1

Утром Самсонов вернулся и завалился спать. Под вечер, проснувшись, он собрал нас в кружок.

— Шоссе, которое нам предстоит заминировать,—  обратился он к нам,—  имеет серьезное стратегическое значение для германского командования, для группы армий

«Центр». Трасса тянется от Ленинграда параллельно линии фронта до самого Киева.

Наш участок лежит между городами Могилев и Жлобин.

Десантники лежали и сидели вокруг командира, внимательно слушали и следили по развернутой пятикилометровке за упоминаемыми пунктами.

— Мы дислоцируемся в районе железных и грунтовых дорог, составляющих ядро прифронтовой транспортной сети группы армий «Центр».

Командир заметно увлекся, и в голосе его зазвучала лекторская нотка. Он мало и вяло жестикулирует, резкие черты бледного лица, квадратная челюсть и тонкие бескровные губы хранят окаменелую неподвижность. Но серые глаза его, обычно холодные и бесстрастные, порой загораются и на высоких крутых скулах появляется лихорадочно-жаркий румянец.

— Шоссе — это только начало, товарищи. Потом — диверсии на железной дороге. Фашисты понесут урон в миллионы марок, потеряют много своих солдат, ценную технику. Немцам понадобятся новые солдаты для охраны своего тыла. А это значит. что противнику придется оголить какой-нибудь участок фронта. Это значит, что машинист будет бояться развивать ход, деморализованные гитлеровцы будут сидеть в своих купе и дрожать от страха. Их фронт будет получать меньше солдат, меньше техники...

Я видел, как широко раскрытыми глазами, затаив дыхание смотрели на командира новички-окруженцы Богданов и Гущин. Один лишь Лешка Кухарченко лежал на спине и, улыбаясь, будто невзначай поглаживал орден Красного Знамени над карманом гимнастерки, всем своим видом говоря: «Нам эти дела известны. Мы еще зимой по немецким тылам ходили!»

— ...Ослабив врага, мы укрепим позиции наших братьев на фронте. И все это сделаем мы — я и вы... Кроме нас, нет в этом районе боевых советских групп. Велика и почетна наша задача...

Голос командира зазвучал ниже, глуше. Вдруг он тревожно покосился на комара, занывшего у него над ухом. Это заметила смешливая Надя и не выдержала — прыснула, зажала рот рукой. Командир строго глянул на нее и продолжал:

— Если мы все это сделаем, со всей самоотверженностью, Родина нас не забудет. Как говорится, кто честно служит, с тем слава дружит. Или грудь в крестах, или голова в кустах.

Барашков вздрогнул и приподнялся при неожиданном упоминании об орденах. Щелкунов насмешливо сузил глаза, Алла потупилась, Надю все еще разбирал смех. Кухарченко подавил зевок, насторожился и спросил, не поворачивая головы:

— А геройскую звездочку тоже, скажешь, дадут?

Алла Буркова усмехнулась:

— Держи карман шире! Легче сто тысяч выиграть!

Самсонов внимательно посмотрел на Лешку, на Аллу и сказал торжественно, с подъемом:

— Если заслужим, дадут и звание Героя Советского Союза!

Молчание, наступившее вслед за этими словами, нарушил

Щелкунов. Угловатый, вихрастый, колючий, он вскочил на ноги и глянул исподлобья на

Самсонова.

— Нашли о чем говорить! — сказал Володька тонким, срывающимся от волнения голосом. — Хотя бы одного задрипанного фрица убили! Или, может, вы за того паренька из Ветринки, что ночью расстреляли, ордена рассчитываете получить? Эх вы! Противно слушать!

— Правильно! — сказала Надя. — Что мы сюда, на ловлю счастья и чинов прилетели, что ли?..

Поднялся невообразимый галдеж. Одни поддерживали Щелкунова, другие упрекали его за горячность, а Кухарченко лез ко всем с расспросами: что случилось, почему все кричат?

— Довольно! — крикнул Самсонов, вставая и отряхивая шаровары — Щелкунов прав.

Цыплят по осени считают.

