. Верхолазов Алексеева и Лысого послали на эту качающуюся верхушку укреплять расчалки. Они полезли по висячей лестнице, жалобно звякающей и гнущейся под ногами. Лысому все время казалось, что земля бежит от него. Наконец, они влезли на верхушку. Нельзя было понять, на чем она держится. Внизу, белая, дрожала земля, на ней копошились маленькие люди в синих ватных штанах, похожие на китайцев.
Вдруг заиграли лебедки, верхолазов стало качать. Лысый закрыл глаза.
Когда верхолазы все-таки благополучно спустились на землю, Алексеев замурлыкал песню.
— Молодец! — сказал ему прораб.
— У нас все молодцы! — ответил Алексеев.
В жестокие морозы люди лезли наверх и, зацепившись железной цепью предохранительного пояса о какую-нибудь точку, воевали с обледенелыми канатами. Звено подтаскивалось к звену, скреплялось болтами. Мачта росла и, наконец, последним, восьмым звеном прочно и тяжело становилась наземь.
— Еще одна, — говорил охрипший Глазунов. Он снимал капелюху и вытирал пот со лба. Несмотря на морозы, ему было жарко.
Бак стоял теперь в конвое стрел. Круглые заклепки тускло поблескивали, как солдатские пуговицы на френче. Некоторые заклепки были обведены мелом, около них написано на железном листе: «Срезать», или «Зачеканить», или «Заварить». Похоже было на корректурный лист.
О баке знали широко окрест. Знающие люди качали головой:
— Как бы расклепывать не пришлось.
Лин в ответ посмеивался. Его беспокоили только морозы: в такие морозы железо хрупко.
— Мне снился бак, — смущенно рассказывала жена начальника, — будто бак поднимала, а он упал.
Начальник, как и Лин, смеялся и размешивал сахар в стакане.
— Если бак упадет, он упадет нам на голову.
Пятую стрелу поднимали с земли целиком. Схваченная за горло блоком, она покорно шла вверх.
Вдруг сверху что-то полетело и, звякнув, упало наземь.
— Гайка, что ли?
Помощник прораба Поливянный нагнулся и ахнул. Глазунов бросился к нему.
— Что такое? — тревожно крикнул он.
Поливянный растерянно вертел в руке железный осколок.
— Ролик... лопнул... — прохрипел он.
Глазунов снял капелюху и вытер потный лоб. Позвонили Лину.
Перепрыгивая черев канавы и кучи железа, Лин уже бежал к баку. Ему молча подали обломок. Лин взял его, посмотрел и скрипнул зубами:
— Чугун...
Кромку огромного чугунного ролика срезало скосившимся канатом, словно это был не чугун, а лед, дрогнувший в марте.
— Что будем делать, хозяин? — тихо спросил прораб.
— Ролик менять, — резко ответил Лии, — вот что делать. Немедленно менять ролик. И никакой паники.
Но сам он был мрачен и темен. Он унес к себе обломок и опять и опять рассматривал серые зерна излома. Он возился с чертежами. Проверял расчеты. Потом, обхватив голову руками, долго сидел молча.
Вечером он сказал начальнику:
— Подымать на таких роликах рискованно.
— Вывод?
Лин пожал плечами.
— Буду подымать. За роликами сам следить буду. Других нет.
Для испытания канатов и роликов Лин произвел пробный подъем бака на триста миллиметров. Стрелы и канаты выдержали испытание. Лебедки работали дружно и плавно. Тогда Лин составил список лучших такелажников, которым поручил проверить состояние всех стрел, канатов, узлов, жимков, болтов. Все проверявшие дали личную расписку в том, что они сами осмотрели свой блок или канат и нашли его в полном порядке. Человек осознает себя в ответственности. Каждый из этих такелажников с чувством великой гордости щупал канаты.
Ночью Лин, присев на край стола в конторке, проверял «список мелочей»: что сделано, что нужно сделать.
— Ты все сейчас отстаешь. Колодочка, — сказал он скуластому бригадиру, — чтоб к утру канат на лебедке был.
— Понял. — Колодочка, прищуривая левый глаз, бросает папироску на пол, приминает ее осторожно подошвой, натягивая рукавицы. — Понял.
Он выходит, негромко хлопнув дверью.
— Обойди бак и иди спать, — говорит Лин Глазунову. — Спать надо. Спать.
— Ну, спасибо, что еще раз зашел, — тепло и тихо отвечает Глазунов. — Да, спать...
На стене — часы-ходики. Двадцать минут третьего. Морозная ночь бредет по площадке. Подъем завтра.
Утром в конторе рвали на полоски кумач. Вороха красных лент валялись на столе. Было похоже — люди готовятся к праздничной демонстрации.
На площадке устранялись последние недоделки. Как всегда бывает, в последний момент их оказалось много. Лин был всюду: он сам ходил осматривать якоря, зачалки, лебедки. Вокруг места подъема уже стояла охрана.
В половине третьего Лин собрал в конторку командиров подъема. Они стояли один к одному, в брезентовых грязных плащах, валенках и капелюхах. Докуривали цигарки; сняв рукавицы, грели над печкой зябкие руки. Сбивали снег с валенок.
Лин вышел на середину с листком бумаги в руках. Это был приказ о порядке подъема.
— Подъем начать в три часа дня. Всем рабочим выдать красные повязки. Лиц, у коих повязок нет, удалять немедленно с площадки. Командует подъемом Глазунов. Он один отдает команду. Выполнять беспрекословно. Никаких советов и криков. Хочешь посоветовать — тихо передай мне. Чтоб паники не было. Ясно?
— Ясно.
— Расстановка людей такая: на якорях бригада Ломакина.
— Есть.
— Мартыненко ставит по одному человеку на каждую стрелу. Только с головой человека.
— Есть.
— Отвесы смотрит Керн.
— Есть.
— Лебедками командуют Поливянный, Беспалов, Медведев, Оборин.
— Все ясно? Прикажите всем, кто у лебедок, поднять уши на шапках. Слушать в оба. Световую сигнализацию знают все? Точка.
Он натягивает рукавицы и говорит веско:
— Это нам экзамен, товарищи.
Люди уже по местам. Глазунов несколько минут еще топчется около канатов, потом, кашлянув, говорит электрику:
— Ну, едем.
Они лезут на сигнальную вышку. Люди смотрят им вслед: вот уже долез прораб до верха, вот уже на вышке, вот хлопает рукавицами.
— Все по местам! — кричит Глазунов.
Гудит заводской гудок: три часа. Рокот раскатывается широко окрест; наконец, замирает последняя нота. Глазунов, как дирижер, разводит руками. Над лебедками — номера. Эти же номера написаны на баке возле блоков. Электрик включает лампы. Шестая и четвертая лебедки Поливянного, первая и седьмая Медведева начинают дребезжать. Медведевские — звонко. Поливянновские — с грохотом. У каждой лебедки свой голос.
Что-то звякнуло, лязгнуло на баке. Бак завозился на шпалах, заерзал. Потом плавно пошел вверх. Воробьев спокойно посмеивается в усы. Лин внизу жмет каблуком канаты. Снег кружится по площадке. Ни одного голоса не слышно. Только лебедки поют.
Бак висит уже над землей — десять тысяч пудов железа.
Лину нечего больше делать внизу. Вместе с Воробьевым они взбираются на верх башни. Здесь будет все решаться. Лин то и дело поглядывает на ролики.
Верхолаз Рыбалка лезет снимать зацепившийся канат. Сотни глаз снизу следят за Рыбалкой, за тем, как он заносит ногу, как лезет, как освобождает канат. Вдруг вся площадка ахает: канат пошел. Рыбалка повисает на нем. Ноги его болтаются в воздухе. Наконец, он цепляется ногами за канат и вылезает на верх башни.
Он смотрит вниз и отворачивается.
Воробьев указывает Лину: канаты сбились в кучу. Инженеры берут доску и начинают ею высвобождать канаты. Инженеры работают на самом краю башни. Когда они толкают доску вперед, кажется: этот их бросок — последний. Переступят край и полетят вниз.
Уже весь бак поднялся выше башни. Лин чаще посматривает на ролики. Сейчас начинается самое трудное: передача на башню. Бак вздрагивает. Потом, качнувшись, медленно подвигается по горизонтали. Теперь звенят пятая и восьмая беспаловские лебедки, вторая и третья оборинские. Остальные только подыгрывают.
Вдруг какой-то крик доносится снизу.
— Стоп! — Разом затихают лебедки. Тяжелая тишина падает на площадку.
Лин бросается к борту и кричит вниз:
— Что случилось? Что случилось?
Ему что-то кричат в ответ. Неясно. Кажется, с роликом что-то. Верхолаз полез выяснять.
Проходят долгие минуты. Лин нетерпеливо спрашивает, долез ли верхолаз. Отвечают: лезет еще. Лин бросается к другому борту и кричит:
— Разнесите людям по местам хлеб и консервы...
Наконец, Лин и Воробьев сами спускаются вниз.
Они видят, как со всех концов бегут люди. Люди сбиваются в черную толпу около Беспалова.
— Что случилось?
Беспалов вертит в руках обломок: серый кусок чугуна. Люди молча стоят вокруг. Кромку ролика срезало.
— Я думаю, ясно, — говорит Лин, — подъем надо продолжать.
— Мартыненко! — кричит Лин.
— Есть!
— Лезай, друг, наверх, сиди около ролика и смотри в оба. Как канат начнет слезать с ролика, командуй «стоп!».
Мартыненко кивает головой и идет.
Лин снова на башне. Глазунову теперь трудно командовать: не весь бак виден ему. Команду берет на себя Лин. Он весь в движении: бросается от борта к борту, смотрит на ролики, на канаты. Но говорят и кричит мало. Он завидно спокоен.
Бак медленно, но неотвратимо идет на башню. Вот он захватил уже край, вот уже метр, вот уже полтора. Бак висит над башней на уровне ста миллиметров. Иногда опускается ниже. Люди, столпившиеся на башне, обеспечивают себе выход на лестницу.
Еще немного, и страшное останется позади. Лян поглядывает на ролики. Ему тоже трудно командовать: бак заслоняет. Тогда все подлезают под бак. Теперь можно идти за ним следом.
В девять часов вечера бак стоял на башне. Было первое февраля. Плавку можно дать в марте. Сто тысяч тонн стали — награда за риск.
Лин вылез на верх бака посмотреть, каково с мачтами. Ветер зло бил в лицо и, обессиленный, приникал к баку. Лин озабоченно думал: «Вот бак подняли, вода есть, сейчас надо форсировать мартены. Глазунова куда? Ясно: на шихтовый двор. Там сейчас важно...»
Его глаза запорошило снегом. Он протирал их зябнущими пальцами. Внизу лежал скученный старый завод. Какой дикарь его строил?
Постукивая ногой о ногу, Лин ходил по верху бака и всматривался в темноту. Будет так: новые доменные печи выдают чугун. Ковши идут прямо в новомартеновский цех. Изложницы со сталью попадут отсюда в стрипперное отделение, прямой подъездной путь. Отсюда болванка пойдет прямо в нагревательные колодцы блюминга. Обжатая валками и разрезанная на блюмсы, она попадет в прокатные станы. Готовая продукция выходит с завода.
От домен до прокатного цеха ляжет блистающая асфальтовая дорожка для авто. Инженер уже видит ее, она играет перед ним солнечными пятнами. Вдоль нее — деревья. Очевидно, тополя.
Тополя хорошо серебрятся весною.
Макеевка,
февраля 1933 г.
МУЖЕСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ
В 1906 году Максима арестовали и сослали на дальний Север — в Обдорск. Его везли в зеленых вагонах, за железными решетками на окнах, гнали по этапу, волокли по тюрьмам: с арестантской баржи он удивленно глядел, как, широкая, вольная, разливается Обь.
Выползши из душного трюма, он вдыхал вольный воздух, жадно дышал запахами реки. Он был волгарь, он любил реку, он глядел на воду, думал: «Дальше солнышка не увезут».
Его спрашивали:
— За что тебя сослали, Максим?
Он отвечал охотно и простодушно:
— За пятый год.
Когда люди допытывались, он добавлял:
— Барыню пожгли, Свиридову.
Он был батрак, пастух, печник, голытьба, сельский пролетарий, кочующий по окрестным селам с холщовым мешком за плечами и инструментом. На сходках он кричал горластей всех: «Жги бар». Он скинул мешок и взял инструмент, когда пошли крушить усадьбы. Он ломал азартно и деловито, он разбивал их по бревну, по кирпичу. Он ломал, думал: «Вот она, новая жизнь, без бар, без купцов». Но его арестовали и повезли. Его везли сквозь Россию, сквозь широкие равнины.
В Обдорске Максим стал заниматься своим ремеслом печника, — на Севере печей много. Первое дело на Севере — печь. В свободное время он уходил в лес, в тундру промышлять зверя: горностая, лисицу, зайца-ушана.
В 1918 году Максима Гаврюшина избрали председателем Обдорского совета. Он пожалел, что плохо учился грамоте, но работать не отказался. После контрреволюционного переворота его арестовали и снова поволокли по тюрьмам. Он снова плыл в арестантской барке по Оби, сидел в тобольской губернской тюрьме. Валялся в переполненной, заплеванной, загаженной камере. Болел тифом. Умирал и выздоравливал. Полуживой «грузился» в арестантские вагоны. Равнодушно и тупо прислушивался к стуку колес, по ночам бредил и стонал, метался, рвался из вагона и, обессиленный, падал на нары. Он очнулся в концентрационном лагере на Дальнем Востоке, в Спасске. Первая его мысль была бежать. Поправившись, он бежал с товарищем в сопки, к партизанам. Ему было уже сорок лет, и его прозвали дядей Максимом. Это имя навсегда сохранилось за ним. Ом решил навсегда остаться на Севере.
«Молодость кончилась, — думал он, — куда подашься!»
Вечная тишина тундры полюбилась ему, в шумном городе он терялся. В тундре он был дома. Он бродил с ружьем за плечами, неутомимый и крепкий, хлопотливый старик. Он читал на снегу песцовые следы, кружево леминга (полярной мыши), скачки оленя. Он читал: вот песец пил снег, вот он валялся и нежился. Экий шалун! Вот шел за медведем, питаясь его отбросами.
Первый год после демобилизации дядя Максим зимовал на Диксоне. Здесь были тогда только деревянный маяк с керосиновым фонарем, дымный жилой дом да склад. Восемь человек зимовало здесь. Восьмым был он.
В 1923 году дядя Максим поставил в бухте Диксона, в тридцати километрах от Диксона, свой деревянный балаган и стал промышленником. Двенадцать лет живет он здесь, и давно уже это место прозвали «зимовкой дяди Максима», а ручей, что течет вблизи, — «ручьем дяди Максима». Здесь жил он со своей женой Татьяной. Рослой, большой и полногрудой женщиной, настоящей женой промышленника. Она знала промысел, тундру, охоту не хуже мужа.
Раз в три года дядя Максим выезжал в Красноярск, рассчитывался с трестом, покупал обновки, толкался среди людей и снова возвращался к себе на зимовку. Он обзавелся хозяйством, упряжкой собак, построил хорошую избу, приручил двух диких гусей, завел поросенка. Был ли он счастлив? Да, вполне. Но в это время погибла жена. Она ушла однажды вместе с приехавшей в гости женой диксоновского радиста Швецовой осматривать капканы и насти. Ушли и не вернулись. Дядя Максим ждал их до вечера. Началась пурга. Он успокаивал себя: случалось и раньше жене блуждать в пургу по восемнадцати часов — такова тундра. Но вечером он не выдержал и бросился на поиски.
Он ринулся в пургу, как в реку. Волны снежной метели хлестали его в лицо. Бушевал шторм. Дядя Максим исходил все окрестности, — женщины не могли далеко уйти, — он искал их следы и не нашел, все было заметено метелью. Он метался во все стороны, потеряв спокойствие, завал, кричал, сам не слыша своего голоса. Он стрелял из винтовки, расстрелял все патроны, бывшие при нем, но ничего не услышал в ответ, кроме воя жестокого ветра. Тогда он вытащил на гору большую керосиновую бочку с грязным бензином и зажег ее. Он стоял у огня и ждал. Но ничего не дождался.
На другой день в собачьей упряжке он продолжал поиски. Он поехал в сторону Диксона, рассчитывая, что женщины уклонились туда. Ему встретился ехавший с Диксона радист Швецов.
— Как моя жена гостит? — весело спросил Швецов, и дядя Максим опустил голову...
Теперь они продолжали поиски вдвоем и, наконец, нашли два замерзших трупа. По следам они прочли драму. Женщины сбились с дороги. Они взяли не влево, а вправо, болезненная жена Швецова, очевидно, не могла идти, Татьяна ее тащила. Устав, они остановились. Здесь их застала смерть.
Теперь дядя Максим остался один в своей зимовке, в своей тундре, у своего ручья. Ему не с кем было сказать слово. Он рубил дрова и разговаривал с деревьями.
Он вел долгие разговоры с капканами, которые чинил, с собаками и с тундрой. Он говорил, чтобы слышать человеческий голос, чтобы не разучиться разговаривать. Он вмешивался в собачью драку, бил их, мирил и судил, испытывая потребность в обществе. С какой надеждой ждал он гостей! Уходя на промысел, он по обычаю тундры оставлял в избе записку, где лежат хлеб, спички, пшено. В записке он приписывал: «Дождитесь, скоро вернусь». Он возвращался, но его никто не встречал.
В мае тундра начала оживать, в июне появились гуси, сошел снег, — короткое северное лето коснулось своим крылом Максима и согрело его. Он чаще стал смотреть на реку, ожидая: вот за этим далеким мыском покажется нежный дымок парохода.
Все оживает вокруг. Зашумели гудки пароходов над рекой; курлыча, пролетают гуси, утки; журчит ручей, веселый шум стоит над тундрой, над Севером. Едут люди. Люди, умеющие разговаривать, петь, смеяться, кричащие звучным голосом. Едут промышленники, рыбаки, географы. На пароходах, на баржах, на лихтерах, ледоколах, летят на самолетах. Никогда не было столько людей на Севере, никогда не было так шумно на Енисее. Старик смотрит и удивляется.
Приехавшие люди сказали дяде Максиму, что будут ставить новые промысла и зимовки. Прежде от Диксона до бухты Омулевой была только одна зимовка дяди Максима, потом появилась еще одна, сейчас их пять. Молодые промышленники нерешительно осматривались на незнакомых местах. Они обращались за советами к дяде Максиму.
И он охотно, долею и обстоятельно отвечал на вопросы. Он суетился вокруг молодых, хлопотал, волновался. Он говорил, что промышленник перво-наперво должен уметь ходить по тундре.
Молодежь внимательно слушала старого промышленника, а он разошелся, он чувствовал себя молодым и ловким, он кричал, куражась:
— Ого, я какой, ну-ка, молодежь, ну-ка, соседи. Поглядим, кто промышлять лучше будет. Хоронить меня рано.
В прошлом году Главное управление Северного морского пути премировало старика путевкой в Кисловодск.
Он отдыхал, он добросовестно лечился, он с уважением глядел на докторов, беспрекословно подчинялся им, пил нарзан, семенил на прогулки. Это был благоприятный край, теплый, ласковый. Но все-таки, — в этом старик признавался себе, не желая никого обидеть, — все-таки Север был лучше.
В Москве ему встретились старые знакомые — бывшие ссыльные, начальники они теперь. Они приглашали дядю Максима оставаться жить в Москве, он качал головой. Он боялся ходить по Москве, он удивлялся москвичам, как они не боятся трамваев, автомобилей, машин. Они ходили по Москве уверенно, как дядя Максим по тундре.
«Каждому свое», — подумал старик; еще пуще захотелось ему домой, на Север.
Он приехал в Красноярск и стал собираться на зимовку. Но промышленнику нельзя без хозяйки, и дядя Максим на пятьдесят седьмом году снова женился. Он чувствовал себя молодым и сильным.
Да, он чувствовал себя молодым и сильным, годным к труду, борьбе. Нет стариков в нашей стране. Он чувствовал в себе силы, удесятеренные отдыхом. Он снова был на Севере.
[1935]
«НИКАНОР-ВОСТОК»
О чем он думал в эти бездельные часы в темной молчаливой шахте? У него было время подумать: он кончал работу раньше всех.
Ему было тесно в десятиметровом уступе. Он владел тяжелым отбойным молотком, как рыцарь — шпагой. Он и был рыцарем угля, забойщик Алексей Стаханов. Он фехтовал молотком. Он делал выпады и наносил удары, всегда точные, всегда сокрушительные. Он попадал в самые уязвимые места пласта. Мастера любовались его благородным искусством рубки.
Он мог бы давать горы угля: в своих руках он чуял силу мастера, руки нетерпеливо хотели рубать, рубать, рубать, но пневматический молоток вдруг захлебывался — ему не хватало воздуха, — судорожно всхлипывал и умирал.
— Воздуха-а-а! — ало кричали забойщики. Уголь дразнил их, он подпирал к горлу. — Воздуха-а-а!..
Но воздуха не было, молоток был мертв. Стаханов отшвыривал его и валился на спину. Он лежал в мрачной конуре уступа и злобно смотрел в матово поблескивающую кровлю.
И все-таки он кончал работу раньше всех. Ему смешна была норма, что давали ему на наряде. Ему было тесно в уступе. Он хотел рубать, но рубать было негде.
Что же, выезжать на-гора? Это было неловко. Он вылезал в штрек и там сидел по-забойщицки, на корточках, поджав ноги. Лампочка болталась на поясе, ее непрочный, прыгающий свет дрожал на тусклых рельсах, на породе, в лужах подземной воды.
В шахте нельзя курить, — он сидел и думал.
О чем он думал в эти бездельные, томительные часы? О славе, о любви, о предстоящей получке?
Нам кажется, больше всего он думал об угле. Уголь окружал его. Уголь сжимал его со всех сторон. Он дышал углем. Угольная мелочь поскрипывала на его зубах. Когда он втягивал воздух носом, ноздри его делались черными.
Уголь! В самом дальнем уступе, раскинув руки, спал на угле отличный забойщик — комсомолец Митя Концедалов. Кудрявой головой он прижался к угольному пласту. Мыслимое ли дело? Страна задыхалась от жажды угля, а отличный забойщик спал в уступе! Но он «имел право» спать, — он давно перевыполнил норму. Он храпел на зависть соседям, еще ковырявшим молотками.
Огромные подспудные силы дремали в этих могучих людях. Это были невскрытые пласты талантов. У одних талант петь, у других талант рубать уголь. Они могли рубать больше, лучше. Они могли выжать из своих молотков чудесные силы, — дайте же нм воздуха, дайте им ход, сломайте проклятую шахтерскую рутину!
