1

Пасмурным ранним утром отряд останавливается в чахлой, изрезанной торными дорогами рощице. Дубки тут еще совсем зеленые, и только в росистой траве под деревьями попадаются тронутые желтизной листья с оранжевыми жилками.

Мы разводим костры и ходим с котелками по воду в болотце с окнами Прозрачной воды. Сырая осина стреляет в костре, шипит, дымит. Густой' белый дым стелется по траве, ветер подхватывает его, рвет в клочья, швыряет в мокрые кусты, где дым застревает, как вата. Под моим присмотром вода наконец закипает в плоском немецком котелке с крышкой. Мне дорог этот котелок. На нем выцарапано незабываемое имя

«Надя»...

Баженов приносит откуда-то щепоть серой соли. Алеся получает у хозяйственников ржаную муку для раненых. Котелок — на троих. Баланда почти готова. Здоровым сегодня завтрак не положен. На обед обещают суп со свининой. Огромный, почти с бегемота, боров, пудов на десять, конфискованный ночью у какого-то старосты, оказался к утру обглоданным — ребята тайком срезали с него все сало и съели несоленым.

— Ну, как дела у инвалидной команды? — преувеличенно бодро спрашивает у раненых, подходя к нашему костру. Щелкунов. — Баланда готова? Меня в компанию берете? У вас что? Заправить нечем?

— Баланду дымком заправили. А Ольга самсоновская целый котелок зажимает,—  грустно отвечает Казаков, напарник Бурмистрова по котелку.

— Врешь! — хмурится Щелкунов. — Не знал я, что у нас еще капиталисты имеются.

Раскулачим!

Боков идет мимо, выскребывая на ходу котелок. Румянец его заметно спал. Он только что вернулся из Хачинского леса.

— Ну как там, в нашем Хачинском лесу? Самарин тоже вернулся?

— Сейчас пошурую насчет добавки и Самсонову доложу,—  отвечает Боков. — Советую послушать. Самарин голодным спать завалился. Мы на конях туда и обратно...

Щелкунов вдруг расплывается в радостной улыбке, подмигивает нам и говорит:

-Да ты, Васек, никак баланду трескаешь? Не жирно. А где же сметана, яйца и молоко?

Боков даже подскакивает от неожиданности: -Сметана, яйца? Разве есть у кого?

Щелкунов смеется. Мы улыбаемся, не понимая еще, куда он гнет.

— А в Москве-то тебе,—  говорит злорадно Владимир,—  восемьсот граммов хлеба на день полагается, маслица трохи, сахарок, картошка, крупа...

Боков глядит на Щелкунова в недоумении.

— А ты вспомни,—  продолжает тот,—  что ты после Вейно говорил, когда маслозавод мы разгромили. Думал — на курорт приехал, на санаторное питание...

И мы все сразу вспомнили тот далекий июньский день после разгрома Вейно, кадки с маслом, бидоны с молоком, ящики яиц... Что ж, партизанское счастье переменчиво!..

Боков, усмехаясь глазами, вешает голову.

— Да, брат, говорит он,—  и пивка в Москве можно выпить — в очереди только постоять надо.

— То-то,—  торжествует Владимир. — Теперь затягивай ремень потуже. А эти пока еще ничего себе живут,—  оглядывается он на Самсонова.

Еще издали мы услышали приглушенный хор раздраженных голосов. У командирского костра нередко теперь грызутся друг с другом Самсонов и Кухарченко, Ефимов и Козлов Все они разные люди, одно у них общее — то, что нет у них таких, как у меня, друзей-товарищей. Ослепленные поклонники, подхалимы есть, а друзей нет.

2

Самсонов с деланным спокойствием насвистывает песню о Ермаке, сидит над картой, рваной, до дыр протертой на сгибах,—  картой потерянного партизанского края. Ольга возится с отрядным поваром у костра. Покрикивает на него. Ее тон карикатурно схож с командирским тоном Самсонова. В нос ударяет невыразимо приятный запах блинов. Шипенье сковороды звучит музыкой в наших ушах. Кухарченко и Женя сидят тут же с алчными глазами, следят за тем, как растет аппетитная горка блинов. Кухарченко, когда мы подходим вплотную к костру, воровато протягивает руку в черной кожаной перчатке — память о мотоцикле — к блинам. Женька шлепает его по руке. Кухарченко виновато ухмыляется, облизывается. Козлов злобно плюет и уходит. За ним по знаку Самсонова спешит Ефимов.

— У тебя, Ольга, котелок жира имеется? — деловито осведомляется Щелкунов. — Факт! Дай-ка нам жиру, раненые вот жалуются — этот суп только пучит пуп, баланда поперек горла комом встает.

Самсонов недовольно поднимает брови. Лицо Кухарченко принимает заинтересованное выражение. Ольга отвечает лаконичным отказом.

— Да ты что, кулачка, что ли? — агитирует ее Владимир. На худой шее его вздуваются жилы. — Ты брось эти единоличные фокусы! У нас тут все общее, у нас только раненым поблажка делается! А ты?.. Нехорошо! Вот и товарищ капитан тебе скажет...

Лица Баженова, Казакова, Бурмистрова бесстрастны. Мы выжидаем. Самсонов взывает взглядом к помощи Кухарченко. Кухарченко злорадно усмехается.

— Не до жиру, быть бы живу,—  ухмыляется он.

Но Самсонов тут же показывает, что мы недооценили его. Напуская вдруг на себя суровость, он говорит нам всем:

— Да, да, Ольга, отдай жир раненым. Я сегодня же распоряжусь, чтобы в моей бригаде покончили с этой подхалимской затеей — штабными кухнями. Перцова я уже снял за все эти безобразия, попадет и другим на орехи. Партизанские командиры должны питаться из одного котла с бойцами.

Ольга, поняв, что никакие возражения уже не помогут, молча и неохотно вручает нам котелок. Кухарченко оглушительно хохочет, лезет под шумок за блином.

Когда мы отошли с трофеями, Баженов размешал жир в баланде ложкой, держа ее в левой, здоровой, руке, и так объяснил поведение Самсонова:

— Такие начальники всегда, как припрет, в демократию начинают играть и в любви к нашему брату признаваться.

Я оглянулся на Самсонова. Он опять склонился над картой и такой напустил на себя глубокомысленный и многозначительный вид, словно обдумывал последние детали генерального сражения второй мировой войны. Да, не тот уж Самсонов. А если ему все-таки удастся собрать и снова объединить бригаду? Он, кажется, хочет этого, и, пока он стремится к этому, он работает на нас. Так ли это?.. Не свыкся ли я с ненормальным положением в отряде? Не ищу ли просто оправдания своей бездеятельности?

Котелок пуст, дымя догорает костер, приятное тепло охватывает все тело, приливает к озябшим в грязных сапогах мокрым ногам. Клонит неудержимо ко сну. В ушах шумит от бессонницы, гудит голова. Прошло двое суток — двое суток без сна. Щелкунов, так и не притронувшись к баланде раненых, уходит ополоснуть наш котелок. Алеся приходит из лесу, собрав для нас почти целый котелок ежевики. Мы съедаем ежевику, а Алеся стелит нам постель: собирает еловые лапы, расстилает свой пиджак. Она положит под голову наши вещевые мешки и укроет меня и Баженова своим байковым одеялом и немецкой шинелью Черного. Хорошо... Но как же быть с Самсоновым?..

Теперь, когда Полевой и многие наши друзья остались в Хачинском лесу, я нещадно ругаю себя за упущенные возможности — объединившись, мы могли бы найти путь к могилевским большевикам, послать человека за фронт или завладеть рацией.

Тяжелую ответственность возложил ты на меня, Богомаз! Разве не чувствую, не понимаю я, что, умывая руки от решительного, незамедлительного вмешательства, я сам совершаю преступление.

3

У палатки Самсонова сгрудились партизаны. Я иду к ним.

Боков, по своему обычаю, рассказывает очень скупо, экономя слова:

— Немцы, видно, знали точно, где лагеря наши: сразу нашли их и разорили. Наш лагерь тоже разрушили, «гробницу» сожгли, арсенал взорвали. Но за это они здорово поплатились. Не знали, что в землянке боепитания с полтонны взрывчатки было, а то и больше. Подрывников на мелкие кусочки разорвало. Весь лагерь в дым разнесло. Ухлясть хлынула в воронку, затопила лагерь. Целое озеро получилось — на лодках кататься можно. Каратели прочесали лес. Аксеныч просидел сутки в болоте. У него около сотни человек набралось. Цепи карателей прошли мимо. Немцы сперва стреляли гражданских, а теперь ловят, угоняют их в Могилев, в лагерь, вывозят в Германию. Народу там в лесу — тысячи. Немногих удалось спасти. Полевой говорит, что в их гибели и страданиях вы, капитан, больше всех виноваты...

