1
Шпрехен зи дойч? — еще издали, добродушно улыбаясь, спросил Самсонов.
— Наин... — ответил я, вопросительно глядя на Кухарченко, Ефимова и Перцова, стоявших за спиной Самсонова.
Капитан сидел у штабного шалаша — за самодельным столом. Кто-то вбил в землю четыре березовых кола, приколотил лист фанеры. Вместо стула — тяжелый чурбан. Кухарченко, голый по пояс, подпирал дубок коричневым от загара, тугим и круглым, как боксерская перчатка, плечом. Одна рука в кармане, в другой — с золотыми часами-браслетом — дымит неизменная сигарета, сверкающая белозубая улыбка от уха до уха. Ефимов наглухо застегнут, стоит подбоченившись, слегка горбясь, втянув астеническую грудь. Этот улыбается точь-в-точь как Самсонов, насмешливо и снисходительно. Перцов, заложив руки за спину, скрипя сбруей из бесчисленных ремней, предупредительно подался туловищем к столу командира. Он, не в пример Ефимову, улыбается почтительно и угодливо, даже тогда, когда командир отряда не обращает на него никакого внимания. Безмерное преклонение свое он выражает подобострастной игрой глаз и лицевых мускулов, благоговейными изгибами позвоночного столба.
«Безвредным чучелом огородным» назвал его Покатило. Как давно это было. «Мухи, не обидит...» Но на его месте настоящий комиссар разве стоял бы слепоглухонемым чучелом рядом с Самсоновым, когда тот чинил расправу над Надей и Богомазом!
— «Найн», «найн»! — лениво передразнивает меня Самсонов. У него, видимо, сегодня благодушное настроение. — Черт подери! Во всех школах «шпрехен зи дойч» зубрили, а у Москвы переводчика для меня не нашлось, вот и выкручивайся как хочешь. И чему вас в школе учили! Явно вредительский акт со стороны учителей немецкого языка.
— Зря учились только,— не преминул поддеть Кухарченко «образованных».
— Зато, Георгий Иванович, много шумели о полной боевой готовности,— желчно высказался Ефимов.
— Тут дело нечисто,— важно согласился Перцов. — Рука Берлина...
— Ничего, сойдет и английский,— нетерпеливо, пересыпая свои слова бранью, заявил Кухарченко. — Один хрен, что немецкий, что английский...
Слова командира боевой группы покоробили Самсонова, заставили его брезгливо поморщиться. Он повернулся ко мне:
— Ну а английский ты хорошо знаешь?
-Да как сказать?.. Знаю немного,— отвечаю я, преодолевая чувство унизительной робости.
— За немца сможешь себя выдать?
— За немца?! Не понимаю! Я не знаю немецкого!
Не поворачивая головы, Самсонов спросил:
— Ты как, комиссар, полагаешь?
— Я?.. — Бывший отрядный писарь побагровел — он взят врасплох, капитан никогда прежде не интересовался его мнением.
— Чего тут думать? Время-то идет! перебил его Кухарченко, подмигивая проходившей мимо санитарке. — Я до обеда хочу обернуться.
— Я полагаю, товарищ капитан, операция весьма рискованная. , — Тьфу-ты! — с остервенением выругался Кухарченко. — Рискованно! Да тут в немецком тылу все, рискованно! Спать рискованно, жрать рискованно, до ветру пойти и то риск большой! Уж если рисковать, так по-красивому!
— Блестящая мысль,— не слушая Кухарченко, говорил командиру Ефимов. — Узнаю в ней ваш партизанский талант, дерзновение, знаете ли. Пожаловать к этой сволочи в фашистском обличье! Нда... Мне остается пожалеть, что не я об этом подумал.
Самсонов усмехнулся и похлопал Ефимова по руке.
— И вообще надо штаб привести в порядок перед подчиненными стыдно.
— Кстати, спасибо за столик, Саша, очень удобно. И для шахмат тоже. Сам-то ты поедешь? Вот бы тебя офицером одеть, а? Тебе и карты в руки. И немецкий ты все-таки знаешь немного. Ну ладно! Не буду, не буду...
— Георгий Иванович! — В тоне Ефимова сквозил упрек. — Вы же знаете, у меня сегодня встреча с переводчицей и связным Бубесом в Вейно. Есть возможность получить ценные сведения.
— Разве? Ну ладно, ладно. Ты не вправе рисковать собой. Ты мне нужен для агентурной работы. Вместо этого... того покойника...
— Еду, и никаких гвоздей! — вспылил вдруг Кухарченко, отталкиваясь от дерева — Беру с собой самых отчаянных ребят у нас и у Аксеныча. Семь раз прицелишься, наверняка промахнешься!..
Самсонов посмотрел на него исподлобья.
— Поедешь тогда, когда я скажу! проговорил он сквозь зубы и сорвал вдруг злость на Перцове: — Возьмешь с собой комиссара. Хватит ему в лагере ошиваться. Надо, на коней, авторитет создать...
Перцов снова прочистил горло. Румянец его заметно спал.