Об атом нельзя было не думать и томительные часы безделья, когда шахта сидела в прорыве, а механизмы и люди работали вполовину своей мощности.
А Донбасс лежал, раскинувшись могучими свитами пластов, жирными, богатыми жилами.
Угля было много, он тосковал по людям. Тосковали мощные пласты «Великана». Струились танцующие, прыгающие «Мазурки». Крепкие «Алмазы» ждали острых зубков. Вытянулись аршинные «Аршинки», «Десятки», пласты «Толстые» и «Тонкие». И податливые «Берали» охотно подставляли свои мягкие, рыхлые недра кирке шахтера.
Угля было много. О, много еще в старом Донбассе угля. И где-то среди этих черных каменных рек тек и «Никанор-Восток» — родина стахановского движения.
«Никанор» — пласт, в который сначала не веришь. Он начинается двумя тощими струйками угля, а между ними огромные отмели глины. Глины больше, чем угля.
Но следует терпеливо и упрямо идти по угольному следу, по всем изгибам и капризинам жилы, нужно все время держать жилу, как ящерицу за хвост, не упуская, и тогда вы наверняка придете к месту, где вдруг сливаются два ручья вместе, глина исчезает, — и вот перед вами крутой, крепкий, струистый пласт, пласт, которому верить можно.
Три человека верили, что на «Никанор-Востоке» можно показать чудеса.
Три человека лежали августовской ночью в отвесно падающей лаве, укрепившись ногами о сосновые стойки. Начальник «Никанора» Машуров озабоченно озирался: хватит ли леса. Парторг Константин Петров держал лампу. И при свете ее Алексей Стаханов рубал уголь.
Он рубал один, в большой гулкой лаве — теперь ему не было тесно. Молоток дрожал от избытка воздуха, он гудел, как самолет, но подчинялся твердой руке мастера. Впервые за забойщиком шли крепильщики. И не успевали.
Большое дело начиналось здесь, — дрожащий свет лампы освещал взволнованные лица, но люди не чуяли еще размаха всего, что делали. Они знали только: работать, как раньше, нельзя. И каждый удар молотка Стаханова попадал в самые уязвимые места старого Донбасса. С грохотом рушились традиции. С треском ломались старые навыки, повадки, нормы. Новая сноровка, новое уменье, новые порядки рождались на «Никанор-Востоке». Гул отсюда пошел по всей стране.
Но раньше всех взволновались сами шахтеры «Никанор-Востока». Они сгрудились возле вышедшего из клети Стаханова и спрашивали его недоверчиво и тревожно:
— Врут, что ты сто токи вырубал?
— Вырубал, — отвечал Стаханов, — можно и больше вырубать.
Митя Концедалов потерял сон. Он не спал даже ночью дома. Он ворочался и спрашивал жену:
— Невжели я не справлюсь? Невжели не вырублю столько?
Он прибежал в шахтком комсомола всклокоченный, похожий на молодого петушка.
— Ленинский мы комсомол или не ленинский? — закричал он. — Дайте мне лаву, я покажу, как комсомол рубает.
На наряде Машурова обступали забойщики.
— Мы не мастера говорить, а мы мастера рубать, — заявляли они. — Пусти нас в лаву.
И новые рекорды прогремели на всю страну.
Давно скучал Донбасс по таким шахтерам. Сюда приходили раньше временные, легкие, кочевые люди, у которых вместо ног — колеса. Они текли сквозь шахты, как сквозь дырявое решето. Куда их несло? Чего они искали? Они бродили с шахты на шахту, почва горела под их ногами.
В шахте их презрительно звали «конешниками». Они вырубывали только одного «коня» (треть крепи), — остальное время они спали. Они рубали лениво и «для близира», чтоб не сочли прогульщиками, не прогнали с шахты, не лишили койки, пайка, карточки, талона в столовку. За заработком они не гнались. Зачем? Много ли надо денег, чтоб выкупить паек! Когда появились «Гастрономы», они стали рубать чуть больше. Они ударяли лишний раз обушком и приговаривали:
— Это на колбасу... Это на пол-литра...
Жизнь сдула «конешников» с шахт. И на «Никанор-Востоке» закрепились люди, которые любили шахту и полагали всю свою жизнь прожить здесь, среди сосновых стоек крепи, под синен шапкой террикона.
Они работали в шахте, чтобы у страны был уголь, а у шахтеров зажиточная жизнь. Чтобы румяные детишки бегали в школу. Чтобы жена ходила в шелку. Чтобы старые друзья приходили в гости на добрую чарку водки, послушать радио, поговорить о жизни.
Отличные забойщики собрались на «Никанор-Востоке» вокруг Николая Игнатьевича Машурова. Сам старый горняк, коренастый и молчаливый, он распознавал людей, как пласты: жидкий или стоящий.
Он стоял среди своих шахтеров в нарядной, чуть расставив толстые ноги, и, покачиваясь, спрашивал:
— Ну, орлы, какую сегодня дадим добычу?
Шахтеры смеялись. Сейчас нельзя было называть старых норм. Старое рухнуло, стоило ли о нем толковать? «Пласт крепкий, кровля сложная, воздуху мало», — этим теперь не оправдаешься. Теперь надо говорить настоящие цифры, взвесив свои силы, пощупав свои руки. А каждый забойщик свою руку знает.
— Ну, стахановцы, сколько? — покачивался Машуров.
Васильков задумчиво смотрел на грязный, покрытый угольной пылью пол нарядной. Васильков знал: сколько скажешь Машурову, столько надо вырубать. Слово шахтера — уголь.
Наконец, он поднял голову.
— Я пройду сегодня сорок метров, — сказал он и снял войлочную шляпу.
Шахтеры с любопытством посмотрели на него, а Машуров спокойно усмехнулся:
— Да, меньше тебе рубать нельзя. У тебя рука хорошая.
Я лежал в уступе Василькова, приникнув к прохладному скату, и смотрел, как он рубает свои сорок метров. Никогда так раньше не рубали уголь.
Васильков не потерял ни одной минуты. Он приполз в уступ, осмотрел перекрышки, продул шланг и открыл кран. Молоток вздрогнул. Васильков крепче сжал его обеими руками и ворвался в пласт. Облако угольной пыли взлетело над нами, ударилось о низкую кровлю, а затем из-под молотка на скат начал сыпаться уголь. Все быстрее и быстрее, все гуще и гуще. Треск молотка и стук падающего угля слились вместе; эта музыка больше уже не умолкала.
Казалось, что Васильков висит между стойками крепи: его ноги упирались о стойки, а руки прикипели к молотку. Все его тело вздрагивало. Его словно подбрасывало сжатым воздухом и бросало вперед, вперед, в черную тьму пласта.
Он работал молча, сосредоточенно. При тусклом свете лампы он как-то безошибочно, чутьем находил струю, самое уязвимое место пласта, то, что шахтеры называют «кливажем», и сюда беспощадно врывался острым зубом молотка. Он вгрызался глубже, глубже, в самое сердце пласта, потом с силой выдергивал руку, продолжением которой был молоток, — огромные глыбы угля покорно падали вниз к ногам забойщика.
Так он шел по длинному уступу сверху вниз, и там, где еще недавно стояла сплошная стена черного угля, вдруг образовывалась широкая улица, словно распахивались перед забойщиком пласты и разрушались горы.
А сзади, еле поспевая за Васильковым, полз крепильщик Ткаченко. Пот блестел «а его грязных щеках; Ткаченко торопливо ставил стойки под матовую кровлю, прилаживая обаполы, — и хмурая лава вдруг становилась похожей на подземный белоколонный дворец. Прекрасные колоннады возникали по следу крепильщика, стройные, круто падающие вниз галереи.
По этим галереям торопливо бежал уголь. Он бежал все быстрей, шумной, волнующейся горной рекой. В верхних уступах тоже трещали молотки, и отовсюду тяжело падал уголь, черный, жирный, зернистый, приятный на ощупь. Он падал с шумом и грохотом и дробился на плитах. Он, словно водопад, с ревом стремился вниз. Он переполнял люки, просеки. Он стучался в закрытые заслоны. Он набухал и становился страшным.
А внизу метались отгребщицы. Не хватало вагонов. И десятник Цинида ласково ругался:
— Стахановцы, черти... Вагонов на них не напасешься...
И вдруг замер молоток Василькова. Я услышал, как забойщик чуть не со слезами в голосе выругался и швырнул молоток в уголь.
— Что случилось? — испуганно закричал Ткаченко.
— Молоток испортился!..
Огромное горе слышалось в голосе Василькова. Он скрипнул зубами. Вероятно, он подумал сейчас: «Как я выеду на-гора, не срубав сорока метров?» Ему захотелось царапать уголь ногтями.
Три месяца назад он спокойно бы вылез на-гора. Молоток испортился — причина уважительная. Но теперь на «Никанор-Востоке» другие традиции. Уже полз к Василькову дежурный слесарь. Он торопился, он знал: каждая минута — уголь. В пятнадцать минут он сменил цилиндр в молотке Василькова, и тот стал снова рубать.
Снова поползла, побежала, помчалась вниз угольная река. Она смешалась с рекой, которая падала сверху. Там рубал Ожеговский. По всей шахте гремели молотки.
По всему Донбассу гремели молотки. Повсюду весело падал в вагоны уголь. Повсюду ломались барьеры, прорывались плотины, удлинялись уступы, выше и шире становились цеха, новые горизонты распахивались перед людьми...
...Простите взволнованность этого очерка. Я не могу спокойно писать об Ирмино. Здесь, в километре от Центральной, я родился. Вот он — домишко с железной заплатанной крышей. Вот соседская изба под очеретом. Ребята, с которыми я когда-то рыл шахты в песке, стали теперь шахтерами, инженерами, парторгами, мастерами угля...
Центральная-Ирмино,
1935
СЫН НАРОДА
Впрочем, он мог отказаться. Инструктор крайкома так и сказал ему, пожимая плечами:
— Если вы не хотите ехать на Север, вы можете отказаться.
При этом инструктор усмехнулся. Жестко, насмешливо. «Мобилизован», «переброшен» — эти слова надо ценить — они и приказ большевику и награда. Инструктор знал это и усмехался: ну, откажись. Трусишь? Боишься Севера?
— Нет, я поеду, — сказал Деревцов и сам испугался категоричности своих слов. — Я подумаю, — добавил он поспешно.
Вот он думает.
Север! Белое безмолвие, пустыня, одиночество, злые пурги, собачий унылый вой, тоска, глушь... Значит, он откажется? Он трусит? Нет, нет, он не трус. Друзья знают — он не трус. Его воспитал комсомол. Он не боится смерти. Пошлите его на войну, на границу. Он не дрогнет под пулями. Но Север — загадочный, непонятный, далекий край света, самая последняя кромка земли, дальше и нет ничего: Ледовитый океан. Северный полюс. Он представлял себе: бредут нарты, воют собаки, снега, снега, ни огня, ни хаты, мерзлый хлеб, застывший жир консервов, ни газет, ни людей — и так год, два, три... Да, он трусил, он боялся такой жизни.
Он разыскивал в Красноярске людей, приехавших с Севера. Их легко было узнать. Они бродили по пыльному, жаркому городу в сапогах, сшитых из желтого в серебристых пятнах меха нерпы, или в оленьих бокарях. Они толкались на базаре, радуясь возможности покупать. Они давно уже ничего не покупали. Они были богаты. Деньги не имели для них цены. Они толпились на вокзале. Они сами еще не знали, куда им ехать. Но можно было ехать, куда хочешь. Это была магистраль. Жители арктических островов называли все, что находится южнее Полярного круга. Большой Землей. Жители тундры звали это магистралью.
Деревцов жадно расспрашивал их: какой он, Север? Жить там можно? Трудно? Очень?
Люди отвечали уклончиво, разно.
Один говорили:
— Жить, парень, везде можно.
— А чего ж, однако, не жить? — пожимали плечами другие. — Вот кой-чего прикуплю здесь, стариков навещу, да, однако, и обратно на Север.
Но встречались и другие люди с Севера. Один заядлый старикашка в обтрепанных бокарях, подвязанных бордовыми шнурками, закричал на Деревцова:
— Куда вы суетесь, молодой человек? Вам что, жизнь надоела?
— А что? — испугался Деревцов.
— Цингой болели? Северянам не страшно, а вам смерть. А пургу знаете? Своей руки не видишь. Смерть.
И Деревцов сидел, склонившись над дневником, и писал: «Пойти отказаться? Спросят: почему? Перечислить все, что есть страшного на Севере и что поэтому я не хочу ехать? Меня за это назовут трусом, и это будет правильно».
Трус! Презреннее этой клички в комсомоле ничего не знали. Трус, дезертир... Нет, нет!
Он ехал долго, два месяца. Наконец, он приехал на зимовье, где ему предстояло отныне жить. Зимовье называлось странно — Сопочная Карга. Над рекой стоял сырой туман, шли холодные дожди, обычные здесь в это время.
Камни, мокрый мох, скалы... Опрокинутый баркас на берегу. Пустые бочки. Несколько деревянных избушек. Одинокая радиомачта. Вот, стало быть, где ему жить. Он вытащил на берег свои вещи. Здравствуй, Север!
Енисей скоро покрылся льдом. Это случилось внезапно, сразу. Беспорядочные, уродливо исковерканные льдины нагромоздились одна на другую, спаялись вместе и — застыли.
Деревцов завел маленькую тетрадку. На первой странице он написал: «Фактория находится на 82°40” в. д. и 71°50” с. ш. Над ней Полярная Звезда находится высоко, под углом 75°. Тут же он приложил «чертеж этого угла». Место, которое занимал под Полярной Звездой Деревцов, определилось, таким образом, совершенно точно.
Потянулись однообразные дни, медленная жизнь зимовья. Больше всего в ней было забот о погоде. Ночью, ворочаясь на постели, прислушивались: тихо ли? Утром бросались из избы: какой ветер? Откуда дует? Поземок? Пурга?
Деревцов колол дрова, таскал снег, топил из него воду, ездил смотреть калканы и насти — не попался ли песец, — менял приманку-накроху: рыбу, тухлые яйца, замерзшие шарики крови. Ходил на охоту, но неудачно. Однажды убил луня, полярную сову, птицу несъедобную и вредную. Вечером читал зимовщикам вслух, объяснял, слушал радио, играл в домино.
Первое время Деревцов хворал, мерз — обморозил нос, щеки. Потом обтерпелся, привык. Деятельно изучал Север. Ему предстояло скоро двинуться в большую дорогу — шестьсот километров — по зимовьям и промыслам его района, на север до Диксона и оттуда на восток до устья Пясины, по побережью Карского моря. Если он выдержит эту поездку, значит — годен для Севера. Но он боялся: не выдержу!
Четвертого февраля в одиннадцать утра он тронулся в путь на девяти собаках. Собаки принадлежали фельдшеру Диксона Андрееву, он возвращался на остров после объезда района. Он согласился взять Деревцова до Диксона. Погода была плохая, пасмурная. Падал снег. Ветер — юг.
К вечеру они доехали до мыса Шайтанского и остановились на ночевку в маленькой пустой избушке. Затопили печь. Натаяли снег в пустых консервных банках. Пили чай.
Снег падал всю ночь. Мягкие, густые хлопья его носились в воздухе. Ничего не было видно окрест. Собаки еле тянули нарту. Они проваливались по брюхо в пушистый снег и беспомощно барахтались, было похоже: они плывут по реке. Да, скверная была дорога, то, что называется на Севере «бродная».
Деревцов и Андреев по очереди уходили вперед, прокладывали путь собакам. Они шли спотыкаясь, мучительно было вытаскивать ноги из глубокого снега.
Где они теперь находились? Это было трудно сказать. На юг, на север, на запад, на восток все было одинаково: белая снежная пустыня. Они знали только направление: север. Стрелка компаса гнала их вперед, на север, на север.
Андреев скоро убедился, что сбился с дороги.
— Должна быть лайда, — бормотал он. — А лайды нет.
Где они были, на реке или в тундре? Они не знали и этого. Метет метель, ничего не видно. Темень стояла над миром.
Андреев стал топорам рубать яму.
— Зачем? — испугался Деревцов. — Неужели ночевать здесь в яме?
Но Андреев рубал яму не для ночлега. Он хотел узнать, где они. Он дорубался до льда — значит, они сбились, попали в залив. Повернули на восток, к берегу. Черев «некоторое время Андреев снова вырубал яму, оттуда выглянул жалкий коричневый клочок мха. Они были на берегу. Но где? Андреев пожал плечами.
Уныло побрели они берегом. Собаки хрипели. Люди задыхались. Так доползли они до занесенной снегом избушки. Летом здесь жили рыбаки, сейчас она занесена снегом. Они попытались войти в избушку. Долго отгребали снег от дверей. Усталые, ввалились в избу. Бросились шарить по полкам. Ничего, им крохи хлеба, ничего. У них тоже ничего не было. Голодные собаки тихо выли.
Высокий худой Андреев посмотрел на Деревцова:
— Не боязно? Ведь впервой?
— Нет, ничего, — Деревцов озлился: неужто он в самом деле трусит? Он стиснул зубы.
— Надо ехать, — сказал Андреев. — Здесь сдохнем. Надо найти Каменку. Она где-то здесь, близко.
Андреев хмуро смотрел на собак.
— Не уехать на них вдвоем, — задумчиво прошептал он.
Ах, вот в чем дело. Ну, что ж. Деревцов готов остаться ждать.
Он долго стоял и смотрел вслед Сергею Андрееву. Собаки медленно брели по бродному снегу. Наконец скрылись. Он остался один. Один во всем этом белом безмолвии, один на всю тундру. Найдут ли его? А снег все падал и падал...
Деревцов провел в избушке ночь, день и еще ночь.
«Пропал?» — опрашивал он себя. И странное дело — больше он не чувствовал страха. Он был один на один с чужой, суровой природой. Кричи — никто не услышит. Беги — никуда не добежишь.
Он питался только снегом. Он мог бы выпить весь снег кругом, всю тундру, — и это не насытило бы его. У него были только дрова. Он поддерживал огонь в печке. Было тепло. Можно было лечь и уснуть. Уснуть. Уснуть. Так вот и умирают трусы на Севере. Закутаются в теплую одежду — и больше не просыпаются. А что же другое делать? Ждать? Чего? Добрел ли до Каменки фельдшер, или кружит где-нибудь по тундре? Двое суток ведь прошло. Ждать? Ждать, пока сдохнешь с голода? Сейчас в нем есть еще силы, чтобы идти. Немного сил, последние ресурсы человеческого мотора. Пройдет день-два, они иссякнут, нет горючего, он голоден. Он будет лежать здесь, как мешок костей, жалкий, беспомощный. Нет, пока еще есть сила — идти. Идти навстречу спасению, если оно близко, или умереть, но умереть, борясь за жизнь.
Он встал на ноги. Надел сумку. Шатаясь, вышел на улицу. Его обожгло холодом. Вернуться в теплую избу? А там что будет? Нет, так поступают трусы. Вперед! Лучше умереть в дороге, чем на печке. Он помнил направление — на север. Он брел, спотыкаясь на торосах.
Через каждые сто сажен Деревцов останавливался отдохнуть. Тогда его охватывал холод. Он дышал на руки, пытаясь согреться, колотил ногой о ногу. Но голодного ничто не греет.
Он увидел старые брошенные насти. Тайная надежда вспыхнула в нем: найти песца и съесть его. Надежда окрылила его. Это было бы удачей, счастьем, спасением. Дрожа от нетерпения, он бросился к пастям — в них ничего не было. Он брел от одной к другой, спотыкаясь от усталости, голода и разочарования.
Внезапно раздался выстрел. Деревцов встрепенулся. Спасение! Оно близко. Он увидел собак и человека на нарте. Шатаясь, он побежал навстречу.
Это был Сергей Андреев, его неудачливый товарищ. Он был страшен. Где он был? Где ночевал? Андреев махнул рукой — там, в тундре, в снегу. Нет, он не нашел Каменки.
Двух собак в упряжке не было. Деревцов спросил: где они?
— Застрелил. Накормил собак. Сам поел.
— Дай... и мне...
Андреев вытащил мерзлый кусок — это была собачья печенка — и протянул Деревцову:
— Ешь, политрук. Больше у меня нет ничего.
Деревцов начал грызть мерзлую печенку. Он торопился и задыхался от голода. Он поборол в себе брезгливость и отвращение. Он ел псину, чтобы жить, чтобы двинуться в путь, добраться до Пленной, гнать пушнину.
Андреев сидел на нарте, обхватив голову руками.
— Пропали! Пропали! — шептал он.
Но Деревцов, поев, чувствовал в себе силы. Пропали? Как бы не так! Большевики так, за зря, не пропадают. Даже на Севере. Пошли! Они тронулись в путь. Собаки еле-еле брели по снегу. Люди молчали.
Так шли они, пока не выбрались на дорогу, которую узнал Андреев.
— Скоро Каменка! — закричал он. — Но нам... не доехать.
Собаки действительно выбились из сил. Деревцов решительно слез с нарты и снял вещи.
— Я подожду здесь, — сказал он, делая попытку улыбнуться. — Вали один. Я подожду.
Он снова остался один, в тундре, даже домика не было, но теперь он знал: трус побежден а нем. Неужто он не победит Север?
Скоро за ним приехали.
Мы встретились с Деревцовым на Диксоне. Он ехал в обратный путь. Он побывал уже в устье Пясиной. Обозы пушнины ползли за ним. Он обошел и объехал самые далекие избушки, где никогда не видели политработника. Он рассказывал людям о Большой Земле, о партии, о комсомоле.
На Диксоне он не хотел задерживаться. Разумеется, здесь отлично жить — электричество, комфорт, много людей, культура, но его тянуло в дорогу, к одиноким промысловым избушкам, занесенным снегом по самую крышу, в дымный чум ненца, в походный балок юрака.
Он думал: «Чего мне страшиться теперь? Я видел белое лицо смерти, неужели я испугаюсь, если случится увидеть смерть, поблескивающую сталью?» Он стал мужественней и молчаливей. Он стал старше. Когда осенью уходили корабли, он спокойно сказал: «Я остаюсь на Севере» — и проводил последний дымок без тоски, без грусти.
Вот он бредет сегодня на собаках по Хатангской тундре, рядовой бесстрашный сын народа. Ровно бегут собаки. «Усь! Усь!» — кричит каюр. Далекий путь...
[1936]
[ЗИМОВКА НА ДИКСОНЕ 1935 год]
5 марта
До сих пор мы летели на восток, юго-западный ветер был нашим желанным попутчиком. Отсюда Молоков резко изменит курс на север. Другие ветры нужны нам, другие края лягут под нашими крыльями. Замечательные, богатейшие края.
