Софья Палеолог [с переделанными заголовками]

Горбунов Юний

 

Софья Палеолог

Если бы природа наделила меня талантом и подвигнула изваять женщину Руси великокняжской, пообещав доставить любую, потребную мне, натуру, как бы далеко в веках она ни пребывала, я бы, пожалуй, попросил вернуть из небытия великую княгиню московскую Софью Фоминичну, в девичестве греческую принцессу Зою (Зинаиду) Палеолог. Попросил бы не без ожидания упрека: неужто на самой Руси женщины перевелись, что надобно за морем искать?

А штука вот в чем. В ней, Софье, женщина, ее специфические черты оказались не столь старательно упрятаны в наши домотканные одежды. Что называется, не было бы счастья...

Согласимся, что упрямая традиция повелевает нам видеть и фиксировать исторические деяния в их внешнем проявлении, в конечном результате, отдавая приоритет мужественности. Внутренняя психологическая обусловленность событий – исключительно слабая сторона нашего летописания. Ведь даже суть равноправия полов видится нам в измене началу женскому и приближении к мужскому. Мы тщимся убедить себя, что женщина ни в чем не уступит мужчине – ни как воитель или самодержец, ни как ученый или космонавт, хлебороб или, скажем, футбольный форвард. Мы забываем, что у женщины есть собственная гордость и свой пъедестал и не подобает ей толкаться на мужском, претендовать на чужие достоинства и регалии.

Так вот в большинстве исторических женщин давних времен мы с вами во многом лишь домысливаем, воображаем себе по ряду косвенных признаков их деятельное женское начало, спрятанное не только под спудом столетий, но еще и под лукавой личиной этакой якобы непричемности. А вот в Софье Фоминичне имеем редкую возможность эту женскую натуру лицезреть. Она в ней, гречанке по рождению, скажем так, свободнее декольтирована.

Весь долгий путь от Рима до северных пределов Ливонии принцесса Зоя примеряла себе свое новое имя – Софья. Примеряла незаметно и неслышно как некий интимный наряд. Никому в ее папской свите до него дела не было.

Имя привез ей из Московии, от великого князя Иоанна Васильевича, пронырливый “денежник” Джан Батиста Вольпе, у московлян именуемый Иваном Фрязином.*

Это был первый от князя подарок. Что-то загадочное сулящий. Словно великий князь протянул ей невидимую руку и повлек к себе.

Провидению было угодно, чтобы встреча принцессы с ее новыми соотечественниками случилась в устье Омовжи.** Ступив на землю, она увидела в отдалении пеструю толпу в богатых длиннополых одеждах и мехах – дул ветрами октябрь. Джан Батиста услужливо толмачил, объясняя ей, что встречать великокняжескую невесту прибыли знатные бояре и посадники из Пскова и Великого Новагорода.

Приблизившись и низко поклонившись, ей протянули кубок. Софья оглянулась на “денежника” и пригубила. Пустынный берег тотчас ожил и огласился цокающим говором. Точно десятки коней мягко загарцевали по каменной мостовой. Мелькали кубки и золоченые рога с вином и медом. Джана Батисту, как и великого князя, тоже навеличивали Иваном. Он видно что был здесь своим. А ее, приобняв за талию, повлекли на белопарусное судно, над коим терепетал иконный лик Спаса.

Нежданно-упоительное чувство испытала Софья на берегу Омовжи – пленительную новизну. Которая не только не страшит, но желанна ей. Не зная речи окружавших ее людей, по одним только взглядам и жестам Софья вдруг ощутила себя здесь первой. Заискивающая ухмылка вдруг появилась на лице Джана Батисты. Где-то чуть в стороне и как бы не у дел оказался даже легат Антоний, папский посланник, всю дорогу из Рима не снимавший маску значительности своей миссии. Теперь все взгляды – на нее, все кубки тянутся к ней. Стоит ей сделать маленький шажок, как уже перед ней расступаются.

Пьянящая и такая желанная иллюзия избранности! Она, оказывается, затаившись на время, жила в ней. И теперь птичкой забилась внутри, запросилась наружу. Иллюзия, ради коей она, ромейская принцесса Зоя Палеолог, ведь и была рождена на свет в Царьграде. Ведь и была!.

Не для того ли ее предок Михаил VII Палеолог отобрал у крестоносцев Константинополь и восстановил восточную империю ромеев? Не для того ли два столетия сопротивлялись Палеологи варварской силе турок-османов? А ее отец Фома Палеолог, деспот Морейский ***, не за тем ли искал дорогу в Рим, к папе и сохранил для нее, Софьи, и ее потомства права на византийский престол? Не продал, не прокутил, как прочие. Не потому ли, наконец, дальновидный кардинал Виссарион, покровитель и наставник осиротевшей принцессы, одному за другим отказывал в ее руке женихам-латинянам, пока не высмотрел Иоанна московского, почуяв в его, как на дрожжах растущем княжестве, будущего исполина, а может... А может и третий Рим?

Державная принцесса до поры дремала в бесприданнице Зое, но дремала, оказывается, чутким сном.

