Мишка не только не жалел, что отца прогнали из сторожей, но даже был рад. Теперь у них — вот уже больше года — имеется своя лошадь с кавказской кличкой Баязет, есть плуг, борона, телега. Тетка Таня исполу отдала им обрабатывать свою землю. Баязет, правда, староват — ему лет семнадцать, а то и больше, — зато смирный, как овечка: Мишка лазит у него под брюхом без всякой опаски, как под столом…

Жалко Филиппа — он раза два приходил домой худой, молчаливый. И хотя на жизнь не жаловался, но и без жалоб видно было, что жилось ему не сладко. Мать, обнимая его, плакала и приговаривала:

— Сынок ты мой, мученик, с детства впрягся в тяжелое ярмо!..

И Мишке тоже хотелось плакать.

Но Филипп весело взглянул на Мишку и бодро сказал:

— «Все пройдет с зимой холодной!»

Мишка повеселел, а мать перестала плакать.

Лето для Мишки прошло в напряженном труде: он и боронил, и возил с отцом снопы, и ездил с ребятами в ночное. И то, что он в семье был уже работник, а не дармоед, наполняло его большой радостью. А с наступлением зимы опять в избе стали собираться мужики. Опять пошли всякие разговоры. Семен Савушкин безустали рассказывал то смешные побаски, то житейские жуткие истории.

А как-то вместе с Платонушкой, товарищем отца по японской войне, в комнату вошел незнакомый человек невысокого роста, в черном пальто с барашковым воротником и в барашковой стожком шапке. Лицо у нового человека скуластое, широкое, начисто бритое. Глаза — узенькие, карие. На вид ему лет тридцать с лишним.

— Племяш мой Андрей, — сказал с гордостью Платонушка, показывая на незнакомого человека.

«Неужто такой Андрей?» разочарованно подумал Мишка. По описаниям Платонушки, Мишка представлял Андрея рослым, широкоплечим, с голубыми глазами и румянцем во всю щеку, прямо как богатырь Алеша Попович. А тут — обыкновенный мужик…

Новый человек своим присутствием как бы связал всех. Никто, даже Семен Савушкин, не знал, как и с чего начать разговор, чтобы он вышел к делу.

Первым заговорил Евдоким.

— Вы тоже, говорят, когда-то по каменной части работали? — обратился он к Андрею.

— С шестнадцати лет штукатур и каменщик… Сначала, конечно, не штукатур и не каменщик, а козонос, а потом уже штукатур и каменщик, и даже печник, — сказал Андрей.

Голос Андрея, мягкий и плавный, понравился и Мишке и мужикам. Почувствовав, что с Андреем можно говорить попросту, Ефим Пузанков спросил его:

— Ты что ж, говорят, в тюрьме сидел?

«Надо же ему про это спрашивать!» с неудовольствием подумал Мишка. Но Андрей охотно ответил Ефиму:

— И в тюрьме сидел, и в ссылке три года был…

Ефим, вероятно, еще задал бы вопрос по поводу тюрьмы и ссылки, но Евдоким, которому, как и Мишке, такие вопросы казались неделикатными, поспешил заговорить о другом.

— От подрядчика Резникова ни разу не приходилось работать? — спросил он.

— Сидора Петровича?

— Да, да!

— Приходилось… Мошенник, каких свет не видал!

— Именно мошенник, — согласился Евдоким. — Мы от него в Путивле церковь клали… Работали, как для себя. Думаем, придет осень — наградных хоть по пятерке даст, а он при расчете кому рубль, кому два недодал.

— Зато мы его проучили.

— Как же это? — обрадованно спросил Евдоким.

— Взялся он штукатурить Курский вокзал. А мы уже работали в Киеве. Глядь, передает письмо: «Приезжайте, вдвое против Киева буду платить». Посоветовались, расчет заявили, приезжаем. «Вот молодцы, — говорит, — что приехали! Почем же вы там штукатурили?» — «По семь копеек сажень», говорим. «Что вы! По семь копеек!.. У меня вон берутся по пятачку». — «По пятачку? Ну, пусть делают, — говорим, — только оплатите нам проезд туда и обратно». — «Нет, я своему слову верный человек. Проезд сюда оплачу и против Киева буду платить больше — по восемь копеек». Ладно, думаем, ты мастер, и мы не подмастерья. Согласились… Взял он подряд к сроку. В случае нарушения — по договору неустойка. Мы это прикинули в уме и работаем себе «ковыль на костыль». Видит он такое дело, что к сроку не поспеет, и говорит: «Ребята, надо побыстрей действовать». А мы — ему: «От наших заработков быстро не задействуешь: животики вот как подвело». — «В Киеве ж, — говорит, — по семь копеек работали — не подводило?» — «Так то, — говорим, — в Киеве — там мы воздухом подкармливались». — «Ну вот что: по копейке надбавлю».

— Так его! — восхищенно сказал Макар Ярочкин, и так как он редко говорил, то на него все взглянули.