Мы полетим над могучей сибирской рекой Енисеем. Енисей — широкая дорога края. К его крутым берегам прижались города и села. Летом его воды несут речные суда и пароходы. Зимой его лед принимает самолеты. В заполярные порты Игарку и Усть-Порт заходят в гости флаги всех наций. Энергия работяги Енисея будет питать мощнейшие гидростанции. Над энергичной рекой лежит наш воздушный путь.
До самой Подкаменной Тунгуски весь район богат золотом. Оно лежит обильными, щедрыми россыпями по правым притокам Енисея. Здесь, в тайге, находится большой механизированный Питский комбинат. Мы будем пролетать над древним старательским городком Енисейском. Он становится центром лесохимической промышленности.
Дальше наш путь лежит над дремучим Туруханским краем. Туруханск! Навязчивый синоним глуши, медвежьего царства и немыслимой отдаленности. Мы покроем этот край в несколько часов. Но какая же это глушь? Это совсем близко. Это — только начало нашего пути.
Туруханский район богат каменным углем, экспортным лесом, отличной рыбой и ценной пушниной. В Туруханске — рыбоконсервный завод, в его окрестностях — графитные рудники.
Затем мы пересечем Полярный круг. За Полярным кругом находится порт Игарка, сказочный город, рожденный революцией. Сюда по Енисею доставляется ценнейший экспортный лес. Здесь визжат пилы лесозаводов. Под Игаркой, в Курейке, — огромные залежи графита.
За Игаркой мы простимся с тайгой и полетим над тундрой. Не разгаданный еще и неисследованный далекий Таймыр привлекает к себе внимание борцов за Север. Знатный это край. Его богатства ждут только крепких и энергичных рук. Здесь есть все: уголь, соль, рыба, зверь, пушнина, олени; нужны только руки и, пожалуй, дороги.
Центр Таймыра — Дудинка. В ней мы будем ночевать. В ста километрах от Дудинки — Норильское месторождение. В Норильском месторождении есть никель. Здесь началось уже строительство шахт.
Следующая остановка — в Усть-Порту. Здесь большой рыбоконсервный завод на восемьсот тысяч банок в год. Таймыр богат рыбой. Омуль, нельма, осетр, сельдь ловятся на промыслах, разбросанных по побережью. Бьют здесь и морского зверя — нерпу, тюленя. Охотники промышляют песца, его мех доставляют наши самолеты в Красноярск.
За Усть-Портом Молоков поведет самолет над местами, где зимой еще не летали. Мы пролетим Гольчиху — в ее районе добывают янтарь. Мы пролетим над промыслами и факториями и сядем на острове Диксон, одном из важнейших центров Севера.
Таков наш маршрут.
7 марта
Всю ночь и утро 5 марта на трассе бушевала метель. Вокруг нашего одинокого самолета намело сугробы. Все утро Молоков ждал погоды, наконец дождался. К полудню метель стихла, небо немного очистилось от облаков. Решили лететь.
С трудом оторвались от Енисея: образовалась наледь, вода выступила из-под льда, лыжи проваливались в мокрый снег. Начальник авиабазы Подкаменной Тунгуски Александр Петрович Сежитов, задыхаясь и проваливаясь в глубокий снег, бежал за самолетом, помогая выруливать. Наконец в 13 часов 40 минут по местному времени оторвались от аэродрома, поднялись в воздух.
Снова над тайгой, над Енисеем. В 16 часов 40 минут пролетели Туруханск. В 17 часов 20 минут пересекли Северный полярный круг. Мороз — двадцать пять градусов. На много километров окрест — тайга, безлюдье, синие просторы, снег.
Сознаем торжественность момента. Радист выстукивает: «Алло, алло! Говорит самолет Молокова. Пересекли Полярный круг».
Ровно в шесть часов вечера Молоков повел самолет на посадку на родной ему игарский аэродром. Встречать своего любимого летчика вышло все население заполярного города. На здании управления порта приветственные международные флаги: язык этих флагов-сигналов гласит: «Привет Герою Советского Союза Молокову».
После безлюдной тайги, туманных просторов лесотундры, безмолвия широкого Енисея неожиданны здесь и эти флаги, и эти трубы, и оживленные набережные, и электрические прожектора, и весь этот сказочный деревянный город, в котором все заставляет забыть Заполярье и все напоминает о большевиках, победивших Заполярье.
Вечером в клубе полторы тысячи глоток и три тысячи ладоней приветствовали Молокова. Отсюда год назад Молоков улетел «в служебную командировку» спасать челюскинцев. В этой командировке сейчас отчитался Молоков. О следующей своей «командировке» — перелете на остров Диксон — отчитается на обратном пути.
Сегодня в Игарке зимний физкультурный праздник в честь Молокова. Лыжники будут оспаривать приз имени героя. Завтра вылетаем в Дудинку.
8 марта
Подкаменная Тунгуска находится на 61-й с половиной параллели. Небольшое бревенчатое село на Енисее, в Туруханской тайге.
Село древнее. Поставленные вразброс древние избы потонули в сугробах.
Летом сюда заходят пароходы, зимою единственное средство связи — аэроплан. Рейсовый самолет здесь, как поезд на глухом полустанке, — навстречу ему выходит все население села. Женщины машут платками, ребятишки кричат.
В селе — колхоз. Зимою бьют соболей, лисицу, летом ловят рыбу, еще делают бочки и тару для рыбы, садят картофель. И зверя и рыбы здесь много.
Здесь есть больница на три койки, ясли, живет фельдшер, бывший военнопленный мадьяр, по фамилии Лазарь. Его знают на Севере, он давно здесь. Его видели в окрестности за триста километров. Он «обегает» своих больных на лыжах, объезжает на собаках. На одной нарте едет фельдшер, на второй — его аптекарь. Ни цинги, ни эпидемий здесь теперь нет.
Есть в Подкаменной Тунгуске школа. Чистые аудитории, глобусы на окнах, наглядные пособия, огромный тигр на стене. Учитель и учительница — муж и жена — ревностно работают в школе, поют в хоре, участвуют в стенной газете. Хоровой и драматический кружки выступают по праздникам. Сцена в избе-читальне — с декорациями и занавесом. Женщины побелили избу к 8 марта. Медноволосый избач-комсомолец жалуется, что кинопередвижки бывают редко. Он спрашивает о Москве, о метрополитене, о новых книжках. Он слышал обо всем этом по радио, читал. Сам он, кроме Туруханска, нигде не был.
Радио — одна отрада всех. Оно в парадном углу, там, где раньше стояли иконы. К нему относятся с благоговением и любовью. Оно заменяет газету, кино, концерты — все. Оно уничтожает расстояние. О радио говорят восторженно. Прилетев, мы слышали по радио, что Ласкер выиграл у Капабланки.
На радиостанции здесь работает старый радист Сибузнаст Абрам Рахимов, татарин. Радио он любит беззаветно. У него есть друзья я Нордвике, Игарке, на мысе Северном. Многих из них он никогда не видел, зато слышал.
Игарка находится на 67-й с половиной параллели — еще на тысячу километров дальше, чем железная дорога, чем Подкаменная Тунгуска, еще более глухое, дикое место, край света, вечная ночь.
Вы улыбаетесь. Вы знаете: Игарка — полярный город. Разница между Игаркой и Подкаменной Тунгуской — разница между городом и деревней. Параллели ни при чем.
В Игарке нет древних традиций, есть традиции, которыми она гордится: традиция стройки. Старые игарцы гордо говорят:
— Мы пришли — была тундра.
Они показывают порт, лесозавод, город.
— Они построены нашими руками.
Флаги иностранных пароходов пестрят летом в Игаркском порту. На стадионе играют в футбол сборные команды Англии и Игарки. Временные причалы заменяются в этом году постоянными морского типа. Лесокомбинат механизирован по последнему слову техники. В городе электричество, телефон, паровое отопление, радио, типография, несколько клубов, кино, газеты, учебные комбинаты, больницы, научные учреждения, стадионы, школы. Город северной деревянной архитектуры, с правильными улицами, тротуарами и флагами над общественными зданиями. В городе всерьез говорят о благоустройстве.
В городе тысячи жителей многих национальностей, разных культур. Местные жители, украинцы, москвичи, волжане; все они стали теперь полярниками. Они отлично выносят морозы, полярную ночь, неудобства Севера.
Весь город живет «Карской». Раньше говорили: «Карская экспедиция». Сейчас уж не экспедиция, а нормальные «карские кампании» вроде посевных кампаний в наших колхозах.
К Карской кампании готовятся порт, заводы, кооперация. На пристани укладываются штабели экспортных пиломатериалов, похожие сверху на небоскребы. На собраниях говорят о промфинплане. В порту озабоченно готовятся к ледоходу. Глядя на эту деловую суету, слушая привычные разговоры, толкаясь среди хозяйственников, рабочих, партийных работников, забываем, что находимся в Заполярье, на 67-й с половиной параллели.
Другие параллели напрашиваются: «Магнитка», например. Архангельский порт.
И только упряжка оленей у здания Таймырского треста напоминает о 67-й параллели.
9 марта
Борт самолета «ПР-5», Непогода крепко пригвоздила нас к игарскому аэродрому. Воет пурга. На Игарском протоке беснуется метель, выход на Енисей закрыт мутной пеленой падающего хлопьями снега.
Все утро скалывали лед с лыж самолета. Лыжи пришлось снять, так на них намерзло много льда. На кострах кипятили масло и воду для разогревания мотора. Побежимов «колдовал» над большим примусом, он надел на него трубу и обогревал мотор.
Молоков тщательно осмотрел самолет: машина была в полном порядке.
Она стоит среди Игарской протоки, среди снега и воды, беспомощная перед метелью, наледью, отвратительным аэродромом.
Вчера самолет остался на протоке, и доставить его обратно к авиабазе было абсолютно невозможно из-за сильной наледи. Триста добровольцев строем маршировали по протоке и утоптали неширокую дорожку, по которой нужно было сегодня перегнать самолет к авиабазе, чтобы, как только будет погода, стартовать.
Всего шестьсот метров предстояло одолеть, но оказалось это делом нелегким. Лыжи то и дело проваливались в воду. Вытаскивали одну, проваливалась другая, вытаскивали переднюю, проваливалась костыльная. «Хвост вытащишь — нос увяз». Каждый метр брали с бою. Подкладывали под лыжи доски, но доски или проваливались, или их сбивало вихрем, подымаемым пропеллером. Лица людей, которые бились около плоскостей, хлестало колючим снегом. Мы падали, подымались, снова падали, толкали самолет вперед. Молоков с исключительным спокойствием боролся с аэродромом. Он терпеливо выруливал машину, стараясь держать лыжи на узкой дорожке. Машина плохо слушалась его, не приспособленные к глубокому снегу лыжи «ПР-5» беспомощно хлюпали по снегу и воде.
Тогда измокший и охрипший Побежимов предложил тянуть самолет бурлацким способом: веревками. Мы продели в кольца веревки и стали бурлацкой артелью. В эту артель вошли работники авиабазы, и редактор местной газеты Вигалок, и рабочие порта, и мы. Кто-то запел «Дубинушку».
Машина, колыхаясь и пыля снегом, туго пошла вперед. Около винта бушевала вьюга, Молоков давал полный газ, но машина двигалась воробьиным шагом. И все-таки она двигалась. Она стала теперь реже проваливаться, ее стало легче вытаскивать.
Так мы тянули машину метр за метром, пока не вытащили к авиабазе. Шестьсот метров самолет «прошел» в четыре часа. Сегодня снова будут утаптывать аэродром, завтра, если погода будет относиться к нам хотя бы нейтрально, Молоков и его экипаж снова начнут свою борьбу с аэродромом и постараются улететь.
11 марта
Сегодня, в девять часов утра, вылетели, взяв курс на Диксон.
Над Бреховскими островами самолет попал в сплошной туман, потеряли видимость. Вынуждены были опуститься вблизи какой-то заброшенной рыбацкой хижины. Определив местонахождение, через полтора часа полетели дальше. Прошли Гольчиху, Усть-Енисейск, часть Енисейского залива. Показался мыс Шайтанский. Скоро Диксон! Но здесь мы опять попали в густой туман и снова потеряли всякую видимость. Покружив в тумане, Молоков повернул назад. Через полчаса благополучно сели в Гольчихе.
Тут ночуем, завтра вылетаем к Диксону.
Гольчиха — небольшой станок (поселок) на восточном берегу Енисейского залива. Он расположен примерно в трехстах километрах от острова Диксон, расстояние от Гольчихи до Диксона самолет Молокова может пройти в полтора часа.
13 марта
Вторые сутки в Гольчихе свирепствует злой норд-ост. Мороз — сорок три градуса. Ветер валит людей с ног, рвет, плачет. Молоков и его спутники пытались разогреть мотор, но скоро бросили эту безнадежную попытку. Ждем улучшения погоды.
Метеорологи Гудков и Семериков, любезно приютившие нас в своей зимовке, обещают улучшение погоды. Они ссылаются на приборы. И охотник Юрак Василий согласен с наукой. Вчера вечером, когда ветер стих, он качал головой и говорил:
— Ветер спать пошел, скоро опять пуржить будет.
Сегодня же он утешает нас:
— Пурга сегодня ночью помрет.
— Почему? — спросили мы. — Сегодня я проснулся — голова легкая! — ответил Василий.
Таким образом, и наука и практика ободряют нас.
По вечерам с окрестных промыслов и чумов к нам приходят гости. Беседуем, играем в вырезанные метеорологами из дерева шахматы, раскрашенные чернилами. Вчера любовались северным сиянием. Жадно читаем метеосводки. Ждем.
15 марта
Мороз. Жесткий мороз, подкрепленный семибалльным ветром. На сдержанном языке метеорологов это называется «крепкий» ветер. Крепкий — это верно. Он бушует нерушимо, не проявляя усталости, он запер всех в домах и один полновластно хозяйничает на просторе. Он и не думает замирать, как предсказывал Юрак-охотник. Он стал еще более колюче-острым, алым.
Вчера в моем чемодане, находящемся в закрытой кабине самолета, замерз одеколон в флаконе. Мы доставали вчера из кабины наш неприкосновенный запас продовольствия. Руки буквально примерзали к железным частям самолета, мешки пришлось отдирать с силой. Колбаса звенела, как стекло.
Мороз. Метет сильный поземок. Вся долина реки словно в дыму, и, если бы не мороз, можно было подумать, что на реке дымят сотни костров. Поземок кружится и мечется по реке, уже совсем не виден западный берег.
Вместе с Молоковым и Побежимовым мы отправились на гору Шайтан, чтобы посмотреть, какова видимость вокруг. Закутались так, что остались открытыми только одни глаза. Ветер не пускал нас вперед. Впервые так осязаемо почувствовали реальную плотность ветра — с ним приходилось бороться. Мы лезли довольно долго. Под самой вершиной пришлось лечь отдохнуть. Лежали за ветром, наслаждались тишиной и отдыхали, даже запели.
Все-таки хорошо чувствовать, как горит кровь на морозе! Вершину мы брали, карабкаясь по отвесным скалам и цепляясь руками.
На вершине бушевал ветер — трудно было стоять на месте. Топтались, держались друг за друга, отдирая леденевшие ресницы, смотрели вокруг — туманная дымка закрыла противоположный берег.
Всем хочется лететь. Обидно сидеть в полутора часах от Диксона. Мы слышим его. Мы переговариваемся с ним. Начальник острова Светаков сообщает нам, что для нас жарко топится баня. Мы уже мечтаем об этой бане. Громкоговоритель над нашим ухом то и дело кричит:
— Полярники мыса Желания приветствуют экипаж Молокова, с нетерпением ждут прилета на Диксон.
Единственное утешение: прекрасно работающая радиосвязь. Вчера в двенадцать часов по московскому времени радист Гольчихи Шелковников через рации Лескин и Диксон передал телеграмму «Правде». В пять часов того же дня мы получили ответ через Диксон. Радисты Диксона буквально ставят рекорды, стирая расстояние, пургу, непогоду.
Когда я дописывал эти строки, пришел Побежимов и заявил, что погода должна улучшиться. Ему верим больше, чем приборам и охотникам. Он нас никогда не обманывал. Посмотрим.
17 марта
Все еще в Гольчихе! Мы уже знаем ее наизусть, — ее немногие домики. Шайтан-гору, чумы туземцев, флаг, болтающийся по ветру у метеостанции. Мы знаем всех здешних людей, их истории, жизнь, приключения. Юраки приходят запросто к нам в гости, сочувственно качают головой — птица большая, а лететь нельзя.
Сырые туманы утром. Такие же дни. Снег. Туман. Ждем. Пурга то поднимается, то стихает, но ясной погоды все нет и нет. Мутный горизонт.
27 марта
Сегодня на Диксоне необычайный гость. Он приехал вместе с отцом с Енисея, с промысла Слободчикова, что в пятидесяти километрах отсюда. На нем большой дубленый полушубок и беличья шапка, сползающая на нос. Его зовут Михаилом Емельяновым. Он промышленник. Ему одиннадцать лет.
В этом году Миша подписал договор, настоящий охотничий договор. Он подписывал его, дрожа от волнения. По договору он обязался сдать четырех песцов, а также хорошо учиться грамоте. Таймыртрест дал ему ружье-дробовик и лодку, которую здесь называют «веткой». Отвели Мише специальный сектор — пятнадцать песцовых настей, расположенных в трех километрах от дома.
— Ну что ж, Миша, учись, привыкай, пригодится, — сказал ему уполномоченный треста, известный всему охотничьему Северу Пятницкий.
— Я постараюсь, — ответил взволнованный Мишка.
Так Миша стал промышленником, как и отец.
Спросите у Миши: «Хорош ли нынче год?» Он подумает и солидно ответит: «Не шибко хорош, надо бы лучше».
Охотнику нельзя иначе отвечать, не солидно.
Но у Миши год хороший. Он часто обходит свои насти. Он научился настораживать капканы. Он относится к делу с детским азартом и страстью охотника. В этом году он уже выполнил наполовину договор: его капканы поймали двух песцов. Ликующий Мишка принес их домой.
— Вот-вот! — кричал он, захлебываясь.
Затем он поймал трех горностаев. А однажды, выйдя с ружьем на «охоту», он увидел на скале двух зайцев. Сдерживая волнение, он начал подкрадываться к ним, потом выстрелил. Одного он принес домой, другой убежал ковыляя. Скоро Миша убил еще одного зайца. Теперь никто не скажет, что ему даром дали ружье. Отец сам сказал ему при всех:
— Будешь охотником.
А отец знает.
Сейчас Мишка мечтает об охоте на оленя и на медведя. Он учится стрелять, мишенью служит консервная банка. Он умеет править четверкой собак. Косматый «Борька» — лучший друг Мишки. Детей вокруг нет больше. Мишке дружить не с кем. Но и скучать Мише некогда. Весь день — в работе. Помимо всего прочего, Мишка ведет дневник. Наблюдает погоду. Отлично знает ветры. У него компас. Больше всего Миша любит зюйд-ост. Хороший ветер.
Так и растет этот мальчик с далекого Севера. Знает повадки зверя, умеет бегать на лыжах, терпеть при случае голод и нужду, холод. На Диксоне Миша интересовался всем — радиоцентром, патефоном, музыкой, телефоном. Но он ничему не удивлялся: все он принимает как должное.
Обо всем он читал в книжках, слышал в рассказах проезжих промышленников, — в жизни все бывает, удивительного нет.
Спросите у Миши: «Хочешь уехать с Севера?» Закричит: «Ни за что!»
Потом задумается, тихо прошепчет заветное:
— Машины увидать охота. Автомобили. Трамваи. Метро.
Встряхнет головой: «Все равно увижу. Вырасту и поеду. А потом опять вернусь сюда обратно».
Все увидит Миша. Все узнает глазастый парнишка с Севера. Хорошая горячая кровь течет в его жилах. С такой кровью не застынешь на месте. До свидания, гость с Диксона — Миша Емельянов!
Визжат собаки, скрывается нарта. До свидания!
30 марта
На Диксоне сохранился старый маяк, деревянная обледеневшая вышка, очень похожая на сельскую звонницу с пожарным колоколом. Сейчас тут развешаны шкуры белых медведей, своеобразные флаги зимовки.
Деревянный «маяк» с керосиновым фонарем — это все, что осталось от старого «порта» Диксона.
Черная коленкоровая потрепанная тетрадь, бережно сохраняемая на острове, открывается выразительной записью командира судна «Лена», посетившего Диксон 23 августа 1912 года и обнаружившего здесь «поломанные порожние койки, тачки, лопаты и порванную меховую одежду».
Маленький, угрюмый, скалистый остров на далеком севере — 73°80" северной широты и 80°23" восточной долготы — был известен только географам. Предсказание капитана Норденшельда, что эта «лучшая на всем северном берегу гавань, ныне пустая, скоро превратится в сборное место множества кораблей», ожидало своего выполнения.
Редкие корабли проходили мимо Диксона — гидрографические суда, транспорты, случайные иностранцы. Если была хорошая погода, они спокойно проходили мимо, нет, — заходили в Диксон отстаиваться. Капитаны оставляли скупые записи в тетрадке, молодые франтоватые помощники удивлялись дикой красоте острова и сочиняли стихи.
Большевики стали овладевать дальним советским Севером. Могучие работящие северные реки — Енисей, Лена, Колыма — ожили, неся на себе десятки судов. На Игарке возник морской порт. Мимо Диксона, весело дымя, пошли караваны судов Карской и Лено-Карской экспедиций. Десятки пароходов под иностранными флагами идут за лесом в Игарку. Их сопровождают, расчищая льды, советские ледоколы. В бухте Диксон они отстаиваются. Впереди ледоколов летят разведчики льдов — гидросамолеты. Они также находят приют и гостеприимство в широкой бухте Диксон. Плавучие угольные базы — лихтеры — снабжают суда углем. Скрежещут лебедки. Метеорологическая служба Диксона всегда в деловом напряжении. Ледоколы, самолеты, суда запрашивают прогнозы погоды.
— Как идут льды? — спрашивает ледокол.
— Какие ожидаются ветры? — спрашивает самолет.
— Будут ли штормы и туманы? — спрашивают суда.
Диксон всем «делает» погоду.
Шумно и оживленно в кают-компании Диксона летом. Гости с судов. Летчики. Туристы. Гидрографы. Профессора-полярники. Иностранные моряки. Черная коленкоровая тетрадь испещрена сотнями записей, подписей и даже стихов. Север настраивает поэтически!
Сейчас Карское море сковано льдами. Льды то подступают вплотную к Диксону, то, прогоняемые зюйдом, отходят, очищая большие полыньи, в которых купаются любопытные нерпы. По бухте сейчас «плавают» только собачьи транспорты.