— Что?! На кой хрен мне эта сарделька? — Кухарченко хлопнул ладонью по животику Борьки-комиссара, который тот, сидя на Городище, не по дням, а по часам отращивал. — Ишь, соцнакопления нагулял на комиссарских харчах! Нет, своих подхалимов можешь себе оставить!
Самсонов встал и, неожиданно для всех, ударом кулака сбил со стола карту и шахматы-самоделки. Глаза его, дико смотревшие на Кухарченко, налились кровью. Не сказав ни слова, он повернулся и, ни на кого не глядя, зашагал к штабному шалашу. Он шел вытянув по швам руки, судорожно сжимая и разжимая пальцы.
— И чего разгневался? — нарушил молчание Ефимов, усмехаясь вовсе не уважительно. — Совсем не терпит возражений. Сдает хозяин, нервничает, ндрав показывает. Не хватает ему твоей выдержки, Алексей Харитонович. А ты не горячись, помалкивай да по-своему делай. Ну, нравится ему этот военный совет в Филях... Помни, отряд на тебя большие надежды возлагает. Если случится что с капитаном... Сам понимаешь... Комиссар — фигура чисто декоративная. Ты у нас — да что там!.. А сейчас я отведу от тебя гнев хозяина. На меня ты всегда можешь положиться. Сердиться не нужно, браток.
— Да разве я что сказал? — Хмурое лицо польщенного Кухарченко размякло в широченной улыбке. — Заносится больно Самсоныч. А что он без меня? Нуль без палочки!
Я ловил каждое слово, внимательно всматривался в знакомые, но ставшие чужими лица. Я старался разглядеть, понять, что крылось за видом, словами, действиями этих людей. В голове, как у какого-нибудь неандертальца, который впервые пытается думать, натужно копошились первые самостоятельные мысли... Ведь мне, черт побери, впервые приходилось самому решать такие непосильно трудные задачи!
С тех пор как я окончательно освоился с мыслью: Самсонов — убийца Богомаза,— я стал иначе относиться к людям. Еще недавно я считал всех наших людей стопроцентными патриотами, а теперь я увидел, что патриотизм иных растворен в лимфе себялюбия и что порой процент патриотизма, как процент гемоглобина, совсем низок. Каждый, кто шел в тыл врага, назывался стопроцентным патриотом. Среди нас были патриоты самой высокой пробы — как Богомаз. И люди фальшивой пробы. Как заранее определить процент благородного металла в человеке?..
Я стал наблюдательным и осторожным: «Надо убедить Самсонова, что я ему не опасен!» Сменив в порыве душевного отчаяния розовые очки на черные, я стал недоверчивым, всюду подозревал фальшь, низость, коварство... Наверное я не знаю — охотится ли за мной Самсонов, собирается ли убить. «Для чего,— и сейчас спрашивал я себя,— одевает он меня в форму немецкого офицера? Не хочет ли убрать меня? Чтобы убить Богомаза, ему тоже потребовалось одеть людей в гитлеровские мундиры... Нет, недаром это, не случайно...»
— А ну вас всех к хренам! — лениво протянул Кухарченко и почесал, зевая, волосатую грудь. Под смуглой кожей рябью забегали, заходили тугие узлы мускулов.
— Если рано вернешься,— сказал ему Ефимов с масленой улыбкой,— загляни в Александрово, к той самой. Она мне литровочку обещала. Прима! Первачок на табачке настоянный!..
Надо разобраться во всех этих людях, но как это сделать? Чужая душа, вспомнил я народную мудрость, потемки. Чужая душа — темен бор. Легко заблудиться в ее тайниках.
Когда Кухарченко ушел, Ефимов сказал мне тоном начальника:
— Возьми у разведчиков полный офицерский костюм. У них там целый склад этого добра. Через час на операцию. Я сам соберу народ. Поедете в крупный стан полиции. Кухарченко скажет какой.
«Как он противен мне»,— думал я, повертываясь к нему спиной.
— Подожди! — окликнул он меня и, обогнав, достал что-то из кармана. Он улыбался. — Возьми, Витя. Пригодится. Для пущей солидности.
Что это? Крест? Так это же Генриха Заала крест! У меня его Самсонов отобрал.
— Постой! Хозяин велел проинструктировать тебя. Ну, что я тебе могу сказать?.. Станиславского читал? Нет? Жаль — прекрасное руководство не только для артистов, но и для разведчиков, поскольку разведчики тоже артисты. Так вот... Роль, говорит Станиславский, должна быть надета не внакидку, не в один рукав, как набрасывают шинель,— надо всего себя втиснуть в кожу другого человека... И еще он говорил: в жизни следует играть правдоподобнее, чем на сцене, где тебе заранее верят, иначе можно нарваться на скандал. Самое главное для актера в жизни, каким является разведчик,— чувство меры... Провалившихся освистывают пулями! Ну, беги! Переодевайся!
Инструктаж продолжался, когда я переоделся:
— Подтяни сапоги! Офицеры-немцы носят сапоги почти до колен, а не сжимают их в гармошку, как наши пижоны... Подстриги ногти — ты ж обер-лейтенант, а не китайский мандарин.
