Не все мы умрем

Гордеева Елена

Гордеев Валерий

Часть IV

Метафизика любви

 

 

Глава первая

Евгения была настолько занята своими мыслями, что не замечала, куда они едут. Да, у нее был шок. Но состояние, в которое она впала, никак не отражалось на способности мыслить. Руки и ноги слушались с трудом, как после убийства Мокрухтина, но опустошенности не было, и валокордин был не нужен. И шок наступил не оттого, что Герман на ее глазах как следует врезал супермену из Владимира — а Герман-то надеялся! — а потому, что у нее забрали паспорт. Зачем? — вот этого-то Евгения никак не могла взять в толк. Куда она без паспорта денется?

Машина резко снизила скорость, ремень безопасности врезался Евгении в правое плечо, и она очнулась от дум. Впереди метрах в ста виднелось кирпичное сооружение с крупными буквами на крыше: ГИБДД. За постом стояли фуры, вокруг них суетились милиционеры с автоматами и мужчины в шортах, сандалиях на босу ногу и цветастых майках — сразу видно, водители-дальнобойщики. Но это с противоположной стороны дороги, а с той, по которой ехали они, единственный страж порядка разбирался с крутым джипом; на остальных, двигавшихся как черепахи, он не обращал никакого внимания.

На щите Евгения прочитала про аэропорт Быково и сообразила: либо они на Рязанском проспекте, либо на Волгоградском и в данный момент выезжают из Москвы. Куда он ее везет? Как только этот вопрос возник, она опять забыла про дорогу и углубилась в размышления.

Герман иногда поглядывал на молодую женщину рядом, но та не замечала, и он думал, что грешным делом перестарался — слишком сильно застращал ее.

А Евгения смеялась над собой. Напридумывала себе что-то, что будет после ее мнимой гибели, как все хорошо устроится, какая она умная, и о паспорте позаботилась. И впрямь — «Жизнь после смерти»! Ан нет! Паспорт забрали, пригрозили, впихнули в машину и везут куда-то, и неизвестно, что впереди. Такова реальность! А люди — выдумщики. Старец, белые облачка, ангелочки, черти, сковородка с кипящим маслом — это сначала. Позднее — какой-то тоннель, яркий свет, вся жизнь перед тобой, как на кинопленке, и так далее, и тому подобное… А если по правде: что тебя ожидает после смерти? — ведь полнейшая неизвестность! И мается человек от этой самой неизвестности, ни от чего более.

Евгения заерзала на сиденье, потому что в нос ей ударил запах помета. Запах доносился из окна машины, но посмотрела она почему-то на мужчину за рулем. Герман почувствовал на себе ее взгляд и на мгновение повернул к ней голову, оторвавшись от дороги. Зрачки леди были расширены, словно от сильного удивления.

— Это Томилинская птицефабрика, — пояснил Герман.

— Извините, — еле слышно пролепетала Евгения, смущаясь, и отвернулась.

Герман засмеялся.

Его смех разрядил обстановку, и Евгения рискнула спросить:

— Как мне вас называть?

— Я все ждал, спросите вы или как партизанка будете молчать до конца?

— Нет, я не партизанка. Можете сказать — Иваном. Я пойму. Но не могу же я обратиться к вам: эй, мужчина со светлыми волосами, куда едем?

Мужчина со светлыми волосами улыбнулся:

— Меня зовут Герман.

— Простите, Герман, не могли бы вы заодно придумать себе и отчество? Мне было бы так удобнее.

— Отчество? Отчество, отчество… Генрихович.

— Герман Генрихович, не будете ли вы так любезны сообщить мне: куда мы едем и что я там буду делать?

— Мы едем на дачу, — сказал Герман, въезжая в населенный пункт под названием Томилино, — но сначала мы заедем в универмаг. — И «Москвич» остановился у двухэтажного здания близ станции электрички. Герман вышел из машины, жестом остановив Евгению: — Какой у вас размер?

— Размер чего?

— Одежды.

— Сорок четвертый.

— А обуви?

— Тридцать седьмой.

