1
Не очень приятно просыпаться в разгар бомбежки. Я уснул, забравшись на подводу, сразу же после ночной перестрелки с немцами под Могилевом, где они помешали нам
«раскурочить» мельницу, а проснулся под грохот бомб.
Приподнявшись, я увидел неподвижную спину ездового, круп лошади, помахивающей хвостом. Над лесом, над Горбатым мостом рокотали авиационные моторы.
Богданов шел с ребятами по обеим сторонам проезжей части Хачинского шляха, поглядывая вверх.
К почти ежедневным бомбежкам леса мы давно привыкли. Немецкие пикировщики не могли выявить цели — наш лагерь — и вслепую швыряли бомбы в лес, который сверху казался им, должно быть, большой сине-зеленой кляксой, перекрещенной извилистой Ухлястью и Хачинским шляхом. Попади-ка из пистолета в мышь, забравшуюся в стог сена!
— Сюда! На мост летит! — закричал вдруг Богданов. — Гони лошадей в лес!
Над нами, поблескивая остекленной кабиной и плоскостями, делали круг два двухмоторных «Юнкерса-88». Один резко накренил крыло и понесся вниз почти по вертикальной линии. Соскакивая с подводы, я услышал вой сирен, увидел мельком, как от головного самолета, пикирующего прямо на нас, отделились черные капли. Тонкий свист, стремительно нарастая, обгоняя наш бег, переходил в исступленный, сверлящий мозг, замораживающий сердца визг. Визг перерастал в густой многоголосый органный рев. Падая ничком в росистую траву, я увидел мгновенный всплеск огня в подлеске на берегу Ухлясти. Лес дрогнул, застонал и будто забился в судорогах, раненный бомбами. Тут же высоченным гейзером вздыбилась Ухлясть. Град осколков крошил кусты. Густой тучей земли, пыли и дыма заволокло шлях.
Снова посыпались черные фугаски. Клубился дым, едко пахло серой. С натужным воплем, с утробным стоном выходил из пике второй «юнкере».
Самолеты улетели, изуродовав большими воронками шлях около Горбатого моста, залив водой берега Ухлясти. В мост они так и не попали. У моста в неверной звонкой тишине слышались голоса партизан:
— Вот страху дали! Все целы? Выводи лошадей!
— Баламут! Ты чего штаны сымаешь? Обмарался никак?!
— Ты гляди, остряк-самоучка, сколько фрицы рыбы в реке наглушили!
— У меня аж руки-ноги отнялись!
— Скорей, Баламут, а то к завтраку опоздаем!
Недалеко от меня, взобравшись на дерево, Николай Самарин устанавливал гнездо с птенцами, скинутое воздушной волной. Он слез, дунул на казенную часть автомата — автомат Богомаза, повесил его на плечо, наблюдая за самцом и самкой, с писком летавшими вокруг гнезда. Потом он нагнулся, поднял большой — граммов, верно, на двести — осколок бомбы и, как горячую картошку из костра, стал задумчиво перебрасывать из ладони в ладонь.
— Это ведь здесь Богомаза ранили? — спросил он вдруг меня.
— Здесь.
Он не спеша зашагал через мост. Но повернул не к лагерю, а к развилке дороги на
Городище.
В голове у меня шевельнулась догадка. Поотстав, я пошел за ним. Совсем недавно ездили мы по городишенской дороге, но дожди уже почти смыли следы, пропадает и глубокая колея... Самарин шел медленно, задумавшись. Вот поворот к «аллее смерти». Здесь не раз стоял я на посту. Вот и могилы. Тихо, пустынно кругом. Сквозят впереди пустые шалаши санчасти. Покосились они, порыжели. Самарин с минуту постоял у Надиной могилы, свернул влево от старого лагеря.
2
Он остановился у могилы Богомаза. Когда я подходил, он обернулся, вскинул винтовку и, сумрачно сдвинув брови, поглядел на меня. Я молча встал рядом, глядя вниз на могилу.
Самарин разжал руку, поглядел на осколок бомбы.
— Остыл,— проговорил он,— совсем остыл.
Он кинул рваный кусок железа в кусты и перевел взгляд на могилу.
— В каждой могиле целый мир погребен,— после долгого молчания вполголоса проговорил Самарин. — Так, кажется, Гейне сказал...
Я сразу же вспомнил, что Самарин «гуманитарник», выпускник филфака Саратовского университета. Этого рабочего парня привела в университет ненасытная тяга к знаниям.
«В этой могиле похоронили мы и веру в командира отряда»,— хотелось добавить мне. А еще страшнее то, что та же пуля, что убила Богомаза, тяжело ранила веру в человека, и нелегко было мне залечить эту рану. Впрочем, недаром говорят, что кость никогда не ломается в месте заросшего перелома.
— Ты не был на его похоронах? — спрашивает Самарин. — Эту могилу я рыл, лопату поломал, топором пришлось корни рубить. Два деревца, гляди, зачахли, остальные стоят. И бури им не страшны, потому что стоят они рядом и накрепко сплелись их корни...
Он помолчал.
— С Богомазом я был знаком всего месяц, проговорил он после паузы, глядя куда-то вдаль,— а вроде знал всю жизнь...
Улыбка молодила его лет на десять. Что-то горьковское чудилось мне в облике этого угловатого волжанина.
Имя Богомаза растопило маску отчужденности на лице Самарина. И я вспомнил казавшийся теперь безмерно далеким вечер — костер, искры, загоравшиеся в глазах Богомаза, голос его, взволнованный и волнующий. Самарин не был тогда ни угрюмым, ни грустным. Что сделало его таким нелюдимым?
«Да он не такой уж пожилой! — подумал я с удивлением, искоса глянув на него. — Его старят эти резкие морщины и эти брови, густые, черные, широкие. Ему не больше двадцати пяти...»
Набежал ветерок, всколыхнул еще росистую листву, и тихая полянка ожила в суматошной беготне света и тени. Ветер стих, и застыли солнечные блики на могильном столбе, на пожелтевшем дерне.
— Богомаз помог мне понять жизнь,— сказал Самарин. — До войны я читал запоем. Университет кончил, хороших слов нахватался. А что значат все эти слова, я по-настоящему, до конца, только от Богомаза узнал. Большие он дали передо мной раскрыл...
