1

Группа Богданова возвращалась с очередной «заготовки». Прошли те времена, когда продовольствие давалось без боя. За последние две недели чувствительно сократился мясной рацион. Свинина и баранина стали роскошью, доступной только штабным нахлебникам. Хозяйства наших поставщиков поневоле — полицейских и старост — охраняет ощерившийся дулами автоматов и пулеметов, прижатый к дорожным магистралям «новый порядок». Приходится открывать все новые и новые продовольственные базы в отдаленных районах, где еще не ступала нога партизана. Хозяйственная операция стала операцией боевой, операцией почетной.

Невдалеке от лагеря, на Хачинском шляхе, мы встретились с подрывной группой Барашкова. Минеры возвращались после трехдневной отлучки. Устало волочились за десантниками по седому песку шляха длинные косые тени. И сами они были похожи на тени в своем военном, защитного цвета, пропыленном грязном обмундировании. Угрюмые, суровые, серые лица. Три Николая — Барашков, Шорин и Сазонов, Володька Терентьев, Гаврюхин... Гаврюхину за полсотни, а его восемнадцатилетние товарищи выглядят его ровесниками. Куда пропала былая округлость щек, детский румянец под нежным пушком? В глазах — жесткий, настороженный блеск...

Диверсанты молча взобрались на наши подводы, и хотя сами мы шли пешком — телеги были перегружены, лошади измучены,—  у нас не хватило духу согнать непрошеных пассажиров.

— Вы откуда? — разлепил сухие губы Барашков. Шорин тут же заснул, положив голову на розовое брюхо зарезанного ночью борова, и во сне снова стал мальчиком...

— На хозоперации были. Две коровы, пара овец, свинья, муки шесть мешков,—  отрапортовал я. — На три-четыре дня хватит отряду.

— На фронте как?

— Паршиво. Вчера, правда, не слушали: питание кончилось. Самсонов к Бажукову за батареями послал. Они там груз полмили.

— Неужели нам в сибирской тайге партизанить придется? — вздыхает Барашков. — Что ж! Не сдаваться же фрицам... В отряде что слыхать? Щелкунов все групповщину разводит?

— Да брось ты!.. Самсонов шестой отряд формирует. Дзюба разбил автоколонну на шоссе. Ну а вы? На «чугунке» были? Спустили?

— С живой силой! — оживился на миг Николай. — Начисто.

Классные вагоны всмятку — одни мертвяки. Четыре мины через сто метров с детонирующим шнуром... Охрана там сильная стала — раз пять пытались подобраться к

«железке»...

— Вот это работа!.. — протянул Богданов завистливо. — А у нас вот Кольку-писаря убили. Дзюбовцы на рассвете нас за немцев приняли.

— Это того, вейновца?

— Ну да — Таранова. Вон Терентьев твой разлегся на нем.

Терентьева точно ветром сдуло с подводы. Он приподнял плащ-палатку, взглянул на меловое лицо Таранова. Подумал, должно быть, о том, что вот он, Терентьев, прошел, прежде чем добраться до «железки», огонь и воду, минировал бдительно охраняемое полотно и остался цел, а Таранова, вовсе и не ждавшего смерти, не подозревавшего об опасности, погубила нелепая случайность, которыми так богата война во вражеском тылу — погубил мундир вермахта.

Но случайность ли? Ведь Таранов был причастен к убийству Богомаза, он ехал тогда за его велосипедом на телеге... Может быть, он знал, что Богомаза поджидают в засаде Ефимов и Гущин? Может быть, Самсонов решил убрать Таранова?.. Эти «может быть», эта проклятая подозрительность начинают сводить меня с ума. Недаром говорят: кто украл, на том один грех, а у кого украли, на том сто — всех подозревает...

Разгрузив в лагере подводы, сдав хозяйственникам коров и лошадей, припрятав в шалаше бутылку с медом и фляги с самогоном, десантники и партизаны собрались у кухни, где повар уже подогрел остатки вчерашнего супа и разложил большие ломти свежего хлеба.

— Спать не ложиться,—  бодро объявил, проходя мимо, румянощекий Борька-комиссар,—  через четверть часа — политинформация.

2

В ожидании доклада партизаны сгрудились у школьной карты европейской части Советского Союза, повешенной' Борькой-комиссаром на ствол старого дуба. По этой карте и воюет наш горе-комиссар, почти не выходя из лагеря. Черные стрелы и кружки оставили далеко позади жирную черту весенней линии фронта, отмечая вехи летнего наступления немцев. Стрелки и кружочки, не поспевая за наступающими на юге 6-й полевой и 4-й танковой армиями вермахта, бледнели, мельчали, редели к востоку — не потому, что сводки Совинформбюро становились день ото дня все короче и суше, а немецкие сообщения казались нам все фантастичнее, а потому, что у тех самых отрядных стратегов, которые еще недавно после каждого сообщения о местных успехах наших войск на западном или брянском направлениях любовно выводили обращенные острием на запад огромные красные стрелы, за последние полтора месяца, когда черные стрелы нацелились на кавказскую нефть, на хлеб и заводы Восточной Украины, отпала всякая охота портить и карандаши, и карту.

Дымили самосадом, обменивались замечаниями, смеялись над немецкой сводкой, хотя сердце каждого при взгляде на карту изнывало сосущей тоской, порожденной бессильным гневом, жгучей обидой, стыдом и недоумением — знакомой тоской сорок первого года.

— Бачишь, Микола, куда германы заскочили?

— Ну и что? Вон Перцов доказывает, что это кутузовская тактика — заманить подальше и расколошматить!

— ...«Советы защищаются с отчаянием обреченных. Наши доблестные гренадеры...»

— читает кто-то немецкую сводку.

— Большая земля исчезает на глазах, а Малая, партизанская, все растет да растет.

Хороша «малая»! На карте и то смотреть страшно.

— Неужто наш партизанский район так мало места занимает? Пятачком закроешь, а я тут вторую пару сапог сносил!