— Эксклюзивных моделей не обещаю. — Герман с серьезным видом оглядел Евгению с ног до головы. — Так, что-нибудь простенькое, сообразно обстоятельствам. Деньги надо экономить, — сказал он назидательно и скрылся за стеклянными дверьми универмага.

Вернулся он подозрительно быстро с большим целлофановым пакетом в руках, и Евгения тут же представила этот простенький нарядец: рабочий комбинезон птичницы с местной птицефабрики — вполне сообразно обстоятельствам.

По асфальтированной дороге они ехали недолго. Как только свернули за угол — асфальт кончился, и грунтовая, но хорошо утрамбованная колея повела их меж высоких деревянных заборов из горбылей, над которыми нависали ветви яблонь, рябин, вишен.

Эта была часть Томилина старой застройки: ни одного кирпичного здания, ни одной спутниковой тарелки над крышей, ни одного бетонного забора. Только собаки лают да куры кудахчут — пастораль! Место приятное, отметила Евгения, поглядывая по сторонам.

Машина затормозила у железных ворот, и они вкатились прямо в гараж. Закрыв ворота на засов, Герман вывел молодую женщину из металлического бокса прямо в сад. Евгения погрузилась в мир птичьего щебета, шелеста листвы, каких-то неясных шорохов в траве и запаха цветов. Впечатление — ты в раю! Никаких тебе грядок, на картошку и намека нет, парников тоже нет — благодать! Кругом трава по колено — крапива, кашка, ромашка, и бронзовые жуки летают. И вдруг, откуда ни возьмись, здоровый, лохматый водолаз. Собачья морда заросла так же, как и сад, даже глаз не видно.

— Привет, Лентяй! — Герман почесал пса за ухом, хотя, по мнению Евгении, где там среди этой поросли ухо — не разберешь. — Знакомься, это моя гостья. Охраняй! Как вы относитесь к животным? — Он обернулся к Евгении, благоразумно спрятавшейся за его спиной.

— Когда Сашка — это моя падчерица — попросила щенка на день рождения, я не обрадовалась.

— Бедный Лентяй, мы тебе не рады.

Евгения осторожно выступила вперед.

— Но в рамках безопасности я понимаю целесообразность.

— Как-как? — удивился Герман. — В рамках безопасности? Целесообразность? — передразнил он ее. — Боже мой! А про любовь, Евгения Юрьевна, вы ничего не слышали?

Евгения не стала распространяться насчет любви к ближнему. Кто бы об этом говорил! Был боевой слон персидской армии — и нет боевого слона персидской армии. Она это видела собственными глазами. Вот и вся любовь. Хотя надо признать, что с Комаровым Александром Михайловичем он был добр. А с ней? Даже очень добр. А мог бы двинуть один раз — и все рассказала бы как миленькая!

— Я его почти люблю, — заявила Евгения и почесала пса там, где считала, что ему будет приятно.

Лентяй как-то странно зафыркал.

— Здесь у него нос, — пояснил, улыбаясь, Герман, — а вы насквозь пропахли Парижем, поэтому он и фыркает. — Герман взял ее руку и направил в нужное место. — Он за правым ухом любит. И еще любит, когда при этом его по имени называют. Лентяй, Лентяй… — Они вместе почесывали пса, а тот повизгивал от удовольствия. — Ну, с первым заданием вы справились, переходим теперь ко второму.

По узенькой тропинке втроем они пошли в глубь сада. За фруктовыми деревьями Евгения не сразу заметила двухэтажный бревенчатый дом. По сравнению с ним ее дача казалась даже не сараем, а просто большой бочкой. Впрочем, Евгения это всегда чувствовала, но, вспомнив, внезапно загрустила по бочке Диогена, по Сашке, по мужу и, что самое удивительное, по боярыне Морозовой. Действительно удивительно! Мужа она видела вчера вечером, и он, в сущности, сам признался, что его больше волнует судьба Зинаиды Ивановны, чем жены; свекровь во время последней встречи на даче лишь дулась, отчего побелила не только все деревья, но и часть забора, а заодно и молоденький дубок, выросший из-под него по своей собственной инициативе; ну а Сашка… по Сашке она в самом деле будет скучать. С падчерицей они чем-то похожи. Евгения всегда недоумевала, как у Михаила Анатольевича появилась такая дочь, вроде неоткуда. Он ее, конечно, любит, но абсолютно не понимает. Впрочем, вся эта грусть оттого, что она, Евгения, умерла и в этом заросшем саду бредет по тропинке, как по тому свету. Для знакомых людей умерла. В этом, и только в этом, кроется причина ее грусти.