Путь озером на большом, ярко размалеванном, насаде* стал для нее еще одним подарком великого князя. Занавесил собой всю тревожную дорогу от Рима. Она вдруг ощутила себя безмятежной девочкой, ребенком, каким не была даже в окружении старших братьев и сестры на венецианском острове Керкире**. Она шла, куда хотела, капризно отмахивалась от легата, не снимавшего своих красных перчаток, озорно старалась выговорить пару-другую цокающих здешних слов. Приставленная к ней боярыня напомнила ей мать. Напомнила своей полной противоположностью – была улыбчивая, безоглядная, словно бы всегда готовая пуститься в пляс.

А Керкир... Нет, она не хотела вспоминать Керкира, этого унылого прибежища побежденных и изгнанных Палеологов. Раннее замужество и скорое вдовство сестры Елены, ушедшей затем в монастырь; неутолимая тоска и одиночество матери... Вечные ожидания вестей из Рима, куда отправился за покровительством ее отец с латинскими святынями…

Там, на Керкире, могила матери.

Там похоронена и ее, Зоина, молодость...

А теперь корабль нес ее в другой мир, и сам был уже островком другого мира. Незнакомый избранник Софьи как бы незримо присутствовал, реял над нею в облике Спаса.

***

Первый русский город, увиденный Софьей, был Псков. После тяжелых камней Рима и Болоньи, Виченцы и Нюренберга, которые ей пришлось миновать, Псков смотрелся расписной деревянной игрушкой. А такого многолюдья – будто псковичи не в домах живут, а прямо на улицах, площадях и папертях – она и вовсе не видывала. И взоры этого многолюдства были обращены на нее. Ее, улыбаясь, благословил архиерей, ей била челом городская знать. И кубки, кубки опять ходили по рукам. Заполошно кричали и метались над кровлями большие серые птицы и так же заполошно, весело лупили на звонницах колокола.

Удивительно знакомым показался город Софье, как будто когда-то виденным в счастливом сне.

Вошли в соборный храм Троицы, тотчас наполнившийся народом. Глаза толпы полны веселым любопытством. Даже иконные лики, мнилось ей, смотрели на нее одну и провожали взглядом.

Лица вытягивались и строжали только натолкнувшись на папскую свиту. Непривычным было тяжелое литое распятие на древке, высоко плывущее над толпой. “Крыж, крыж”, – то и дело слышала Софья в толпе. Чужим смотрелся худой и высокомерный епископ Антоний в своем красном капюшоне, нависающем на глаза. Испуг и недоумение, стала она замечать, с легата люди переносили и на нее, Софью. Этого она допустить не могла. Уже не могла. Коснувшись, как все, губами иконы Пречистой Богородицы и проходя мимо Антония, неожиданно для себя и не глядя на него сказала:

– Приложитесь, святой отец.

Не девочка уже была с насада.

На княжем дворе царевне и свите ее устроили хлебосольную встречу – с дарами на расписных блюдах, тостами и низким челобитьем.

Джан Батиста теперь от нее не отлипал. И держал себя не просто толмачом, а женихом венценосной невесты, заместителем великого князя. Переи-игрывал! И его жаловали, ему расточали поклоны, именуя Иваном Фрязином.

Боярин в распахнутой шубе, с волосами, заплетенными сзади в одну короткую косу, улыбающийся и пунцовый от вина, поднес ей на блюде грудку серебра. Другую – поменьше – Ивану Фрязину.

«А кто он такой, этот “денежник”»? – вдруг кольнуло Софью. Но она улыбалась, прятала свой вопрос.

…Припомнилось ей недавнее обручение в Риме, в базилике св. Петра и Павла с “наместником” великого князя Иваном Фрязином. Ее тогдашний испуг и смятение. Формальный обряд шел своим чередом, но когда настало время обменяться кольцами, у “жениха” такового не оказалось. Похоже, что это был запрет великого князя: не по Сеньке, мол, шапка – с принцессой кольцами меняться. А в храме запереглядывались, шепоток пошел: как же без кольца? Не глумится ли Москва над латинской верой, прислав без должных полномочий этого венецианского сводника? (Ха, римский папа еще не знал, что монетный мастер, жируя на московской службе, для удобства принял православие – никогда бы богопослушный великий князь не отправил в Рим латинянина с такой деликатной миссией.)

Зоя дышать тогда перестала и готова была на куски разорвать “жениха”, как будто он это злополучное кольцо проглотил. Но обошлось.

Она потом поняла и одобрила поступок великого князя, но неприязнь к Ивану Фрязину преодолеть в себе не могла.

Быстро взрослела царевна на пути к Москве.

На дорогу между тем как-то сразу лег обильный снег. Тряскую колесную кибитку в Новгороде заменили санями, и кортеж принцессы уже приближался к Москве, когда однажды его неурочно остановили.

В санную кибитку, обшитую изнутри теплым войлоком, протиснулся Иван Фрязин. Кося глазами на смешливую боярыню, зашептал принцессе, вплетая в латинскую речь какие-то русские междометия.