Водворив порядок, командир достал двухкилометровку. Он подробно ознакомил нас с маршрутом и ткнул острием карандаша в то место на карте, где мы должны были заложить мины. И место это сразу перестало быть мертвой точкой на карте...

— Подогнать снаряжение и обмундирование для бесшумного продвижения! — приказал командир. — Через пятнадцать минут выступаем.

Такая тишина стояла в тот предзакатный час! Над зачарованным лесом замерло розовое облако. В ушах — неуловимый звон. Даже шепот звучал грубо и громко...

2

До шоссе оказалось не больше пяти километров.

Группу вел Барашков. Всех удивляла та легкость, с которой он находил в потемках дорогу. Впрочем, удивляться тут было нечему: наш следопыт до войны проходил практику в сибирской тайге. Я все еще хромал, нога ныла глухой болью.

Мы вышли на широкую росистую поляну. Залитая лунным светом с дымными наплывами тумана в лощинах, она казалась волшебным озером. Мы прошли по берегу этого «озера» и углубились в сосновый бор, устланный мягким хвойным ковром. Под ногами то мягко шуршали хвойные иглы, то поскрипывал песок. В торжественной тишине колоннадой фантастического храма стояли, подпирая звездный небосвод, огромные сосны. Косые снопы лунного света рассекали густой кафедральный мрак.

— До шоссе метров сто! — шепнул Барашков, и диверсанты согнувшись заскользили в тени сосен.

Сигнал: «Стой!»

Устрашительно крикнула в бору ночная птица.

Кухарченко отделился от группы, ушел к шоссе. Самсонов припал на колено, держа наготове взведенный автомат, и махнул рукой — сигнал «Делай, как я!». Все присели, слились с землей. Не слышно ни обычных ночных шорохов, ни шума сосен. Лес затаился, замер.

Впереди, в просветах между соснами, я разглядел прямую и четкую полоску шоссе, похожую на залитую луной реку.

— Слышь, Вить! — взволнованно зашептала вдруг Надя, пододвигаясь ближе. — Соловей! Ей-богу, соловей!

Действительно, щелкала какая-то пичужка за шоссе, но разве до соловьев сейчас!

— Тише ты! — зашипел я на Надьку, мысленно обозвав ее тургеневской барышней.

Кухарченко обошел чахлые березовые кустики, перескочил через кювет и, как-то особенно ступая, боком, мягко и неслышно, вышел на шоссе. Меня встревожило какое-то зловещее гудение, слабое и казавшееся далеким. Я успокоился, различив над головой провода телеграфной связи.

Кухарченко взмахнул автоматом.

— По местам! — шепнул Самсонов.

Боковые охранения заняли свои позиции: командир группы с двумя десантниками справа, Боков с двумя десантниками — слева. С группой минирования я вышел вслед за Барашковым на шоссе и мгновенно почувствовал себя слабым и беззащитным.

— Тут! — шепнул мне Барашков, указывая на свежий и четкий машинный след. — Нагибайся, черт! Землю собирай кучкой, поаккуратней. Только по-быстрому!

Он отошел, а я присел на корточки и стал рыть финкой лунку, часто поднимая глаза, чтобы с опаской взглянуть на убегавшую в ночь светлую ленту шоссейного полотна. В руках путался и мешал полуавтомат, и я положил его рядом, на пилотку, оберегая казенную часть от песка. Грунт оказался на редкость твердым и неподатливым. Пот уже градом струился по лицу, а мне удалось отбросить лишь две-три горсти камешков. В нескольких шагах я видел низко склонившихся над землей товарищей: дело у них тоже не клеилось. Моя финка затупилась и зазубрилась о камни, высекала искры и так скрежетала, что ко мне подошел, согнувшись, Барашков и прошипел:

— Тише! Тише и скорей!

Сначала правая, а потом левая рука налились свинцом, удары становились все слабей, а время шло. Я уже перестал думать о том, какой превосходной мишенью служу на этом шоссе. Только бы не отстать от товарищей! А вдруг они выроют свои лунки быстрее меня? Полчаса лихорадочной и почти бесплодной работы... Ко мне присоединился

Кухарченко. Вдвоем мы наконец вырыли ямку. Барашков держал наготове открытый вещмешок с толовыми шашками.