Незаметно для себя самой Евгения вздохнула и ступила на крыльцо дома.

— Прошу, — и Герман распахнул перед ней двери рая.

Она оказалась на кухне, которая одновременно была еще и гостиной и прихожей. Так выглядит рай для всех женщин.

— Держите. — Герман протянул ей пакет с обновкой. — Идите наверх и переоденьтесь. Догадываетесь зачем?

— Я сообразительная.

— Ваша комната налево, моя направо, — инструктировал ее хозяин, глядя, как она поднимается по лестнице.

— Налево, направо, — бормотала Евгения, поднимаясь по скрипучим ступенькам. — А удобства где? Или под яблонькой, или под вишенкой… — На втором этаже она посмотрела сначала направо, а уж потом налево, отметила про себя такую последовательность, но объяснения своему поведению не нашла.

Налево в двери замка не было. Тогда на цыпочках, стараясь не скрипеть половицами, она пошла направо. Тоже замка нет. Вернулась. Осторожно потянула за ручку. Дверь легко открылась. Горница светлая, но небольшая, метров двенадцать. Ситцевые занавесочки на окне задернуты. Потолок невысокий, как и во всех деревянных домах. Стены обклеены обоями лет десять назад, если судить по рисунку, но обои очень чистенькие, сразу видно, что хозяин аккуратист. Или это потому, что комната гостевая и не каждый день используется?

Евгения положила пакет на небольшой столик у окна и расстегнула верхнюю пуговицу любимого голубого костюма, скорее не голубого, а цвета морской волны. Герман в саду возился с Лентяем. Она отвела глаза от окна, и взгляд уперся в пакет. Рука замерла. В следующее мгновение она схватила пакет и вытрясла из него содержимое на узкую односпальную кровать.

Что это? Она молча перебирала вещи. Взяла трусы, расправила их — и закусила губу. Что за размер? — сорок четвертый. Не трусы, а сатиновые фонарики, перетянутые резиночками.

А футболка? — Евгения изучала ее на вытянутых руках.

Футболка была тоже финиш! Лет сорок назад в таких футболочках начинала утреннюю гимнастику Страна Советов под руководством инструктора Гордеева при музыкальном сопровождении пианиста Родионова. Ребенком она видела такие в мамином шкафу.

Переодевалась Евгения как сомнамбула. Движения были замедленные, как во сне. Все вроде правильно: юбочка, блузочка, пиджачок, сандалики, белые носочки — кошмар заключался в том, что по лестнице в кухню спускалась не Евгения Юрьевна, а юная пионерка из Артека, только красного галстука не хватало.

Герман придирчиво осматривал свое творение. Костюмчик, конечно, маловат, здесь он дал маху, и юбочка коротковата — не рассчитал, зато по моде — заканчивается там, где начинается. А вот пиджачок совсем неплох — вроде как маленький жилетик; ну а белая блузка так молодит, что гостью не узнать. Чего ж вам больше, Евгения Юрьевна? — говорили его смеющиеся глаза, принимая от нее пакет с голубым костюмом.

Глаза Евгении сверкали, как молнии во время грозы. Понятно: это он ей отомстил за парк. Да бог с ним, с парком-то. Но ведь в таком наряде на улицу не выйдешь! Вот оно в чем дело — не выйдешь! Поэтому и паспорт отнял.

— Герман Генрихович, — Евгения оторвала мужчину от созерцания ее стройных ног, — не будете ли вы так любезны объяснить мне, что я должна делать в этом наряде?

