1
Слово это разом срывает с меня теплое одеяло сна, окатывает ледяным душем тревоги. И вытянутое, скуластое лицо Баженова, и тишина пасмурного утра, воздух в палатке, зябкий, сырой, и все, что привык я видеть, открывая каждое утро глаза,— мгновенно наполняется затаенной угрозой, кажется незнакомым, чужим. В треугольном проеме палатки недвижно и плоско сереют в белесом туманце сплющенные в кляксы кусты... Откуда-то доносится слабый зыбучий шорох, далекое журчанье, похожее на шум дождя. Стреляют! Стреляют на западе, не ближе Дабужи.
— Только что с заставы прибежали — эсэсовцы зажучили фроловцев в Трилесье... Первым делом разорили могилу того парня — помнишь, хоронили месяц назад? Каратели к лесу валом валят... — говорит Баженов с неправдоподобным хладнокровием, лицо его слишком бесстрастно.
Резкое движение левой руки прокалывает плечо острой болью, заставляет выругаться про себя. Мелькает малодушная мыслишка: забраться с головой под новенькую, еще пахнущую чистоплотным немцем шинель в шалаше, забыться, переспать все эти неприятности. Зачем разбудил меня Баженов? Может быть, немцы постреляют и уйдут?.. От мысли этой становится смешно. Но ненадолго.
Что ж, мы ждали этого три месяца. Обманчиво, недолго партизанское приволье.
Бурмистрова и Казакова, моих соседей по палатке, тоже поднимает удушливое беспокойство, накалившее воздух. Мы проворно выползаем из палатки. Дождь, надвигающийся на Хачинский лес, страшный, выдуманный человеком дождь, капля которого, самая малая, весит девять граммов, не унимается, а усиливается. Уж можно различить в сплошном шуршании отдельные хлопки — не то мин, не то снарядов.
В хмуром свете хмурого утра — хмурые, озабоченные лица партизан. На лицах этих нет страха. За три месяца партизанской жизни люди научились скрывать свои чувства, управлять ими. Но во всем сквозит тревога — даже в том, как Блатов мажет дегтем тележные оси и втулки.
Мне не стоится на месте. И я хожу от шалаша к шалашу, часто попыхиваю цигаркой, наблюдаю.
У штабного шалаша — Самсонов, Перцов, Ефимов, Кухарченко... „
— Не нужны ни окопы, ни дзоты! — разносится по лагерю зычный голос Самсонова. — Я не пущу их дальше опушки!
У шалаша минеров — Барашков, Гаврюхин, Шорин... Ждут. У землянки боепитания выстроилась очередь за боеприпасами. Бесшумно принимают «цинки» с патронами, гранаты, тол... Слушают, боясь сделать лишнее движение. Ждут. Повар заливает водой костер. Дым тихо, по-кошачьи извиваясь, поднимается выше самых высоких деревьев, выше дуба над штабным шалашом. Слышно, как шипят в костре угли, как беспокойно топчутся кони на речном берегу. Люди умело скрывают волнение. Волнуются и ждут. И все думают одно: «Что творится там? Пустим ли мы немцев в лес? Почему командиры ничего не делают? О чем думает Самсонов?»
Сегодня 3 сентября. Сейчас около девяти утра. Чем-то закончится этот день, так грозно начавшийся? Третье сентября... Ровно три месяца назад в Москве, на аэродроме, ждали вылета одиннадцать человек. И тоже разговаривали почему-то шепотом, и негромкий смех звучал натянуто, неестественно. Три месяца! Недаром они прожиты. Не так уж много воды протекло по Ухлясти под Горбатым мостом за эти три месяца! Но они стоят всей моей прежней жизни.
— Пошли на речку,— зовет Баженов. — Наведем красоту — скоро гостей встречать.
Да-а-а, кончилось наше лето на даче...
— Пойдем,— немедленно соглашаюсь я, радуясь тому, что отвлекусь немного от ожидания надвигающейся опасности. Душу оно выматывает, это ожидание!..
Свой утренний туалет Совершаем мы с необычайной тщательностью. Руки заняты, но голова по-прежнему томится в предчувствии недоброго. Неудержимо тянет обратно в лагерь к товарищам.