Великое счастье, что мы узнали Богомаза, говорил мне Самарин. Счастье сойтись в юности с «правильным человеком». В лихую годину быстрей и основательней перенимаешь у такого человека его богатство — его знание людей, жизненный опыт, бесценную мудрость жизни. Все это передал Богомаз многим нашим партизанам. Нет, не отшумела слава Богомаза... Многим будет светить он, светить всю жизнь, как продолжает светить бесконечно долго погасшая звезда.
— Хороший человек погиб, большой души человек! — Самарин нахмурился, и тон его стал резок. — Убийцы его сполна ответят!..
Я насторожился. Столько ненависти и горечи было в этих словах!
Убийцы Богомаза, говорите? — спросил я. — Немцы?
Самарин помолчал. Лицо его снова стало непроницаемым.
— Скажи, почему ты променял свой карабин на автомат Богомаза?
— Я не хотел, чтобы он попал в чужие руки.
Мне хотелось немедленно назвать Самсонова, и у меня вырвалось:
— Слышал, вы тоже к награде представлены. Как думаете, Самсонов будет Героем?
Самарин скользнул взглядом по моему лицу и повернул к «аллее смерти». На ходу стал свертывать козью ножку.
— А кто его знает! — ответил он скучным голосом.
Знает ли Самарин, кто убил Богомаза, или только что-то подозревает? Не он ли ходил в Пчельню к Кузенкову, когда убили Богомаза? Что предпринял бы он, если бы знал все? Мое решение передать дело Самсонова в руки закона Большой земле не удовлетворяет, тяготит меня. Скоро ли мы вернемся на Большую землю? Что успеет еще натворить этот человек на посту командира бригады советских партизан? А если меня убьют и Самсонов уйдет от расплаты? Месть не терпит отсрочки, но до тех пор, пока мы на Малой земле, руки мои связаны. Бригада должна существовать, действовать непрерывно, безотказно. Уличенного в преступлении солдата не отзывают на суд, когда он целится во врага. Расплата откладывается... Подожди, Самарин, подожди! Время суда еще не пришло. Мучительно трудно ждать, но мы дождемся. Сейчас, когда немцы на Кавказе, не время судить Самсонова. Наши люди не должны знать, что командир их — преступник. Это было бы ударом в спину.
Мы пересекли Хачинский шлях, где все еще курились воронки, заплывая водой.
— Совестно мне,— говорил меж тем Самарин, бросая на меня частые взгляды. — Ведь это Богомаз, член подпольного обкома, настоял на создании парторганизации. Мало, очень мало сделано нами после его смерти. Ведь мы не воинская часть, мы партизаны, а Самсонов в основном отряде целиком заменил партийную работу единоличным командирским приказом, такого и в армии не бывало! Вот поговорил я недавно у Аксеныча с Полевым и предложил Самсонову — давай листовки для населения, газету партизанскую выпускать. А он мне: «Ты что,— говорит,— за газеткой от немцев укрыться вздумал? Или в парторги метишь? А воевать за тебя кто будет? Твоя пишмашинка — твой карабин». Я уговаривать его начал. С народом, говорю, связь держать надо, подымать на борьбу. Кому-кому, говорю, а вам, Георгий Иванович, следовало бы понимать важность политической работы, ведь вы сами в Москве десантникам политинформацию читали. И веришь — он посмотрел на меня странно и брякнул: «Мало ли какими ненужными делами на Большой земле заниматься приходилось!..» И приказал: «Делайте свое дело. Я тут командир, комиссар, парторг и начальник особого отдела...» А Полевой — молодец, всю жизнь своего отряда под партийный контроль поставил, не то что у нас. Мы с Полевым вот уже месяц пытаемся связаться с подпольщиками Могилева, но после гибели Богомаза связь эту нелегко установить. Конечно, если бы мы взялись за это все вместе... Дело к этому идет...
Рассказывал нам Богомаз,— помолчав, сказал Самарин,— почему на время оказались мы, как он выразился, «вне сферы централизованного, руководимого партией партизанского движения». Отсюда — все наши беды... В борьбе с гестапо могилевское подполье понесло большие потери. Ранней весной наши сбросили сюда на парашютах для связи с Богомазом двух бывших обкомовцев с радистом. Ты знаешь, группа погибла. Наши отряды выросли стихийно, оказались бесконтрольными. Но это дело временное...
Придя в лагерь, мы уселись было с котелком еще не остывшего супа со свининой поодаль от кухни, где развелась пропасть жирных надоедливых мух.
Но тут подошел Баламут.
— Братцы! — сказал он нам шепотом. — Где ж вы пропадаете? рыбы тут, спасибо фрицам, нажарил. Объеденье! Больше года не нюхал рыбы! Только тихо! А то штабные шакалы пронюхают!
Окуньки, пара язей, плотва!.. Запах райский! И во фляжке у Баламута что-то булькает!..
— У нас в бригаде чудесный народ,— продолжал Самарин за завтраком разговор,— В бригаде два белорусских комсомольско-молодежных отряда, руководимых коммунистами,— рабочий Ветринский отряд, крестьянский — Аксеныча да три отряда из отборных, большей частью кадровых командиров и бойцов — тех, кто вырвался из плена, не захотел отсиживаться в «приймаках». Сила! Никакая сила не пересилит нашу, если мы обеспечим правильное руководство, наладим контроль.
Когда-то такими скучными казались мне эти слова — «руководство», «контроль»...
3
Мы вернулись в лагерь; распустив ремни, легли на солнышке.
Ярко блестит смазанный оружейным маслом «универсал», зеленеет щиток «максима» у входа в землянку с боепитанием. В дрожащем воздухе над кухонным костром чуть колеблется струйка сизого дыма. Затихает на мгновение лес, и за рекой, в лагере Аксеныча, слышится заливистое конское ржанье.
Я рад был случаю поговорить с Николаем Самариным. Самарин был близким другом Богомаза, а это — лучшая из рекомендаций. Дружил он и с Кузенковым. Всему отряду известно, что этот невеселый и несловоохотливый человек — отличный напарник в боевом задании. Среди разбитных вояк вроде Баламута или Гущина он больше всех подходит к моему идеалу сурового, чуждого земным соблазнам народного мстителя. Человек широкой и крепкой волжской кости, кряжист, плечист, он очень силен. Волосы гладкие, черные, спадающие на лоб. Лицо у него крупное, грубовато-волевое, с умными, спокойными карими глазами, лицо солдата сорок первого и пленяги..