— «Ну что за копейку купишь? Бублик? А что такое, — говорим, — для рабочего человека бублик? Что собаке — муха». — «А сколько ж вы, ироды, хотели?» — «Да сколько вы обещали, столько бы и хотели».

— Ловко! — восхищенно воскликнул Евдоким.

— «А крест на вас есть? Я, — говорит, — тогда сгоряча, не обдумавши вам написал. Если, — говорит, — по гривеннику не хотите, других найму». — «Нанимай», говорим. Получили за неделю, идем к поезду на Киев. А сами знаем — некого ему нанимать, все люди на работе. За полчаса до отхода поезда приходит! «Не уехали?» — «Уедем». — «На двенадцати копейках не поладим?» — «Не поладим». — «Значит, четырнадцать?» — «Нет, — говорим, — пятнадцать».

— Правильно! — подтвердил Евдоким.

— «Побойтесь бога!» — «А сам ты боишься его?» — «Ну, уезжайте», говорит. «И уедем! Сейчас пойдем за билетами». Видит он, что еще придется за билеты нам платить, и говорит: «Ладно, пейте мою кровь».

— Молодцы! — воскликнул Семен.

— Расчет у нас недельный, — продолжал рассказывать Андрей. — Подходит суббота. Выдает он нам по восемь копеек. «А остальное, — говорит, — при окончательном расчете — осенью. Они, — говорит, — целей у меня будут, а то пропьете либо в карты проиграете».

— Ишь ты какой заботливый!.. Пожалел, называется, волк кобылу… — понеслись замечания слушателей.

— Ну и дальше?

— Уплатил.

— На последней выдаче все-таки, должно быть, надул, — предположил Евдоким.

— Не надул и на последней. Когда осталось саженей пятьдесят, мы обмерили и говорим: «А за эти, — говорим, — плати вперед».

— Вот так-то их учить надо, — сказал Семен.

— «Уходим, — говорим, — до свиданья». А он нам ничего не сказал.

Евдоким от удовольствия рассмеялся и повторил:

— «Ничего не сказал»! А что ж ему говорить было? Не тот рабочий пошел, — добавил он с удовольствием. — Мы бывалыча бессловесные бычки были, обдували нас, дураков, почем зря.

После этого рассказа, где, по всем признакам, Андрей играл не последнюю рать, хотя он об этом не говорил, Мишка почувствовал невольное уважение к нему.

— А рабочих забастовок не приходилось видать? — спросил Семен.

— Как не приходилось, много раз приходилось. В Сормове, под Нижним-Новгородом, есть механический строительный завод. Там вечное волнение. И в тюрьму людей сажают и в Сибирь ссылают, а народ своего добивается.

— Да… Тучки бродят, — многозначительно произнес Семен.

— Пожалуй, скоро и гром грянет. — Андрей внимательно оглядел мужиков. — Помню, у нас в Сормове во время забастовки листовка по рукам ходила. Слова, как огнем, жгли: «Дорогие граждане и гражданки! Гнусная шайка разбойников и тунеядцев триста лет грабит вас…»

Мужики притихли, переглянулись. У Мишки от Андреевых слов пробежали мурашки. Но дальше говорить Андрею не дала мать.

— Довольно вам языки чесать! — крикнула она. — Сейчас лампу буду тушить. Лодыри! Лучше б лапти плели, ложки, корыта, лопатки делали…

— А где их продавать, кума? — спокойно спросил Семен.

— На базаре… Не знаешь где?

— Ими весь базар завален.

— У лодыря всегда оправдание найдется, — сказала мать.

Мужики неохотно, лениво встали и один за другим вышли из избы.

— С острожником компанию завели? — бросила мать отцу, когда в хате никого из чужих не осталось.

— Он никого не убивал.

— А что ж, по-твоему, за хорошие дела в тюрьму сажают? Что он сейчас говорил?

— Ничего плохого не говорил.

— Ты думаешь, я вот такая? — подняла мать на аршин от пола руку.

И началась ссора, которую так не любил Мишка. И кто из них прав — отец или мать, Мишка понять не мог.

Не может он понять, почему мать так напала на Андрея, ничуть не похожего на тех разбойников, которыми пугали его в детстве. И Мишке жалко было, что теперь, после материнского окрика, мужики больше не будут к ним собираться, и уж Андрей, во всяком случае, и глаз не покажет.

И мужики больше у Яшкиных не собирались. Теперь они ходили на Разореновку к Платонушке. Мишкин отец часто уходил днем, а возвращался только под утро. Где он обедал и что ел, Мишка не знал.

— Хватишься ты за ум, — угрожала ему мать, — да только поздно будет!

Отец ничего не отвечал ей. А один раз утром, оставшись наедине с Мишкой, он достал из бокового кармана поддевки пучок синих бумажек, отделил одну из них, подал Мишке и тихо, с опаской, сказал:

— Почитай вслух.