Герман провел ладонью по коротко стриженной светлой голове, будто обдумывая ответ, ухмыльнулся и изрек:

— Все, что хотите. — Он открыл холодильник и показал Евгении содержимое. — Побольше, и на троих, нет, на четверых, — глянул на пса. — Так что работа предстоит очень тяжелая, — подмигнул он Лентяю и вышел с пакетом, явно довольный ходом событий.

Едва он уехал, Евгения быстренько вынула из морозилки мясо, буханку черного хлеба, которая там тоже почему-то лежала, и молоко в пакете, превратившееся в лед. Все предусмотрено так, чтобы продукты не пропали. Она посмотрела на число на пакете молока, оказалось — десятидневной давности. Понятно. На даче бывает не каждый день. А как же Лентяй? Кто его кормит? Значит, Герман живет здесь не один. Кто еще? Может быть, тот, который с руками-граблями?

Евгения отправилась осматривать дом.

Первый этаж. Рядом с кухней — пустая комната, застеленная матами. На одном из матов в углу — свернутая постель. Так и есть — здесь кто-то спит. А на остальных матах кто спит? Отряд спецназа, что ли?

Еще одна дверь — Евгения толкнула. Какая приятная неожиданность: ванная комната. Маленькая, но уютненькая, даже кафель на стеночках есть. А вода, интересно, есть? Из крана полилась красноватая от ржавчины вода, сначала холодная, а потом все горячей и горячей, и цвет воды постепенно стал вполне нормальным.

То, что она нашла рядом с ванной туалет, ее уже не удивило. Ей все это нравилось. О! А за спортивной комнатой обширная стеклянная веранда, правда, без занавесочек. И вид у нее нежилой — на деревянном столе слой пыли, на подоконниках — засохшие мухи. И действительно, зачем ему веранда, раз бывает не каждый день?

Закончив с первым этажом, Евгения поднялась на второй. И сразу — направо. Дверь в комнату хозяина была не заперта, поскольку замка в ней не было.

Ну что можно сказать об ее обитателе? Ничего нельзя сказать. Точно такая же комнатка, как у нее. И так же постель не застелена, никаких вещей на стульях не висит, все спрятано в шифоньер. Все вещи там. Она открыла его створки.

Джинсы. Евгения внимательно осмотрела их. Уж ее-то не проведешь. Не китайский ширпотреб — джинсы фирменные: Левис. Так-так-так: мужские сорочки. Что там на этикеточках написано? Евгения такую фирму даже не знала. Но качество ткани! Хлопковое полотно без единого утолщения, швы, пуговицы — себе-то вещи он покупает не в универмаге рядом со станцией электрички.

Дальше Евгения вынула костюм на вешалке. Он был из льна. Прекрасный костюм! Такой дерюжный-дерюжный и такой дорогой-дорогой! Мешковина от кутюр.

Ооооо! Смокинг! Она погладила ладонью шелковые лацканы. Слов нет.

К смокингу полагаются бабочки. И бабочек столько, сколько в саду. Она взяла горсть и по одной стала ронять их на полку. Потом еще раз подняла — и опять задумчиво уронила. Смокингов не бывает ни у киллеров, ни у спецназовцев, ни у фээсбэшников, ни у гэрэушников. Смокинги им ни к чему. Кто вы, доктор Зорге?

Аккуратная стопочка носовых платков, явно купленных не на оптовом рынке. Нижнее белье Евгения смотреть постеснялась. Зато внимательно изучила обувь.

— Ну, что сказать про вас, Герман Генрихович? Вы явно живете не на одну зарплату. Обувь тоже вся высшего качества, каблуки не стоптаны, размер — сорок четвертый, что вполне соответствует вашему росту.

Почему вы, Герман Генрихович, совершили надо мной такое насилие? — Она бросила короткий взгляд на школьную юбочку. — Вы думаете, я долго буду это терпеть? — стоя перед раскрытым шкафом, рассуждала вслух Евгения Юрьевна, юная пионерка тридцатых годов, как вдруг ее ног коснулось что-то теплое и пушистое. Она от неожиданности вскрикнула и прижала мужские туфли к груди; ей показалось, что Ежик неожиданно вернулся и встал за ней.

