1

На утренней заре, в час, когда на тропах тают ночные туманы, возвращались мы с Щелкуновым с задания. Ночью мы побывали в поселке Вейно, где тайно встретились с нашими связными-подпольщиками и получили очередную сводку разведданных о немецких частях в Могилеве. От Длинного я знал, что эти сведения понадобились капитану для проверки данных, добытых неделю назад Надей.

— По-моему, Самсонов хочет и Богомаза проверить,—  сказал мне Длинный. — Но, как видишь, это дело пустое. Сведения Богомаза куда полней наших! А вот с Надиными не совпадают. Она и сама призналась, что не ходила в Могилев. Сведения из пальца высосала.

Из Вейно шли быстро, спешили до свету добраться до партизанских деревень.

Рассвет теперь намного опережает восход солнца.

От села Красница, где застал нас золотистый рассвет, было недалеко до леса. Красница — партизанское село. Отряд Аксеныча днем и ночью держит в нем заставу из нескольких партизан, и потому мы сразу же почувствовали себя в безопасности и ночные рискованные приключения казались уже смутным сном.

Из проулков, еще затянутых туманцем, сгоняли скотину. В разреженном воздухе звонко хлопнул кнут пастуха, промычала корова. Аппетитно запахло печным дымком.

Мы решили отдохнуть, позавтракать. Над одной из хат уже вился многообещающий дымок. Но Длинный, загадочно ухмыляясь, повел меня спящей улицей к знакомому ему дому. Это была пятиоконная хата, сложенная из могучих сосновых бревен с зеленой железной крышей и затейливой резьбой по карнизу. Хата стояла на пригорке, в глубине небольшого, но густого старого сада. Окна с белыми ставнями и голубыми узорными наличниками проглядывали сквозь сплошную зелень вишен, малины и яблонь, чьи росистые ветви с еще зелеными яблочками свешивались через низкий забор. К ступенькам скрытого за деревьями крыльца бежала, спотыкаясь о корни, ровная дорожка, посыпанная свежим песком, чисто выметенная чьей-то заботливой рукой. За яблонями загорались в первых лучах солнца огненные головки мака, весело пестрели в кустах крыжовника и малины свежевыкрашенные крыши ульев — целый городок из разноцветных домиков.

— Дома есть кто? — крикнул я.

На крыше испуганно взмахнул нежно-белыми крыльями большой аист.

Длинный оттолкнул меня, выругался вполголоса и елейным, совсем чуждым ему тоном позвал:

Можно к вам? Не рано? Извините, это я, Володя. — Мне он бросил шепотом: — Не называй меня «Длинным», ладно?

Не успел я оправиться от удивления, как на крыльцо выпорхнула девушка лет семнадцати в ситцевом сарафане и пошла, мелькая загорелыми босыми ногами, к калитке. Яркий венок полевых цветов лежал на отливавших бледным золотом светло-русых волосах с пышной девичьей косой, уложенной вокруг головы. Глаза, похожие на освещенные солнцем росистые васильки, глядели с приветливой лаской. С разинутым ртом смотрел я, как плыло к нам это волшебное создание, и опомнился только тогда, когда красавица щелкнула задвижкой, распахнула гостеприимно калитку и, глядя на нас простодушно и весело, певуче произнесла:

— Здравствуйте вам, гости дорогие!

— Здравствуйте, Минодора! — краснея, промямлил Длинный, пятерней причесывая отросшие за месяц лохмы.

Каких только цветов не было там, в саду! Бегонии, настурции... И пахло в нем в этот заревой час не порохом, не потом, а подмосковной дачей, покоем, детством...

Я полюбовался цветами, в этот ранний час еще только раскрывшими навстречу солнцу свои венчики. Девушка тоже еще как следует не проснулась, сонно хлопала загнутыми кверху густыми темными ресницами. А солнце горело, плавилось, играло в ее волосах...

В темных сенях, возле кросна и аккуратной поленницы, мы чуть не стерли подошвы сапог, вытирая ноги о половик. В дверях столкнулись и застряли, запутавшись в наших ремнях и оружии. На покрашенном охрой дощатом полу ярко цвели узорчатые пестрые дорожки. Мы прошлись по ним осторожно, как по кладкам, и присели на краешке лавки, поспешно сдернув фуражки. В темной горенке с невысоким беленым потолком пахло печеным хлебом, прохладой свежевымытого пола. В щель ставен сквозило солнце. Минодора протянула руку, чтобы раскрыть незапертые ставни, и смуглые пальцы ее против щели засветились, загорелись солнечно-алым светом.

В окна с геранью и фуксией на подоконниках хлынуло солнце. Оно зажгло белоснежную, искусно расшитую белорусским орнаментом скатерть, заиграло зайчиками на затейливо расписанной печи, на глянцевитых сосновых бревнах стен, красиво отливавших всеми своими слоями и жилами с янтарными подтеками, отскакивало от стекол икон и фотографий в покупных рамах.