Оказалось: от великого князя прибыл дьяк с требованием убрать с глаз долой латинский “крыж”. Иначе, мол, не примет их Москва. Легат, естественно, заупрямился и распятие не отдает. Не послать ли на Москву ее, Софьино, к князю челобитье в защиту униатской веры, в коей ведь и она, принцесса, пребывать изволит?

Иван Фрязин и минуты не ждал ответа. Но ему ли было знать, сколько в то мгновение пронеслось перед Софьей! Сиротская жизнь на Керкире, пока ее, бесприданницу, не высватал московский великий князь; неприкрытые ухмылки римских кардиналов, для коих она, наследница византийского престола, – лишь униатская приманка для Москвы... И теперь, когда счастье, наконец, улыбнулось ей вон тем добродушным, щедрым и пунцовым от вина ликом простоволосого боярина в распахнутой шубе, он, этот... этот ничтожный “денежник”...

– Противиться воле великого князя? – медленно спросила она и, не ожидая ответа, отвернулась, чтобы не видеть косящих глаз и не выдать свои. – Скажи легату Антонию, что здесь не его монастырь, что он на земле великого князя и царя московского.

Медленно покинул Иван Фрязин санную кибитку царевны. Медленно и неслышно прикрыл за собой дверь. Он понял – перед ним уже Московия. И маску пора менять.

Серебряное распятие, нагретое руками латинян, спрятали в сено саней. И кортеж по девственному снегу опять заскользил к Москве.

Утром другого дня распахнулись для Софьи Троицкие ворота Кремля. Был четверток – князев день недели. Когда Иоанн спешил делать дела, не откладывая. В четверток ему везло.

Сколько раз она потом воскрешала в памяти этот день. А целиком – все не удавалось. Только какие-то моменты, а между ними провалы, будто небыль.

...Громада белосерого Успенского собора, куда привезли ее на православное венчание. Внутри собор, как в сказке, обернулся маленькой деревянной церквушкой – жарко натопленной, желто-сливочной от свечей и икон.* Здесь она впервые и увидела великого князя, ничего в нем не запомнив и ничему не удивившись. Потому что это не она на него, а он на нее смотрел ревнивыми и настороженными глазами. Видно, что ожидал увидеть принцессу высокой и смуглой – как фрягиню. А ему явилась маленькая, полненькая, светловолосая и белокожая славянка. Софье сразу передалась мгновенная растерянность великого князя, и она извинительно улыбнулась ему:

“Да, да, это во мне Морея... Тебе же говорили, что в нас, морейцах, течет много славянской крови...”

И когда протопоп соединил их руки кольцами, поняла, что супруг, пожалуй, простил, пожалуй что принял ее славянскую наружность.

Кажется, после венчания ее представили матери великого князя и братьям его. Софья видела насупленные лица, силящиеся изобразить улыбку, но у нее как-то весело мелькнуло, что это ничего, что лишь бы Иоанн Васильевич...

Москва, нашептала ей потом боярыня, совсем на днях похоронила Иоаннова брата – Георгия.

Застолье было, но невеселое по случаю траура. Впрочем, столы ломились от яств.

Потом две молоденькие девушки заплетали и расплетали ей волосы, отвели в спальный покой, раздели, оставили одну.

Вошел Иоанн Васильевич и стал против нее. Он, слава Богу, не знал ни латыни, ни греческого, а она не умела по-русски. А то о чем бы говорить?

Софья как будто в смущении и растерянности перебирала волосы, лежащие теперь поверх перепоясанной рубашки. Она опять смотрела на себя его глазами и думала о себе его мыслями. Но страха уже не было. Уже была игра.

“Это даже лучше, что она такая... нашенская”.

Иоанн Васильевич сел на край разобранной постели. Софья тотчас, как научили, опустилась на колени и стянула легко подавшийся сафьяновый сапог, потом другой. Выпавшую на ковер монету зажала в ладони и лукаво отвела руку за спину. Не вставая с колен, смотрела на супруга снизу вверх чуть приоткрытыми влажными губами.

Она играла самозабвенно, видя и радуясь, что он принимает все за чистую монету.

“А ведь эта девка – греческая принцесса Палеолог, владычица византийской императорской короны!”.

Иоанн Васильевич протянул ей руку и помог встать.

“А я сейчас брошу ее на ложе и сделаю женой”.

Софья потупила глаза. Иоанн дернул за конец ее пояса, и он упал на ковер.

...Потом, уже ночью, Софья снова осталась одна. Горела свеча в высоком канделябре. Змеился пояс на полу. Она вспомнила и разжала ладонь. Золотой английский нобиль лежал на ней, загадочно поблескивая. Ладонь была в розовых отметинах. И Софья вдруг захохотала. Безудержно, от души, ничего и никого уже не опасаясь. Даже слезы выступили на глазах. Ей представилась жирная распаханная земля, какую знала она по легендам морейской Аркадии. Земля, готовая принять и вскормить любое зерно, брошенное в нее. Такой вот парящей жирной пашней предстала ей теперь ее страна, ее новая империя. И хохот, хохот так и тек из нее, облегчающий, уносящий страхи и неизвестность.

