1
Партизану, убеждал я себя, некогда оглядываться назад, он должен смотреть только вперед. Мы живем с невероятным ускорением. Непредвиденные события сменяются с головокружительной быстротой. Мы живем, в минуту втиснув час, в час — сутки. За один день партизан подчас переживает больше, чем за месяцы мирной жизни. В вихревой лихорадке, в горячке и сумятице партизанской страды некогда думать, размышлять. Дел столько — самых важных, опасных для жизни дел,— что не хватает времени осмыслить, понять эти дела. Свое будущее партизан измеряет часами, минутами, и только это будущее — очередная боевая операция — властно приковывает все его внимание. Старые впечатления быстро стираются новыми. Жизнь мчится вперед стремительным колесом, спицы в этом колесе мелькают с такой скоростью, что по отдельности их нельзя различить, и позади остается раздавленное и искалеченное, и свежие брызги быстро покрываются пылью новых переживаний.
Надя, милая, хорошая Надя!.. Я оглушен, ничего не могу понять и не хочу, боюсь думать о тебе, о могиле под черной ольхой, пытаюсь убедить себя, что партизану некогда оглядываться назад. Но это очень трудно, когда другие думают, оглядываются, смотрят правде в лицо... Вот вчера, например...
Тяжело нагруженные продовольствием подводы медленно втягивались в лес. Услышав громкий хохот у передней телеги, я нагнал товарищей. Богданов рассказывал, видать, что-то очень смешное. Все, кроме Щелкунова, надрывали животы. Только Длинный, мрачно помахивая вожжами на передке, казалось, не слушал Богданова.
— Так и сказанула твоя зазноба? — провизжал, захлебываясь, Баламут.
— Так и сказала,— отвечал Богданов. — А вот Витька тоже наверняка девство бережет!
Это неожиданное замечание застало меня врасплох. Все же я скорчил лицемерную мину и ухмыльнулся загадочно и многозначительно. Но тут ко мне обернулся резко Щелкунов.
— А ты отвечай! — сказал он гневно, трясущимися губами. — Невинный ты или нет?
Отвечай!
Он смотрел на меня какими-то новыми, повзрослевшими глазами.
— Что ты пристал? — удивился я.
— Отвечай! — яростно крикнул Щелкунов, швыряя вожжи и подскакивая ко мне.
Я растерянно молчал, чувствуя, как горят щеки, а он сыпал скороговоркой:
— Эх ты!.. И я тоже неделю назад никогда не признался бы. Честности, смелости не хватает! А все дружки-приятели... Как же! Зазорное это дело. А вот как Васька Козлов
— это не зазорно, это геройство!.. Надю забыли! Это же всем нам наука!.. И ты, Богданов, со своей брехней!.. Чем хвастаетесь? И я хвастался! Нечем было, так врал, выдумывал... А с этого все и начинается...
Он размахнулся, огрел кнутом ни в чем не повинную конягу. Мы огорошенно переглядывались. Богданов застыл с раскрытым ртом.
— А Длинный прав, ребята,— без улыбки проговорил вейновец Жариков, глядя вслед уносившейся подводе. — Скотская привычка у нас. И над чем смеемся?.. И насчет Нади прав Щелкунов. Больно скоры мы на суд и расправу. Надо разобраться...
— Нечего разбираться! — хмуро отрезал Богданов. — Не нашего это ума дело... И о чем шум? Не за здраво живешь кокнули — невыполнение приказа, обман командира, самовольный уход с поста...
— Так затравили же девку!
— Цыц!
Я был сердит на Щелкунова — не потому, что он поставил меня в дурацкое положение и накричал на меня. Нет, он снова заставил меня вспомнить Надю, заставил думать о ней. И как не думать, когда запоет кто-нибудь: «И в какой стороне я не буду...»
Или потянет от костра любимым Надиным ольховым дымком.,.