На реке, кроме нас, ни души. Сонно течет Ухлясть, дремлют за камышами очарованные затоны, недвижны омуты. Вода в Ухлясти непроглядно темная, жутковато-таинственная, как в васнецовской «Аленушке». Болото на том берегу Ухлясти еще дымит туманом. В отцветшей воде медленно плывут мимо белых кувшинок палые листья и белые пушинки. Река, поречье, все здесь дышит извечным покоем. Прибрежные ивы тихо шепчутся, словно вспоминают о всем том, что пришлось им видеть в это воистину необыкновенное лето... Не верится, что в эту васнецовскую глушь придет война, что зеркальная гладь тихой лесной речки, отражающая верхушки плакучих ив и бегущие облака, вдруг проглотит черную рыбину снаряда и с грохотом вздыбится в небо...
2
— Всех раненых — на перевязку! — зовет Юрий Никитич. — Живо! Сегодня, видать, и без вас у меня хватит работы...
В лагерь на полном скаку влетает, брызгая розоватыми хлопьями пены, всадник на взмыленном белом коне. Это Щелкунов. Он снопом сваливается с коня и, пошатываясь на длинных ногах, идет к штабному шалашу. Партизаны со всех сторон спешат к нему. Самсонов делает шаг вперед, облизывает сухие губы. Щелкунов говорит быстро, громко, почти кричит, и голос его срывается от волнения:
— Немцы!.. Лбами сшиблись в Трилесье... Фроловцы на машине... бросить пришлось. Бой был. Пулеметчик Завалишин их сначала с трилесьинского кладбища лупцевал... Три часа не давал им подойти со стороны Красницы. Наши убили четырех офицеров, около двадцати пяти эсэсовцев. Но их там сотни, тысячи! Другого нашего пулеметчика немцы хотели живьем взять. Он прикончил себя гранатой. Фроловцы по кустам отошли. У них стопятимиллиметровые гаубицы, средние минометы, крупнокалиберные пулеметы. В касках все, в полном боевом. Машин пятьдесят насчитали! Французских и прочих европейских марок. Другая колонна Смолицу заняла. Около роты. С прицепленными противотанковыми пушками. Танки видел... Бронемашина в Краснице на мину Барашкова наскочила. Из Могилева прут, из Быхова. Фролов ждет приказаний. Просит мин. Спрашивает, как дела в Пропойском районе, что на востоке? Неужели полное окружение?
Самсонов все заметней меняется в лице, смотрит на Щелкунова со злобой: будто это Щелкунов привел за собой карательное войско. В штабном шалаше по-деревенски причитает Ольга:
— Ой, татулечки-мамулечки!..
— Дождались! — говорит Самсонов, и говорит не партизанам, жадно ожидающим от своего командира уверенных и точных приказаний, а самому себе. — Почему разведка их прошляпила?
Как многие не слишком боевые военачальники, он прикрывает растерянность и слабодушие фиговым листком свирепой раздражительности.
— «Прошляпила»?! — взрывается Щелкунов. — Да мы три дня подряд предупреждали, что немцы готовятся, подтягивают силы! Нечего на моменты внезапности валить! Это все, Самсонов, от твоего зазнайства!..
— Каратели делают ставку именно на момент внезапности, нервно говорит Ефимов, перебивая Щелкунова,— Они сосредоточили, видимо, силы вдали от нашего района, с тем чтобы за одну ночь ворваться на машинах в незащищенный район и с ходу наступать на лес. Ни командование, ни разведка тут ни при чем!
Перцов — за весь день до того и после не произнес он, кажется, ни единого слова — сокрушенно заметил:
— Мы б все знали заранее, кабы жил Богомаз! Его смерть нам глаза выколола.
Вот как заговорил этот человек! А уж он, наверное, знал о преступлениях Самсонова, но прежде прикидывался слепоглухонемым — пусть, мол, делают что хотят, пусть только его, Перцова, оставят на высоком, незаслуженно занимаемом посту комиссара.
Но страх перед карателями на минуту оказался сильнее страха перед Самсоновым. Этот новый страх смыл с лица Перцова привычное, будто приклеенное выражение подобострастия, разлепил ему глаза и уши, и он заговорил...
Самсонов выпрямился, криво одернул китель:
— Объявить тревогу! Занять Дабужу! Ни шагу назад!
— Тревога! — кричит Кухарченко. Лицо его пылает, шальные глаза веселы. — За мной! Топот ног, лязг металла, треск в кустах, мелькают головы и спины... Лагерь пуст. Сиротливо выглядят брошенные шалаши и кухня с котлом недоваренного супа. Острее, неотвратимее кажутся стрелы на подмоченной дождем карте — стрелы, направленные на Волгу, на Кавказ. И дальше, гораздо дальше стало вдруг от Хачинского леса до Большой земли. Десять долгих часов до конца дня...
— Жора! — плачущим голосом взывает Ольга. — Да иди же сюда! Что ты все бросил?
