1

Горячее июльское солнце утонуло в зеленом море Хачинского леса. Уж угасал закатный пламень на могучей вершине царь-дуба. От студеного ручья поползли вечерние тени, заливая прохладными волнами городищенский холм. Лагерь на Городище жил своей обычной жизнью. Хрипло завывала вконец заезженная «Разлука». Гулко стучал молотком сапожник, потрескивал на кухне костер. В шалашах и на истоптанной траве лагерной поляны храпели на разные голоса отдыхавшие перед очередной операцией партизаны.

Я быстро разобрал и вычистил десятизарядку. Чуть не до самого вылета путал я все эти стебли, гребни, рукоятки, но за месяц боевой жизни эта премудрость навсегда вошла мне в плоть и кровь.

С тяжелой от бессонницы и раздражения головой слонялся я потом по Городищу — капитан отобрал у меня автомат Тарелкина. Обещал отдать, но так и не вспомнил о своем обещании. А я уж научился вслепую перезаряжать автоматный диск!.. Вскоре я увидел свой великолепный семидесятиоднозарядный ППШ у любимца Самсонова — Ефимова — и еще пуще разозлился. Я возненавидел свою длинную, неуклюжую, уродливую десятизарядку. Ведь настоящего партизана узнают по оружию.

Автоматы у нас большая редкость. Обладатель автоматического оружия возбуждает всеобщую зависть. Советские автоматы лучше, но в тылу врага выше ценится немецкий автомат — легче пополнить немецкие боеприпасы. Автоматами, пулеметами и десятизарядками вооружены лучшие бойцы. У большинства же партизан — русские, немецкие, французские, бельгийские, чехословацкие винтовки и карабины. Нет, пожалуй, ни одной армии Европы, оружие которой не было бы представлено в нашем отряде.

Застегивая ремень с тройными подсумками, ступая вразвалку, ко мне подошел

Богданов.

— Второй раз на неделе на хозоперацию посылают! — проворчал он недовольно. — В какой-то «Новый свет», будь он неладен. Так мы отстанем в боевых делах от других групп. Готовь народ. Узнай, как мозоль у Трофимова. Раздай патроны. Скажи Блатову, чтобы запряг трех лошадей...

Я плюнул с досады. Ну разве можно надеяться раздобыть автомат во время сбора жита и бульбы!

Недолги партизанские сборы. Через десять минут я доложил Богданову, что группа к выходу на задание готова.

— Обождем,—  сказал Богданов. — Капитан скажет, когда выезжать.

У штабного шалаша командиры и бойцы расступились перед Богомазом. Он только что получил боевое задание от Самсонова, вернее, доложил капитану о своем намерении впервые после ранения пробраться на связь в Могилев.

Богомаз шел не спеша, припадая на раненую ногу. Я хотел было подойти к нему — мне не давала покоя наша недавняя размолвка,—  но к нему подбежала Верочка, и я невольно подслушал их разговор.

— Неужели сказал ему? — спросила Верочка.

— Да,—  ответил, потемнев, Богомаз. — Трудно было сдержаться, но пришлось... Он меня даже в моральном разложении обвинил — ведь мы с тобой не расписаны! Все же я думаю, он перестанет приставать к тебе, когда меня нет в лагере. А не сдержит слово — придется мне тебя к Бажукову, за Проню, отправить. Сама понимаешь, дело важнее всего. Еще насчет немецких кладбищ мы крепко, поспорили — Кухарченко, Гущин ломают кресты, разбрасывают каски, а ведь за это мирным жителям придется отвечать! А Самсонов похваливает их. Пусть, говорит, фрицы туземцев расшевелят, скорее в партизаны пойдут! И еще — личные знаки, что немцы вокруг шеи как нательный крест носят. Зачем они нам? Мы забираем у них все документы, а знаки пусть их камерады в Германию отошлют — матерям и женам. А Самсонов это вредным слюнтяйством называет.

— И до всего-то у тебя дело есть!.. — несмело упрекнула его Верочка. И вздохнула горько: — Неужто к Бажукову придется ехать? Сна лишилась, кусок в рот нейдет. Знаешь, Илюша, предчувствия плохие у меня — возьми мой ТТ с собой, а?..

