Шурган. Черная буря. Вот уже целый час бушует она в бескрайней степи. Партизаны рвутся вперед, крепко взявшись за руки, наперекор урагану, назло ветру, снегу и пыли. Ни зги не видать. Черное небо и черную землю – все смешала степная буря.
Все, казалось, предусмотрел командир, только не это. Правду сказать, он слышал от Максимыча об этих черных бурях, но ведь и Максимыч говорил, что случаются они не зимой, а осенью, когда мало снега.
Ребята и так еле шли, шли уже пять часов подряд, а тут этот чертов смерч!
Каждый перед боевой операцией думал о своем. А командира, Леонида Черняховского, мучила вот уже много часов одна мысль: «Приказано перекрыть железную дорогу. Минировать и уйти или минировать и напасть на эшелон?..»
И снова и снова вспоминал командир события последних двух месяцев. В памяти вставал решающий разговор в астраханской спецшколе…
– Дошли до ручки? – напрямик, не скрывая горечи, спросил он, быстро пробежав глазами список личного состава диверсионно-разведывательной группы «Максим». – Не группа, а гроза немецких оккупантов!
Майор Добросердов подавил вздох, достал «гвоздик» из пачки «Прибоя», покрутил папироску в желтых от никотина пальцах.
– Молодежь, она самая беззаветная, – сказал он с деланой бодростью. – Отбою нет, просятся скорее в дело. Какой порыв!
– Зое Космодемьянской тоже было восемнадцать, – вставил Василий Быковский, назначенный в новую группу комиссаром.
Черняховский хмуро взглянул на него из-под сросшихся на переносье крутых черных бровей, снова уткнул глаза в список:
– Навоюю я с ними. Детский сад. Из пятнадцати человек одних семнадцатилетних пятеро. Это же пацаны двадцать пятого года рождения. Три девчонки! Все остальные, кроме меня с комиссаром, моложе двадцати двух. Из пятнадцати членов группы восемь – больше половины – пороха не нюхали. Нет опытного помощника по разведке. Никто толком не знает немецкий. Тоже мне диверсионная группа!
– У вас в группе, товарищ старшина, – сдерживая раздражение, жестко проговорил майор, – шесть человек с военным опытом, два снайпера-подрывника, девять подрывников, отличная радистка, боевая медсестра. Почти все комсомольцы, все добровольцы. Комиссар хорошо знает район действия.
Майор покосился на серую папку на столе. В папке лежала копия письма, недавно отправленного им в Москву, в Центральный штаб партизанского движения. В нем он докладывал: положение с переменным составом крайне трудное, наша спецшкола не набрала нужного числа курсантов. Ему дали всего сорок бойцов – коммунистов и комсомольцев из элистинского истребительного отряда, остальных, сказали, сами ищите. Восемнадцатого сентября решением Калмыцкого обкома ВКП(б) и Центрального штаба он, бывший секретарь Элистинского горкома партии, был назначен начальником спецшколы по подготовке партизанских кадров для действия в тылу врага. С тех пор он изо дня в день мотался по Астраханскому округу, обивал пороги местного окружкома и эвакуированных с запада Ростовского окружкома и Калмыцкого обкома, военкоматов и штаба 28-й армии. Всюду просил, умолял, стучал кулаком по столу: «Дайте людей!» А опытных бойцов и командиров всюду не хватало, потому что война шла уже почти полтора года, потому что битва на Волге бушевала уже с июля, целых три месяца, потому еще, что 28-я армия пришла в Астрахань обескровленная после долгого отступления. Приходилось переманивать из-под носа военкоматов семнадцатилетних юнцов, перехватывать в госпиталях и на пересыльных пунктах красноармейцев перед их отправкой на фронт. Самых отважных, самых отчаянных. Одними добровольцами двигала жажда подвига, другими – романтический азарт самоотвержения, третьими – честолюбие: «Или грудь в крестах, или голова в кустах!» И были такие, которые понимали: сейчас, немедля, любой ценой надо спасать Россию, Родину, завтра будет поздно! Но людей не хватало. Да, старшина прав – дошли до ручки!..
Ни майору Добросердову, ни старшине Черняховскому не дано было тогда, разумеется, знать о тех огромных и решающих резервах, что в глубокой тайне накапливала со всей России, со всего Союза ставка Верховного главнокомандования за Волгой…
– Так дайте хотя б еще пяток настоящих бойцов! – упрямо сказал Черняховский.
Майор встал, подошел, скрипя хромовыми сапогами, к висевшей на стене карте фронта.
– Мы и так дали вам больше людей, – ответил он терпеливо. – Вы же знаете, мы отправляли группы – Кравченко, Беспалова, Ломакина – по двенадцать человек. Опыт показывает, что в открытой степи большие отряды создавать нельзя – немцы их сразу засекут и уничтожат. Не тот район действия…
Майор взглянул на знакомую до мельчайших подробностей карту. Не только по карте знал он калмыцкие и Сальские степи. Четырнадцать лет было Сашке Добросердову, когда в неспокойном 19-м году записался он в комсомольскую ячейку астраханского села Золотуха. Вся мало-мальски хорошая земля в степи тогда принадлежала казачьим обер-офицерам и штаб-офицерам и богатеям – астраханским казакам из крещеных калмыков. Вместе с русской и калмыцкой беднотой воевал он за эту землю в том самом Богоцехуровском улусе, в котором группе Черняховского предстоит перейти линию фронта. В степи скрывался от белоказачьих сотен, в степи гонялся за бандитами, в степи агитировал лучших из лучших иногородних, казаков, калмыков вступать в комсомол. Потом после двенадцати лет комсомольской работы от имени партии перестраивал он жизнь в этой степи. На его глазах вырос в степи новый город – Элиста. А теперь в этом городе и в степи хозяйничают гитлеровцы, и под самой Астраханью старики и подростки до кровавых мозолей долбят в замерзающей земле окопы.
– А что слыхать от Кравченко, Беспалова и других? – спросил Черняховский. – Что сообщают про обстановку, про свои действия?
– Этого я вам не могу сказать, – помедлив, сухо ответил начальник спецшколы, не очень понимая, а почему, собственно, нельзя было сказать это Черняховскому. Но таковы инструкции.
Черняховский задел самый больной вопрос. Майор с середины октября совсем сон потерял. Группы, посланные в занятую врагом степь, точно в воду канули. Как правило, радиосвязь с ними продолжалась, пока они шли на запад, трое-четверо суток. Радиограммы сообщали о продолжавшейся концентрации войск в гарнизонах, о занятии врагом почти всех сел и хуторов, о патрулировании им всех важных дорог, о появлении в степи моторизованных и кавалерийских карательных отрядов. Потом связь обрывалась. Радисты диверсионно-партизанских групп внезапно переставали выходить на связь, отвечать на вызовы радиоузла штаба 28-й армии. Напрасно каждый день звонил майор на радиоузел, заезжал туда – группы Кравченко, Беспалова, Паршикова, Ломакина, Грициненко, Мельникова молчали. И майор слишком хорошо представлял себе, что, скорее всего, означало это молчание.
– Скажу только, – добавил он, подавив вздох, – что вам поручается установить и поддерживать связь с двумя вашими соседями в степи – с группой Кравченко и Беспалова. Запомните пароль для явки: «Иду к родным». Отзыв: «У нас одна дорога». А сейчас я объясню вам, товарищи, поставленное вам командование задание. – Майор снова повернулся к карте. – Вашей группе по кодовому названию «Максим» поручается нарушать, а где возможно, парализовать коммуникации врага, и в первую очередь железные дороги, с тем чтобы не дать ему беспрепятственно подбрасывать к фронту живую силу и вооружение. При необходимости вы бросите на выполнение этой задачи весь состав группы. Вы сделаете это, получив по радио приказ: «Перекрыть дорогу!» Любой ценой! Общая задача партизан Сталинградского фронта – ударить по вражеским коммуникациям в занятых гитлеровцами районах Сталинградской области и в смежных районах Ростовской области и Калмыцкой автономной республики, а также вести разведку в этих районах. Смотрите на карту! Две основные магистрали питают сталинградскую и астраханскую группировки врага – железные дороги Лихая – Сталинград и Сальск – Сталинград. Участок группы «Максим» – между станцией Пролетарская и станцией Куберле. Видите перегоны на этом участке – Восточный, Ельмут, Куреный, Орловская, Тавричанский? Комиссар хорошо знает эти места, верно, Василий Максимович?
– Та к точно, Алексей Михайлович, – ответил комиссар, – родные места.
Черняховский испытующе посмотрел на комиссара – кряжистый, низкого роста, улыбчивый, похож на Папанина, только без усиков. Видать, оптимист, войны не нюхал. Судя по неважной выправке, человек сугубо штатский. Садясь, он машинально подтягивал галифе, точно штатские брюки, чтобы сохранить складку.
– А верные люди, – спросил Черняховский, храня прежний мрачноватый вид, – связные у нас там имеются?
Комиссар вопросительно взглянул на майора. Майор вздохнул. Этот Черняховский опять затронул больной вопрос.
– Связных не оставлено, – ответил он устало, – а верные люди у нас всюду найдутся. На своей земле воюем.
Да, это больной вопрос. До самого вторжения немцев в эти края некоторые безответственные горлопаны объявляли паникером каждого, кто заикался о необходимости по-деловому подготовиться к эвакуации, оккупации, к партизанской войне: бросьте, мол, панику пороть, нет такой команды, не вашего ума дело! Однако и он, Добросердов, член партии с 26-го года, виноват. Умолк. Начальству, мол, виднее.
– Задание ясно, товарищи? – спросил он, стряхивая пепел с гимнастерки.
– Ясно станет на месте, – не спеша и все больше мрачнея, ответил Черняховский. – Болтать не люблю. Выполнение задания не гарантирую. Ясно, что не к теще на блины едем. Таких заданий я за всю войну не получал. Ну а каким оружием должна наша группа разгромить оккупантов?
Майор, уловив горькую иронию в вопросе старшины, снова почувствовал раздражение. Неужели он, Добросердов, ошибся в этом человеке? Черняховского ему передали в разведотделе штаба 28-й армии – видно, рады были избавиться, – но уверяли, что человек он самый для тыла врага подходящий. Ознакомившись с личным делом старшины, он взглянул с удивлением на четыре зеленых треугольника в зеленых петлицах. Этот Черняховский воевал от самой границы, с первого дня войны, командовал взводом разведки, много раз брак «языков», дрался с частями 28-й армии в окружении и вывел к своим батальон, весной был ранен во время неудачного наступления на Харьков, но остался в строю, летом был вторично ранен на Дону, когда возвращался ночью через «ничью землю» с пленным роттенфюрером из какой-то дивизии СС «Викинг»…
– Почему у вас нет командирского звания? – спросил он тогда Черняховского. – И орденов нет?
– А за что мне их давать? – усмехнулся в темные усы старшина. – За то, что пол-России сдал? – Но вслед за этим добавил: – Характер неуживчивый. Не лажу с начальством. Матку-правду в глаза режу.
И все-таки ершистый старшина понравился Добросердову, а Добросердов после двадцати двух лет партийно-комсомольской работы считал, что неплохо разбирается в людях.
Вид у старшины был самый бравый – ладно сшит, плечист. Лицо темное, горбоносое. Буйный казацкий чуб, железная челюсть. Но у него седые виски. Усы скрадывают глубокие горькие складки у рта, а в темно-карих блестящих глазах затаилась та непроходящая боль, что часто видел Добросердов в глазах у тех, кто по-настоящему хлебнул горя на войне, особенно у тяжелораненых. Черняховский живо напоминал ему кого-то. Кого именно – он долго не мог вспомнить. А потом вспомнил – Мелехова, таким, каким увидел он шолоховского героя в немом фильме «Тихий Дон».
В предвоенной биографии у старшины не было ничего примечательного. Даже не верилось, что этот вояка до войны работал товароведом в сухумском санатории «Агудзера». Отслужил действительную в пехоте. В Сухуми оставались мать сорока шести лет и отчим Топчиян Александр Сергеевич. Немного узнаешь о человеке из анкеты!