«Честности, смелости не хватает»,— сказал Щелкунов. «Не нашего ума дело»,— сказал Богданов. Я уже перестал спрашивать себя — трус ли я: в группе, в отряде никто теперь не считает меня хлюпиком, но неужели у меня не хватает того самого мужества, той нравственной силы, о которой говорил Богомаз? Меня оглушили, контузили те два выстрела в «аллее смерти»... И почему-то чаще всего нежеланно и непрошено вспыхивает в памяти ранящее воспоминание: простреленный томик Шиллера и мертвый июньский жук-бронзовик. Вся жизнь у жука — один только июнь. И Надина короткая и красивая партизанская жизнь длилась один только июнь...
.. Николай Барашков вновь стал героем дня. На этот раз он не ушел, как всегда после минирования, предоставляя разведчикам выяснить результаты работы минеров, а остался со шнуром-«удочкой» на шоссе севернее Сельца-Холопеева. Наш рыбак пропустил на рассвете несколько крестьянских подвод, санитарный фургон с красным крестом на борту, невзрачную «БМВ» и колонну пустых грузовиков и дернул шнур под
«хорьхом», соблазнившись внушительным видом лакированного черного лимузина с генеральским штандартом на крыле.
В тот день Николаю явно сопутствовала удача: «дергалка» не оборвалась, чека не застряла, взрыватель не подвел. Оглушительно сдетонировала щедрая порция тринитротолуола под колесами «хорьха», из-под земли ударила молния, вспоров брюхо лимузина, расплавляя и корежа металл. Генерал германской армии, на свою беду кативший из Могилева в Гомель в этом «хорьхе», ничего не оставил ни для гроба, ни для урны. Впрочем, на деревьях за кюветом еще долго висели заброшенные туда взрывной волной клочья добротного генеральского мундира.
Барашков удостоился личной похвалы капитана Самсонова: «Вот как воюют мои десантники! Берите с них пример!..» Капитан немедленно представил героя к ордену, сообщил о подвиге в Москву. Борька-комиссар обещал написать оду в его честь.
Писарь Колька Таранов чернильным карандашом внес новую запись в «журнал боевых действий», в котором он, следуя примеру бывшего писаря Борьки-комиссара, делал такие записи: «Убито фрицев (или фашистских мерзавцев)……15 штук, сволочей-полицейских....21 штука...» Отрядный повар, не ограничиваясь обещаниями и посулами, преподнес знатному диверсанту кружку легкого и пенящегося парного молока и доверху наполненный котелок сочной жареной свинины со штабной сковороды, и даже сам Кухарченко милостиво похлопал счастливчика, пылавшего румянцем смущения, как равного, по плечу.
— Жалко, меня с вами не было,— горестно вздохнул Лешка-атаман. — Надо было машину живьем брать. А какие, верно, у этого генерала часы были, какая зажигалка!.. Прима! Золотой небось портсигар!..
Все рассмеялись вокруг — решили, шутит Кухарченко. А он, по-моему, вовсе и не думал шутить.
Три Николая-подрывника: Барашков, Сазонов и Шорин — эти великие скромники — выглядели именинниками. Нам же, десантникам в боевой группе, нечем было похвастаться. В день большой диверсии мы участвовали в общеотрядной засаде, которой впервые руководил лично Самсонов. Своим командным пунктом капитан избрал глубокую яму на расстоянии гранатного броска от шоссе. У самой обочины, как всегда, цепью залегла боевая группа во главе с Кухарченко. Капитан предупредил, что сигналом к отходу явится продолжительный свист. Насчет свиста можно было не беспокоиться — командир отобрал у меня свисток майора Генриха Заала. Свисток мне очень нравился костяной, на витом зеленом шнуре, похожем на аксельбант.