О Самарине мне много рассказывал Черный — пулеметчик Баженов. Самарин — наш лучший разведчик, Баженов — первый пулеметчик. Они связаны испытанной дружбой.
«Мы с ним не одну бочку горя хлебнули!» — говорит Черный. Старшина-артиллерист Самарин и техник-интендант II ранга Баженов вместе отступали, вместе попали в окружение, вместе не раз из лагерей бегали. Несколько месяцев тому назад весной они пытались бежать на станции Павлыш Кировоградской области. Колонна пленных тянулась через станционный поселок. Друзья бросились за клуню, притаились, но тут на улице появились солдаты-конвоиры, шедшие впереди новой партии пленных. Немцы заметили беглецов и погнали их, жестоко избивая прикладами, обратно в колонну. Видя, что Баженов едва держался на ногах, Самарин заслонял друга своим телом, принимая на себя удары. «Последние метры до колонны,— рассказывал Баженов,— он уже на руках донес меня. Там нас подхватили друзья. У одного фрица даже совесть заговорила. Когда его камрад вконец озверел и хотел вытащить Самарина из колонны, чтобы разделаться с ним, этот фриц что-то сказал ему, схватил за руку и увел. Конвоиры, сволочи, отбили мне все печенки, и меня по очереди тащили наши бойцы до эшелона. У Коли Самарина изо рта шла кровь, и хрипел он так, что я испугался за его жизнь. И вся грудь у него была в крови — опять открылась рана, та самая, из-за которой он попал в плен...»
И все же Самарин и Баженов бежали из фашистского плена, прыгнув на ходу с поезда, увозившего советских военнопленных в Германию. Они шли почти на верную смерть, прыгая из люка товарного вагона под огнем автоматов немецкой охраны. Баженов и Самарин не захотели ехать в Германию, не хотели работать на врага. Другие тоже этого не хотели, но смерти боялись больше позора.
— Готово, товарищ командир! — закричал кто-то в лагере.
Я поднял голову и увидел Журавлева, отрядного начбоя и техника, стоявшего с голубым мотоциклом у шалаша командира боевой группы.
Кухарченко выбрался на четвереньках из шалаша и встал, сонно жмурясь от яркого солнца. Первым делом он оплеснул, фырча, только что побритые щеки «Кёльнской» водой. Затем прицепил карабинчиком обтянутую замшей флягу к ремню и отряхнул свой новый костюм — последнее произведение отрядного портного — московского мастера Колобкова, по совместительству помощника главного повара. Потом наглухо захлестнул блестящую молнию полувоенной серо-голубой куртки, смахнул кепкой из того же вермахтовского сукна пыль с щегольских хромовых сапог, до отказа опустил книзу голенища, собрав их в гармошку, так что на сапогах заиграли солнечные змейки, расправил широченные голубые «гали» с фасонистым напуском на колени и туго обтянутыми икрами, тщательно надел кепку на голову, как бы ненароком выпустив на волю буйный чуб. Наконец он извлек из нагрудного кармана круглое зеркальце Надино зеркальце — и, явно некритически изучая собственную физиономи пропел безголосо:
Оставшись вполне довольным своим видом, Лешка-атаман зевнул, потянулся, широко улыбаясь самому себе, погожему августовскому дню и жизни, которой он умел, как никто, наслаждаться.
Насвистывая, он достал из кобуры пистолет, передернул его, заряжая, защелкнул предохранитель, сунул обратно в кобуру.
— Иванова не видал? — осведомился он у Журавлева. — Где это пучеглазое пугало?
— Начштаба? Они у себя, товарищ командир
— Суворов! — повысил голос Кухарченко,— Генералиссимус!
Появился начальник штаба. Он застегивал на себе ремень с чешским пистолетом и ярко-желтой кобурой «бэби-браунинга». На бедре был новенький планшет.
— Прокатиться, атлет, не хочешь с ветерком? — Кухарченко указал на мотоцикл. — В Пчельне «полмитрия» раздавим. Я туда одному умельцу пудик пшеничной на прошлой неделе свез. Не первак, а божья слеза! Ну. пижон? Катнем? Да или нет?.. Ишь ты! Шпалер на левый бок повесил — у фрицев манеру собезьянил!
Иванов, явно польщенный предложением командира боевой группы, расправил свои шутовские бакенбарды и согласился — не каждому дано опрокинуть бутылку-другую в компании «командующего».
— Что ж, давай чикалдыкнем на прощанье,— снисходительно проговорил он. — Только не очень гони... Ухожу я от вас.
— Удивил! — Кухарченко ударил каблуком по стартеру. — Все лето только об этом и трубишь!
— На этот раз точно. — Голос Иванова потонул в реве мотора.
Кухарченко убрал газ, стал натягивать перчатки. Когда Иванов устроился, ерзая задом на багажнике, из «семейного» своего шалаша выглянул Васька Козлов. Он помахал Иванову рукой:
— Счастливого пути, дружок! Ауфвидерзейен!..
Мотоцикл трясется, содрогается, начиненный нетерпеливым порывом, рвущей вперед мощью всех своих лошадиных сил.
— Тоже мне дружок нашелся! — ответил Иванов, опять поссорившийся накануне со своим заместителем. Еще одна выходка с вашей стороны, Козлов, и я доложу начальству о вашем поведении!..
Козлов улыбался, и злые морщины на лице начальника штаба слегка разгладились — веселее жить становится: гордец Кухарченко зовет выпить, псих Васька миролюбиво улыбается и даже сам Самсонов, боясь потерять рацию, уж не вступает в спор, помалкивает и готов поделиться славой с хозяином радиостанции. Чем черт не шутит! Станет старший лейтенант Иванов-Суворов командиром шестого в бригаде отряда. А там
— и слава, и почет!..
— Только ты мне, это самое, шею не сломай! — успел только крикнуть Иванов. Мотоцикл сорвался с места и, оглушительно тарахтя, кашляя, стреляя облачками дыма, сломя голову умчал размечтавшегося начальника штаба.
В самсоновском шалаше разливался патефон: «Твои глаза, как море голубое...» Ольга обожает оперетту. Из шалаша третьего взвода выполз Васька Гущин: «Разбудили, черти!»
