1
Хачинский шлях запружен подводами беженцев. На простых роспусках, хлебных телегах и шарабанах — узлы, мешки, подушки, катки грубого холста, чугуны, бочки... В шумной, ярмарочной пестроте обоза путаются в ногах козы и овцы, шарахаются, мыча и пугая лошадей, привязанные к задкам телег разномастные коровы. Старики и бабы, подростки и дети из Дабужи, Смолицы, Трилесья, Больших и Малых Бовков. Обоз стоит на месте, скрипит, ржет, озирается на мост.
Стон и плач висят над широким лесным шляхом, таким пустынным, нелюдимым когда-то. Убитые лица, несвязный говор. В воздухе разлит страх перед надвигающейся лютой бедой. Девки кутаются зябко в платки, дети верещат, старики уныло возятся с лошадьми, подтягивают чересседельники, проверяют упряжь... Горбатая старуха с седыми распущенными волосами, шепча молитву, истово осеняет себя крестным знамением. Мы проходим мимо, и женщины, матери наших партизанских сел и деревень, хватают нас за руки, за винтовки, обвивают грязные сапоги слабыми от ужаса руками.
— Защитники наши! Не покиньте без помощи!.. А боженька ты мой!..
В толпе партизан я вижу вдруг Алесю. Проталкиваюсь к ней. На рукаве у нее — кровь.
— Это не моя,— говорит она мне, запыхавшись. — Это там... — Она кивает в сторону
Ухлясти.
— Назад, бабы! — кричит Самсонов, отталкивая горбатую старуху. — Не защитники мы вам теперь. Уходите куда-нибудь... Добра вам желаю. Щелкунов! Сейчас же опусти мальчишку с коня!..
Партизаны отворачиваются, стараясь не видеть этих лиц, этих глаз, этой смертной безысходности на лицах. Отряду жарко от стыда, щемящей жалости и бессильной злобы. Надрывает сердце плач ребенка.
— Жалко баб. Свои ведь...
— Пропадешь с этим табором.
— Смотри, Вань! Тетка с собой латаные валенки прихватила!
— Не скаль зубы, болван! Я мать здесь кидаю. Вон она, парализованная после удара, на подводе лежит.
— Опять своих бросать приходится. Как в сорок первом.
— Попомним это немцам.
Баламут прощается со светловолосой, чуть похожей на Минодору дивчиной, не может оторвать глаз от ее лица, не может разжать ее руку.
Щелкунов приподымается на стременах и кричит;
— Уходите скорей со шляха в лес! Ховайтесь!
На старой, полуразвалившейся телеге поверх крытого рогожей скарба лепятся пятеро малых детей. Что будет с ними? Многие из этих людей знакомы мне. Вот этот дедан однажды помог мне запрячь лошадь, он часто потом одаривал меня самосадом, который славился на весь отряд. Вот и знакомый старик из Радьково — сначала он обиделся, когда Токарев отнял у него генеральские часы, а потом сам отдал нам компас. Что он думает о нас? Опять драпает русское воинство... Этот пацан ходил со мной раз проводником на операцию. Вон та старушка — да, это она еще недавно угощала меня в Слободе сырыми яйцами. Многие знакомы — и все одинаково близки. Это они кормили нас все лето бульбой, взращенной в земле Смолицы и Дабужи, поили молоком, пахнувшим травами радьковских и трилесьинских лугов.
Беженцев спасли Самарин и Барашков, взорвав за ними мост. Но надолго ли? Не позже чем через десять минут эти люди увидят серо-голубые мундиры...
И вдруг — беженцы кидаются вслед за партизанами.
— Спасайтесь! — крикнули бабьи голоса. — Ратуйте, люди добрые!.. Смерть нам идет, погибель лютая!..
Свистнул мужицкий кнут, и вот рванулись вперед, загромождая шлях, подводы. Храп лошадей, задранные вверх оглобли, треск сломанного дышла, толкотня, крики, чей-то истерический плач, посеревшие лица, безумные от ужаса глаза под сбитыми бабьими платками. За пылью, деревьями, кустами не видно, что творится позади. Может, немцы перешли уже Ухлясть и врезались в тыл обоза беженцев? Мечется над толпой, рвется кверху сдавленный лесом гомон. Вот-вот слепящим смерчем налетит паника. И тогда перекинется шквал паники на партизанскую колонну, сомнет ее, рассеет. Уже побежали, свернули со шляха, скрываются в кустах, за деревьями партизаны хозроты... Но кто остановит обоз?..