По натужному гулу дизелей на подъеме стало ясно — машины шли не порожняком. Первую очередь, свалив водителя головной машины, дал Кухарченко. У головной машины разорвало бензобак, она вмиг превратилась в костер. Семитонные трехосные грузовики сбились в тесный ряд, горела залитая бензином земля, и клубы искристого черного дыма заволокли шоссе. Азартную шумиху засады просверлил вдруг резкий, переливчатый свист, надсадный, переворачивающий душу, как вой сирены.
Партизаны огляделись в тревожном недоумении. Стоило одному молодцу попятиться раком, подалась назад и вся цепь. Первым вскочил и побежал на получетвереньках, маяча задом, Виктор Токарев, заместитель Кухарченко, а за ним подхватились и со всех ног напролом кинулись в лес остальные. Сигнал о незримой опасности оказался страшнее сопротивления попавшегося в ловушку врага: страх перед неизвестным сильнее страха перед очевидным. Вместо того чтобы завершить удачную засаду полным уничтожением всего живого и ценного в автоколонне и сбором трофеев, мы поспешно и не очень организованно покинули место засады.
Убегая, я оглянулся: на «бюссинге» сгорел брезентовый тент и железные дуги над кузовом торчали как ребра...
На шоссе уже стрекотали немцы, когда я нагнал командира.
Самсонов стоял подбоченившись и холодными как льдинки глазами, поджав губы, смотрел на обступивших его взбудораженных партизан. Только на скулах его ходили желваки и рдели два ярких пятна — они всегда проступают у него в минуты возбуждения. Капитана забрасывали вопросами, допытывались о причинах внезапного отхода. Причин не было. А если и были, то партизаны о них не узнали: капитан Самсонов не отчитывался перед подчиненными.
— И хорошо, что командир вовремя дал сигнал,— успокаивал Борька-комиссар недовольных. — Мы не имели права рисковать командиром — он нам нужней трофеев!..
Нас догнали наконец Кухарченко и Баженов — они позже всех покинули шоссе, прикрывали наш отход. Кухарченко — он онемел от бешеного возмущения — окинул нас испепеляющим взглядом, а пулеметчик Павел Баженов с грохотом швырнул к ногам своего второго номера десантника Терентьева пулеметные диски, которые тот впопыхах
«позабыл» у дороги. Мне было стыдно за товарища и жаль этого угрюмовато-застенчивого парня с широким лицом и темной челкой. Бедняга Терентьев был готов сквозь землю провалиться и ни словом не ответил на брань Баженова. Промолчал и Самсонов, против обыкновения оставив безнаказанной проявленную подчиненным трусость.
— Не горюй, Володька! — пытался я утешить товарища. — Мы, когда «танков» напугались, всем отрядом драпанули! Выдержку в себе надо выработать, вот что!
— Легко вам говорить! — грустно сказал Терентьев. — Вы все храбрые ребята, потому и вызвались в тыл врага лететь. А я не храбрый, всю жизнь из-за этого мучился и потому, назло себе, в тыл врага полетел!
По дороге в лагерь я слышал, как Кухарченко — ему не давали покоя оставленные на шоссе трофеи — язвительно сказал Самсонову, щелкнув пальцами по его автомату:
— Ты бы, Иваныч, передал эту игрушку кому-нибудь. Она больше пригодилась бы в засаде, чем на ка-пэ.
Самсонов сдержался, ничего не ответил, метнул лишь в сторону командира боевой группы, по меткому выражению Баламута, «бронебойно-зажигательный» взгляд. Но, когда я попросил обратно свисток, Самсонов остановился вдруг и яростно крикнул:
— Молчать! Молчать!..
Но мой долг — стоять на стороне капитана. «Maлo ли какие соображения могли им руководить? — говорю я ропщущим друзьям. — Может быть, отряду угрожала известная одному капитану опасность?»