– Не из казаков? – поинтересовался майор.
Черняховский быстро взглянул на майора. Обычно бесстрастное лицо его стало еще бесстрастнее. Напряглись желваки под высокими скулами.
– Батька был казак, да умер давно, – ответил он нехотя и, всем своим видом показывая, что ему неприятны дальнейшие расспросы, уставился на группу раненых, игравших во дворе госпиталя в «козла».
Добросердов решил, что наткнулся в своих расспросах на какую-то семейную трагедию, и круто переменил тему разговора.
– В тыл врага на любое задание пойдешь? – без обиняков спросил он Черняховского. Добросердов как-то сразу понял, что темнить с ним ни к чему.
Черняховский машинально погладил перевязанное плечо и, помолчав, глядя вдаль, ответил:
– Я и сам хотел проситься. Отступать дальше некуда. Характер такой, что первым к границе хочу вернуться. А нет – так умру. Как беспартийный – за Родину.
– Беспартийный? Здесь сказано – комсомолец, с тридцать второго.
– С подпольным стажем.
– Шутите? Вам двадцать восемь.
– Не шучу. Комсомольцем я ходил в тыл немцев, а это то же самое, что подполье, только хуже.
– Почему не в партии?
– Когда уходил в тыл врага, обещали считать коммунистом, а возвращался – то одно, то другое. За характер ругали, пару раз собирались принимать, да в окружении все погибли…
Еще больше понравился Черняховский майору в тот день, когда он пришел после выписки из эвакогоспиталя в дом № 71 по Красной набережной, где помещалась спецшкола.
На нем была не положенная ему по уставу комсоставская шинель, неразрешенная кубанка, из-под которой выбивался, отливая золотом, роскошный темно-русый чуб, невозможной ширины «гали» и на левом боку, рукоятью вперед, маузер в деревянной колодке, Как он прошел мимо комендантского патруля, было уму непостижимо. Но в партизанской спецшколе, разумеется, порой сквозь пальцы смотрели на нарушения устава.
– Рад вас видеть! – улыбнулся ему Добросердов. – Давайте ваши документы! Оформим вас, поставим на все виды довольствия…
– А документов нет, – развел руками старшина. – Я сбежал.
– Как сбежал?
– А так. Чтобы больше времени было на подготовку.
– Ну, это мы посмотрим! – сказал майор. И вызвал врача спецшколы.
– Сквозное пулевое ранение левого предплечья, – констатировал тот. – Кость задета.
– Все заросло как на собаке.
– Выходное отверстие еще не затянулось…
– Сульфидином присыпать эту болячку я и у вас смогу. Чудно!
Кончилось тем, что Добросердов сам съездил в эвакогоспиталь и, кое-как уломав начальника и комиссара госпиталя, забрал документы старшины.
А теперь настроение старшины не нравилось майору. И люди подобраны самые геройские, и задание дано им немыслимо сложное, но разве он «иностранный наблюдатель» и не понимает, что только срочное и предельное напряжение всех сил спасет страну?
Майор сел за стол, закурил. Поднял листок со стола:
– Оружие мы вам даем хорошее. На пятнадцать человек – шесть автоматов ППШ с тремя тысячами патронов, четыре винтовки и четыре карабина с тысячей двумястами патронами, два револьвера – один комиссару, другой – радистке, шестьдесят шесть противопехотных мин, железнодорожных ПМС, к сожалению, нет, и тридцать четыре килограмма тола, один прибор «Брамит» – глушитель для винтовки с двенадцатью спецпатронами. Продовольствия на десять дней. Ну и дальше всякая мелочь…
– Мало! – резко сказал Черняховский. – Автоматов мало, патронов всего на пару хороших боев, мин и тола в обрез на три-четыре приличные диверсии. Нет противопоездных мин замедленного действия! Нет ни одного ручного пулемета…
– Пулемет мы вам решили не давать: вам предстоит крайне тяжелый путь, больше трехсот километров по занятой врагом степи до района действия. Иголка покажется в тягость.
– Покажите-ка, какие вы нам «мелочи» даете! – Черняховский взял со стола листок. – Четыре электрических фонаря, один бинокль – мало! Компасов – три. Мало. Аптечка – одна, индивидуальных пакетов – двенадцать, а нас пятнадцать – видимо, кто-то застрахован от пули. А это что? Спичек – три коробка! Довоевались!
– Дефицит, товарищ старшина! Сами знаете.
– Однако вы, товарищ майор, не бросили курить. И вся Астрахань курит, плюя на дефицит, – сквозь зубы выдавил Черняховский. – А чем мы будем бикфордов шнур поджигать, когда кончатся эти несчастные три коробка?
– Хватит, товарищ старшина! – повысил голос майор. – Мы дали вам все, что могли. Вы что, на попятный, отказываетесь от задания?
Лицо Черняховского потемнело. В глазах вскипело бешенство. Но он сдержался.
– Не надо так, – сказал он с недоброй усмешкой. – Нервы у нас у всех не в порядке.
– Я к тому, что мы никого не неволим, – медленно проговорил майор. – Посылаем только добровольцев.
– Мы готовы выполнить задание! – сказал вдруг Василий Быковский и с открытой дружелюбной улыбкой взглянул сначала на начальника спецшколы, а потом на Черняховского.
Старшина хмуро глянул на комиссара, но, встретив обезоруживающую ясную улыбку, отвел взгляд. Помолчав, Черняховский сказал:
– Самый короткий срок подготовки к такому заданию – два месяца.
Добросердов печально улыбнулся и отрицательно покачал головой:
– Самый большой срок – две недели. Кстати, Космодемьянская готовилась всего неделю-две.
Черняховский долгую минуту смотрел в окно. За набережной под ненастным ноябрьским небом виднелась древняя башня Астраханского кремля, ветер швырял, приклеивал к окну размоченные дождем желто-оранжевые листья. Дождь и снег. А каково там, в степи, сейчас!..
– Что в сводке? – спросил он наконец.
– С тех пор как наши оставили Нальчик, только одна сводка – наши войска ведут бои с противником в районе Сталинграда, Туапсе и Нальчика. В общем, тихо. Тишина перед бурей. А откуда ветер подует – не знаю. Думаю – с востока.
Добросердов всегда так думал. С двадцать второго июня. Наперекор очевидным фактам, назло элементарной логике. И это не был показной официальный оптимизм. Это была несгибаемая вера в правоту и силу своего дела. Вера, которая утраивала силы, когда силы были на исходе, и творила чудеса, когда дело казалось безнадежно проигранным.
Черняховский еще раз посмотрел на карту и раздельно, веско произнес:
– Одно из двух. Или немцы погонят наших за Волгу до Урала, и тогда наша группа в тылу у них погибнет за десять – пятнадцать дней, или наши погонят немца и освободят нас. Если победят немцы, жить не хочу, поэтому пойду в тыл врага… – Он встал и без улыбки пробасил: – Добре! Выходит, комиссар, некогда нам рассиживаться да лясы точить. Айда к ребятам!
Он подошел к столу, открыл новую пачку «Прибоя», достал тоненькую папироску, закурил и сунул Майоровы спички в карман.
– Запиши, майор, для истории – группа «Максим» перед выходом на задание получила четыре коробка спичек.
Он вышел не прощаясь. Пожав руку майору, вышел Быковский.
Майор походил из угла в угол. Потом подошел к столу, снял телефонную трубку, набрал знакомый наизусть номер.
– Что-нибудь есть? – спросил он. – Нет? Ладно, позвоню утром.
Группы, посланные в тыл врага, так и не восстановили связь с Большой землей.
Разговор этот произошел накануне Седьмого ноября. А Седьмого ноября в спецшколе был большой праздник. За ужином каждый выпил свои «фронтовые сто граммов». А все пятьдесят девушек получили американские подарки – маленькие, изящно упакованные посылки с ярлыком:
«Мы вносим наш вклад». В своих посылках Нонна и Валя обнаружили тончайшие нейлоновые чулки, шелковые комбинации, по флакончику духов и по банке кольдкрема. При виде этих союзнических подарков по заинтересованной толпе пробежал шум – восторга и радости, недоумения и возмущения.
– Красота какая! У нас таких не делали!
– Ничего себе «вклад»! А вторым фронтом и не пахнет!
После ужина клуб был битком набит: показывали «Мы из Кронштадта». Затаив дыхание смотрели курсанты, как с высокого обрыва беляки бросали в море красных моряков с привязанными к шее тяжелыми камнями. Курсанты смотрели на бесстрашных ребят в тельняшках как на своих современников, как на ребят из своей же части. Стерся рубеж двух десятилетий, исчезла пропасть между поколениями. Через две-три недели каждый из сидевших в зале мог попасть в руки такого врага, какого еще не знало ни одно русское поколение со времен татаро-монгольского ига, и каждый видел себя на краю того обрыва, пытался заглянуть себе в душу…
У Володи предательски щипало глаза. Он таращил их в темноте, чтобы, не дай бог, не пролить непрошеную влагу и не осрамиться перед Колей и Нонной! Ничего себе – диверсант и разведчик! Точно девчонка, исщипал он себе бедро, напрасно надеясь болью отвлечь себя от того, что творилось на экране. Его страшило, что не сумеет взять себя в руки до того, как в зале вспыхнет свет.
После фильма курсанты показали наспех сколоченную программу художественной самодеятельности. Плясали гопак, с чувством читали «Жди меня», пели «Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы» и о родном Днепре, оставленном немцам. Володя с успехом исполнил под баян «Вечер на рейде». А Коля Кулькин – нос картошкой, рот до ушей – повязал голову синим платочком и спел под дружный хохот курсантов сатирический вариант «Синего платочка» – «Драпают фрицы прочь от столицы, им не вернуться домой».
Потом танцевали. Черняховский раза два-три приглашал чем-то приглянувшуюся ему крепко сбитую девушку лет двадцати, скуластую и черноглазую. Танцевал он ловко, но с мрачным видом и без всякого удовольствия. Девушка тоже молчала, но разглядывала его с напряженным интересом и все словно порывалась сказать ему что-то. Он еще раз окинул ее взглядом – полногрудая, плотная, рот полуоткрыт.
– Может, хватит выкаблучивать? – спросил он наконец. – Надоели эти танцы-манцы. Дышать нечем. Пройдемся?
Они оделись и вышли на улицу. Морозило. Во всем городе ни огонька – светомаскировка.
– А вы хорошо танцуете! – сказала она.
Да, когда-то он был веселым парнем, такие антраша выделывал, на танцплощадках призы брал. До войны он был совсем другим человеком.
– Медсестра? – спросил он.
– Нет, радистка.
– На фронте была? – Он взял ее под руку.
– Нет. В штабах работала.
– Сама напросилась в этот спецсанаторий?
– Да.
– Родом откуда? – Он подвел ее к набережной.
– Из Луганска. Вообще-то не из Луганска, а из Ростовской области, хутор Ново-Русский. В тридцать восьмом пешком пошла в Луганск, поступила в контору связи. – Говорила она тихо, раздумчиво. – Сначала на побегушках. Смеялись – куда, мол, тебе, деревенской недотепе! Была почтальоном, потом на «ундервуде» стуча ла, потом телеграфным ключом на комбинате «Ворошиловградуголь». Когда немцы подошли, мобилизовали, научили на коротковолновом американском «северке» работать.
– В общем, как в кинокартине «Светлый путь»… Замужняя?
– Нет… Да что это вы меня, товарищ старшина, допрашиваете, точно в Смерше?
Внезапно он притянул ее к себе, теплые губы скользнули по ее щеке. Она стала вырываться, уткнулась ладонями в широкую грудь.
– Да брось ты эти фанаберии! – Он еще сильней обнял ее и с силой, неуклюже и холодно поцеловал. – Брось! Может, через две недели погибать нам!..