Но тишины нет и сейчас. Строится большой северный морской порт Диксон. Временным причалам, плавучим угольным базам, деревянным маякам приходит конец. Порт строится всерьез и надолго. Диксон становится важнейшей угольной базой на Великом Северном пути.
На самолете Молокова среди прочей почты находился большой казенный пакет, запечатанный сургучными печатями. В порту этот пакет ожидали с большим нетерпением. В нем были утвержденные центром проект и чертежи новых морских причалов.
В прошлом году на Диксон приехали строители нового порта. Они вышли на берег, оглянулись: на месте будущего порта на острове Конус высились голые черные скалы. О скалы плескались волны. На воде качались баржи. Ни жилья, ни бревна. Строители посмотрели и стали строить.
В «темную пору» (полярную ночь) здесь уже горели прожектора, взрывались скалы, в мастерских и кузнице ремонтировался инструмент, промерзшие рабочие ночевали в удобных жилых домах, мылись в отличной бане и ели хлеб из собственной пекарни. Порт строился. Две мастерские на материке, причалы на Конусе.
Маленький остров Конус предназначен в жертву морю. Мы смотрим на него в последний раз — его не будет. Он тает медленно, но верно. Его черные скалы лягут на дно бухты, образуя, как выражаются здесь, «постель» для морских причалов. На эту постель улягутся ряжевые клетки, а за ними деревянный настил — набережная самого северного в мире порта. Десятки флагов будут плескаться у этих причалов.
Метр за метром исчезает остров Конус. Но исчезает он, отчаянно сопротивляясь. Нелегко пробурить его скалы.
— Диабаз, грунт двенадцатого класса, — с почтением говорят бурильщики.
И все-таки вгрызаются перфораторами в скалы. Закладывают бурки, рвут Конус, сокрушают его упрямые скалы и рушат в море. Ни морозы, когда к рукавицам примерзает инструмент, ни полярная ночь, ни упорство скал не могут остановить строителей. Только северная пурга заставляет бросить инструмент. Пурга загоняет людей в дома.
После пурги у строителей вдвое больше работы. Приготовленные к откатке груды камня занесены снегом. Их надо откапывать, освобождать. Часто после этой работы снова налетает пурга, и весь труд людей летит к черту, все снова заносится снегом. Упрямые люди терпеливо ждут, когда пурга кончится, берут опять лопаты и снова начинают борьбу со снегом.
По узкоколейке вагонетки с камнем откатываются в море. Здесь во льду прорубается большая широкая прорубь — «майна». Прорубается — мягко сказано. Проламывается, взрывается, рушится — это будет вернее. Лед толщиной в два-три метра, на нем крепкий, смерзшийся слой снега. Лед рвут аммоналом, с ним борются, как со скалами, — на Севере ничего не делается без борьбы!
В майну опрокидывается камень, он падает в воду, образуя «постель». Тачка за тачкой, кубометр за кубометром. Тает остров. Ширится «постель». 1 апреля впервые под лед полезут водолазы «стелить постель», ровнее класть камни, разведывать, что делается под водой.
Первая очередь — сорок метров причала — должна быть готова в этом году. Должна быть готова, — это знает каждый строитель порта. Знает начальник порта Громыхалов, инженер Казаков. Знают апроновцы-подрывники, водолазы и их командир широкоплечий Курлеев. Знают старик подрывник Горбунов, бригадир водолазов Ревин и начальник всей механики и пневматики комсомолец Коробко. Знает весь коллектив — восемьдесят человек. Знают, что надо построить, несмотря на пургу, метели, нехватку рабочих рук. Надо построить при той технике, которую имеют, при деревянных «дерриках», при задыхающемся компрессоре. Взять иную технику сейчас, зимой, неоткуда.
С нового Диксона в порт переброшен трактор, отлично работающий в Арктике. Впервые завезенные в Арктику лошади честно делают свое дело, прекрасно переносят трудные полярные условия. Сорок метров причала должны быть построены — это знают все!
На днях мне пришлось быть на партийном собрании в порту. В комнате собралась горсточка большевиков. Шел разговор о сорока метрах причала. Говорилось о том, что надо мобилизоваться, поднять массы, составить четкий план ударной работы, взять пример со строителей диксоновского радиоцентра, — и эти слова, столь привычные там, на Большой Земле, звучали здесь по-особому. За ними стояли пурга, льды, черные скалы Конуса, за ними стояла суровая Арктика, которую большевики должны победить.
— Сорок метров причала должны мы построить, — взволнованно говорит старик подрывник, — только тогда мы сможем, вернувшись на Большую Землю, смело глядеть людям в глаза.
Сорок метров причала самого северного порта в мире будут построены. Будет готов к навигации и третий в мире, второй в Союзе, мощный радиомаяк. Но деревянная обледеневшая вышка с керосиновым фонарем останется, как память о древнем Диксоне.
6 апреля
На Диксоне есть могила, в ней погребены останки норвежца Тессема, участника экспедиции Амундсена на судне «Мод». Страшная арктическая история связана с этой могилой.
Осенью 1919 года тяжелые льды остановили экспедицию Амундсена у пустынного мыса Челюскин. Предстоял долгий ледовый дрейф. Чтобы скорее доставить научные материалы экспедиции, норвежцы Тессем и Кнудсен отправились через тундру на остров Диксон. На Диксон они не пришли, больше их нигде не видели, известий от них не получали.
Десятого августа 1921 года начальник советской поисковой экспедиции Бегичев нашел у мыса Стерлигова брошенную карту и невдалеке, у мыса Приметного, остатки костра, консервные жестянки с иностранными этикетками, полуобуглившиеся кости сожженного человека и череп.
Кто это был, Кнудсен или Тессем, удалось установить только летом 1922 года, когда около Диксона, на материковом берегу, в расщелине был найден скелет человека, остатки одежды на нем, золотые часы с именем Тессема и материалы об экспедиции Амундсена. До Диксона Тессем не дошел всего четыре километра.
Сейчас норвежцам не пришлось бы скитаться в безлюдной тундре. В устье Пясины они нашли бы большой поселок. До самого Диксона их путь лежал бы через цепь зимовок и промыслов. Север ожил.
Их было немного, радиостанций Севера, до революции. Редкие, плохо связанные между собой две-три точки среди великого безмолвия Арктики. Больные цингой, измученные зимовкой, забытые миром радисты.
Широка и мощна радиосеть сейчас. Радист в Арктике — одна из самых почетных профессий в нашей стране. Станции связаны между собой по строго продуманной схеме. А в зимовку 1934/1935 года эта сеть получила свой центр и мощный узел связи — радиоцентр на острове Диксон.
Четырнадцатого августа 1934 года советский лесовоз, шумя приветственными флагами, вошел в широкую бухту Диксон. Началась разгрузка. Прибывшие на лесовозе строители радиоцентра превратились в грузчиков.
В ночь на 23 августа с открытого моря внезапно налетел шторм, он ударил с единственной незащищенной стороны — бухты Кречатика, где находилась баржа с грузом для Диксона.
Ночью на барже раздался страшный треск. Ее начало бросать с волны на волну и, наконец, погрузило в воду. Строители ахнули. На барже было все оборудование для радиоцентра Диксона.
Никогда люди не работали с таким остервенением, как здесь, спасая баржу. Тащили ящики. Водолазы ползали по дну баржи. Мокрые, измученные люди на вытянутых руках подымали над головой спасенную из воды радиоаппаратуру. Они осторожно передавали ее на берег и снова бросались в воду. Решался вопрос: быть или не быть радиоцентру на Диксоне в эту зиму? Решались судьбы всех этих людей, приехавших в Арктику, чтобы строить, и в самом начале работы потерявших возможность строить.
Шесть суток шла борьба за спасение радиоцентра. На седьмые сутки мокрые, просоленные грузы лежали на берегу. Теперь надо было спасти оборудование от порчи. Так же, как боролись с водой, стали бороться с порчей. Много раз перетирались и сдавались в склад части приемников и передатчиков.
Будет ли работать искупавшееся в море оборудование?
Будет! Должно работать!
В четырех километрах от старой радиостанции на глазах подымался новый Диксон. Возникали дома. Поднимались огромные мачты, волоча за собой хвосты тросов. В силовой настилался кафельный пол. Собирались дизеля и генераторы. Монтировались приемники и передатчики.
Двадцать четвертого декабря наступил, наконец, решающий день. Взволнованные, собрались у микрофона строители: начальник строительства Василий Ходов, награжденный орденом за героическую зимовку на Северной земле, инженер Доброжанский, конструктор специально изготовленных для Севера радиопередатчиков, установленных на новом Диксоне, начальник острова инженер Светаков.
На своем посту у дизелей — огромный бородатый механик Скубков, у передатчиков — старший радиотехник Волков, у распределительного щита — старший электрик и заместитель начальника радиоцентра Толстопятов.
Блистают чистотой кафельные плиты. Оранжевым светом пылают огромные генераторные лампы, льется фиолетовый свет газотронов. Сигнальные лампочки на пульте. Ожидание, напряженное, тугое, звонкое.
— Внимание! — произносит, волнуясь, Доброжанский. — Говорит полярный радиоцентр острова Диксон на волне тысяча четыреста пятьдесят метров. Слушайте трансляцию из Москвы.
Так вошла в строй мощная полярная радиостанция.
Сегодня радиоцентр Диксона — нормально работающий арктический узел связи. Со всех сторон, мысов и зимовок Арктики, со всех полярных станций сюда поступает корреспонденция. Диксон передает ее непосредственно Москве, Новосибирску, Архангельску.
В дни челюскинской эпопеи радиограммы из Уэллена в Москву бежали по длинной цепочке полярных радиостанций. Сквозь восемь станций проходила радиограмма, прежде чем попадала в Москву.
На Диксоне собираются все метеорологические сводки полярных станций. Ежедневно к вечеру бюро погоды Диксона знает о малейших колебаниях ветров во всех точках Арктики. Прогнозы погоды, передаваемые Диксоном, слушают по радио и Арктика, и Большая Земля, и заграница. Радиоцентр Диксона дал возможность Центральному бюро погоды точно учитывать прогнозы арктической «кухни погоды».
Горячие дни предстоят радиоцентру Диксона в навигацию. Всем судам и самолетам нужно обеспечить связь как между собой, так и с Москвой. Летом здесь в эфире начинается суетня и неразбериха. Кричат рации со всех судов, перебивают друг друга, мощные заглушают слабых. Радисты Диксона в эту навигацию хотят взять на себя дирижерство этим, как они говорят, «хором Пятницкого».
Капитаны судов в эту навигацию получат возможность говорить по радиотелефону с Москвой. Возможно ли? Но ведь сейчас ежедневно Диксон по телефону разговаривает с Москвой и Ленинградом! У микрофона в прекрасно оборудованной студии полярного радиоцентра усаживаются хозяйственники Диксона — строители порта. Надевают наушники. Раскладывают перед собой чертежи. В Москве у телефона Главсевморпуть.
Начинается совещание по телефону. Обсуждаются чертежи морских причалов. Заседание продолжается час, два, три.-
Нормальными стали разговоры зимовщиков Диксона по телефону со своими семьями. Почти ежедневно раздается:
— Коля, слушаешь? Это я — Маруся.
Радиоцентр Диксона приблизил Арктику к Большой Земле, уничтожил расстояние. Вся Арктика слушает сейчас граммофонные концерты с Диксона. Вся Арктика с нетерпением ждет трансляции из Москвы. В час дня по московскому времени все население Арктики у репродукторов: передается ежедневная радиогазета Диксона «Арктические известия». В ней сообщаются последние новости Союза, напечатанные в сегодняшних газетах. Рассказывается о делах полярных зимовок. По радио читаются лекции, доклады, очерки.
Доктор Диксона Никитин дает консультации больным по радио. Больному радисту станции Маре-Сале он посоветовал сделать операцию, — летчик Фарих увез больного в Архангельск. По заключению врача, переданному по радио, Молоков из Иннокентьевской увез больного, нуждающегося в немедленной операции.
Нет, в Арктике бушуют не только свирепые норд-осты, шквалы и пурги. В Советской Арктике сейчас бушуют радиоволны, умелой рукой поставленные на службу нашему делу.
13 мая
Зимою диксоновцы пьют снег. Журчавший летом ручей замерзает, и единственная питьевая вода — та, которую вытапливают из снега. Между прочим, это отличная, очень вкусная холодная вода, напоминающая родниковую, в ней лишь мало земных соков, солей. Но в общем это отличная вода.
Доставка снега в кухни — одна из основных обязанностей дежурной, или, как здесь говорят, вахтенной бригады. Эту вахту несут все зимовщики. Обеспечение условий жизни на Севере есть общее дело — нянек здесь нет.
С 1 мая на вахте стоит бригада под «командой» вашего корреспондента. Бригада дежурит пятнадцать дней: топит баню, заготовляет дрова на кухне, добывает снег.
Не все, очевидно, знают, что снег можно пилить. Да, пилить обыкновенной ручной пилой. Пила врезается в глубокий, крепкий снег на полтора-два метра и режет его нежно, но уверенно, как сливочное масло, как бисквитный торт, на ломти. Но снег сопротивляется (тут уже теряется сходство с сливочным маслом). Наши представления о снеге, как о чем-то легком, пушистом, здесь опровергнуты. Никогда не видел я такого упорного снега, как здесь. Мы выпиливаем толстые — метр на метр — глыбы снега, которые не рассыпаются, когда их бросают на нарту. Добыча снега идет чуть ли не «промышленным» способом. Около далеких амбаров или на скатах и в оврагах есть целые снеговые карьеры, на которых выпиливается снег. Добытый снег сваливается на нарту, в которую впрягаются два человека, — вахта идет попарно. Эта пара тянет нарту добрым бурлацким способом, накинув на плечи лямки, шагая в ногу, приговаривая на трудных местах, когда перегруженная нарта не ползет в гору, — «эх, взяли, эх, разом», спотыкаясь, тяжело дыша.
Снег вытапливается на кухне в больших чанах. Ломоть за ломтем мы съедаем снежный покров острова. Мы работаем на весну. Мы помогаем ей. Впрочем, снега здесь так много, что и весне работы хватит.
Большевики пришли в Арктику всерьез и надолго. Они пришли не только осваивать, но и обживать Арктику. Они решили победить и победили цингу, холод, покончили со многими лишениями, казавшимися непреодолимыми ранее в Арктике. В частности, решили мясную проблему.
Старые зимовки жили консервами и охотой. Животноводство, как и земледелие, в Арктике было, с точки зрения старого полярника, чем-то фантастическим. Но вот в Игарке за Полярным кругом отлично растут овощи, в теплицах обильные урожаи редиски, салата, огурцов, помидоров. Такая же теплица строится Игаркой и для Диксона. В следующем году северное солнце будет выращивать на 73-й с половиной параллели нежную розовую редиску. Навоза для удобрения здесь много, ибо Диксон уже в этом году имеет свое животноводческое хозяйство.
Здесь есть, во-первых, свиноферма, пока на двадцать восемь голов. Свиньи отлично плодятся в Арктике: две свиноматки дали уже вторичный приплод. Как украинец могу засвидетельствовать, что сало «арктической» свиньи отличное. Но диксоновцы не хотят съедать свою свиноферму. Их замыслы куда шире. Они вздумали снабжать свежим мясом в навигацию все пароходы.
— Берите свежее мясо, — говорит энтузиаст этого дела, начальник острова Диксон Светаков, — не в Архангельске, а у нас, в Арктике. Для этого нужно только забросить сюда некоторое количество племенного скота.
На Диксоне отлично живут и коровы и козы. Детвора Диксона и зимовщики пьют великолепное свежее молоко. Одна корова благополучно отелилась, — это было радостным событием в жизни зимовки. Благоденствуют на Диксоне и козы и лошади. Следует упомянуть и северный рабочий скот — собак. Их на Диксоне в собачьем питомнике — сто двадцать шесть штук. Это подрастает арктический транспорт.
Если всем этим хозяйством заняться всерьез и в широких масштабах, результаты могут быть огромные. Во всяком случае, сделан новый шаг к обживанию Арктики. Пьем свежее коровье молоко, едим сало. По двору бегают козы, в хлеву мычит корова, все как на Большой Земле.
Это настоящий колхоз, имеющий свое хозяйство, учет трудодней и, конечно, председателя. Раньше председателем был механик Скубков, высокий бородатый мужчина, с охотничьим ножом за поясом. Сейчас председательствует Генденрейх, ростом он меньше, но председатель отличный. Нож, как и у Скубкова, у него вечно с собою.
Колхоз этот охотничий. Промышляют нерпу, медведя, морского зайца, летом будут промышлять птицу. Все это — в свободное от работы время, ибо все члены колхоза — зимовщики — механики, радиотехники. Все добытое ими мясо идет на общий стол. Несъедобное мясо нерпы (за исключением обожаемой всеми печенки) идет в собачий питомник Диксона. Но сало нерпы, шкура ее — чистый доход колхоза.
На охоту сначала смотрели невсерьез, как на веселый отдых, забаву. Когда же добытые колхозом сто восемьдесят нерп были красным обозом свезены на салотопню и сданы промысловому пункту Таймыртреста, выяснилось, что колхозу за это причитается ни много ни мало, а четырнадцать тысяч рублей, в среднем по тысяче рублей на колхозника. Сами колхозники удивились своей удаче. Они распределили доход по трудодням и сейчас продолжают свое свободное время отдавать охоте.
Неисчислимы богатства Севера! Они плавают в воде, бегают по тундре, летают в воздухе.
Наш остров маленький. Всего восемь километров длиной от мыса Кречатник, где Новый Диксон, до мыса Лемберова, за которым уже порт. Но эта небольшая площадь «густо» населена. «Соединенные штаты» Диксона состоят из многих «городов и поселков». Во-первых, старый Диксон — резиденция начальника и центр острова. Здесь же и наша диксоновская «Академия наук» — дом, где живут все научные работники. В пяти километрах отсюда находится Новый Диксон — центр радиотехники острова. Тут машинный зал, передатчики, дизеля, тут строительство радиомаяка. Наконец, уже на материке, в четырех километрах от Старого Диксона, находится строительство порта Диксон. Здесь живут рабочие острова: плотники, мотористы — всего восемьдесят человек. Есть на Диксоне еще одно поселение, состоящее из трех строений: это белушатник. зверобойная база Таймыртреста. Здесь салотопня, базисный склад и один жилой дом.
На Диксоне процветает обычай: хождение «в гости». Зимовщика, пришедшего или приехавшего с Нового Диксона на Старый, сажают за стол, угощают, ухаживают за ним.
Занятые оперативной работой, многие за всю зимовку сумели только два-три раза побывать в гостях у соседей. Вот вам и маленький остров! Нет, он велик, огромен, громаден. Когда зимовщика спрашивают, скучает ли он, он простодушно отвечает: «Скучать некогда».
Некогда! Ибо приехали сюда не скучать, не цинговать, не высиживать свою зимовку, — сюда приехали работать.
И пришедшего гостя хозяева прежде всего ведут осматривать все построенное, сделанное ими за последнее время.
Хозяева показывают гостю самое дорогое — свою работу.
15 мая
В час дня по московскому времени каждый гражданин Арктики получает свою газету. Газета выходит точно и аккуратно. Ее слушают от первого до последнего слова. Она выходит всего четыре месяца, но уже имеет своих корреспондентов и почитателей. Она выходит на Диксоне. Ее редактор — Василий Пашукевич, а заместитель редактора, секретарь редакции, заведующий всеми отделами и диктор (все в одном лице) — Георгий Панов.
Не все полярные станции, не все уголки Арктики могут слушать Москву. Газету Диксона «Арктические известия» могут слушать все, самые отдаленные уголки Арктики, самые примитивные, допотопные приемники. Поэтому «Арктические известия» заменяют для многих станций все: газету, концерты, почту, телеграфную контору, бюро справок.
Газета выходит ежедневно. Она ежедневно вещает важные политические кампании. Она информирует полярников о жизни Советского Союза. Она рассказывает, разъясняет сдвиги международной политики. Она отмечает даты красного календаря. Словом, она приближает полярников к Большой Земле.
Интимнейшими нитями связана газета с полярниками. Она знает о всех делах на зимовках. Она рассказывает, что на мысе Челюскин поймали трех живых медвежат, на мысе Желания хорошо работают политкружки, а на мысе Лескина комсомольцы живут недружно. Газета подбадривает, критикует, дружески разговаривает с полярниками.
Газета выступает в качестве организатора культурного быта полярника. Она организует стрелковые состязания, шахматные турниры, лыжные вылазки, коллективную охоту. Она передает целые музыкальные произведения, граммофонную запись.
Завтра выходит сотый номер «Арктических известий». Это историческая дата. Это большой праздник. «Арктические известия» согрели трудную жизнь борцов Севера ее самой могущественной силой — теплом живого человеческого слова.
16 июня
Водолазы Диксона долго работали подо льдом. Их опускали в вырубленную во льду прорубь — манну, и они бродили в воде, выравнивая каменистую постель для морского причала. И на земле, и под водой было зверски холодно, шланги замерзали, прекращался доступ воздуха в скафандры, в шлангах появлялся лед. Водолаз нетерпеливо дергал сигнальную веревку. Его вытаскивали. Он сбрасывал шлем, тяжело дышал морозным воздухом, потом снова нырял глубоко под лед.
А на земле в это время плотники рубили первый ряж. На это огромное деревянное сооружение бревен не хватало. По всему острову искали плавник, старый лес, из снега выкапывали, верней выкалывали, дрова, балки, старые срубы, бревна, выброшенные на берег. Клетка к клетке сколачивался ряж. Строители работали в две смены, без выходных, в пургу, непогоду. И вот ряж готов.
Теперь его надо спустить на воду. Это не пустячное дело, если он весит сто восемьдесят тонн. В распоряжении строителей порта имелись только тракторы «Сталинец», две ручные лебедки да крепкие руки восьми — десяти рабочих. С этой техникой нужно было стащить в воду стовосьмидесятитонный ряж длиной в двадцать метров, шириной в десять и высотой в восемь метров.
Двадцатидвухметровую манну, на которую будет спущен ряж, очистили от льда и снега. Огромные толстые бревна-слеги лежали под ряжем. Они играли роль рельсов, по которым плавно и ровно должен был поехать ряж. Должен, но поедет ли? Строители озабоченно поглядывали на свою технику. Казалось, никакими силами не стащить эту махину с места.