Он даже обнюхал меня:
— Вроде ничего! Не подходи к костру — опытные немцы и полицаи наших лесовиков по дыму узнают. Возьми «Кёльнской» воды у Иванова...
— Часа через три или четыре — был уже полдень — перепуганный пастушонок доставил властям села Перекладовичи листок бумаги, оказавшийся ультиматумом:
«Бургомистру и начальнику полиции села Перекладовичи, Могилевский гебитскомиссариат. Генеральный комиссариат, Белорутения, Рейхскомиссариат Остланд.
В целях безопасности личного состава и имущества германской армии настоящим предлагаю вам, на основании приказа генерального комиссара №082, собрать все имеющееся в селе огнестрельное оружие. Предлагаю вам, бургомистру и начальнику полиции, в сопровождении не более пяти полицейских, лично доставить оружие к 12.30, на предмет временной сдачи вышеобозначенного оружия воинской части германской армии, автоколонна которой пройдет затем через ваше село к Могилеву. Неисполнение приказа будет караться по законам военного времени.
Хайль Гитлер! Начальник автоколонны Ком. Н-ского батальона
Обер-лейтенант Генрих Зааль».
«Гробница», не выезжая из леса, билась в конвульсиях, надрывно выла и громыхала. Это Кухарченко выжимал из машины как можно больше шума в надежде подкрепить миф о существовании автоколонны вермахта. На опушке расположилось в ожидании ответа на ультиматум около десятка «полицейских», с белыми повязками на левом рукаве. Неподалеку, на залитой солнцем вершине косогора, на виду у полицаев Перекладовичей, в картинных позах, словно позируя фотографу журнала «Фронт унд хаймат», стояло трое «немцев».
«Оберштурмфюрер СС» — бледный и хрупкий на вид, давно не стриженный юноша, глядевший поверх слезавших на нос очков,— стоял в позе, достойной арийца, офицера-эсэсовца, крестоносца. В правой петлице его френча поблескивали серебряные рунические знаки «СС» — символ власти и разрушения, на левой — два серебряных квадратика оберштурмфюрера. Серебряный череп и кокарда на фуражке. Обшлаг сверху обшит лентой с надписью серебряной вязью: «СС дивизион Тотенкопф». На поясе — пряжка с надписью: «Моя честь моя преданность».
Второй «немец», по званию ефрейтор, а по прозвищу Баламут, заметно нервничая и оправляя мешковатый серо-голубой, с прозеленью мундирчик и помятые бриджи, заговорил трескучим от азарта голосом, с вологодским прононсом:
— Это, пожалуй, похлеще того раза, когда мы бандитов с тобою, обер, ухлопали!..
«Штабрфельдфебель Ганс», он же Васька Гущин, в десятый раз спрашивал, играя цепью и бляхой фельджандарма на груди:
— Неужели получится?
Между нами и Перекладовичами, над поседевшим от зноя выгоном, струились волны раскаленного воздуха. Дома, амбары, беспорядочное нагромождение крыш, разноцветные пашни на горизонте — все это мелко дрожало, струилось в густом трепетном мареве, словно отраженное в волнуемой легкой зыбью воде.
— А почему, «Ганс», думаешь, не получится? — спрашивает «Фриц». — Бабы, что в лесу ягоды собирали, приняли нас за немцев? Приняли! Вот только грудиновская полиция смоталась по неизвестной причине. Вас ист дас?
— Почему «неизвестной»? — отвечал лжефельдфебель. — Я раскусил, в чем дело. Дело в том, что в Грудиновке Аксеныч недавно обезоружил всех полицаев и Полевой распустил их по домам. Все-таки, как ни говори, немцы им насильно оружие всучили. Вот они и разбежались, завидев нас, побоялись встретиться с начальством. Зато
«папашу» словили...
«Папашей» мы почему-то назвали повстречавшегося нам в Грудиновке пожилого субъекта из Нового Быхова, немедленно предложившего «доблестной германской армии» свои услуги в деле искоренения «сталинских волков».
Разговаривая, мы не спускали глаз с Перекладовичей. Село словно вымерло.
— «Папашу» наш обер здорово купил,— вспомнил Баламут. — Ты, «Ганс», в кабине сидел, не видал ничего... Как сыпанет обер по-английскому, а тот — я, я, пан... я, я, герр офицер, пожалуйте, говорит, списочек коммунистов и прочей нечисти большевицкой в Быхове и Грудиновке, до колхозного библиотекаря включительно. Этот, мол, «Правду» выписывал, а та — в Москву на сельскохозяйственную выставку ездила... Только, говорит, вы мне мое хозяйство в Грудиновке верните, что советская власть у меня отобрала, век благодарен буду... Обер наш даже поперхнулся. А все-таки английский здорово похож на немецкий. У меня даже мурашки по спине зашныряли. Точь-в-точь как фрицы у нас в «дулаге», бывало, гавкали!
— Английский не очень схож с немецким,— авторитетно заявил я. — Английские слова я на немецкий манер коверкал...
— Неужели поверят в ультиматум? — бубнил «Ганс»-Гущин.