Она вырвалась и побежала по лужам. Он вполголоса выругал себя, закурил, поднял мокрый воротник шинели. Внизу, в потемках, слышался сонный плеск реки.
Утром, сразу же после завтрака, у выхода из столовой она подошла к нему – та самая, скуластенькая, некрасивенькая, с черными быстрыми глазами.
– Товарищ старшина! – сказала она, краснея, с несмелой улыбкой. В ту минуту она была почти красивой. – Разрешите обратиться?
– Что еще?
– Младший сержант Печенкина направлена в вашу группу для прохождения дальнейшей службы!
Черняховский секунд пять непонимающе смотрел на нее, потом полез за спасительной пачкой папирос в карман галифе.
– Хорошо! – сквозь зубы, сжав челюсти, сказал он, сделав несколько глубоких затяжек. – Выйдем во двор, Печенкина!
Во дворе он отошел с ней к воротам, туда, где никого не было, и сказал тихо, но жестко:
– Вот что, Печенкина! Что было вчера – забудь. Ерунда на постном масле. Больше ничего такого никогда не будет. Ясно? Вы свободны! – И бросил ей вслед: – Больше жизни, товарищ младший сержант!
Поздним вечером в комнате радисток, когда уже все после отбоя легли спать, подруги спросили Зою Печенкину:
– А тебе как твой командир понравился?
Зоя повернулась к стенке, натянула одеяло на голову и горько заплакала.
Курсанты, выделенные в группу «Максим», уже обучались в школе около месяца. Если прежде они занимались диверсионно-разведывательной подготовкой по десять часов в день, а по вечерам смотрели кинофильмы и танцевали, то теперь группа «Максим» под руководством Черняховского вкалывала от побудки до отбоя. Преподаватели – старший лейтенант Безрукавный, лейтенант Чичкала, сам Черняховский и комиссар Максимыч принимали зачеты у группы по подрывному делу, стрельбе, тактике, топографии по программе Центрального партизанского штаба. Черняховский делился оплаченным кровью опытом… «Глазомер, быстрота и натиск…» – эти три принципа Суворова он раскрывал неустанно. Толковал о большом – о мужестве, стойкости и товариществе, но чаще говорил о малом: как засечь пулемет по струйке дыма, вылетающей из пламягасителя, как отличить шум мотора автомашины от шума мотора танка, как связать «языка» и воткнуть ему в рот кляп.
От некоторых советов командира не только девушек, но и кое-кого из парней в группе бросало в дрожь. Но каждый диверсант-разведчик обязан уметь бесшумно снять «языка». Классные занятия командир чередовал с физической закалкой – сам бегал с ними и подолгу ходил с полной боевой выкладкой в барханах Прикаспия.
Комиссар был неутомим: вел политбеседы, проводил читку газет и журналов, читал ребятам вслух «Радугу» Ванды Василевской и постоянно жаловался Черняховскому:
– Слушай! Что мне еще делать? Ну какой я комиссар – ведь в первый раз!..
Черняховский пожимал плечами:
– И я в первый раз в тыл врага. А в общем, больше жизни!..
Максимыч, этот веселый, простодушный человек, легко и быстро сдружился с группой. К нему, тридцатилетнему коммунисту, стали относиться как к старшему брату, взыскательному, но доброму. Он умел ладить с молодежью – до того, как Астраханский окружком партии командировал его в спецшколу, он работал военруком сельской школы. Неотесанный, даже мужиковатый, он не умел блестяще и звонко чеканить слова. Порой во время беседы он заставлял фыркать Володю Анастасиади своей образной, но не очень грамотной речью.
Однажды Володя получил письмо из дому, из Москвы, от родителей – первое письмо за все время разлуки. Не утерпев, на радостях прочитал письмо Максимычу. Тот выслушал письмо и с невыразимой тоской сказал:
– Вот оно как получается, Анастасьев. (Так он всегда называл Володю Анастасиади.) До Москвы, почитай, полторы тыщи километров отсюда, а родные пишут тебе, а до моих рукой подать, в соседней области проживают, но писать не могут – под немцем они.
И Володька узнал, что в селе Кочкино Заветинского района Ростовской области комиссар оставил молодую жену Олю и годовалого сынишку, старуху мать и всех родных.
– А ты, Анастасьев, слышал, как поступают фашистские каты с большевистской родней? Завтра я вам всем расскажу…
На следующий день члены группы «Максим» собрались на ежедневную политинформацию в красном уголке. На стенах класса висели плакаты: «Народ и армия непобедимы», «Завоеванный Октябрь не отдадим», «Кто с мечом к нам войдет, от меча и погибнет!» А рядом – совсем другие плакаты: «Устройство автомата ППШ», «Ручной пулемет Дегтярева»… Над батареей центрального отопления недавно повесили новый плакат: «За Волгой земли для нас нет!».
После политинформации Максимыч читал группе очерк Шолохова «На юге», опубликованный в «Правде»:
– «…Перед вечером проскакали через деревню ихние мотоциклисты. Потом прошло шесть штук танков, а следом за ними пошла пехота, на машинах и походным порядком. К ночи стала на постой часть какая-то особая: у каждого солдата по бокам каски нарисованы черные молнии, каждый глядит чертом…»
– Обожди, комиссар! – прервал чтение Черняховский. – Кто мне скажет, что это была за часть? Ну, что в рот воды набрали? Больше жизни!..
Все тринадцать курсантов молчали, и вид у них был совсем сконфуженный, как у школьников, не подготовивших урок.
– Эх, вы, разведчики называется! Долбили же вам!..
Хотя Черняховский был всего на десяток лет старше большинства своих подчиненных, он, как это нередко бывает у людей старшего поколения, уже успел убедить себя, что поколение, встретившее войну на школьной скамье, зеленее и желторотее, да и во всех отношениях не чета тому поколению – поколению Черняховского, – которое строило Комсомольск и Магнитку, рвалось в Испанию, воевало в финскую. Ему казалось, что и Володя Анастасиади, и Нонна Шарыгина, и все юнцы в его группе избалованы, «слабы в коленках». Потому и хмурился он и говорил резко, с раздражением, твердо веря, что по-настоящему воевать, да еще в тылу врага, могут только его ровесники.
Нонна Шарыгина – самая младшая в группе – вспыхнула вдруг и подняла руку.
– Тебе что? Из класса приспичило выйти?
Пылая жаркой краской от обиды, Нонна сказала:
– Это была дивизия СС «Викинг». Вы нам говорили – каски у них с черным знаком СС по бокам…
– Ай да пигалица! – изумился командир. – Давай дальше, комиссар!
– Так вот что пишет про зверства фашистских мерзавцев мой земляк Шолохов: «…вышел я на рассвете за калитку. Гляжу – сосед мой, Трофим Иванович Бидюжный, лежит возле колодца убитый, и ведро возле него валяется. Убили за то, что ночью вышел воды зачерпнуть, а по ихним законам мирным жителям ночью и до ветру выйти не разрешается. Утром они еще одного, хлопчика двенадцати лет, застрелили. Подошел он к ихней мотоциклетке поглядеть – ребятишки-то ведь до всего интересанты, – а фашист с крыльца прицелился в него из револьвера, и готов. Мертвых хоронить не разрешали.
Матери-то каково было глядеть на своего сынишку! Глянет из окна, а он лежит около сарая, снегом его заносит, глянет – и упадет наземь замертво…»
Голос комиссара вдруг прервался, все перенеслись мысленно из донской станицы, где бесчинствовали «викинги», в класс астраханской спецшколы и с изумлением заметили, что по плохо выбритой щеке комиссара, коммуниста, тридцатилетнего казака, застревая в щетине, ползет слезинка. Все смотрели куда угодно, только не на Максимыча. Володя Анастасиади вспомнил разговор с комиссаром накануне и подумал, что он еще не ответил родителям. А Черняховский резко проговорил:
– Дальше, комиссар!
Максимыч пожевал против воли кривящиеся губы и, дернув кадыком, тихо продолжал, низко склонив голову:
– «Что же, лежит малое дитя, согнулось калачиком и к земле примерзло. Девки возле школы лежали: юбки поверх голов завязаны телефонной проволокой, ноги в синяках…»
– Читай, читай, комиссар! Больше жизни!
– «Кому надо мимо школы проходить, стороной обходят. Только тогда и прибрали убитых, когда эта часть ушла…»
Каждый день этих двух недель комиссар деревянным голосом читал одну и ту же сводку: «Наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда, северо-восточнее Туапсе и юго-восточнее Нальчика».
…Странными делами приходилось порой заниматься командиру диверсионно-разведывательной группы. Черняховский добился досрочной выдачи сухого пайка для группы. Получив его на складе, сунул в вещмешок несколько банок консервов и шматок сала с лиловой казенной печатью и сказал подвернувшимся Коле Лунгору и Володе Владимирову:
– Пойдемте со мной. Дело есть.
Добыв увольнительные, он повел ребят прямиком на базар, по дороге инструктируя их:
– Вы, я вижу, ребята оборотистые. До зарезу нужны спички. Две-три «катюши» – кресало с огнивом. Вот вам полтыщи, после праздника осталось. Но деньгу сейчас почти ничего не стоят. В сидоре – харч. Задача – выменять спички на консервы и сало. Патрулю не попадаться. Ясно?
– Ясно… – неуверенно протянул Лунгор, поглядывая на базарную толкучку. – Только я слесарь хороший и снайпер-подрывник ничего вроде, а вот насчет базарный дел слабоват.
– Ты мне про себя не рассказывай, – отрезал командир. – Все про тебя знаю, футболист. Жил ты, Коля-Николай, под Лисичанском в Донбассе, слесарил, в футбол знаменито играл, а пришел немец – отец с матерью в оккупации остались, а ты эвакуировался, браток, на Урал. Там тебя призвали, в июле ранили под Ростовом, потом – госпиталь, а теперь ты партизан и выполняешь мой приказ. Может, я тебя еще и там, в тылу у немцев, вот так на базар пошлю. В часть без спичек и «катюш» не возвращаться. – Он посмотрел на Владимирова, всегда грустноглазого и задумчивого, но ничего не добавил, сказал только: – Все! А ну, больше жизни!..
И пошли на толкучку слесарь Лунгор и Владимир Владимирович Владимиров, названный так в детдоме безымянный и бесфамильный подкидыш, ставший в пятнадцать лет рабочим-судосборщиком, а в семнадцать – подрывником в группе «Максим».
Нахмурясь, Черняховский проводил их глазами и прошелся по базару. Цены не радовали – за кило сала просили шестьсот рублей, за кило говядины – двести, за литр молока – полсотни, кило хлеба – сто рублей. Он выбрался из толпы и зашагал по лужам на полевую почту – надо было черкнуть матери, сообщить, что он скоро уезжает в длительную командировку, что она будет получать за него деньги по аттестату – семьсот рублей в месяц. Надо будет ребятам из группы сказать, чтобы не забыли деньги родителям послать – для многих это будет первая в жизни получка. А может, мать с отчимом уже эвакуировались? Ведь только Кавказский хребет отделяет немцев от Сухуми. Сложив исписанный листок треугольником, он написал адрес: Сухуми, санаторий «Агудзера», Черняховской Нине Георгиевне. В санатории теперь, наверно, госпиталь…
На улице он услышал неясный крик, увидел небольшую толпу военных и штатских. Здоровенный пьяный парень в фуражке с крабом и бушлате – наверное, из каспийской или волжской флотилии – бил у калитки истошно вопившую молодуху. Рослый, плечистый парень лет двадцати, в кубанке и венгерке, перекрещенной портупеей, схватил матроса за правую руку и, улыбаясь, предупредил:
– По-хорошему, кореш, говорю, брось бабу бить!..
Другой морячок потянул миротворца назад:
– А ты не лезь, пехота, а то и тебе накостыляем. Твоя хата с краю. Она с интендантом путается…
Но парень, улыбаясь еще шире, вновь вцепился в руку драчуна:
– Кончай, говорю, концерт! По мне, так можешь дома у себя бить, а не на людях. А то какой же я, граждане, мужчина, ежели я мимо пройду!