— А ну сыпь отсюда во все лопатки! — приказал Кухарченко, когда Барашков стал закладывать тол, но сам не тронулся с места. Я остался с ними, и мы вместе уложили в ямку четырехсотграммовые желтые шашки, сверху Барашков установил небольшой, похожий на школьный пенал, деревянный ящичек — противопехотную мину нажимного действия.

Кухарченко хотел было осветить лунку электрофонариком, прикрывая свет полами венгерки. Но Николай зашипел:

Не смей! Ты забыл — свет от него виден за пять километров! Николай на ощупь, задержав дыхание, уверенным, хирургически точным движением удалил чеку и стал осторожно засыпать мину гравием. «Маскируй!» — сказал он мне, а сам неслышно ушел к другой, уже готовой ямке. Лишнюю землю я сгребал пятерней в пилотку и ссыпал ее на дно кювета. «Да,—  думал я, приглаживая землю над миной,—  это, пожалуй, не менее опасно, чем гладить морду тигра...» Я наломал за кюветом пучок березовых веток и пошел обратно, не сгибаясь и не торопясь — надо же было наконец, показать друзьям свою геройскую выдержку и хладнокровие! Но все были заняты своим делом, и геройство мое, увы, осталось незамеченным. Я тщательно подмел взрыхленное место ветками и рукояткой финки воспроизвел широкий ромбический отпечаток протекторов немецких грузовиков. Потом, пятясь, ушел с шоссе, заметая следы. Совсем как на учебных занятиях в Измайловском парке, никакой разницы!

Постепенно все собрались на лесной опушке. В сырой прохладе остывали разгоряченные лица. На закладку трех мин ушла большая часть ночи, а рассчитывали мы закончить работу за полчаса.

Кухарченко, развалясь под кустиком и мурлыча «Андрюшу» себе под нос, чиркнул спичкой и закурил, прикрывая огонь ладонями. Сразу же около него вырос командир. Срывающимся от ярости голосом он прохрипел:

— Кто? Кто тут курит?! — Он замахнулся автоматом.

— Чего окрысился? — с угрозой ответил Кухарченко. — Полегче! А то як блысну! Тут тебе, твою мать, не Москва...

Он затянулся так, что лицо его с недоброй усмешкой осветилось багровым светом, и выпустил дым в лицо Самсонову. Командир медленно опустил автомат.

— Ты с ума сошел... — еле слышно выдавил он, сдерживаясь. — Демаскируешь...

— Свет от горящей папиросы,—  назидательно, с ноткой укора произнес Боков,—  виден ночью за пятьсот метров. А свет спички — за километр!

Кухарченко выпустил несколько колечек дыма и, продолжая покуривать в рукав, вновь замурлыкал: «Дымок от папиросы...»

Я отвернулся: не понравилась мне эта сцена.

— Договаривались же,—  укоризненно проговорил Самсонов,—  один за всех, все за одного...

Через минуту командир сорвал злость на Бокове.

— Ну, что ты все носом шмыгаешь?! — накинулся он на своего заместителя.

— Не нервничай, Иваныч. Шмыганье носом слышно метров за пятьдесят, не больше...

Это заявление Бокова немного разрядило обстановку.

На побледневшем небе уже тускнели звезды, когда мы остановились в бору в трехстах шагах от шоссе и прилегли отдохнуть. Заснул, как обычно, один только Боков.

— Под утро пошлю кого-нибудь в разведку на шоссе,—  сказал Самсонов.

На рассвете стало свежо, и Кухарченко вскочил, потирая озябшие руки. Он подошел к Самсонову и вызвался проследить за действием заложенных мин. Командир косо поглядел на него, подумал и велел Кухарченко взять с собой Гущина, вчерашнего приймака из Рябиновки. Я пристал к Лешке-атаману, умоляя pro взять с собой и меня.