— Разойдись! — командует, вставая, Самсонов. — Боков! Доложишь мне одному.

Самсонов понимает: чтобы быть авторитетным командиром, надо знать больше, чем знают подчиненные. Для этого годятся всякие, даже искусственные меры. Надо отгородиться от подчиненных, держать их на дистанции, ввести строгую секретность. И не только потому выгодно ему наедине выслушать Бокова. Но партизаны не уходят, партизаны хотят слышать все, о чем Боков может рассказать им.

— Я повторяю слова Аксеныча и Полевого,—  бесстрастно говорит Боков, глядя поверх

Самсонова.

— Кто их мог спасти? — спрашивает, помедлив в нерешительности, Самсонов, делая вид, что не заметил ослушания или забыл о том, что приказал людям разойтись. — Неизбежные жертвы войны! Может быть, нам вообще не следовало бороться против оккупантов? Может быть, не стоило сбивать самолет над Красницей? А ведь из-за него немцы сожгли село! Я, что ли, в этом виноват?

— Полевой и Аксеныч говорят, что не нужно было форса ради задаваться перед людьми своей силой, не нужно было зазывать в лес, не нужно было обещать непосильную для нас защиту от карателей...

— А кто их звал? Они сами пришли... — У Самсонова набухают синие жилы на голом черепе.

— Немцы теперь их за партизан выдают,—  продолжает невозмутимо Боков. В сводках своих их как партизан пишут. А приказ твой Аксеныч и Мордашкин выполнять не желают. Партизаны Мордашкина и Аксеныча — рабочие Ветринки, крестьяне Смолицы

— связались с партийным подпольем в Могилеве и будут действовать по его указанию.

— От хаты своей отойти боятся, предатели! — свирепо выпаливает Самсонов. Он не только взбешен. Он испуган. Ярость поостынет, а страх останется. Он начинает понимать, что нигде на нашей земле, пусть даже оккупированной, не удастся спрятать ему свои кровавые дела. Глупо было и мечтать об этом.

— Дома их сожгли. Родных расстреляли,—  говорит Боков. — И все мы знаем, что они не предатели. Такими словами, Самсонов, бросаться нельзя. И еще говорят они, что если уж потребовалось именные списки отряда составлять, то надо было зашифровать их. Списки попали в Кульшичах к карателям. Твою, Гаврюхин, семью расстреляли и твою, Блатов, тоже... Каратели сожгли дома и перебили семьи многих наших местных партизан. Федя Иваньков — помните, он у нас в санчасти лежал, Витька вот его из боя в Ржавке вытащил — ползком после засады в Кульшичах до Рябиновки всю ночь полз, спрятался в хате у матери. А немцы со списком примчались, убили его зверски и всю семью гоже — только мать спаслась.

— В этом я не виноват! — разводит руками Самсонов. На то война. Козлов плохо разведал Кульшичи. Писарь Сахнов он потерял списки, когда мы нарвались на засаду. Будь он жив, я расстрелял бы сукиного сына! Козлову — ставлю на вид!

Партизаны отворачиваются от Гаврюхина и Блатова, щадят их чувства. Только Трофимов подходит к Блатову и обнимает друга, уводит его.

Козлов похож на покойника. Еще недавно был он храбр, но надрывная, свирепая храбрость его шла от самолюбия. А стойкости и мужества в нем, мужества от совести и чести, нет и капли. Но почему Самсонов так легко обошелся с ним? Ясно — одной веревочкой связаны.

— Аксеныч виделся с Дзюбой,—  продолжает Боков. — Тот сказал, что решил идти с отрядом на восток — в Брянские леса. Дзюба говорит, что не желает искать нас, что ты, Самсонов, присваивал себе успехи его отряда в радиограммах Москве, записал все на свой счет.

— Я отчитывался в успехах бригады как ее командир,—  заявляет Самсонов. Мой счет — это счет бригады. Ну ничего! Я им покажу!

Заметно, давно не брил он голову — обозначалась небольшая лысина на макушке. Он смахивает сейчас на того Самсонова, каким он был в первые трудные дни после приземления.

Партизаны не спускают глаз с Самсонова. А я неотрывно гляжу на Бокова. Как ошибся я в этом человеке! Я видел в нем только вялого толстячка, думал, что его основной интерес к жизни — это вкусно и сытно покушать!

— Судя по всему,—  заканчивает Боков,—  потери личного состава невелики. Думаю, мы от силы пятьдесят человек потеряли. Точно подсчитать потери вряд ли удастся — бригада раскололась. Впрочем, она была слишком велика для Хачинского леса. Два отряда остались в нем. Один ушел на запад. Теперь нам решать. Вот и все!

— Нет, не все! говорит, сбрасывая с себя оцепенение, Самсонов. — Командиры!

Приказываю построить людей!

4

Через пять минут Самсонов обращается к нам с речью. Бригада славно поработала, говорит Самсонов. Она держала под ударом в течение трех месяцев центральные районы Могилевской области и нанесла чувствительный урон противнику. Самсонов бегло перечисляет неоценимые заслуги бригады перед народом, основные этапы ее боевого пути.

В такие минуты Самсонов и сам верит в свои пышные, разнаряженные фразы. Перед глазами его мелькают, наверно, героические картины славного пути... Вот дождливым июньским утром идет он, Самсонов, во главе одиннадцати десантников по незнакомым тропам незнакомого леса, вот из штабного шалаша под царь-дубом на Городище рассылает во все концы своих разведчиков и диверсантов, вот скачет на белом коне во главе бригады по отвоеванным у врага селам...

— Мы высоко подняли священный стяг народных мстителей!.. — выкрикивает Самсонов.

Он ловко жонглирует безотказными формулировками, испытанными лозунгами, святыми для нас словами и понятиями, но на этот раз — удивительное дело! — все это не сливается с самим Самсоновым. Успехи бригады, красивые и верные слова — все это само по себе, а Самсонов сам по себе. Потерял он право на большое слово! И потому не волнует нас его речь, как прежде, не зажигает. Ряды партизан слушают его рассеянно. Бойцы скучновато поглядывают на развенчанного героя, безо всякого восторга внимая трескучим, щеголеватым словам, терпеливо ожидая, пока Самсонов удовлетворит свой всегдашний позыв к пустозвонству и заговорит о деле.

— Мы одержали новую славную победу,—  закусив удила, мчится дальше Самсонов,—  мы сорвали попытку Гитлера уничтожить нас, сохранили силы, но вследствие анархистского своеволия и местничества некоторых командиров бригада распалась на составные части. Они ссылаются на каких-то подпольщиков — не знаю я никаких подпольщиков. Имена изменников будут сегодня же переданы мной в Москву и навеки покрыты позором. Наша задача — беспощадно бороться с паникерами! Учитывая сложившуюся обстановку, я принял решение о переходе через линию фронта. Все мы будем на Большой земле через две-три недели.

Самсонов удивлен. Вместо бури всеобщего восторга — гробовое молчание. На лицах партизан и радость, и смятение. Они избегают смотреть друг на друга. «Большая земля,—  это, конечно, хорошо,—  говорят яснее слов эти лица,—  но кто, спрашивается, заменит нас в немецком тылу? И не смахивает ли возвращение наше на постыдное бегство?..»

Самсонов свирепеет, и голос его среди гнетущего молчания звучит напористей, злее:

— Переход фронта сопряжен с опасностями. Впереди — сотни километров чужой земли. В своем лесу мы были подобно подводной лодке в море — теперь наша лодка потеряла перископ. На километр фронта приходится в среднем около четырех с половиной тысяч немецких солдат. Исходя из своего опыта перехода линии фронта, я решил расчленить отряды на мелкие группы. Группе легче пробраться через кордон. С собой я возьму десантников и командиров основного отряда — отряда «Сокол». Десантники составят ядро, костяк нового отряда! Состав других групп будет объявлен особо... Вечером мы выступим.

И все же нет в голосе Самсонова прежнего металла. Какой там металл — эрзац! И отвечают на его речь совсем не так, как отвечали в тот день, когда звал он нас на Никоновичи. Ему отвечают сейчас громким, оглушительным молчанием.