— У меня жинка в Новочеркасске осталась. Да ты знаешь, где Новочеркасск? Всю жизнь топай — не дотопаешь. А ты говоришь — взяли.

— А в моей Одессе-маме, говорят, румыны хозяйничают, чтоб им!

— Братцы! Слушайте, что фрицы пишут. Умора! «В Горьковской области закончился денежный сбор на строительство танковой колонны. Собрано 49 рублей 37 копеек!» Лихо брешут!

— Армия наша отступает, а мы здесь втыкаем немцам!

— Лучше б наоборот!

3

Ясное летнее утро. Над Хачинским лесом — безоблачное, безветренное небо. Птичьи песни за ленивым шуршанием листвы. Жаркие брызги солнца на выцветающей зелени.

— ...Немцы прут через трупы своих солдат,—  льется голос Самсонова,—  у них миллионы убитых... Ценой огромных потерь им удалось захватить Ворошиловград, Новочеркасск, Шахты, Ростов...

Немцы рвутся к Волге, к Кавказу. Ум цепенеет от убийственных цифр людских потерь. Красная Армия отступает. Но нас двести миллионов! Почему мы не остановим, наконец, не отбросим немцев? Бои, решающие бои идут в полутора тысячах километров от Хачинского леса. Что происходит там? Почему мы отступаем?..

Партизаны мрачнеют. Один лишь Кухарченко улыбается, всем своим видом говоря, что если бы все воевали так, как воюет он, то война шла бы сейчас в предместьях Берлина. Да и Самсонов напускает на себя загадочный вид, намекая, что ему одному-единственному человеку, находящемуся в прямом и непосредственном контакте с Москвой, ведомы планы будущего разгрома врага.

— Немцы захватили важные районы... История не знает таких боев... — смутно доносится до меня тревожный голос.

Где-то идет Страшный суд. Идет не день, не два, а вот уже тринадцать месяцев. Почти четыреста дней войны! И каждый день войны уносит сотни, тысячи человеческих жизней... Все смотрят на карту. В глазах — тоска, лица угрюмы.

— Положение исключительно грозное. Решается судьба нашей Родины, нашего народа. Это вопрос жизни и смерти для каждого из нас...

Страшный суд... Мы знаем, что дело наше правое. Мы отчаянно, изо всех сил отстаиваем свою правоту, но судьба наша решается там, в излучине Дона, на Кавказе, за тридевять оккупированных земель. Что такое сотня-другая убитых нами фрицев, когда Красная Армия убила уже миллионы гитлеровцев, а они рвутся на восток, идут через трупы! Пока что чаша весов склоняется в пользу врага... А на другой чаше весов — судьба нашего народа, нашей Родины, судьба родины коммунизма, судьба занимающейся над миром зари...

— Панике не поддаваться. Какие бы испытания ни ждали нас...

Так и подмывает немедленно, сию минуту кинуться стремглав на шоссе, на

«железку», резать, рвать зубами, стрелять до последнего патрона. Не это ли чувство бросало севастопольских моряков с гранатами под немецкие танки?.. Что там в Москве? Что думают наши генералы? Что делает Сталин?

— Судьба отчизны решается не только между Доном и Волгой. Она решается и здесь

— на Могилевском шоссе, на железных дорогах, в гарнизонах врага. Мы немало сделали. За два месяца — около десяти эшелонов, почти сотня машин... А разведка!.. Но враг занес нож над сердцем нашей Родины... Мы должны отрубить руку, держащую этот нож. Мы должны обескровить гитлеровского спрута. К оружию, партизаны! Пулей и толом обескровим фашистского осьминога, разбухшего от крови наших людей — людей Белоруссии и Украины, детей Красницы и Ветринки!

Молчали партизаны. Над Хачинским лесом — безоблачное, безветренное небо. Птичьи песни за ленивым шуршанием листвы. Золотые брызги на листьях. И клокотанье горячей крови в жилах, жаркое биение сердца...

Когда-нибудь после победы люди будут читать книги о войне, будут слушать рассказы о том чувстве страха и надежды, что переживали мы в эти горькие для Родины дни. Поймут ли они нас? Ведь исход борьбы и путь к нашей победе будет им известен наперед!..

Заминированную тишину взорвал веселый голос Кухарченко:

— Иди, иди сюда, браток! — Он тащил за собой обливавшегося потом долговязого парня, со значком «Ворошиловский стрелок» и длинной французской винтовкой Лебеля на толстой белой бечевке вместо ремня. — Вот. От Мордашкина. Самолично видел этого, как его, восьминога. К лесу ползет, спрашивает дорогу к нам.

— Из Ветринского я,—  выпалил парень. — Мне командир нужен, сам товарищ

Самсонов...

— Я Самсонов,—  встал командир.

При виде знаменитого командира хачинских партизан парень смутился еще сильней.

— Докладывай!

— Каратели! Мы на операцию ездили, наших окружили на мельнице, убивают...

Полицаи занимают все села вокруг — Кузьковичи, Следюки, Грудиновку, Ветринку...

Лицо Самсонова одеревенело.

— Дальше! — подгонял он нетерпеливо.

— Мордашкин ждет приказа. Говорят, что каратели хотят окружить нас.

— К оружию, партизаны! — зычно, с пафосом, воскликнул Кухарченко, мастерски пародируя манеру речи и голос Самсонова.

— Командиры, ко мне! — звонко крикнул Самсонов. Затягивая на себе ремни, он отдавал приказания: — Отряды Курпоченко, Мордашкина и Фролова обороняют западные подступы к лесу, Дабуже, Смолицу, Бовки... Богданов, вели коня мне... Карту, Ефимов! Я с Дзюбой стану на восточной окраине — Александрово, Хачинка, Кульшичи... Сообщать мне обстановку каждые пятнадцать минут. Чтобы со всей самоотверженностью. Кто отступит без приказа — расстреляю...

Связные бросаются к велосипедам и коням...

< — Выступать немедленно. Батарея готова?