Погода начинала портиться. Сильнее и сильнее дул метельный ост, на глазах переходивший в северные румбы. Он подстегивал строителей. Они знали: если сегодня не спустить ряж на воду, майна замерзнет и ее опять занесет сугробами снега. Строители торопились. Они артелью наваливались на слеги, садились на них верхом, ложились животами, чтобы придать ряжу наклонное положение, облегчить его движение вперед. Две ручные лебедки, как маленькие собачонки, вцепились стальными тросами в края ряжа, трактор взялся за середину. Все замерли, решающая минута приближалась. Вот сейчас будет решен вопрос: напрасно или нет в пургу и непогоду работали строители.
Инженер Казаков, скрывая волнение, стоял на командном пункте и, смахивая снег с ресниц, глядел на ряж. Начальник Диксона Светаков, успевший побывать на всех пунктах работы, влез теперь на сугроб льда и оттуда озабоченно смотрел, как застыли у лебедок люди. Началась пурга. Манна медленно затягивалась льдом.
Механик трактора Скубков вдруг сорвался с места, достал откуда-то красный флаг и полез прибивать его на верхушку ряжа. Флаг рвануло порывистым остом. «Давай!» — закричал Казаков, и люди налегли на лебедки, на бревна, на слеги. Натянулись тросы. Скубков рванул трактором вперед. Что-то с шумом оборвалось. Это лопнул стальной трос. Ряж даже не шелохнулся.
Снова вцепились тросы в ряж. Снова рванули. Тросы натянулись звонко, до предела. Но ряж не качнулся даже. Отчаянным рывком рванул Скубков трактор, и снова с шумом и звоном порвался трос.
Но строители решили не сдаваться. Если нельзя взять силой, возьмем хитростью. Они подпилили концы слег так, что ряж висел прямо над майной. Нужно было только толкнуть его. А это и было самым трудным. Тогда решили трактором рвануть один угол ряжа, а не середину, как раньше. Трактор переехал на другую позицию. Шумно ломая снег, он полз, как тяжелое артиллерийское орудие.
И вот ряж качнулся. Качнулся и, покоряясь воле людей, пошел вперед, в воду. Еще несколько сильных рывков, и передний его край коснулся воды. Строители облегченно вздохнули. Теперь они уже не боялись этой махины. Теперь только не отступать — тащить, тащить его в воду.
С шумом, не выдержав напряжения, в куски разлетелась ручная лебедка, полетели переломанные слеги, и, ломая в щепу подложенные под него бревна, ряж пошел в майну. Вот он уже на перегибе. Решающая минута. Не опрокинется ли, не лопнут ли клетки, не выдержав собственной тяжести. Но ряж поплыл в воду как новый корабль. Вот он уже весь на воде. Погружается. Со звоном ломает молодой лед. Плавно и легко качается на воде. Радостное, облегчающее, ликующее «ура» вырывается из всех глоток. Пурга яростно рвет флаг на ряже, но теперь это не страшно.
Скоро в ряжевые клетки будут опрокинуты первые вагонетки камня. Начнется новая борьба за загрузку ряжа. Надо успеть закончить все к ледоходу, чтобы ряж не всплыл, чтобы его не унесло льдами, чтобы рос и ширился морской причал самого северного советского порта.
22 июня
В прошлом году небольшое двухмачтовое судно «Белушатник» разбилось у берегов пустынного, редко посещаемого острова Сибирякова. На затонувшей посудине осталась ценная импортная машина марки «Бон Келлер». Она не принадлежала Диксону. Диксоновских грузов вообще не было на «Белушатнике».
Но зимовщики Диксона рассуждали так: советское добро не должно пропадать нигде — даже в ледяной пустыне, в Арктике, даже под водой. Эти побуждения заставили диксоновцев снарядить экспедицию, отдать ей свой единственный трактор, как только он освободится от горячей работы на строительстве порта, послать в экспедицию самых нужных своих людей: механиков, водолазов и радиста-синоптика.
Экспедиция была снаряжена так, как смогла ее снарядить только обогащающаяся техникой советская Арктика. Естественно, что спасать многотонную машину мы отправились не на оленях, не на собаках, а на тракторе. Радиоцентр Диксона снабдил нас походной радиостанцией. С нами в поход двинулась и водолазная станция со всем необходимым оборудованием. Мы имели нужный в дороге и в работе инструмент — компас, карты и метеоприборы, фанерный домик на санях с железной печкой и рукомойником, собачьи упряжки и большой запас горючего для трактора, а также и продовольствие для людей и собак.
Семнадцатого мая трактор «Сталинец» тронулся в путь, волоча за собой тракторные сани с горючим и грузами, фанерный домик на санях, собачью нарту сзади.
Енисейский залив впервые увидел такой диковинный транспорт. Больше того: это был первый в Арктике длительный переход трактора по льду и снегу. Таким образом, экспедиция должна была решить две задачи: спасти машину «Белушатника» и проделать пятисоткилометровый переход на тракторе по льду.
Путь экспедиции лежал по Енисейскому валику вдоль восточного берега на юг, до мыса Бражникова. Отсюда мы должны были круто повернуть на запад, пройти широкий пролив и выйти на остров Сибирякова. Экспедицию повел начальник Василий Ходов, человек, давно работающий на Севере.
Мы вышли с Диксона под вечер, и бесконечная белая пустыня залива скоро открылась перед нами, слабо очерченная топкой полоской восточного берега. Огромное многоцветное небо колыхалось над нами. Оно было темно-синим над морем, чуть коричневое — над тундрой и бледно-голубое — над далью. Дул попутный нордовый ветер.
Трактор медленно тащил тяжелый поезд. Дорога трудная. Снег уже тронут весною, рыхлый, неустойчивый, местами выступает предательская наледь. Гусеницы трактора то погружаются в воду, то глубоко зарываются в снег.
Ведут машину по очереди механики Скубков и Новиков. Они все время настороже. И когда трактор начинает сильно буксовать, они расцепляют поезд и вытаскивают сначала одни, потом другие сани.
Мощный «Сталинец» работает отлично. Какие огромные горы снега сокрушает он! Какие торосы берет!
Так мы идем, лавируя между островами и передвигаясь от мыса к мысу все на юг, на юг, на юг. Мы прошли уже острова Вернса, Западный и Восточный.
Ни один человек не встречается нам в пути. Но если край не густо населен людьми, то он населен человечьими именами и оттого кажется менее пустынным и обжитым. Хвала исследователям, оставившим свои имена на карте!
Первый человек встречается нам в бухте Слободчикова. Он бежит навстречу, радостно размахивая руками и увязая в снегу. Мы видим большую шапку, сползающую на нос. Мы узнаем Мишу Емельянова, самого юного промышленника на Енисее, моего старого знакомого. С первых слов он сообщает мне, что они с тятькой убили одного оленя, другого поранили, но он ушел. Мы забираем с собою на остров Сибирякова Емельянова-отца и уходим дальше.
От мыса Бражникова мы должны были круто свернуть на запад, взяв курс прямо на остров Сибирякова. Но трактор попал в поля сплошных торосов. Всюду, насколько хватал глаз, громоздились острые зеленоватые льдины. Участники экспедиции грустно сгрудились возле машины. Путь на остров Сибирякова был отрезан.
Нечего было и думать о том, чтобы пробиться сквозь торосы, дико нагроможденные на пути.
Решили идти назад вдоль восточного берега, на юг до зимовья Рагозинка, надеясь на то, что оттуда легче будет пробиться на запад.
Мы шли уже шесть часов от мыса Бражникова. По всем расчетам пора бы быть в Рагозинке. Но никаких признаков зимовья на берегу не было. Пришлось послать разведку на собаках. Разведка обрыскала берег и скоро нашла зимовку. Немудрено, что мы не видели ее. Она вся была под снегом. Лишь деревянные бочки, заменявшие здесь дымовые трубы, выходили наружу. По вырытым на снегу ступенькам мы спустились вниз и попали неожиданно в просторную, жарко натопленную избу. Одни двери вели в жилую комнату. Сюда слабо проникал свет через высокое окошко. На большой деревянной балке висели ружья, винтовки, охотничьи ножи. В сенях сушились песцовые шкуры, валялись ломаные капканы. Другие двери вели в баню, помещение для собак и в погреб.
Из Рагозинки мы решили послать на запад разведку на собаках. Поехали штурман экспедиции Мита Дрогайцев и промышленник Казанцев. Они должны были выяснить, велики ли впереди поля торосов.
Мы ждали наших разведчиков с возрастающим нетерпением. Они вернулись через пять часов, еще издали радостно махая руками. Наши расчеты оправдались, путь вперед был открыт.
Поезд тронулся на запад. Предстояло идти шестьдесят километров широким проливом, не видя берегов. Оставшийся сзади Кузневский знак скоро исчез из виду. Мы были одни среди однообразной белой торосистой равнины, единственной путеводной звездой был компас в руках Мити Дрогайцева.
Падал мелкий снег. Метель ухудшала и без того плохую видимость. Все заволакивало туманом. Механики начали жаловаться, что у них слепнут глаза. Каждый жадно всматривался вперед, стараясь увидеть землю.
Первыми увидели остров механики Новиков и Ферапонтов. Они закричали: «Земля, земля!» Это была черная мутная точка, очевидно, высокий деревянный знак. Днем 19-го мы были на острове Сибирякова. Штурман, гордый удачей, определил наше местонахождение: мы были на юго-востоке острова, у реки Оленьей. Это название скоро подтвердилось выбежавшим откуда-то целым табуном диких оленей. Еще через шесть часов мы разбили свой лагерь невдалеке от затонувшего судна.
Удачный поход трактора без поломок и аварий по трудной дороге поднимает большой важности вопрос о применении тракторов и вездеходов для грузовых и почтовых перевозок по Енисейскому заливу зимой. Все возможности для этого есть. Есть также карты залива. Зимовки на берегу могут стать базами горючего. Здесь же можно иметь запасные части, инструменты, продовольствие. Регулярные рейсы вездеходов на трассе Усть-Порт — Диксон — дело реальное и нужное. Достаточно вспомнить, что пушнина, рыба, морской зверь, добытые зимой, часто ждут пароходов. Автомобилизация Арктики — вопрос новый, но уже очередной.
Итак, мы на затонувшей, а теперь замерзшей посудине. В моих руках — дневник одного из ехавших на «Белушатнике» в этот злополучный рейс — метеоролога Залесова. Он подробно описывает, как налетевшим штормом трепало суденышко, как был разбит киль, ахтерштевень, потеряны руль и якоря, а самое судно выброшено на камни у берега.
Вот оно лежит сейчас перед нами, до штурвальной рубки занесенное снегом. Нас четырнадцать человек: девять диксоновцев и пять промышленников. Небольшая горстка людей у обледеневшего разбитого судна.
Весь личный состав экспедиции был разбит на две бригады. Решили работать круглые сутки, меняясь каждые восемь часов. Два дня потратили на очистку входа в машинное отделение. Мы выкинули наверх горы снега. Ломами и пешнями крушили лед. Ломали палубу. Уже в воде пилили, ломали какие-то балки, обитые жестью, и обледеневшие переборки. К концу вторых суток из-под ломов и лопат хлынула вода, затхлая, вонючая, черная, в жирных нефтяных пятнах. В этой воде пришлось работать нашим водолазам.
Их было трое: спокойный, рассудительный водолазный старшина Ревин, добродушный ворчун Петро Маношкин и веселый Вася Ферапонтов, герой подъема «Малыгина».
Водолазам пришлось туго в буквальном смысле слова. Они с трудом ворочались в узкой майне. Согнувшись в три погибели, работали в непроницаемой тьме, ощупью осматривали машину, отбивали гайки, болты. Ощупью пробирались в тесном машинном отделении, рискуя застрять среди разрушенных балок, опрокинутых нефтяных бочек, ведер и механизмов. Они вылезали из воды, обледеневшие, замерзшие, и бросались к печке. Но все же машина «Белушатника» была отделена от фундамента, застроплена и подготовлена к подъему.
Мы были бедны такелажем и снастями. Много ли мы могли взять с собой в дорогу? Тросы да тали. Но наши механики и командиры Ходов, Скубков, Пашукевич, Новиков были изобретательны, как полярники, как люди, привыкшие обходиться тем, что есть. Трудно перечислить все их ухищрения. Были использованы мачты, доски, бревна, обрывки якорных цепей. Наше техническое вооружение росло по мере того, как мы очищали палубу от снега. Мы откопали деревянный ворот и небольшую годную к работе лебедку.
Наконец, приступили к подъему машины из воды. Он не представлял бы ничего сложного в нормальных условиях на Большой Земле, но небольшой горстке людей это было не под силу. Машина упорно не шла вверх. Мы наваливались грудью на ворот, спотыкались, падали, а машина только толкалась в узкой манне из стороны в сторону, тупо тыкалась то в лед, то в балку, то в перегородку, упиралась, вертелась на месте, переваливалась с боку на бок.
Мы устроили аврал, работали бессменно, по восемнадцати — двадцати часов в сутки. Измученные, мокрые, голодные, злые, мы приходили в домик, наскоро ели, сушились, спали два-три часа и опять шли на судно.
В это время к нам приехали гости. Они подкатили на десяти легких оленьих упряжках. Это были юраки-охотники, промышлявшие на острове. Они ехали, отягощенные богатой добычей. Тридцать шесть оленей были убиты ими.
Мы показали гостям трактор, водолаза в полном костюме, произвели взрыв аммонала. Гости ахали, удивленно качали головами. Не желая оставаться в долгу, они показали свое искусство, свою технику. Юрак-охотник взял щит, обтянутый белым полотном, лег на снег и пополз. Он показывал нам, как он охотится, он неслышно подползал на животе к оленю и прикрывался белым щитом, стреляя сквозь дырочку, в которую было пропущено поблескивающее дуло винтовки. Юрак полз грациозно, бесшумно. Мы признали, что это большая техника и большое искусство.
Двадцать четвертого мая к концу дня машина, наконец, показалась на воды. Перепачканный илом, грязью, нефтью первым показался маховик. Мы все сбежались смотреть на него.
Никто не хотел уходить, пока машина не будет наверху. Снова откидывали снежные горы, давая путь машине. Водолазы снова ныряли в воду, отыскивая недостающие механизмы. Все торопились. Наша рация принимала тревожные прогнозы погоды. Потепление. Это грозило гибелью для нас. Мы были бы рады морозу, пурге, стуже, но с ужасом видели, как на глазах слабеет и съеживается снег. Мы торопились. Потепление подхлестывало. Работали круглые сутки. Утром 26 мая тронулись в обратный путь. Он был тяжелее пути на остров Сибирякова, но зато мы ехали с новой победой. Мы многому научились в дороге, привыкли к кочевой жизни, дневальные наловчились даже варить кофе на ходу, не расплескивая.
Двадцать восьмого мая наш табор торжественно въехал на Диксон. На тракторе сидел Скубков; около прицепа, на котором находилась спасенная машина, шли участники экспедиции Ходов, Пашукевич, Дрогайцев, на крыше нашей теплушки гордо ехал Вася Ферапонтов, привязанная сзади нарта тащила оленье мясо — охотничью добычу.
27 июня
На днях доктор Диксона Никитин получил тревожную телеграмму с далекого мыса Желания о тяжелом случае патологических родов.
«Роженица, — писали в телеграмме, — безуспешно рожает вторые сутки. Плод находится в поперечном положении. Несмотря на энергичные попытки доктора мыса Желания Фирсова повернуть плод в более удобное положение для родов, это не удалось».
Доктор Фирсов не акушер. Он впервые наблюдает подобный случай родов. К тому же у него нет необходимых инструментов. Он обратился к доктору Никитину с просьбой помочь советами и указаниями по радио.
Эта короткая телеграмма встретила живой человеческий отклик на Диксоне. Врач, руководители острова и работники радиоцентра горячо пошли на помощь рождающемуся новому гражданину Арктики. Три часа доктор Никитин не отходил от аппарата. Он расспрашивал о всех деталях и подробностях родов и сообщал свои выводы. Доктор делал самые мелочные указания и требовал беспрекословного их исполнения.
Через три часа счастливый отец передал Никитину радиограмму: «Дорогой доктор! Очень благодарю вас и работников радиоцентра за помощь. У меня родился сын. Большое спасибо, друзья, всем. Больная чувствует себя удовлетворительно. Егоров».
Поздно ночью доктор Никитин снова разговаривал с мысом Желания о состоянии роженицы, ребенка и последствиях родов.
«Все отлично!» — ответили ему.
Известие о благополучных родах облетело все арктические станции и — что очень характерно для советских полярников — вызвало живой отклик. От ряда зимовок получены поздравления отцу и матери новорожденного и докторам Никитину и Фирсову, мужественно исполняющим свои трудовые обязанности на Севере.
5 июля
Мы решили поехать на охоту в Лемберово — зимовку, что в пятнадцати километрах южнее Диксона. Она названа так в честь Степана Лемберова, тобольского плотника и объездчика собак. Он прожил долгую бродячую жизнь на Севере, участвовал в первой экспедиции Циглера на Землю Франца-Иосифа, а затем в экспедиции на «Черте», разыскивавшей Седова, и умер на Диксоне в 1920 году.
В тундре — весна. Снег лежит только в лощинах да на реке, он глубок и непрочен, под ним вода. Каждый шаг здесь дается с боя. Проваливаешься по колено и долго не можешь вытащить ногу. Сапог с ноги наполовину сполз и увяз. Барахтаешься. Беспомощно хватаешься рукой за осыпающийся снег. Выручаешь сначала ногу, потом сапог. Делаешь шаг вперед и снова проваливаешься.
В тундре — весна. Это значит: в тундре — вода. Большие и маленькие ручейки. Озерки. Лужи. Купели стоячей, остро пахнущей мхом и землею талой и студеной воды. Вода всюду. Тундра огромна. Ступишь ногой в мох, и мох сочится. Ступишь на мшистую кочку, и кочка сочится. Вся тундра сейчас — сплошное топкое болото. Оно всхлипывает под ногами, мягкое, податливое, покрытое уже жирным весенним мхом, карликовым папоротником и липкими лишайниками. И, знаете, это даже приятно.
А тундра сейчас поет совсем по-весеннему, звенит на все голоса. Она звенит ручьем, зверем, птицей. Курлычут гуси. За горой протяжно ревет олень. Пронзительно хохочут чайки-«мартышки». Шустрые лемминги (полярные мыши) со злобным визгом шныряют под ногами. Полярные совы, раскинув свои великолепные весенние наряды — на белых крыльях карие глазки, — носятся над рекой. Торжествующий весенний шум стоит над тундрой. Даже лед на реке ломается с радостным стоном. Весна...
Охотники идут вдоль живописных скалистых берегов реки Лемберова. Птицы, испугавшись, взлетают со скал. Но нас прельщают сейчас олени. Двухстволки мирно отдыхают за плечами, зато винтовки наготове. Оленьи следы, оттиск копыт на грязи попадаются на каждом шагу и будоражат охотников.
И вот далеко на горизонте показываются две точки. Они движутся. Ну, конечно, это олени, они мирно идут по тундре, на ходу щиплют мох. Охотники разбиваются на две партии и начинают обходить оленей с подветренной стороны. Олень видит плохо, зато отлично чует запахи, это мы знаем; все ближе и ближе подходят охотники к зверю. Теперь отлично видно, что это самка и теленок. Они идут на нас, ничего не подозревая. Метров пятьсот — шестьсот отделяют нас, но самка остановилась. Она тревожно подымает голову. Ей почудилось, померещилось что-то. Она осторожно поводит головой вокруг, очевидно, нюхает воздух и вдруг испуганно поворачивает назад. Мы разом стреляем. Олени бросаются в бег. Они бегут большими испуганными скачками. Светаков и я снова стреляем. Самка запнулась, кружится на месте. Она ранена. Теленок беспомощно вертится около нее. Выстрел Доброжанского, обошедшего оленей с другой стороны, кладет самку на месте. Торжествующие охотники торопятся к добыче. В теленка не стреляем, он не уйдет. Но, испуганный выстрелами и новыми запахами человека, теленок ошалело носится по тундре, ревет и убегает куда-то. Охотники свежуют добычу. Суворов с наслаждением пьет теплую кровь и уверяет, что это — лучшее лакомство для охотника. Отдохнув и освежевав оленя, охотники расходятся по тундре искать новой добычи. Черев час за горой слышны выстрелы. Это Суворов убил вторую оленью самку.
Ночью охотники выходят уже с двухстволками в руках и винтовками за плечами. Теперь их прельщает гусь. Они смотрят теперь вверх и нервно вздрагивают, слыша нужное «курлы, курлы». Гуси летают еще небольшими стайками и в одиночку. Зимующий в Лемберове промышленник Иван Подойников так и сказал нам, что «самостоятельный гусь еще не пошел». Решили охотиться на «несамостоятельного» гуся, раз уж он залетел в наши края.
Охотники располагаются в засаде у скал, на живописной реке Лемберова. Острые черные скалы, покрытые тусклой прозеленью лишайников, кажутся древними и зловещими. Впрочем, охотники смотрят только вверх. Но гуси, как назло, летают или в стороне, или очень высоко. Охотники провожают их разочарованными и тоскливыми взглядами. Наконец, Суворову удается подстрелить одного гуся. За добычей приходится идти далеко, проваливаясь в снег и воду. Но убитый гусь найден и пущен в «дело». Его положили на снег, шею подвели палочкой. Издали казалось, что на снегу сидит живой гусь. Эта хитрость имела успех. Над нашим гусем стали кружиться живые гуси. Они кричали ему что-то, звали и, очевидно, удивлялись, что он, чудак такой, не отвечает. Гусаки, возможно, даже обижались. Впрочем, часа через два наш гусь уже был не одинок. Около него было еще три гуся. Они тоже были подперты палочками. Охота продолжалась.
14 июля
Еще третьего дня мы ходили здесь по льду, смеясь, перепрыгивали через узкие и случайные полыньи, а сегодня широко и вольно разгулялись темно-сизые холодные карские волны и только где-то далеко на горизонте чуть покачиваются фантастические льдины.
Море очищается от льдов свободно и уверенно. Оно словно стряхивает с себя опостылевшие, проржавевшие и ослабевшие цепи.
Ледяные острова, на которые мы весной ходили в надежде встретить медведя, сейчас один за другим покидают нас, обрываются и уплывают. Между нами и ими — море. Кажется, что удалился от нас и материк, убежал в море тонким северо-восточным мысом. Теперь мы доподлинно убеждаемся, что живем на острове!
Подо льдом сейчас только бухта Диксона. Проливы в ней промыли широкие полыньи, в которых шумно пыхтят стада белухи, ныряют нерпы и плещется омуль, но большая часть бухты — еще под сплошным льдом. Лед, правда, уже не тот, что зимой. Он посинел и съежился. Он весь, как губка, ноздреват и прозрачен. Толщина его едва достигает шестидесяти сантиметров, и нерпа легко пробивает его. Через неширокую круглую лунку она любопытно высовывает мордочку и глядит на проходящих людей.