Солнце жарит вовсю. Я скинул мундир, рубашку.
— Чудак у нас начштаба! — осторожно заметил я Самарину.
Самарин пришел в отряд с Ивановым, был у него разведчиком до того, как тот выклянчил себе пост начальника штаба и передал разведку Ефимову. Я не знал, как Самарин относится к Иванову-Суворову.
— Испортился он у Самсонова,— ответил Самарин. — В Суворовы махнул. Сын казармы — он ведь беспризорник бывший, в воинской части воспитывался. Поначалу держал себя в руках, а теперь совсем распоясался. Командир-то у них разбился при выброске. Дело свое Иванов знает, но трусоват и как человек — ни к черту! И шантажист
— верхом на рации своей в рай попасть хочет. Тоже за властью гонится.
— А как ты на его приказ против мародерства смотришь? — спросил я, имея в виду нашумевший в отряде приказ начштаба, в котором он сулил самое суровое наказание за несдачу трофеев в штаб. Случаи несдачи и в самом деле были — выяснилось, что двое хозяйственных местных парней — таких у нас называют «торбочниками» — что ни попало в торбу суют, а потом домой, семье тащат.
— Приказ мародера,— сухо ответил на мой вопрос Самарин.
Действительно, скверное новшество начштаба имело одну лишь цель — не участвуя лично в таком опасном деле, как добывание трофеев, Иванов повелел доставлять все без исключения трофейное добро в штаб, то есть в его, Иванова-Суворова, распоряжение.
Этот приказ выполняется далеко не блестяще: бойцы видят, что штаб попросту присваивает себе трофеи. А ведь их можно было бы использовать для поощрения отличившихся бойцов.
Приказом, направленным якобы против мародерства, Иванов громогласно объявил себя единственным в отряде мародером, мародерствующим со всеми удобствами. Да Самсонов еще вставил в приказ оскорбительный пункт о сдаче в штаб всех конфискованных ценностей — золота, драгоценностей, денег, посулив за утайку ценностей расстрел.
— Прихожу я золото в штаб сдавать,— жаловался Щелкунов,— а Самсонов с Ивановым на меня волком смотрят — не припрятал ли. Как на жулика смотрят. Как тут воевать без доверия?!
Пугавшая меня поначалу трофейная лихорадка не стала эпидемией. Только чистоплюй мог назвать партизанский способ добывания оружия и обмундирования мародерством... Трофеи — главный, подчас единственный источник вооружения и обмундирования. Часы тоже нужны каждому, а если кое-кто и носит по несколько штук часов, то делается это для шику, носят часы как медали. Их наличие говорит о том, что их обладатель — человек отважный, первым выбегающий на шоссе из засады, первым врывающийся в гарнизон. Партизаны с легким сердцем теряют свои трофеи, бросают их, дарят друзьям, раздают в деревнях, меняют на жратву и почти все любят «смахивать» свои трофеи на чужие. «Смахивание» — увлекательная игра. После удачной крупной операции то у одного, то у другого шалаша образуются группки партизан. Не смолкает смех. «Смахнем не глядя»,— и вот двое зажимают в кулаке свои часы, потом передают друг другу, рассматривают. И часто один, визжа от смеха, потрясая серебряными часами, хватается за живот, другой ошарашенно ухмыляется, обнаружив в руке компас, винтовочный патрон или еловую шишку. Партизанский кодекс чести запрещает показывать в таких случаях свою обиду. Презрение к «барахлу» доходит до того, что многие, подобно Щелкунову, стреляют по мишеням — «анкерам» и «цилиндрам». Часы — самый ходкий товар. Деньги ничего не стоят. На них только в карты играть, да и то не взаправду, а понарошку — что на них купишь! Только автомат вот ни за какие часы не купишь...
— Куда это Гущин с минерами отправляется? — спросил вдруг Самарин.
Я увидел, приподнявшись, привычную сценку: группа партизан выезжает на операцию. Пустые подводы. Рядом шагают «в полном боевом» десяток партизан. Схлынет на минуту лагерный шум, и каждый смутно чувствует торжественность этой минуты — друзья уходят на задание. Отдыхающие под деревьями поднимают головы, останавливается санитарка, шагающая с ведром к реке; партизан, колющий на кухне дрова, опускает колун, вытирает кистью лоб. Редкие реплики звучат громко, чуть-чуть натянуто...
— Не забудь, Васька, табачку прихватить, ежели попадется! И лезвий для бритья!
— Далече, хлопцы? Гляди, тезка, не накройся там, в моем плаще-то!
— Автопарк пополнять пойдем. За новой машиной. И полицаев потрошить.
— Смотрите коней своих немцам не оставьте!
— Гаврюх! Гуталин, может, попадется — сапоги совсем залубенели!
— Эй, Киселев! Гроза немецких оккупантов! Сапоги каши просят...
— Карты не мешай, доиграем вечером. Запомни, трефа козыри!..
— Может, парабел, Черный, достанешь? Я тебе «Омегу» дам за него. Идет?
Как всегда, среди провожающих и врач наш Никитич:
— Ребята! Христом-богом... Не забудьте, ежели попадутся... Насчет медикаментов...
— ...перевязочный материал, инструменты!.. — подхватывают ребята. — Не забудем, Никитич.
— Обещали, подлецы, десять бочек арестантов, а что привезли? Пять наборов ветеринарных инструментов, три — акушерских!..
За деревьями долго не замирает гогот...
Ушли... Ушли Сазонов, Шорин, Терентьев, ушел пулеметчик Баженов, не доигравший партии в «тысячу»... И остановившийся на миг лагерный механизм снова заработал полным ходом.
Самарин вдруг посмотрел мне в глаза и сказал:
— Ты шпионку в Рябиновке расстрелял?
Я похолодел:
— Да, я.
— Правильно сделал, Витя. Мы не допустили бы ошибки в таком деле.
— «Мы»? — переспросил я. — Кто это «мы»?
— Коммунисты. — ответил Самарин,— твои старшие товарищи. В отрядах у нас много верных друзей. В дальнейшем всегда советуйся с нами. Идет, дружище?
— Идет! — ответил я и горячо и порывисто пожал руку Самарина.