— По-моему,—  лениво проговорил Ефимов, прикуривая у Кухарченко,—  тревога ложная. Зря паникует Мордашкин. Случайную стычку с противником обращает в начало карательной экспедиции. Немцам пока не до нас.

— Откуда V тебя такая уверенность? — раздраженно спрашивает Самсонов.

По моим данным,—  отвечает новый начальник разведки,—  комендант Могилева только еще просит генерального комиссара Кубе расправиться с нами...

— Отряд построен, Иваныч-,—  докладывает Кухарченко. — Эй, Иванов! Осьминога поедешь с нами давить?

— Не «Иванов», а «старший лейтенант Суворов»,—  нахохлился начштаба. — Мне тут один приказик надо составить. Я в лагере за командира останусь. Ну чего ржешь? Мне

«Центр» такие указания дал — в драку не ввязываться, беречь себя для агентурной работы.

— Ишь фон-барон какой! А нам никто указания не давал Иванова защищать!

— Товарищ командир боевой группы! Я попрошу... при подчиненных...

— Вольно, вольно! — холодно улыбается Кухарченко. — Хватит фордыбачиться, крыса лагерная, шалашовка в портках!

— Командиры! По местам! — кричит Самсонов.

— Извольте коня! — говорит Блатов, подводя белого аргамака к Самсонову. — У меня завсегда все хозяйство в струне.

Ко мне несмело подошел связной Ветринского отряда.

— А я вас знаю! — Парень улыбнулся застенчиво. — Вы нас с отцом тогда в отряд брали... Из Ветринки мы, Котиковы, со стеклозавода «Ильич». Не забыли? Я уже почти два месяца в партизанах.

— Нравится, Кастусь?

— Очень даже. Только вот штука какая... — смутился парень. — Хотел узнать я у вас. У меня, понимаете, взносы неплачены. Как тут быть? За целых одиннадцать месяцев! Ведь некому было платить-то. Билет в полной сохранности, могу показать, ни один листик не помят, а задолженность вот получилась. В уставе... Комсорг-то кто у вас?

— У нас нет комсомольской организации,—  ответил я, краснея перед этим парнем.

— Как нет? — оторопел Кастусь. — А у нас комиссар Полевой давно сколотил...

— У Самсонова пойди и спроси! — резко ответил я. — Или вот у Гаврюхина. — Я поймал проходившего Гаврюхина за рукав: — Скажи, парторг ты или нет?

— Вроде как парторг,—  пробормотал Гаврюхин, почесав затылок. — Только не утвержденный.

— А где ж организация твоя? Где комсомольская организация?

— Да капитан все откладывает собрание, боится, как бы Самарин, Борисов и большинство не прокатило нас на вороных...

4

— Эй, десантники! Фракционеры! — крикнул восседавший на зарядных ящиках артиллерист Киселев. — Садитесь, подвезу!

Мы устроились с Барашковым на лафете пушки-«сорокапятки» на резиновом ходу.

Киселев, сидя рядом с наводчиком

Баламутом, взмахнул кнутом, пара могучих строевых коней — тоже «окружении» и

«приймаки» сорок первого года — понеслась на рысях по лесной колее к Хачинскому шляху.

— Эй, пехота партизанская, царица лесов, не пыли! — кричал Киселев, догоняя колонну партизан. Разведку вперед выслали?

На восточной опушке леса нас ждали партизаны Дзюбы. Сам Дзюба, в сером комсоставском плаще, в пилотке, с ППД за плечом, подошел к Самсонову, козырнул.

— Разрешите доложить, товарищ капитан, отряд в составе семидесяти одного человека...

— Где противник? — Самсонов, едва ли не в первый раз севший на коня, с трудом удерживал на месте белого рысака.

— Мои разведчики немцев не обнаружили, товарищ капитан,—  докладывал Дзюба. — Но утром, часов в девять, один из моих бойцов, капитан по званию, был схвачен немцами в Хачинке. Он один туда пошел, к хозяйке, у которой жил прежде приймаком. Она, видно, выдала его немцам. Немцы сидели в засаде, думали, вероятно, что этот капитан — вы, товарищ Самсонов. Взяли его живьем. Вчера вечером я вел бой у Кузьковичей с полицией. У меня потерь нет. Потери противника неизвестны.

— Отлично. Занять оборону!

Отряд рассыпался вдоль опушки. Впереди, за полем спелой высокой ржи, за огородами и чахлыми садиками, виднеются крыши Хачинки. Видно, что на пригорках хачинцы уже начали жать рожь, но сегодня жнеи почему то не вышли. Виднеется на обочине шляха подбитый прошлым летом советский танк с провалившейся в кювет гусеницей, белым номером «24» и устремленным в небо орудийным стволом. Прошло минут пятнадцать, и партизаны зашевелились, достали кисеты, задымили. Прошло полчаса, и Баламут («Видать, напрасный переполох!») стащил с себя гимнастерку и подставил немытую мускулистую спину солнечным лучам. Прошел час, и партизаны стали сползаться и кучки — надоело одиночество. Сандрак вынул из одного кармана колоду затасканных карт, из другого — пачку рейхсмарок. Щелкунов, прислонясь спиной к дереву, положив ногу на ногу, чинил со скучающим видом трехцветный электрический фонарик.

Я смотрел в сторону танка и думал: прошлым летом здесь умирали, отступая, красноармейцы. Вот на этом шляхе, в этом поле. Их кровь напоила ту самую землю, на которой вновь, как ни в чем не бывало, колосятся хлеба...