Позови кого-нибудь, надо вещи собрать. Как повезем? На машине?
Самсонов выматерился вполголоса — такого с ним никогда не бывало.
— Будь это на фронте,— с тоской вздыхает Бурмистров,— лежали бы мы, раненые, спокойно в госпитале, вдали от передовой.
— Проклятая рана! злится Баженов, пытаясь согнуть в локте правую руку. — И
«дегтярь» отобрали. В тылу приходится ошиваться! — Он смотрит в ту сторону, где все ближе гремит бой. — Там легче...
Слоняемся по лагерю, слушаем и ждем.
— Хорошо хоть, что погода нелетная. Быховский аэродром давно на нас зуб точит.
Фрицам без авиации придется действовать...
Проходит минута за минутой. Ползет только стрелка часов, время остановилось. Но вот прикатывают на велосипедах связные, вот Кухарченко, на сумасшедшей скорости, петляя на мотоцикле между деревьями, врывается в лагерь за патронами, вот с пустыми мешками прибегают Шорин и Сазонов за толом и противотанковыми минами. Мы набрасываемся на них, закидываем вопросами, жадно ловим каждое слово. И тогда часовые стрелки не поспевают за временем: минуты летят с такой быстротой, что никто их не замечает.
Кухарченко не только весел — он явно наслаждается всем происходящим. Минеры серьезны. Их лица лоснятся от пота. Руки и колени вымазаны грязью. В усталых глазах мелькают азартные огоньки. И мне кажется, что глаза эти глядят на меня укоризненно:
«Сидишь тут, бездельник!..»
Вслушиваемся в слитный шум стрельбы. Будто за Ухлястью целая армия лесорубов валит лес.
3
Тревога в воздухе сгущается, тяжелеет, давит все ощутимей.
— Немцы в Радькове!
— Немцы в Смолице!
— Кухарченко дерется в Дабуже!
— Барашков под огнем улицу минировал...
— Фашисты из пушек долбят, захватили кладбище...
— Фролов Бовки оставил!..
— Деревенские все в лес драпают, скот режут, добро прячут...
— Каратели перебили в Смолице стариков!.. И партизанского старосту — тестя
Аксеныча — тоже...
— За карателями идут хозяйственные команды, отбирают весь урожай. Самарин разослал гонцов — предупредить все деревни, чтобы прятали, зарывали всё...
Вражеские волны заливают наш партизанский остров. Скоро сомкнутся они под нашим лесом. А материк так далеко...
Бой за Дабужу — ворота в лес — все разгорается. Южнее Дабужи отряды Дзюбы, Аксеныча и Мордашкина отброшены немцами в лес. На востоке, сообщает шестой отряд, пока спокойно. В лагерь просачиваются запоздалые слухи о жарких ночных схватках на дальних подступах к лесу между мелкими группами партизан и хлынувшими в партизанский район эсэсовскими войсками. Все, что произошло ночью, воспринимается сейчас как дела давно минувших дней...
Самсонов нервничает, грызет ногти — давно я заметил у него эту привычку. Без толку бегает он взад-вперед возле штабного шалаша, не выпускает из рук ППШ, теребит кобуру парабеллума, часто поглядывает на часы, на небо. То тут, то там без толку мелькает за кустами его бритая голова, голая и круглая, как бильярдный шар.
А часы показывают двенадцать, час, два... В три в сумрачном небе, наглухо завешанном жидкой серой тучей, раздается рокот мотора. Над лагерем низко пролетает
«стрекоза». Мы облегченно вздыхаем. «Стрекоза» по сравнению с «юнкерсом» что комар рядом с птеродактилем.
— Дай-ка закурить! — протягивает руку Юрий Никитич, следя глазами за «стрекозой». Юрий Никитич не курит, не терпит запаха табака. И я это знаю. Но я вспоминаю, что сестра его, санитарка Мурашева, погибла неделю назад в Никоновичах, что жена Юрия
Никитича, Люда, ушла со всеми в Дабужу, и я протягиваю ему кисет.
— Доктор, а Алеся тоже ушла? — спрашиваю Юрия Никитича.
— Да, она тоже там. — Врач достает из кобуры под пиджачком ТТ, неловко вертит его в руках, смущенно улыбается. Я вижу, что пистолет врача не вычищен, не смазан. — Похоже, нынче эта пипетка пригодится мне.
Все мы ходим, навострив уши, неслышно ступая, словно боясь заглушить шорохом, шумом, движением что-то очень важное, что должно вот-вот послышаться в отголосках боя. А время идет. Стрелка часов переползает через цифру двенадцать в седьмой раз. Седьмой час стрельбы. Густой, слитный гул ее неотвратимо приближается.