На бухту сейчас идет решительное наступление со всех сторон. С юга наступает теплое течение Енисейского залива, а с севера в часы прилива наступает море. Дни ледяного покрова бухты сочтены. Это значит, что до навигации, до прихода пароходов и прилета самолетов тоже остались считанные дни.
Остров весь очистился от снега. Теперь это — дикое нагромождение черных скал да коричневато-зеленая болотистая тундра. Стоят теплые дни. Был день, когда температура доходила до десяти градусов тепла. Сейчас в среднем четыре-пять градусов. Июль нынешнего года считается теплым. Часто идут дожди, мелкие и продолжительные.
На южных склонах острова между скалами в изобилии появились цветы. Это застенчивые лютики или робкие, скромные, никому не известные, фиолетовые цветочки. Цветы, конечно, не роскошные. Тем не менее все им искренно рады, наши дамы бережно собирают букеты.
Все говорит о наступающем лете: тундра, птицы, ветерок на реке и даже дожди. Заметка направляющегося к нам нового начальника острова Боровикова, напечатанная на днях в «Правде», передана сюда по радио. Зимовщики готовятся достойно встретить смену. Очищается территория населенных пунктов острова. Заканчивается ремонт катеров, шлюпок, баркасов. Подводятся итоги научных наблюдений, заканчивается составление отчетов. Напряженно, с полной нагрузкой работает радиоцентр: для него навигация явится экзаменом на зрелость. Короткое полярное трудовое лето вступает в свои права.
Да, лето вступает в свои права! Сейчас, когда заканчивал эту корреспонденцию, пришли и сказали, что уже и порт отрезан морем от нашего острова.
Движение льдов опережает движение пера вашего корреспондента.
18 июля
Ветер налетел внезапно. Мы почувствовали его, когда наша утлая моторная шлюпка, на которой мы с зверобоями ехали на промысел, начала плясать по волнам. Два часа мы боролись с встречным ветром, разбушевавшимся морем, волнами, заливавшими шлюпку. Вдруг мотор заглох, мы остались на воде без горючего и весел. Нас уносило в открытое море. Крутой скалистый берег Диксона уплывал все дальше и дальше... Вылив последнюю бутылку бензина, оставленную для зажигания мотора, мы пристали к какой-то скале у берега, затем выползли на лед и кое-как добрались до острова.
Когда мы пришли в бухту Диксон, там происходили великие события. Западный ветер делал свое дело. Еще несколько часов назад мы ходили по прочному льду бухты, как по проспекту. Сейчас по льду пробежали трещины. Они росли на глазах. Огромные ледяные поля легко откалывались и уносились прочь, словно это были скорлупки расколотого молотом ореха. Наш повар Волков, спокойно прошедший по льду до самой далекой части бухты, выйдя на берег, с ужасом увидел, что дороги, по которой он шел, уже не существует. Льдину с отпечатками его шагов уносило волнами.
Треск и стон стояли над бухтой. От берега оторвало плашкоут, его уже понесло течением, когда выскочившие на аврал зимовщики начали его отстаивать. По плавающему льду на плашкоут взбежала диксоновская молодежь и перебросила на берег чалки. Скоро плашкоут спокойно качался на воде у берега.
Западный ветер бушевал весь день. К вечеру все было кончено. Последние льдины уходили в проливы.
Бухта Диксона в этом году вскрылась небывало рано, на десять дней раньше прошлого, тоже раннего года. И навигация началась здесь раньше. Еще тринадцатого июля пришел на Диксон из Игарки маленький зверобойный бот, обогнувший остров морем. Идут к Диксону и караваны барж с Енисея. Скоро «все флаги в гости будут к нам». Английские, норвежские и французские корабли пойдут за лесом в Игарку. Советские ледоколы, грузовые пароходы, лесовозы, целые караваны судов пойдут вдоль Великого Северного морского пути от Архангельска и Мурманска до Владивостока или на Лену, на Колыму, на Индигирку. Заснуют маленькие гидрографические суда, зверобойные боты, экспедиционные корабли. Отряды морских самолетов вылетят на ледовые разведки...
Сегодня на домах Диксона взвиваются флаги: навигация началась.
1 августа
Вечером 27 июля в густом молочном белом тумане, окутывавшем бухту Диксон, вдруг загудел протяжный басистый и неожиданный гудок теплохода. Его услышали все на острове. Через несколько минут мы уже взволнованно толпились на берегу, тщетно пытаясь что-нибудь увидеть в тумане.
Теплоход прогудел еще и еще раз. Он был где-то очень близко, рядом, мы чувствовали его присутствие в нашей бухте, можно сказать ощущали уже дыхание его машин, но ни труб, ни корпуса, ни даже смутного силуэта корабля не было видно.
На старой диксоновской звоннице ударили в колокол. Глухой звон древнего колокола отвечал призывному гудку теплохода, который искал подступов к острову. Навстречу ему на блистающем свежей краской катере выехали зимовщики Диксона. Наш катер несся сквозь плотный, почти осязаемый туман, прыгая по волнам. Туман начал рассеиваться. Он убежал беспорядочными разорванными клочьями, и перед нами открылась замечательная картина: в бухту кильватерным строем входил первый караван судов с Енисея.
Говорят, самое трудное для человека, остающегося зимовать на острове, прощание с последним уходящим пароходом. Радость при встрече с первым караваном вырвалась в громком, ликующем «ура» зимовщиков, на которое с теплохода, барж и лихтеров ответили взрывом восторженных приветствий. По тралам, веревкам, лестницам зимовщики вбежали на судно и — прямо в дружеские объятия шефов Диксона, днепропетровцев.
Днепропетровцев приехало тринадцать человек. Отобранные из нескольких сотен желающих ехать зимовать на Диксон, эти молодые, здоровые, веселые ребята — отличные рабочие, комсомольцы и коммунисты, воодушевленные желанием поработать в Арктике, нетерпеливо глядели на остров, на строящийся порт, который будет достраиваться их руками.
Не спавший несколько ночей, но, как всегда, выбритый и сияющий, начальник острова Светаков всю ночь напролет ходил с днепропетровцами по острову. Он показал им все — и как шефам и как смене...
А в бухте нарастали события. Полярная навигация развертывалась стремительно. Рано утром 28-го прилетел известный полярный летчик Алексеев, тотчас же вылетевший по специальному заданию в Гыдоямо. Днем с Енисея пришел небольшой караван во главе с пароходом «Лесник». Забежали в бухту зверобойные боты «Аврал» и «Бурный», тотчас же ушедшие на промысла. А вечером того же дня мы любовались прекрасной картиной: ледокол «Ермак» шел во главе судов Ленской экспедиции. Один за другим входили прекрасные советские «Русанов», «Крестьянин»» «Молотов». «Садко» и норвежский лесовоз «Фрам».
Бухта Диксон ожила. Еще декаду назад здесь стоял лед, еще три дня назад мы одиноко болтались на воде на весельных шлюпках. Сейчас здесь порт, большой полярный порт. Дымят трубы пароходов. Разгружаются баржи.
24 августа
Когда кильватерным строем один за другим входили в бухту Диксона корабли арктического плавания — это был праздник. Флаги развевались на крышах, зимовщики на берегу размахивали шапками.
Но полярное лето коротко, а путь судов далек и труден. Праздник кончился, начались горячие, трудовые будни.
Каждый день приходят и уходят суда. Вдоль и поперек бухты и заливов шныряют маленькие гидрографические суда, расставляя мореходные знаки. Уже качаются на воде их буи и вешки, отмечающие глубины, мели, камни. И, доверяя этим знакам, в бухту Диксона, уже обстоятельно изученную, смело и уверенно один за одним входят ледоколы, грузовые пароходы, теплоходы, баржи. Всем им нужен уголь, уголь и уголь. Диксон стал настоящей угольной базой на Великом Северном морском пути. Уголь на причале, уголь на лихтерах, уголь на плавучих базах. Пароходы тесным кольцом окружают угольщик и сосут его.
Диксон должен стать в дальнейшем и базой пресной воды. Сейчас воду везут издалека в трюмах. Небольшие затраты, и Диксон сумеет в следующем году снабжать пресной водой все суда, заходящие в его бухту.
Горячая работа кипит и на берегу. Новая смена зимовщиков выгружает радиооборудование, продовольствие и топливо. На берегу уже возвышаются горы грузов. Вот типографская машина — на Диксоне будет своя газета. Вот тепличное хозяйство — на Диксоне будут зреть огурцы. Вот живой груз — коровы, овцы, козы. Стадо в несколько десятков голов, мыча и блея, разбредается по острову на подножный корм.
С кораблей часто приходят гости: моряки, новые зимовщики, участники экспедиций. Новые смены впервые видят зимовку, они жадно осматривают все, обо всем спрашивают. Старые полярники узнают друзей, они трясут друг другу руки, вспоминают прошлые зимовки и долго и ласково смеются. Здесь встречаются смены. Радисты знакомятся друг с другом. Научные работники поверяют новым друзьям свои планы и вместе проверяют приборы. Так начинается великая дружба полярников. Зимой она будет поддерживаться по радио. Радисты своим секретным кодом будут выстукивать друг другу приветствия. Полярники будут обмениваться телеграммами.
Все едущие на зимовку торопятся. Им нетерпеливо хочется скорее прибыть на место и горячо взяться за дело. Многим зимовщикам предстоит обосноваться на голом месте. Впервые появляются полярные станции на островах: Русском, Котельном, в устье Таймыра, в устье Пясины. Большая экспедиция во главе с Францевичем едет строить затон на Индигирке. Им предстоит большой путь — восемьсот километров на катере вверх по Индигирке. Все это — бывалый народ, старые полярники, научные работники Арктики, мезенские плотники-северяне. Едет на год экспедиция в неисследованные районы Таймыра, главным образом в район Таймырского полуострова, во главе с Рузовым. Едет дружная зимовка на мыс Челюскин. Старый полярник Девяткин возглавляет зимовщиков Нордвика. Все они торопятся скорее прибыть на место, им не хочется терять ни одного дня — дни горячие, их надо ковать, как железо.
Неожиданный успех выпал на долю диксоновского собачьего питомника. Рослые диксоновские щенки вызывают восхищение начальников зимовок и экспедиций. Ездовые собаки — необходимые животные Севера. Пока нагружаются и разгружаются пароходы, начальники присматривают себе собак и уговаривают Светакова дать им побольше.
На берегу совсем забыли о дне и ночи. Круглые сутки работает радиоцентр — суда, перебивая друг друга, вызывают Диксон. Начальник порта по телефону разговаривает с плавающим в море ледоколом «Ленин». Состоялся телефонный разговор Диксона с ледоколом «Ермак». Круглые сутки идет разгрузка угля в порту.
Уже начали покидать остров старые зимовщики. Один радист переведен на ледокол «Ермак». Его провожали все радисты, несли его вещи. Сам он шел торжественный и немного грустный. Жаль расставаться с товарищами и. честное слово, жаль расставаться с зимовкой, хорошей, дружной зимовкой на Диксоне. Об этом с волнением рассказывала вся первая партия зимовщиков, улетевшая с самолетом в Красноярск. Люди покидают остров, унося незабываемые впечатления зимовки в Арктике. Многие из них снова вернутся, как вернулись в этом году многие из зимовавших ранее на Диксоне. Арктика завоевывает людей так же горячо и властно, как люди завоевывают Арктику.
13 сентябри
Чемодан уложен и заперт. На полу обрывки веревок. В окна ползут сумерки, первые осенние сумерки — робкие, дрожащие, лохматые.
Полярный день кончился. Уже заходит за море солнце. Уже отчетливо слышим торопливые шаги надвигающейся ночи. Уже осень. Осень штормов, дождей, холодных норд-остов. Осень мокрых скал, взлохмаченною моря, лихорадочных авралов под ледяным ливнем. Осень смен, расставаний, прощания с зимовкой.
Прощай, Диксон!
Гудок «Анадыря» призывно и настойчиво зовет с рейда.
В кают-компании Диксона праздничный, банкетный стол. Взволнованные люди, озабоченные повара, звон посуды и бокалов.
За стол садятся две зимовки — старая и новая. Смена произошла на ходу: так сменяются часовые. Старый зимовщик снял спецовку — новый надел и подставил плечи тюкам с грузами. Старый механик слез с трактора и вытер руки паклей — новый сел и поехал. Стали на вахту радисты, метеорологи, гидрологи. Новый аэролог запускает в небо шар-пилот, солнечные лучи пронизывают шар, он пылает, искрится, светится, и кажется, это аэролог размахивает солнцем.
Две зимовки садятся за банкетный стол. Два начальника поднимают бокалы.
Есть большая мужественная красота в этой простой и скупой сцене. Смена зимовок! На самом далеком клочке советской земли, среди моря, льдов и скал, лицом к лицу, как самые близкие родные, друзья, встречаются два коллектива — те, кто нес вахту, и те, кто пришел сменить.
Старый начальник острова Светаков поднимает бокал и желает новой смене счастливой зимовки. Лучше этого полярнику нечего пожелать. Новый начальник острова Боровиков обещает уезжающим полярникам с честью продолжать их работу и желает им счастливо отдохнуть на Большой Земле.
Последние минуты на острове. Откуда эта неожиданная и острая грусть? Словно покидаешь дом, где родился, рос и вырос.
И, когда катер вдруг неожиданно и тихо отвалил от берега, самый спокойный и молчаливый человек зимовки, аэролог Цветков, вдруг произнес задумчиво:
— Это потому, что мы здесь хорошо поработали.
Я понял его: он просто вслух ответил себе, почему ему так грустно уезжать.
Да, потрудились полярники в этом году неплохо! 1934 и 1935 годы были годами великой переделки Арктики. Суровая, недоступная Арктика, как упрямый корабль, была крепким разворотом руля положена на новый курс. Возникли новые полярные станции, мощные радиоузлы, угольные базы, порты, фактории, нефтяные вышки, рыбоконсервные заводы, обсерватории, научные станции...
Новые люди приехали в Арктику. Они приехали не старательствовать, не страдать, не подвижничать — они приехали работать. Работа — вот слово, которое больше всего уважают в нашей стране.
Новые люди приехали в Арктику всерьез и надолго. Они приехали не только осваивать, но и обживать Арктику, как обживают новый просторный дом. Они приехали сюда с семьями, с детьми и женами, с тракторами, коровами и козами, с книгами и музыкальными инструментами, с настольными электрическими лампами, фотоаппаратами и безопасными бритвами. Приехав, они начали строить себе жилье.
Новые люди не хотели мириться с природой — они решили ее победить. Они вели сквозь льды ледоколы, сквозь пургу самолеты, над белым безмолвием Арктики они подняли огромные радиомачты.
Ночуя на баржах, живя с семьями в тесных трюмах или просто в палатках на берегу, обходясь теми инструментами и материалами, которые были, новые обитатели Арктики в штормы, дожди и непогоду строили и выстроили красивые, прочные и теплые дома с большими широкими окнами, настлали полы линолеумом, выкрасили стены масляной краской, построили баню, собрали библиотеку, в кают-компании поставили рояль и патефон.
Преодолевая льды и двухметровый снег, они зимою строили морские причалы, чтобы летом к ним приходили суда за углем. Они взрывали вековые диабазовые скалы, водолазы лезли под лед, мачтовики в пургу и темную полярную ночь подымали радиомачты.
Они строили и выстроили мощный радиоцентр Арктики, самую северную в мире угольную базу. Ценнейший научный материал собрали научные работники острова.
Это был дружный рабочий год. Ни склок, ни драм не знал сплоченный коллектив полярников Диксона, возглавляемый Светаковым и парторгом Василием Пашукевичем.
Работали, несли вахту, учились в партийных кружках, били медведя, оленя, нерпу, промышляли белуху, охотились на гуся. Бегали на лыжах, портили фотографические пластинки, пока не научились владеть аппаратом. Заигрывали «до дыр» патефонные пластинки. Дружно, по сигналу, выбегали на аврал — в дождь, в пургу, в моров. Весело хохотали удачной шутке, выпускали веселый «Подзатыльник», пели. Нетерпеливо ждали по утрам известий из Москвы по радио. Посылали нежные телеграммы домой: женам, матерям, любимым девушкам. По вечерам собирались в кают-компании или где-нибудь в комнате, вспоминали о Большой Земле — без отчаяния, без тоски, а всегда нежно и тепло.
Это был дружный, хороший год, — вот почему так грустно расставаться с зимовкой.
Провожать нас в залив вышел катер с группой остающихся зимовать.
Мы стояли на борту «Анадыря» взволнованные, растроганные и, не утомляясь, махали кепками, платками, шарфами, рукавицами, кричали до хрипоты.
Катер медленно проходил вдоль борта. Вот Ходов — начальник радиоцентра. Он зимовал два года с Ушаковым на Северной Земле, затем год на Диксоне и теперь остается зимовать еще.
Рядом с ним нарочито хмурый, но добрейший Емельяныч, диспетчер радиоцентра Круглов, человек фанатически преданный работе. Он тоже остается еще на год. Катер уже скрылся. Все туманнее и туманнее очертания острова. Вот растаяла в небе мачта. Вот исчез последний мысок. Прощай, Диксон!
На «Анадыре» мы опять попадаем в объятия друзей. Это давние друзья, хотя многих из них мы никогда не видели. Мы переговаривались с ними по радио. Мы знали друг друга очень интимно, очень близко, как знаешь людей, с которыми делаешь одно общее дело.
Это были зимовщики мыса Челюскин и острова Уединения, тоже возвращающиеся на Большую Землю.
Во главе дружного коллектива челюскинцев был начальник зимовки, старый полярник, краснознаменец Иван Дмитриевич Папанин.
Ехали на «Анадыре» и только что вернувшиеся из своей мужественной экспедиции научные работники с Челюскина — Федоров, Либин, Сторожко. Они несколько месяцев изучали глубь Таймырского полуострова, проделали много километров на собаках, на лодке и затем пешком. На их поиски был отправлен самолет, сбросивший им продовольствие. К пароходу они пришли буквально в последнюю минуту.
Таковы были пассажиры «Анадыря», и, надо сказать, необычные пассажиры. Они пришли спаянными коллективами, в их «багаже» были медвежьи шкуры и даже живые медвежата — подарок харьковским пионерам. С первого дня пребывания на пароходе пассажиры надели спецовки.
Да, надели спецовки, потому что мы вовсе не чувствовали себя пассажирами. Разбившись на бригады, мы начали перегружать уголь из трюмов в бункера. Два дня мы авралили в душном, пыльном, угольном трюме, наваливали уголь в мешки, выдавали их наверх, закинув на спину, бежали по скользким сходням — и так и не заметили, как подплыли к Игарке.
Но кто-то закричал: «Лес, лес!» — и мы бросились к бортам. Да, это был лес — редкий, карликовый, небогатый, и все-таки лес, которого зимовщики давно не видели. Мы жадно смотрели на зеленый берег, мы радовались каждой березе, каждой сосне, мы восхищались их чудесной зеленой снастью, — пахло смолой, хвоей, землей.
Приехать на Большую Землю, прежде всего прокатиться в вагоне Московского метро, — мечтали мы, — пойти в театр, потолкаться на оживленных улицах, погреться на солнышке — ведь там еще лето. Но главное — увидеть, увидеть все, что произошло, что построено, что сделано на нашей чудесной советской земле за это время. Как много мы увидим!
Уплывают берега Арктики. Через год сюда снова вернутся отдохнувшие полярники, как вернулись в этом году на Диксон многие старые зимовщики!
До новой встречи, Арктика!
Здравствуй, Большая Земля!
[БОЛЬШОЙ АРКТИЧЕСКИЙ ПЕРЕЛЕТ. 1936 год]
22 июля
Итак, завтра в путь! Проверен до последнего винтика самолет, опробован в воздухе и на воде. Залит бензин в баки. Погружено снаряжение экипажа: аварийный запас продовольствия, спальные мешки, легкие шелковые палатки, меховая одежда. Все участники перелета снабжены парашютами. К большому арктическому перелету готовы машины и люди.
Завтра на рассвете Молоков положит самолет на курс — Якутск.
Из Красноярска самолет пойдет по Енисею до Стрелки, а там свернет на Ангару. Великие сибирские реки будут синеть под крылом голубой летающей лодки.
Наша первая ночевка в Киренске. Дальше — путь по Лене на Якутск, где пробудем несколько дней.
От Якутска, уйдя от Лены, попадем на реку Алдан. Самолет будет лететь над золотым краем, над приисками и промыслами. Посадка — в пункте Крест Холджан. Отсюда — самая трудная часть пути: нет рек, пригодных для посадки гидросамолета, высокие горные хребты. Шесть часов придется лететь на высоте не менее трех тысяч метров, не имея внизу посадочной площадки. Преодолев этот путь, самолет выйдет к Охотску, затем скалистым побережьем Охотского моря — в Нагаево. Отсюда Молоков возьмет курс на Камчатку и к Командорским островам. Острова эти почти всегда окружены густым непроницаемым туманом. Если удастся пробиться через него, будем на Командорских островах. Здесь — единственный в Союзе промысел морского котика, питомник голубых песцов, здесь же промышляют ценного камчатского бобра. На островах живет и работает немногочисленное племя алеутов, спасенное от вымирания Советской властью.
С Командорских островов наш путь лежит на Чукотку. Дальнейший путь самолета — побережье Чукотки — бухта Провидения. Уэллен, мыс Шмидта. Самолет спустится всюду, где есть коммунисты-одиночки, не имеющие возможности из-за отдаленности произвести обмен партийных документов. Партийные билеты будут обмениваться тут же на месте.
В первой половине августа мы должны быть на острове Врангеля. Здесь предстоит большое празднество по поводу десятилетия советизации острова.
Прилетом на Врангель заканчивается первый этап перелета. В течение всего августа Молоков будет проводить ледовые разведки в Чукотском и Новосибирском морях.
Всего предстоит пролететь тридцать тысяч километров над реками, горами, морями Арктики.
31 июля
По маршруту, которым Молоков решил лететь на Охотское море, до него не летал ни один летчик. Нам это стало понятным только в пути, когда под нами вздымались горные хребты и исчезали реки.
Ушел в сторону золотой Алдан, мы грустно простились с ним и пошли над узенькой извилистой рекой Майя. Скоро исчезла и она, словно устала бороться с горами. Теперь под нами была лишь вздыбленная земля — горы, хребты, сопки. Все было, словно застывшие и окаменевшие волны разбушевавшегося и замерзшего в ярости моря. Грудились отроги Станового хребта. Далеко внизу бродили лохматые облака. Серебряными прожилками блестел на солнце снег в котлованах и на вершинах. Стало холодно. Побежимов напялил меховые чулки, Молоков натянул шапку-ушанку. Мы кутались в меха, поднимали воротники.