 

Аристотель Фиораванти

Весной следующего 1473-го, когда Софья была на пятом месяце, в Москве в очередной раз полыхнуло. Огонь занялся прямо на княжем дворе, едва ли не в хоромах великой княгини, и беременная Софья натерпелась страху.

Сгорело начисто и подворье всевладыки. Головешки еще дымились, когда скончался и сам митрополит Филипп.

Еще через год рухнул почти уже возведенный соборный храм Успенья Божьей матери. Тот самый, где венчали Софью. Едва уцелела уютная церквушка внутри него, стерегущая во время стройки святые гробницы. Вот так возьми да и развались северная стена на позор камнеделам московским. Счастье, хоть людей вблизи никого не оказалось.

По улицам Москвы ползли-змеились слухи, что не иначе как от заморской царевны, набравшейся в Риме латинской веры, идут сии напасти. На каждый роток не накинешь платок.

Софья на людях появлялась редко да еще взяла моду выезжать в повозке, чего московляне до сей поры не видывали.

Теперь они много были вдвоем. Иоанн Васильевич любил ее покои, ее опочивальню. Софья хотела, чтобы любил. Сначала невольно, а потом почуяв тяготение Иоанна Васильевича, она творила вокруг себя маленький ромейский мир памятной и любимой Мореи. Окружала себя нарочито нездешними вещами, мебелью, безделушками.

Ей нравилось делать Иоанну Васильевичу словно бы нечаянные сюрпризы и наблюдать за тем, как неумело старается он спрятать, не выказать свое удивление и тайную за нее гордость.

Так было, например, с креслом дивной работы болонца Аристотеля Фиораванти – свадебным подарком коронодержательницы Софьи венценосному супругу. Высокую, затейливо украшенную резьбой спинку сего трона венчал черный византийский двуглавый орел.____ Завернутое в холст кресло-трон проделало вместе с Софьей тысячеверстый путь через всю Европу.

Не вдруг велела Софья его развернуть и поставить на глаза Иоанну Васильевичу. Выбрала момент. После любимой им вечерней утехи. Вскочила в рубашке, оставив его на постели, откинула со спинки трона холстину и уселась, по-девчоночьи подогнув под себя ноги. Ночная свеча не абы где стояла – в ее неверном свете коронованные головы орла, забралом опущенные крылья, сильные когти, охватившие спинку, мерцали загадочно и державно. А белый комочек Софьи, ее текущие по плечам волосы и долу опущенные глаза являли саму Белую Русь-Московию в отеческом лоне царя-императора.

Иоанн Васильевич был поражен мизансценой, и долго царило молчание в опочивальне.

Софья вернулась в постель и набором немногих уже знакомых славянских слов поведала супругу о своем римском знакомце Аристотеле, мастере-строителе и пушечнике, коих свет еще не видывал. Что этот самый Аристотель у себя в Болонье не знамо, каким чудом перенес на 35 футов в сторону колокольню церкви св. Марка вместе с колоколами. А другую – св. Власия в Ченто, – что опасно отклонилась от отвесной линии, он умудрился выпрямить, не потревожив при этом ни одного камня.

Иоанн Васильевич, казалось, слушал вполуха, а сам завороженно смотрел на мерцающего орла о двух головах, будто перелетевшего к нему из покоренного турками Царьграда. Одна голова орла словно бы на Литву повернута, а другая – на Сарай. И сильные когти почти уже держат добычу...

Софья об орле молчала – не ее, мол, это ума дело. Но утром другого дня велела поставить трон в Аудиенцзале великокняжеских хором.

Каменные церкви, что и говорить, нет-нет да и падали на Руси. Исконные руссские древоделы камня побаивались – тяжел, холоден, неподатлив и какой-то нездешней хитрецы требует. С мягким, как воск, деревом, коего в Московии видимо-невидимо, обходиться было привычнее. И Богородице в деревянном-то храме – как у Христа за пазухой.

Осторожно подступали к Москве от юго-западных границ каменные святыни. А утвердившись, они как-то исподволь все равно наполнялись и обрастали деревом. Особенно – исподу. “Мерцающая живопись” византийских мозаик, древневосточная фреска только гостевали на Руси и нездешней смотрелись одежкой. Куда ближе к телу русского храма были теплые сливочные иконы, по дереву писаные. Камень стен конфузливо прятался и исчезал под ними.

А что горела деревянно-иконная Русь по два раза на дню – так ведь за грехи.

Софье же деревянная Москва очень скоро надоела до чертиков. В ней, деревянной, все смотрелось временным, балаганно-бутафорским. Терема, храмы, избы и клети, вот эта ее повалуша со скрипучими половицами и невесомым, вловно бы куда-то летящим крыльцом. Всегда приходится ей за что-то держаться, искать руками перила и опору. Даже стены Кремля... От былых белокаменных ничего не осталось – латаны-перелатаны и надстроены все тем же неизменным деревом.

А пожарище... Упаси Богородица еще раз пережить такое.