Аксеныч, командующий нашим «западным фронтом», прислал связного с сообщением: в результате краткой перестрелки полиция отогнана от Смолицы; подвижные партизанские группы отряда «Ястреб» встречают огнем подразделения гитлеровцев на всех дорогах. Враг несет потери. Убит один партизан — житель Трилесья. Пленный полицай рассказал на допросе, что в карательной экспедиции участвуют сборные отряды полиции Быховского, Пропойского и Могилевского районов, городская полиция Могилева. Операциями руководят жандармы. Эта карательная акция

— генеральная проверка «вспомогательной полиции» из предателей. Фролов, командир

«Орла», доносил, что фашисты отошли после неудачной попытки овладеть Вовками, расстреляв нескольких отступивших без команды полицаев. Нет, не выдержала полиция экзамен! Мордашкин без боя занял Радьково, с противником в соприкосновение не вступал. Самарин, вернувшись с велосипедным патрулем из разведывательного поиска, доложил, что заслоны, выставленные пропойской полицией к востоку от Хачинского леса, убрались восвояси после двух наших орудийных выстрелов.

Самсонов кое-как вскарабкался на коня и, с трудом держась в седле, поскакал вдоль цепи. Поблескивает наборная сбруя, сверкают подковы...

— Эх, киноаппарата не хватает! — усмехнулся Самарин.

— Строиться! — Самсонов поздравил партизан с одержанной победой, объявил нам благодарность и приказал послать за «гробницей», подводами и мотоциклом в лагерь. — Устроим демонстрацию! — выкрикивал он перед строем. — Покажем свою мощь жителям Малой земли. Мы отразили еще одно нападение противника, сорвали еще одну попытку Гитлера разделаться с нами. Трусливая полиция уже не в состоянии бороться с нашими отрядами. Наша борьба переходит на новую, высшую стадию. Мы завладели большим районом, и в этом районе теперь мы сильнее врага. Огромный район находится под беспрерывными нашими ударами. Нас знают в Берлине! Нас знают в Москве! Там, где два месяца назад мы не смели носа показать ночью, мы свободно разъезжаем днем. Разведка, вперед!

Особого повода к веселью никто, кроме Самсонова, не видел. Но русский человек рад случаю повеселиться. Никто не забыл, что дела наши на фронте совсем не блестящи, но каждый понимал: отчаянию предаваться нельзя.

— Веселись, братва! Гуляй, хлопцы!

— Эх, гармошки нет...

— В деревне найдем!

— Запевай, Баламут, нашу партизанскую! Проветрим душу песней!

По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед...

Пешую колонну, дымя и чихая, обгоняет «гробница». Пыль лезет в глаза, в ноздри, хрустит на зубах. Жара такая, что песок шляха сквозь подошвы сапог ноги печет. Песня заглушает мотор «гробницы», в воздух летят разноцветные ракеты, но песня летит выше ракет, взмывает к облакам. Песня делает свое дело — лица пылают, шаг тверже, размашистей, в глазах — решительный, радостный блеск.

С особым подъемом спели «Полюшко-поле». Так хорошо спели, что казалось, родилась песня вот в эту минуту, вот в этих молодых глотках, в этих сердцах, на этой залитой солнцем могилевской дороге... Веселой, шумной ватагой пронеслись мы под палящим солнцем по знакомым деревням и селам. Настежь распахивались перед песней двери. Робким румянцем покрывались бледные девичьи лица, несмело сияли улыбки.

«Отвел беду господь!» — крестились старики. В Заболотье одноногий старик вынес большой чугун самогона и ничего не попросил взамен. В Заполянье затрепыхал над домом партизанского старосты красный флажок. В Пчельне семнадцатилетний паренек простился с матерью и зашагал вслед за партизанами с отцовской «централкой» за плечом.

А ведь так недавно поражал меня пустынный вид этих деревень — казалось, вымерли они начисто. Народ тогда приглядывался к нам, изучал. А теперь, завидев нас, все высыпали на улицу — гомон, расспросы, приветствия и, что отрадней всего, на лицах людей сияет гордость — гордость за своих партизан... Может быть, и сейчас на каком-нибудь чердаке притаился трусливый приймак... Дрожа всем телом, глядит он во все глаза на партизанские колонны, глядит со страхом и невольной завистью и гадает: «Что делать? Перебираться за всеми в лес, сбрить бороду, взять снова винтовку или тикать от греха подальше из партизанского района?» На фронте-то опять бьют наших! Возможно, из какой-нибудь щели воровато выглядывает сейчас тайный немецкий осведомитель, считает, примечает, записывает...

До хрипоты пели боевые песни, свистели, палили в воздух, кричали, гоготали, глазели на девчат. Фыркали и звенели сбруей кони, тарахтели тачанки со станковыми пулеметами, грозно смотрели жерла двух наших орудий, неслышно кативших на резиновых шинах, сверкали сталью и латунью на солнце пулеметные ленты, в глазах рябило от пестрой партизанской одежды.

Мы спели с Барашковым все известные нам воинственные песни — от «Идет война народная» до «Соловей-пташечка» — и слезли с нагретой солнцем «сорокапятки» только в Александрове, где партизанский праздник был уже в разгаре.

— Ну, брат,—  сказал мне Барашков,—  уверен, от силы через два месяца войну кончим! Нах хаус пойдем.

— Вот так! — рассмеялся я. — Да ты еще утром в Сибири воевать собирался!

«В Сибири»! Сказал тоже! Не видать им Сибири! Видишь, силища какая! Да и ребята от Бажукова прибыли — творят, сводка приличная...

Услышав звуки гармони, Барашков подмигнул мне, плюнул на порыжевший носок сапога, стал растирать плевок пучком травы, приспустил голенища.

— Зря храбришься,—  сказал я смеясь, зная о его робости с девушками. — Зря красоту наводишь!