Много верных друзей!.. А еще недавно я невольно смотрел на всех с недоверием и подозрением, томился в одиночестве. Так продолжал я прозревать... Я и прежде не был слепым, но мир мой был миром дальтоника: я различал только два цвета — белый и черный, видел только светлое и темное. Мир представимся мне двухмерным и плоскостным, без глубины и перспективы, как детский рисунок. Потом оглушили, ослепили меня грозные, почти невыносимые испытания. Что удивительного в том, что я надел поначалу черные очки. Удивительно другое — как быстро с помощью друзей удалось сбросить их! И вот мир широко раздвинул передо мной горизонты, стал объемным, налился бесчисленными красками и оттенками. Во всем этом богатейшем разнообразии оказалось много хорошего и много плохого, много несовершенного и много незавоеванного. Этот мир бросал вызов: сулил радость, и горе, и, возможно, скорую нелегкую смерть. И с верой в правоту своего дела, с просветленным взором принимал я этот вызов.
К штабному шалашу мягко подкатила незнакомая мне бричка на высоких колесах с рессорами. Ее быстро окружили партизаны. От толпы отделился Володька Щелкунов. Я окликнул его:
— Что там, Длинный, за гости у Самсонова?
Сережка Ломов, комиссар бажуковской группы, из-за Прони,— ответил Щелкунов. — Я с Боковым к ним за Проню ездил. Раненого десантника привез. Смирнова Юрку. Лежит очкарик как тень Гамлета. Лечиться у нас будет. Бажукову там за Проней фрицы покоя не дают. — Владимир подошел к нам, и мы потеснились, дав ему место на плащ-палатке. — Этот Юрка малахольный какой-то... Помнишь, как он чуть не угробил всех нас на занятиях в Измайловском парке? Размахнулся, как девчонка, и бросил РГД себе под ноги?
— Еще бы! Помню! — Жизнь на Красноказарменной вспоминается всеми десантниками нашей части с особой любовью и охотой.
— Хорошо, что граната в яму угодила, а мы успели залечь и Смирнова с ног сбить, а то не видать бы нам немецкого тыла,— продолжал Щелкунов, глядя на Самарина. — Сколько он, бедняга, нарядов отмахал! А помнишь, Витя, как он через «коня» прыгал? Умора! Разбежится — и хлоп задом по концу? А в физзале какие номера откалывал, а? А на зарядке утренней? Умора! Помнишь, мы каждое утро бегали по пять километров? Мы уж все к обеду готовимся, а он является наконец. На рубахе соль выступила, очки запотели. Три наряда вне очереди схлопотал! Но уж зато какой старательный был! Раз все в кино сидят, а я Кухарченко на «губе» охраняю... Вижу — елки-палки!.. — Смирнов на дворе через «кобылу» сигает, и все об конец, об конец задом шлепается.
— И чего его в часть взяли? — сказал я. — Какой он диверсант!
— А как было не взять? — усмехнулся Щелкунов. — Отличник, дисциплинка, все осоавиахимовские газы назубок знал, активный комсомолец, член бюро, стенгазету выпускал. Маркса наизусть страницами чешет. Победитель на физико-математи ческой олимпиаде. К анкете не подкопаешься, характеристика что надо. Только вот комплекция больно интеллигентная. Чересчур заучился он, зачитался. И всегда у этого вундеркинда книжки в карманах торчали, все больше по философской части. Наши в волейбол гоняют, в самоволку бегают, а Смирнов «Анти-Дюринга», вот те крест, читает. Он и в тыл врага с книжкой под мышкой полетел. Фрицы бедняге очередь разрывных в спину вкатили. Я с Боковым недавно к Бажукову ездил. Лежит Смирнов у них в шалаше и стихи пописывает. Бажуков ревмя от него ревет. Заместо диверсанта, говорит, поэта подсунули! Лежит в шалаше, дышит еле-еле — легкие-то пробиты — и знай себе стихи строчит. Бажуков разозлился, вырвал у него тетрадку. Тут тебе, говорит, не Союз писателей, выздоравливать надо, не за стихи тебя кормят. Так что вы думаете, Смирнов свою порцию каждый раз тихонько обратно в НЗ совал — голодуха у них была. А ребята приметили этот его трюк. Бажуков еще пуще раскипятился: это все равно что самострел, кричит. Голодовку, сучий хвост, объявляешь? И велел его под присмотром кормить и тетрадку ему отдал: черт с тобой, говорит, пиши!
— Пойдем навестим его? — предложил я, вставая. — Как-никак свой, десантник!
Втроем мы подошли к одному из шалашей санчасти. За легкой стенкой слышался голос
Люды, жены Юрия Никитича: — Спокойно, одну секундочку!
Они перевязывали Сироту. Намучились они с его страшными ранами.
Вам что? — строго спросил Юрий Никитич. На территории санчасти наш милый доктор почему-то всегда напускает на себя вид черствого бюрократа.
— Нам? Мы хотели... Тут у вас паренек лежит из Рябиновки, Федя Иваньков, которого я в Ржавке вытащил, нашелся я. — Я с его матерью вчера говорил...
Никитич нехотя дал нам дорогу, и мы вошли в шалаш. Прохладная полутьма остро пахла карболкой, еще какими-то лекарствами. Когда глаза привыкли к зеленоватому сумраку, мы разглядели койки, покрытые простынями из парашютной ткани, котелки и кружки на столике.
Я разговаривал с парнишкой из Рябиновки, товарищи молча стояли рядом, и все мы косились на исхудалое, мертвенно-бледное, восковой прозрачности лицо Юры Смирнова. Он раскрыл глаза, и я вздрогнул — глаза его, хотя и близорукие, были быстрые, ясные, совсем не подслеповаты на вид, ничуть не больные.
Смирнов сощурился и, поднеся к правому глазу палец, слегка оттянул веко. Была у него эта привычка близоруких.
— Витя? И Володя тут! Здравствуйте, москвичи, молодцы, что зашли!
— Как самочувствие? — бодрым баском осведомился Щелкунов.
— Ничего. Валяться надоело. Все бока отлежал.
Но тут Юрий Никитич запретил нам разговаривать с тяжелораненым и бесцеремонно выгнал из шалаша.
4
На пороге штабного шалаша появился в полном обмундировании командир отряда. Он все еще прихрамывал после падения с лошади. И последние дня два вдобавок ходил оттопыривая щеку, с самоуглубленным видом щупая больной зуб.
К нему подошел радист.