Драчун взревел и, отпустив молодуху, кинулся с кулаками на парня. Увесистый волосатый кулак просвистел у парня над самым ухом, а в следующее мгновение замелькали руки, ноги и черные брюки-клеш, и верзила очутился в луже. Молодуха закричала еще пуще и, растопырив пальцы рук, норовила вцепиться ногтями в своего избавителя. «Полундра!» – крикнул морячок. Черняховский оглянулся – к месту происшествия подбегал парный комендантский патруль с автоматами. В один миг старшина схватил парня за рукав, ногой вышиб калитку и втащил его во дворик.
– Стой! Стрелять буду! – грозно крикнул сзади патрульный.
Они сломя голову пробежали мимо перепуганного цепного пса, нырнувшего в конуру, в глубь двора, по огороду, перемахнули через дощатый забор, снова пробежали по вскопанным картофельным грядкам, пересекли еще чей-то двор и, открыв снаружи калитку, чинно, как ни в чем не бывало, вышли на людную улицу недалеко от базара, смешались с пестрой толпой.
– Здорово мы хвост отрубили! – рассмеялся парень, блеснув крепкими белыми зубами. – А ты орел, старшина, хотя, честно говоря, я старшин смерть не люблю – загонял меня один на строевых занятиях, а потом первым в плен сдался! Видел, как я кореша того? Как звать-то тебя? Солдатов я. Из Севастополя. Зови запросто – Володей. Слушай, тут пивка негде дернуть, а? Неужто я задаром удрал в самоволку! Когда нас отводили в Астрахань на переформировку, ребята во сне видели черную икру с жигулевским! Только арбузы и хороши в этой Астрахани!
– Разведчик? – спросил Черняховский. – Дивизионный?
– Факт, – улыбнулся тот. – А ты откуда знаешь?
– Не по уставу одет – раз. Трофейные часы с браслетом во время драки блеснули – два. Сапоги у тебя с застежками с немецкого офицера – три. Выражение «отрубить хвост» – четыре. Прием джиу-джитсу, которым ты свалил моряка, – пять…
– Ну, прямо Пинкертон! – захохотал Солдатов.
Через час Черняховский привел Солдатова в часть.
– Прошу оформить ко мне заместителем по разведке, – сказал он майору Добросердову.
…На всех фронтах, на всей стране, на всем мире лежал тогда кроваво-красный отблеск сражения на Волге. Особенно ярко горел этот отблеск в Астрахани, которая по приказу Гитлера подлежала захвату немедленно после Сталинграда. Город заполнили эвакогоспитали, пересыльные пункты, отправлявшие людей туда, за Волгу, в адское пекло, где не успевали рыть братских могил. Хмуро торчали на фоне осенних туч, то быстролетных, то зловеще медлительных, башни и стены Астраханского кремля.
Черняховский ходил по городу вместе с Максимычем, для которого Астрахань была если не пупом вселенной, то по крайней мере самым большим городом его жизни – в городах покрупнее комиссару не приходилось бывать. Дикая тоска теснила сердце Черняховского. И тоску эту лучше всего могло объяснить местоположение прифронтовой Астрахани на карте Союза. Такое чувство было у Черняховского в этой Астрахани, точно поставил его немец спиной к стенке!
Астрахань – ворота в Бухару, Иран, Индию… Комиссар показывал ему прежние караван-сараи. Рассказывал под крик чаек историю города, построенного на месте древней столицы хазаров. Рассказывал с таким энтузиазмом, что Черняховский покосился на Максимыча – забывается комиссар, не соображает, что он, Черняховский, не какой-нибудь турист, а солдат, который пятился, отстреливаясь, истекая кровью, две тысячи километров от границы, пока не уперся в море и пустыню. Астрахань – это окраина, рубеж, конец света. Ну, не света, так Европы. За Астраханью – Восток, Азия!.. За Астраханью верблюды ходят! А бывший военрук неполной средней школы увлеченно лез в исторические дебри, рассказывал о Чингисхане и о внуке его Батые, основателе Золотой орды, о возникновении в XV веке Астраханского царства, о том, как Иван Грозный взял Астрахань у хана Гирея и присоединил Астраханский край к Московскому государству. Вскоре и сам Черняховский заслушался этой почти забытой после школы повестью давно минувших дней. Глядя на кремль, он живо, как в кино, представлял себе штурмующую его пеструю лавину восставшей казацкой голытьбы, знамена Стеньки Разина под этими стенами и самого атамана, который, быть может, стоял после взятия города вон на той башне вместе со своими сподвижниками. А через год пытали атамана страшными пытками, но ни слова из него не вытянули. И четвертовали Разина на Красной площади…
Шли годы. Вниз по Волге плыли не только купеческие корабли за солью и икрой, но и гекботы и гильоты. Плыли в основанный Петром Первым астраханский порт. Отсюда Петр вел войну против Персии и Турции. В Астрахани бушевали стрелецкие бунты. Вновь гуляла в степи казацкая вольница, к Емельяну Пугачеву убегали астраханские казаки, пока и «мужицкого царя» не четвертовали в Москве царские слуги. Когда Наполеон повел «Великую армию» на Россию, войско астраханских казаков ополчилось со всей Россией на врага.
В начале века губернский город Астрахань был грязным и гиблым городом. Много раз опустошали его не только турки и казаки, но и чума, холера, пожары и наводнения. То и дело гремели набатом, возвещая о новой беде, колокола двух соборов и трех десятков церквей. Но не знала Астрахань, как и вся Россия, беды горше той, что надвигалась теперь с запада. Когда налетали немецкие бомбардировщики и выли сирены, гудки пароходов и паровозов, казалось, это Астрахань, это сам город воет в предсмертной тоске. Астраханцы со дня на день ждали такого же налета бомбардировщиков, какой разрушил Сталинград двадцать третьего августа.
Когда немцы пытались в конце лета прорваться к Астрахани, Ставка бросила на защиту города стрелковую дивизию, три стрелковые бригады и части двух укрепленных районов. Им удалось остановить врага на подступах к Волге в калмыцких степях – на рубеже Енотаевка – Юста – Халхута. Но надолго ли? Судьба не только Астрахани, судьба всего фронта, всей войны должна была решиться там, на развалинах волжской твердыни.
Черняховский и комиссар видели, как готовилась Астрахань к обороне. И оборонялась – «юнкерсы» нередко прилетали бомбить город и порт, снабжавший Сталинградский фронт оружием и боеприпасами. Не только кремль – весь город был забит войсками. Формировались новые танковые и моторизованные полки. Под простреленные спасенные из «котлов» красные знамена вставали новые дивизии. Все они уходили – одни в Сталинград, другие на Кавказ. А «мирные», не военнообязанные астраханцы по шестнадцать часов в сутки рыли окопы на берегах Волги, и в больших штабах, заброшенных сюда вихрем войны из Белоруссии, с Брянщины, доставали забытые со времен Гражданской войны карты Урала и заволжских степей.
Черняховский и комиссар хорошо знали, что спецшкола готовила командно-политические кадры и инструкторов-подрывников во всех районах округа и даже Дагестанской республики на случай захвата этих районов гитлеровцами. Знали они, что закладываются тайные продовольственные базы для будущих партизан в приволжских лесах в низовьях Волги. Город трещал от огромной массы людей, эвакуированных из Украины и Крыма. Эти люди собирались опять ехать куда-то на восток. Но ни Черняховский, ни комиссар не верили, что еще можно куда-то отступать – за Волгу, за Урал. Нет, надо стать насмерть. Потому пошел в партизаны Черняховский. Потому отказался Максимыч остаться инструктором в спецшколе.
И потому Черняховский, постояв с комиссаром над Волгой, поглядев в сумрачные степные дали за рекой, достал из нагрудного кармана сложенный вдвое листок и сказал:
– Прочитай-ка, комиссар!
Максимыч пробежал глазами по заявлению и с улыбкой сказал:
– Я – «за». Только неверно ты тут написал.
– Что неверно? – нахмурился командир.
– Да вот ты пишешь: «Хочу умереть за Родину…» А мы не смертники с тобой, не мученики. Я, Леонид, лучше тебя знаю степь, знаю зимнюю степь, представляю, как трудно нам придется в этой почти необитаемой степи в тылу миллионной немецкой армии. Я тоже готов умереть, но я вовсе не хочу умирать! Ведь сам ты только и толкуешь – «больше жизни!»…
– Ладно, переправлю. Ты не понял. Я грудью амбразуру не закрою, под танк с гранатой не кинусь. Мне мало дота, мало танка. Помирать, так под самую дорогую музыку! Рекомендацию дашь?
– Эх! Кабы рекомендации давали только тем, с кем готовы пойти в тыл врага! Конечно дам, командир!
Леонид Матвеевич Черняховский ушел в тыл врага коммунистом.
Шестнадцатого ноября он получил партбилет и в тот же день сдал его. Сдал свой партбилет и Василий Максимович Быковский. На стол комсорга спецшколы легло девять комсомольских билетов – Степы Киселева, Коли Кулькина, Коли Лунгора, Вани Клепова, Володи Анастасиади, Павла Васильева, Нонны Шарыгиной, Вали Заикиной, Зои Печенкиной. Сдали все документы, все письма и фотокарточки любимых и близких остальные члены группы № 66 «Максим» – Володя Солдатов, Ваня Сидоров, Володя Владимиров и Коля Хаврошин. Черняховский расписался в получении приказа о задании, поставленном перед группой «Максим». Вся группа приняла партизанскую присягу.
На рассвете семнадцатого ноября из двора дома № 71 по Красной набережной выехал крытый «студебеккер». Только один «посторонний» человек провожал группу «Максим». Стоя одиноко на углу Красной набережной в черной от угля ватной куртке, он с узелком в руках с час ждал появления грузовика. Он проводил его долгим взглядом, махнул рукой, потом перекрестился. Этот «посторонний» человек был отцом Коли Хаврошина, а в узелке был сахар, полученный по карточке, – сыну хотел отдать.
Расплескивая полузамерзшие лужи, грузовик помчался к причалу волжской флотилии. В порту пятнадцать человек, одетых в шинели, ватники и ватные брюки, с ушанками на голове, вооруженных автоматами, винтовками и карабинами, гуськом поднялись по мокрому скользкому трапу на свинцово-синий военный катер. Шестибалльный ветер с Каспия нес ледяной дождь вместе со снегом, трепал вылинявший рваный флаг над катером.
Майор Добросердов вошел на катер последним и крепко пожал руки всем членам группы. Скупые, неловкие слова, по-мужски крепкое рукопожатие. На минуту он задержал широкую жесткую ладонь Черняховского в своей руке и тихо сказал:
– Помните! Никаких боевых операций до установления связи с группами Кравченко и Беспалова. Как установите с ними связь, немедленно радируйте! Может, узнаете что и о других – о Паршикове, Ломакине… Вся надежда на тебя, старшина!..
Черняховский понял: у Большой земли нет связи с группами, и майор боится, что и «Максим» пропадет, не узнав о судьбе групп Кравченко и Беспалова.
Бронекатер отчалил от пристани и пошел по маслянистой темной воде вверх по течению, разрезая носом высокую волну.
Майор долго махал им вслед. Вернувшись в часть, он со вздохом подписал приказ, снимавший с довольствия членов группы «Максим».