Богомаз засмеялся, обнял Верочку за плечи. Лучистые огоньки зажглись в его серых глазах.

— Ишь, голуби! — растроганно усмехнулся совсем не сентиментальный Сенька

Богданов. — Лесные дикие голуби...

«Разлука ты, разлука...» — неутомимо рыдал фальцетом патефон.

— Семен! Поехали, что ли? Чего ждем? — сказал я неторопливо Богданову, мне хотелось выехать с Богомазом.

— Не было такого приказу! — равнодушно откликается старшина.

Мимо нас прокатил на «вандерере» Богомаз. Он весело махнул нам рукой. Клетчатая зелено-коричневая ковбойка ладно сидит на крепких плечах и сильной груди. В городе эта ковбойка не привлечет внимания, а в лесу отлично маскирует. Серые бриджи и небольшие хромовые сапоги. На велосипеде — жестяной -номер городской управы Могилева. Подумать только — завтра Богомаз будет раскатывать по улицам среди немцев! Совсем не знает страха человек!

— Силен мужик! — проговорил Богданов, провожая восхищенным взглядом Богомаза. — Котелок у него варит; жаль, уходит от нас. Есть такой слушок — разругался с капитаном из-за Надьки, из-за разных дел. Все ему надо! Все за грудки капитана берет — даешь парторганизацию! Говорят, разыскивает Богомаз за Днепром какую-то десантную группу с рацией... Смел, как Лешка-атаман, а в политике Самсонова за пояс запхнет... Шарики у него работают... Только зачем нам парторганизация, не понимаю, на кой ляд, ежели мы и так здорово воюем, а языки чесать нам вовсе некогда?

— Затем, чтобы дров не наломать! — сказал я, повторяя Богомаза.

За велосипедом мягко и неслышно проехала по примятой траве телега с тремя или четырьмя вейновцами. Все они одеты в форму ваффен СС, все в высоких эсэсовских фуражках с черепами.

— Куда, ребята?

— Старосту одного хотим обманом взять! — отвечает отрядный писарь Колька

Таранов. — Да Богомаза до Могилева проводим.

Провожая взглядом Богомаза, катившего к «аллее смерти», я снова сказал:

— Поехали! Чего мы тут околачиваемся? Пойду потороплю Самсонова.

— Не советую,—  пожал плечами Богданов,—  это, брат, не по уставу. А к капитану сейчас не подступись который день тучей ходит.

Я хотел с ходу войти к Самсонову, но в командирский шалаш меня не пустил Борька-комиссар.

— Извини, Витя! — заявил он вежливо, но твердо,—  Капитан занят.

Чем лучше идут дела у нашей партизанской республики, подумал я с раздражением, тем большее расстояние отделяет нас от Самсонова. Он становится все неприступнее, все большей тайной окружает все свои планы, мысли, действия. Он прибегает к нехитрому приему: от рядовых он отгораживается совершенно, помощникам своим определяет узкие участки деятельности, изолирует их с помощью такой

«специализации» друг от друга, а сам — и только он один знает все, держит все в своих руках.

Я пошел было прочь, когда из командирского шалаша вышли Ефимов и Гущин, оба хмурые, сосредоточенные. Ефимов, замедлив шаг, закурил сигарету, глубоко затянулся. Я с удивлением увидел, что он успел уже смахнуть мой автомат на немецкий «бергман». Вслед за Гущиным он быстро зашагал к «аллее смерти».

Из шалаша вышел и остановился Самсонов.

— Товарищ командир,—  начал я, подходя к нему.

Капитан плохо слушал меня, он грыз ногти и неотрывно смотрел мимо меня, на дорогу, по которой только что проехал с «эсэсовцами» Богомаз, по которой шли в ту минуту Ефимов и Гущин.

— Поезжайте! — наконец сказал он, досадливо поморщась. — Чего вы тут в лагере околачиваетесь? Какой приказ? Сколько раз вам одно и то же говорить нужно? У самих на плечах головы нет?

2

Вечерело. Лес притих, засыпая. Ложилась роса на некошеные лесные травы. Мы миновали «аллею смерти», Замер позади неясный шум лагеря. Распластав широкие крылья, одиноко кружил в розовом небе большой ястреб.