5

На утоптанной площадке посреди деревни, в мягком, розовом свете вечернего солнца отплясывают в обнимку с партизанами александровские девчата — невесты и подневестницы и даже перестарки и солдатки-молодухи. Свесив ноги с подводы, непревзойденный отрядный гармонист Васька-Баламут с вдохновенно-блуждающим взглядом нещадно растягивает малиновые мехи голосистой гармони, потрясая взмокшим чубом и свисающей с выпяченной нижней губы цигаркой. Васька гол до пояса — всем видно, что он сжег сегодня свою северную кожу. На лице гармониста столько же выражения, сколько на затылке. Под сапогами, женскими ботинками и босыми ногами плясунов клубится пыль, поднимаясь густым облаком до чумазых, влажных от напряжения лиц — застенчивых, лукаво сияющих девичьих и деланно-бесстрастных мужских. Гудит земля, мелькают пестрые юбки, развеваются платки, шлепают по спинам винтовки, прыгают на ремнях лимонки, гремят в карманах обоймы патронов, побрякивают взрыватели, детонаторы, запалы. И чем яростней работают мышцы вологодского гармониста, чем стремительнее бегают по ладам и басам его пальцы, тем исступленнее стучат каблуки и голые пятки, пронзительнее визжат девчата и одобрительней поглядывают на молодежь, сидя на завалинке, поважневшие вдруг чинно-степенные старики и старухи...

— Веселись, братва! Назло фашистам!..

Рядом с Баламутом трещит на ложках и залихватски присвистывает Серафим

Жариков. Тут же тесный кружок парней, ухарски заломив шапки, распевает частушки с

«картинками». Киселев, Сенька Богданов... Бывший колхозный счетовод стоит с залихватским видом первого парня на деревне, в пиджаке на одно плечо. Частушки тамбовские, рязанские, волжские... Жариков, соорудив себе роскошный бюст из двух гранат-лимонок, сунутых в карманы мундира, повязав голову носовым платком, поет бабьим фальцетом. Каждое рискованное словцо, особо громко выкрикиваемое, встречается бурей восторга — раскатистым мужским гоготом и притворно-стыдливым взвизгиванием и хихиканьем девчат.

Эх, девчата, девчата! Знакомые и незнакомые — но милые — подруги военных лет. Не легка, не радостна ваша доля! Ко многим из вас никогда не вернутся женихи. Повянет девичья красота без любви и ласки, отцветет пустоцветом молодость, и рано постареете вы, ничьи вдовы, невесты убитых и пропавших без вести солдат и те, у кого никогда не было жениха, кто никогда не узнает суженого судьбой, но отнятого войной...

Неподалеку от тесного круга молодежи сидели на скамейке командиры отрядов. Среди внушительно одетых командиров, помимо Самсонова, особенно выделялись трое в щегольском, новеньком комсоставском обмундировании. У каждого по три кубаря в петлицах.

— Это что за люди? — спросил я Щелкунова, сливая ему на руки воду из бадьи.

Владимир глянул через плечо, в сторону командиров.

— В военном? Фроловцы. Тот, пониже, старший лейтенант Фролов, командир

«Орла», а тощий и длинный — политрук Бухтеев, комиссаром у него. В Грудиновке они, кажется, на маслозаводе работали. А тот, третий, начштаба «Орла», старший лейтенант  пограничник Голубев, геройский, говорят, парень,—  с каким-то ревнивым сожалением проговорил Щелкунов. — Из-под Бреста с женой своей притопал. Настоящая, говорят, боевая подруга, на полных правах бойца воюет — не то что самсоновские шалашовки. Самсонов хотел Голубева назначить командиром, да узнал, что тот сидел, хотя и зря...

Самсонов с довольным видом, скрестив руки па груди, поглядывает на танцующих. Серафим Жариков, отчаянно вихляя непомерно толстыми ягодицами, танцует теперь «за даму».

Вот она — связь с народом! А Самарин с Полевым, эти начетчики, все бубнят мне: прокламации, мол, агитацию давай!

— До чего же удобное это слово — «народ»! — злобно выпаливает Ефимов. — Народ, народ... А полицаи, что сегодня с немцами на нас шли,—  кто они? Тоже народ.

— Тоже верно, Александр! — говорит Самсонов. — Люди что грибы — поганых больше. Я-то с этим народом не особенно миндальничаю...

— Вот как! — зло выговорил Щелкунов. — А в речах все «народ», «народ»!..

Баламут, перетянув ремень гармошки через лоснящееся, смазанное жиром пурпурное плечо, напряг последние силы, словно в попытке разорвать пополам отчаянно протестующую гармонь. Серафим Жариков строит уморительные рожи, притопывает под разудалую «Лявониху» каблуками фрицевских ботинок, хлестко отбивает руками чечетку на груди, на ляжках, залихватски прикрикивает, выделывает такие немыслимые коленца, такие невиданные антраша да фортеля выкидывает, что нее только диву даются.

— Слыхать, скоро мы без радиостанции останемся, озабоченно замечает Фролов. — Суворов, кажись, уходить от нас собирается...

Никуда он от меня не уйдет,—  цедит, сжав челюсти, Самсонов.

Сильно раскрутив деревянный барабан, Щелкунов с грохотом опустил на цепи бадью в глубокий колодец.

— Да, неважно на фронте... — расслышал я слова Бухтеева, когда Щелкунов тянул обратно цепь с бадьей. — Прет Гитлер на юге. А что вы, Георгий Иванович, стали бы делать в случае... как бы вам сказать, не хочу, чтобы вы меня превратно поняли...

— Поражения армии? — бесстрашно спрашивает Самсонов. — До конца партизанить буду! Отсюда попросят — в тайгу, за Урал уйду — вот где партизанский рай! Лесов на мою жизнь хватит — треть Союза, поди, лесами покрыта. Но из Хачинского леса я не скоро уйду. Видели сегодня мои силы? С ними я удержу лес против дивизии немцев. Да, да! Нужна только дисциплина — дисциплина ежовых рукавиц и бараньего рога. Организую круговую оборону, зароюсь в землю, буду стоять насмерть, буду вывешивать на деревьях оперативные сводки о ходе боев за Хачинский лес...

— Ишь, расхвастался! — прошипел Щелкунов. — Вот так мы до войны шумели:

«Если завтра война, если завтра в поход» — шапками, мол, закидаем. А начало войны прошляпили — как кур нас щипали!

Щелкунов навострил уши, забыл про бадью. Откуда-то потянуло маняще-сладким запахом распаренных веников...