Все это, возможно, и так, но как тяжело, как мучительно то, что после расстрела Нади я невольно слежу за командиром, отыскиваю в нем плохое, злое и отчаянно спорю с самим собой, отстаиваю в собственных глазах командира. И Кухарченко тоже отстаиваю. Того Лешку-атамана, который храбрее всех в части воевал, лучше всех боксировал, ловче всех снимал часовых. Да, и метче всех стрелял...
В «аллее смерти» навстречу Самсонову бегом кинулись радист Студеникин с радиостанцией, Иванов, Ефимов, еще кто-то, все с расстроенными бледными лицами. Иванов и Ефимов что-то зашептали Самсонову, а Студеникин выпалил:
— Товарищ капитан! Ребята!.. Покушение!.. Кто-то тут, прямо в лагере, стрелял в радиостанцию!..
— Молчи ты!.. — закричал Иванов.
— Тише, товарищи! — возвысил голос Самсонов. — Студеникин! Рация работает?
— Слава богу, пуля продырявила только упаковку...
— Товарищи! — негромко, волнуясь проговорил Самсонов. — Враг попытался нанести коварный удар в самое сердце, хотел лишить нас связи с Большой землей. Среди нас предатель! Приказываю в ответ на вылазку вражеской агентуры утроить бдительность! Чтобы никакой болтовни, без паники. Я сам разберусь с этим делом, сам найду предателей! Нужны самые крутые меры, дисциплина ежовых рукавиц! Я представляю здесь командование и облечен всей полнотой власти!
Вычистив десятизарядку, я бесцельно бродил по лагерю, здороваясь с партизанами других отделений, или групп, как их чаще теперь называли, и гостями из подчиненных нам отрядов. Держался я с чувством собственного достоинства, небрежно кивая: как-никак я — помощник командира группы основного отряда!
У штабного шалаша я увидел Ефимова, Иванова, Токарева... Куда-то поедем мы этой ночью!..
В сумерках они разглядывали топографическую карту. Шепот голосов в шалаше минеров... Любопытно! Я посветил в глубь шалаша трофейным фонариком — на одеялах и подстилках развалился Васька Козлов. Склонившись над ним, сидела Алла Буркова. Она зажмурилась, но продолжала наматывать на палец прядь Васькиных волос. На лице ее было разлито выражение безмятежного, блаженного счастья, а на Васькиных губах застыла снисходительная усмешка...
— Испарись! — лениво пробурчал Козлов. Алла тихо рассмеялась. Что-то страшное, безжалостное было в этой картине, выхваченной на миг из темноты лучом фонарика. Ведь в ста метрах от этого шалаша, в двух-трех метрах слева от «аллеи смерти», под черной ольхой, лежала Надя.
И Алла счастлива, хотя прошло всего три дня!.. Она добилась своего и тоже, наверно, не хочет думать о Наде — не моих рук, мол, это дело. А он? Как быстро утешился!..
У цыганского фургона Богомаза потрескивал небольшой костер. В его багровом свете загорелое лицо Богомаза казалось вылитым из бронзы. Я подошел и поздоровался с ним, с Верой, с неразлучными его спутниками — Борисовым, Самариным, пулеметчиками Покатило и Евсеенко. Тут же сидел Костя Шевцов, часто приходивший из отряда Мордашкина навестить Богомаза. Богомаз жарил над костром насаженные на тонкий прут кусочки сала. Завидев меня, все умолкли. Вид у всех был невеселый. А прежде у этого костра много смеялись, пели песни, мечтали о скорой победе.
— Ну, как дела твои? — спросил Богомаз в ответ на мое приветствие. — Говорят, ты не теряешь времени даром? Присаживайся. Вас с Щелкуновым совсем не видать в лагере. От солнечного света, наверно, отвыкли? Сутки шиворот-навыворот вывернули?
Я отодвинулся от костра, чтобы спрятать смущение, не сразу ответил. Разве только мы с Щелкуновым ежедневно челночим? Лес — шоссе, лес — «железка», лес — шоссе...