После того, как опростоволосились московские строители, и в митрополичьей Москве (стыд-то какой!) рухнул соборный храм, воздвигнутый прилюдно в состязании с Владимирским Успеньем, но с еще большим размахом, Софья уже не упускала случая уязвить перед Иоанном Васильевичем деревянную немощь и примитив самостийного каменного строительства престольной столицы. Намекала, где походя, где невзначай, а где и капризом венценосной царевны. Не пристало, мол, царю всея Руси и наследнику ромейских цезарей обитать за стенами, что латаны деревом и держатся на подпорках. И молиться в храме, готовом рухнуть на венценосные головы. При этом снова и снова всплывало в разговоре имя болонского мастера, архитектора, строителя и пушечника Аристотеля Фиораванти.

Не скрыла Софья и неудачу его в Венеции, понимая, что дотошному великому князю все равно о том нашепчут-донесут.

А случилось, что после выпрямленной колокольни в Ченто Аристотеля поспешила заполучить и венецианская синьория, чтобы он проделал ту же операцию с башней церкви св. Ангела. А башня после его манипуляций возьми да и рухни, похоронив под обломками несколько человек. Случилось, говорили, от слабости грунта, и неудача в Венеции, похоже, только усугубила европейскую известность неутомимого болонца.

Его стали приглашать наперебой и поручать самые хитроумные задачи: то поднять со дна Неаполитанского залива тяжелый ящик с драгоценностями, то испрямить русло реки...* Вот бы, намекала мужу Софья, выбрав подходящую минутку, кто мог исправить Успенскую святыню.

“Да ведь... – она делала интригующую паузу, – за малые деньги не возмется мастер. Хоть и наслышан он о московской державе...”

Раз за разом возникали такие беседы в покоях Софьи. Иоанн Васильевич, видела она, без советчиков не мог обходиться. То к матери шел, то к новопоставленному всевладыке Геронтию или к какому нарочитому боярину, что в сей момент у него в угоде. На советы ухо востро держал. Но вида не подавал и никогда ничего не решал всуе. День пройдет, седьмица.

“А не позвать ли на Москву зело умудренного фрязина Аристотеля?” – раздумчиво спросит ее великий князь.

Софья эту тактику быстро усвоила: советы давала между делом, оказливо, словно и не говорила ничего, а так, птичка чья-то залетела, в клюве зернышко принесла и обронила ненароком.

Видела, что с Аристотелем у Иоанна Васильевича все решено, а гложет его тайный вопрос: кого за болонцем послать? Иван Фрязин своей двойной хитроумной игрой сильно смутил и раздосадовал великого князя, и предлагать ему в послы нового фрязина – дело безнадежное.

С послами на Руси была еще проблема: своих посылать не насмеливались, а фряги то и дело предпочитали личный интерес государеву. Оценить чудесного архитектора и привезти на Русь Иоанн поручил некоему Семену Толбузину, первому, известному нам, отечественному послу. Итальянец Антон – опять-таки Фрязин – состоял при нем только толмачом, секретарил.

Весной 1475 года Семен Толбузин привез Аристотеля Фиораванти в Москву. Знаменитый болонец согласился за ежемесячное вознаграждение в 10 рублей и два фунта серебра. Но, судя по всему, не звон московских монет потянул сюда 60-летнего болонца – в деньгах, похоже, он и в Италии не нуждался, – а потянул тот же черноземный дух новизны и богатые возможности приложить свой ум и энергию, коих было у Аристотеля в избытке.

Подумать только: прежде чем взяться за исправление храма, он не только съездил во Владимир, чтобы осмотреть предтечу соборного храма, но и объехал весь север Руси, набравшись впечатлений и вдоволь насладившись его суровой экзотикой. Он оказался первым из иностранцев, посетивших такую дальнюю окраину тогдашней Руси. Это труднейшее путешествие было вовсе необязательным для архитектора, но его жаждал неугомонный ум творца.

Московляне имели возможность наблюдать Аристотеля в деле. Посмотреть было на что. Хотя бы на то, как лихо и хитроумно обрушил он остатки неудавшегося храма. Подопрет стены деревянными лагами, разберет внизу камень, лаги затем подпалит, стены и валятся сами собой.

А строить новый собор Успенья начал не сразу. Нашел, что белый здешний камень для объемного сооружения мягок и слаб, а следует наладить производство особого кирпича. Нашел также, что и раствор московский (известь) не клеевит и непрочен. Выучил здешних мастеров и кирпичу своему, и извести. И только после этого начал новый храм расти, зато уж как на дрожжах. Весной 75-го Аристотель прибыл, а к концу лета 1476 года стены уже вывели по киоты. Для большей прочности в них заложил железные связи. То же – и для устойчивости сводов: вместо привычных дубовых брусьев употребил кованые железные со штырями.

С легкой руки Аристотеля и “невзначайных” Софьиных капризов все смелее нарождались на Москве каменные строения. В 1479-м освятили Аристотелев храм *. Событие совпало с рождением у Софьи долгожданного сына-наследника. Вслед за Успенским, Иоанн Васильевич повелел заново перестроить придворный Благовещенский собор. А потом и Архангельский – усыпальницу московских великих князей.

По примеру новгородской грановитой палаты появилась таковая и на московском княжеском дворе и тоже за свои граненые стены стала называться Грановитой. Здесь вели торжественные приемы, встречали иноземных послов.