Юрий Никитич перевязывает только что прибывшего в лагерь раненого — Ваньку Махнача, местного парня из моей группы. Ранен легко: осколками мины пробита мякоть ноги, чуть выше колена.
— Немцев не счесть,— возбужденной, клокочущей скороговоркой рассказывает Махнач. — И почти сплошь — эс-эс! Боюсь, обойдут фрицы. Фроловцы и мы залегли у шляха, против Дабужи. Весь лес для них открыт, кроме шляха,— заходи, пожалуйста. Но они, слава богу, пока в лоб лезут, тремя рядами, автомат к пузу и прут как очумелые, лупят вслепую, хотят, верно, шляхом технику на нас двинуть. Танк Барашков подорвал. Жариков своим минометом уйму эсэсовцев на кладбище покрошил. «Покажем,— говорит,— колбасникам, как шницель стряпать»... Ну и жарят они! И как я только вырвался оттуда! Патроны опять на исходе... Дотемна б продержаться! Легче, доктор! Я еще обратно думаю. У меня там замечательный окопчик — еще прошлогодний — в загайнике...
Опять ожили заросшие травой окопы сорок первого года!..
Мы глядим на Ваньку с завистью — весь он накален живой памятью боя.
— Держаться! Стоять насмерть!.. Любой ценой!.. — вхолостую выкрикивает Самсонов и, распорядившись, убегает от раненого к своему шалашу, где, кудахча на мешках и чемоданах, поджидает его Ольга. — Я пойду,— говорит он ей. — Ты... Ты... сиди здесь... Мое место там...
Он решительно одергивает гимнастерку и, выхватив парабеллум, бежит, спотыкаясь, к выходу из лагеря. Но, миновав последний шалаш, останавливается, долго вглядывается в кусты, прислушивается... Его, видно, страшит путь по лесу, пустынным шляхом, над которым ястребом повис «фоккевульф». А проводить некому: в лагере остались одни раненые. Сегодня в лесу и впрямь немцы, настоящие, а не липовые, как в тот день у Горбатого моста... Стреляй же, Самсонов, застрели хоть одного гитлеровца из своего парабеллума!
— Кухарченко там номера откалывает! — продолжает свой рассказ Ванька Махнач. — Да и все ребята. А Ефимов сначала геройствовал, а потом вдруг в лагерь к Фролову почему-то сбежал, кишка тонка, видать... Самарин говорит, отходить надо, пока не окружили, кончать эту жесткую оборону. Сыграем дотемна в прятки, а там улизнем. А Лешка ни в какую! Добро, патроны у него кончаются. Может, тогда утихомирится. Сами знаете, как пьяный он. То из автомата, то из пулемета по фашистам шпарит, а про нас, про командирское дело свое забывает — ни связи, ни управления. «Стрекоза» там летает, гранаты осколочные раскидывает. Санитарки дают кордебалет — из пистолетов фрицев шпокают! А фрицы из пушек садят, из минометов с кладбища. Напрасно вы меня, доктор, не пускаете. Там каждый человек нужен!
— Такой бой, а я тут околачиваюсь,— брюзжит Баженов,— точно Ольга или Самсонов какой.
— С нами Мордашкин только что соединился,— продолжает рассказывать Ванька Махнач. — Полевой, говорит, до последнего в лагере держался, а потом одного добровольца — ветринского пацана лет семнадцати — прикрывать оставил. Мальчишке эсэсовцы обе ноги прострелили, а он их из пулемета дюжину уложил, пока кинжалом не закололи...
— Полевого работа! — говорит Баженов. — Каких людей воспитал — Котиковы и этот парнишка. Вот вам и «цивильный» отряд! Молодцы ветринцы!
— Пожрать бы,— нервно зевая, объявляет Казаков. — Айда на кухню!
На глазах у Самсонова раненые совершают налет на беспризорную кухню, сгребают еще теплые котлеты со штабной сковороды. У нас с Баженовым — пара рук на двоих. Левой Баженов придерживает окорок, правой я орудую финкой. Получается неплохо.
— В конце концов,— изрекает с набитым ртом Баженов,— мы все лето кормили
Самсонова, а не он нас.
Снова тарахтит мотоцикл Кухарченко. За ним соскакивает с мотоцикла Козлов-Морозов с перекошенным, поразительно бледным лицом.