— Работаем,— сказал я с никого не обманувшим равнодушием и принялся рассказывать о последних боевых делах своей группы. — Так что у нас все в порядке! — закончил я с гордостью. — Вот только эта последняя засада...
— «В порядке»! — протянул с печальной укоризной Богомаз. Он испытующе заглянул мне в глаза. — В порядке, только не все. Ты, я вижу, как почти все десантники вашей группы, в войну влюблен. Ну ничего, это пройдет. И быстро пройдет: у нас тут скоростная закалка...
Он замолчал, изучая меня все тем же о чем-то спрашивающим взглядом. В его серых глазах вспыхивали и угасали искры догоравшего костра.
— Ша! — сказал Костя-одессит.
Из темноты неожиданно и неслышно вынырнул Александр Ефимов.
— О чем, друзья, беседуете? — бодро заговорил он,— Ого! Да тут никак партийно-комсомольское собрание! Не закрытое, надеюсь?
— А что ты думаешь? — сказал Самарин. — С тех пор как Полевого «ушли»,— никаких собраний. Вот и собрались...
Ефимов хлопнул меня по плечу, кивнул остальным, свойски протянул через костер узкую, холеную руку Богомазу: — Денису Давыдову привет!
Богомаз подкинул на раскаленные угли сноп сухого хвороста. Пламя взметнулось и обожгло ребро ладони Ефимова. Тот отдернул руку, постоял с минуту в нерешительности и, потеснив меня и Самарина, подсел к костру.
— Так что же у нас не в порядке в отряде? — вновь обратись к Богомазу, упорствовал я.
Шевцов почему-то бросил на меня злой, предостерегающий взгляд.
— А кто это говорит, что у нас не все в порядке? — переспросил Ефимов.
— Я говорю,— негромко, но отчетливо ответил Богомаз. На минуту у костра воцарилось молчание. — Кто прострелил радиостанцию? — спросил Богомаз, обводя нас спокойным взглядом. — Сегодня лагерь был почти пуст, все так же спокойно продолжал Богомаз. — «Радист отлучился, ушел к ручью. Ни часовые, ни санитарки — никто не слышал выстрела. Стреляли, возможно, из бесшумки... Изменник промазал впопыхах, продырявил только чехол. Но это совсем не значит, что нам следует успокоиться. Кто-то пытался прервать нашу связь с Большой землей — разве можно молчать об этом? Да, среди нас есть предатель. Где он, кто он?
— Неприятная история,— буркнул Ефимов, прикуривая от головешки. — Но разговора вести о ней не следует. Чем меньше бойцов знают о ней, тем лучше для безопасности всего отряда. «Хозяин» сам занят расследованием этого дела. Ненужная гласность только раздует панику, подорвет боевой дух отряда, пустит ко дну этот «Ноев ковчег». Это говорит капитан.
— Такие дела делаются в открытую,— упрямо возразил Богомаз. — Каждый должен знать, что среди нас появился предатель. Тогда мы его скорей разоблачим. Предатель в партизанском отряде страшнее карательной экспедиции немцев. — Богомаз сдвинул брови. — Я останусь в отряде до тех пор,— сказал он тихо,— пока не узнаю, кто среди нас служит гитлеровцам. А потом организую такой отряд, в котором не будет места ни предателям, ни, кстати говоря, огульным расстрелам.
— Благой порыв! — усмехнулся Ефимов. — Но мы все подчиняемся «хозяину», а он не допустит анархии... Если каждый из нас захочет создать собственный отряд...
— Могилевские подпольщики,— ответил на это Богомаз,— ищут связи с Москвой, хотят просить Москву, чтобы нам прислали рацию, позволили создать свой отряд. Мы уверены, что Москва исправит положение и в отрядах Самсонова. А то тут расстреливают девушку за здорово живешь. Полевой бы этого никогда не допустил! Комиссар Полевой был тысячу раз прав, когда предупреждал: без партийного надзора у нас наломают дров!..