…Ребята сняли тяжелые вещевые мешки. Все были небывало возбуждены. Глядя в иллюминаторы на свинцовые волны, исхлестанные дождем, на отстававшие от катера колесные пароходы, ребята пели боевую песню, известную всем, кто проходил подготовку в спецшколах перед отправкой в тыл врага:
Командир сидел над картой-пятикилометровкой и время от времени задавал комиссару вопросы о маршруте похода. Комиссар пел вместе со всеми. Черняховский изучающе поглядел на Максимыча: тот был тоже радостно возбужден, и со стороны могло показаться, будто он просто счастлив тем, что возвращается в родные места, к жене и сыну. Но ведь комиссар знает – группе предстоит такой переход, какой редко выпадал партизанам. Трехсоткилометровый марш исключительной трудности в гиблом краю, в котором уже бесследно пропала не одна группа вот таких же готовых на все энтузиастов. Черняховский посмотрел в запотевший иллюминатор. Вот уже много месяцев – с июля – несут свинцовые воды Волги вместе с оглушенной взрывами рыбой трупы и обломки разбитых бомбами переправ…
Полтораста километров вез их бронекатер против течения вверх по разбушевавшейся Волге. Ребята продолжали петь песни. Запевали Володя Анастасиади и Коля Кулькин. Нежно звенело чистое сопрано радистки Зои. Хорошо пел украинские песни Коля Лунгор. Спели о Катюше и об Андрюше, о веселом ветре и о застенчивом капитане, о темной ночи, когда пули свистят по степи, и о том, что до смерти четыре шага. И у каждого – кроме, может быть, командира, уткнувшегося в карту, – проплывали перед мысленным взором разрозненные картины детства, и юности, и первых месяцев войны. И хотя далеко не все было в детстве и юности, а тем более в войну, светлым, солнечным и счастливым, вспоминалось только самое хорошее.
И комиссар, пробегая взглядом по лицам ребят, думал, что вот каждый думает о своем, а за этой своей судьбой стоит и одна общая судьба – всенародная судьба рядовых строителей новой жизни, кипучей жизни тридцатых годов с их высоковольтным энтузиазмом и патриотизмом, с ударничеством и стахановским движением, с безоглядной верой в Сталина и нетерпеливой верой в лучшее завтра. Жили большими делами, великими надеждами, работали в охотку, туго натянув ремень. Теперь вся эта довоенная жизнь рисовалась нескончаемым праздником, и это было самым важным, самым сильным оружием на войне.
В мокрых от брызг иллюминаторах проплыли серые избы села Среднего Лебяжьего на берегу.
– Слушай! – Черняховский потянул комиссара за рукав ватника. – Ну, ладно, нет там в степи ни деревьев, ни кустов, ни хлебов, ни высоких трав, но хоть балки, овраги там попадаются? И хватит уж глотку-то драть…
– Балок там до самых Ергеней никаких нет, – ответил печально усмехнувшись, комиссар. – Эго тебе не донская степь. Местность, как говорится, непригодная для оседлой жизни. А петь не мешай – в последний раз поем…
У Володи Анастасиади от этих слов мороз по коже продрал. Но когда стихла песня о Железняке, навеки оставшемся в степи, он тут же запел новую – «Прощай, любимый город!» – свою любимую, одесскую. Потом девчата запели про бурю, ветер, ураганы и про нестрашный им океан.
Нежданно-негаданно к ним заглянул курносый матросик в мокром бушлате и крикнул:
– Вы, того, не паникуйте, но нас тут «мессер» высматривает! Пока сидите тихо!
Оборвалась песня.
Солдатов и еще человек пять пошли было посмотреть что к чему, но Черняховский резко сказал: «Сидеть!», и все сели, а Володька Солдатов сделал вид, что ему вовсе не интересно – больно надо любоваться каждым «мессером», уж кто-кто, а он насмотрелся на этих «мессеров».
Черняховский взглянул на комиссара и негромко сказал:
– Пойди посмотри!
Максимыч вылетел на тесную, мокрую от брызг палубу и застал как раз тот момент, когда «мессер», вынырнув из голубой прогалины в небе, с ревом пронесся над широким волжским плесом и полоснул короткой очередью по корме и по мачте катера.
– Право руля! – хрипло скомандовал капитан.
Матросы ответили «мессеру» отчаянной пальбой из трескучих зенитных пулеметов, и «мессер», сделав круг над рыбачьим поселком Шамбаем, улетел. Какой-то матрос-зенитчик азартно заорал:
– Никак попали! Глянь-ка, дымок!
– Та к це пилот сигару курит! – насмешливо сказал его второй номер.
Капитан подошел к Максимычу и, закуривая трубку, сказал, улыбаясь глазами:
– А вы везучие. Этот «мессер» просто где-то все боеприпасы успел расстрелять!
После этого боевого как-никак эпизода настроение у ребят еще больше повысилось, снова все пели песни. Потом принялись за сухой паек – ели бутерброды с салом. Солдатов тайком от командира клянчил водку у девчат.
Под вечер, когда стало укачивать даже парней, еще раз объявили тревогу – с запада на восток пролетел самолет-разведчик, тоже с черными в желтых обводах крестами, марки «фоккевульф». Но «костыль» не заинтересовался катером, полетел дальше, к луговому берегу, не сделав ни одного выстрела.
Стемнело рано. Шел восьмой час путешествия по Волге. Ребята умолкли. В темноте Володька Анастасиади стал искоса поглядывать на Нонну. Нонна стрельнула в него взглядом из-под пушистых черных ресниц и, потупившись, стала обтирать носовым платочком казенную часть карабина. Зоя зачем-то взяла рацию, как ребенка, на колени и, раскрыв защитного цвета сумку, что-то укладывала и переукладывала внутри. Солдатов уснул и всхрапывал на плече у пригорюнившейся Вали. Комиссар в пятый раз громко рассказывал Павлику Васильеву о встрече с «мессером». Черняховский сунул карту в кирзовую полевую сумку и хмуро задумался, по очереди вглядываясь в сидевших напротив партизан своей группы. Почти все задымили в полутьме папиросами, закурив для экономии от одной спички.
Почуяв, что настроение изменилось к худшему, Коля Кулькин сказал:
– А не жалает ли уважаемый публикум услышать, как Коля Кулькин, двадцать второго года рождения, сорок второй номер сапог, заделался на страх Гитлеру партизаном?
– Желаем! Давай жарь, Коля! А ну-ка, соври что-нибудь!
– Зачем врать? Я как на духу. Так вот, значит. Лежу я в госпитале, дырку штопаю, что фриц мне один осколком пропорол в таком неудобном, извиняюсь, месте, что я целых два месяца стоя кушал. Раз вызывает меня из палаты новенькая сестра Настя на рентген. Прихожу к врачихе. «Ранбольной Кулькин?» – спрашивает. «Так точно», – говорю. И натурально, сымаю штаны, а она: «Не надо, говорит. Мне твоя грудная клетка нужна». – «Пожал-те!» – говорю. Просветили меня в два счета насквозь, и пошел я в бильярд играть, а через несколько дней начинаю я замечать, что Настя, сестричка милосердия, на меня как-то очень жалеючи смотрит. Ну, я, как герой женского фронта, глазки ей строю. Сестричка ничего из себя, в кудряшках беленьких. Вот и строю я генеральный план наступления на Настино сердце. Время избрал я самое что ни на есть подходящее для такой операции – Настино ночное дежурство. Подозвал к себе сестричку. Все спят в палате. А она спрашивает жалостно так: «Тебе что, Кулькин, утка нужна или судно?» – «Нет», – отвечаю. И вздыхаю. «Плохо, ранбольной, себя чувствуешь?» – «Сердце, – отвечаю, – не на месте!» И за ручку беру. А она вдруг в слезы. «Ох, Коля, Коля, – говорит, – не жилец ты на этом свете!» Ну я, натурально, остолбенел. Как пыльным мешком из-за угла. И, братцы мои, вытянул я из Настеньки мало-помалу страшную врачебную тайну. Оказывается, рентгеновский снимок показал, что рак легких у меня и жить мне, несчастному, осталось от силы пару месяцев! И вся любовь! До утра я лежал в холодном поту, а утром отписал отцу-матери в поселок наш, поклонился всей родне. И к обеду принял я великое решение. «Вот что, Николай Степанович, – сказал я себе. – Воевал ты не ахти как, все жизнь свою берег, на груди твоей широкой нет и медали одинокой! А теперь, когда ты все равно не жилец, неужто без славы загнешься?! Нет, помирать – так с музыкой!» И написал красноармеец Николай Степанович Кулькин, двадцать второго года, русский, бывший столяр, проживавший в поселке Ворошилова, третья Елшанская улица, дом шестнадцать, заявление – прошу направить меня поскорее в тыл врага!
Ребята рассмеялись. Солдатов захохотал.
– А как же твой рак? – деликатно спросила Нонна, глядя на Колю Кулькина широко открытыми глазами.
Тот состроил скорбную мину.
– В том-то и трагедия всей моей молодой биографии. Выписали меня, как только стал я садиться на стул без крика, а про рак ни слова. Я, натурально, ничего не понимаю. А тут Настенька подвернулась. «Ты меня, – говорит, – ранбольной Кулькин, извини, очень я перед тобой виновата. Спутала я тебя с твоим однофамильцем из другой палаты. Того, горемычного, давно в мертвецкую снесли, а ты, Коля, здоров как бык. Поздравляю!» Я чуть в обморок не упал – спасибо Насте, ватку с нашатырным спиртом под нос сунула… Очнулся я и как заору: «Мамочка! Роди меня обратно!»
Тут уж захохотала вся группа, и даже Черняховский усмехнулся и благодарно взглянул на Кулькина. Худо тому отделению или взводу, отряду или группе, где нет своего Васи Теркина…
А Кулькин не унимался. Теперь он солировал:
И снова пытливо вглядывался в лица разведчиков командир группы. Впереди такие трудности и опасности, о которых они и понятия не имеют. Хватит ли сил у этих юнцов?..
На правый берег Волги, в Енотаевке, высадились вечером. Шел снег пополам с дождем. Их встретил на темной пристани, прилепившейся к узкой прибрежной полосе под обрывом, продрогший человек в мокрой кожанке.
– Альтман, – представился он Черняховскому, – из Калмыцкого обкома. Как доплыли? – И добавил вполголоса: – К переходу линии фронта все готово!
Черняховский попрощался с капитаном и командой катера и повел группу за представителем обкома вверх по крутой деревянной лестнице. Они поднялись на высокий берег, где в лицо им сразу ударил ветер, и пошли по улице села. В избах – ни огонька. Светомаскировка, как и в Астрахани. Но село не спало. Слышался говор, пахло варевом и дымом полевых кухонь, сновали тени людей в шинелях, шумели моторы.
– Группа поужинает здесь, – сказал Альтман, показывая на большую избу, перед которой стоял крытый грузовик. – А мы с вами и комиссаром зайдем в соседнюю избу, потолкуем.
В избе, занятой разведотделом штаба 51-й армии, Альтман познакомил Черняховского, Максимыча и Солдатова – командир прихватил его с собой – со щеголеватым капитаном с двумя орденами на диагоналевой гимнастерке. Капитан допил чай из кружки и развернул карту-двухкилометровку на грубо сколоченном столе.
– Если повезет, – сказал он, – то через рубеж вы перейдете без потерь. Вот смотрите! Фронт в нашем районе стабилизировался к исходу двенадцатого сентября. Немец окопался в степи в пятидесяти километрах к западу от Енотаевки, где вы сейчас находитесь, за калмыцким селением Юста. Тылы охраняются также частями Седьмого румынского пехотного корпуса. До Юсты я подброшу вас на машине. Вы пересечете линию фронта километрах в десяти северо-западнее Юсты. Сплошной линии фронта на протяжении пятидесяти – шестидесяти километров там нет, как под Москвой прошлой зимой. Эта полоса патрулируется противником. Дальше озеро Сарпа, видите, оно тянется полосой с юго-востока на северо-запад. От южной оконечности озера фронт тянется до Сталинграда. Вот здесь, к югу от озера – это в ста семидесяти пяти километрах юго-юго-восточнее Сталинграда, – вы перейдете охраняемую противником грунтовую дорогу. Она идет из Цаган-Усун-Худук – это поселок совхоза «Сарпа» – на юг к селению Утта. От этой дороги по прямой на юго-запад до курганов на Маныче, где вы собираетесь базироваться, около трехсот километров пути по голой степи в тылу немцев. Вопросы будут?
