Возвращению Мишки из города в деревню больше всех обрадовался Митька: он подошел к другу, снял шапку и поцеловал его три раза, как на пасху.
— Вот хорошо! — сказал он. — Мой напарник — ты его не знаешь, из Разореновки Прошка — бросил стеречь стадо. Нанимайся. Мужики будут рады, что не ходить, не искать пастуха… Ты не будешь отгонять скот от потравы, я сам буду. Ладно?
— Ладно, — согласился Мишка.
— Ну, вот и слава тебе господи, — сказала вслух и перекрестилась тетка Арина.
— А сколько тут делов без тебя было! — любовно глядя на друга, сказал Митька. — Один раз я на зеленях чуть не поймал зайчонка…
На мирской сходке никто ничего не возразил против Мишки. Только дед Моргун, по обыкновению, съязвил:
— Что ж это он из попов да в пастухи?
Но Моргуновым словам никто даже не улыбнулся.
Накануне того дня, когда Мишка в первый раз выгонял вареновское стадо, Семен Савушкин сказал Митьке:
— Ты, если что, не перечь — уступай… Про мать, боже спаси, не упоминай.
— А то не знаю, что ль, — обиделся Митька.
— Надо его успокоить. Я приду к вам в поле, а ты как бы между прочим скажи: «Дядя Семен, расскажи нам про маньчжурского бога Аладью…»
— Во-о… Аладья… — удивился Митька.
— По-правильному он у них называется Лау Дью, что ль, а это наши солдаты переделали его в Аладью, чтоб попроще и понятней…
Первые дни по возвращении Мишка почти не говорил ни с кем. Сочувственные взгляды и слова не успокаивали, а раздражали его. На Вязовском шляху, куда ребята выгнали пасти скот, Мишка впервые почувствовал облегчение. Тут многое действовало на него успокаивающе: и задымленные дали, и плавающий над Рвановкой коршун, и грустный звук телеграфных проводов, и незнакомые лица проезжих и прохожих.
Вслед за стадом на шлях приковылял Семен Савушкин.
— Ходил смотреть просо… Неважное в этом году, — сказал он.
Митька понимает, что Семен пришел не просо смотреть, а рассказывать про бога Аладью.
— Дядя Семен, — обращается он к Семену, как уговаривались накануне, — расскажи про маньчжурского бога Аладью.
Семен выбрасывает вперед колодяшку, привязанную ремнями к обрубку правой ноги, подгибает левую ногу и садится на откосе обочины шляха.
— Бог этот, — рассказывает он, — сидит у них в печурке. Нарисован он на бумаге. На вид старый, седой, с лысым черепом. Усы отвислые, длинные. Борода редкая, но тоже длинная, долотцем. Сидит он себе целый год в печурке и смотрит, как живет семья. На него пыль садится, мухи засиживают, а он все приглядывается и прислушивается, кто как ведет себя. А за неделю до Нового года он должен явиться с отчетом к великому богу, который живет на небе. Вся семья собирается возле печки. Хозяйка готовит сладкое тесто. Она мажет этим тестом губы бога и говорит: «Вот как это тесто сладко, так пусть будут сладки те речи, что ты будешь говорить про нас богу»…
— Куда ты, чорт! — сердито закричал Митька на рыжую Моргунову корову, жадно пожиравшую зеленое просо, и опрометью помчался отгонять ее.
Семен, таинственно принизив голос, неожиданно заговорил о другом:
— В городе один знакомый человек где-то прочитал — не в газете: какой-то депутат в думе показал на портрет царя и сказал…
— Ну, дядя Семен, — подбежал запыхавшийся Митька, — что ж дальше?
— Потом, значит, — продолжает рассказ Семен, — к Аладье обращается старший в доме. Он говорит: «Вот ты прожил у нас целый год, видел всю нашу жизнь, видел хорошее и плохое. Теперь ты явишься с докладом к высшему богу. Зачем тебе рассказывать ему о дурном? Пусть он знает только о хорошем…»
— Ишь ты какой, на брехню подбивает! — замечает с улыбкой Митька.
— Да… Затем засиженного мухами бога вынимает из печурки, отклеивает от доски и свертывает в трубочку. Один конец трубочки поджигает огнем из очага, а другой конец втыкает в банку с землей. Вверх поднимается синяя струйка дыма. Аладья поплыл с отчетом к великому богу.
— Во, прямо как дети! — удивляется Митька. — Правда, Миша? — обращается он к другу.
Мишке этот обряд тоже кажется похож на детскую игру, и ему становится жаль маньчжурцев.