— Что союзники? нетерпеливо спросил Самсонов таким гоном, будто ждал извещения об открытии второго фронта лично от Рузвельта и Черчилля. Он принял от радиста листок бумаги — сводку или радиограмму.
— Воюют союзнички,— безнадежно усмехнулся Студеникин,— до последнего человека
— русского, конечно. Разрешите, товарищ капитан, мне в Александрово в баню смотать.
Я быстро обернусь, на велосипеде.
— Обожди,— ответил Самсонов. Он пощупал языком больной зуб, посмотрел на золотые ручные часы «Лонжин», снятые Щелкуновым с какого-то оккупанта и сданные в штаб, прислушался к лесному шуму. — Ты мне вскоре понадобишься.
— «Молния»?
В эту минуту за восточной опушкой леса разом затрещало пять-шесть автоматов.
— За Хачинкой! — быстро сориентировался Самсонов, но голос его вдруг упал: — И много...
Мы прислушались. Я натянул рубашку. Все в лагере остановилось, замерло, застыло, и было странно, что над костром на кухне беззаботно вьется дымок. Хачинка всего в двух километрах от леса. Стрельба не умолкала. Гулким эхом отстреливался лес. Короткие и частые очереди «дегтяря» покрыли сплошной шум автоматов.
— Тревога! — звонко крикнул Самсонов, туже затягивая ремень.
Вспомнив, что Богданов уехал еще утром со сводками Совинформбюро для партизанских старост, я побежал к шалашу своей группы строить людей по боевой тревоге, застегивая на ходу мундир. «Черти! Позагорать не дадут!»
— Смирно! — скомандовал я, когда группа построилась. Бойцы смотрели мимо меня, будто не слыша моей команды. По лицам пробежало сначала выражение тревоги и даже страха, а потом грянул вдруг, распялив рты, неудержимый хохот. Я обернулся. Оказалось, что в лагерь только что примчался Киселев. Мы грохнули. Он и на этот раз прибежал без сапог.
— Кажется, всех убили,— отвечал он, задыхаясь, заплетающимся языком. — Черного, Гущина, Терентьева...
Хохот замер, улыбки погасли.
Еще минут через пятнадцать — двадцать Щелкунов, отправленный Самсоновым в разведку, возвратился вместе с Павлом Баженовым. Черный шел без оружия, бережно поддерживая окровавленную правую руку. За ним — Гущин с минерами. Все они тяжело дышали и, кроме Баженова и Терентьева, казались смущенными и подавленными. Их обступили тесным кругом.
— Что у вас там случилось? — спросил Самсонов с ненужной строгостью в голосе.
— Гущин с минерами нарвался на немцев за Хачинкой,— ответил Щелкунов. Было видно, что его грызла досада: рядом сражаются, а Щелкунова забыли, не позвали...
— Дай ты мне, Володька, сказать,— вмешался Баженов. — Выехали мы с Гущиным на операцию. Жара, лошади еле плетутся, почти все дрыхнут с недосыпу на подводах...
Самсонов сунул большие пальцы рук за широкий комсоставский ремень и нетерпеливо перебирал свободными пальцами.
— Только перевалили мы, значит, через песчаный бугор, что километра полтора от Хачинки,— и вдруг: «Русс, хальт, хенде хох!» И сразу — бах-бах! тр-р-р! Глядь, мама родная, в полсотни шагах — крытая семитонная фрицевская машина и человек сорок фрицев, разворачиваются цепью и на нас прут. Ребята — шмыг с телеги в кусты, а я вижу
— не уйти нам, труба, кругом за кустарником чисто-поле.
— Воевать не умеете! — прервал пулеметчика Самсонов. — Какой дурак без разведки выезжает на обратный скат высоты через ее гребень!
— Схватил я пулемет,— не останавливался Баженов,— и навскидку длинной очередью веером полоснул по фрицам. Пара фрицев тут же отдала душу богу, а остальные за кусты попадали. Я тоже сиганул за куст, оглянулся назад, где ребята были — пусто, только Володька Терентьев, мой второй номер, нарезает...
— Куда все, туда и я,— вспыхнул, потупясь, Терентьев.
— Тут я как завою благим матом, во всю глотку: «Володька, мать твою за ногу! Диски!!» Услыхал Володька крик души и, смотрю, не сбавляя хода, назад к телегам чешет. Я его прицельными очередями прикрываю, а он подлетел, цап коробку с дисками. Ну, думаю, капут ему, уже фрицы лошадей скосили... Вижу — самый ближний ко мне фриц — плечистый, со шрамом вдоль щеки — в меня из винтовки целится. Я прыг в сторону, одна пуля над ухом прозвенела, оступился, упал... Стал подниматься, а тут как звезданет меня вот сюда, пониже плеча, так я даже пулемет чуть не выронил. Смотрю, уж далеко по ячменю Гущин и минеры драпают... Рука онемела, кровь хлещет... «Крышка! — думаю. — В открытом поле нас как куропаток перещелкают». Бухнулись мы с Терентьевым за грядку, стер я сухой рукой кровь с пулемета. Тут я ихний лагерь почему-то вспомнил. «Ах вы, мать вашу!.. — ругаю их про себя. — Это вам, сволочи, не над безоружными пленными измываться!..»
— Короче, Баженов! — раздраженно, нетерпеливо поморщился Самсонов и тут же напрягся, вытянулся.
Вдали затарахтел мотоцикл. Это Кухарченко возвращался из Пчельни. Затормозив у своего шалаша, он не спеша установил мотоцикл и, сунув руки в карманы галифе, разминая ноги, зашагал к толпе.
— Заприметил я по горбатой фуражке ихнего офицера — худой и высокий, как вот Щелкунов. Встал на колени и всадил и него очередь. Вот где крик души был, смертный крик! Согнулся он в три погибели, схватился за живот и шмякнулся оземь. Я поставил пулемет на грядку и давай бить фрицев короткими очередями. Щелкаю их, как куропаток, уж очень близко они и хорошо видны — точно огромные зеленые жабы в спелом ячмене. Тут вдруг перед носом у Володьки взлетела земля, а пустая коробка из-под дисков полетела кувырком. Вжался я в борозду. А Володька — молодец, деловито этак диски перезаряжает... И тут я углядел ихних пулеметчиков: залегли справа от нас, гады, за одинокой березкой. Я послал длинную очередь под березку...