Самсонов меняется. Он понимает: чтобы поднять настроение партизан, необходимы другие слова. Но слов этих он не находит, не может найти. Но что это? Новые, неслыханные нотки зазвучали в его голосе:

— Друзья мои! В эту кровавую войну мы были жестоки и беспощадны не только с явными врагами. Мы были беспощадны к самим себе и к нашим друзьям, требуя от каждого доблести и самоотверженности.

Я весь напрягся, слушая Самсонова.

— Нас хотели порой сбить с правильного пути некоторые перепуганные чистоплюи-интеллигенты. Они не понимали железной логики нашей борьбы. Эти чересчур совестливые и брезгливые белоручки пытались взять под защиту наших внутренних врагов, опираясь на нормы мелкобуржуазной морали, но мы отшвырнули их прочь.

— Ишь загнул! — раздается из рядов.

— Про кого это он?

А когда-то Самсонова слушали затаив дыхание, со слезами восторга на глазах — и в голосе его пели фанфары, гремели барабаны.

— В огне войны мы выковали такие кадры командиров, как Ефимов, Кухарченко, Богданов и Гущин... Лучшие наши бойцы,—  почти кричит, распаляя себя ораторским пафосом, Самсонов,—  отдали свои прекрасные жизни за свободу и независимость нашей родины: Котиковы, Голубевы, Мурашева, Покатило, Богомаз, Боровик, Суворов и многие другие...

— Надю Колесникову забыл! — вдруг явственно раздается гневный голос Баламута.

Что ты там, Виноградов, другим слушать мешаешь! — сбивается с тона Самсонов. — Смирно!

— Итоги за фронтом подведем! — громко говорит Самарин. Даже он не вытерпел.

— Остался от всего шику один пшик! — шипит рядом богомазовец Борисов.

— Поглядим, кто что на Большой земле запоет,—  добавляет Боков.

— Отставить разговоры в строю! Так вот... Мы выходим из тыла как никогда раньше сплоченным и дружным коллективом. Один за всех, все за одного!

— Самсонов за всех, все за Самсонова! — усмехается Жариков.

— В наших рядах не может быть места взаимным подозрениям, нетоварищескому отношению, недисциплинированности. Что было, быльем поросло.

— Как могилы в «аллее смерти»! — вставляет Боков.

— Не будем злопамятны. Не ошибается только тот, кто ничего не делает. Знаю — был я подчас суров, но всегда справедлив. И всегда думал об одном — о славе бригады. Конечно, лес рубят — щепки летят. Со своей стороны командование не намерено выносить сор из наших партизанских шалашей. Я отчитаюсь в работе каждого бойца, и не один подвиг не будет забыт Родиной.

— Вот граммофон! — слышится голос Баженова.

— А ведь трусит, подлец! — радостно шепчет Щелкунов.

В этих людях уже не таится дух возмущения — он закипает, переливается через край, но Самсонов так далеко отошел от них, что не замечает этого.

— А всяких интриганов и распространителей злобных слухов и вымыслов,—  крикнул в заключение поверх общего шума Самсонов,—  я буду карать со всегдашней своей строгостью — по законам военного времени! Да, да! И слюнявых, сопливых... Разойдись!

Партизаны уныло бредут к своим палаткам. Большая земля — это даже очень хорошо. Кому из нас не охота соединиться с армией? Одно дело вернуться со славой, другое — бежать... Гитлер небось с удовольствием на машинах отправил бы нас всех за фронт — тут мы ему страшнее. Конечно, ему, командиру, видней. У него, как говорится, карта, компас, с него спросят. Только сплоховал он третьего сентября в Хачинском лесу, нет в него прежней веры!..

К Самсонову подходит Гаврюхин. Сильно постаревшее лицо его озабочено.

— Товарищ капитан,—  говорит он твердо,—  надо бы собрание собрать, народ больно воспален. И я так прикидываю не дело вы, Георгий Иваныч, удумали!

— Вы что?! — грозно спрашивает Самсонов, но, взглянув на Гаврюхина, упрямо сдвинувшего брови, сбавляет тон, вяло отмахивается: — Не до митингов теперь. — И уходит. — Да, да! — оборачивается он. — Я покончу с партизанщиной! — Он трясет кулаком. — Стальное единоначалие!..

А Гаврюхин, качая головой, говорит:

— У командира разлад дела и слова. Уж больно возвысился, самодержцем заделался.

Надо естество ему свое сократить, гордыню умерить...

Вот и Гаврюхин, этот тугодум, прозревать начал. По словам, которыми он провожает

Самсонова, видно, что отмахнуться от него капитану будет нелегко.

— Ну и командир у нас! — злится Баженов. — Еще вчера болтал, что бригада должна остаться бригадой, а сегодня вот куда гнет. Сам хочет доконать бригаду! И ведь никому не говорит, как и где фронт перейти, к кому за. фронтом податься — боится, как бы не накапали на него там!

Баженова, я знаю, грызет обида, досаждает ему больше боли от раны: еще бы, три месяца воевал он бок о бок с нами, а Самсонов прихватит теперь десантников, отберет самых боевых, здоровых ребят и плевать ему, Самсонову, на равного пулеметчика. Но всего обидней для Баженова — роспуск бригады.

— Из-за таких вот начальничков,—  сокрушается Казаков,—  мы в сорок первом портки теряли...

— Но, но! — для порядка прикрикивает на ворчуна Щелкунов. — Разговорчики! Командир есть командир! Командир какой-никакой... еще пока... — добавляет он с такой горечью в голосе, что у меня самого сжимается горло.

Но я тут же успокаиваюсь: теперь, когда я видел в наш последний день в Хачинском лесу поверженного Самсонова, я знаю, на чьей стороне будет скоро победа. Нет, бригада не погибла, бригада рассыпалась, как сноп со слабой перевязью. Перевязь оказалась рваной — это дело рук Самсонова. Он взял чересчур круто и туго. И перевязь порвалась. Но колосья не пропадут. Колосья пойдут в новые снопы. Перемелется — мука будет...

5

Но пока Самсонов взялся за карандаш и блокнот, строчит клеветническую радиограмму-«молнию».

Боков стоит поодаль, наблюдает с недоброй усмешкой за Самсоновым. Нет, Вася

Боков совсем не такой рохля, каким мы раньше представляли его себе!

— Слушай,—  говорю я ему,—  ты понимаешь, что он этой «молнией» вполне может пепел сделать из наших товарищей?!

— Не выйдет этот номер у нашего громовержца, Витя! — спокойно отвечает Боков, с минуту пристально поглядев на меня, и огорошивает меня неожиданным сообщением: — Сработает наш громоотвод! По рации шестьсот двадцатого отряда мы с Самариным и Полевым просили Москву прислать представителя нашей части, чтобы разобраться в делах Самсонова. Об этом пока молчок! Пусть пока мечет гром и молнию! Скоро мы по-новому заживем.

Когда я встретился с 620-м отрядом, я подумал, что встреча наших отрядов похожа на встречу двух кораблей в открытом море. Почему же не пришло мне в голову, черт меня совсем побери, что если у одного корабля сошел с ума капитан, если подмял он под себя радиста, то надо воспользоваться радиостанцией другого корабля? Да потому, конечно, что Самарин, Полевой — лучшие наши люди — действовали сообща, единым фронтом!

Боков отводит Щелкунова, Барашкова и меня в сторону.

— Видали,—  спрашивает он нас,—  как оскандалился Самсонов третьего сентября? Да, не повезло нам, ребята! Когда Киселев и Бурмистров прилетели месяц назад, они рассказывали — другие командиры групп вполне оправдали доверие командования — один Чернышевич что стоит! Наши десантники делают большие дела под Витебском и Полоцком, под Бобруйском и Минском... Хочу я рассказать вам один случай. Ходил я зимой через фронт с одним командиром из новеньких — Смирновым. Проводник наш, из местных, сбежал в первую же ночь, Смирнов спаниковал и решил обратно через фронт деру дать. Тогда вся наша группа взяла да отстранила труса от командования, а на его место назначила Володю Прохорова. Выполнили задание, вернулись в часть, и командир части одобрил наше решение — молодцы, говорит!

Боков оглядел нас всех, улыбнулся печально:

— Случай этот не ложь, и в нем намек, добрым молодцам урок. И в первую голову — мне урок. Тяжелая вина на мне. Какая? Да я себе теперь никогда не прощу, что без боя отошел от руководства, уступил свое место таким типам, как Ефимов и Кухарченко. И все потому, что не считал себя вправе бороться с командиром. Моя хата с краю, ничего не знаю... Хотел я умыть руки, а глядь, они не только грязные, но и в крови...