— Стой! Стрелять буду! — с побелевшим лицом выскакивает вперед Аксеныч. Он крестом раскинул руки и точно врос в землю.
Все громче разрывы мин и снарядов, все ближе автоматная трескотня немцев, но вид партизанского вожака, отлично всем знакомого, своего, смолицкого, готового открыть огонь по своим же, ради их спасения, останавливает людей, глушит страх. Натягиваются вожжи, опускаются кнуты. И радьковский старик — откуда голос взялся — взобрался на телегу и грянул:
— Без паники, люди! — Повернулся к нам: — Дороги наши разные, ваше дело служивое! Храни вас бог, ребята!
— Надо прятать людей! — кричит Аксеныч. — Командиры, ко мне! Разбить местных на группы, развести по болотам! — Он бежит вдоль партизанской колонны, нагоняет Самсонова. — Капитан!
— А-а-а черт, ну что там еще?
— Я остаюсь, Самсонов! — говорит, задыхаясь Аксеныч. — Тут, в этом лесу. Не могу я вот этих, своих людей бросить...
— Это еще что!.. Не разговаривать! Вперед!
— Нет, я здесь останусь... — Командир отряда «Ястреб» с бычьим упорством мотает головой, глядит под ноги. — Смолицкие там. А я тоже смолицкий. Корнями тут держимся. Больше пользы принесем. Я останусь...
К командиру «Ястреба» подходит старший политрук Полевой. Голова в бинтах, на лбу проступает свежая кровь.
— Правильно, Аксеныч,— мягко говорит Полевой. — Мы не оставим этот район немцам. Мы останемся здесь, чтобы защитить наших людей, сманеврируем и будем драться дальше. — Полевой с гадливым презрением косится на Самсонова. — А с вами,— хмуро говорит он Самсонову,— нам в любом лесу тесно. Хотя надеюсь, еще встретимся. Мы еще дадим о себе знать. От нас вы никуда не уйдете. — Полевой смотрит на нас, десантников,— Прощайте, товарищи! На днях нам удалось наладить связь с могилевским подпольем. Теперь наши два отряда — Аксеныча и Мордашкина — будут действовать по указаниям партии!
К Полевому подходит с ручником на плече десантник Володька Терентьев.
— Разреши, комиссар, я задержу немцев на мосту!
— Действуй! — отвечает комиссар. — Только не один. Мы поможем задержать немцев.
А то выгонят из лесу, как куропаток перестреляют.
Терентьев убегает к мосту, прежде чем Самсонов успевает слово молвить.
— И я с ним! — говорит Щелкунов, соскакивая с коня.
Я спрыгиваю с телеги, делаю шаг за другом, два шага... Нет, я не могу остаться здесь с Аксенычем, с Полевым, не могу уйти сейчас от Самсонова.
Сначала надо обезвредить его...
— Щелкунов! — почти кричит Самсонов. — Поезжай в головной дозор.
И Щелкунов выполняет приказ.
Самсонов нетерпеливо топчется, теребит кобуру парабеллума, скашивает глаза в сторону моста. Там гремит не смолкая стрельба. Аксеныч решительно забрасывает автомат за плечо, поворачивается к Самсонову спиной.
— Ну, кто со мной? Смолицкие!
Самсонов, бормоча проклятия, бегом догоняет ушедших вперед за Самариным партизан. На шляхе остается человек сорок — пятьдесят — комиссар Полевой, земляки Аксеныча. Они долго глядят нам вслед, стоят перед обозом маленькой толпой на затянутом тенью шляхе. Их так мало... Но ведь комиссар Полевой сказал: ими будет руководить партия...