— Обошли, гады! — сообщает Кухарченко, азартно скаля зубы, неизвестно чему радуясь. — До роты автоматчиков. Обошли справа и с тыла сыпанули. Да и танк в лоб попер. Дают прикурить!.. Эх, ПТР нет, бронебойки... Патроны опять кончились — никто не подносит... А у вас тут пушки без дела стоят. Пришлось братву в лес отводить. Я тут ни при чем. Надо было побольше людей у Дабужи иметь. Где остальные отряды? Я, скажешь, один должен за всех отдуваться? Вы чего жуете?
Жрать охота, как из пушки... — Завидев Самсонова, кричит: — Радуйся, Иваныч!
— Что случилось? Чему радоваться? — спешит тот к нему, волоча за собой карту.
— Как «чему»? — скалит зубы Кухарченко. — Ты же сам говорил — чем больше фрицев к себе прикуем, тем серьезней наша помощь фронту! А их тьма! Радуйся!
Карта зацепилась у Самсонова за край шалаша. Она рвется, эта истрепанная карта,— пополам через Хачинский лес и Городище, через Ухлясть и всю Могилевскую область...
Самсонов только зубами скрипит, пытается засунуть впопыхах сложенную разорванную карту в полевую сумку. Двухкилометровка наконец в сумке, но Самсонов забывает застегнуть сумку — болтается ремешок, не заправленный в медную скобу...
И к торжествующему злорадству, от которого я сцепил зубы, нежданно-негаданно примешивается жалостливый стыд за него — как за «своего», как за «хозяина»!.. «Да какой же он мне хозяин!» — возмущаюсь я и смутно чувствую, что со всем хорошим, ослепительно светлым, что я пережил, что произошло за эти три месяца, связано и все плохое, вся черная грязь, и никуда от этого не денешься. Так бывает, верно, стыдно и за самого заклятого врага, когда вдруг этот враг, грозный, беспощадный, предстает слабой, мелкой, жалкой стороной, обесценивая этим всю твою борьбу с ним...
— На кого ты людей оставил? — спрашивает Самсонов.
— На Самарина,— отвечает Кухарченко. — Хорошие командиры всегда в переплетах узнаются.
Лагерь быстро наполняется партизанами основного и фроловского отрядов. С боевой группой приходит Самарин. Никто не хочет отвечать на вопросы. Все спешат к землянке боепитания. Вместе с ними в лагерь врывается раскаленный воздух боя... Последними приходят минеры, и Барашков, этот великий скромник, который боится начальства пуще немцев, отыскивает затерявшегося в толпе Самсонова, накидывается на него:
— Ты где пропадал? Что делать? Мы еле от танка удрали. Прут по шляху. Почему ты о завалах не подумал? Пришлось заминировать Горбатый мост. Мы с Самариным перевели на наш берег всех беженцев — там их тысячи! За мостом — другие отряды. Самарин заслон у моста выставил. Половина леса, весь Быховский район теперь за немцами. А как мы теперь узнаем, где другие наши отряды? Дзюба, Аксеныч, Мордашкин?.. Где они? Там? За мостом? У немцев? А кто же знает, ежели не ты? Какого хрена прохлаждаешься тут? Контрольный пункт у тебя тут, что ли? Что воды в рот набрал?
Самсонов словно не слышит Барашкова. В глазах — пустота.
— Надо на восток идти. Шестьсот двадцатый еще вчера ушел на восток,— подсказывает Самсонову Самарин. — А наш шестой в Александрове стоит. Там пока тихо. К Дзюбе, Аксенычу и Мордашкину я послал связных.
Самсонов оживает.
— Я жду связных из Александрова, я...
— Дело дрянь, Иваныч,— по-прежнему весело заявляет Кухарченко, протискиваясь к Самсонову и размахивая офицерской полевой сумкой. — Побачь, какие документы я взял у фрица одного. Тот же самый номер: двадцать восьмой эн-эс-ка-ка! Неужто весь корпус к нам в гости ломится, за Никоновичи хотит сквитаться?.. А у другого фрица документы взяли: спецбатальон по борьбе с партизанами двести двадцать первой охранной дивизии. Из-под Кричева прибыл. Связался черт с младенцем!
— А в одном этом батальоне,— докладывает Щелкунов,— больше сорока пулеметов, пятнадцать минометов, десять противотанковых орудий, артдивизион из трех батарей полевых гаубиц, саперный взвод, самокатный взвод. Батальону приданы моторизованные подразделения двадцать восьмого отряда НСКК — национал-социалистского моторизованного корпуса. Но это еще не самое неприятное. Когда Дабужа переходила из рук в руки, мы взяли документы у офицера-эсэсовца. Перцов тут кое-как перевел. Из первого документа видно, что железная дорога Могилев — Жлобин является одной из четырех наиболее угрожаемых в тылу вермахта. Вывод: бросить все силы на расчистку тылов в этих районах. Второй документ — приказ о проведении «Операции № 36»... Расчистить район Старого Быхова по обе стороны Днепра. Начать операцию 4 сентября, силами трех батальонов войск командующего СС и полиции в Белоруссии бригадефюрера
СС фон дем Бах-Зелевского... Командует наш старый знакомый штурмбаннфюрер Рихтер!