И для своего с Софьей бытования вместо деревянных хором, уступив супруге, устроил он каменные палаты.

Наконец принялся Иоанн Васильевич и за переделку кремлевских стен и стрельниц (башен).

Словом, по дорожке, проторенной Аристотелем с легкой Софьиной руки, поехали на Москву и другие итальянские мастера: Пьетро Антонио Соляри, строитель нового Кремля, Алевиз... Они несли к нам не только строительное искусство и технические премудрости, но и в целом идеи и дух итальянского Возрождения.

 

Не крест целовать, но руку

Пресловутая хронология событий, не раз уже терпевшая фиаско, подчас не выдерживает испытания логикой человеческого фактора, малоподвластной лукавому летописцу.

Взять трагедию вечевого Великого Новгорода. Избавимся на время от гипноза дат. Что видим мы до той поры, как появилась на Москве ромейская принцесса?

Как бы ни докучали великому князю новгородцы своими вечевыми вольностями, как бы ни ластились к литовскому великому князю Казимиру, Иоанн на свободу новгородскую прямо не посягал. Историки, скажем, Карамзин или Костомаров рисуют нам медлительного, неуверенного в себе правителя, то и дело прячущегося за спины то матери своей, то знатных бояр, то митрополита, Ни одного твердого поступка не стоит за ним. Он шлет Новгороду “опасные” грамоты и “увещания”, употребляет “миролюбивые средства”, изьявляет “горесть”, жалует врагов своих чинами... Словом, перед нами никакой еще не самодержец, а только великий князь Московский – хоть и с амбициями, но осторожный, готовый блюсти “старину”.

Даже послав Новгороду “складную” грамоту и решившись на войну с ним, Иоанн без конца молится над гробами святых угодников и предков своих, а первые его победы явно преувеличены и расцвечены летописцем.

Вот какую рисует он батальную картину на Шелони. Московского войска было пять тысяч, а новгородцев – от тридцати до сорока. Тем не менее Иоанновы воеводы бросились в воды Шелони с крутого берега в самом глубоком месте и никто из московлян не усомнился последовать их примеру, никто даже не утонул. Псковский летописец считает “чудом”, что войско воеводы Холмского перешло Шелонь там, где никогда не бывало броду. Надо ли говорить, что после таких чудес победа Иоаннова была предрешена?

Совсем другого Иоанна III наблюдаемы мы с появлением Софьи. Не явись она, шелонского “чуда” ему хватило бы надолго.

Но нет, Руси уже не жить по старине.

...В покоях жены все для великого князя внове. Стоит ему войти, как Софья в чем была бежит навстречу (откуда прыть в полноватой морейке?) и, опустившись на колени, целует руку великому князю. (Сего ромейского обычая до Софьи на Руси похоже что не бытовало.) Но и потом не отдает руки, плутовка. А перстом своим мягким водит по ладони, перебирает мужнины пальцы с короткими ногтями и заусеницами (как все неуверенные в себе люди, великий князь даже прилюдно покусывал ногти), грозит ему лукаво за сей грешок, греет князеву длань на горячей своей щеке.

И не поднимется с колен сама, пока державный супруг не возьмет под локотки.

Софья наслышана про новгородскую князеву докуку. Ей непонятна и странна медлительность державного супруга, она не вяжется с ее пониманием власти и со всем, что пережито и слышано ею в Морее и Риме. Но в Софьиных покоях про Новгород – ни-ни, слова не прошелестит. Новгород – не ее печаль. “Бабская? бабинская?” – смеялась она про себя, пытаясь уразуметь непривычное слово. А выбравши время и играя кистями князева пояса, трудно и смешно подбирая слова, речет Софья мужу про последние дни Царьграда. Не занимать-стать греческой принцессе, покровительнице мудрейшего философа и ревнителя наук Виссариона Никейского,* познаний и кругозора. Не Ивану московскому чета!

Речет она, как не спеша, окольцовывая один за другим самостийные византийские города-республики и ставя крепости в округе, надвигалось на Константинополь турецкое иго. И как Мехмед-Завоеватель, обложив столицу, два месяца не мог войти в нее. Как византийский флот однажды прорвал турецкую осаду, дав Цареграду помощь и надежду. Как турки, поразив осажденных хитростью и вероломством, за одну только ночь по деревянному настилу, смазанному бычьим салом, переташили всю эскадру своих кораблей на выгодную для боя позицию. Как под ударами турецких ятаганов погиб ее дядя – последний византийский император Палеолог – Константин, бывший деспот Мореи...

– Ах, Морея!.. – Софья почти непритворно рыдала на плече Иоанна, вызывая в памяти картины детства. – Зачем, о, Морея, ты не пришла на помощь Цареграду, когда имперетор так ждал, так надеялся на тебя! Зачем ты льстилась трусливой мыслью угодить коварному Мехмеду? – Софья поднимает заплаканное лицо и, красиво вытянув полноватую руку, рассматривает ладонь. – Перст не может указывать длани и жить по воле своей. Перст не может!.. Увы, увы, Византии не суждено было стать державой. Сие – удел и слава московского царя!