2
На восточной опушке леса, недалеко от Александрова, отряды «Сокол» и «Орел» заняли вместе с шестым отрядом круговую оборону. В середине ощетинившегося дулами винтовок и пулеметов круга — штабы, санчасти и хозчасти отрядов: телеги, лошади, раненые, санитарки, мешки с продовольствием, ведра, котелки, свиные и бараньи туши, две или три коровы, беспечно пощипывающие траву. Раскатами далекого грома доносятся взрывы пальбы то из одного, то из другого края леса. Карателей всюду встречают засады. Разведчики уверяют, что каратели еще не перешли мост. У моста тарахтит ручник Терентьева. Но где Дзюба, Мордашкин? Куда ушел Аксеныч? Улетела, наконец, «стрекоза». Сумерки приносят с собой чувство невыразимого облегчения. Но ненадолго.
Всех снедает нетерпение, томит неизвестность, опять точит душу тревога.
Меня охватывает чувство бесповоротности, необратимости происходящего, сознание того, что нет возврата в лагерь, к Горбатому мосту, на изъезженный и истоптанный нами шлях.
Я сижу с Алесей. В сгущающихся сумерках на нас никто не обращает внимания, и мы то и дело переглядываемся.
В кругу командиров — Самарин. Оказывается, он с группой наших партизан, Полевым и Терентьевым, держал немцев за Ухлястью, обстреливая саперов, наводивших переправу.
— Надо усилить там заслон,— говорит он. — Немцы шли колоннами, их задержала Ухлясть, но если они вздумают просачиваться мелкими группами автоматчиков, мирным жителям, да и нам, несдобровать. Нам бы только дотемна продержаться.
Десять часов вечера... Приходит Терентьев с пустыми дисками. «Путь на восток свободен»,— докладывает конный дозор во главе с Щелкуновым.
Блатов и его конюхи обвязывают соломой колеса подвод.
— Пора в путь! — говорит Самарин. — Надо вырваться из лесу. Завтра — тут капут.
— А ты тут что командуешь? — вдруг оживает Самсонов. — Без тебя знаю, что в путь пора. Как командовать — каждый лезет, а как радиста из лагеря под обстрелом выводить, так я должен?!
По давно не езженному полевому проселку отряды вытягиваются длинной колонной. Впереди маячит в темноте головной дозор с Щелкуновым и Козловым-Морозовым, за ними — боевая группа основного отряда. Ведет ее Кухарченко, упрямо толкающий вперед мотоцикл. Затем обоз: штабисты, хозяйственники, раненые, врачи и санитарки. Слева и справа боковые охранения, по десять — пятнадцать бойцов в каждом...
Хачинский лес остается позади. Быть может, навсегда.
Мутно чернеют скирды в поле.
Александровны хлеб дожали,— говорят на подводе,— а убрать не успели. Все немец заберет! Не все! Володька Длинный еще утром промчался тут везде на коне, предупредил всех, чтобы прятали урожай от немцев. В Александрово давно начали ямы тайные рыть.
Наверно, не один хачинский партизан тяжко и совестливо вздыхает — вчера еще, не чуя беды, смеялся хлопец над страхами своей дивчины, не думая о разлуке, а теперь по всему видать — никогда не вернемся мы в нашу партизанскую столицу. Подходим к Кульшичам. «Путь свободен»,— докладывает Козлов...
...Лунные партизанские ночи! Этот таинственный некогда мир, теперь изведанный лучше дневного. Пыль дороги уже не кажется шелком и лужи не кажутся серебром. И чувство одиночества давно перестало быть приятным. А лес за спиной, еще вчера бывший для тебя домом, полон опасностей, и тебя охватывает властное желание бежать, нестись сломя голову все дальше и дальше от него. Впереди — таинственная неизвестность, которая не манит, как прежде, а отпугивает. Грозным фейерверком рассыпаются в ночном небе белые, зеленые и красные ракеты карателей. Буйно полыхают еще вчера гостеприимно принимавшие тебя подлесные деревни. Ночь таит в себе тысячи неожиданностей, берет тебя на мушку миллионами глаз... Как не похожи эти сентябрьские ночи на ночи июньские!..