Неожиданно, распоров, как полотно, тишину вечернего леса, грянули длинные очереди из двух автоматов, по звуку — немецких. Уши лошадей встали торчком. Мы застыли на подводах. Тяжело пророкотало в лесу эхо. И только с нахлынувшей неспокойной тишиной — стрельба прекратилась так же внезапно, как и возникла,—  сильно забилось захолонувшее было сердце.

— Стреляют у Горбатого моста! — вырвалось у меня. — Там Богомаз! В лесу немцы!

За мной!

Ветер хлестнул по лицу, засвистел остервенело в ушах. Вихлястая дорога, вздымаясь и ныряя, полетела назад, унося с собой зашумевшие кусты и деревья. Позади громыхали телеги — это Богданов пустил вскачь лошадей по ухабистой колее. Но ни меня, ни бежавших за мной партизан они догнать не могли.

Я вылетел, пыхтя, озираясь, на Хачинский шлях, понесся к мосту, увязая в толстом слое песка и пыли. Широкий шлях пустовал. На нем было светло, безлюдно и тихо. Впереди дымилась в вечернем розовом тумане река, темнел неровный настил перекинутого через Ухлясть моста. Недвижны кувшинки на воде, не шелохнется стреколист. Над темным валом чернолесья догорает густо-красное зарево. За мостом, в тени отступившего от берега леса, стоит на шляхе подвода с лошадью. Пустая, брошенная вейновцами подвода... За подводой валяется велосипед. Заднее колесо

«вандерера» еще вращалось. На спицах ярко вспыхивало солнце.

На берегу лежали толстые бревна. Их привезли туда, видимо, в прошлом году для ремонта моста. Я с размаху бросился на мшистую, топкую землю у ближайшего бревна. По мосту ползли какие-то люди, передний полз — прямо ко мне. Эсэсовец!.. Но я тут же узнал вейновца Кольку Таранова, опустил полуавтомат, приподнялся.

Сзади зашуршало, звякнуло. Я быстро оглянулся, увидал Богданова, партизан нашей группы. Они молча подбежали ко мне, согнувшись, со взведенными винтовками, и залегли за бревнами.

Таранов полз, волоча винтовку.

— Засада! В упор... Страху дали... — зашептал он хрипло, перевалив через бревна. — Черт! Фуражку потерял...

— Где Богомаз? — схватил я его за плечо.

— Не знаю. Из авто... автоматов били. В упор... Фуражку...

Я вскочил и с полуавтоматом наперевес ринулся к мосту.

Не разбирая дороги, перемахнул в три прыжка через мост и понесся по шляху.

Вот подвода. Лошадь опасливо покосилась на меня, скрипнула упряжью. Посреди шляха валялся велосипед. Заднее колесо велосипеда уже остановилось. Кровавый след тянулся по седому песку влево от велосипеда к обочине.

Вот он! Я застыл на краю неглубокой, залитой водой канавы. Вода в канаве была затянута лягушачьим шелком — нежно-зеленой тиной. В канаве лежал Богомаз. Лицо неузнаваемое, страшное. Он лежал на спине, подмяв под себя высокую траву, неестественно запрокинув голову. Ковбойка и штаны, измазанные тиной, заплыли у поясницы кровью. Правой рукой, до локтя погруженной в воду, он сжимал пистолет. Левая рука затерялась в траве. Я опустился с ним рядом, боязливо притронулся к его руке, проговорил:

— Богомаз! Ты слышишь меня?

Мои пальцы обожгло кровью. Я отдернул руку. Вода отражала закатный алый пламень неба. Казалось, Богомаз лежит в канаве, до краев наполненной кровью.

— Богомаз! — закричал я, закричал так, что меня услышали на той стороне реки мои товарищи.

Я стал трясти его за плечи. Вялые, податливые плечи... Он глухо застонал, раскрыл мутные, невидящие глаза.

— Свои... — прошептал он чуть слышно, сквозь прерывистое дыхание. Глаза его ожили. — Ты?! прохрипел он. И лицо его, меловое, постаревшее, излизанное зеленой тиной, исказилось ужасной мукой. Он силился поднять пистолет.