Вдоль стены вместо лавок красовался ряд венских стульев. Вместо дедовского сундука в углу стоял комод. Самодельная этажерка, помимо всяких девичьих финтифлюшек, вмещала аккуратные ряды учебников и книг, под потолком висела до блеска начищенная десятилинейная лампа с железным абажуром. Светлые пятна на стенах напоминали о некогда украшавших комнату портретах. Чьи это были портреты, догадаться было нетрудно. Цветные дорожки тянулись по полу в соседнюю комнату, окна которой, по-видимому, были закрыты ставнями. В полумраке белела наполовину завешанная ситцевым пологом деревянная кровать, застланная белым покрывалом с горкой белоснежных подушек. Всюду пестрели вышивки, салфетки, Подушечки, коврики.

Все в этом доме говорило о довоенном трудовом достатке, довольстве. За печкой заводил свою песню ничего не знавший о войне сверчок. На стене на видном месте висел отрывной календарь.

«22 июня,—  прочел я не без удивления,—  1941 год».

На крыльце звякнуло ведро, стукнуло коромысло, заскрипели в сенях половицы, и через порог переступил библейского вида, сгорбленный годами, белобородый старик с мягким, добродушным лицом и прокуренными усами в чистой холщовой косоворотке до колен с цветным пояском и домотканых портах, ни дать ни взять — сказочный дед Белорус-Белоус.

— Это дедан ее,—  прошептал Длинный и громко, все тем же умильным тоном сказал:

— Здравствуйте, Лявон Силивоныч! Как пчелки ваши поживают?

Здравствуйте вам. люди добрые! Господь милует, скрипим помаленьку. Ась? Пчелы-то? Бунтуется пчела у меня, никак быть беде... Глянь-ка, Тузик, кто до нас пришел!

В дверь вслед за дедом комом белой шерсти, с заливистым и звонким тявканьем, влетела чернолобая шавка.

Дед Белорус-Белоус потрепал Щелкунова протабаченными пальцами по плечу и тяжело опустился на лавку, отдуваясь и вытирая лицо сухой жилистой рукой. Девушка присела рядом, обняла старика, прижалась к нему и участливо заглянула в запавшие добрые глаза.

— Уморился, деду?

— Ничего, отойду сейчас,—  отвечал дед довольно зычным и бодрым голосом, ощупывая поясницу. — Попотчуй-ка, коза, медком гостей дорогих. А то бы германам медок достался. В Могилеве объявил комендант, что каждый пасечник должен сдать по пять кило меда с пчелосемьи! Кабы не старость,—  сказал он, когда девушка выпорхнула за дверь,—  я бы не сидел трутнем на печке. Я бы тоже их бил по силе-мочи... — Он проворно стащил с моих колен полуавтомат. — Пиф-паф! И германом меньше! Да мной теперь и тына не подопрешь. Мне бы хозяйство — дом сыновьям сохранить. Вижу, вижу!

— добавил он серьезно. — Растет у нас партизанщина, что река половодом. Поднимается духом народ!.. Слыхать, наши, красницкие, исправно воюют в партизанах. Народ в Краснице всегда был смелый, вольный народ. Жили мы не так чтобы очень богато, но дружно, душевно, в любви и совете — по-советски, словом. На немца всем миром крепко сердиты. В полицию у нас никто не пошел, а в партизаны все парни подались...

— Как внучку-то вашу звать? — спросил я старика.

Пахло от него медом и духовитым самосадом.

— Минодора,—  шепнул благоговейно Длинный. — Глуховат старикан...

— Ась? Домом любуетесь? Дом что надо, ладный дом. Все тут кровью и потом досталось. А этому — крови-то, поту, цены нет.

Чудесное имя Минодора! Минодора, дочь Беларуси. И улыбка у нее солнечная, и вся она солнечная, светлая...

2

Душистый мед горит янтарем, густо стекает с ложки на блюдце. Не поймешь, какой вкуснее — этот, гречишный, или вон тот, засахаренный, желтый. К ногам жмется смешная мохнатая шавка. На черном лбу у Тузика серебряная звездочка. Тузик жалобно дрожит черной, мокрой пуговицей-носом, шевелит пушистым хвостом, умоляюще смотрит влажными сливами глаз, лезет обеими лапами на колени.

Прочь, дурень, разве собаки едят мед? — гонит его дед и рекомендует нам шавку:

— Слуга мой, страж верный... Так опять, говорите, немец наступать начал, на Воронеж прет? Знать, сильней, все еще сильней он нас, дуй его в хвост!

— Ничего не сильней,—  не соглашается Щелкунов, просто мы...

— Сильней он. Но ежели мы всем миром на него навалимся да по-русски гвоздить его будем, вот тогда треснет пуп у Гитлера.