— И накрыл расчет! — возбужденно объявил Терентьев. — Пашка еще двоих — уже с левой руки — укокошил — ползли они к офицеру своему. А раненые как визжали в ячмене! Подхватились тут недобитые фрицы — и к машине. Слышим, хлопнул задний борт — раненых, значит, клали, потом мотор загудел. И тут мне Пашка говорит...
«Володька! — говорю. — Стервец ты этакий, друг мой ситный! Ведь они, ей-богу, удирают, сволочи!» Чесанул я им вдогонку для порядка...
А я отвечаю Пашке: «Не может того быть, они своих раненых не бросают!» А ведь драпанули.
Терентьев, угрюмый наш десантник, весь сияет, излучает улыбки. Однажды, будучи вторым номером того же Баженова, он сплоховал, растерялся, а теперь наконец доказал всем, а главное — самому себе, что он вовсе не трус!..
— Идите, ребята, трофеи соберите,— сказал, передохнув Баженов. Он глянул под ноги, в траву, куда успела накапать порядочная лужица крови. — Где тут Никитич? Только ты, доктор, поосторожней, орать буду матом...
Щелкунов схватил за руку заспешившего вдруг куда-то Гущина:
Ты куда? Всюду первым хочешь быть? И драпать, и трофеи собирать?
Да, поймите, ребята,— забормотал Гущин. — Кто же его знал, что отбиться так можно, что Пашка в кустах тех заляжет... промашка вышла... думал, хана. И ведь, ей-богу, у меня автомат отказал, втыкание...
В таких случаях всегда на втыкание ссылаются,— засмеялся Щелкунов,— Ладно уж
— бывает и на старуху проруха!
Так как с зубом? — спросил наш врач Самсонова. — Будем рвать?
Нет! Нет! — замахал на него руками Самсонов. — Я уж в Москве, у дантиста!
Юрий Никитич и санитарка Алеся повели Черного в санчасть, и я проводил глазами раненого. Вот это смельчак! И даже сам этого не знает! Как я завидовал Черному — Алеся так нежно поддерживала его за руку. А я после ржавского боя еще обижался на друзей — почему меня по головке не погладят за мой подвиг! И Терентьев молодец. А ведь на него косо смотрели, чуть не трусом считали после той засады, когда он бросил Баженова у шоссе!
— Теперь все понятно,— сказал с сокрушенным видом, скорбно вздохнув, Кухарченко. Все уставились на него. — Это те самые гады, что на нас с Ивановым около Пчельни напали.
— Как! И на вас тоже? — живо повернулся к нему Самсонов.
— Боюсь, дуба дал начштаба,— развел руками Кухарченко, глядя на всех бесстыжими глазами. — Замертво шмякнулся с мотоцикла. А я ходу дал. — Он достал кисет. — Где его теперь искать?
Стало так тихо, что все услышали, как шелестят над головой листья. А Кухарченко, непринужденно закуривая, оглядывал всех с наглой ухмылкой, яснее слов говорившей:
«Ловко я вас, фрайеры, облапошил! А не верите — мне плевать!..»
— Надо искать! — выступил вперед Самарин. — Прошу поручить это дело мне.
— Надо искать! — заволновались партизаны.
— И я тоже поеду! — заявил Жариков. Наш Швейк был мрачнее тучи.
— И я! — сказал Баламут.
— Спокойно, без паники! — осадил их Самсонов. Он пощупал языком больной зуб. — Незаменимых людей нет. Будем работать по-прежнему.
Он посмотрел на часы — трофейную золотую «Омегу», нахмурил в раздумье лоб.
— Ищите! Кухарченко, ты все-таки помоги им,— сказал он сдержанно. — Поезжай с ними и ты, Ефимов. Назначаю тебя временно исполняющим обязанности начальника штаба. Приложи все усилия. Сам бы поехал, да зуб покоя не дает. Только чтобы все к вечеру были в сборе — пойдете на разгром гарнизона, боевая группа и так не в полном составе. Где Студеникин? Надо в «Центр» сообщить о смерти Суворова. Где радист?
Но радиста и след простыл. Я сам видел Студеникина, слушавшего Баженова с разинутым ртом. Куда ж он девался?
5
Самарин одолжил бричку у комиссара бажуковской группы и помчался с врио начштаба и Кухарченко на розыски пропавшего без вести начальника штаба. Кухарченко указал место засады, но тела Иванова там не оказалось. Тогда Кухарченко махнул рукой на поиски («Он мне и живой не очень-то нужен был!») и заехал на хутор к знакомому пасечнику, где единолично слопал почти кринку меда. Пока Самарин безуспешно пытался напасть на след таинственно исчезнувшего Иванова, Кухарченко всласть выспался. Поднявшись, он приказал Жарикову обстрелять из миномета полицаев в соседней Бахани и поехал докладывать Самсонову, что немцы, по-видимому, увезли труп Иванова.
...Я нашел Самарина за лагерем, на берегу Ухлясти. Он стоял, попыхивая цигаркой, задумчиво глядя на отраженное в воде закатное небо, на опрокинутый силуэт леса, на бережок с незабудками и плакучими ивами.
— Я по Иванову не собираюсь слезы лить,— сказал он. — Только баклуши бил да лясы точил. Самсонов однажды сказал об Иванове: власть что мед — лакомятся им и медведи и мухи, только мухи дохнут от жадности, попав в мед. Нет, не нравится мне эта засада — опять убийство, а убийцы нет. Полевой только что сообщил мне: Кухарченко час назад подарил — или на хранение передал — брату своей Женьки — тому, что в Ветринском отряде,— часы-браслет, планшетку и чешский пистолет Иванова. А «бэби-браунинг» Женьке подарил. Когда же успел он все это снять с Иванова?! Что это? Жадность или уверенность в собственной безнаказанности? Ребята волнуются. В Пчельне, в доме покойного Кузенкова, я видел радиста — он сам не свой — и Васю Бокова. Оба рыщут там, почуяли, видать, недоброе.
В речке плеснула рыбешка, по воде, вспыхивая, пошли медленные круги. На темном, суровом лице Самарина поплыли светлые блики...