— Старый Аладья поплыл на небо, — продолжает Семен, — а в печурке должен занять его место новый Аладья. И вот в сочельник покупается новый бог. Он тоже седой, с лысым черепом, с отвислыми седыми усами, но свежий, веселый, нарядный. Кажется, что в фанзе — так у них называются избы — поселилось новое, живое существо. На первых порах все остерегаются не только ругаться, но и сказать лишнее слово. Но проходит неделя, другая, новый жилец забывается, и начинается повседневная суетная жизнь: с попреками, с обидами, с ругней…
— Как и у нас? — подсказывает Митька.
— Как и у нас, — подтверждает Семен.
— Там, должно, тоже пузачи и бедные есть? — спрашивает Митька.
— А как же! Он, весь мир, поделен на пузачей и бедных: и у германцев, и у французов… Среди этих маньчжурцев такая беднота, что, глядя на них, аж сердце сжимается. Мотыгой землю обрабатывают…
— Ну, а лешаки, ведьмы у них есть? — спрашивает Митька.
— Ведьм, как у нас, нет. Но у них есть бесчисленное множество злых духов. Всякое горе большей частью от бедности идет. А они этого не понимают, и если в семье какое несчастье, значит тут, думают, дело рук злого духа. Они только и знают, что борются с этими духами: то они их умилостивляют, то стараются как-нибудь обмануть. По маньчжурскому поверью, если в семье прекращается мужской род, то прекращаются и поминки умерших. А души тех, кто не поминается, обречены на великое томление. Поэтому если в семье родится мальчик, то тут радостям нет конца. Если мальчик этот первенец, сейчас же начинаются страхи за его жизнь. Злые духи хитрые и вечно только о том и думают, как бы испортить людское счастье. Поэтому родители тоже не зевают и стараются обмануть злых духов. Мальчику дают женское имя, иногда одевают девочкой, отдают в семью, где много мальчиков, чтоб духи не разобрали, к какой семье он принадлежит. На шею надевают разные наговоренные ладанки, амулеты. Богатые за амулеты платят попам — жрецами называются — громадные деньги…
— Ах, чтоб ты сдохла!.. Я тебя накормлю сейчас! — заругался Митька и опять побежал отгонять от проса Моргунову корову.
Семен рассказывает про бога Аладью, а у самого в голове стоит другая мысль.
— …Депутат, значит, — тихо говорит Семен Мишке, — показал на портрет царя и сказал: «Пока у нас будет сидеть этот дурак, до тех пор у нас будут поражение на фронте и голод в тылу». А в газетах речи печатаются с пробелами. А раз пробел, значит там говорилось такое, что посильней динамиту. Понял?.. А там, гляди, как все это подорвется, так и отец твой может объявиться… Только ты, Миша, молчи!.. У меня большая обида на Андрея, — продолжал Семен. — Не спорю, Платонушка и твой отец достойные люди. Но почему он мне выказал недоверие? Почему не дал мне разносить листовки? Хоть бы я что-нибудь сделал для народа!
Моргунова корова решила отведать посевов с Мишкиной стороны. Митька хотел было бежать отгонять ее, но Мишка остановил его.
— Я сам! — крикнул он.
Семен глянул вслед убежавшему Мишке и подумал: «Ничего парень, бог даст войдет в жизнь». Он с натугой встал и заковылял к проселочной дороге на Рвановку.
Мишка смотрит вслед Семену и думает: как хорошо было бы, если бы подорвалось все то, что мешает вернуться домой отцу и Платонушке, что каменными тисками где-то давит Андрея и Александра Петровича!
Но кто в деревне, даже самый маленький, может поверить, что словом можно каменную тюрьму взорвать, замок сбить!
«Айн, цвай, драй» — это обман, признался когда-то фокусник. «Ну, а в том листке, — тянется ниткой мысль в голове у Мишки, — что отец перед арестом давал ему читать… Если б в том листке не было никакой подрывной силы, разве посадили бы отца в тюрьму, а потом выслали в мерзлый край?»
— Вон смотри, — перебивает Мишкины мысли подбежавший Митька, кивнув головой на Рвановку: — Косая Дарья, наверно, своего Аладью сжигает.
Мишка глянул в сторону Кобыльих выселок. Из трубы Косой Дарьи медленно к небу поднимается синяя струйка дыма.
Над выселками описывает медленные круги коршун. «Шу-гу, га! Шу-гу, га!» доносится детский голосок, отгоняющий коршуна. Это кричит Семенова меньшая девочка — Нюрка.