— ...Сегодня мы вписали новую славную страницу в историю наших отрядов, историю моей бригады,—  слышим мы голос Самсонова. — Мы сорвали вторую карательную экспедицию, потеряв всего лишь пару бойцов. Немного даже неловко — в

«Центре» могут не поверить. Где, скажут, ваши потери? Штабисты — там не понимают нашей партизанской войны не знают, что можно добиться большой победы малой кровью и можно положить целый отряд, совсем не причинив вреда врагу. Утром, кстати, я занимался любопытными вычислениями. Мои владения — от Быхова до Могилева и от Днепра до Прони — занимают три тысячи квадратных километров. Каково! По шесть километров на каждого моего бойца!

Поодаль — кучка безусых новичков из отрядов Аксеныча, Дзюбы, Фролова... Все они

— в «цивильном», не успели еще обзавестись трофеями, вооружены винтовками, на поясных ремнях — ни наганов, ни пистолетов, одни подсумки. С преданностью и обожанием, шепотом переговариваясь, взирают новички на Самсонова, на его невысокую, но ладную, крепкую фигуру, на костюм, знакомый им до мельчайшей детали

— простое командирское обмундирование без знаков различия. Самсонов уже понял — нельзя, как этот павлин Иванов-Суворов, часто менять костюмы; если хочешь, чтобы тебя легко отличали от толпы, надо придумать такие запоминающиеся детали — обязательно в строгом вкусе,—  как скрещенные на спине фронтовые ремни, желтые сапоги из лосевой кожи, снятой с баков разбившегося в Ветринке «юнкерса», знаменитый самсоновский парабеллум. Каждая деталь кажется новичкам особенной, значительной. С восторгом вглядываются они в квадратное, бледное лицо хозяина, в умные, пронизывающие глаза, сильные линии челюсти, и потому, что Самсонов окружен ореолом славы,—  ворованной славы, славы хачинских партизан,—  они видят в нем героя, великана... За Самсоновым, верят они, стоит авторитет «Центра», стоит Москва, стоит вся махина Большой земли. Все, что ни прикажет он,—  свято. Самсонов! Даже сама фамилия кажется им громкой, значительной — в ней заложена особая сила, вся история хачинских отрядов, в ней — залог будущих успехов и побед. И эти взгляды, этот восторг, это обожание озаряют лицо Самсонова, зажигают холодный пламень в глазах, раздувают его грудь, заставляют держаться прямее, делают внушительней его речь, придают железный лязг его командам, определяют его походку, каждое его слово, взгляд, движение...

«Нашему командиру бы армией командовать!» — часто слышу я от этих партизан. Как это нередко бывает, они в самоуничижительном упоении приписывают своему главарю свои же успехи. Расхваливая Самсонова, превознося его сверх всякой меры, они еще пуще кружат ему голову и слепо пытаются успокоить, уверить себя же в мощи и непобедимости наших рядов: «С таким командиром не пропадешь!»

Было время, и я преклонялся перед этим человеком. В каждом слове его мне мерещилась значительность; надутость и напыщенность принимал я за величие, даже тупое молчание казалось красноречивой паузой, а бессмысленный подчас взгляд — орлиным взором.

6

Гармошка вдруг захлебнулась, послышался визг, танцоры сбились в кучу.

— Ребя! — крикнул Жариков. — Баламут Иванова нокаутировал!

— Брось! Давно пора! А за что?! — слились голоса.

Минут через пять Баламут вновь заиграл «Лявониху».

Выяснилось, что Иванов подошел к Баламуту и, показывая на девушку, танцевавшую с Барашковым, громко сказал:

— Видал, Баламут? Это та Алена порченая, ее бандиты мила это самое.

Недолго недотрога горевала, а?

Баламут тут же уложил его могучим «апперкотом».

Узнав обстоятельства дела, Самсонов изрек свой приговор: Виноградову пять суток строгого ареста,—  И, поглядев ми Иванова, которого уносили в сторону, добавил с усмешкой-Условно.

К Самсонову подошел Аксеныч, командир «Ястреба».

Слушайте, капитан! Нехорошо получается. На той стороне леса полицаи такого страха нагнали на жителей, что целые деревни со всем скарбом к нам в лес перебираются, под нашу защиту. А какая мы им защита? Я своих еле уговорил в Смолице остаться.

— А что? Пусть идут,—  нахмурился Самсонов, задерживая неприязненный взгляд на Аксеныче. И я уже так хорошо разбирался в нем, сразу понял: Самсонову не понравились независимые нотки в голосе Аксеныча.

— Лесок-то наш больно мал — скоро бригаде на веники в банный день не хватит. А коли окружат нас в нем?

— Паникерство, товарищ Курпоченко!

— Не думаю, товарищ капитан. Не мы карателей отогнали сегодня. Просто не тот полицай нынче пошел — настоящую сволочь мы почти всю тут перевели, а этих баранов силком в полицию затянули, при первом выстреле разбегаются. Кстати, среди них были наши люди — еще Богомаз начал завязывать с ними связи. Мы с комиссаром хотели потолковать с вами об этом, да вы, Георгий Иванович, совсем перестали заезжать в наши отряды.

— Вас много, я один,—  не разорваться же мне. А к себе — милости прошу, только не все сразу. Для командиров всех отрядов я приемные дни назначу. И ежедневно рапортуйте через связных. А победы наши, товарищ Курпоченко, я вам не советую умалять. Если не наше оружие, то слава наша отогнала сегодня карателей!

— Красивые слова! — неожиданно сказал, шагнув ближе к Самсонову, комиссар Полевой. — А слова как молодки — коли красивы, то не верны, а коли верны, то некрасивы. — Комиссар жестко усмехнулся. — Вчера наш Ветринский отряд разбил пару машин на шоссе, взяты секретные документы. Вот с грехом пополам один перевели. — Полевой достал из сумки бумагу. — Приказ по корпусу генерала фон Шенкендорфа, командующего охранными войсками в тылу группы армий «Центр», о проведении карательных операций в одиннадцати секторах. И вот первый пункт: «221-я охранная дивизия: операция «Сова»: уничтожение отрядов противника в районе Чериков — Пропойск — Краснополье силами трех батальонов». Каратели прочесывают леса в этом районе. Мы же оказались на периферии операции «Сова», а то бы полетели перья от наших «Соколов» и «Орлов»... Но рано или поздно...