Но у ног крутился черный водолаз и, высунув язык, смотрел на нее снизу вверх и улыбался. Услышав, что в комнате хозяина разговаривают, пес, естественно, бесшумно поднялся, а Евгения, занятая расследованием, его не заметила:

— Ах! Как ты меня напугал! Разве так можно подкрадываться?

Лентяй опустил большую лобастую голову и тявкнул: извини, мол, больше не буду.

— Ладно, — сказала Евгения, закрывая шкаф. — На первый раз прощаю. Показывай, что у вас тут еще есть?

Пес оглянулся на дверь, и Евгения вышла из комнаты. Лентяй вылетел за ней стрелой и в два прыжка очутился в конце коридора перед лесенкой на чердак. Наверху тоже замка не было, просто прикрыто крышкой, но лестница была крутая, из толстых железных прутьев, и Евгения на всякий случай спросила:

— А ты сам залезешь? Я ведь тебя не втащу!

Пес завыл, прося его взять с собой. Женщина в своей пионерской юбочке полезла на чердак, а Лентяй — вот что странно! — как ни в чем не бывало лез за ней да еще подталкивал мохнатой головой в сатиновые фонарики. Сгибает лапу там, где у человека запястья, и так подтягивается, цепляясь за железные прутья.

— Это что? — удивилась Евгения. — Тебя Герман так лазить научил?

Услышав имя хозяина, пес зарычал.

— А! — догадалась она. — Значит, его действительно зовут Герман. Вот ты и проговорился!

Лентяй зарычал вторично, рванулся — и оказался на чердаке.

— Тогда, может, он еще и Герман Генрихович? Генрихович? Признавайся!

Пес залаял, как на луну, потом чихнул — на чердаке было пыльно и жарко от раскаленной железной крыши.

Евгения засмеялась:

— С вашей стороны, Герман Генрихович, было опрометчиво оставлять меня наедине с псом. По своей душевной простоте он мне выложит все. Значит, Герман Генрихович, вы точно — доктор Зорге.

Пошли осматривать чердак. Сколько стоял этот дом, можно судить по чердаку. Чего только здесь не было! Чемоданы из фанеры, сундуки, обитые жестью, какие-то старые тумбочки, железные кровати…

А вот патефонные пластинки, лежащие стопкой на этажерке. У бабушки была такая же бамбуковая этажерка на гнутых ножках в палец толщиной.

Рядом — старая швейная машинка, ручной «Зингер». Евгения бросилась к ней, открыла фанерный кожух — все цело! Даже нитки есть! Под лапку подложена тряпочка. Тот, кто здесь жил до Германа Генриховича, был очень бережливым человеком, ничего не выбрасывал, все аккуратно складывал для будущих поколений. Авось пригодится.

Вот и пригодилось. Евгения сдула с машинки пыль и поволокла ее к лестнице. Лентяй в мохнатой шубе посерел от пыли. Где он там лазил, пока она проверяла машинку? За крысами, что ли, гонялся?

— Ну? — сказала Евгения и открыла люк. — Я буду спускаться с машинкой, а ты как? Я ведь тебя не удержу! Ладно! Я сначала спущу машинку, а потом за тобой поднимусь. Как-нибудь вместе слезем.

Евгения спускалась по лестнице, левой рукой держась за прутья, правую руку оттягивала машинка, а сверху из люка на нее, сгорбившись, глазел Лентяй. Уф, слезла! Поставила машинку у подножья лестницы, потом взглянула наверх — как она будет сейчас спускать пса? — машинка будет мешать, — и отставила ее к стене. В это время черная туша Лентяя шмякнулась об пол, да так, что доски спружинили и подбросили Евгению вместе с машинкой.

— Ах! — вскрикнула она. — Опять ты меня напугал!

Пес посмотрел на нее из зарослей шерсти и стал отряхиваться. Евгения замахала руками:

— Что ты делаешь? Давай я тебя лучше пропылесосю! — И она от души рассмеялась то ли над собой, то ли над милой неправильностью великого могучего русского языка, который выдерживает все, в том числе и «пропылесосю».