— Постой, куда это радист едет с Кухарченко и Гущиным?

— Далеко? — окликаю их я.

— В ближнюю веску, полицаев потрошить,—  отвечает с подводы Кухарченко. — И вот радиста думаем подкормить. Изголодался, бедняга. Один он у нас, сердешный...

— А рация как же?

— Рация у Токарева,—  Кухарченко остановил подводу. Что носы повесили? Через недельку в Москве пировать будем. Посмеяться хотите? Вот газетку почитайте... — Кухарченко бросает мне сложенную в трубку газету. — Самарин из родных хачинских краев доставил... Читай вслух! Не захочешь — захохочешь!

Я подхожу к Студеникину, шепчу ему:

— Не смей передавать эту радиограмму Самсонова, слышишь!

Радист хмурится и неохотно отвечает:

— Ты уж третий мне это говоришь!

Щелкунов развертывает на ходу газету «Голос вёски» — «Голос деревни».

В газете под жирными заголовками — оперативная сводка карателей. Немцы бахвалятся разгромом хачинских партизан, приводят сногсшибательные цифры, все в сотнях и тысячах: тысячи сдавшихся в плен, сотни убитых, сотни захваченных автоматов и пулеметов, три автомашины, десятки разгромленных бандитских гнезд, склад с боеприпасами...

— Помните ребята: «Ой, не ходы, фрицу, ты на вечерницу»? — спрашивает, усмехаясь, Ванюшка-радист. — У тех фрицев, что тогда Леша вот прихлопнул, взял он секретную сводку — в ней они все-таки меньше врут, чем в газете. Слушайте! Студеникин достал блокнот радиограмм. «Операция № 36 «Бреслау», направленная на уничтожение банд противника в районе Старый Быхов, имела целью умиротворение местности, прилегающей к шоссейной и железной дорогам Могилев — Рогачев. Поскольку кавалерийский полк СС, выделенный для выполнения этой задачи, был отозван, операция могла быть выполнена лишь в меньшем масштабе и была разделена на операции «Бреслау I» и «Бреслау II». В операции принимало участие пять батальонов. Ввиду недостаточности этих сил оказалось невозможным провести полное окружение. Несмотря на это, нам удалось уничтожить опорные пункты и захватить большое количество взрывчатки. Было уничтожено восемь хорошо организованных и оборудованных опорных пунктов. Банды преследовались неотступно и показали признаки деморализации. Противник понес тяжелые потери, насчитывающие 439 человек убитыми. Захвачено: 14 пулеметов, 1 миномет, 1 противотанковая пушка, 2 легких пулемета, 618 мин и большое количество пехотных и артиллерийских боеприпасов...»

— Четыреста тридцать девять,—  протянул Боков. — Наверно, столько они убили в нашем лесу гражданских...

— «Бои по ликвидации жидовско-большевистских банд подходят к победному концу»,—  вновь читает Щелкунов.

— Выходит, это я вами руковожу,—  болезненно усмехается еврей Сирота. Его ведет с перевязки Люда. — А все-таки, братцы, фрицы за нас, видно, всерьез решили взяться. Постой, Люда! Зима на носу, а Гитлер вон что пишет... Вчера в лесу нашел... — Сирота достает из кармана листовку,—  «По приказу фюрера... осенью начать кампанию по очищению тылов германской армии... Призываем добровольно сдаться честных русских граждан, обманутых...» Старая песня... «С первым снегом завершить ликвидацию... не пожелавших сдаться — истребить... Выходите из лесов и болот. Все прошлое будет прощено. Вам гарантируется предоставление жилой площади и работа а) в Германии, б) на родине, в) в полиции, г) в администрации и д) на руководящих постах...»

— При переходе кричать «штыки в землю»? Захватить с собой ложку и котелок? — .спрашивает Щелкунов, садясь с нами.

— Во-во! Так и написано... Интересно, какая она будет — зима партизанская?..

— Зимой немцев хорошо бить. По сорок первому знаю,—  уверенно говорит Боков.

— Это точно! — подтвердил Кухарченко, дергая вожжи. — Покедова!

— А где Смирнов? — спросил я Баженова, когда мы укладывались спать в палатке санчасти. — Бажукову, что ли, Юру оставили?

— Факт! — отвечает со вздохом Баженов. — Самсонов и его с рук сбагрил. А те его в деревню какую-то надежным людям на попеченье передали. Говорят, сам просил, чтобы обузой не быть.

Не жилец он... Бажуковцы ведь тоже ушли из своего района — каратели по нашим следам идут. Спи!..

Но я не мог спать: скоро мы по-новому заживем!

6

В палатку санчасти заглянул Самарин.

— Вот ты где,—  сказал он мне, протирая заспанные глаза. — Как рана? Отойдем в сторонку, мне надо поговорить с тобой.

Недоумевая, я встал и пошел за ним в сторону от лагеря. Я сразу почувствовал, что наступило время решающего разговора.

— Сядем,—  сказал Самарин, опускаясь на замшелый ствол поваленного дуба. — Время нынче такое, что я не мог отложить этот разговор. Ребята сейчас скандалят, не хотят разбиваться на группы, не хотят уходить от товарищей. А я — я не хочу уходить от наших командиров — Самсонова, от Ефимова... Ты знаешь от Бокова о нашей радиограмме... Я все присматривался к тебе... и вот хочу спросить об Ефимове. Я ведь знаю — ты часто философствовал с Ефимовым и бывал с ним на таких операциях, о которых я почти ничего не знаю.

Застигнутый врасплох этим вопросом — я ждал разговора о Самсонове,—  я не сразу раскачался. Самарин постоянно переспрашивал меня, не давал мне отвлечься от главного

— что такое Ефимов? Около часа продолжался этот странный допрос. Наконец Самарин сказал после короткого раздумья:

— Картина проясняется. Подведем итоги. Как он попал в плен — этого мы не знаем. Знаем только, что военный корреспондент. Ефимов пошел служить немцам, стал командиром роты, а потом и старшиной рабочего батальона германской армии.

— Но ведь он ушел в лес с вейновцами, не выдал их! — перебил я Самарина, поняв, куда он клонит.

— Да, он не только не выдал солдат, собиравшихся бежать к партизанам,—  он помог затем Самеонову разгромить Вейно, причем в поселке, по странной случайности, почти не оказалось немцев.

— А как же фрау Шнейдер — немка — управляющая, которую поймал Кухарченко? — возразил я. — Комендант в крапиве?..

— Гестапо пойдет и не на такие жертвы, чтобы заслать к нам шпиона. Но мне кажется, наш налет на Вейно опрокинул расчеты гестапо. Немцы и Ефимов дали где-то маху, не успели захлопнуть крышку мышеловки. Зато, ты сам знаешь, разгром поселка стал для Ефимова началом головокружительной карьеры в отряде. Мы и оглянуться не успели, как он вырос до начальника штаба бригады. Разумеется, мы еще не готовы к тому, чтобы открыто разоблачить Ефимова, мы изучаем пока только факты... Затем — факт покушения на нашу радиостанцию...

— Неужели и это — дело его рук? — недоверчиво спросил я. — Почему же он потом не попытался прострелить рацию?

— Может быть, потому,—  ответил Самарин,—  что Самсонов обеспечил надежную охрану, потому, что в лагере, по мере роста отряда, постоянно оставалось все больше людей днем и ночью, потому, что Студеникин глаз не спускал с рации, а под конец — вот что путает дело — и сам Ефимов не мог решить, на чью сторону встать. Вообще я согласен с тобой, покушение на рацию — дело темное. Костя-одессит, например, назвал это неудачное покушение на радиостанцию «поджогом рейхстага». Это липовое покушение необходимо было кое-кому, чтобы опорочить Богомаза — он ведь, помнишь, был в лагере, когда предатель стрелял в рацию.

Я пристально всматривался в невозмутимое лицо Самарина. Неужели он знает все о тайных делах Самсонова? Об Иванове он знает наверняка... А о Богомазе? Думает ли он, что только Ефимов стремился уничтожить Богомаза? Самарин отвечал мне таким же испытующим взглядом, и я отвел глаза, потупился.

— Пойдем дальше,—  продолжал Самарин. — Бомбежки! Откуда немцы узнали расположение наших лагерей?

— Так ведь Милка им все рассказала! все еще продолжал упорствовать я.

— Это верно, но бомбежки продолжались и после смены лагерей.

— Да, но бомбы не попадали в цель,—  заметил я.

