Весь тот день, когда мать отправили в больницу, Мишка проплакал. А вечером, улегшись спать, начал про себя беседу с богом. «Господи, — шептал Мишка, — ты знаешь, что у меня ни за что выслали отца. Теперь, если возьмешь мать, с кем я останусь? С теткой Ариной? А тетка Арина ты сам знаешь какая: все ворчит и ворчит… Господи, оставь мне мать… Ты даже злым людям счастье посылаешь. Господи, не надо мне никакого счастья, оставь мне мать…»
На другой день после обеда он решил обегать все двенадцать церквей города и попросить угодников, чтобы мать не умирала. Радостно зеленела после прошедших дождей трава на окраинных улицах. Пекло солнце. Стояла влажная духота. Улицы были пусты, прохожие редки. На город, казалось, легла печать печали. Церкви были закрыты, но на стенках многих церквей были нарисованы и благословляющая богородица и святые угодники. Над входом в Благовещенскую церковь был нарисован святой с бумажным свитком в руках. Святой показался Мишке добрым, и он долго молился ему: «Святитель-угодник, попроси бога, чтобы он сохранил мою мать. Каждый день буду бегать к тебе молиться». И ему показалось, что святой не только сочувственно смотрел на него, но и проводил ласковым взглядом.
От Благовещенской церкви через базарную площадь он побежал к церкви Николая Горнего. Базар был безлюден. На разных концах площади арестанты сгребали в вороха навоз. Мишка оглядел, по обыкновению, арестантов, но ни отца, ни Александра Петровича среди них не оказалось, и он направился к центру базара, где возле рундучков и столиков паслась стая голубей. Он поднял камень и бросил его в стаю. Голуби поднялись и, покружив, сели на крыш» лавок. Один только голубь остался на месте и продолжал что-то клевать. Мишка подошел поближе. Голубь не улетал. На голубе было красивое оперение: сам сизый, а концы крыльев и лоб — белые. На голове — широкий чуб. По тому, как голубь робко и неуверенно переступал и клевал, Мишка решил, что голубь молодой, недавно вылетел из гнезда. Мишка потихоньку стал подкрадываться. Голубь, казалось, и не подозревал о его приближении. Осталось не больше трех шагов. Камнем Мишка уже мог бы без промаха подбить голубя. Он уже отвел было назад руку, чтобы пустить камень, но тут мелькнула мысль: «А может быть, это мое счастье?» Переступив еще шаг, он бросился на голубя. Голубь испуганно присел и гукнул: гу-гу… Мишка спрятал его за пазуху и опрометью пустился бежать к зайцевскому подворью. Свернув на Почтовую улицу, он остановился, передохнул и, желая удостовериться, что все это произошло наяву, а не во сне, заглянул за пазуху. Голубь сидел, прижавшись к телу. Был он как раз такой, о каком Мишка давно мечтал. Теперь он подвяжет ему крылья, поймает еще другого такого же или же хоть немножко хуже, спарует их, сделает под кроватью гнездо, а через две недели — это он хорошо знает — у голубей выведутся птенцы. А когда Мишка с матерью поедут домой — мать жаловалась, что такой непосильной работы, какую на нее навалили, и трехжильный не вытянет; от простуды и легкие у нее воспалились, потому что в кухне жара несносная, — тогда Мишка разведет целый сарай голубей…
На скамейке у купеческих ворот сидел Мироныч. Мишка хотел пройти прямо в комнату Власьевны, куда его переселили, но Мироныч остановил.
— Власьевна, — сказал он, — ушла мать проведать. У матери, доктор сказал, кризис, по-нашему — перелом болезни… Может, оздоравливать начнет… Что это? — кивнул он на вздувшуюся рубаху.
— Голубь! На базаре голыми руками поймал, — радостно сказал Мишка. (Раз болезнь переломилась — значит, мать выздоровеет, решил он.)
— Да ну? — удивился Мироныч. — А ну-ка покажи, когда-то я до них тоже охотник был.
Мишка осторожно вынул голубя и предупредил:
— Только гляди не выпусти.