На санитарной подводе — Смирнов, Бурмистров, Сирота и я. Держу в одной руке вожжи. Бурмистров и Сирота беспокойно озираются. Смирнов, вцепившись в грядки телеги, поблескивая белками глаз, напряженно всматривается в пасмурную ночь. За обозом раненых — штабная повозка. На ней — Перцов и писарь Сахнов. Куда ни глянь, всюду ныряют, покачиваются головы идущих по обочине дороги партизан, смутно белеют лица. Впереди на белом коне — Щелкунов. Володька то мерно покачивается в седле, то привстает на отпущенных до отказа стременах. В толстом слое пыли и взрыхленной земли глохнет звук шагов, стук копыт. Только лошади фыркают да повозки глухо тарахтят на выбоинах. Далеко позади, над Хачинским лесом, тускло вспыхивают и дрожат, оплывая, осветительные ракеты, прошивают ночное поднебесье зеленые и голубые пулеметные трассы. Молчать трудно. Сирота наклонился к Бурмиетрову и хрипло шепчет ему на ухо: «А может, зря удираем? Тут хоть местность знакомая. Куда идем? Не знает никто. Оплошали, брат, командиры. Неужто капут нам?»
Не будь у Сироты прострелены легкие, он не дрожал бы так за себя. Но положение его и впрямь ужасно — ведь до сегодняшнего дня он не поднимался с нар санчасти.
Паникуешь? — яростно шепчет в ответ Бурмистров. — Командиру прекрасно известно, куда он нас ведет. Тут оставаться? Ты посмотри назад, что там делается... Да и зимовать в Хачинском лесу невозможно — после листопада насквозь просматриваться будет...
Я чмокаю, шевелю вожжами и усмехаюсь в темноте. Бурмистров не одинок в своем мнении: в такой час трудно не цепляться за спасительную слепую веру во всемогущество командира. Однако совсем не по-партизански подчинять себя чужой воле, снимать с себя, перекладывать на командира все заботы. Бурмистрову сейчас намного легче, чем Сироте, чем мне... И все же мне жаль его — еще недавно он был куда храбрее. Но ростки мужества не успели пустить крепкие корни. Ранение сломило его, как ломает многих не успевших закалиться бойцов. Попав сразу в пекло, не зная личного успеха в войне и слишком хорошо зная силу врага, побывав на волоске от смерти, он чувствует теперь себя беспомощным, бессильным и может только бежать от опасности, но не бороться с нею. Как много значат первые испытания для каждого воина!
А Киселев, друг Бурмистрова, справился, к всеобщему удивлению, со своим малодушием!..
— Тише! — шипит Бурмистров. — Кульшичи!
Проплывают мимо расплывчатые контуры хат. Хаты плывут справа, а слева, за баньками и гумнами с высокими крышами и скирдами сложенного в снопы хлеба,— поле скатывается к кустарнику. Там болото. Вот обрывается справа темный строй домов и заборов и на пригорке в десяти или пятнадцати метрах от дороги вырисовывается знакомое здание школы. Чернеют пустые глазницы окон... И вот в невероятной, напружинившейся вдруг тишине раздается очень спокойное, очень короткое и очень понятное русское слово — одно только слово: «Огонь!»
Пронзительный вой пуль сдувает меня с телеги. Я ударяюсь обо что-то раненым плечом. Мельком вижу в заискрившейся тьме, как тяжело оседает белый конь Щелкунова. Грохочет воздух. Кони встают на дыбы, бьют в воздухе копытами, рвут упряжь и падают. Некстати взвывает упавшая с телеги гармонь. Машут руки, мелькают лица. И все это, все живое и неживое, прошивают визжащие струи горячего металла, бешено вырывающиеся из окон школы...
Я хватаю Алесю за руку. Мы бежим сломя голову, и каждый шаг больно отдается в раненом плече. Вспыхивает ракета, и ночь становится днем. Вот Юрий Никитич — он ведет Смирнова. Алеся вырывает руку и спешит к нему на помощь. К Смирнову тянутся еще чьи-то руки, много рук. Низко визжат пули. Смирнова хватают и волокут бегом вниз. Под ногами — упругий мшаник. Кто-то падает. Это Сирота! Неужели убит? Нет, встал, бежит. Вниз, вниз... Туда, где лежит в туманной мгле, за мокрыми от росы кустами, спасение, жизнь...