Сердце мое под саржей френча билось так, что я искоса поглядывал на крест — не подпрыгивает ли?
— Некрасиво,— укоризненно заявил Баламут, передавая мне бинокль,— нечестно с вашей стороны, господин обер-лейтенант. А еще комсомолец! Ай-яй-яй!.. Вы «папаше» место начальника самообороны обещали, дом обещались отдать, а как выехали из Грудиновки — передали его Пашке Баженову. «Черный» его сразу в рай отправил.
Такой пустотой, таким безлюдьем веяло от притаившегося села, что оно стало казаться мне ненастоящим, нарисованным.
— Чего ржешь. Баламут? — спросил «Ганс»-Гущин.
— Вспомнил, как у «папаши» глаза под кепку полезли, когда «обер» наш стал самокрутку из самосада вертеть...
— А «папаша» меня, хлопцы, воодушевил,— сказал я,— ведь покойник был быховским жителем, немцев каждый день видел, а нас за партизан не признал!
— Камрады! — забеспокоился Гущин. — А от меня не будет русской махрой вонять?
Стрелки часов прилипли к циферблату.
— Доконает Алексей «гробницу». Под такой шум настоящая автоколонна подъедет — не заметишь.
Странно раздваивается в такиё минуты человек. Одна его половина слушает, отвечает, беззаботно смеется. Другая — стремительно мобилизует и держит в боевой готовности все душевные силы. Чем лучше уживаются между собой в человеке эти две половины, тем полезнее он как разведчик...
— Осталось две минуты...
— Слышите? Кухарченко мотор заглушил.
Тишина. Стрекочут кузнечики.
— Ну, держись, братва! Спектакль начинается. Вон атаман бежит. Не туши-ка, прикурю...
На!.. Вот дает! Не смотри, что коротконогий!
Кухарченко взлетел на вершину холма, вырвал у меня бинокль.
— Только время потеряли даром! Я же говорил — с налета надо. Ультиматум вздумал писать. А плюс бе!.. Образованный слишком, не можешь без писанины! — Он разочарованно опустил бинокль, ожесточенно почесал затылок. — Не поверили. Время вышло.... — Но не такой человек Кухарченко, чтобы мириться с неудачей: — Эх, была не была! Веди, Витька, ваше благородие, в село!.. Какого хрена? Офицер ты германский или нет?..
— Постой, Лексей, а ну фрицы там? Что, Витька с ними по-английски будет балакать? Одних полицаев там, кажись, больше сотни! — нерешительно возразил «Ганс» Гущин.
— Потому и упускать жалко. По десять гавриков на каждого выходит. Рискнем.
Мы спустились по шляху с пригорка. Шли не спеша. Я впереди, по самой середине шляха. Сзади топали в ногу мои эрзац-фрицы. За нами — Кухарченко и Аксеныч с белыми "Нарукавниками» полицейских, Баженов с дегтярем, еще кто-то... Все дальше лес, все ближе село. Вот уже слева, за плетнем, потянулись ограды. За густыми вишневыми кустами стояла почерневшая от древности, покосившаяся баня с крошечным оконцем и рухнувшим предбанником.
А вдруг, думал я, в Перекладовичах из ста «гавриков» найдется один мало-мальски понимающий пo-немецки? А что, если там и впрямь немцы? Как «до свидания»-то будет
— «ауфвидерзейен»?
И вдруг все вокруг разлетается в страшном взрыве. Я разом глохну и слепну. Первая мысль, молнией промелькнувшая в мигом опустевшей голове: «Мина!» Но в следующее мгновение сознание и чувства возвращаются ко мне — и, падая, с необычайной ясностью вижу пустой шлях и слышу частые-частые выстрелы. Засада! На секунду я весь сжимаюсь и сразу же начинаю неудержимо расти, разбухаю во все стороны, заполняю собой шлях. Никак не могу понять, почему ни одна из визжащих вокруг пуль еще не прошила мое беззащитное тело. Весь мир заполнен секущими воздух струями смертоносного металла, исступленным, замораживающим душу воем. Вдавливаюсь в землю, но спина продолжает пухнуть, и каждый нерв ноет и стонет в ожидании пули... Ползу — щеку царапают острые камешки, в рот и глаза лезет седая, горячая пыль. Добираюсь до березы на краю шляха. Сваливаюсь в кювет и чихаю, жадно глотаю воздух. Жив! Жив!
Кричу что-то, размахиваю парабеллумом. Из-за жидкого, в три ветки, придорожного кустика выглядывает посеревшее лицо Гущина. Выпускаю всю обойму, восемь патронов, по вишневому кустарнику, из которого стреляют полицаи. Над головой взвизгивают и рвутся разрывные. Падают хлопья бересты, кружась опускаются листья.
— Обходят! — кричат сзади.
Отстреливаясь, по-рачьи отползаем вдоль кювета, от березы к березе. Трусы! Их больше сотни, а нас всего пятеро. А они испугались нашего огня. Лешкиного автомата, пулемета Баженова. Они боятся высунуть нос из кустарника, они уже не бьют по цели.