Самсонов, сразу помрачнев, поднялся.

— «Сова», «Сова»! — сказал он раздраженно. — Могли доложить мне лично. Нечего секретные приказы разглашать, людям настроение портить... Коня мне!

Взрыв смеха, встретивший новую частушку, заглушил слова комбрига. Мы отошли от колодца.

У забора стоял голубой «вандерер» Кухарченко. Из хаты доносились громкие голоса, шарканье ног, смех. На крыльцо вышел Богданов. Влажные волосы причесаны, лицо раскраснелось — видно, он уже успел побаниться.

— Первачку не желаете? Гарью, правда, воняет. Зато ох и лют... Спрыснем победу — разгром немецких оккупантов под Хачинкой! Новость слыхали? Гришку в Пропойске ухайдакали, того дезертира, что сбежал от нас в июне. Служил в полиции и с нами потом связь держал. И нашим, и вашим. Выдала его тут одна жинка полицая... Гестаповцы Гришку насмерть шомполами забили — так ничего и не сказал про нас. Вот и разберись тут — кто герой, кто не герой! Капитан собирается его Героем объявить. Лишний Герой, мол, поднимет авторитет бригады. К тому же, говорит, посмертно куда удобней Героя' присваивать: мертвый Герой всегда герой, не подведет!.. Чего мнетесь? Заходите...

7

По улице на белом командирском аргамаке трусила Алла Буркова. Завидев нас на крыльце, она с трудом сдержала коня.

— Черти! — сказала она трагически, шепелявя из-за выбитых зубов. Пьянствуете тут, а командир ваш, капитан, с этой лошади только что упал и разбился...

— Насмерть?!

— Ну вот еще, выдумали! — поджала Алла тонкие губы. — сильно ушибся, в лагерь отвезли, дня два полежит. И что бы мы без него делать стали? Приказано всем собраться в Трилесье. На похороны...

— Самсонова? — зло пошутил Щелкунов, с некоторой даже признательностью глядя на аргамака.

— Да нет же! У Аксеныча сегодня убили одного. Здорово сказал о нем Самсонов:

«Лес по дереву не тужит». Наши пушку вытаскивали из кювета — Киселев умудрился ключицу сломать. А у Мордашкина подорвался Костя-одессит. Помните Шевцова? Он хотел снять свои мины под Грудиновкой, когда каратели отошли, пожалел, чудак, пять килограммов тола, так что и хоронить нечего...

Она тронула коня прутиком и затрусила прочь.

— Вот еще один богомазовец погиб,—  тихо сказал Щелкунов. Обрадуется теперь Самсонов — есть жертвы. — Он тихо добавил: — Значит, не всегда партизан партизану друг...

Всегда,—  ответил я убежденно. — Только, бывает, под личиной партизана скрывается волк.

По улице брело стадо коров. Подпаски щелкали арапниками. От коров пахло разнотравьем и парным молоком.

Мы встали, услышав грозный гул авиационных моторов. Минут через пять тройка бомбардировщиков пикировала над Хачинским лесом. Четвертый Ю-88 проревел над селом. На соломиных крышах теплился отблеск закатного солнца. «Юнкере» показался мне совсем лишним здесь в этот тихий час, в котором столько грусти и красоты. Из окна выглянул Кухарченко, поглядел на самолеты, жуя что-то, сказал:

— Нет, Семен, на похороны я не поеду. А на поминки — обязательно.

— Гады! Нашли время бомбить! Танцульку разогнали. А ты говорил — успеем!..

Бомбы рвались на опушке леса.

— Учебная бомбежка,—  сказал Щелкунов. — Курсанты портачат.

— Вы не уходите! — крикнул нам вдогонку Баламут. — После бомбежки, как стемнеет, кино показывать будут.

— Какое кино? — изумился я. — Брешет!

— Да ты отстал от жизни! — усмехнулся Щелкунов. — Ребята наши раздобыли где-то проектор и фильм один — «Трактористы». «Гробница» наша ток дает. Вчера показывали. Успех потрясающий. Со всех деревень вокруг народ набежал. Не ахти какой шедевр, но в мирное время эту картину не так смотрели. Вчера тут народ смеялся над картиной и плакал по мирному времени. Кругом — фрицы, а мы тут кино показываем про мирную советскую жизнь. Сила! Обязательно посмотри... Сразу после похорон.

— Похороны и кино — нехорошо вроде получается.

— А чего тут такого? У нас тут жизнь со смертью в ногу шагают.

Когда «юнкерсы» улетели к Днепру, партизаны сели на подводы и с гиком, свистом и улюлюканьем понеслись по Хачинскому шляху, где дымились новые воронки, мимо лагеря, через Горбатый мост, через Дабужу в деревню Трилесье. Впереди, обгоняя ветер, с полным кузовом отпетых лихачей, мчал на «гробнице» Кухарченко.

8

Убитого партизана хоронили посреди его родного села сбоку от шляха. Все пять отрядов стояли стройными рядами, фронтом к зияющей черной яме. Ряды партизан окаменели. Поодаль тесной толпой сгрудились жители Трилесья — старики, женщины, дети.