Только теперь я понял, почему каратели не добили нас в Хачинском лесу: они рассчитывали сократить свои потери, надеясь перестрелять нас из полицейских засад.
4
Под сапогами жирно и жадно чавкает болотная тина. Колючие упругие ветки бьют с размаха в лицо, запускают цепкие когти в одежду. За ноги цепляется осока. Вязкая грязь, студеные брызги в мутной, сырой мгле. Болотная жижа переливается за голенища, наполняет сапоги. Партизаны скучиваются в тесную толпу. С каждой секундой толпа ширится. Вот затрещали кусты, смутно зачернел в белесом тумане ствол пушки: «Ай да Киселев, ай да Баламут! Молодцы артиллеристы!» Слышится голос — негромкий, но задиристый:
— Начхать! Не брошу машину. «Никто нас не разлучит, лишь мать сыра земля»... — Болото бурлит под ногами Кухарченко, под колесами его мотоцикла. В Кульшичах не переставая стучит пулемет. По звуку — наш, русский, станковый, скорострельный.
— Полицаи, мать их! Залезли к черту в пекло...
— Затягивается петля-то.
Говорим приглушенно, прислушиваемся к хлюпанию — еще кто-то идет.
— Свои... я... Сирота...
— Ну как там?
— Писаря Сахнова убили...
— Киселев молодец! С Баламутом пушку из-под огня вывез!
— А документы где?! Списки где отрядные?
— Я почем знаю? У Сахнова в портфеле были. Подводы л все там осталось, весь обоз, все хозяйство Блатова.
— Местным хана теперь, братцы! Списки к немцам попали. Семьям капут — это уж как пить дать.
— Федя Иваньков, из Рябиновки который, замертво упал. Хорошо хоть, что они ракеты над нами не сразу повесили, опоздали.
Булькает жидкое месиво. Выплывает из-за туч луна, предательски заливает все вокруг мягким матовым светом. Колышется, дрожит в ночном воздухе над болотом призрачная мутно-голубая пелена тумана. Потрескивают кустики, глухо звучат сдавленные волнением голоса:
— Что с пушками, капитан, делать будем?
— Не знаю, не знаю. Отстань!..
— Сымай, говорят, замок!
— Щелкунова, братва, никто не видал? Жалко Длинного, коли чего...
— Себя пожалей! Из-за них, из-за разведчиков, чуть всех не угробили!
— А ты не знаешь, так помалкивай. Полицаи Щелкунова дважды мимо пропустили, затаились. Это Козлов не догадался дома прочесать...
— Может, вдарим, капитан, по Кульшичам? Чего зря снарядам пропадать?
— Как говорил Великий Комбинатор, свидание с теми, кто гонится за нами, не входит в наши планы...
— Затягивается петелька-то!
— А ты уж и нюни распустил!
— А тот полицай-пулеметчик в Кульшичах, братва! Может, он нарочно поверх голов садил, а?
— Скажешь тоже!
— С перепугу мазал!
— Пойди спроси его.
— Жаль, хлопцы, урожай-то герману оставлять...
— Начинается, хлопцы, блиц-дралапута-дралала!
— Эх, мне бы сапоги-скороходы! Да ковер-самолет!
— Сто с лишним человек насчитали. И полсотни нестроевиков. Это от всей бригады-то... От шестисот!
— Не хнычь! Рассеяли нас только, а не разбили. Отряхнемся и дальше пойдем.
— Только слава что командиры. Черта с два выиграешь с такими войну!
— С другими выиграем! Настоящих хватит.
— Самсонов-то — сразу «самкать» и «якать» перестал!..
— Где ж, Васёк, гармошка твоя? Отгулял, браток, отгармонил!
— Ну ты, помалкивай! А вот лапу сосать тебе придется — все на подводах осталось...
— Длинный! Щелкунов! Сукин ты сын! А мы думали,капут тебе! Видал я, как ты с лошадью грохнулся. Жив?!
— Меня на Ваганьковском будешь хоронить — лет эдак через полсотни, с музыкой.
— Где Козлов? Ведь он, гад, должен был дома разведать!..
— Затягивается, братцы, петелька-то!..