— Но Надя не выполнила задания, обманула командира, ушла с поста! — слабо возразил я, цепляясь за те самые доводы, что помогали мне не думать о Наде.
Богомаз внимательно посмотрел на меня.
— Дула самогон, ругала командира, лгала, изворачивалась, не так ли? — Не дав мне времени ответить, Богомаз продолжал: — Надю просто-напросто затравили. Самсонов говорил мне, будто совет десантников постановил расстрелять Надю. Это так?
— Нет, не так! — крикнул я возмущенно, со жгучей обидой. — Верней, не совсем так. Георгий Иванович не мог так сказать. Мы голосовали за строгий выговор. Но потом капитан разослал на операции тех из нас, кто никак не соглашался на расстрел, собрал тех, кто колебался, подключил Иванова, Козлова — они ж тоже десантники — и проголосовали единогласно расстрелять Надю...
Ефимов швырнул окурок в костер и резко перебил меня:
— Хватит! Я не позволю... Вы что? На командира клеветать? Ты, Шевцов,— подпевала Полевого. Тот злится, что Самсонов из основного отряда его прогнал, а ты помогаешь ему оклеветать командира...
2
Таким я еще никогда не видел Ефимова. Гневным, ненавидящим взглядом уставился он на Шевцова.
— Партизанский самосуд... — решительно выговорил Богомаз, перебивая возмущенные возгласы. — К нему можно прибегать лишь в крайних случаях. Партизаны-коммунисты Сибири, помнится, были против единоначалия командира в делах суда. А Самсонов... «Суд и следствие?! — говорил он мне. — Скажешь, мне и немцев надо в плен брать, а потом судить? А чем предатель лучше фашиста?» Командир наш превысил данную ему власть, вступил на опасный путь. Не только полицаев, но и всех, кто не стал еще партизаном, он готов приговорить к смерти. Народные мстители — это не охотники за черепами, а у нас появились такие охотники. Щелкунов — так он хоть парень справедливый, а Василий Козлов совсем свихнулся после расстрела Нади, стреляет кого ни попало, правого и виноватого. Нам говорят, не ваше, мол, это дело! Нет, мы за все в ответе. Можно ли нас, коммунистов и комсомольцев, заставить молчать силой приказа? Заставить выполнять неправильные приказы? Нет! Никогда! Тогда мы стали бы соучастниками...
— Конечно! — иронически усмехнувшись, протянул Ефимов. Он сворачивал новую самокрутку, сыпал на гимнастерку самосад. — Теперь каждый может подозревать своего товарища и обсуждать даже действия командира, полицаев выгораживать! С бойцом Колесниковой поступили круто, но по заслугам. И что такое жизнь одного человека, когда речь идет о безопасности целого отряда, всего нашего дела! Ничто!
— «Ничто»! — насмешливо, возмущенно прервал его Костя-одессит. — Ничто, когда этот человек не ты, не Ефимов! Ты пойми, у Ильи Петровича за отряд, за командира сердце болит...
— «Партийный контроль»! В зубах навязло! — воскликнул Ефимов язвительно, пряча в карман бумагу и самосад. — Этой демагогией вы воинскую дисциплину, принцип единоначалия подрываете. Нам нужна твердая рука... Кстати, мы тоже можем полюбопытствовать — что делали именно вы, Илья Петрович, когда стреляли в рацию? Вы ж были в лагере?
Самарин, Шевцов, Покатило, возмущенные этой неожиданной выходкой, наперебой заспорили с Ефимовым. Тот вскочил и уткнул одну руку в бедро, другую в кобуру пистолета. Губы его затряслись, голос дрожал:
Некоторые товарищи никак не могут забыть, что я... что на меня силой надели немецкий мундир, готовы даже записать меня в агенты мирового империализма и очень охотно забывают о том, как сами в недалеком прошлом христосиков малевали. Мне
«хозяин» верит — он не считает, что я, видите ли, нанес непоправимый вред мировой революции, а вы сами...