Их руки дрожат, они мажут, мажут!.. Вояки! Стоило им посадить в кювет пулеметчика, и никто из нас не ушел бы живым из ловушки!
Слева по огородам перебегают и ложатся фигурки полицаев. Их не разглядеть: солнце бьет прямо в глаза. Обходят!
Метров триста на животе по заросшему травой кювету, стремительный бросок — и я наконец в лесу. За деревьями стоят друзья, вдали виднеется зеленый борт «гробницы». Перцов с ужасом взглядывает мне в глаза. Кухарченко встречает злобным взглядом.
— У-у-у! Ультиматумщик! — рычит он. — Даже очки на память полицаям оставил.
Гущин, Баламут, Баженов — все целые и невредимые — стоят тут же, шумно отряхиваясь...
— Майн готт! Вот теперь и я понял, что немец перед смертью чувствует, когда на нашу засаду натыкается! — говорит не своим голосом Баламут, раз в жизни с трудом подбирая слова. — Я уж думал — труба нам!
У него — темные круги под мышками, френч прилип к спине, словно он только что километров двадцать оттопал.
— Не получилось... — пробормотал Гущин, прислушиваясь к пальбе. — На двадцать шагов, гады, подпустили... По-моему, они нарочно поверху били, а вдруг мы все-таки немцы!
Стрельба смолкла. По-прежнему мирно мреет воздух над пажитями.
Кухарченко сорвался вдруг с места и побежал к «гробнице». Яростно взревел мотор. Мы выбежали на шлях, но на том месте, где стояла «гробница», только клубилась пыль и пахло бензином. Машина уносилась с шумом и треском... Вот она вылетела из лесу и понеслась к Перекладовичам. На вершине холма «гробница» круто развернулась и стала. Кухарченко выскочил из кабины, перелетел через борт и согнулся над установленным у заднего борта на треножнике «Дегтяревым скорострельным», нажал на гашетку. Над селом заметались стрижи, тяжело хлопая крыльями, устремился прочь аист. Кухарченко прочесал вишневый кустарник, и ответная стрельба разом смолкла.
— Шпарь вон по тому дому с железной крышей! — закричал Баженов. — Там волостное правление!
Над домом взвились галки, вороны, грачи, показался дымок — почти вся лента в
«Дегтяреве» была набита красноносыми зажигательными патронами.
— Жарь, Кухарченко! — завопил хозяин «Дегтярева скорострельного» Евсеенко, выбегая с остальными лжеполицаями на опушку.
Кухарченко не успокоился и тогда, когда кончилась пулеметная лента, вскочив на ноги, он открыл рот и не закрывал его до тех пор, пока не высказал, успешно покрывая шум мотора, свое мнение о перекладовической полиции. А выражался он так метко и образно, что ему позавидовал даже сам Баламут, ругавшийся так, как может ругаться лишь партизанский сапожник.
Дымок, робко курившийся вначале над домом волостного правления, взвился вдруг черным снопом и рассыпался дождем огненных искр. Сразу в нескольких местах высоко взметнулись рваные полотнища бледно-желтого на солнце пламени.
— По местам! — гаркнул Кухарченко.
— Ну, командующий, теперь куда? — спросил Баламут, перегнувшись через борт к открытому окну кабины.
— Там видно будет,— неопределенно ответил Кухарченко и рванул с места
«гробницу».
— Держись, хлопцы! — крикнул Баламут, втянутый нами обратно в кузов. — Лешка-атаман разошелся! Даешь пятую партизанскую скорость!
Я оглянулся, когда «гробница» въезжала в перелесок. Огонь скручивал железные листы на крыше волостного правления, чуть не до облаков поднимался дым...
3
Мчались пустынными проселками.
По дороге разгорелся спор: каждый объяснял неудачу по-своему. Баламут уверял, что полицаи снеслись с Могилевом по телефону — он успел заметить в селе телеграфные столбы. Баженов считал, что нас выдал неумело составленный ультиматум. Аксеныч клялся, что видел среди полицаев серо-голубые фигурки немецких солдат...
— И куда гонит? — вздохнул Жариков. — Боится, верно, что война вот-вот кончится.
Лешке-атаману бы на торпедном катере носиться.
На крыше кабины — ручник, через задний борт смотрит «Дегтярев скорострельный». Пулеметчики все чаще и тревожнее поглядывали по сторонам. Хачинский лес остался далеко позади. Кругом простиралось враждебно пугающе голое поле, луга с длинными валами скошенной травы. Вдали виднелись там и сям вески — горстка крытых грязно-желтой соломой чемно-серых четырехстенок, гумна, клуни, редкие баньки, колодезный журавль...