— Согласен. Но пойдем еще дальше. Все знают, что эсэсовцам не пришлось искать наши лагеря — они шли к нам напрямик.

Самарин помолчал, свертывая цигарку из «Голоса вёски». Несколько раз ловил я на себе его острый взгляд.

— Но еще важнее его действия внутри отряда, — заговорил он снова, закурив. Прежде всего Ефимов начал тайную войну против Богомаза. Он сразу же увидел, что Самсонов ревновал Богомаза к его славе, и не замедлил воспользоваться этим. Самсонов видел в Богомазе соперника, а соперничества он не терпит. Правильно?

— Правильно! — твердо ответил я, с нетерпеливой надеждой ободряюще глядя в глаза

Самарину.

— Если Ефимов лазутчик гестапо, то он не мог не опасаться Богомаза. Если он — честный человек, ему нечего было бояться его. Но, мастерски завладевая доверием капитана, он все делал, чтобы опорочить Богомаза. Ефимов подзадоривал его, науськивал на Богомаза... требовал, чтобы Богомаз передал явки Самсонову. Если он агент, то ты сам понимаешь, как нужны были ему явки Богомаза в Могилеве тогда подпольная организация оказалась бы в руках гестапо!

— И вот Богомаз убит,—  продолжал Самарин. — Кем? Многие задавали себе тогда этот вопрос. Полевой пришел к Самсонову, но не удовлетворился его объяснением и попросил богомазовца Костю Шевцова без шума расследовать это убийство. Лейтенант госбезопасности знал, как взяться за дело. Костя-одессит обследовал место засады у Горбатого моста и нашел гильзы немецких автоматных патронов и следы двух человек. А разве два немца-автоматчика сунулись бы в наш лес? Потом Костя-одессит стал выяснять, что делали в тот день, в час засады, все наши партизаны, вооруженные немецкими автоматами. В конце концов ему удалось незаметно выяснить, что Ефимов в тот день под каким-то предлогом сменил свой ППШ на немецкий автомат Щелкунова, а Гущин взял немецкий автомат в штабе. Он узнал, что Ефимов и Гущин растрезвонили по лагерю, что в час засады они были в Дабуже и Смолице. У Щелкунова он выяснил, что Ефимов отдал ему автомат с заряженными рожками — Ефимов хитер, он перезарядил рожки, но перехитрить Костю-одессита ему не удалось. Шевцов незаметно осмотрел автомат Щелкунова и определил, что канал ствола был смазан немецким оружейным маслом. От Щелкунова же он выведал, что тот вообще редко смазывает оружие и всегда пользуется солидолом. Тогда Костя-одессит связался с Кузенковым, который хорошо знал связных Богомаза в Дабуже и Смолице. Люди Богомаза указали точное время пребывания Ефимова и Гущина в этих деревнях. Их алиби — грубый обман.

Кузенков поступил неосторожно. Узнав от Шевцова и Полевого, что Богомаз убит вовсе не немцами, а Ефимовым и Гущиным, он бросился в лагерь к Самсонову... Ты знаешь, к чему это привело. — Самарин снова уколол меня острым взглядом. — В это время Самсонов пронюхал, что Костя-одессит занимается расследованием. Тогда мы дали Косте новое задание...

— Костя-одессит подорвался на собственной мине в самом конце июля,—  сказал я,—  в день первого наступления карателей на наш лес...

— Нет,—  покачал головой Самарин. — Костя-одессит не подорвался на мине. Взорвав эту мину, оставив на месте взрыва пряжку от ремня и пилотку, чтобы успокоить Самсонова, Костя пошел по нашему заданию на восток...

— Чтобы рассказать на Большой земле о Богомазе?! воскликнул я. — Так Костя жив?

— Боюсь, нет Кости в живых,—  печально ответил Самарин. — Больше месяца прошло, а о нем ни слуху ни духу. Видно, погиб по дороге к фронту или во время перехода через линию фронта.

Слушай дальше! Ожидая Костю, мы с Полевым договорились, что если в основном отряде нам пока нельзя установить гласный партийный контроль, то надо попытаться установить хотя бы негласный контроль. Мы делали все, чтобы восстановить связь с Могилевом, живую связь с партией. Но подполье потеряло доверие к самсоновцам. А тут убийство Иванова... Ефимов уже добился своего — стал сначала начальником разведки, а после смерти Иванова занял его место, стал начальником штаба. Убийства Богомаза и Кузенкова накрепко связали Самсонова и Ефимова. Самсонов, мне кажется, верит в необходимость своих действий, он может оправдать любую жестокость, лишь бы она помогла упрочению его положения, авторитета, славы. Он считает, что его безопасность и безопасность бригады — это одно и то же. Но Ефимов — раньше нам казалось, что он сложней Самсонова, что в него без помощи бронебойной пули не заглянешь,—  Ефимов становился все более ясным для нас и вдруг спутал все наши карты своим поступком в Никоновичах...

Вот именно! — снова опередил я его. — Как объяснить его поступок в

Никоновичах?

— В этом мы с Полевым не сразу разобрались,—  ответил Самарин. — Ясно, что Ефимов ни за какие марки не стал бы сознательно, преднамеренно рисковать собой. Надо помнить, что он завербовался, чтобы спасти свою шкуру. Ему казалось тогда, что все рухнуло, все погибло, он искал и находил оправдание своей измене, а потом услышал о поражении немцев под Москвой, увидел наших людей. Он не слепой — он видел, как за три месяца выросла бригада — ведь это было как... как взрыв! Несмотря на все — несмотря на все трудности, несмотря на слабости и серьезные ошибки Самсонова наши отряды разнесли в дым немецкий порядок в своих районах, держали в страхе Могилев. Надо думать, что Ефимову здорово доставалось от своих хозяев всякий раз, когда срывались его предательские планы. По-моему, он сам толком не знал, что делать ему. Сознание своей вины, своего позора, проблески совести, страх разоблачения... Все это осложнялось у него этими его душевными вывертами и вывихами, надломом да надрывом. Корчил из себя мятежную душу. Мильон интеллигентских терзаний — взрывчатая смесь, а подвиг Котиковых и Мурашовой, весь накал боя детонатор. И вот — игра ва-банк, истерическая вспышка, которую почти все мы приняли за подвиг. Многое, многое стало понятным из его исповеди, о которой ты только что рассказал, хотя и в ней он рисовался. Эта исповедь — точно рентгеновский снимок темной, запутанной души...

Самарин свернул самокрутку и продолжал, задумчиво разминая ее пальцами:

— Этот его «подвиг», положение начальника штаба, обещанные Самсоновым ордена... С другой стороны, положение шпика больно било по его самолюбию. По-видимому, он решил порвать с гестапо. Ты сам слышал, с каким упорством отказался он пойти в Вейно — очень вероятно, что именно там, у агента Бубееа, встречался он с гестаповцами. И теперь он всячески уклоняется от возвращения в старый район. Кажется, он решил, что выгодней быть партизанским командиром, чем гестаповской ищейкой. Ефимов хочет бежать от своей связи с немцами, но от самого себя никогда не убежит. Он, как видно, не намерен покаяться, понимает, что тот же Самсонов пустит его в расход... Зато в любую минуту, если это будет выгодно ему, он, конечно, снова восстановит связь с гестапо...

Я бросил в речку недокуренную самокрутку:

— Теперь я понимаю, что чувствовала рыба, когда мы ее глушили в Ухлясти. Кажется, ты прав, Николай, но у тебя нет прямых доказательств. — Голос мой дрожал от волнения. Я начал вертеть новую самокрутку. — Среди нас предатель! Но нужно не только убеждение, подсказанное чувством, нужны прямые доказательства, чтобы открыто разоблачить его! Эх, Самсонов!.. Ну хоть плачь!

— Спокойно! — положил мне руку на плечо Самарин. — Иллюзии, говорил Богомаз, вещь нужная, как молочные зубы. С ними важно вовремя, без особой боли и осложнений расстаться — а то не вырастут зубы мудрости!

Да-а-а,—  протянул, помолчав, Самарин. — Костя-одессит назвал бы наши заключения доказательством, вытекающим из совокупности обстоятельств. Надо распутать еще много узелков. Богомаз не допускал ошибки в таком деле. Разоблачение Ефимова — дьявольски трудное дело: Богомаз, Полевой, Аксеныч, Боков — все они пытались предупредить Самсонова, насторожить его, слишком многое казалось им подозрительным, но капитан и слышать не желает ничего плохого об этой тени своей. Однажды он сказал Полевому:

«Вы что — за дурака Меня считаете? У меня самого глаза есть. Вы это бросьте! Ефимов у меня вот где сидит, в кулаке, и если надо будет, если начнет рыпаться, я мигом из него душу вытрясу. Чтобы выиграть войну, нужны самые разные люди!..» А Бокову, наоборот, он велел и впредь доносить ему о Ефимове. Ему выгодно всех перессорить и знать все обо всех. Ефимов находится под защитой Самсонова.