А впереди уже подымался грозный Джугджурский перевал Станового хребта. Он мрачно возникал на нашем пути, словно говорил:
— Ну, суньтесь-ка!
Но Молоков медленно и уверенно набирал высоту.
Теперь мы летим на высоте более трех тысяч метров. Если теперь откажут наши моторы — садиться нам некуда. Под нами нет ни реки, ни большого озера. Только острые вершины гор. Но моторы не откажут, наш славный пилот не сдаст.
Вот, наконец, далеко внизу мы видим море. Охотское море? Нет, пока только море тумана. Клубится внизу у самой земли, застилает все на горизонте. Вверху яркое солнце, ясное небо, а под нами клокочущее море тумана.
Молохов смело бросается в туман. Он знает, что где-то впереди Охотское море. Оно всегда покрыто туманом — надо пробираться. И вдруг налетевшим порывом ветра распахивается впереди в тумане окошко, и в нем плещутся прекрасные темно-синие волны моря.
Мы прибыли в порт Аян. Самолет входит в прекрасную бухту, с трех сторон закрытую горами.
Нас радостно встречают пограничники, рыбаки и колхозники. Здесь не было еще в этом году самолета. Наш первый. Ждали нас, правда, с другой стороны, ведь через Джугджурский перевал самолеты еще не летали.
В Аяне мы не дождались сводки погоды по маршруту, но туман, надвигающийся на сопки, был самой верной тревожной сводкой. Надо было или немедленно лететь, или отказаться от полета сегодня. Решили лететь.
В открытом море стояла чудесная солнечная погода, даже не верилось, что Охотское море утихомирилось и мирно катит неторопливые волны к скалистым берегам.
Но это продолжалось недолго. Туман подступал незаметно, но упорно и скоро нас окружил. Над нами клубилась мутная дымка, горы исчезли...
Молоков даже задумался: не вернуться ли назад. Внезапно пошел дождь. Самолет прижало к воде. Шли на высоте пятидесяти метров.
Но вот откуда-то подползло предательское облачко. Упало на воду. Молоков насторожился. Туман пал на воду, как снег, густыми хлопьями, внизу под нами бушевала туманная метель, и скоро все море было покрыто молочно-белой пеленой.
А вверху синело чистое небо, играло солнце. Туман подымался все выше и выше, он подползал к сопкам, он вытеснял наш самолет. Вот мы уже поднялись на триста метров, на пятьсот, на восемьсот.
Мы находились уже в полете пять с половиной часов. Скоро уж должно было быть Нагаево. Не пройдем ли мы его в тумане? Как садиться на воду? Где вода? Но Молоков уверенно ведет машину. Найдется же клочок воды на бухте, не закрытый туманом.
И вдруг мы увидели, как с левого борта машины возник неожиданно большой поселок.
— Нагаево! — закричали все и разом добавили: — И вода!
Действительно, бухта Нагаево была чиста. Туман оборванными клочьями висел, зацепившись за сопки.
На берегу гремел духовой оркестр, развевались вымпелы. Ждали гостей легковые машины. К самолету подходили лодки — работники Дальстроя, пограничники, рабочие радостно встречали гостей.
2 августа
Тридцать первого июля, в четырнадцать часов по местному времени, мы дружески простились в Нагаеве с работниками Дальстроя и взяли курс на Камчатку.
Скоро самолет очутился в открытом море — берег исчез. Под нами, насколько хватал глаз, пенилось Охотское море. Час сорок минут шли в открытом море, не видя берега. Наконец, вдали, окутанная туманом, далекая, призрачная Камчатка. Над ней дымились тучи, шел грозовой дождь с градом. Идти через Камчатку над сушей сопками и горами было немыслимо. Молоков повел машину вдоль Камчатского побережья. Шли на высоте двухсот метров, — под нами замечательно красиво развертывался полуостров. Через шесть часов после вылета из Нагаева мы опустились в устье реки Тихой, у поселка Хайрюзово.
К нам пришли пионеры. Пришли увидеть живого Молокова, слава о котором прогремела и здесь, далеко, на Камчатке. Живой Молоков улыбался пионерам. Он поднял на руки шестилетнего Шурика Лишенко, весело разговаривал с ним, но был озабочен: сводка погоды была угрожающая. В Петропавловске шел дождь, морось заволокла океан. Что же, сидеть в Хайрюзове?
Пионеры весело шумели вокруг Молокова. Они восхищались тем, что видят живого героя. Они трогали его за рукава, за куртку. Молоков шутил с ними, спрашивал об учебе, о лагере, а сам думал — сосредоточенно, напряженно: как лучше лететь? И лететь ли?
Мы вылетели из Хайрюзова и взяли курс на Большерецк — Петропавловск-на-Камчатке. Окутанные дымкой, изворачивались перед нами берега Камчатки. Мы видели многочисленные рыбоконсервные заводы, на воде качались невода, все море было словно прошито нитками, казалось, его сшили из лоскутов. Тоненькие строчки неводов и сетей оживляли море, над заводами подымались белые струйки дыма, пыхтя проходили корабли, сторожевые катера, рыбацкие кунгасы, краболовы, плавучие рыбоконсервные заводы. Океан жил, дышал и работал.
Мы шли над водой на уровне пятидесяти — ста метров. Через Первый Курильский пролив мы вышли в Тихий океан. Мы огибали Камчатку, воочию убеждаясь, что она — полуостров.
Молоков уверенно вел машину. Его не смущали ни дождь, ни туман, ни морось, ни волны разбушевавшегося океана. Погода все ухудшалась и ухудшалась. Уже затянулись мокрою пеленой берега Камчатки. Закипели, запенились волны. Самолет начало бросать из стороны в сторону. Мы шли уже шесть часов. Тщетно мы всматривались в берега, их трудно было различить в тумане. Только белые волны, бешено бьющиеся о скалы, показывали берег.
Молоков еще не летал здесь. Но даже местные опытные летчики говорили, что в такую погоду они не рискнули бы лететь. В Большерецк навстречу нам были высланы самолеты, которым было приказано задержать нас, так как Петропавловск был затянут сплошным туманом до самой воды. Шел дождь. Но мы не видели самолетов.
Зато мы видели туман и дождь. Штурман Ритслянд напряженно всматривался в берег. Где-то здесь должна быть Петропавловская бухта. Но в бухту было трудно войти, не видя ее. И Молоков решил сесть прямо в океан. Самолет опустился на бушующие волны у трех высоких скал, которые здесь называются «Тремя братьями». Отсюда Молоков смело повел самолет по волнам в Авачинские ворота, в бухту. Даже пароходы не рискуют в такую погоду входить в ворота бухты. Мы шли, переваливаясь с волны на волну. Белые барашки взбегали на жабры самолета.
Навстречу нам вышли сторожевые катера. Окруженный катерами, наш самолет вошел в Петропавловскую бухту. На сторожевом корабле «Боровский» краснофлотцы прокричали «ура» в честь Молокова. Почетный караул моряков выстроился по берегу.
Мы были в Петропавловске-на-Камчатке, столице Камчатки. Дождь не мог охладить горячей, радостной встречи.
25 августа
Утром 22-го мы простились с Леваневским. Его машина, сверкнув на солнце алым хвостовым оперением, скрылась в голубой дали моря — на запад, на запад!
Мы долго провожали ее взглядами.
А через несколько часов вылетела и наша голубая «двойка» «Н-2». Наш путь лежал на север. Молоков уверенно вел машину через пролив Лонга, к далекому острову Врангеля.
Он был теперь очень близко, этот далекий скалистый остров, с которым связано столько героических легенд, столько драматических событий. Полтора часа полета — сто двадцать миль (около двухсот пятидесяти километров) через пролив, забитый мелким битым льдом, — вот все, что отделяло нас теперь от острова, после того как мы пролетели столько тысяч километров. И мы с волнением ждали, прильнув к козырькам люков, к иллюминаторам, к окошкам: вот сейчас на горизонте возникнут серые скалы острова.
Под нами проносились льдины, изрезанные, искрошенные водой, покрытые трещинами, лужицами, извилинами. Сверху они казались плоскими и удивительно похожими на географическую карту. Вот проплыла льдина, очертаниями похожая на карту Советского Союза. Вот узкий сапожок Апеннин, вот Великобритания, Скандинавия, Балтика: страны, материки проплывали под нами, острова Де-Лонга. Это не было воображением журналиста.
Повидали мы и более реальные вещи. Зверобойная шхуна проплыла под правым крылом самолета. На небольшой льдине мы увидели два больших кровавых пятна, — здесь разделывали убитого зверя. И вот, наконец, сама чудесная реальность — плотные, материальные, неподдельные скалы острова Врангеля.
Мы сели в бухте Роджерса, чистой ото льда. Только редкие маленькие льдинки, как белые чайки, носились по воде. Молоков повел машину прямо к берегу. Там нетерпеливо ждали зимовщики, «островитяне»: начальник, парторг, эскимосы и среди них вся семья лучшего охотника острова — Таяна, — он сам, его жена и его дети.
Зимовщики горячо и дружески приветствовали Молокова. Но, прежде чем пожать Молокову руку, они с увлечением щелкали фотоаппаратами. Очень много фотографов появилось нынче в Арктике.
Мы вышли на берег. Мы увидели деревянные дома, тесной дружной кучей сбившиеся у бухты, мы увидели белые мохнатые медвежьи шкуры, развешанные для просушки. Мы увидели убитого моржа на берегу, живых медвежат — двенадцать штук — в клетках. Мы увидели радиомачту, электрические провода, собак, улегшихся с высунутыми языками по соседству с метеорологической станцией. Мы увидели красный флаг нашей родины, десять лет назад водруженный здесь Ушаковым и гордо развевающийся сейчас над скалами и льдами. Мы были на Врангеле.
27 августа
О нас можно сказать, что мы «влетели» в жизнь Магадана. Молодая столица Колымы распахнулась перед нами своей будничной рабочей жизнью, своими ежедневными заботами, победами, радостями, печалями.
В порту под выгрузкой стоял пароход «Джурма». Джурма по-тунгусски значит — летняя тропа. Тропа к морю, протоптанная совсем недавно. Пять лет назад по этой тропе бродили редкие посудины. Тогда не было ни Магадана, ни порта. Были пустынный берег, туманы, волны, одинокие деревянные срубы культбазы.
Порт возник из «пены морской» и прибрежных скал. Море отступало, скалы рушились в воду — возникали причалы, набережная. Появлялись механизмы, здания, мастерские, заводы. Пароходы смело подходили к каменным причалам. Путь в бухту Нагаево был протоптан.
Привезли в Магадан людей и грузы. На набережной суетились люди, бегали грузчики, скрипели лебедки. Выросли пирамиды ящиков, бочек. Возникла целая гора автомобильных покрышек — о них уже не раз беспокойно справлялись по телефону с авторемонтного завода. Автомобильные покрышки — предмет первой необходимости в Магадане.
По шоссе, пыля, проносились машины. Они устремлялись на трассу. Шли грузовики на Колыму, на прииски, «в глубинку», как говорят здесь. Шоссе развертывалось блистательное, тугое, как пружина. Оно стремительно падало вниз, взбегало вверх, вертелось серпантином в горах. Машины проносились легко и мягко, люди дремали, откинувшись на кожаные подушки. Новички восхищались горными перевалами. Яблоневым хребтом, тонкими ветвями лиственниц. Они смутно догадывались о той титанической работе, которая была проделана здесь людьми. А старожилы помнили первый снежный поход в тайгу по этому же маршруту. Тогда здесь не было ни шоссе, ни троп, ни дороги.
Сейчас через каждые тридцать километров попадались бензиновые колонки. Сторож тунгус отпускал бензин, равнодушно здороваясь с пассажирами. Сто пятьдесят — двести машин проходят мимо него в сутки. Разве станешь всему удивляться?
Его отучили удивляться. За последние годы он увидел столько чудес, которых другому хватило бы на всю жизнь. До этого он видел лишь то, что видели отцы и деды: как бежит олень, как замерзает река, как карабкается солнце по нежным стволам лиственниц.
Он даже узнал русскую грамоту. На трассе появились огромные цистерны, он прочел на них: «Бензин». Прочел и не понял. Он думал раньше, что все уже знает, а вот что такое бензин — не знал. Он решил тогда же, что цистерны — это башни в честь строителя дороги, имя которого Берзин. Гордясь своим знанием грамоты, он сказал начальнику:
— Однако ошибку дали. Надо «Берзин», написали «бензин».
Теперь он сам смеется, рассказывая об этом.
В Дунчанском совхозе, расположенном на одиннадцатом километре трассы, бурно зеленели посевы. Они подымались и зрели, словно насмехаясь над вечной мерзлотой почвы. В парниках поспевали овощи, в оранжереях — цветы. В луже воды плавали гуси. В птичнике копошились куры, утки, цыплята — все колымского инкубаторного производства. Здесь была их родина. Они входили в колымскую фауну вместе с медведем, оленем, волком. Они кудахтали, крякали, кукарекали. Мы видели птичьи базары на Севере, но такой видели впервые.
На шестнадцатом километре трассы сигналист из пионерского лагеря трубил сбор: в лагерь приехал Герой Советского Союза товарищ Молоков. Из палаток выбегали здоровые, загорелые дети, строились, кричали хором «Ура Молокову!». Молоков спрашивал:
— Как учитесь, ребята?
Отвечали:
— Хорошо!
Но Молоков затеял «неприятный» разговор об отметках. Ребята, смущаясь, рассказывали, обещали учиться лучше, тащили гостя к себе в палатки — на полу лежали охапки свежей травы, пахло зеленью, цветами, юностью, летом.
Из города в лагерь приезжали отцы и матери. В Магадане был выходной день. Многие выехали за город: на трассу, в сопки, в бухту Гертнера. Лежали на морском берегу, загорали, любовались отливом.
Несмотря на выходной, в городе продолжала шуметь стройка. Стучали молотками каменщики, на лесах качались штукатуры, плотники, маляры. Строились четырехэтажные каменные здания — десятилетка, горный техникум, рылись котлованы под хлебозавод, воздвигались фабрики-кухни, амбулатория, жилые дома, достраивался гостиничный городок, разбивались скверы, мостились улицы, укатывалось шоссе. Всюду копошились люди, тракторы, грузовики, машины. На судоремонтном, на кирпичном, на лесопильном, на электрической станции, в порту, на трассе — всюду стояли на вахте в этот выходной день деловые люди с Большой Земли, мастера профессий, неизвестных ранее в этих широтах.
А те, кто был свободен, уезжали за город, или гуляли по главной улице города, или ходили друг к другу в гости, или шли в кино, театр, свои клубы потанцевать, отдохнуть, повеселиться. Большинство же устремлялись в парк культуры и отдыха. Шли целыми семьями, с детьми, женами. Детишки радостно толпились возле клеток зоологического парка, глазели на рогатого оленя, волка, юрких песцов.
На спортивных площадках было шумно и весело. Кольцо зрителей плотно окружало волейболистов. На теннисном корте шла захватывающая борьба между девушкой в алом берете и лохматым парнем в белых традиционных брюках. На футбольном поле кипела яростная схватка двух «вечных» противников: голубых и белых маек. На переполненных трибунах страдали болельщики. В острые моменты они вскакивали с мест и кричали, подбодряя любимцев, свистели мазунам. Отбив мяч, вратарь разговаривал с публикой — всюду сидели свои. На центральной трибуне среди хозяйственников сидели и те директора, чьи команды сегодня сражались. Они больше всех переживали матч. Окружающие подсмеивались над ними, поддразнивали.
Вечером в клубе демонстрировали фильм «Колыма», заснятый здесь. В зале сидели строители Колымы. История проходила перед ними. Они видели пустынный берег, безмолвие моря. Каждый, каждая в этом зале могли встать, протянуть свои руки и сказать: этими руками преображен край. Но они сидели молча. Скромность присуща героям. Когда-нибудь о них будут рассказывать легенды, петь песни. Сегодня они сидели молча. То, что проходило на экране, было вчерашним днем, буднями, бытом. Оэабоченно думали о завтрашнем дне.
Над Магаданом тихо струилась ночь. Где-то далеко за морем готовился к выходу новый рабочий день.
29 августа
На острове Врангеля — предпраздничное оживление, суета. В бухту Роджерса съезжаются охотники с мыса Блассом, из бухты Сомнительной. На море шторм, дует свирепый зюйд-вест, летят брызги, бурлит пена вокруг льдин и скал. Это не может, однако, остановить охотников. Едут на катерах, вельботах, легких байдарах из моржовой шкуры. Едут целыми семьями, забрав с собою стариков и грудных детей. Сейчас все население острова собралось в бухте Роджерса. Здесь те, кто десять лет назад вместе с Ушаковым высадился на пустынный берег незнакомого острова, — Таян, Паля, Кмо, Ниоко — охотники-эскимосы, чьи имена стали знакомыми людям Большой Земли во время суда над Семенчуком.
Десять лет назад они прибыли сюда и, боязливо озираясь, вышли на берег. Они покинули землю отцов, могилы предков. Они оторвались от Большой Земли, от родного чукотского побережья, где кочевали, охотились и умирали их отцы и деды, и пошли за русским большевиком неведомо куда искать счастья, удачи в новой жизни. Женщины плакали, прощаясь с пароходом. Жалобные гудки разбирали и мужчин. Охотники крепились и отворачивались, чтобы скрыть слезу. Только теперь, через десять лет, Таян, смеясь, признался в этом.
Русский большевик не обманул. Таян, Паля, Кмо, их семьи, их дети, их жены нашли здесь свое счастье. Они никуда не уедут отсюда. Разве только в Москву учиться, — Таян серьезно подумывает об этом.
Далекий остров Врангеля давно привлекал взоры исследователей, моряков и промышленников. Свыше ста лет назад русский мореплаватель Фердинанд Врангель услышал от кочующих чукчей, что далеко в море есть скалистая земля. Они видели в ясные солнечные дни с мыса Шелагского далекие, снегом покрытые горы.
Несколько лет подряд пытался Врангель достигнуть этой легендарной земли, но так и не достиг.
С тех пор многие исследователи и экспедиции пытались ступить на эту предсказанную Врангелем землю. Суда подходили к острову, но высадить людей не могли — льды прочно оберегали его тайну. Только в августе 1881 года корабли «Корвин» и «Роджерс» высадили здесь людей, которые осмотрели остров и составили первую карту — неточную и путаную.
Остров оставался необитаемым. На долгие годы было прекращено его исследование. В 1911 году русское ледокольное судно «Вайгач» высадило здесь группу научных сотрудников, сделавших съемку острова. Но тяжелые льды торопили, — «Вайгачу» пришлось уходить.
Слава о богатствах острова Врангеля — о моржах, песцах, медведях, в изобилии обитающих здесь, прошумела всюду. Канада, Англия, США протягивали руки, чтобы завладеть заманчивым островом, собственностью СССР.
В 1924 году ледокол «Красный Октябрь» прибыл на Врангель и поднял над островом красный государственный флаг Советского Союза.
В 1926 году, десять лет назад, на острове поселились советские люди — русские и эскимосы. Их было немного. Маленькие кучки людей на пустынном, необитаемом острове. Ушел пароход, прощально прогудели гудки. Люди остались одни — без радио, без всякой связи с внешним миром, стали строить на острове новую жизнь.
Через год, обеспокоенное судьбой первой советской зимовки, правительство послало на Врангель самолеты. В этом сказалась присущая нашей родине забота о своих сынах, как бы далеко они ни находились. На первом самолете, пробившемся в труднейших условиях на Врангель, летел летчик Кошелев и бортмеханик Побежимов. Тот самый Побежимов, который сегодня в качестве старшего бортмеханика самолета Молокова присутствует на празднике десятилетия советизации острова.
Ушаков и вся зимовка не ждали самолетов. Они озабоченно следили, как машина кружила над островом. Опознавательных знаков на ней не было. На всякий случай Ушаков запасся маузером. Первый самолет сел в бухте Роджерса, в которой сегодня стоит машина Молокова. Побежимов и Кошелев вышли из самолета. Ушаков молчал и в оба глядел на них.
— Ну, здравствуйте, — удивленно сказал Побежимов, пораженный холодным приемом.
Услышав родной язык, Ушаков улыбнулся.
За этот прекрасный полет Побежимов награжден орденом Красного Знамени. Сегодня он надел его на свою куртку по случаю праздника.
С тех пор остров перестал быть пустынным; самолеты, суда, ледоколы сделались его постоянными гостями. Возникали дома, появились радиостанции, развернулись промыслы. Эскимосы учились у русских большевиков культурно жить, по-новому работать. Даже мрачная «эпоха Семенчука», о которой с ненавистью вспоминают на острове, не сумела разрушить построенного за десять лет.
— Десять лет я живу на острове. Я понял: жизнь зависит от самого себя. Плохо работаешь — живешь плохо, хорошо работаешь — живешь хорошо, — говорит лучший охотник острова Таян. — Моя жена учится работать радисткой. Сам я учусь на аэролога станции. Сестренка тоже будет радисткой. Очень многому научили большевики нас.
Этот рассказ напечатан в сборнике, который выходит здесь к юбилею. Сборник отпечатан на пишущей машинке и даже переплетен.
Десятилетию посвящена большая выставка, раскинутая в пустом складе и палатках. Выставка показывает геологию острова, образцы пород, топографические карты, климат острова Врангеля, его «розу ветров», ледовые карты. На выставке много фотоматериала, стенограммы, фотогазеты. Много уделено места промысловому хозяйству. Охота на моржа представлена образцами продукции — клыками, шкурами, орудиями лова. На белого медведя здесь охотятся совсем по-особому. Тут не ждут, покуда медведь придет ж зимовке. Оружие — нож, винтовка. Среди экспонатов — двенадцать живых медвежат, весело кувыркающихся в клетке.
Тут же разбита охотничья палатка, показывающая быт охотника. Специальная палатка показывает, как живет передовой эскимос острова: его одежду, пищу (вяленое мясо моржа, называемое здесь «нузкорок»), современное убранство зажиточного охотника.
Транспорт острова представлен главным образом собаками. Отобраны лучшие собаки, гонщики медведя с кличками «Зик», «Шакал», «Острый», «Ивашка» и самки «Марья Ивановна», «Лариса», «Белка». Почетом окружен юбиляр по кличке «Дед» — собака, завезенная еще Ушаковым. «Дед» славился тем, что в любую погоду безошибочно находил дорогу. Сейчас он стар, дряхл — на покое.