Я с тоской глядел на эти безмолвные деревни. Внешне покорные, они платят дань захватчикам, скрывают ненависть. Полиция в этих деревнях пытается помочь гитлеровцам внедрить «новый порядок», наша «гробница» с экипажем отчаянных людей бросила дерзкий вызов страшной, непобедимой для нее силе. Таких людей здесь, на занятой врагом Могилевщине, пока еще только сотни, полицейских тысячи, а забитых, оглушенных людей десятки тысяч. Но живо и продолжает действовать подполье Могилева — уже после гибели Богомаза в воздух взлетел состав с горючим прямо на станции, взорваны здание офицерской школы на улице Миронова, водосмесительная станция на шелковой фабрике... Богомаз был прав: придет время — и встанут десятки, сотни тысяч партизан! Эх, дожить бы до того времени!.. А вон и залог того, что так будет, что это время придет, что победа будет нашей — чистенькое, аккуратное, небольшое немецкой кладбище сорок первого года, с выстроившимися в стройные ряды березовыми крестами и простреленными стальными касками... На дощечках, прибитых к крестовинам, аккуратно выжжены — с помощью сильной лупы из бинокля и солнца июля сорок первого года — имена завоевателей — офицеров и солдат вермахта. Но редко радуют глаз в этих местах подобные виды: видать, без больших боев проглотила эти земли панцирная группа Гудериана.
Нет, неправ я, считая, что нас здесь, в этом краю, только сотни. А подпольщики Вейно, о которых мне рассказывал Турка Солянин? А большевистское подполье в Могилеве, с которым был связан Богомаз, а рабочие Ветринки? А широкая сеть связных нашей разведки и тысячи людей — стариков, девчат, мальчишек, которые несут нам оружие, а сами без оружия воюют против захватчиков, предупреждают нас об опасности, выпекают для нас хлеб в деревнях? А дед Панас и Панасиха? Вот это и есть непокоренный белорусский народ.
— Кухарченко никак везет нас прямо в Церковный Осовей,— сказал Николай Самарин, подняв к глазам бинокль. — Зверье там особое. При нашей власти село Червонным Осовцом называлось, быстро перекрасились. Уголовники, дезертиры... Красницу немцам помогли жечь. Будет жарко... А помните, ребята, что Богомаз говорил о полицаях в этом селе? Это они погубили весной радиста-москвича... Ими известный бандит — кавалер георгиевский командует...
4
...Полицейские Церковного Осовца подались назад и замерли выжидательно. За их спинами кланялись бабы, снимали шапки мужики. Офицер-эсэсовец перепрыгнул через борт грузовика, и все — полицейские, плотно обступившие со всех сторон машину, и полицаи и немцы в самой машине — услышали, как заскрежетал гравий под щегольскими сапогами. Офицер заложил руки за спину, обвел толпу полицейских холодным взглядом, высокомерно поднял одну бровь. Серебряный череп на фуражке зловеще скалил зубы. Холодно отсвечивала серебряная вязь на петлицах и погонах.
Офицер медленно поднял руку, щелкнул пальцами, унизанными перстнями. С машины соскочил один из немцев, по-видимому,— переводчик.
— Пан обер-лейтенант велит начальство позвать! — выдавил «Фриц»-Баламут хриплым, точно простуженным голосом, с тем чудовищным «кавказским» акцентом, который любят рассказчики «армянских» анекдотов.
Яволь! — выговорил я, все с тем же каменным выражением лица. Наблюдательный человек мог бы заметить, что такое выражение застыло на лицах подчиненных мне
«немцев» и «полицаев». Толпа дрогнула, зашевелилась и выпустила бородатого мужика в черной, подпоясанной ремнем косоворотке. На груди -два Георгиевских креста на желто-черных колодках, кобуpa нагана повешена на немецкий манер на левый бок, рукояткой ближе к пряжке.
— Здравия желаю, ваше благородие! — рявкнул бородач. — Докладывает начальник полиции Церковного Осовца-с. Сегодня тут сборы полиции-с. Из окрестных деревень понаехали-с. Тема занятий: «Подготовка к походу-с против хачинских партизан».
Я небрежно коснулся двумя пальцами лакового козырька лихо заломленной эсэсовской фуражки с высокой тульей. Щеки начальника полиции тряслись, мелко дрожали закрученные кверху, смазанные жиром усы, испуганные глаза пожирали начальство.
— Зольдат? — спросил я благосклонно, тыча пальцем в кресты предателя.
— Так точно, ваше благородие. Фельдфебель царской и белой армии-с и георгиевский кавалер-с!
Этот старорежимный сукин сын, подумал я не без удивления, служил в армии, когда меня еще и на свете не было!
— Зер гут! — сказал я и разразился потоком самому себе непонятных слов. Я сердито выпаливал обрывки запомнившихся мне английских стихов, мешал «Гайавату» с
«Чайльд Гарольдом». Окончив, глянул сурово и зло на переводчика. Но переводчик о чем-то сосредоточенно думал. «Штабс-фельдфебель» «Ганс»-Гущин грузно соскочил с машины и встал рядом с офицером, исподлобья глядя на полицаев. Не имея никакого понятия о системе Станиславского, он явно переигрывал — странно пыжился, грузно хмурил густые черные брови, зверски вращал глазами, не опуская руки с «вальтера», и, цыганисто-черный, с грузной челюстью, отливающий металлической синевой, был по-настоящему страшен.
Из кабины вышел шофер, подтянул штаны и, улыбаясь от уха до уха, громко сказал:
— Здорово, сябры! Спичку бы, паночки...