Чем взяла османская сила? Вероломством и жестокостью взяла! Воспользовавшись вольготным самоуправством территорий. Софья вспоминает рассказы братьев о резне в Тырново, болгарской столице. О том, как, ступая по трупам копытами коня, въехал Мехмед в стены православного храма Святой Софии. Как повелел отрубить голову василевса Константина и водрузить ее на высокую колонну в центре поверженного Царьграда...

Речет про то, как тихо умирала вслед за громким падением Царьграда ее незабвенная Морея под неслышными и хитрыми победами турок-османов; про то, как незаметно исчезали, словно испаряясь, верные слуги-альбанцы, покидая двор деспота морейского; наверно так же неслышно кануло в Лету и самое войско наемных защитников, потому что скоро отец ее Фома Палеолог, брат последнего византийского василевса, правитель Мореи остался с кучкой преданных семье людей, и не ржали уже кони, не стучали ворота, не бухали пушки. И никто не приносил утром в спальню ее любимые фисташковые орехи...

Про то речет, как однажды, галантно постучавшись, явился в женские покои турецкий чин, держа в руках тюрбан с кисточкой. Она только глаза его и запомнила – горячие, быстрые; они не осматривали окружавшие предметы, а словно бы по-хозяйски хватали их взглядом. Они и ее, принцессу, схватили, не прикоснувшись. Велели одеться, как в дорогу, и спускаться вниз к отцу...

Победителей не судят, судят побежденных.

Каждое Софьино слово в связи с новгородской маятой ложилось Иоанну на душу спасительным елеем. Это не лукавый совет бояр набольших, не веское патриаршее слово, которое потом эхом с амвона разнесется, даже не материно благословение – и у него уши да уши, глаза да глаза. Ему мнилось, будто и не женщина, а сама судьба, Богом ему данная, сидит перед ним простоволосая и распоясанная. Сама судьба!

Так ли было все, как запомнилось 11-летней отроковице? Что и впрямь случилось тогда в Морее, а что Софья выдумала вот сейчас, преданно глядя на великого князя и чувствуя, что нужная слезинка стоит-таки в уголке ее глаза, а в требуемый момент сорвется и покатится по щеке.

И чего было больше в ее лепете, жестах, неожиданно вспыхивающей улыбке, в прикосновениях невзначайных – было больше жалости и тоски по утраченной родине и короне? Или, напротив, – восторга, тоже словно бы невзначайного, тем явившимся ей бесцеремонным турком-победителем и диктатором воли своей? Больше было наверно и того, и другого. Софья чувствовала, что спектакль ей удается, что она в ударе, что плохо будет нынче Новгороду ушкуйному, вечевому. А может и для византийской короны найдется голова?

А что же Иоанн свет Васильевич, обретший новую жену с призраком короны византийской? Иоанну заменила она и совет бояр степенных, и митрополичью светлую голову, и материно сердечное провидение. В опочивальне своей коронованной толстушки обрел он все, чего недоставало ему лично – уверенность, хитрость, крепкую государеву руку. И ведь что особливо льстило Иоанну? Ничего этого не просил-не выспрашивал он у жены – ни совета, ни опаса, ни предвидения, как у бояр или у матери. Все явилось ему в богоданном семейном комплекте – наряду с ласками и будущим потомством, горкой заморских фисташек, вовремя залатанной на одежде прорехой, ежеутренним целованием руки...

Позднее, уже в царение сына Иоаннова некий русский славянин по имени Берсень горько посетует греку Максиму:

“Как пришла сюда мати великого государя, то наша земля замешалася”.

Любое деяние, скажем к слову, большое оно или малое – всегда подспудное творение двоих, несущих в себе мужское и женское достояние. Со-творение человека тому простой и непреложный образец. Личность складывается из двух составляющих – духовной и физической. Она двуедина. Одно мужское, дай ему волю, наломает в жизни дров (что подчас и случается); одно женское не сможет материализовать деяние. И большинство наших неустройств, если тоже к слову пришлось, происходит от непонимания, сопротивления либо только интуитивного следования этому принципу. Закон двуединства, скажем так, еще не понят и не открыт, хотя давно уже витает в воздухе и подспудно правит бал. Как и Божий суд.

И то сказать: наслушавшись Софьиных невзначайных советов, Иоанн на Шелони уже не осадил коня, не отозвался на протянутую побежденными руку. Последовали казни непредставимые для Великого Новгорода, казни даже тех, коих он сам еще вчера облек титлами степенными. Вернув Москве вологодские земли, обогатив казну свою восьмьюдесятью пудами серебра повинного, великий князь сделал передышку, но недолгую, глаз не спустил с Новагорода, наезжал туда теперь не князем соседнего удела, а государем всея Руси, коего владыка и посадники встречали за сто верст от города. Сам творил суд государев, уже не слушая веча и степенных посадников,

“питая, – как выразился Карамзин, – несогласие между боярами и народом”.

Судил “вечников” не только в Новгороде, но и на Москве, нарушая право вольного города.