Самарин зажег спичкой потухшую самокрутку и, выпуская дым изо рта, проговорил:

— Полевой сказал, что мы можем на тебя положиться, Виктор. Саша Покатило заверил его, что ручается за тебя. Он сказал нам, что ты знаешь, кто убил Богомаза. И Богомаз верил, что ты быстро повзрослеешь. — Самарин улыбнулся устало. — Ничего не поделаешь,—  тихо и доверчиво сказал он,—  нам приходилось играть в прятки. Прости, прежде я считал тебя чересчур молодым, неопытным. Но в наших условиях человек растет не по дням, а по часам. Теперь я могу быть откровенен с тобой. Нам надо еще крепче объединиться — иначе у нас ничего не получится. И наш долг — довести расследование Кости Шевцова до конца. Я не могу уйти сейчас от Самсонова, от Ефимова... Самсонов хочет перейти линию фронта — что ж, там мы смогли бы, конечно, выяснить все, что нам здесь неясно, и наказать виновных... Тебя порой подмывало тайно убить Самсонова. Это неверный путь. Его место мог бы занять новый Самсонов. А если нас будет много, если мы будем знать, что такое самсоновщина, если мы открыто разберемся в ней, мы никогда больше ее не допустим, не потерпим новых самсоновых. А сейчас мы будем беречь Самсонова, охранять его в пути, чтобы в целости доставить на суд Большой земли. Как говорится, ни один волос не упадет с его головы. А еще лучше было бы при первой возможности завладеть радиостанцией... Чтобы не прерывать главной борьбы. Вот и Боков тоже считает это необходимым. Он хотел даже связаться с Москвой по рации Бажукова, но ему кажется, что бажуковцы не согласились бы на это, они чересчур крепко стоят за честь мундира...

Он помедлил. Глазами я говорил ему: «Дальше! Дальше! Мы долго лавировали, дипломатничали, а теперь ты вплотную подошел к самому главному. Смирнов тоже предлагал завладеть радиостанцией. Только с помощью Большой земли сможем мы устранить Самсонова!»

— Второго сентября,—  медленно, даже торжественно сказал Самарин,—  мы послали в Москву радиограмму о непорядках в бригаде по рации шестьсот двадцатого отряда. Отряд этот ушел неизвестно куда. Ответ Москвы нам нужен как воздух.

Мы уверены,—  продолжал Самарин,—  что Москва поможет нам наказать Самсонова и Ефимова. Но наша борьба — не кровная месть, не вендетта. Главное сейчас спасти наши отряды, направить их дальнейшую работу, установить партийный контроль. Ведь вся история нашей бригады — нет, не ее, а штаба Самсонова — это доказательство правоты Богомаза, прямое доказательство необходимости действенного, твердого партийного контроля. Но это доказательство было доказательством от противного: вот что получается, если такого контроля нет! Исключение, подтверждающее правило... Но главным делом у нас всегда остается война с немцами. Согласись, заполучив рацию, мы смогли бы устранить все помехи и...

Но нам не суждено было закончить этот разговор.

8

Тишину таранит вдруг длинная автоматная очередь. И все. Только эта одна автоматная очередь где-то за опушкой. Мы Самарин и я — бежим сломя голову к месту дневки. Бойцы хватаются за оружие, вскакивают, набрасывают верхнюю одежду, надевают вещмешки. Кто-то раскидывает дымящие головни, затаптывает костер. Какой-то парнишка, чуть не плача от яростного нетерпения, натягивает на босу ногу сапог. Другой срывает палатку, скатывает ее прямо с колышками на стропах...

Рощица молчит. Люди, готовые теперь ко всему, стоят, слушают, ждут. Ни одного лишнего движения, ни одного неосторожного звука. Место, на котором с минуту назад стояли палатки, телеги, костры и располагались партизаны, уже обжитое нами, ставшее знакомым местом, стало чужим, враждебным нам. В любую минуту здесь появятся немцы.

Где-то что-то тарахтит. Машины?! Нет... Всего-навсего телега. Скрипит колесо. Ближе, ближе. Трещат кусты. Все мы бросаемся навстречу Кухарченко. Он и Гущин соскакивают с телеги. Радист цел и невредим, но страшно бледен.

— Напугал вас? Сдрейфили? — насмешливо выкрикивает Кухарченко.

Кто стрелял? — набрасываются на него со всех сторон.

Я стрелял. — Кухарченко вдруг становится серьезным. — Подъехали мы к деревне этой, распроклятущей, к Старинке. И вдруг: «Стой!» Смотрю-ка на кладбище, в десяти шагах от нашей телеги, немцы лежат с пулеметом. «Кто такие?» — полицай ихний подозрительно спрашивает. Вижу, радист наш рот разинул, я его локтем в бок.

«Пропойская полиция»,—  отвечаю. Алексей Харитонович, ваш геройский командующий, сами знаете, не даст маху. Старший у них подумал трохи и говорит: «Почекайте, господа, я за паном начальником схожу». — «Валяй»,—  говорю. Тот ушел за начальником, а фриц-пулеметчик нас молча на мушке держит. Неприятно, конечно. Я хвать автомат и как садану по ним — сперва по пулеметчику, потом по остальным господам. Те попадали, а я коня развернул и, аллюр три креста, сюда махнул.

За воем ветра нарастает урчание моторов. Ближе, ближе. Дробью рассыпается за леском частая автоматная пальба. Басовито строчит пулемет.

— Машины в Старинке! Нет, ближе! На шляхе Пропойск — Краснополье. По опушке жарят!

Пальба, рычание дизелей... Но я почти не слышу этот грозный шум. Я весь еще нахожусь под впечатлением разговора с Самариным. На глаза мне попадается Ефимов. Он переползает от куста к кусту, ищет понадежнее укрытие. Предатель! Ты не уйдешь от расплаты! Вот он сорвал со спины туго набитый вещмешок, отшвырнул его в кусты — он хочет слиться с землей, стать меньше былинки. Но правильно сказал Самарин: от самого себя, Ефимов, ты никуда не уйдешь!

Мы не договорили с Самариным, но теперь я понял, что там, где появляется Самсонов, там обязательно появится черной тенью Ефимов.

В широкой и бурной реке партизанской жизни Самсонов лишь случайный подводный камень, предательский водоворот, в который мы имели несчастье угодить. Этот водоворот закрутил, захлестнул нас, потянул вниз. Но теперь — все вместе — мы выберемся из этого водоворота. Охватившее меня чувство огромного облегчения все росло и росло — значит, и в самые трудные дни в Хачинском лесу я не был одинок. Убей меня Самсонов, он и тогда не ушел бы от расплаты. Он и тогда был обречен. Товарищи не испугались, не остались равнодушными, не простили Самсонову его преступлений. По-своему искали они пути разоблачения и наказания, упорно, настойчиво искали и находили друг друга, сплачивались. У них хватило ума и выдержки отказаться от самосуда, они делали все, чтобы не ослабли вопреки Самсонову наши удары по врагу. Постепенно, незаметно, кольцом окружили они Самсонова.

Иначе и быть не могло: люди, которые готовы умереть за святое и правое дело, которые так бьют гитлеровцев, не могли поддаться Самсонову.

Я чувствовал теперь силу народной, большевистской справедливости, силу сплоченной борьбы не только против наших явных военных врагов, но и борьбы против всех и всяких самсоновых в наших собственных рядах. Как ни скрывают они свои преступления, как беспощадно и коварно ни расправляются со своими противниками, действительными и мнимыми, какой бы высокой властью и громкой славой ни пользовались они,—  все равно настанет час, когда их возьмут в кольцо, зажмут в клещи, когда предстанут они перед справедливым судом народной совести. «Партия, советская власть и государство — это я!» хотел убедить нас Самсонов. Превысив данную ему власть, пойдя наперекор большому советскому закону, он покатился к гибели. Так заранее подписывает свой приговор всякий, кто обманет народ. И не спасут его никакие заслуги и никакие звания, как бы высоки они ни были... Потому что Партия, Советская власть — это мы, это народ...

И всегда надо помнить — в лихолетье, в бурю, в самое кровавое и жестокое время сохранили мы огонь добра и человеческой справедливости...