Но Самсонова вовсе не интересовали такие тонкости.
— Да перестань ты голову морочить! Что делать будем! Время дорого!..
— Смываться надо, вот что,— решает Кухарченко. — Самое главное в профессии партизана — это вовремя смыться...
— Самарин прав,— говорит Барашков. — Уходим на восток. Но что делать с мирными жителями, с беженцами?
— Не до них теперь,— бормочет Самсонов,— не до них...
Лес гудит, трещит, стреляет. В лагере лихорадочная подготовка к эвакуации, яростные матюки сквозь стиснутые зубы. «Что делать? Куда бежать? Что, чем, каким местом думает Самсонов?..»
Хладнокровно, деловито командуют Самарин, Щелкунов. Им помогают Богданов и Гущин. Эти минуты — суровое испытание. Не все выдерживают его. Глядя на Самсонова, на его растерявшихся подхалимов, прежде таких храбрых в лагере, заметно теряется наш смельчак Козлов-Морозов, а Гаврюхин и Боков неожиданно пышут энергией и огнем. Не узнать и десантника Терентьева — в минуты смертельной опасности человек обрел веру в себя, и никаким карателям эту веру у него не отнять.
— А мне Юрий Никитич абсолютный покой прописал,— острит Баженов. И кругом вспыхивают на миг лучистые усмешки.
На том берегу Ухлясти, в лагере Аксеныча, рассыпается исступленная трескотня пулеметов и автоматов. Между нами и карателями — триста метров Хачинского леса. Тянутся секунды, минуты...
— А что за молодец Завалишин, наш пулеметчик! — невероятной скороговоркой рассказывает раненым Лапшин, командир взвода фроловского отряда,— Держал эсэсовцев у Трилесья, уже когда они заняли и Дабужу и Бовки. А когда патроны кончились, из горящего дома, как из костра, выскочил... Мы думали, погиб он... по болоту до леса ползком добирался. Но Голубев, старший лейтенант, вот герой! И жена его тоже. Голубев — тот, что из-под Бреста к нам пришел, пограничник. В Бовках на кладбище оборону держал. Немцы никак его выбить не могли, стали палить из батальонных минометов. Их у них штук шесть вдоль опушки. А Голубев держится — приказа-то нет отходить. Его с жинкой накрыло целой серией мин. Трах-тара-рах!.. Мы кинулись к ним. Дым рассеялся. Весь в крови, без ног лежит. Рядом — жена. Не разобрать — где лицо, где затылок, и живот весь разворочен. Мы стоим над ними с плащ-палатками — тащить, вынести хотели — и не знаем, за что взяться. А Голубев нам вдруг:
«Не нужно, друзья. Прорывайтесь болотом в лес. Крепитесь, братья! Стойте духом! Прощайте!» И выхватил пистолет. Хотел жену застрелить, чтобы не мучилась. Да рука дрогнула. А жена просит в горячке: «Стреляй скорей, милый! Люблю... Стреляй!..» Первый выстрел — в жену, второй — себе в висок...
— Надо, чтобы их к ордену представили,— запальчиво, словно предвидя возражения, говорит Баженов,— к Красному Знамени — не меньше. Они и Брестскую крепость защищали.
В мое плечо больно впиваются чьи-то пальцы. Позади с лицом буйно помешанного стоит Ефимов. В глазах его, устремленных на Лапшина, и радость, и горе, и гордость, и стыд...
— Он, Голубев, и жена тоже... — говорит он срывающимся голосом,— их посадили ни за что в тридцать седьмом. Самсонов хотел Голубева в штаб взять, но когда узнал... Я от-стоял их тогда...
«Чему ты удивляешься? — хотел я спросить Ефимова. — Тому, что Голубев не дал своей обиде перебродить в ненависть?»
— Тогда мало Красного Знамени,— распоряжается Баженов. — На орден Ленина надо!
Такую обиду забыть может только настоящий человек!
Над лагерем начинают вдруг очередями рваться разрывные пули, и на какую-то долю секунды все застывает — все, кроме ветреной светотени в лесу. Самсонов приседает... За хлестким треском разрывных слышен близкий всхрап мотора, трещат под гусеницами танка бревна Горбатого моста. От моста напрямик — шестьдесят метров до лагеря! Падают, плавно кружатся сбитые пулями листья. Это лупит пулемет из танка...