Мироныч взял голубя в руки и покачал его, будто желая определить вес. Голубь широким веером распустил хвост. Потом Мироныч посмотрел на голову и разочарованно протянул:
— Э-э-э… Да он кривой: один глаз есть, а другого нет.
Мишка вздрогнул и вырвал голубя. Мироныч оказался прав: вместо правого глаза у голубя была затянутая пленкой глазница. Мишка почувствовал одновременно и жалость и брезгливость и бросил голубя вверх. Ему хотелось, чтобы голубь улетел куда-нибудь далеко-далеко с глаз. Голубь долго кружил над двором, а потом, к досаде Мишки, опустился на крышу зайцевского дома. Сел он неловко, пополз по крыше к жолобу, потом боком, трепыхая крыльями, забрался на гребень крыши и, казалось, застыл.
Опять вспомнилась мать. Вспомнилось, как перед отправкой в больницу она говорила Мишке: «Если я умру, а тебя бог приведет свидеться с отцом, скажи, что я не обвиняю его ни в чем, прощаю ему все, и пусть он меня простит… Тяжелая у нас жизнь была…» Заметив, что Мишка плачет, мать умолкла. Вспомнилась молитва — разговор с богом, и сердце заныло. Повторяя про себя «господи, оставь мне мать», Мишка побежал к больнице, надеясь встретить Власьевну. Возле больницы никого не оказалось. По больничному двору ходили женщины в белых халатах. Больница, стоявшая в глубине сада, казалась спящей.
Уже начало смеркаться, когда Мишка, не встретив Власьевну, вернулся домой. Власьевны все еще не было. На скамейке сидел и разговаривал сам с собой Тихоныч — приказчик и родной брат купчихи Зайцевой. На него, как говорил Мироныч, «наехало». Он по месяцам не подносил ко рту рюмки, а то вдруг запивал до того, что продавал с себя все — и сапоги и одежду. Трезвый он бывал тих; когда же напивался, кричал на всю улицу. Купчиха Зайцева запрещала служащим разговаривать с ним, а если сильно буйствовал, его связывали, бросали в подвал и запирали на большой замок.
— А-а-а… Голубь мой, птица неразумная… Садись, поговорим, — встретил Тихоныч Мишку. — Вот тебе специально купил фунт конфет, — подал он кулек. — Сердце твое золотое, нетронутое. Миша, друг мой, я тебе все расскажу. Расскажу, откуда дома берутся, как состояния наживают. Ты, небось, птица неразумная, думаешь — бог посылает. С богом, брат, ничего не наживешь. С чортом — наживешь. Душу ему, совесть продашь, будешь живого и мертвого грабить — вот тогда наживешь. Вот у сестрицы я за батрака, а она барыня. Рублевые свечи покупает, угодникам ставит. Думаешь, зря? Большой грех на душе она носит, откупиться думает. Ведь она до нитки обобрала и меня, и сестру, и народ обирает. Отца родного в гроб загнала, всюду людскую кровь сосет… Миша, голубь мой, золотое сердце, об одном прошу: если вырастешь и не сможешь людям дать радости, то хоть не отнимай ее у них…
Тихоныч разгорячился, схватил Мишкину голову и, заглядывая ему в глаза, продолжал дрожащим от слез голосом:
— Не обижай людей… Имей капитал не в сундуке, а в груди. Я тебе вылью всю душу, как она есть…
У Мишки ныла душа. Его тошнило от водочного перегара, которым обдавал его Тихоныч. Ему хотелось вырваться из неприятных, потных рук Тихоныча, бросить конфеты и снова бежать в больницу разыскивать мать.
Подошла Власьевна.
— Ну, — вздохнула она, — царство небесное Варваре: преставилась.
И перекрестилась.
Мишка, будто окаменелый, простоял с минуту молча, потом безумным голосом крикнул: «Мам!» и побежал, сам не зная куда и зачем.
Приближалась гроза. Поблескивала молния. Роптали деревья. Сестра купчихи Зайцевой басом кликала своего любимца кота. От ярких вспышек молнии то ясно, как днем, всплывал белый дом купчихи Зайцевой, то снова тонул в голубоватом сумраке ночи. На гребне крыши, у трубы, чернел неподвижный силуэт слепого голубя.