9

Какое-то движение в кустах. Люди падают в траву, подползают вплотную к стволам деревьев потолще, клацают затворами. На поляну выбегает Володька Щелкунов.

— Немцы прочесывают лес!

— Занять оборону! — шепчет побелевшими губами Самсонов. На Горбатом мосту, после убийства Богомаза, «товарищ капитан» был гораздо спокойнее. «Товарищ капитан»! Ты никогда не был капитаном, Самсонов, давно перестал быть товарищем!

— Без паники! — грозно рычит Кухарченко. — Их пока немного. Видали? Киселев — и тот сапоги не кинул! Мы им сейчас дадим жизни!..

— Леша! Выдели охрану для штаба! — приказывает, нет, скорее просит, умоляет

Самсонов.

Все ближе трескотня автоматов. Совсем близко гудят дизели. Трудно понять, сколько там, близ опушки, машин. Но наши люди и не думают паниковать — за три месяца они стали настоящими партизанами.

Ко мне подползает Алеся. Что с ней? Неужели она испугалась? Быть этого не может!

Она же храбрая девчонка! Но лицо у нее пепельно-серое, искаженное.

— Витя! — шепчет она. — Что же это такое? Только что Юрий Никитич сказал. Вовсе

Юру Смирнова и не передали бажуковцам, и те его нигде не спрятали.

— Где же он?

— Юрий Никитич сказал Самсонову, что он не транспортабелен, что он — живые мощи, что его нельзя больше по лесу таскать. Самсонов хотел отдать его обратно Бажукову — зачем, мол, нам чужие раненые в такое время. Бажуков не принял — у вас, мол, есть врач, а у меня нет. Тогда Самсонов по секрету приказал Юрию Никитичу отравить его или впрыснуть ему воздух в вену — зачем, говорит, ему мучиться.

Я не просто похолодел. У меня словно замерзла кровь в жилах. Взволнованный Алесин шепот заглушал автоматную трескотню.

— Юрий Никитич отказался наотрез, предложил даже остаться с ним в лесу. «Нет,—  говорит Самсонов,—  ты нужен бригаде». Самсонов приказал Кухарченко застрелить Смирнова из «бесшумки». Кухарченко отказался — заявил, что своих раненых добивать никогда не будет. Тогда по приказу Самсонова...

«Тогда по приказу Самсонова...» Каждое слово царапает по нервам мозга.

— Ефимов увел Юру в лес...

«Ефимов увел Юру в лес...» Царапает, оставляя незаживающие раны.

— И убил его выстрелом из «бесшумки» в затылок...

«И убил его... выстрелом из «бесшумки» в затылок...»

Сжимая взведенный наган в руке, я пополз к Самсонову.

Алеся вскрикнула, ползла рядом, уговаривала, хватала за руку. Я полз дальше. Самсонов совершил еще одно убийство. Самсонов погасил свет жизни еще в одной паре честных глаз, выстрелил кровавой рукой подручного в святой закон, закон товарищества, в затылок раненого десантника. Эхо того приглушенного выстрела в лесу до конца жизни не умолкнет в ушах.

— Не надо, милый! Не надо! Умоляю тебя!..

Уже впереди, за поляной, часто рвутся разрывные из немецких автоматов. Внезапно кто-то вырывает у меня пистолет. Это Самарин.

— Ты с ума сошел,—  шепчет он. — Опять в одиночку. Запрещаю... Не смей, слышишь?

— Отдай наган!

— Обещай, дай слово.

Из кустов доносится голос Самсонова:

— Раненые, женщины, нестроевики, отходите, отходите! Радисты! Студеникин, Токарев! И вы с ними... — Я вижу его. Он трясущейся рукой машет туда, где еще спокойно, где не стреляют и не гудят машины с немцами, где молчит непотревоженный лес. — Ты, ты и ты!., тычет он пальцем. — Десантники Барашков, Горчаков, Терентьев... за рацию отвечаете головой!.. А ты. Гущин, охраняй здесь меня! В сумке \ меня — вся наша работа, все наши ордена!

Он хлопает по кожаной полевой сумке, туго набитой отчетами, тетрадями журнала боевых действий, наградными документами. Самарин протягивает мне наган.

Раненые, женщины бегут, спотыкаются, падают. Мелькают пестрые, белые перевязки.. Прыгают зеленые квадратные сумки с рацией и питанием на боках у Токарева. Звякает где-то ведро. Свистит ветер. Мимо проносятся стволы деревьев, то набегая, то отскакивая. Бьют в лицо тугие ветки. Железная кора режет, царапает ладони...

Позади — не там, где остался отряд, а еще дальше, на опушке,—  стучат выстрелы, то порознь, то сливаясь в сплошной грохот. Ветер то усиливает, то заглушает шум пальбы. Моторы заглохли. Каратели, наверно, уже вошли в рощицу. Лупят вслепую из батальонных минометов. Люди бегут быстрее. Кончилась рощица, но за неширокой залежью виднеется высокий лес.

Метров пятьсот отбежали... Довольно, надо организоваться, а то можно растерять людей. Собрать бойцов, а потом еще с полкилометра отойти. Товарищи в бой еще не вступили...

— Стой! — кричу я бегущему впереди партизану. — Передай, чтоб остановились!

Рана пошаливает. Кружится, становится невесомой голова, поташнивает, то темнеет, то вспыхивает день мириадами светлых мотыльков. Наган в руке тяжелее ручника. Люди останавливаются, скучиваются в толпу. Там, сзади, стреляют, но настоящий бой еще не начался.

— Ну, кто тут с оружием? Кто нас охраняет? — спрашиваю партизан. — Давайте разберемся. Здоровые, ко мне! Безоружные на месте. А радист где? Токарев? Радист где?

— Студеникин там застрял. А рация с электропитанием у меня.

— Барашков! И ты с нами? Кто тут еще из десантников имеется?

— Не знаю. Все в один момент получилось. Вот Колька Сазонов и Колька Шорин.

— Так. И Терентьев тут? Ага! Пулеметчик! Сколько у нас пулеметов? Три «дегтяря», один «Универсал». Здорово! — Как фамилия?

— Завалишии Павел.

— Герой обороны Трилесина? Иди-ка, Павел, на ту поляну, по нашим следам.

Посторожи, пока мы тут разберемся

— Второй номер мой там остался.

— Ничего. Вот Терентьев с тобой пойдет. Ну-ка, Баженов, сосчитай людей! Вы, товарищи, будете неотлучно следовать за Токаревым. У него — рация. Отвечаете за нее головой. Автомата ни одного?.. Сейчас пойдем. Люда!.. А муж твой, Юрий Никитич, где? Там остался? А Алеся где? Ну, сколько?..

— Раненых и женщин там много осталось,—  докладывает Баженов,—  не все тут. У нас человек десять раненых всего и девятнадцать женщин из разных отрядов. Здоровых ровно тридцать человек. Всего около шестидесяти человек.

— Нда! Баженов, возьми десять здоровых бойцов, два пулемета и прикрывай наш отход. Ты, Барашков, бери пять человек в головной дозор. Остальные за мной. Держи дистанцию в три метра... Марш!

Я стою, и мимо меня проходят сперва три Николая в головном дозоре, потом, один за другим, строго соблюдая трехметровую дистанцию, идут партизаны, санитарки, раненые...

Увидев Алесю, я вздрагиваю, и в груди тает комок тревоги. Она проходит мимо так близко, что я вижу в глазах ее золотые искорки. За ней идет Токарев с радиостанцией. И вдруг в каком-то озарении пришло оно — самое смелое и важное решение моей жизни...

«Целый отряд»,—  сказал Баженов. Правильно сказал, правильно сказал, черт возьми!

Ослепительно яркой, все озаряющей ракетой загорается вдруг в мозгу дерзкая мысль:

«Уйти, уйти с радиостанцией!» В этом — весь смысл разговора с Самариным. Нас шестьдесят человек! Когда мы начинали, нас было всего одиннадцать человек! Одним ударом разрубить все узлы! Богомаз! Выход найден! Нет, ты не умер, наш товарищ, раз ты и сейчас управляешь судьбами!.. Выход найден, Богомаз!

Самсонов хочет бежать через линию фронта, хочет всех нас сделать дезертирами, хочет сделать то, что не смогли сделать каратели — разгромить бригаду. Это ему не удастся! Он хочет оклеветать Аксеныча, Полевого, Мордашкина, Дзюбу и всех покинувших его партизан, так как предал тебя, Богомаз, тебя, Надя, тебя, Юрий Смирнов! Это не удастся ему. И сам он крепко призадумается, прежде чем пойти без радиостанции на Большую землю!.. Вся сила Самсонова — в рации. Как Кащея в сказке. А радиостанция в наших руках! Сегодня же Большая земля узнает все о Самсонове.