Толчок в ноги — взрыв! И разноголосый рокот мотора, и вопли автоматов, и частая-частая дробь пулеметов — и все утопает на долгую минуту в громовом ударе. Гулко охает лес.
— Что... что это?! жалобно спрашивает Самсонов.
4
Грохот стрельбы на том берегу реки вздымается с новой силой, с новым ожесточением, но не слышно уже ни рокота танка, ни разрывов пуль над головой.
— Мост полетел! — кричу я Самсонову. И с трудом сдерживаю желание встряхнуть его силой: нельзя так, на тебя смотрят, ты же командир!.. Куда девался чванливо-надменный вид, начальственная осанка!..
— Что с медикаментами делать? — подбегает к Самсонову Юрий Никитич. Этого обстрел не прижимает к земле, этот спокоен и деловит. — Раненые к эвакуации готовы!
— Командир велел закопать лишние медикаменты,— отвечает Самарин за Самсонова.
Он все время держится рядом с капитаном. — Самые нужные раздать бойцам.
Я хватаю Никитича за руку, волоку за собой.
— Давай! Давай! Мы сами закопаем...
Баженов быстро возвращается с двумя лопатами. Не так-то легко управлять лопатой одной рукой. Левая рука дергается бессильно. Рана, рука, плечо — все горит. Но воздух в лагере тоже горит, пышет жаром, заглушает боль... Минутами так и подмывает бросить лопату, кинуться в кусты, бежать, бежать... Но все молча делают дело. У Блатова вон уже все лошади в хомутах...
Юрий Никитич ловко сортирует перевязочный материал, инструменты, пакетики и склянки с лекарствами. Одни запихивает в санитарную сумку, другие кладет осторожно в ящик. Люда наскоро перевязывает голову раненого. Это Верзун — спасенный нами в Церковном Осовце партизан. Вода льет с него ручьями. Он только что переплыл Ухлясть. На гимнастерке — кровавые размоины...
Немцы пьяные вдрызг! — рассказывает Верзун. — Гонят впереди мирных жителей с бороной по шляху. Мин, сволочи, боятся! Фроловский лагерь горит. Лагерь Курпоченко тоже расчихвостили... Я с Аксенычем сюда приплыл. А про Голубева слыхали?..
Каратели палят наугад — разрывные щелкают высоко над головой. Будто на деревьях, над шалашами сидят немецкие «кукушки». Что-то стучит на том берегу Ухлясти... Мы забрасываем ящик землей, утаптываем рыхлый бугор сапогами. Неужели еще только шесть часов?! На нас с воем и грохотом обрушивается небо. Это «стрекоза» пронеслась над лагерем...
— Давай крест сюда воткнем,— говорю Баженову. — Пусть немцы думают — могила.
А то раскопают. Ломай командирский стол!
«Скорей, скорей, скорей!» Я бросаю то и дело тревожные взгляды на лес вокруг лагеря... В любую секунду, в любом месте могут появиться немцы. Их задержал взорванный мост. Надолго ли? Они могут отыскать брод... Разве трудно переплыть узкую и мелкую речушку? Почему Самсонов не выставит заслон? Стучат!.. Они уже занялись мостом. Саперы стучат топорами!
А поодаль, у коновязи, начхоз Блатов преспокойно занимается своим делом. Хозвзвод давно брошен в бой, но Блатов один сумел подготовить обоз к эвакуации. «У меня хозяйство завсегда в струне»,— любит он повторять.
Кухарченко не спеша ведет мотоцикл. За ним бежит Женька с огромным мешком на спине, с корзиной в руках...
— Гады! Бензобак пробили! — рычит, матюкается Кухарченко. — Женька, дуреха! Кидай сидор, жми за канистрой! А ну живо, а то як блысну! — «Командующий» недовольно поглядывает на бегущих, укладывающих что-то в мешки бойцов... Лешке явно не нравится вся эта катавасия, но ему на все наплевать — лишь бы спасти мотоцикл.
— Дался тебе твой мотоцикл! — ругается Женька. — Вещи спасать надо!
Ефимов дергается, когда близкая разрывная рвет воздух, ноздри его вздрагивают, глаза
— мутные от страха...
— Уходить надо,— говорит он непослушным голосом Самсонову. — Их тысячи. Уйдем из этого проклятого леса, навсегда уйдем. К востоку еще путь открыт. Подводы готовы. Объявить?..