— Утри сопли! Вперед, к полному разгрому немецких оккупантов!
— Эй, Ванюшка! А ну, передай по рации, чтобы Гитлер отозвал своих собак!
Но пресные шутки не могут поднять настроение. В нашем лесу хозяйничают немцы; лагеря оставлены, брошены запасы боепитания и продовольствия; из-за просчета Самсонова, которого каратели застали врасплох, мы проиграли битву за урожай. Три отряда бригады — отряды Аксеныча, Дзюбы и Мордашкина — потеряли с нами связь. Смогут ли удержаться Аксеныч и Полевой в Хачинском лесу? От других отрядов осталось не больше половины их состава. Еще вчера люди уходили группами на задания. На обратном пути они столкнутся с карателями, станут прорываться в лес. Что будет с ними? Что будет с другими мелкими группами партизан, отбившимися во время сегодняшних боев от бригады? Нет, хорошо еще, что личное малодушие Самсонова помешало ему провести в жизнь свой сумасбродный план — стоять насмерть, драться за каждое дерево Хачинского леса. Издалека, по карте-двухкилометровке Самсонов неплохо командовал операциями, но как только инициатива перешла к немцам, когда он сам оказался в опасности, он растерялся и забыл свой план обороны Хачинского леса. И это спасло хачинских партизан: ведь они не задумываясь выполнили бы любой боевой приказ командира.
Самсонов сплоховал, опозорился, как только возникла действительная, неотложная потребность в уверенном и сильном командире. Первое же по-настоящему серьезное боевое испытание застало его врасплох. И он померк, сыграл труса, потерял голову на глазах у ждавших его сигнала партизан. Смелыми, стойкими были хачинские партизаны! Ведь пример труса-командира и таких трусов-помощников, как Козлов и Ефимов, мог вызвать эпидемию страха и растерянности. Но крепкая выдержка большинства командиров и бойцов спасла нас от разгрома.
'Теперь многие партизаны раскусили Самсонова. Только плохой партизан слепо верит в командира, приписывает ему сверхъестественную власть над событиями. Убедившись раз в ее отсутствии, он теряет всякую веру в командира, жалуется, возмущается, а то и кричит об измене. Настоящий партизан простит своему командиру незнание обстановки в условиях карательного окружения, неспособность принять спасительное решение, понимая, что часто это — выше сил человеческих; он требует от командира лишь ясных указаний, уверенных действий, лучшего из возможных решений и никогда не простит командиру растерянности, беспомощности, трусости... Бригаду тянули в гору сотни людей, а под гору толкнул один! Вместе с замками наших пушек утопили партизаны в том болоте и свою веру в Самсонова. Все эти соображения, горькие и гневные, заставляли меня скрежетать зубами от ненависти и презрения к виновнику наших бед. К горлу подкатывал тугой и горячий комок. Я весь дрожал от ярости и обиды — обиды за друзей, славных хачинских партизан, обманутых своим командиром.
— Помнишь это болото? — спрашивает меня Щелкунов. — Помнишь, мы его месили три месяца назад, когда спрыгнули? А ведь, ей-богу, стоило его месить, а?..
Да, он сто раз прав, стоило, стоило!
Три месяца днем и ночью гремели наши выстрелы под Могилевом — этого у нас никто не отнимет!
— Боков! — говорит в кругу командиров Самарин. — Ты лучше всех знаешь дорогу — веди нас в лес за Проню. Возьми Щелкунова в дозор, Козлова не бери. Надо оторваться от карателей.
План карателей был прост: охватить лес полукругом с запада, установить полукольцо полицейских засад с востока, разрезать бригаду на части, изолировать отряды и группы, сжечь базы. Это удалось им, но они не выполнили свою основную задачу — не выгнали партизан засветло из леса, под огонь полицейских, они не уничтожили нас. Отбившись от нас, партизанские группы не исчезнут бесследно. Если не удастся им соединиться с нами, будут они обрастать новыми людьми в наших прежних и новых районах Белоруссии, расти в отряды и бригады. Огонь партизанской войны еще шире разольется по Могилевщине. Такие люди, как хачинские партизаны, никогда не сложат оружие...