Капитан закурил трофейную трубку. Черняховский молча смотрел на карту. Альтман поднес к глазам руку, взглянул на часы.
– Тогда разрешите мне задать вам вопрос, – сказал капитан, – почему вы не летите туда самолетом с парашютами?
– Потому что мне дали в путь три коробка спичек! – со злой дрожью в голосе бросил в ответ Черняховский. – Потому что на фронте у нас не хватает самолетов!
Капитан покачал головой, вздохнул и, свертывая карту, сказал:
– Да-а-а! Ну что ж! Давайте, товарищи, поужинаем да выпьем наркомовских сто граммов перед дорогой. За ночь вам надо полсотни километров отмахать. Погодка подходящая будет – туман.
– Сводка прежняя? – спросил Максимыч.
– Да, бои в Сталинграде, под Туапсе и под Нальчиком!
Наскоро поужинали стылой гречневой кашей из отдававшего хозяйственным мылом концентрата, приправленного «вторым фронтом» – американской свиной тушенкой. Ели молча, под тихий треск фитиля во фронтовой коптилке из снарядной гильзы. Капитан налил в четыре кружки водки из алюминиевой походной фляжки. Черняховский отрицательно мотнул чубом и отставил кружку, комиссар последовал его примеру, Солдатов чокнулся с капитаном и Альтманом и, выпив, потянулся было к кружке комиссара, но Черняховский положил на кружку ладонь:
– Хватит с тебя! Кончай и иди скажи ребятам, чтобы через пятнадцать минут были готовы к маршу. Водку всю слить в бутылки и сунуть в мешки. Все фляжки наполнить водой – в безводную степь идем! Да объясни, чтобы много не ели: есть перед опасным делом вообще не рекомендуется – любая рана в живот станет смертельной. Проследи, чтобы оружие и снаряжение у каждого было подогнано, чтобы ни стука, ни бряка. Проверь оружие…
Когда Солдатов ушел, Черняховский спросил капитана:
– Нельзя ли отвлечь внимание немцев демонстративными действиями под Юстой и особенно под Цаган-Усун-Худуком?
– Это не предусмотрено, – ответил капитан.
– И никакого огневого прикрытия?
– Нет. Переходить надо без шума.
Черняховский отодвинул от себя миску:
– Понятно. Идем.
Группа уже была готова к выходу, когда в избу вошли Черняховский, Максимыч, Альтман и капитан, застегивавший новенький овчинный полушубок. Только Валя Заикина, ломая в спешке карандаш, надписывала адрес на открытке, положив ее на брезентовую санитарную сумку с красным крестом. Завидев начальство, встали «старички», знакомые с воинской дисциплиной, – Степа Киселев, Коля Кулькин, Коля Лунгор, Ваня Клепов. Нехотя встал, застегивая гимнастерку поверх матросской тельняшки, севастополец Володя Солдатов.
– Сидеть! – сказал Черняховский, обводя всех суровым взглядом.
Момент был торжественный. Все замерли и молча смотрели на командира. Многие ждали каких-то особенных слов. А командир сел около печки на табуретку и самым обыденным тоном произнес:
– За ночь нам надо пройти полсотни километров. Застрянем в пути – капут. Тот, кто плохо завернет портянки, погибнет. Всем снять сапоги.
Он стащил свои сапоги, развернул новые байковые портянки.
– Ты тоже, комиссар. И ты, Солдатов.
– А я не маленький! – слышно пробормотал Солдатов, но повиновался.
Командир снял десятилинейную керосиновую лампу с крючка и, шлепая босыми ногами, обошел всех членов группы.
– Шарыгина! Это что за номер? Носки, две пары портянок и два экземпляра астраханской «Волги»?!
– А что же мне делать, если у меня тридцать шестой, а на складе не было сапог меньше тридцать девятого размера.
– Так я и думал. Все новички натерли бы кровавые волдыри. За потертость ног буду наказывать! Смотрите, как это делается. Солдатов, помоги девушкам! Шарыгиной стельку подложи из газетной бумаги!
Когда наконец с помощью опытных пехотинцев все снова обулись, Черняховский подошел к девушкам и поднял их зеленые вещевые мешки. Держа за лямки вещмешок Нонны, он подошел к Степе Киселеву и поднял другой рукой его мешок.
– Что ж это, мил-друг! – сказал он ему укоризненно. – У такого здоровяка, Ивана Поддубного, сидор весит столько же, сколько у девчонки-пигалицы. А еще комсорг! А ну-ка, мужики старослужащие, разгрузить девчат! Заберите тол, патроны – не все, конечно. Радистке оставить рацию, один комплект радиопитания и пять кило продуктов энзе. Владимиров! Прикрепляю тебя к радистке – головой отвечаешь за нее и за рацию. Медсестре оставить пятнадцать килограммов сверх медикаментов. Пигалице…
– Товарищ командир! – вдруг запальчиво вскрикнула Нонна, и в глазах ее блеснули слезы. – Я вам не пигалица, а подрывник…
– Ладно, ладно! Народному мстителю Шарыгиной оставьте десять кило. Чтобы ее ветер в степи не унес. Уложить все так, чтобы ни стука, ни бряка. Консервы завернуть в белье и газетную бумагу. Фляжки с водой – под ватники, чтобы не замерзла.
Нонна выхватила у командира свой вещмешок. Ох, как она испугалась, подумав, что он начнет проверять содержимое мешков! У нее там и комбинация, и чулочки, и духи американские. Куда ж их было девать – не выбрасывать же!
Когда все сидоры были снова завязаны, Степа Киселев взвесил в руках свой до отказа набитый мешок:
– Ничего себе! Пудика два с гаком.
– Выходи! – скомандовал командир.
– Обожди! – поднял руку комиссар.
Все повернулись к нему с надеждой, что вот сейчас он скажет какие-то нужные слова, и боясь любых слов в эту минуту.
Но комиссар сказал только хрипловато:
– Присядем, друзья, перед дорогой!
И все молча сели. И капитан из разведотдела сел, нетерпеливо глянув сначала на ходики на бревенчатой стене, потом на свои часы.
Тикали ходики. Потрескивал фитиль в лампе, заправленной бензином с солью. Вызванивали под ветром стекла завешанных плащ-палатками окон. За печью вкрадчиво шуршали прусаки. Нонна вытянула шею, чтобы увидеть себя – такую чужую, в шинели и с карабином – в подслеповатом настенном зеркале в резной фанерной раме.
– Выходи! – вставая, сказал командир и вышел первым, не оглядываясь.
Из раскрытой двери зябко, промозгло пахнуло холодом и сыростью. Володя Анастасиади вышел, тоже не оглядываясь. Взволнованный, счастливый, полный отваги, он смотрел только вперед. Следом, с теми же блестящими глазами, заспешили, сталкиваясь в дверях, Нонна, Коля Хаврошин и другие новички. За ними вышел Максимыч. «Старички», кто стоя, кто еще сидя, понимающе переглянулись. Эти, пусть и не вполне отчетливо, знали, на что шли.
Коля Кулькин усмехнулся и, повернувшись к образам в красном углу, перекрестился с поясным поклоном и сказал:
– Ну, Никола-угодник, помогай христолюбивому воинству!
Но даже Володька Солдатов не улыбнулся. Надевая трехпалые рукавицы, Володька оглядел долгим прощальным взглядом избу, приметив и десятилинейку, и покрытый чистым рушником хлеб на столе, и кадку с водой у двери, и кровать со стеганым одеялом и горкой подушек. Потом он снял рукавицу и положил ладонь на еще теплый шершавый бок печи. Ему словно хотелось унести с собой в черную степь частицу уюта и домовитости, живое тепло русской избы. Никогда не ругавшийся Паша Васильев, сержант-кадровик, бывший счетовод тамбовского колхоза «Всходы социализма», выругался, помянув бога, Христа и Адольфа Гитлера, а комсорг Степа Киселев, всегда невозмутимый, всегда молчаливый, уже в дверях сказал со вздохом:
– Надо бы нам, старичкам, взять шефство над новичками…
– Мировая идея! – обрадовался Коля Кулькин. – Так и быть – беру шефство над Валечкой или Зоечкой!
Смех двадцатилетних «старичков» в темных сенях прозвучал не очень весело.
Володя Анастасиади прерывающимся от возбуждения голосом сказал Нонне Шарыгиной:
– А знаешь, Нонна, Зоя Космодемьянская на задание вышла тоже семнадцатого ноября – ровно год назад!..
Его услышал Степа Киселев. И комсорг вдруг остро почувствовал, какую нелегкую взвалил он на себя ответственность – он, комсорг, в ответе за Володю, за всех новичков, которые войну рисуют себе лишь по газетам и фильмам, совсем не знают войны, не знают, какой это жестокий, сильный и хитрый враг – фашист!..
Минут через десять грузовик, не зажигая фар, повез группу по едва видной в туманных потемках дороге в Юсту. Теперь уже никто не пел. Холодный степной ветер насквозь продувал кузов.
В полном мраке под тентом командир высек искру с помощью кресала и огнива, прикурил от трута и сказал:
– Спички не тратить, беречь от воды и пота. Спичками поджигать только бикфордов шнур. Все коробки, что на толкучке на сало и консервы выменяли, сдайте Васильеву, сержанта Васильева назначаю своим заместителем по диверсиям. Вот так. Воду тоже беречь!
– Ой, девчата, – вдруг вскрикнула Нонна, – я зубную щетку и пасту в тумбочке оставила!
Солдатов зло рассмеялся:
– А бигуди прихватила?
Ехали по изрытой танками дороге почти три часа.
Когда машина остановилась в Юсте, капитан вылез из кабины, подошел к заднему борту и с напускной веселостью в голосе сказал:
– Вылезай, приехали!
Черняховский выбрался из кузова и приказал:
– Сидеть до моей команды! Товарищ Альтман! Идите сюда, поговорить надо.
Он оглянулся. Едва виднелись смутные контуры не то юрт, не то изб. За Юстой – рубеж, кордон, передовая. Так далеко на восток немец еще нигде не забирался.
У него больно сжалось сердце: от Карпат до Юсты в калмыцкой степи – две тысячи километров – отступила Россия. И с нею в дыму и пламени по горьким дорогам отступления шел он, Леонид Черняховский. А теперь впервые пойдет далеко на запад.
Капитану он сказал:
– Мы не успеем за ночь пройти пятьдесят с лишним километров да еще с тяжелым грузом. Опоздали. Сейчас почти одиннадцать часов. До рассвета восемь-девять часов. Если все пойдет хорошо, рассвет застанет нас как раз при переходе охраняемой дороги.
Капитан с раздражением пробормотал что-то себе под нос. Альтман быстро сказал:
– Вы правы, но что же вы предлагаете?
– Одно из двух; или откладываем переход на завтра на девять вечера, или вы подбрасываете нас еще на двадцать километров вдоль линии фронта на северо-восток-восток.
– По бездорожью?! – спросил капитан. – Как пить дать застрянем. Вон развезло все опять!
Черняховский прошелся с хрустом и треском по льду подмерзшей лужи в глубокой колее:
– Морозец крепчает.
– Я машину губить не намерен.
– Меня волнует не ваша машина, а люди и выполнение задания.
– Что ж, тогда отложим на завтра. Только я предупреждаю – я доложу о вашем отказе перейти фронт командованию…
– Хоть самому господу богу!..
– Не горячитесь, товарищи! – вмешался Альтман, закуривая в темноте от зажигалки. – И не будем тратить время. Завтра обстановка на фронте может резко измениться. Рискнем поехать по бездорожью.
– Я не разрешаю! – повысил голос капитан.
– Ответственность беру на себя. Поехали!
– Товарищи! – сказал Максимыч, спрыгнув на землю из кузова. – Дайте я сяду с водителем, укажу дорогу – тут калмыки скот гоняли, а дальше вьючная тропа пойдет.