Мишка откашлянулся и тоже с опаской тихо начал читать:

— «Братья-крестьяне! До каких пор вы будете безропотно нести свой тяжелый крест?»

В это время во дворе скрипнула калитка и послышался скрип снега. Отец вырвал листовку, сунул ее обратно в карман поддевки и поспешно стал одеваться. Вошла мать с ведрами воды.

— Опять отправляешься в поход? — сердито буркнула она.

Ничего не ответив, отец вышел из хаты.

Мишка тосковал по мужичьим сходкам.

Но вот однажды морозным осенним днем в избу к Яшкиным опять ввалились мужики. Тут были Митькин и Сашкин отцы, Семен Ножиков, Гришин Федор, Платонушка, Андрей и еще человек десять неизвестных Мишке, должно быть разореновских, мужиков. Мужики были возбуждены, кричали вместе и порознь. Оказывается, графский приказчик Алпатыч захватил на лугу возле барских стогов сена табун мужичьих лошадей и загнал их на барский двор. За каждую лошадь граф требовал два рубля выкупа. Богатые мужики своих лошадей уже выкупили, остальные, у кого не было денег на выкуп, вот уже двое суток ходят между поместьем графа и Рвановкой, придумывая, что бы такое предпринять. О бедности граф и слушать не хотел. Он требовал безоговорочной уплаты штрафа, предупреждая при этом, что за каждый день прокорма будет начислять еще по сорок копеек на лошадь. О суде с помещиком не могло быть и речи: лошади были захвачены при свидетелях, да и вообще — разве возможно судиться с помещиком, хотя бы он был и неправ?

— Пока не наросло больше, надо скорей что-нибудь продавать да платить, — кричала Мишкина мать.

— Платить? За что платить? — грозно насупив брови, спрашивал ее какой-то разореновский мужик с такой злобой, как будто эти деньги надо платить не помещику, а ей.

— За лошадей, — пояснила мать. — Не знаешь, за что!

— А вот этого он не хотел? — потряс у лица матери шомпольным ружьем Андрей и, обернувшись к мужикам, сказал повелительно: — Я говорю, надо брать топоры и вилы и силой забрать лошадей. А то он забыл, должно быть, девятьсот пятый год!

— А чего ему пятый год? — спросила мать. — Вам же казаки настегали спины, и тем кончилось… Дураки вы, дураки!..

— Ну ты, умная… — промолвил отец.

— Одевайся, Иван Гаврилович, — приказал Андрей отцу.

— Не пущу я его! — крикнула мать.

— Что значит «не пущу»? Подумаешь, какая указчица мужу нашлась! — сощурив презрительно глаза, заметил разореновский мужик.

Отец в нерешительности постоял с минуту, потом надел свою серую с черными латками на плечах поддевку, надвинул на голову черную барашковую шапку и пошел к двери.

— Куда ты? — закричала мать, загораживая собой дверь.

— Куда все, — спокойно сказал отец, отстраняя ее.

Мишке жаль было мать, и он плачуще крикнул с печи:

— Тять!..

Отец глянул на Мишку, весело тряхнул головой и скрылся за дверью. Мать, уцепившись за рукав, потащилась за ним в сенцы, но потом вбежала в хату, надела кофту, платок и снова выбежала во двор.

В комнате стало тихо и тревожно. Мишка бегал от окна к окну, искал глазами мужиков, но ни в одно из окон увидеть их ему не удалось. На землю падала густая снежная крупа.

Только к вечеру вернулась мать, упала на кровать и впричет заплакала:

— Не я ли говорила? Загубил, несчастный, и мою и свою головушку… О-ох… И откуда ж его, этого Андрея, нелегкая принесла на горе и беду!..

Мишка сразу понял, что случилось что-то страшное с отцом и Андреем.

— Мам, чего ты? — плачущим голосом спросил Мишка.

— Арестовали отца, Платонушку и того скуластого супостата, Андрея. Задумали силой лошадей вернуть, с топорами пошли, а управляющий полицию вызвал. А у отца еще листки какие-то нашли. Горе теперь нам, ох, горе!

Мишка с Санькой тоже заплакали.

Пришел Семен.

— Чего вы? Чего вы? Разве мало бывает, что сегодня арестуют, а завтра выпустят! — успокаивал он.

На другой день мать обегала весь город, но узнала только одно — что все трое сидят в тюрьме. Свидания ей не разрешили. С того дня она ежедневно обивала пороги разных уездных присутствий, пока, наконец, тяжело заболела и слегла в постель.

Весной арестованных перевели в губернскую тюрьму, и там, по слухам, их судил окружной суд.

Мишкина отца и Платонушку выслали в далекие места холодной Сибири на пять лет без права переписываться. Андрея, как вожака, пожизненно заключили в крепость.

Спустя долгое время Платонушке удалось передать письмо домой. В нем он горевал только о том, что его разлучили с другом Иваном Яшкиным. Одного из них, оказывается, выслали в Томскую губернию, а другого — в Якутию.