— Что ж,—  сказал Самсонов. — Пусть идет, может быть, пороху понюхает, это ему полезно.

3

Мы лежали в мокрой от росы траве у самого шоссе в кювете. Гущин — слева от Лешки-атамана, я — справа. Шагах в пятнадцати от себя я видел свежевыкрашенный черно-желтый столб, такой чужой километровый столб, возле которого была заложена одна из мин. Ребята, кажется, перестарались — слишком хорошо подмели заминированный участок.

— Вот так, бывало, и лежим в засаде, как рыбаки,—  рассказывал Лешка Гущину. — Кого бог пошлет, кто клюнет — щука? А может, акула, от которой ноги не унесешь?

В утреннем холодке медленно таяла туманная дымка. Солнце уже зажгло макушки сосен, но шоссе еще было затоплено тенью. В голове гудело от беспокойной, бессонной ночи. Знобило. Так знобило, что зубы стучали. А может, это от страха?..

Кухарченко вскинул вдруг чуб, прислушался. Гущин застыл посреди зевка с раскрытым ртом. Я тоже повернул голову в ту сторону, откуда послышался шум моторов. Нас учили: звук автомашин в тихую погоду можно услышать за шестьсот — тысячу метров...

— Едут! — раздувая ноздри, азартно выпалил Кухарченко. — Без моей команды не стрелять! Он раскинул ноги, расставил удобнее локти, поставил на боевой взвод затвор ППШ.

Едут с моей стороны, справа, из Могилева. Что за черт! Полуавтомат вспотел... Да нет! Это руки вспотели...

Гул приближался, нарастал, давил к земле. А вдруг меня видать с шоссе? Пересохло во рту. Но уже поздно...

В правом рукаве бестолково ползал, щекоча кожу, посылая по всему телу мурашки, заблудившийся муравей. Гул дизелей, казалось, рвал воздух, сотрясая землю. Никогда в жизни не думал я, что этот звук может быть таким мощным, таким грозным...

«А вдруг струшу?» Нас трое, только трое... Что, кто появится сейчас, на этом чужом шоссе?

Вот они! Я вижу их!.. К нам несется огромный тупорылый грузовик, за ним второй. Шуршит гравий, постукивают камешки по крыльям. На бортах — какие-то диковинные эмблемы и огромные, в полметра, черные одноглавые орлы. Машины открытые — с железных дуг над кузовом снят брезент... Машины битком набиты немцами в стального цвета пилотках. Как на киноэкране, машины поравнялись с нами. Запыленные, исколесившие пол-Европы машины. Снизу они кажутся огромными. Солдаты в них сидят в затылок друг другу. Неужели это и есть немцы? Я все еще не верю, с трудом верю во «всамделишность» происходящего. Первая машина, казалось, застыла на миг перед черно-желтым километровым столбом и... проехала дальше. Я не ждал взрыва, не мог поверить в него, и взрыва не было. Со столбом, гудя, поравнялась вторая машина. Снова замерло сердце. И снова — ничего... Гул затих, грузовики исчезли вдали за поворотом. Поднятая ими пыль, пропитанная душным запахом синтетического бензина, проплыла над головой, медленно оседала на руках, на мокром от росы стволе полуавтомата.

Кухарченко в полный голос выпустил очередь яростных ругательств, помянув и фрицев, и господа бога, и минера Барашкова. Гущин не сводил с шоссе напряженных глаз. В нос его безнаказанно впился здоровенный комар.

— Если не больше двух-трех машин без конвоя пойдет — была не была — долбанем их! — в бешенстве прорычал Кухарченко, матерясь.

Солнце оплескало горячим золотом верхушки берез по ту сторону шоссе. Зажглись бусинки росы на телеграфных проводах.

Снова — и опять справа, с моей стороны,—  донесся звук мотора, напоминавший рокот тяжелого бомбардировщика, совсем не похожий на наш, русский. И снова мы увидели сначала одну, крытую брезентом автомашину, затем другую. Едут... Едут без конвоя!.. Горячая щека прижата к холодному прикладу...