Он метнул многозначительный взгляд в сторону Верочки. Богомаз широко, по-мальчишески, улыбнулся. В глазах его блеснул задорный огонек.
— Ты сам, Ефимов, по-видимому, лучше этих некоторых помнишь свою службу у немцев. Впрочем, не скрою, я тоже всегда почему-то думаю об этой твоей службе, когда вижу, как ты вьюном вертишься вокруг штабного шалаша и юлишь вокруг Самсонова — вокруг своего нового «хозяина». А оправдывать опасное самоуправство ссылкой на принцип единоначалия просто глупо... Любое толковое решение мы поддержим, но единоначалия левой ноги не потерплю!..
Ефимов хотел что-то сказать, но махнул рукой и быстро зашагал от костра, пропал во тьме, затопившей Городище.
— И чего в пузырь полез? — удивился Евсеенко. — Психованный какой-то.
— Да и вы, боюсь, погорячились,— сказал я запальчиво Богомазу. — Ефимов — вовсе не плохой человек. Он много пережил, не везло ему...
— Много ты понимаешь! — перебил готовый к ссоре Покатило.
— Тебе, Витя, и всем нашим комсомольцам,— мягко вставил Богомаз, вертя самокрутку,— надо во всем разобраться... Здесь у нас — я уже это говорил — скоростная закалка. Но закаляться — не значит ожесточаться. Нельзя забывать — мы воюем за человека и никому не позволим — ни врагам, ни зарвавшимся друзьям — заставить нас забыть о человечности...
Размолвка Богомаза и Ефимова огорчила и встревожила меня. Как в малой капле росы отражается небо, так и отряд наш, подобно лужице, оставленной океанским отливом на побережье, сохранил в себе составные элементы Большой земли, отразив микроскопически ее общественные группы и деления — профессиональные, национальные, возрастные... И впрямь «Ноев ковчег»! Маленький, но целый мирок. Все эти элементы, соединившись, дали в тылу врага такой же прочный сплав, как и в армии. Среди пестрой, но слитной массы крестьян и рабочих, служащих и военнослужащих, горожан и сельчан — местных и занесенных ураганом войны на Хачинский остров со всех уголков необъятного материка — фронтовой корреспондент и московский художник и инженер имели, на мой взгляд, много сходного и общего. Почему же не ладят они меж собой?..
Мы долго молчали. Слабый ветерок курчавил струйку дыма над костром.
Богомаз сидел обхватив руками колени, задумчиво глядя в костер. Вера обняла его одной рукой, прижалась к нему. В свете костра бронзовеют лица партизан. Пахнет духовито самосадом. В стороне кто-то пробежал с горящей головешкой: человека не видно, виден только неровный полет искристого снопа. Каждый звук в лагере громок, как в гроте.
— «Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать»,— тихо пел чей-то голос фронтовую песню.
Костер, Богомаз, его друзья и звездная июльская ночь над Хачинским лесом.
Богомаз достал из кармана записную книжку и, перелистав ее, сказал немного смущенно:
— Вот что я записал недавно: «В споре со мной С., поддерживаемый Е, заявил, что наша партизанская война на три четверти гражданская война. Это неверно. Да, во Франции и Югославии, в Италии и Польше, всюду на завоеванных гитлеровцами землях партизанская война является одновременно и гражданской войной. Всюду, но не у нас. Потому что наш народ почти двадцать пять лет ковал единство. Отсюда — беспримерный массовый героизм нашего народа. У нас есть предатели и вражеские недобитки и доносчики, отбросы и подонки нашего общества, но их ли называть народом! Есть, наконец, люди забитые, запуганные, растерянные, но и они — не народ. Здесь, в тылу врага, на второй год оккупации и героизм народный, и уродства эти выступают с особой силой. Ведь мы еще очень молоды, наше время — несовершеннолетие коммунизма! Война раскрывает и лучшее и худшее в людях,— мужественный, любящий свою Родину человек становится героем, низкий себялюбец — предателем. Порой брат восстает против брата, отец против сына. Трудна дорога к победе. Много выросло уже могил — наших и чужих — по ее сторонам, а конца ее еще не видно. Но каждый из нас знает — только эта дорога ведет к победе... С каждым днем все дальше на восток шагают гитлеровцы, и с каждым днем все яснее вырисовывается наш моральный перевес. Эта война — великое испытание нового человека...