Позади все еще гремит стрельба. В чистом небе неистовствует хищный ветер, мечутся и шумят, плещут золотыми брызгами солнца уходящие в бледно-синюю высь гибкие непокорные верхи берез. Я бегу очертя голову вслед за отрядом, обгоняю его. С гордостью и любовью заглядываю в лица партизан — партизан нового, безымянного отряда.

Ты, Самсонов, потерял все! Но твой крах — это не наш крах. Группы хачинских партизан обрастут людьми, станут отрядами, создадут бригады, еще более сильные, еще более славные. И люди наши знают теперь, кому доверять, с кем идти в бой, и до победы не выпустят оружие из своих рук.

Другие мысли тянутся за первой, как за яркой ракетой, едва заметным дымным хвостом. Там остались мои друзья, там Самарин, Щелкунов... Чертовски болит рана. Надо хорошенько взвесить все, обдумать... Кругом — чужой, незнакомый лес. Велик ли он или мал? Что за деревни вокруг? Есть ли в них немцы? Я даже не знаю, куда ведет вот эта стежка... Но первая мысль, загоревшаяся в мозгу ослепительной, как солнце, ракетой,—  уйти с радиостанцией от Самсонова, связаться с Большой землей, призвать Москву на помощь — затмевает, сжигает все остальное. Прочь страхи, прочь колебания и сомнения!

— Товарищ командир! Не пора ли остановиться, обождать?

— Не останавливаться! Шире шаг!

— В самом деле, может, отдохнуть? Нe стреляют уже...

— Вперед! Вперед!

— Впереди — поле...

— Все равно, вперед!

10

Вечером нам повстречался в лесу Баламут. Он рассказал, что бой под Старинкой был коротким: с помощью подоспевшего из-за Сожа отряда Дзюбы наши товарищи отшвырнули передовой эсэсовский батальон и оторвались от основных сил карателей. Но тут партизаны узнали о нашем уходе с радиостанцией, и тогда группами и целыми отрядами стали уходить они от Самсонова... Отряды Дзюбы и Фролова откололись от Самсонова и двинулись на восток в Брянские леса. С Самсоновым остались — Ефимов, Кухарченко, Гущин, Богданов. Верный своему слову, остался с ним и Самарин.

«Самсоновщиной мы переболели,— сказал он Баламуту. — Второй раз корью не болеют!» Самсонов, безуспешно порыскав по лесам в поисках пропавшей радиостанции, тоже поспешил на восток, поклявшись перехватить нас по пути к фронту, расстрелять

«дезертиров» и вернуть себе рацию.

Необыкновенную силу чувствовал я в себе в тот вечер. И походная ночь не утомила меня. А на рассвете, когда отряд остановился в поле и мы приняли решение пересидеть дотемна в небольшом кустарнике, я набросал текст радиограммы «Центру» и, подойдя к Токареву, попросил его отойти в сторонку. Я выбрал очень удачное время для решительного разговора с ним.

Он устал, был голоден и трусил, попав в кустарник, вокруг которого простиралось во все стороны открытое поле, понимая ,что если немцы обнаружат нас, едва ли кто из отряда уйдет от гибели. Я достал из кармана лист бумаги, развернул ее, разгладил на колене и протянул ему. — Читай!

— Микроскопический почерк у тебя,—  пробормотал Токарев. — Через минуту он поднял на меня испуганные глаза. Бас его сразу спал на две октавы. Неплохо изложено. Подробно, но сжато. О многом я догадывался.

— Читай дальше.

Он дочитал до конца, снял пилотку и вытер ею вспотевший лоб.

— И что? — спросил он тихо.

— Это — радиограмма. Передашь ее «Центру». Тебе известны часы передачи и приема

— расписание сеансов. Ты знаешь позывные, длину радиоволн.

— Не передам! «SOS»! «Спасите наши души»... Да нам за это...

Токарев выпрямился, точно шомпол проглотил, сжал челюсти, низко надвинул брови.

Пойми! Москва должна услышать наш сигнал бедствия. Наш капитан сошел с ума. Неужели мы должны ждать, пока он разобьет корабль о рифы, погубит нас и наше дело! Если капитан сошел с ума, его связывают, лишают командования. Это мы и сделали, уйдя от него с рацией.

— Романтический бред. Не передам. Я не знаю шифра...

— Передашь тогда открытым текстом,—  тихо, но с несокрушимой уверенностью сказал ему я. — Но ты должен знать шифр. Ты недаром просидел больше месяца в шалаше Студеникина. Шифровальные рулоны у тебя.

— Не стану я это передавать! Сазонов нам с тобой голову оторвет!

— Передашь!

— Да не примут у меня, а если примут — не поверят. На радиоузле знают «почерк»

Студеникина. Отстучат мне «99» — пошел, мол, к черту — и баста!

В огромных лапах Токарева винтовка казалась игрушечной. Токарев мог схватить и переломить меня о колено, как сухую щепку. Но в эту минуту я был сильнее его. И он это понял.

— Ты соображаешь, что ты делаешь?! Все пойдет насмарку — лопнут все наши ордена. Тебя он дважды представил к орденам, а ты и медали не получишь, если погубишь командира!

Я шагнул еще ближе к нему, вплотную, так чтобы он видел мои глаза, каждую черточку моего лица. Я сказал только одно слово, но в это слово, в этот взгляд, приковавший к себе взгляд Токарева, я вложил всю свою ненависть к Самсонову, к самсоновщине, и к тому, что было слабым и гнилым в самом Токареве, всю свою волю, всю силу мозга, сердца, горячего убеждения и грозного приказа. Всего себя втиснул я в это слово:

— Передашь!

— Ладно,—  пробормотал он. Глаза его бегали...

— Передашь сейчас же!

Я не отходил от него ни на шаг, смотрел через его плечо, когда он зашифровывал радиограмму, помогал ему распаковать радиостанцию, повесить антенну, проверить расписание передач, анод, накал, настройку. Я видел, как он включил «на передачу», неотрывно следил за его пальцами на ключе, когда он стал выстукивать трехбуквенные позывные Студеникина, следил за миганием желтой индикаторной лампочки.

Я почти видел, как от волшебного этого ключа помчались вдруг быстрые, как лучи солнца, концентрические волны энергии — той энергии, что накапливалась во мне три самых долгих в моей жизни месяца, что превратилась теперь в энергию радиоволн. Вот отскочили эти незримые волны там за облаками от ионосферы и мгновенно вернулись на землю, разом зазвучали непонятно и чуждо в наушниках сотен и тысяч радистов-коротковолновиков — на самолетах, танках, крейсерах, в ставках и штабах, в берлинском дивизионе радиоперехвата — и понятно, знакомо, на московском радиоузле, в наушниках дежурного радиста, ловившего на условной волне наши позывные.

— Есть! — сказал Токарев, приняв минут через пять ответные позывные Москвы. — Перехожу на передачу!

Наконец он снял наушники и вытер лицо пилоткой.

Свершилось! Наше «SOS» услышано. Москва знает все! Остается ждать указаний

«Центра».

Большой, тягостный груз свалился с наших плеч. Мы вздохнули полной грудью, расправили плечи, смело смотрели вперед, готовые к борьбе. К борьбе на главном направлении, без лишней драгоценной крови наших людей, без ненужных неоправданных жертв. Мы будем беречь наших людей — самый дорогой наш капитал (ведь так нас учили!),—  будем воздавать им по заслугам, и в самом пекле войны не забывая о гуманности нашей, помня, что если мы потеряем любовь, уважение и доверие к людям, краеугольный камень всех наших идеалов, наш компас в будущее, то мы... мы проиграем эту войну, этот последний и решительный бой наш, даже если мы ее выиграем. Что стоит победа, если, завоевывая ее, мы потеряем душу! Мы пойдем к победе с чистой совестью, с чистыми руками. Я понимал, конечно, что отчаянно рискую, но никак не предвидел, что очень скоро я буду вынужден — приказ есть приказ! — искать Самсонова по вражьим тылам, найду его, верну ему рацию и буду приговорен к расстрелу, как «изменник Родины»...

Июнь— сентябрь 1942 г., Могилевщина, 1946 — 1948, Владивосток — Москва. Редакция — 1956 г., Москва.