Совсем забываю вдруг, каким глазом надо смотреть через прорезь прицела на мушку. Стремительно наезжает первая машина. «Черт! Забыл отвести предохранитель!» Мушка пляшет перед глазами, исчезает в каком-то тумане. Я вижу лицо и голову водителя в сдвинутой на затылок пилотке, вижу его скучно устремленные вперед глаза. С ним рядом длиннолицый офицер в высокой фуражке, с сигаретой в зубах. Сердце вот-вот выпрыгнет из груди — немец, первый немец в прорези прицела...

Резкая, оглушительная автоматная очередь раздирает воздух, заглушает шум моторов. Ослепительно брызнуло ветровое стекло. Судорожно нажимаю на спусковой крючок. Неслышно разлетается боковое стекло. Шофер всплескивает руками и валится грудью на баранку. Стреляю по кабине, по мотору, по колесам. Автомат бьется в руках Кухарченко, гремят винтовочные выстрелы Гущина.

— Граната! — кричу я и бросаю «эфку» под передние колеса второй машины. Шипя, свистя, вырывается воздух из пробитых скатов. Огненные языки лижут камуфлированный брезент, дымом и пылью заволокло шоссе.

Из-за поворота — не слышно из-за нашей стрельбы — выныривает машина за машиной. Кухарченко вскакивает, выпускает очередь по белым чашечкам изоляторов на телеграфном столбе и бросается к лесу. Гущин бежит за ним. Я догоняю их шагах в пятидесяти от шоссе. Сапоги скользят по палой рыжей хвое. Оглянувшись, вижу за кустами в клубах маслянистого черного дыма телеграфный столб с уныло повисшими проводами, слышу гул моторов, визг тормозов...

Наши товарищи, завидев нас, тоже пускаются наутек. Спросонок Боков бросается ошалело сначала в одну сторону, потом по другую. Кухарченко гогочет и на ходу шлепает осоловелого Бокова по спине, на чем свет стоит кроет минера Барашкова, тут же перезаряжает автомат. Самсонов бежит легко, часто озираясь, и в глазах его светится торжество. Мы пробегаем краем поляны, на которой по-прежнему мирно клубится утренний туман, оставляем позади сосновый бор и скрываемся в чаще, где еще властвуют сумерки. Позади, на шоссе, хлопают выстрелы. По лесу катится гулкое эхо...

Очень довольный своим участием в засаде, охмелевший от только что пережитой опасности, я иду с Шориным, Терентьевым и другими новичками и, дрожа и захлебываясь от возбуждения, рассказываю им о своем боевом крещении. Наконец-то и мои выстрелы прозвучали в этой войне!..

А сзади Лешка-атаман докладывает командиру:

— Сначала прошли два восьмитонных дизеля со взводом эсэсовцев в каждом. Мины не сработали. в — Разве то были эсэсовцы? — спрашиваю я.

— Пентюх! — отвечает Кухарченко. — Видел у них у всех орла на левом рукаве? Значит, СС. У вермахта — орел на правом рукаве!.. Потом мы подбили две новые французские трехтонки с занюханным лейтенантом интендантской службы...

Я умолкаю, пристыженный — вот это наблюдательность! Кухарченко — молодец, опытным глазом разведчика он увидел куда больше меня, желторотого новичка. Но и от моей самозарядки, черт возьми, пьяняще пахнет бездымным порохом, разогретым оружейным маслом. Нет, я не могу молчать, опять распирает меня буйная хмельная радость.

— Что это ты расхрабрился? Штаны-то сухие? — слышу я добродушно насмешливый голос Самсонова, и вдруг: — Постой-ка, гроза оккупантов! А пилотка твоя где? Э-эх, потерял голову-то?

Я вскидываю руку к голове — пилотки нет.

Он берет у меня мою десятизарядку.

— И полуавтомат не перезарядил?! Плохо. В тылу врага ни на минуту нельзя оставаться без заряженного оружия.

До лагеря плетусь позади всех, прячу сконфуженное лицо. Нога снова болит.