— Свои, Богомаз! Свои!

Пистолет упал в воду.

— Сволочь... Ах, сволочь!.. — тяжким стоном выдавил сквозь стиснутые зубы

Богомаз.

Его губы вздрагивали. Он силился что-то сказать и не мог.

«Бредит!» — подумал я и, вскочив на ноги,—  жив Богомаз, жив! — стал звать товарищей. Они встали из-за бревен и побежали ко мне. Глаза Богомаза опять закатились. В узких щелях поблескивали белки. Я осторожно приподнял набрякшую ковбойку и майку и, оцепенев, смотрел, завороженный страхом, на большую, с ладонь, рваную рану на левой стороне живота, где комом вспучились петли перебитых кишок. Потом проворно, весь дрожа, я скинул мундир, рубашку, разорвал ее на лоскуты, с помощью подбежавших друзей вытащил Богомаза из канавы и стал перевязывать рану. Пришлось поднять к груди его разодранную взрывом разрывной пули ковбойку. Из рассеченного рубца ее торчала небольшая, со спичку, белая трубочка. Я вынул ее — она оказалась свернутым лоскутом шелка. На мокром от крови шелке было напечатано:

«...Председатель подпольного Минского обкома КП(б)Б Памятное Илья Петрович действительно направляется обкомом в город Могилев для организации подпольно-партизанской борьбы...» Богомаз застонал, руки его потянулись к ране, но я удержал их. Они были вялы, покрыты холодным потом.

Я подобрал пистолет Богомаза — «браунинг» калибра 7.65 миллиметров, с вензелем на рукоятке.

— Богданов! — сказал я срывающимся шепотом. — Богомаза нужно отправить в лагерь на телеге. Как можно скорей.

Юрий Никитич еще спасет ему жизнь. Зови всех на помощь. Пулеметчики, жарьте по лесу! Крой, Емельянов, по левой стороне! Богомаз ранен в левый бок. А ну-ка! Все разом,—  скомандовал я. — По лесу! Пли!

Лес молчал. По взбаламученной канаве медленно плыли клочья лягушачьего шелка.

По канаве текла вода, унося кровь Богомаза в Ухлясть.

3

Я послал Турку Солянина на велосипеде Богомаза в лагерь, наказав ему доложить Самсонову о засаде, объявить тревогу, поднять всех на ноги для лесной облавы, немедленно выслать Юрия Никитича навстречу Богомазу. Богданов помог мне перенести тяжелое, расслабленное тело Богомаза через Горбатый мост к телеге. Когда я опустил голову Богомаза на сумку с пулеметными дисками, прикрыв эту сумку березовыми ветками и чьим-то пиджаком, Богданов судорожно глотнул, провел по сухим губам кончиком языка и сказал дрогнувшим голосом:

— Я сам повезу...

Я приложил ухо к теплой груди Богомаза. Сердце билось часто-часто, неровно, едва слышно.

— Потише вези! — наказал я Богданову. — Осторожнее и быстрее!

Мы молча проводили глазами телегу. Богданов шел сбоку, держа в руках вожжи, то и дело бросая тревожный взгляд на Богомаза.

Кипел, пенился кровавый закат за лесом. В его отсвете странно, зловеще багровели лица партизан, алела вода в Ухлясти, в канаве, в которой только что истекал кровью Богомаз. Я натянул на голое тело мундир и почувствовал вдруг, что страшно устал. Пальцы слиплись от крови. Кровь и зеленая тина въелись в складки ладони. Отвратительным и страшным показался мне в ту минуту мир.

Мы ждали. Ползли минуты. Над мостом бесшумно пролетела большая сумеречная бабочка. Догорал закат в Ухлясти. Над рекой цвета крови и вороненой стали пороховым дымом плыли струйки тумана. И вот в лесу, в стороне Городища, звонко хлестнул выстрел. Как удар током — неожиданный, резкий, потрясающий душу. Не то одиночный из автомата, не то пистолетный выстрел.

Мы ждали. Поднималась ночь. Ночь в лесу не опускается: ночь поднимается из низин и оврагов, затопляет черным половодьем поляны и просеки, заливает мхи и травы, кусты и молодой подлесок, проглатывает лес целиком и незаметно сливается с небом, где еще розовеют медлительные вечерние облака.