Хрустящая хлебная корочка, теплая пахучая мякоть, острый холодок малосольного огурца. Из сеней доносится неуловимый запax прошлогодних яблок. Вот они в миске — антоновки и цыганки... Звонкий смех Минодоры,—  она нет-нет да и прыснет и кулак, глядя на Длинного... А губы у нее красные и сочные, как земляника...

Внучка вон уж как налилась,—  болтает дед,—  кровь с молоком, самой что ни на есть спелости, а все в девках сидит из-за проклятой этой войны...

Минодора, вспыхнув, замахала на деда руками, прикрылась рукавом. У Длинного пунцово запылали оттопыренные уши.

Минодора ловко ловит юркую моль рукой, спешит сменить тему разговора:

— Надо бы, дедусь, в шкафу посыпать...

Эх, внученька! До нафталину ли теперь, с молью ли воевать!.. Спасибо партизанам, прогнали германов, живем безданно-беспошлинно, да не ровен час. Ох силен он еще... Бунтуется у меня пчела, никак быть беде...

— А я верю, что наши победят к осени,—  твердо сказала Минодора. — И поеду я в

Слуцк свое педучилище кончать!

...В полутьме сеней Длинный остановился и замямлил:

— Ты ступай потихоньку, я... того... догоню, вот только скажу деду пару слов...

Яблок возьму на дорогу...

Он догнал меня за околицей и долго шел рядом, улыбаясь Мечтательно каким-то своим мыслям, то и дело оглядываясь на дом с аистовым гнездом.

— Ну как? — не вытерпел я. — Поцеловался на прощанье с дедом?

Длинный расхохотался, достал несколько яблок из карманов, протянул мне, произнес благоговейно:

— Антоновка, апорт, титовка!.. Знаешь, Витька,—  заявил он мне неожиданно,—  после войны я обязательно приеду сюда, в Красницу, жениться.

В изумлении уставился я на друга. Лицо у этого восемнадцатилетнего жениха длинное, худое, рот как ломоть, из арбуза вырезанный, как у Буратино, глаза светло-голубые, точно выцветшие. Русые волосы торчат пыльными космами во все стороны. Нежно розовеет облупленный нос. Воротник замусолен до черноты, пуговицы оборваны, куцый ватник продрался на локтях. Петушиные икры в раструбах кирзовых голенищ... Только лакированный комсоставский ремень со звездой на пряжке, гранаты, наган, рожки в голенищах да немецкий тридцатидвухзарядный автомат со складным прикладом поперек груди придают Длинному лихой, воинственный вид.

— Раскис, распустил нюни! — Меня прорвало. — Тоже мне, жених! — На смазливую девчонку польстился! Только канарейки в клетке не хватает. Какое она право имеет салфетки крахмалить, барахло нафталинить, когда весь мир кровью обливается. Эх ты... Тузик!

— Молчи, дурак! — весело обрезал Длинный. — У Минодоры отец и брат в армии: брат — летчик, отец — комиссар. Да и сама она такие сведения нам из Могилева да из Быхова носит, что Самсонов только ахает! Она раньше с Богомазом связь держала, потом с Надей, а теперь со мной... А что они с дедом за старую, мирную жизнь цепляются... что ж, в этом ничего дурного нет. Минодора даже затеяла детей в селе грамоте учить. Это, брат, такая девушка!.. И старикан мировой — он воск отдает церкви на свечи — во имя победы над супостатом!..

Володька Длинный засмеялся счастливо, вытянулся и, задрав к небу длиннющие руки, заорал во весь голос:

— Обязательно-о!.. Приеду-у-у!..

И голос его разнесся далеко по зреющей ниве, догоняя волны, катившие по зеленому морю ржи, пугая жаворонка в поднебесье.

Он повернулся ко мне.

— Что ты понимаешь? Ты глянь вокруг! До чего жить хорошо! Совестно, война все-таки. Но я никогда так счастлив не был. Душа у меня сейчас ну прямо рояль...

— Ну а при чем тут эта твоя Минодора?

— Как при чем? Да что ты в этих делах понимаешь?

— Мальчишка! — пробасил я. — И это ты говоришь мне, человеку, который, можно сказать, безнадежно запутался в своих сердечных делах? Понимаешь, Длинный, я люблю свою девушку в Москве, а недавно мне очень понравилась одна девушка в Ветринском отряде. Кроме того, мне кажется, что я чуточку влюблен в Надю Колесникову. Выходит, я человек легкомысленный, а?

До самого лагеря мы поверяли друг другу свои сердечные тайны. Я не посмел, конечно, сказать Длинному, что успел уже и в Минодору его влюбиться. В ту самую минуту, когда пальцы ее, протянутые к ставням, загорелись солнечно-алым светом. И вся она была какая-то солнечная... И весь день озарился каким-то особенным светом.

В лагере, куда подбросил нас повстречавшийся на пути обоз, мы сразу же завалились спать. Но не проспал я и часа, как меня разбудил Кухарченко. Он приказал немедленно явиться к командиру отряда.