Многое хочется додумать,— продолжал Богомаз. — Да трудно найти подходящие слова. А нужно. Запишу, запомню и уничтожу. Прекрасный, оказывается, способ разобраться в собственных мыслях. Если немцы в Могилеве обнаружат на мне эти записи, вряд ли они разделят мои взгляды...» — Он вырвал несколько листков, скомкал их и бросил в костер. Бумага ярко вспыхнула.
Я люблю слушать Богомаза. Слова его падают мерно, весомо, глубоко.
Речь Ефимова, например, то летит, искрится, как бенгальские огни, мечется вкривь и вкось, то ползет и дымит; он как бы стреляет вслепую, наугад, беспорядочными очередями, стреляет с частыми осечками, из расшатанного автомата с раздутым стволом. Речь Богомаза, всегда понятная каждому, бьет точно в цель, за ней ясно чувствуются неустанные, пытливые, целенаправленные поиски, долгое и напряженное раздумье.
— Плохо то,— опять заговорил Богомаз,— что слова у нас начинают расходиться с делом. Впереди — тяжелые дни. Штурмбаннфюрер Рихтер надеется вскоре провести в наших подлесных деревнях операцию «умиротворения». Не сам ли Самсонов призывал наносить максимальный вред врагу? А последняя его засада совсем о другом говорит. Разве так воюют? Нам надо еще много учиться...Внезапно из темноты донесся голос, заставивший всех вздрогнуть:
— Уж не у тебя ли? Свой отряд растерял, а теперь со своим уставом в чужой монастырь лезешь?
Эти слова Самсонов произнес с каким-то холодным, через силу сдерживаемым бешенством. Распахнутая кожанка командира отражала пляшущее пламя костра. Рядом с ним стоял Ефимов.
Богомаз медленно встал.
— Товарищ капитан,— сказал он,— после покушения на рацию, после расстрела Нади мы, члены партии, еще раз просим собрать всех коммунистов...
— Молчать! — выговорил, задыхаясь, капитан. Под лакированным козырьком фуражки угрожающе вспыхнули его глаза. — Я уже знаю, кто хотел прострелить рацию.
Глаза их встретились — глаза Богомаза и Самсонова. Медленно встали рядом с
Богомазом Шевцов и Самарин, Евсеенко и Покатило.
— Знаю почти точно... И скажу это в свое время...
Самсонов круто повернулся и исчез в темноте. За ним неслышно заскользил Ефимов.
— Дело принимает невеселый оборот,— грустно усмехнулся Богомаз, когда мы снова остались одни. — Но мы правы, и мы заставим капитана изменить свой стиль руководства — с помощью Москвы или своими силами. Обо всем этом я уже говорил ему с глазу на глаз. И скажу на собрании. Но капитан, вы сами видели, против собрания. — Богомаз быстро взглянул на часы. — Да-а-а! Заговорились мы, чуть было
«Последние известия» не прозевали. Пошли к радисту!
Богомаз встал, потянулся, взглянул на звездное июльское небо. В нем молча змеились сухие молнии...
— А сегодня, товарищи, ночь особая! — сказал он. — Ночь под Ивана Купалу!..
Но в ту ночь мы не услышали «Последних известий».
— В ружье! — крикнул Кухарченко. — Собирайся, братва, на хозоперацию!..