К нему подскочил один из местных полицаев, щелкая на ходу зажигалкой. С машины посыпались гости. Внешне они ничем не отличались от местной полиции: то же разномастное вооружение, та же сборная одежда. В одном мы сплоховали: наши нацепили простые белые повязки, а у местных полицаев на повязках чернела надпись:
«Ordnungsdienst» — «Служба порядка».
Я нахмурился. Выпрямил до отказа спину, уткнул на прусский манер кулаки в бока.
Я буду говорить руссиш шпрехен,— произнес я каким-то противным дребезжащим голоском. — Я думайт, вы, ордунгсдинст, понимайт меня — я инспектор полицай. Русь партизан есть?
Так точно! Есть, есть!.. — обрадовался начальник полиции. — Мы хотели вам его передать,— заспешил он, увидев, что лицо офицера изобразило изумление и неподдельную радость. — В Быхов или Могилев хотели отправить. Бандита лесного на выселках споймали, живой он еще. Настоящий бандит-с! Уж будьте благонадежны! В погребе третий день держим-с.
— Ха! Черт! Доннерветтер! — воскликнул я, утратив на миг свою тевтонскую невозмутимость, и быстро затараторил: — Олл райт! Зер гут, герр полицмейстер. Показывайте мне партизан! Шнель!
— Пан офицер требует передать ему партизана,— быстро пояснил переводчик
«Фриц»-Баламут. Голос «ефрейтора» заметно окреп.
— Слушаюсь! Пройдемте, пожалуйста, ваше благородие! засуетился начальник полиции и прикоснулся кончиками пальцев к моему локтю. Я брезгливо дернул локтем и зашагал вслед за ним.
Самый доподлинный бандит-с! — волновался тот, семеня рядом,— Вы уж не сумневайтесь, в лесу схватили.
Я нихт ферштейн... — Сказал я и, насмешливо улыбаясь и жестикулируя, заговорил с «ефрейтором», и тот тоже растянул губы и многозначительно сказал:
— Абенгутенберлиндрезден!
Лаз погреба, в котором держали бандита, был наглухо прикрыт листом сорванной с танка брони. Погреб охранялся тремя полицейскими с пулеметом. Они вскочили и вытянулись, когда мы подошли. Лаз открыли, и начальник полиции грозно гаркнул:
— Вылазь, бандитская рожа!
Партизан не отзывался.
Придется вытаскивать-с, — виновато заморгал, багровея, бывший фельдфебель.
Нижние чины нерешительно топтались у погреба, опасливо заглядывая в темный лаз, беспомощно озираясь на «немцев».
«Штабсфельдфебель Ганс» усмехнулся, грубо оттолкнув мужиков, стал спускаться в погреб. Я вздрогнул, увидев на рукаве его френча пулевую дырку с незамытой ржавой размоиной.
За «немцем», мелко перекрестившись, полез сам полицмейстер. Из погреба послышались стоны, глухие удары, свирепый рык. Партизана с трудом выволокли наружу. «Штабсфельдфебель» бесцеремонно оттолкнул начальника полиции тот хотел дать пленнику пинка.
— Я тебе, гаду-фашисту,— в бешенстве шипел он,— зубами глотку перерву!
Это был высокий, светлоголовый парень лет двадцати четырех с измученным небритым лицом, весь в сине-багровых подтеках. Одет он был в разорванную на груди линялую красноармейскую гимнастерку и холщовые штаны. Больше на нем ничего не было ни нижнего белья, ни обуви. В затравленных глазах пленника при виде «немцев» мелькнуло отчаяние, почерневшие губы перекосились от страха и ненависти.
По моему знаку партизана потащили к «гробнице». Он весь как-то обмяк и, казалось, не замечал сыпавшихся на него ударов.
Я погрозил партизану пальцем, снисходительно подмигнул полицаям, хлопнул с усмешкой по кобуре.
— Пук-пук! — произнес я многозначительно на жаргоне оккупантов.
Угодливо кивая головой, довольно потирая руки, начальник полиции вертелся вокруг меня, нерешительно предлагая:
— Пан капитан, окажите милость, откушайте у меня-с, уважьте-с...
Площадь перед недостроенным помещением сельской школы была забита полицаями. Со всех концов села спешили их жены с вареными яйцами, медом, ягодами, пирогами, курятиной. Все это они несли в горшках и кринках или же в тарелках, обвязанных белыми платочками. Рушник в петухах, икона на каравае. Начальник полиции подталкивал ко мне старуху, несшую хлеб-соль на блюде. На стенах бывшего сельсовета белели меченные германским орлом плакаты и приказы, сулившие смерть за помощь
«большевистским элементам»... А неподалеку, в десяти верстах, черное, усыпанное человеческими костями поле отмечало то место, где жила и погибла под красным флагом Красница...
Жена начальника полиции — огромная рыхлая бабища, похожая на старосветскую купчиху — протянула мне стакан топленого молока. Брезгливо, кончиками пальцев я взял стакан и выплеснул молоко, проворчав: «Руссише швайн, ферфлюхтер беобахтер», и, протянув стакан, сказал кратко: «Млеко!» Полицмейстер выхватил кринку из рук ошарашенной старухи и снова налил в стакан молока.