Однако водитель очень скоро сбился в потемках с пути. Качало хуже, чем на Волге. Ребят в кузове швыряло из стороны в сторону, взад и вперед, как в десятибалльный шторм на Каспии. Несколько раз машина начинала буксовать на гололеди, и тогда все, включая ворчавшего капитана, вылезали из кузова и дружно толкали вперед пятитонный «студебеккер».
– А ну, больше жизни! – торопил Черняховский. – Мороз крепчает – туман рассеивается!
Время от времени свирепый степной ветер, дувший с запада, доносил до них приглушенные расстоянием звуки стрельбы, и у всех, у новичков и «старичков», тревожно сжималось сердце.
Все, кроме Черняховского, с облегчением вздохнули, когда через полтора-два часа этой сумасшедшей езды «студебеккер» стал в бархане посреди степи: что-то испортилось в моторе. Колеса увязли в песке. Им не удалось сдвинуть с места грузовик. Водитель поднял капот и стал искать поломку, капитан бормотал ругательства и грозился, что будет жаловаться, а Черняховский, посмотрев в кабине на карту, скомандовал:
– Идем к фронту! Солдатов и Клепов – в дозор. На расстоянии видимости. Идти в рост. Дистанция три метра. Азимут – двести тридцать пять градусов. Остальные за мной!
Кто за кем идет, где в походном строю место командира, комиссара, радистки, где самые надежные автоматчики, где девушки, все это давно и досконально продумал командир.
Солдатов взглянул на компас, перевесил автомат на грудь:
– Айда, Ваня!
Черняховский снял рукавицу и торопливо пожал руку Альтману. К капитану подошла Валя Заикина:
– Опустите, пожалуйста, эту открытку в ящик!
Капитан протянул руку Черняховскому:
– Не поминай лихом. Думаю, через месяца два-три повстречаемся. Ну, ни пуха…
Но он уже не существовал для Черняховского.
– Иди к черту! Комсорг, пойдешь замыкающим!
Альтман встрепенулся вдруг, прочистил горло.
– Товарищи! – сказал он торжественно.
– Не надо! – мягко прервал его Черняховский. – Не надо громких слов. Некогда!
Группа гуськом двинулась за дозорными. Марш начался.
Глядя вслед группе, Альтман и капитан слышали, как Черняховский глухо называл фамилии: кому на ходу вести наблюдение вправо, кому – влево.
Комиссар стоял, поджидая командира, вглядываясь в лица проходивших мимо парней и девчат, еще недавно совсем чужих и незнакомых. И он вдруг всем сердцем почувствовал, что нет теперь для него на свете парней и девчат важней и родней, и сердце защемило от острого сознания своей ответственности за них.
Солдатов шел и тихо говорил Ване Клепову:
– Степь-то, а? Голая как коленка. Обеспечь-ка скрытность передвижения! Ежели защучат – хана, брат! Пиши пропало!
– Маскхалаты зря не выдали.
– Эх, молодо-зелено! Их на складе еще не получили – раз. И земля сейчас пегая – два. Гляди, снега меньше, чем голой земли. Спасибо, туман хоть, видимость плохая…
Солдатов едва слышно насвистывал «Синий платочек». Под ногами тревожно шуршала, цеплялась за ноги, мерзлая сухая полынь. Время от времени Солдатов переставал свистеть, останавливался, с полминуты прислушивался к завываниям ветра в степи.
– Используя, говорят, складки местности. А где они, спрашивается, эти самые складки? Верно, господь бог эту местность заместо гладильной доски использует. О партизанах он вовсе не думал, создавая эту степь!
– Брось трепаться! И свистеть брось! Веди наблюдение.
– Цыц! Кто тут старший? Смирно! И как говорит наш командир – больше жизни!
Через полчаса в мглистой тьме впереди смутно забелела, клонясь к земле, бледная ракета.
– Видишь? – прошептал Ваня Клепов.
– Не слепой! – обиделся Солдатов.
Говорят, только один человек из десяти наделен «кошачьим» зрением и один страдает «куриной слепотой». Солдатов видел в темноте, как кошка.
– Так свернем давай! – сказал Ваня.
– Не надо. Там нет фронта, пусто, это их разведчики шныряют. Посмотрим, где следующая загорится. Вон она! Левее – значит, к Утте идут.
– А вон еще одна правей! Переплет!.. Может, командиру доложить?
– Леня сам все видит. Не робей, Ваня! – усмехнулся Солдатов. – Со мной не пропадешь! Ветер в нашу сторону дует. Гляди под ноги – тут уже могут быть мины!
Солдатов вдруг остановился и, повернувшись боком к ветру, закурил, прикрыв огонь от спички ладонями.
– С ума сошел! – зашипел Ваня.
– Не дрейфь, салага! Ты еще не знаешь Солдатова! Свет от спички на километр видать, от папиросы – на пол километра, да не в такую ночь. А кроме того, я Леню Черняховского, если по правде сказать, в таком деле больше немцев боюсь, но и он ничего не заметит. Полный вперед! Проклятая степь! Попробуй-ка тут сличить местность с картой!
Ворча, покуривая, насвистывая, Солдатов ни на секунду не ослаблял наблюдение. Сектор наблюдения – вся степь впереди, мысленно разделенная на зоны: дальнюю, среднюю и ближнюю. Снова впереди, немного ближе, зажглась ракета, описывая низкую дугу над невидимым горизонтом. В ее слабом, дрожащем анилиновом свете закурился снежной пылью узкий участок степи. Солдатов шел теперь немного медленнее, кошачьей походкой, осторожнее ставя ногу на носок. Он поднял уши шапки-ушанки, положил руки на дуло и приклад ППШ.
Снова впереди почти одновременно зажглись две осветительные ракеты. На этот раз донеслись два слабых хлопка – два выстрела из ракетниц. Траектория полета – с юго-запада на северо-восток, перпендикулярно линии фронта на этом участке. На глаз определить расстояние до ракет трудно – мешает туман. Солдатов остановился, поднял и резко опустил руку – знак «Ложись!». Оглянувшись, увидел: сигнал понят, командир лег, за ним залегла и вся группа. Солдатов поднес к глазам светящийся циферблат «омеги» и стал нетерпеливо ждать новых ракет. Минут через пять впереди, немного левее, вновь взвилась ракета. Он засек время: 0.57. Уставился немигающим взглядом на секундную стрелку. Звук хлопка донесся ровно через три секунды. Он быстро сосчитал в голове: зимой звук распространяется на 20 метров в секунду быстрее, чем летом, – 320 метров в секунду, 320 на три (число секунд) – 960 метров. Может, немного дальше – ветер донес по равнине звук скорее, ночь его усилила. Значит, около километра до немцев.
Солдатов кинул взгляд на компас. Ракета догорала в 20 градусах западнее заданного азимута. Он встал и поднял обе руки вверх: «Продолжать движение!» Как назло, почти стих ветер, стало тише. С северо-востока донесся едва слышный звук автоматных очередей. Скорее всего, немцы-охранники в этом калмыцком селении совхоза «Сарпа» палят для острастки. Автоматные очереди слышны ночью на расстоянии трех-четырех километров.
Пройдя около четырехсот метров, Солдатов подал новый сигнал: «Внимание!» Теперь следовало опасаться новых вражеских ракет. Пройдя еще метров двести, он нагнулся, сунул в рот докуренную папиросу, затушил ее и положил в карман – окурок «Путины» не следовало оставлять там. И курить – даже умело, даже в кулак – больше нельзя было.
– Ну, Ванек, или пан, или пропал!
Ракета! Солдатов мгновенно залег, оглянулся. Порядок – все залегли, лежат правильно не на снегу, а на темной плешине земли.
– Раз, два, три… – шепотом считал Солдатов.
– Ты что?
– Ракета горит девять секунд. Чему тебя в твоей пехтуре учили?
Ракета – ее выстрелили слева, в пятистах метрах, – погасла. Он снова встал, подал сигнал: «Делай как я!» Ване Клепову приходилось одновременно зорко следить за действиями старшего дозорного и оглядываться на силуэт командира, маячивший позади, – не подаст ли какой сигнал? Несколько раз он говорил Солдатову:
– Не спеши! Теряю зрительную связь с группой!
Теперь шли, низко пригнувшись. Щелчок – это Солдатов взвел автомат. Когда по расчетам Солдатова до места, где немцы выстреливали ракеты, оставалось метров сто пятьдесят, он остановил группу и прислушался. Вдруг схватил Ваню за руку – впереди смутно слышался говор. Немецкий говор! Желто блеснул огонек спички. Солдатов вскинул руку с автоматом: «Вижу Противника!» Второй сигнал: «Ложись!» Минут через пять немцы ушли влево. Он сказал:
– Прикрывай! Пойду гляну, что к чему. Видал – чуть не нарвались. Скажи мне спасибо!
– Дай я пойду! Ты старший – я тебя должен прикрывать.
– Выполняй приказ, Клепов! – скомандовал ему Солдатов, отползая по-пластунски.
У Вани не было часов. Ему казалось, что Солдатов давно должен вернуться, он уже собрался было доложить командиру, как вдруг увидел быстро ползущего к нему разведчика. Привстав, Солдатов поднял вверх правую руку, подал сигнал «Путь свободен» и ящерицей пополз обратно. Ваня передал сигнал командиру и поспешил за Солдатовым.
Вскоре он дополз по следу Солдатова до неширокой тропы в снегу, изрытой коваными немецкими сапогами. Вот и свежие шипастые отпечатки. Они шли здесь только что, пускали ракеты и пристально вглядывались в степь. От этой мысли Ваня задохнулся, ему стало жарко.
– Сюда! Сюда! – услышал он сбоку яростный полушепот Солдатова.
Ваня подполз к нему, и Солдатов сказал злым шепотом:
– Балда! Проворонил мой новый след – то первый был. Пересекать тропу надо не по снегу, а по земле вот здесь. Ползи дальше, я командира дождусь.
В руках он мял окурок немецкой сигареты, подобранный на тропе. По состоянию табака и бумаги он и без ракет мог определить, когда проходили немцы.
Командиру он сказал:
– Товарищ командир! Дозволь, я этим гадам гостинец тут оставлю? Наверняка патруль подорвется!
– Что! А ну, убирайся отсюда! Вперед!
Ракеты еще долго слабо вспыхивали и гасли в темноте за спиной. Потом их проглотила ночь. Еще через час безостановочного движения Черняховский сменил Солдатова и Клепова.
– Опять в дозор пойдешь под утро, – сказал он Солдатову. – Перед охраняемой дорогой.
Солдатов довольно улыбнулся – от этого командира, видать, похвалы не дождешься, но ему, Солдатову, больше всяких похвал по душе именно такое признание его незаменимости как разведчика. И он опять стал насвистывать «Синий платочек».
Володя Анастасиади специально подошел ближе всех к командиру, мозолил глаза, чтобы тот послал его, Анастасиади, в дозор, но командир – вот обида! – снова выделил «старичков»: Колю Лунгора и Колю Кулькина. Обиженный Володя утешился мыслью, что только ему одному из новичков дали не винтовку или карабин, а новенький, с заводской смазкой автомат ППШ!
Медленно прополз час, другой. Туман почти совсем рассеялся; порой его пелену совсем относило в степь. В прорехе быстролетных низких туч льдистым блеском вспыхивали звезды. Местами там, где на поверхность выступала соль, земля «потела» и под ногами чавкала грязь. То на сапоги огромными комьями налипала глина, то все скользили и падали на льду. Володя Анастасиади снова и снова поднимал с земли Нонну. Падал сам. Владимиров взмок, поддерживая и ставя на ноги радистку Зою, а к утру, когда девушка совсем обессилела, ему пришлось нести еще ее сумку с радиобатареями. На ходу он стал пить воду из фляжки.
– Передать по колонне, – сказал командир, – воду пить только с моего разрешения! Снег есть только самый чистый и понемногу!