В красном уголке полярной станции сегодня всю ночь работают зимовщики. Выходит специальный номер стенгазеты. Стучат швейные машины — это женщины эскимоски шьют красные флаги. Геолог Громов, радист Кутузов склонились над стенгазетой. На кухне волнуется бородатый повар, почтеннейший Иван Семенович Кузякин, мучительно придумывая хитроумное меню. Все заняты, озабочены, шумны. То и дело уходят охотники, празднично одетые, торжественные. В красном уголке звучат голоса — смешался русский и эскимосский говор. А парторг зимовки говорит и на том и на другом.
С моря доносится шум шторма. Ветер свистит зло и порывисто. Где-то штормом качает ледокол «Красин». С острова беспокойно поглядывают на море. Очевидно, «Красин» попал в шторм. На нем едет новая смена. Праздник начнется в день прихода «Красина». Шторму следовало бы стихнуть.
На ледоколе «Красин» вместе с новой сменой зимовщиков прибыли две семьи эскимосов — одиннадцать человек. Они приехали сюда жить, охотиться и работать. Как и первые поселенцы острова, они происходят из охотничьих семей береговых эскимосов Чукотки и всю свою жизнь провели в бухте Провидения. На Врангеле жили их родичи и бывшие соседи — Таян, Паля. В письмах, которые изредка приходили с острова Врангеля на материк, Таян и Паля писали своим землякам, что здесь и зверя много и люди хорошие. Даже мрачные дни семенчуковщины не поколебали этого мнения. Таян писал землякам, что «худой человек Семенчук с острова увезен и большевиками наказан, а на смену ему приехали настоящие большевики».
Богатая охота на острове, культурная жизнь влекли береговых эскимосов. Многие семьи охотно вызывались переселяться сюда. И вот две из них — семья Напауна и семья Айнафана — подъезжают на катере к желанному острову. Мужчины курят трубки, нетерпеливо глядя на берег, женщины подымают на руки детей: «Здравствуй, новая земля, новая жизнь, счастье и удача!» Не увидишь ни слез, ни боязливых взглядов, как у первых переселенцев, — сейчас твердо знают: здесь, на далеком советском острове, как и всюду на нашей родине, обеспечена возможность работать и счастливо жить.
И вот они выходят на берег, ступают на землю Врангеля. Их встречают старожилы эскимосы. Жена Таяна обнимает жену Напауна и целует детей. Дети Таяна быстро дружатся с приехавшими ребятами.
К ним присоединяется и маленький Володя, сын нового начальника острова. Так начинается дружба.
Старожилы ведут приехавших в свои почетные места. Завтра гости станут гражданами одного из самых далеких селений нашей великой Родины.
8 сентября
Четвертого сентября летчик Боголепов и капитан ледокола «Садко» Хромцов на самолете «Ш-2» вылетели из бухты Диксон на север. Они хотели «опробовать» в воздухе самолет, недавно присланный из Красноярска, и «заодно посмотреть состояние льда». Самолет вылетел, но к вечеру в бухту Диксон не возвратился... На «Ш-2» не было ни радиостанции, ни продовольствия; горючего хватало только на два часа полета.
Исчезновение «Ш-2» вызвало большую тревогу на Диксоне. На поиски самолета немедленно вышел ледокол «Малыгин». Он плавал всю ночь, но самолета не обнаружил.
Утром 5 сентября на поиски вылетел Герой Советского Союза товарищ Молоков. Вместе с ним полетел ваш корреспондент.
Лишь после трех часовых поисков мы обнаружили в бухточке маленького островка вблизи Диксона пропавший самолет и около него двух человек, машущих руками. Молоков сделал несколько кругов над островом, дав знать, что их увидели.
Через час с Диксона к островку вышел катер, на котором поехали начальник радиоцентра и ваш корреспондент. Там мы взяли самолет на буксир и доставили их на Диксон.
Боголепов и Хромцов рассказали:
— Увлекшись воздушным рейсом, мы полетели на север. У острова Свердрупа обнаружили, что бензиновый бак течет. Немедленно повернули. Но бензина все же не хватило, и пришлось садиться на воду. Так провели ночь. К утру ветер стал крепчать, пришлось сниматься с якоря, искать убежища. Поплыли по ветру. Ветер гнал на север. С трудом приблизились к маленькому островку и вылезли на берег. Зажгли костер, нашли на островке небольшой запас продовольствия, котелок, кружку, оставленные здесь «по закону тундры» гидрографами, и стали ждать...
Весь этот полет свидетельствует о большой недисциплинированности в воздухе. В Арктике по-прежнему продолжают летать без радиостанций, без продовольствия. На самолете «Ш-2», на котором по инструкции запрещается улетать из пределов видимости корабля, предпринимаются никому не нужные «ледовые разведки» тех мест, которые уже разведаны.
Слишком дорого стоят поиски, слишком дороги нам люди, чтобы предпринимать такие «полеты».
10 сентября
Ровно год назад мы простились с новыми зимовщиками Диксона. Они остались на подернутом туманом берегу. Наш пароход ушел, отплыли и остальные корабли, бухта затянулась льдом, началась новая зимовка.
Теперь мы снова на острове. Год здесь не прошел даром. Это видно на радиоцентре, в порту, в жилых домах. Вот тут, где в прошлом году была свалка навоза и копошились собаки, сейчас сквер. Да, сквер на семьдесят третьем градусе северной широты. Он обнесен кокетливым зеленым забором, в нем цветочные клумбы, молодежь сидит на скамейках, болтает, поет, хохочет.
Цветы стали обычным украшением быта зимовщика. Они в каждой комнате, на окнах, на столах. Петунья, анютины глазки, табак, маки выращены заботливой рукой в дик ооновских теплицах.
Но теплица не только рассадник цветов — это своя овощная база. Как страдали прежде зимовщики из-за отсутствия овощей! Картошка, правда, еще не растет на Диксоне, но огурцы уже не редкость на столе зимовщиков. И редиска, и красные, как розы, помидоры, и даже цветная капуста живут, здравствуют, растут в теплицах.
Агрономы затевают неслыханное выращивание овощей в открытом грунте в короткие летние месяцы. И на Диксоне и в бухте Тикси мы видели расцвет огородничества. Сами зимовщики возле своих квартир разбивают грядки.
В домах зимовки стало чище, культурнее. Кают-компания приведена в порядок, стены покрашены масляной краской. Во всех комнатах поддерживается чистота.
Здесь теперь есть и водопровод. Его значение трудно переоценить. Столько времени, сил, энергии сохранил он зимовщикам! Авралов стало меньше.
На Диксоне, на далекой маленькой точке Советского Союза, как и везде в нашей стране, чувствуется: жить стало лучше, веселее! Отличное настроение у зимовщиков. Почти все они остаются еще на год. Ко многим приехали жены, дети. Детский смех звенит во всех углах станции, — придется детский сад открывать. Жилой дом для семейных уже выстроен.
На Диксоне появился универмаг — первый магазин на полярной станции. Для него выстроено специальное помещение. На полках — галантерея, трикотаж, вина, сласти, деликатесы, предметы гигиены. Магазин торгует бойко, весело.
Рядом с магазином — целый спортивный городок. Появились волейбольная площадка, турник, огромные качели, различные спортивные снаряды.
Открылась на Диксоне и собственная типография. Выходит печатная газета-многотиражка, популярная среди зимовщиков. Типография принимает заказы, изготовляет печатные бюллетени погоды, бланки, таблицы.
Люди работают самоотверженно, обслуживая Северный морской путь.
13 сентября
Знающие летчики о маршруте Диксон — Вайгач и Вайгач — Архангельск говорят, что здесь невозможно пролететь без того, чтобы не сесть по дороге из-за погоды. Здесь главная «кухня» погоды, здесь изготовляются циклоны, зреют антициклоны. Бывалые летчики даже имеют свои излюбленные места, где можно отсидеться в случае ненастья.
Никогда еще Молоков не летал от Вайгача до Архангельска. Это один из тех немногих арктических участков, над которыми ему не доводилось летать.
Из Вайгача мы вылетели при «средней» погоде, той, о которой Молоков говорит кратко:
— Лететь можно.
Пересекли Баренцево море, пролетели над ненецкой тундрой, затем снопа над морем и, наконец, вышли на большой сухопутный участок. Тот из нас, кто заметил это первым, показал на свой нос. Все поняли: пересекаем полуостров Канин Нос. Лучше нельзя объясниться во время полета под шум моторов.
А неприятное все-таки чувство, когда на морской машине летишь над сушей, да еще в туман. Туман над Каниным Носом выдался густой, низкий. Мы привыкли уж за время полета ко всяким туманам, но это 6мл особенно неприятный, какой-то липкий, густой, сырой. Арктика не хотела выпускать летчика. Она прижимала его к земле. Вот уж совсем низко, бреющим полетом идет машина. А что, если холм, гора встретятся на пути? Молоков подумал было о том, чтобы назад вернуться, — и не вернулся, продолжал бороться с туманом.
Сесть было негде. Рыжая голая тундра раскинулась на много миль окрест. Наконец тундра пройдена. Вылетели на море, но туман долго еще тащился за самолетом длинным лохматым хвостом. Это Арктика прощалась с нами.
Последний этап пройден. Летающая лодка Молокова пронеслась от Берингова пролива до Белого моря. Преодолевая сильный встречный ветер, Молоков триумфально летел к Большой Земле. Где-то у горла Белого моря, наконец, отвязался от нас туман. На побережье стали совершаться чудесные перемены. Исчезла унылая тундра, сменилась лесотундрой, а затем появился и лес, — чем дальше, тем гуще, прекраснее, великолепнее, лес, уже тронутый сентябрьским багрянцем. Начали появляться селения, лесопильные заводы, плоты на воде. Возникли и зашагали по побережью телеграфные столбы. Это был материк, магистраль, матерая земля, наша Родина.
Через девять часов полета мы были в Архангельске. Здравствуй. Большая Земля!
19 сентября
Из Архангельска мы вылетели, нагрузив доверху машину замечательным грузом. Даже Побежимов, который всегда протестует против загрузки машины посторонними вещами, тут ничего не мог возразить. Это были букеты цветов, которыми архангельцы забросали Молокова. Вся наша лодка сейчас полна цветами. Они всюду — и в корме и в носу. Не машина, а цветущий сад.
Горячо провожаемый жителями столицы Северного края, Василий Сергеевич Молоков в десять часов пятьдесят минут утра повел машину на старт. Через две минуты мы были уже в воздухе. В одиннадцать часов пятьдесят минут пролетали село Медведевское. В тринадцать часов пятьдесят семь минут пронеслись над Котласом. Здесь попали в дождевые завесы. Полосы дождя и тумана висели на пути самолета. Молоков пробил туман и повел машину на Великий Устюг. Мы прошли его в четырнадцать часов двадцать две минуты.
Трудность выбора маршрута от Архангельска до Москвы заключалась в том, что на морской машине Молокову приходилось лететь над местами, где либо нет воды, либо мелкие, малопригодные для посадки реки. Нам приходилось лавировать. Это удлиняло и усложняло путь, и Молоков шутя говорил, что над морями Арктики летать легче, чем здесь.
На всем пути Молокову приходилось бороться с сильным встречным ветром. Машину кидало, швыряло из стороны в сторону. В семнадцать часов тридцать минут мы уже подходили к Кубинскому озеру, и Ритслянд прекратил связь с радиостанциями, с которыми все время работал. В восемнадцать часов Молоков повел машину на посадку на озеро. Это оказалось не таким простым делом. Озеро очень мелкое, даже катера здесь ходят не везде и с трудом. По озеру носились бревна, плоты, из воды торчали какие-то пни. Молоков сделал несколько кругов, прежде чем выбрал площадку для посадки. Невольно вспомнилась посадка среди льдин на Карском море.
В восемнадцать часов пять минут летающая лодка села на воду. Здесь, на воде, на лодке нас встретили представители партийных и советских организаций Вологодского и Кубино-Озерского районов. Молоков и все участники перелета отправились в город. Это тоже было не просто. Сначала мы плыли на катере, затем пересели на дощатые рыбацкие лодки, затем на лошадей, потом на паром и, наконец, на автомашины.
По всему пути Молокова восторженно встречали выстроившиеся по обе стороны дороги люди. Они забрасывали его цветами, кричали «ура» и аплодировали.
— Да здравствует Герой Советского Союза наш Молоков! — кричали они.
А он, взволнованный, растроганный этой горячей встречей, отвечал:
— Да здравствует наша прекрасная Родина!..
И это подхватывалось всеми, гремело, разносилось над вечерними полями.
20 сентября
Вот мы, обитатели самолета «СССР — Н-2», и простились с нашей голубой летающей лодкой. За два месяца перелета мы сроднились с ней, она стала нашим домом. Мы так и говорили между собой: «Ну, пошли домой!» Это означало: пошли в машину. Мы обжились тут, обросли даже некоторым комфортом. Это помогло нам сравнительно легко перенести тяжелый двухмесячный перелет со всеми его авралами, неудобствами, непогодой и бессонными ночами.
Мы полюбили нашу летающую лодку. Это старая, заслуженная машина, давно работающая на Севере. На ее поджарых боках отпечатались следы всех арктических бурь и приключений. Именно ее выбрал для перелета Молоков.
— «Старушка двойка» не подведет!
И она не подвела. Показательно, что такой гигантский перелет Молоков совершил на обычной морской машине, оснащенной рядовыми советскими моторами. «Старушка двойка» тянула нелегкий груз. Помимо запаса горючего на девять-десять часов полета, в ней находились восемь человек, запас продовольствия для них, грузы для полярных станций, запасные части для мотора, инструменты, личные вещи, да мало ли еще чего! Машина была так перегружена, что еле отрывалась от воды. Приходилось всем нам перебираться в хвост лодки, тесно прижиматься друг к другу и этим облегчать Молокову взлет.
Знаменательно, что Великий Северный воздушный путь был пройден впервые самолетом с такой большой деловой загрузкой. Это отлично соответствует духу освоения Арктики. Как Северный морской путь был освоен полярниками для того, чтобы грузовые корабли могли бороздить холодные воды Ледовитого океана, так и Молоков, прокладывая Северный воздушный путь, сразу придал своему перелету буднично-деловой, производственный характер.
В этом смысле перелет Молокова открывает замечательные возможности перед полярной авиацией. Важнейшие грузы могут быстро перевозиться по воздуху из конца в конец Арктики. Большие пассажирские перевозки могут осуществляться на Севере. Воздушные командировки руководящих партийных и хозяйственных работников Севера станут обычным фактом. Решив много важнейших задач своим перелетом, Молоков, в частности, поднял на огромную высоту вопрос о возможностях транспортной авиации в Арктике.
Во всяком случае мы, жители летающей лодки, ее «освоили» вполне, превратили в настоящее и удобное жилье. Мы разместились так: в носу помещался штурман перелета Алексей Ритслянд. Мы шутя говорили, что он самый первый из нас приходит в порт. За Ритсляндом в пилотской кабине сидел Молохов. На самолете не было второго пилота, Молоков все время вел машину один. Часто ему приходилось по десять часов, а один раз и восемнадцать часов не покидать своего места. Рядом с ним сидел его верный друг и испытанный помощник Григорий Трофимович Побежимов. Баковое отделение — его царство. Здесь, в покрашенных желтой краской баках, сосредоточено горючее. Здесь пахнет бензином, машинным маслом, железом. Тут же помещался Володя Мишенков — помощник Побежимова. Он наблюдал за приборами, а в свободное время в полете читал книги. Володя — парень любознательный и до книг охочий.
Наконец, в кормовом отсеке помещались мы — «пассажиры». Здесь по дну лодки были разостланы спальные мешки и шкуры. Стоять в машине было нельзя. Можно было либо сидеть, либо лежать. Мы предпочитали последнее.
Каждый из нас имел свое спальное место. За время перелета всем нам не раз приходилось работать сутки напролет, не спать ночами, работать. В Анадыре мы совсем не спали, на Командорских островах двое суток никто из нас не сомкнул глаз. В таких случаях мы утешали себя: отоспимся в машине. И отсыпались! Ни сильная болтанка, когда машину швыряло из стороны в сторону, ни рев моторов — ничто не могло помешать сиу утомленных людей, которым через несколько часов полета снова предстояла бессонная мочь, напряженная работа где-нибудь на маленькой фактории или далекой полярной станции.
В самом хвосте машины помещался нулевой отсек. Здесь было сложено наше хозяйство, инструменты и, между прочим, клиппер-бот — резиновая лодка, надувающаяся воздухом. Эта лодка не раз служила нам надежным средством связи с берегом. Но еще более важную роль сыграла бы она в случае катастрофы на море. И в тяжелые минуты штормов, туманов или в полете над льдинами полярного моря кое-кто из нас, бывало, украдкой поглядывал в хвост: «А цел ли клиппер-бот?» — и, убедившись, что он цел, успокаивался.
Так мы разместились в машине. Каждый занимался в полете своим делом. Все отсеки машины сообщались между собой. Иногда вдруг открывалось окошечко ив бакового отделения, и показывался Побежимов. Он протягивал бумажку. Это Ритслянд принял в воздухе по радио что-нибудь важное для нас: или срочную деловую депешу, или приветствие экипажу от трудящихся тех областей, над которыми мы пролетали, или еще что-нибудь.
Разговаривать между собой в полете было невозможно, зато можно было переписываться, и переписка кипела, деятельная, горячая. Писали на листках блокнотов, на папиросных коробках, на обрывках газет. Я достал где-то грифельные тетрадки, исписали и их. Это целая литература, и очень любопытная к тому же.
Иногда во время особо длительного рейса к нам в окошечко из бакового отделения вдруг просовывалась голова Мишенкова. Он вытягивал два или три пальца и прикладывал их к губам. Мы понимали его. Это значило, что он просит подать ему продовольствие на двух или трех проголодавшихся. Дежурный по рейсу — а у нас был такой, и он сменялся каждый рейс, — протягивал Мишенкову банки с консервами, галеты, шоколад, сгущенный кофе.
На самолете имелся свой продовольственный склад, и мы часто пользовались им, попадая на маленькую факторию или зимовку. У нас были даже примус и кастрюли. Какие замечательные борщи варились во время вынужденных посадок и на маленьких зимовках! Эти борщи стряпались из концентратов, наготовленных Московским институтом инженеров народного питания.
Концентраты — спрессованные лепешки, очень маленькие и удобные. Достаточно трех-четырех таких лепешек на котелок горячей воды — и готов ароматный, вкусный, замечательный борщ, сохраняющий все качества и даже запахи настоящего борща. У нас имелись концентраты супа, лапши, компота, киселя. Был сухой молочный порошок (поэтому чайник, в котором он находился, назывался коровой), яичный порошок, консервы и многое другое, очень удобное для такой экспедиции, как наша. Все это было изготовлено специально для нашего полета, как пробное продовольствие, и заслужило самую высокую оценку.
Прилетев на зимовку, каждый сразу брался за свое дело. Молохов и Ритслянд погружались в карты и метеосводки. Побежимов я Мишенков занимались машиной. У Побежимова какая-то фанатическая любовь к машине. Он любит возиться там, ковыряться в своем, как он выражается, хозяйстве. Ни разу за весь перелет не было у нас задержек из-за материальной части. Моторы были безотказно готовы к полету, но зато каждую задержку из-за погоды Побежимов использовал для того, чтобы повозиться в своем хозяйстве, почистить, поправить, учинить маленький ремонтишко.
— Машина, как человек, — она вежливого обращения требует, — назидательно говорил Трофимыч. Под его руководством проходили все наши авралы. На маленьких зимовках, где людей мало, всем нам без исключения приходилось работать по заправке машины. Мы катали бочки с бензином, укрепляли якорь, возились около самолета. Здесь все были равны перед трудом.
Но и своего дела у участников полета было по горло. Тесная комнатка фактории превращалась в деловой кабинет. Люди приходили с насущнейшими, животрепещущими вопросами. И в то короткое время, что мы находились на месте, надо было решать их немедленно и точно.
Простой перечень покажет размах деловой работы в нашем перелете. Участники перелета ознакомились с якутским, чукотским и архангельским управлениями Главсевморпути, со всеми полярными станциями от Берингова пролива до Архангельска, рыбоконсервным комбинатом Анадыря, строительствами портов в бухте Тикси и на острове Диксон, с пушным хозяйством на Командорских островах (котики, песцы, бобры), с промыслом моржа на острове Врангеля, факториями, интегральной кооперацией, культбазами в заливе Лаврентия и на Хатанге, — словом, нельзя придумать такого вида деятельности на Севере, который не открылся бы перед нами во время перелета.
А на море в это время развертывалась полярная навигация. Десятки ледоколов, грузовых пароходов, всяких кораблей, зверобойных ботов встречались на пути. И участники перелета были не простыми зрителями всего, что происходило на суше и на море. Суда направлялись в новые пункты, продовольствие оттуда, где оно было в избытке, перебрасывалось туда, где его не хватало, переставлялась рабочая сила, снимались и назначались начальники, издавались приказы, собирались деловые собрания и совещания. И Молоков, сняв летный шлем, шел на собрание хозяйственников, коммунистов, рабочих, сидел, слушал, выступал по деловым вопросам. Он ведь был не только летчиком, — а был также работником Севера, и прежде всего большевиком.
Была еще одна работа, которую выполняла добрая половина экипажа — коммунисты. Среди наших грузов самым ценным, над которым все мы дрожали, берегли как зеницу ока, был один небольшой чемоданчик. В нем помещались чистые бланки партийных билетов. Все коммунисты экипажа были регистраторами. Работали и днем и ночью. Боялись испортить хотя бы один бланк. И в то же время торопились. Время поджимало нас. Приходили тревожные сводки. В Арктике стоял тяжелый ледовый год.
Так мы летели. Два месяца. Спали, где придется, — на полу вповалку, в тесной комнатушке одинокой фактории или в школе культбазы. Отдыхали мало. Торопились. Жили дружно, работали и отдыхали сообща.
И вот наш перелет закончен. Мы простились . со «старушкой двойкой», нашим летающим домом. Теперь, оглядываясь назад, можно сказать: это был во всех отношениях замечательный перелет!
Как много мы пролетели, как много увидели! Иногда, рассказывая о том или другом эпизоде, происшествии, случившемся в пути, рассказчик остановится и воскликнет:
— Позвольте, где же это было? В Охотском море, или в Тихом океане, или в море Лаптевых?
Потом выяснится, что произошло это на острове Врангеля или где-нибудь в тихой, далекой Хатанге.
Огромный путь пройден. Какая изумительная по ширине и масштабу картина развернулась перед нами. Быт народов Севера — эскимосов, чукчей, ненцев, алеутов, коряков, тунгусов, якутов, юкагиров, камчадалов — народов возрожденных и восходящих, распахнулся перед нами. Промысла, фактории, индустриальные стройки Арктики, порты, угольные базы, полярные станции — все это проходило как в чудесном калейдоскопе.