Только ветер шевелит волосы над мертвым лицом. Убитый партизан лежит в открытом некрашеном гробу, сколоченном из свежеобструганных сосновых досок из Хачинского леса. По местному обычаю на груди у покойника лежат кепка, кисет с табаком... Лицо старухи матери, обрамленное седыми прядями и черным платком, словно одеревенело, только бескровные губы да вспухшие красные веки дрожат, но по глазам ее, когда она обводит нас невидящим взглядом, видно, что погас свет ее жизни, опустел для нее мир. Отец партизана, сгорбленный горем кряжистый бородатый кузнец, одной рукой скреб бороду, а другой поддерживает молодую девушку — невесту убитого. Говорят, свадьба была назначена на покров. Говорят, этот венок полевых цветов у гроба — от невесты. И еще говорят, что она попросилась в отряд и Аксеныч передал ей винтовку убитого. У гроба замер почетный караул из пяти боевых товарищей, по одному от каждого отряда. А ветер гонит клочья розовых облаков по вечернему небу, закручивает столбы пыли на шляхе. Гнутся под его напором придорожные кусты, пылают светлой изнанкой листьев. В ближнем дворе хлопают развешанные простыни. Всюду движение, трепет жизни. И — мертвое лицо...

— Что же это они, каты, зробили с тобой?! — душераздирающе причитает мать, припав на широкую грудь сына. — Кровинушка моя! Ягодка, родненькая, радость ты моя короткая!.. Дитятко мой любимый! Какой же ты был хороший, послушный и ласковый сыночек! Как почитал отца с матерью!

Полевой негромко произнес несколько прощальных слов. За комиссаром стояла старушка с иконой. Кто-то шумно высморкался, заголосили бабы. Дотлевал закат на березах. Вот подняли крышку гроба. Жуткое и гордое, торжественное безмолвие. Шумит только ветер, хлопает белье...

В голове путаются какие-то слова, красивые и верные слова. И душе звучит скорбная музыка. Хочется говорить стихами, но стихи не получаются... Хорошо, нет Самсонова. Он испортил бы ни торжественные, скорбные минуты своим пустозвонством.

-Лес по дереву не тужит»!..

Еще одна могила. А сколько таких могил, наверное, роют в н и дни под Чериковом и Краснопольем — там, где прошли батальоны карателей. Операция «Сова» и десять других таких же операций. Сотни Красниц и Ветринок. А на фронте — сколько могил вырыли сегодня на фронте?

Погиб боевой товарищ. Да, длинной и трудной будет дорога к победе. Много вырастет слева и справа от нее наших могил. Наш народ неистребим, бессмертен... Сегодня мы срубили еще один дерево в лесу, обтесали еще один могильный столб. Но нас столько же, сколько в лесу деревьев. Кончится война, а лес будет стоять, зарастут его раны... Но сколько бы лет я ни прожил, и в глубокой старости, каждый вечер в деревне, глядя на дотлевающий на русских березах закат, на эти угасающие и негасимые мечи, буду я вспоминать партизанские похороны...

Гроб опустили в могилу на парашютных стропах.

Аксеныч обнажил голову и первым бросил в яму горсть земли. Слышно прошуршала она, застучала о крышку гроба. Крестились старики. Так громка, так звонка тишина. Темнело... Тишину разодрал исступленный материнский крик. Этот отчаянный крик потонул в сплошном грохоте пулеметов и винтовок. Гул тысячи пулеметов и винтовок, ударив разом, сотрясали небо и землю. Простые, грубые лица, ставшие вдруг прекрасными и благородными в суровой скорби. Ветер, ветер... Не он ли выдувает слезы из всех этих смелых глаз?.. В ту минуту, когда гремели, сливаясь воедино, наши выстрелы во славу и залог вечной памяти, в ту минуту бились в такт наши сердца, и я, как никогда прежде, с необычайной ясностью и неумирающей силой понял вдруг, как бесконечно дороги мне мои друзья — большие люди Малой земли, соль земли.

Нет, не слезы горя застлали глаза. Я стоял весь охваченный окрыляющим новым чувством. Я не знал, что возможна такая близость между людьми. С этими людьми, знакомыми и незнакомыми мне по имени и фамилии, с вчерашними красноармейцами-окруженцами и военнопленными, с ветринскими рабочими и смолицкими крестьянами, меня связывали узы сильнее уз боевого товарищества. Недаром называли нас лесными братьями, нас сроднили навеки два чувства -любовь и ненависть. И эта связь, кровная связь партизана со своей группой, со своим отрядом, со всеми настоящими партизанами-побратимами Хачинского леса, и вот с этой белорусской матерью и отцом убитого партизана, и этими березами у шляха, была той самой связью с народом и родиной, о которой я столько слышал, но которую, не прочувствовав раньше, я плохо понимал.

Оно было очень важным для меня сейчас — чувство этой связи. Оно помогало преодолеть парализующее волю представление, будто я один и ничего сам по себе не могу поделать с Самсоновым. Я уже знал, что найду верных товарищей среди окружавших меня людей — товарищей зрячих, думающих, решительных. Мои друзья бьют в хвост и в гриву такого страшного врага, как вермахт... Так неужели же мы все вместе не справимся с Самсоновым?! И это хорошо, это прекрасно, что, увидев своих товарищей без ложных ореолов, без ненужных им румян и белил, я полюбил их

«всамделишными».

В этот час я окреп душою и уже повзрослевшими глазами оглянулся на пройденный за два месяца не двухмесячный путь. Были на этом пути сомнения, были мучительные колебания. Мое знание жизни, целиком надерганное из книг, изменило мне, мой компас отказал в самую нужную минуту, и размагниченная стрелка могла завлечь меня на ложный путь. Тяжелых мук мне стоило нащупать верную дорогу. Горе осталось, еще остались неразрешенные сомнения и тревоги, но страх прошел, теперь я смело смотрел правде в лицо с твердой решимостью довести борьбу до конца. Время, когда я преувеличивал силу зла, готов был порой даже уступить этой силе, осталось позади. Я не задохнулся под обломками наивных иллюзий, не покорился Самсонову, не дал его мрачной тени затмить весь мой мир, не пошел за Ефимовым, не потерял веру в человека, не разгневался на весь белый свет. Исход борьбы был мне не ясен, я многое еще не понимал, по я вовремя разглядел лес за деревьями, и это спасло меня...