Черняховский шел все тем же широким шагом. Всем было ясно: если рассвет застанет их между двух огней – между двумя гитлеровскими гарнизонами, – немцы перестреляют их в открытой степи, как куропаток. А нестерпимая усталость подавляла все, даже сознание смертельной опасности, даже инстинкт самосохранения. Они шли за командиром, шатаясь и падая, и непреодолимая апатия расслабляла волю, сковывала ум и тело. Только бы лечь и уснуть, лечь и уснуть… Не хватало сил перевесить винтовку с одного плеча на другое, переставлять сбитые в кровь ноги в промокших и заледеневших сапогах. Не было сил нести непомерно тяжелый мешок за спиной. Но опять раздавался грозный голос командира, ненавистный в ту минуту и спасительный.
Ему, командиру, было труднее всего. Сильнее дикой усталости и боли от незаживающей раны было в нем чувство ответственности за выполнение задания, за жизнь вверенных ему парней и девчат. Удастся ли перейти дорогу? Не сбилась ли группа с пути? Вон опять упала Шарыгина, если не сможет встать, на руках далеко не унесешь – это погубит группу, нельзя и оставить гитлеровцам.
– А ну, орелики! – то и дело хрипел Максимыч. – Мы ведь на запад, на запад идем!
Опять соленая роса на солончаке. Похоже на снег, а это белая корка соли. Опять гололед. Опять падает Нонна. За ней Валя. А вдруг кто-нибудь ногу подвернет?..
Володя Солдатов шел сзади и все насвистывал или даже тихонько, еле слышно напевал: «Синенький, скромный платочек…»
Шел седьмой час пути, когда Черняховский остановил группу на привал – почти все снопами упали на землю. Командир подозвал к себе Солдатова. Вместе с Солдатовым к командиру подошел Ваня Клепов.
– Сядем. Посмотрим карту. Солдатов – фонарь! Клепов! Прикрой-ка свет. Вот Богоцехуровский улус – калмыцкий район. Мы прошли около тридцати пяти километров и находимся, по моим расчетам, вот здесь, около этой группы худуков – степных колодцев, их калмыки вырыли. Твоя задача – как можно скорее найти эти худуки. Чтобы мы могли точно сориентироваться по карте. Это крайне важно для успешного перехода дороги! Иди вот в этом направлении! К худукам близко не подходи – могут быть мины. Возьмешь с собой Анастасиади! Вернетесь по своим следам. А ну, одна нога здесь – другая там!
– Я возьму с собой Ваню Клепова, – сказал Солдатов.
– Возьмешь с собой Анастасиади! – отрезал Черняховский.
Командир хотел, чтобы все новички поочередно приобщились к разведывательному опыту Солдатова.
Проводив взглядом дозорных, командир встал и негромко произнес:
– Кулькин, Лунгор, Киселев, Васильев! Занять круговую оборону! На расстоянии видимости. Кулькин – на север, Лунгор – на запад, Киселев – на юг, Васильев – на восток. Остальным – отдыхать десять минут. Можно выпить два-три глотка воды. Кто до ветру – хлопцы направо, прочие налево! Брось ржать, Кулькин! Марш на пост!
Многие уже не слышали командира – они уснули, как только повалились в изнеможении на мерзлую землю. Только Нонна усилием воли не давала уснуть усталому мозгу – она ждала Володю Анастасиади. Через десять минут дозорные не вернулись, но Черняховский все равно стал тормошить и будить всех:
– Вставай, комиссар! Буди этих туристов! Печенкина, проснись! Всем встать и пройтись. Пальцами ног шевелите! Кто обморозится – тому крышка. Вставай, Заикина! А ты, Владимиров, особого приглашения ждешь? Шарыгина, приказываю встать! Водки глотни! Только немного – водка все тепло из тебя на морозе вы дует!..
Все чаще и тревожнее поглядывал командир на восток, туда, где за калмыцкой степью, за широкой Волгой занималась утренняя заря. Уже пять утра! Пока еще виднелся только бледный мазок над горизонтом, но шли Цикуты, прошло еще десять, пятнадцать минут, дозорные все не возвращались, и мазок на восточном горизонте светлел, рос вширь и ввысь, и командир вдруг разглядел, увидел, что у комиссара изо рта с каждым выдохом густо валит пар, промокшая от пота ватная куртка тоже клубится паром. Да, светало!..
– Всем сесть, – хрипло выговорил Черняховский. – Перемотать портянки. Заикиной осмотреть всем ноги.
– Идут! Идут! – воскликнула вдруг Нонна. – Солдатов идет, товарищ командир!
Пряча волнение и радость, Черняховский прочистил горло и резко сказал:
– Не ори на всю степь, сорока!
Солдатов устало подошел к командиру и виновато проговорил:
– Не нашли, нет этих проклятых худуков! На севере слышали стрельбу из немецких винтовок и автоматов. Значит, там этот… как его… Цаган-Усун-Худук. В трех километрах. А дорога совсем рядом – вон там торчат телеграфные столбы.
Дорогу группа переходила в том же порядке, что и пешую тропу, где чуть не столкнулись носом к носу с немцами. Солдатов разведал участок между двумя немецкими дзотами, Черняховский выставил в кювете по два автоматчика в боковое охранение – они не спускали глаз с дзотов, похожих в туманной мгле на невысокие курганы. Все ползли. Подползли к краю дороги, а там встали и, тревожно вдыхая слабый запах этилированного бензина, пригнувшись, ступая боком, быстро пересекли широкую, изрытую, изъезженную танками и автомашинами грунтовую дорогу с глубокой колеей. Вновь, впервые после госпиталя, увидел Черняховский такой знакомый и ненавистный след, отштампованный покрышками семитонных «бюссингов» с их характерным рисунком. Эту фашистскую печать на советской земле видел он на дорогах Белоруссии и Орловщины, под Харьковом и у брода через взбаламученный Дон.
– Ну, разреши, Леня! Я мигом. Может, танк или самоходка подорвется. Или машина с эсэсовцами!
– Дорогу не трогать! Заминируй тремя противопехотками наш след!
Да, кабы не степь, а лес!.. В степи группа идет, оставляя, как караван верблюдов, ясный след!
Когда группа отошла с километр от дороги, замыкающий Степа Васильев передал в голову колонны:
– Машины!
Черняховский оглянулся – теперь и он услышал завывания моторов, увидел световые конусы, отбрасываемые автомобильными фарами.
Опять пронесло!
И вдруг вспышка и грохот взрыва! Колонна стала. Кругом полетели разноцветные ракеты, послышалась автоматно-винтовочная стрельба. По степи засвистели пули. Черняховский подполз к Солдатову, ухватил его за ворот так, что пуговицы полетели.
– Твоя, герой, работа?!
– Полегче! Не бойся: фрицы подумают, это наши фронтовички сработали!..
– Молчать… твою!..
Солдатов отполз, тихо насвистывая.
Еще целых два часа после того, как погасли позади ракеты и стихла стрельба, вел, тянул, гнал вперед группу Черняховский. Солончаки теперь на границе Богоцехуровского и Икипохуровского улусов попадались обширные и частые. Соляной раствор просачивался в раскисшие сапоги и огнем обжигал натруженные, окровавленные ноги. Последние пять километров Анастасиади почти нес на себе Нонну, повесил за спину ее карабин. Когда он сам вконец выдохся, на помощь к нему, ворча и ругаясь, пришел Коля Кулькин. Степа Киселев взял у радистки сумку и тащил на себе теперь около сорока килограммов. Паша Васильев поддерживал Валю, силком вырвав у нее санитарную сумку, но скоро сам стал падать, и его сменил комиссар. Валя спотыкалась на каждом шагу. Перед глазами у нее плыл красный туман, а в ушах грохотало так, как грохочет Каспий в самый сильный шторм.
– Вперед! Орёлики! – звал Максимыч.
На рассвете над ними проплыла свинцово-синяя снеговая туча. Она припорошила снежком след группы в степи. Это безмерно радовало комиссара. Но прошла туча, и очистилось небо, и на востоке запылала великолепная, но совсем не желанная заря. С тоской глядел он на серые, изнуренные лица товарищей, на почерневшее лицо командира. И с еще большей тоской – на редкую, низкую и чахлую поросль солянки и тамариска на солончаках.
Ваня Клепов подошел к командиру и доложил:
– Худук – двадцать метров слева!
Черняховский сразу же достал карту из полевой сумки, теперь он сможет сориентироваться – в этом районе на карте помечены всего два худука!
– Вперед! Шире шаг! Ух, дохлые мухи!
– Еще немного, – сказал, тяжело дыша, комиссар, – и солонцы кончатся…
Было уже совсем светло, когда проклятые солончаки остались позади и вновь потянулась полынная степь с клочками низкорослого тальника в мелких лощинках.
Упала Нонна. Прямо лицом наземь. С ней повалился Анастасиади. Володя поднялся и пытался ватными от усталости руками поднять девушку, но это ему никак не удавалось. Все остановились. К Нонне подошла Валя, стала на колени и, всхлипнув, проговорила:
– Обморок вроде… Да что я, врач, что ли?!. – И вдруг обхватила Нонну руками и, прижавшись к ней, закрыв глаза, тихо, расслабленно и горько заплакала.
Володька Анастасиади сел и в полной растерянности посмотрел на Валю, всегда такую сильную и бодрую, затем со страхом перевел взгляд на бледное, с закрытыми глазами лицо Нонны.
Предвидя остановку, повалился наземь один, второй, третий… Зоя почти висела на Степе Киселеве.
– Вперед! – яростно хрипел Черняховский. – Народные мстители! Гроза немецких оккупантов! Заикина! Отставить слезы! Сопли не распускать! Больше жизни!..
Максимыч рванул за ворот, сдвинул на затылок ушанку.
– Все, Леня! Лучше вон той низинки с тальником мы ничего не найдем для дневки… А ребята-то, а? Ну, зря ты это… Орлы, ей-богу, орлы!
Он подошел к Нонне:
– Дай ей водки, Валя!
Черняховский со злостью взглянул сначала на мглисто-алый шар солнца над дымно-багровым горизонтом и пустынную степь с лоснящейся темной землей и розовым отблеском на пятнах снега и соли, потом на трофейный «анкер» – 9.20…
– Группа! – сказал он, напрягая охрипший голос. – За комиссаром – в тальник! Вы трое – Кулькин, Лунгор, Сидоров – занять круговую оборону! Вас сменят через полчаса Васильев, Хаврошин, Анастасиади. Третья смена – Киселев, Клепов, Владимиров… Остальным – лечь, снять наполовину сапоги, вот так, натянуть выше головы воротники шинелей, дышать собственным теплом!
Володя Анастасиади уже ничего не слышал. Вместе с Киселевым и командиром он кое-как дотащил бесчувственную Нонну до тальника, повалился рядом с ней, дернул кверху воротник шинели у Нонны, и тут же все радужно поплыло у него перед глазами, как на пляже в Одессе, когда он смотрел сквозь осколок бутылочного стекла на озаренный солнцем прибой.
Через полчаса его разбудил Кулькин.
– Долго мне тебя будить? Вставай на пост! Проснись, говорят! Автомат забыл. Вон туда ползи, по моим следам! Да не в рост – ползи! Ноги замерзли небось? Сказано было – спустить наполовину сапоги… Шевели пальцами! Потому и смена через полчаса.
Поземка заносила неподвижные тела.
– Через полчаса разбудишь Владимирова, – глухо сказал, ложась и натягивая воротник выше головы, Кулькин, – а он меня потом. Да! Возьми часы! Эх, «Степь да степь кругом, путь далек лежит, в той степи глухой за-а-амерзал ямщик…
Коля уснул, шевеля обветренными губами. Володя, дрожа от холода, грязный, мокрый, вконец разнесчастный, сцепил зубы и пополз, отстраняя рукой сучья тальника, острые, как сабли от намерзшего инея…
Солнце светило ярче и выше. Нонна совсем по-детски всхлипывала во сне. Рядом лежал на животе, прихрапывая, подложив руку под голову, командир. Шапка у него сбилась набок, и то ли показалось Володе, то ли на самом деле в свалявшемся чубе Черняховского заметно прибавилось седых волос.