Вскоре мы увидели на темном шляхе человека.

— Сюда! — крикнул я, взбегая на мост. И умолк, стал, узнав командира отряда.

Самсонов шел медленно, увязая в песке. Автомат за плечом. На груди он бережно поддерживал завернутую в носовой платок левую руку. Он тяжело дышал. Он подошел так близко ко мне на мосту, что в полутьме я увидел — на чисто выбритой верхней губе бисером блестят капельки пота. Глаза боролись с болью, но глядели строго. Он искоса глянул на меня, на перепачканный мундир, распахнутый на голой заляпанной кровью груди.

— Что с вами, товарищ капитан? — встревоженно спросил кто-то из нас.

— В белку стрелял,—  нахмурился он. — Да темновато, промазал. Держал вот так руку у ствола и палец поранил. Слыхали выстрел?

Самсонов осторожно развернул носовой платок и показал нам темный от ожога окровавленный палец с обгрызенным ногтем.

— Как же это вы, товарищ капитан?

— Как, как!! Говорю, дуло парабеллума держал левой рукой... А вы тут что разлеглись — ночевать думаете? Или фронт открывать?

Меня поразило удивительное хладнокровие командира. Зная о засаде, он один пришел к мосту, стрелял по дороге в белок, автомат держал за плечом и не собирался поднимать тревогу. Мне стало стыдно за свои дурные мысли, подозрения... Самсонов — смелый человек!

— Мы ждем помощи, подкрепления из лагеря. Засада... Богомаза ранили... Надо бы лес прочесать.

— Знаю,—  сказал нетерпеливо командир. — Все знаю от Богданова. Так-так! Значит, заработал кто-то сто тысяч марок!

Сто тысяч марок? Ах да! Сто тысяч марок назначил за голову Богомаза начальник гестапо штурмбаннфюрер Рихтер!

— Немедленно отправляйся на операцию! — сказал мне Самсонов. — Приказ остается неизменным. Руководство операцией в «Новом свете» поручаю тебе.

Я уставился на Самсонова как на сумасшедшего. Я тоже не трус, но... может быть, где-то рядом, в сгущающихся сумерках, там, где смутная лента шляха пропадает в молчаливо-грозных зарослях, поджидает нас невидимый враг, из засады напавший на Богомаза...

— Да! — вспомнил я вдруг. — Вот, у Богомаза в рубашке было зашито...

Самсонов неловко, из-за раненого пальца, развернул шелковую трубочку.

— Знаю,—  сказал он со вздохом. — Он мне показывал эту «шелковку».

Отправляйтесь!

— Но, товарищ капитан... — начал я неуверенно и запнулся.

Самсонов шагнул ко мне вплотную. Лицо его перекосилось. В нем было столько нетерпеливой злобы, что я невольно отшатнулся.

— Никаких «но», когда тебе приказывает командир! — продышал он мне в лицо.

Я потупился. Под нами журчала река. В подернутой рябью воде — вечерняя заря и наши опрокинутые тени. Как в черном и кривом зеркале. Все наоборот, все кверху ногами.

— А Богданов?

Рука капитана метнулась к черной кобуре парабеллума. Вот так хладнокровие!.. Я повернулся к друзьям.

— Трофимов, гони сюда лошадей! Остальные — за мной!

Отойдя шагов двадцать, я оглянулся. Самсонов одиноко стоял на Горбатом мосту, а над поречьем, над опустевшим и темным шляхом, где так недавно гремели выстрелы и реяла смерть, уже обыденно и страшно квакали лягушки...

4

В ту ночь, томительную, бесконечную ночь, меня не покидали тревожные мысли о Богомазе, гнетущие опасения за его жизнь.

Староста «Нового света» проявил поразительную щедрость и расторопность. Он ловко резал собственных свиней, проворно втаскивал жирные туши на наши подводы, строго покрикивал на старуху, потерявшую впопыхах ключ от сундука. Заметив, что ночные гости ходят с фонариками по клуне и тычут шомполом в землю, староста сбегал за лопатой и мигом отрыл с военным обмундированием бочку. Он водил нас по домам других блюстителей «нового порядка» и с ревнивой добросовестностью выискивал тайники у соседей, закалывал чужих свиней и овец.