— Документы штабные, трофеи, чемодан с деньгами,— бормочет Самсонов, стараясь унять дрожь лицевых мускулов. — Там почти миллион, на танковую колонну... Где писарь? Где рация? — выкрикивает он вдруг, и крик этот теряется в грохоте стрельбы...
К немцам, видимо, подоспело подкрепление. Пулеметные очереди стригут верхушки деревьев над нами. Сколько их там, на том берегу? Они, верно, не знают, что здесь лагерь. Немцы всегда так, панику наводят. Нет, знают! Отыскали ведь, проклятые, лагеря Фролова и Аксеныча. Пол-леса в их руках. Стучат топорами. Словно гвозди вколачивают в крышку гроба... В любую минуту в лагерь может ворваться немецкая разведка, и потому каждый куст, каждое дерево вокруг кажутся подозрительными, зловещими...
— Где рация? — кричит Самсонов. За рацию он цепляется с тем же отчаянным упорством, с каким припаял себя Кухарченко к мотоциклу.
Самарин и Борисов ведут Студеникина, писаря и Токарева.
— За рацию,— говорит Самарин Токареву,— головой отвечаешь.
— А кто ты такой,— с нервной усмешкой спрашивает Токарев,— чтобы моей головой распоряжаться?
— Мы коммунисты! — отвечает за Самарина Борисов.
— Мы свое дело сделали,— хладнокровно, раздельно говорит Богданов, с нескрываемым презрением глядя на Самсонова. — Пора уходить. Мой взвод готов.
Самсонов не отвечает, и тогда Богданов поворачивается к Самарину:
— Приказывай ты, что ли! Огонек-то! Дают прикурить!..
— Бери группу в головной дозор! — приказывает Самарин. — Пойдем шляхом до опушки.
В лагере вскидывает землю мина из батальонного миномета. Град осколков сечет листву. Самсонова уносит хлынувшая из лагеря толпа.
Смирнов идет качаясь, поддерживая одной рукой Сироту. Борисов выносит на руках раненого Федю Иванькова. Терентьев подгоняет к санчасти еще одну подводу. Мины рвутся на топком берегу Ухлясти, вздымая фонтаны жидкой грязи. Брызги долетают до штабного шалаша.
Щелкунов хватает бегущего вприпрыжку раненного в ногу Бурмистрова за ворот. Почти над головой рвется снаряд. Упруго бьет в лицо взрывная волна. Градом сыплются вниз потерявшие силу осколки. Резко пахнет металлической гарью, сгоревшим тротилом.
— Без паники, мать твою!.. Мины возьми, пригодятся... — Увидев меня, Щелкунов свирепо смеется неизвестно чему. — Слыхал? — спрашивает. — Хвастался, полковника ему дадут! А видал ты сегодня этого фюрера?
Он убегает, а я мимолетно удивляюсь той ненависти, что прозвучала в его словах. Ведь он мало, далеко не все знает о преступлениях Самсонова, а уже ненавидит его...
С реки потянул влажный, прохладный ветерок, но кажется, что могильным холодом и сыростью повеяло с того берега.
Двое сталкиваются в кустах. Один роняет коробку с пулеметной лентой, другой подхватывает ее.
Киселев бежит за пушкой. Баламут, сидя в своей ковбойской шляпе на зарядных ящиках, с трехрядкой на одном боку и мешком с сапожным и парикмахерским инструментом на другом, с карабином за спиной, кричит ему:
— Ты ж хворый! А ключица твоя?
Киселев бледен, но решителен и, что самое удивительное,— в сапогах.
— Черт с ней, с ключицей! Давай вожжи. Вот теперь, братцы, на фронт похоже... Пушка, кивая стволом, скрывается в подлеске. В спицах колес трещат ветки кустов. Оглядываюсь на нашу славную «гробницу». Безжизненно стоит она под деревьями, вся в боевых шрамах, в пулевых пробоинах. Нет горючего, да и с горючим какой от нее прок в лесном бездорожье!
— По порядку! Разбирайтесь, товарищи, повзводно! — Это кричит Блатов. Всегда такой смирный, незаметный «хозяйственник» Блатов.
А на отрядного «героя» Ваську Козлова смотреть противно — совсем, до дрожи в коленях, раскис парень.
Самсонов тянет за собой растерявшегося радиста. Но как ни пугай Студеникина — рации он никогда не бросит. На нем болтаются сумки с электропитанием и рацией. Из лагеря выбегают последние бойцы. Свешиваются перебитые осколками ветви. Примятые кусты выпрямляются, замирают, закрывают собой лагерь. Навсегда.