— Гигиена, матушка, гигиена-с... Милости просим, пан полковник-с, чем богаты, тем и рады-с... Курки, яйки-с. А не угодно чего-с пропустить с дороги?..
«Полковник» чуть было не утерся тылом ладони. Вовремя спохватился, достал платок. Оглядевшись, я увидел, что моя команда «полицаев» отличалась на редкость плохим аппетитом.
Все мы услышали вдруг рокот мотора. Лжеполицаи тревожно переглядывались. А вдруг сюда нагрянут машины с всамделишными фрицами? Вот будет трогательная встреча земляков! Но это рокотал всего-навсего «юнкере»...
Начальник полиции собрал полицейских в небольшой одноэтажной школе.
— Поболее полсотни гавриков! — удовлетворенно усмехнулся шофер, проходя мимо меня. — Вся полиция в сборе! Начинай инструктаж, обер!
Ко мне подлетел какой-то урядник, лихо щелкнул каблуками.
— Ваше благородие! Помещение для занятий готово!
Полицейские рассаживались в пустой, полуразрушенной школе на принесенных из хат скамьях и стульях. Впереди чинно восседал с видом именинника начальник полиции Церковного Осовца. Рядом с ним на отдельной скамье
— урядники из соседних сел, прибывшие во главе своих полицейских отрядов на сборы. В незастекленные окна то и дело нетерпеливо заглядывали «гости». Я одиноко сидел за бывшим учительским столом.
— Поторапливайтесь, панове, поторапливайтесь! — поминутно вскакивал начальник полиции Церковного Осовца.
Полицейские уселись, обнажив головы, замерли. В затопившей школу тишине звякнули кресты начальника полиции. Я встал и, сдвинув на затылок фуражку, вытер тыльной стороной ладони влажный лоб. Десятки пар глаз внимательно, подобострастно следили за каждым моим движением. В полутьме лица казались такими же белыми, как и повязки на рукавах. Кто-то шаркнул ногой — на него шикнули. Шофер перешагнул через припертую к стене скамью, подошел к столу, стал рядом со мной. На губах — ухмылка, в глазах веселые чертики, вот-вот расхохочется. Все глаза с любопытством уставились на него. Шофер бережно отвернул лацкан пиджака, и все увидели... орден Красного Знамени. И словно одной грудью гулко охнули...
— Теперь поняли, кто мы?! — крикнул я, торопясь. — Мы партизаны! Кончай балаган! Огонь!!
Кухарченко поднял автомат, прокричал что-то. Голос потонул в трескучем залпе. Стреляли в окна, в двери. Пулеметные и автоматные очереди прошивали сразу несколько человеческих тел. Крики, вопли, стоны все слилось в один ужасающий гул -Я разрядил всю обойму в первый ряд и стоял, не смея шевельнуться: кругом свистели, шлепались о стены пули. «Кончай! Кончай стрелять!» — кричал я. Когда стрельба стала затихать на смену ей нарастал в ушах звон,— я пошел, спотыкаясь, перебираясь через груды тел, стараясь дышать только ртом, к выходу.
На площади достреливали полицаев, успевших высадить рамы и выскочить из окон школы. К заросшему оврагу стремглав бежал длинноногий полицай. За ним, стреляя на ходу из карабина, несся один из партизан. Я увидел, как Перцов занес над головой полуавтомат и обрушил его на голову начальника полиции. Ему, израненному, истекавшему кровью, удалось проползти кровавой ящерицей шагов пятнадцать, прежде чем его настиг карающий приклад Перцова. Я с трудом подавил приступ тошноты.
Я снова увидел Георгиевские кресты начальника полиции. Ведь он был когда-то храбрым русским солдатом и кресты, быть может, получил в германскую... Пусть бы уже принял он смерть от кого-нибудь похрабрей Перцова... Впрочем, какая разница!..
Я заставил себя вспомнить Красницу, Минодору и ее деда и исступленный крик над пепелищем: «Будь они прокляты, прокляты, прокляты!..»
Оттолкнув Перцова, я снял с убитого кобуру с наганом. Наган старый, «императорского завода», но отличной сохранности. Двадцать лет бережно хранил его бывший беляк-фельдфебель, ждал своего часа...
По команде Кухарченко по селу рассыпались приезжие «полицаи». Они бегали по улицам, тыча под стрехи полицейских домов пылающие пучки соломы. Кругом горели дома фашистских прислужников, занималась соломо-глиняная кровля сараев. Село заволокло дымом. По улицам летели клочья горящей соломы, снопы трещавших искр. Было жарко, было трудно дышать.
Аксеныч схватил Кухарченко за руку.
— Зачем хаты жечь? Спасай людей!..
Кухарченко вырвался:
— Приказ Самсонова! Зуб за зуб!..
Аксеныч и партизаны выводили из хат женщин, стариков, детей.
А на «гробнице» во весь рост стоял освобожденный партизан. По грязным щекам его, по синякам и ссадинам текли слезы.