— Ай да староста! — похваливали его партизаны. — Только народ вот жалуется, дескать, больно ты лют и фашистский угодник...

— Наговоры,—  бормотал староста,—  наветы... Вот те Христос!.. Приходится, знамо дело, выбивать недоимки и подати, чтобы ни за кем не висло,—  вот и наговаривают... Вы и коня моего берите, мне ничего не жалко...

И староста, решив, видимо, разом искупить все свои грехи, метеором носился с многопудовыми мешками ржаной муки, картофеля и гречки на спине от закромов к подводам.

Потом, когда операция была закончена, мы стояли возле ларей в клети, лицом к лицу, вглядываясь друг в друга при неверном свете фонаря «летучая мышь». В ту ночь я вовсе не заботился о том, чтобы голос мой звучал как можно грубее и весь вид наводил страх на предателей. Но старосту и без того трясло как в лихорадке. Его морщинистое лицо, помимо страха, выражало безграничную угодливость. Я содрогнулся от чувства омерзения. Как могут уживаться в этом мире такие люди, как Богомаз, и эта злая карикатура на человека?..

Я взвел большим пальцем курок, поднял наган и — живо представил вдруг, как нажму на спусковой крючок, как упадет замертво этот человек. Снова кровь. Ее слишком много. Богомаз... В голове беспорядочно завихрились смутные мысли. Богомаз, его страшная рана...

— Пощади! — залепетал староста. — Не забивай! Не губи душу христианскую!..

Надо мстить. Почему же я колеблюсь? Почему не хочу, не могу больше видеть крови?

А староста повалился мне в ноги и, клацая зубами, надрывался:

— ...По гроб жизни молиться на тебя буду, детишкам в завет поставлю... Вот те

Христос... От всего отрешусь...

Я уронил руку. Не выдержали предельно взвинченные нервы. Сухое рыдание неожиданно и больно стеснило грудь. Но этот человек — предатель, враг! А враг ранил Богомаза.

Я застонал и с размаху, изо всех сил ударил старосту кулаком. Староста, закатив глаза, повалился на земляной пол, разбив оземь «летучую мышь». Не оглядываясь выбежал я на залитую лунным светом улицу, глубоко вдохнул свежий ночной воздух.

— Жарь! — понукал я ездового. — Жми! — и, выхватив кнут из его рук, хлестал жеребца старосты до тех пор, пока вдали, там, где полыхали июльские зарницы, не показалась смутная стена Хачинского леса. Уже на рассвете пронеслись мы по Дабуже, помчались по Хачинскому шляху. Из загайника нас окликнул часовой. Он ничего не знал о Богомазе. Мы снова понеслись вперед, далеко оставив за собой другие подводы.

Вот и Горбатый мост, канава, в которой лежал вчера, истекая кровью, Богомаз. За ночь ее опять затянуло лягушачьим шелком. В этой канаве месяц назад — еще мальчишкой — я разглядывал головастиков и ручейников. Кровь Богомаза. Она растворилась в водах Ухлясти, унеслась в Днепр...

Оглушительный взрыв потряс воздух и землю. За первым взрывом громыхнул второй, за вторым — третий. Стреляли залпами, стреляли на Городище. Там зеленым костром в первых лучах солнца вспыхнула вершина царь-дуба. Оттуда, по еще темному хребту леса, катились грохочущие волны, догоняя и обгоняя друг друга. Рев становился рокотом, рокот гулом, гул — далеким, замирающим шорохом. У взмыленного жеребца тяжело ходили лоснящиеся бока, нервно дергались уши. Я соскочил с подводы.

— Неужели немцы на Городище?!

Стрельба стихла. Тишина звенела. "Я отправил в разведку двух партизан. Минут через двадцать один из них возвратился и доложил:

— Наши салютовали. Богомаза хоронили.

В то утро я не попал в лагерь. В «аллее смерти» повстречались мне подрывники Барашкова, и я решил отправиться с тремя Николаями на минирование шоссе. Я поехал с ними потому, что не хотел, не мог видеть могилу Богомаза...