— А вот отгадай-ка, Витя, такую загадку,— медленно проговорил, сузив глаза, Самарин. — Когда человек отказывается выполнить преступный приказ, он поступает правильно. Но правильно ли делает, когда другому дают этот приказ и он выполняет его, а я молчу, умываю руки, здоровье берегу? Вот приходится загадками говорить. Как говорится, сказал бы словечко, да волк недалечко. Подумай, Витя, над этой загадкой. И над хорошей русской пословицей поразмысли: береги честь смолоду, а здоровье к старости.
Эту пословицу, вспомнилось, я уже однажды слышал. От комиссара Полевого. Она прозвучала сейчас как серьезное напоминание и как пароль.
Самарин внимательно огляделся, прислушался.
— Слушай, Витя! — сказал он взволнованно, совсем тихо. — Иванов знал много тайн Самсонова, но одна из них самая главная. Теперь ее знают только два человека — Самсонов и я. Придет время, и эту тайну надо будет раскрыть там, на Большой земле. Запоминай каждое слово! Это дело большой политики, самой важной стратегии...
Я посмотрел на него недоверчиво. С кухни пахло жареным луком, в двух шагах от меня сидела на берегу, сонно раздувая щеки, большая лягушка, а Самарин говорит мне о какой-то важной тайне.
— Весь июнь месяц,— продолжал Самарин,— Богомаз собирал жизненно важные для нас, для Большой земли разведданные. Он скоро понял — немцы готовят новое наступление не на Москву, не на западном направлении, а на юге! Понимаешь? А Самсонов знал, что наше Верховное Главнокомандование ждет немецкого наступления именно на Москву! Потому его группу и заслали в тыл нового наступления немцев. А Иванов-Суворов, контролируя радиограммы, увидел, что Самсонов подтасовывает факты, скрывает подготовку наступления на юге.
— Так это же страшное вредительство! — Мне вспомнилось, что об этой тайне
Самсонова говорил и Саша Покатило..-.
— Так подумал и Иванов, сказал Богомазу. Вдвоем они набросились на Самсонова, потребовали объяснения. Самсонов стал им рассказывать о том, как Сталина застала врасплох война. Это Самеонову его брат, полковник НКВД, рассказал. Сталина много раз предупреждала наша разведка — Гитлер готовится развязать войну против России. Но Сталин верил только в то, во что хотел верить, и беспощадно наказывал тех разведчиков и дипломатов, чьи донесения опрокидывали его неверные схемы. Потому Самсонов и посылал в Москву неполную ложную информацию. «Мы ничего не изменим,— заявил он,— только погубим самих себя!» И Иванов согласился с ним. А потом началось наступление немцев на юге!..
Самарин еще что-то говорил, но я плохо понимал его — голова пошла кругом. Потом он круто повернулся и ушел в лагерь, а я стоял, пока забытая самокрутка не обожгла мне пальцы...
6
В лагере я разыскал Студеникина. Еще вчера я видел его веселым, смеющимся, розовощеким. И вот он стоит передо мной осунувшийся, унылый и упорно избегает моего взгляда. Я крепко схватил его за руку, потащил за собой в кусты.
— Ты где, Иван, был?
В круглых глазах его вспыхнул испуг.
— Тебя Самсонов искал.
— Сам Самсонов? На речку ходил... прогуляться.
— Врешь! Я знаю, куда ты ходил!
— Никуда я не ходил, радиограмму тут одну зашифровывал. — Студеникин вырвал руку. — На, читай! Агентурные данные о бое Баженова. Он немного вроде преувеличил сгоряча, да это ничего, дело обычное, а вообще здорово! Двое против двадцати шести!
Я пробежал глазами по мятому листку: «Пулеметчик Баженов сразился с немецким отрядом из сорока человек и вышел победителем. На поле боя остались 1 убитый офицер, 15 убитых и 10 тяжело раненных солдат. Увезено на машине в Пропойск 6 раненых...»
— Зачем преувеличил? Баженов не так рассказывал.
— Самсонов приказал округлить,— бесхитростно ответил радист.
Ого! «Приказом по бригаде начальником штаба назначил Ефимова, начальником разведки — Морозова».
— Здесь ничего не сказано о том,— заметил я,— что из-за суматохи вокруг убийства
Иванова немцам удалось забрать раненых и трупы все.
— Да-да,— подтвердил Студеникин, увлекая меня все дальше от разговора об
Иванове. — Примчались с двумя бронемашинами, крупный отряд фельджандармов...
— Ты мне, Иван, зубы не заговаривай. Ты ходил к Пчельне искать Иванова. Ты не нашел его, и ты знаешь, что с ним случилось!
— Молчи, ненормальный! Я ничего не знаю! — Студеникин приблизил вдруг лицо, зашептал: — В Пчельне слыхали короткую автоматную очередь! Потом прошло минут десять, и мотор мотоцикла снова заработал — и пропал...
Что ты теперь скажешь Москве? Москве что скажешь?
— Не знаю. Отстань, смола!
— Иванов-Суворов понял, что Самсонов без рации нуль, стал спекулировать рацией. Шантажировал его — вспомни Кузенкова... Иванова убил Кухарченко по приказу Самсонова.
— Это не доказано!
— Доказано. Самарин видел у Кухарченко планшетку, часы и пистолет Иванова! Если ты не сообщишь об этом деле, тебе несдобровать! Теперь никакие увертки и отговорки — «наше дело телячье», «не нашего ума дело» — тебе не помогут.
— Не это сейчас важно,— возразил, бегая глазами, Студеникин. — По секрету скажу тебе: скоро немцы возьмутся за нас всерьез. Самарин получил ценные сведения в Могилеве: недавно в Минске состоялось совещание начальников «особых учреждений» по борьбе с партизанами. Был там и наш СС-штурмбаннфюрер Рихтер. Нажаловался, подлец, на нас. На совещании стало известно,— Студеникин глянул на другой лист радиограммы,— что управление полевой полиции при главном командовании сухопутных войск в своем докладе от 31 июля этого года отметило район к югу от Могилева — наш район — среди семнадцати особо угрожаемых районов в тылу группы армий «Центр»!.. Понял? А ты мне Ивановым голову морочишь!..
— Пойми, Иван! В полную силу драться с ними мы сможем, только когда наведем порядок в своих рядах, у себя в тылу!..
— Ладно, подумаю. Отстань только...
Что же он решит? Стоит ему слово сказать Самсонову, и Самсонов не пожалеет девяти граммов на меня...