Новгородцы и сами не заметили, как стали навеличивать Иоанна не господином, как прежде, а государем. А когда уже бессильное вече вдруг спохватилось, ГОСУДАРЬ, узрев в том кровную обиду и бесспорный повод, снова пошел на Новгород с мечом. И тут уж не увидим мы никакой былой попятности дософьиной поры, никаких увещаний и милости. К нему даже владыку и послов не допускали, объявляя волю государя через третьи руки.

Красноречивый эпизод из той поры гуляет из летописи в летопись. Как архиепископ Феофил с послами новгородскими, придя в очередной раз под двери московского государя, обьявил, что Новгород на все согласен и бьет челом, чтобы по старине составить договор и утвердить его обоюдно крестным целованием.

Как видим, только форму просят новгородцы соблюсти. Но слуги государевы ответствовали:

 — Царь не будет целовать креста!

– Так пусть бояре полномочные приложатся, – согласились новгородцы.

– И боярам не велит государь.

– Так хоть какой-никакой наместник государев пусть, – коленопреклоненно взмолился владыка.

Дверь, перед коей стояли послы, на то промолчала. Она не умела сказать, что моды нынче завелись другие, и на Москве целуют уже не крест, но руку государеву .

Великий Новгород первым на Руси взвесил тяжелую длань самодержавного царя.

В 1479-м следует новый беспощадный поход на Новгород, уже безоглядно жестокий. По доносам (доносы – еще одна новая мода на Руси) схвачены пятьдесят, потом еще сто новгородцев. Их везут в Москву и там пытают. Потом всех казнят. Их имущество Иоанн забирает в свою казну.

Вслед за тем началось великое переселение, тоже невиданное до того на Руси. Сотни и сотни семей купеческих, боярских стронуто с новгородских концов и посадов и разбросано по московским землям. А московскую неугоду гонят на их место, в Новгород. При этом все движимое и недвижимое переселенцев отходит под государеву руку. Вольный Новгород никогда не знал такого страха и унижения от московских великих князей. А тем паче от Иоанна (памятуя начало его правления), коим, думалось, будет он помыкать как и Казимиром – одного другим пугая, а держась своего.

Можно сказать, в одночасье вблизи Софьиной опочивальни Иоаннова неуверенность, а подчас и трусоватость обрели физиономию хитромудрости и дальновидности, став отныне отличительной чертой его правления на Руси.

Великий Новгород, повторимся, стал первой и тоже великой жертвой самодержавной политики Иоанна III. Историк Н.И.Костомаров держался того мнения, что если бы не Москва одолела тогда вечевой Новгород, а напротив Новгород с его вечевым укладом подмял бы под себя Москву, то при таком повороте истории могло бы не быть у нас ни Иоанна Грозного, ни Смутного времени... Да и грядущее сближение с Западом пошло бы может вовсе не по стезе Петра Великого.

Но для этого, лукаво улыбнемся мы такому фантастическому раскладу, надо было, чтобы римский папа в базилике Св. Петра и Павла не обвенчал бы “денежника” Ивана Фрязина с Зоей Палеолог, сославшись на отсутствие кольца...

…А еще поведала однажды Софья мужу морейскую легенду горы Ликеем – своего рода Олимпа дорогой ее сердцу Аркадии. Именно здесь, как утверждает предание, небывало плодородная земля родила богоравного Пелазга, первого человека, отца будущего аркадского царя. Софья красиво падала тогда на мужнины колени и наверно представлялась ему той самой нимфой, океанидой, что подарила богоравному сына. И Софье казалось, что она слышит, слышит, как у нее самой толкается под сердцем будущий царь черноземной Руси.

 

Окончание

Если бы природа наделила меня талантом и подвигнула изваять женщину Руси великокняжской, пообещав доставить любую, потребную мне, натуру, как бы далеко в веках она ни пребывала, я бы, пожалуй, попросил вернуть из небытия великую княгиню московскую Софью Фоминичну, в девичестве греческую принцессу Зою (Зинаиду) Палеолог. Попросил бы не без ожидания упрека: неужто на самой Руси женщины перевелись, что надобно за морем искать?

А штука вот в чем. В ней, Софье, женщина, ее специфические черты оказались не столь старательно упрятаны в наши домотканные одежды. Что называется, не было бы счастья...

Согласимся, что упрямая традиция повелевает нам видеть и фиксировать исторические деяния в их внешнем проявлении, в конечном результате, отдавая приоритет мужественности. Внутренняя психологическая обусловленность событий — исключительно слабая сторона нашего летописания. Ведь даже суть равноправия полов видится нам в измене началу женскому и приближении к мужскому. Мы тщимся убедить себя, что женщина ни в чем не уступит мужчине — ни как воитель или самодержец, ни как ученый или космонавт, хлебороб или, скажем, футбольный форвард. Мы забываем, что у женщины есть собственная гордость и свой пъедестал и не подобает ей толкаться на мужском, претендовать на чужие достоинства и регалии.

 

Примечание "автора" fb2- документа

********* Взято с сайта "Уральского Следопыта"

Примечаний в тексте не было

Если у кого есть "УС" №1(начало) и №2(окончание), то дополните пожалуйста.

К сожалению, я поздно нашел этот сайт(раньше там лежали номера по №10 2009, а теперь только №1 и кусочек №2 2006)