С утра Михаил Анатольевич занимался делом Огаркова. Если с вопросом — кто убил Василия Дмитриевича? — все было ясно, то вот зачем — абсолютно непонятно. Какая нужда была у Мокрухтина заказывать пьяницу Огаркова?

Смолянинов позвонил в квартиру стариков.

На телефонный звонок из своей комнаты выскочил Цецулин.

Следователь узнал старика и про себя отметил: «Тот самый, который бегал в целлофановых пакетах».

— Очень хорошо, что вы позвонили! — обрадовался Михаил Иванович. — Его как раз нет дома, быстрее приходите. Это одна шайка.

— Какая шайка? — не понял Михаил Анатольевич.

— Мой сосед, другой мой сосед и под нами, которого убили.

— Вы имеете в виду Огаркова?

— А кого же еще! — воскликнул Цецулин. — Вы придете или нет? Я опасаюсь за свою жизнь!

— Еду! — сказал Михаил Анатольевич и бросил трубку.

Цецулин был радостно взволнован. Есть с кем поговорить.

— Пока его нет, я вам все расскажу, — вцепился он в следователя. — Садитесь вот сюда, на этот стул. Если на нем сидишь, ему не слышно.

Смолянинов сел, а старик достал из-под кровати скамеечку и пристроился в ногах следователя, поманил:

— Наклонитесь!

— Зачем, Михаил Иванович? Его же нет дома? — Смолянинову никак не хотелось приближать свое лицо к давно не бритой и седой щетине старика, от кацавейки которого несло потом и луком.

— Говорю вам, наклонитесь! Здесь везде микрофоны, он записывает.

Смолянинов неохотно наклонился, и губы старика, брызгаясь слюной, зашептали ему прямо в ухо:

— У него на балконе тарелка стоит и все слышит. Он ее иногда поворачивает в мою сторону. Я думал, что он в доме напротив молодых женщин разглядывает: сначала купил для них подзорную трубу, а теперь стал подслушивать. Ну, вы понимаете, о чем я говорю? Он не их — он меня подслушивает.

Тут у Цецулина воздух в легких кончился, старик откинулся от Смолянинова и стал дышать со свистом. А Смолянинов протер платком влажное ухо и прочистил его мизинцем. Предстоял второй сеанс связи. Цецулин вздохнул поглубже и опять прилип к следователю:

— Огарков, Мокрухтин, Самсонов и Марья Дмитриевна — это одна шайка!

— Да что вы, Михаил Иванович! — отшатнулся Смолянинов. — Это же ваша жена, — увещевал он старика, вспоминая, как тот натурально всхлипывал прошлый раз, рассказывая о ее смерти.

Старик обнял его за шею и потянулся губами к уху:

— Она мне чужая, чужая! Она больше любила Самсонова, чем меня. А брату своему из нашей пенсии деньги на водку давала.

— Какому брату? — нахмурился Смолянинов.

— Тихо! — зашипел Цецулин. — Огаркову. А почему она Самсонова так любила? Потому что тот устроил того на радиозавод. Понимаете?

— Значит, Огарков — брат Марьи Дмитриевны Волковой? Родной?

— Еще какой родной! Роднее меня.

— Так. Это выяснили. Теперь Самсонов. Кто, кого, куда и зачем устроил?

— Тихо! Этот гад хотел отбить у меня жену, и поэтому он устроил того гада к себе на радиозавод. Этот гад был там главным инженером.

— Подождите, подождите. Ему же восемьдесят пять лет!

— Правильно. А до этого был главным инженером. И когда Огаркова выгнали за пьянство с лампового завода, Маша ходила в комнату этого гада и плакала там два с половиной часа. Я специально засек время — вот по этим часам, — показал Цецулин на стенные часы-ходики с гирями.

Смолянинов пригляделся: часы в виде кошачьей морды, и глаза ходят в такт маятнику: туда-сюда, туда-сюда. И глаза Михаила Анатольевича от всей этой белиберды забегали туда-сюда, туда-сюда.

— Но почему вы все-таки считаете, что это одна шайка?

— А что же еще? Вначале из комнаты этого гада идет дым. Ну такой, как в церкви. И пахнет он… в общем, приятно.

— Канифолью? — Михаил Анатольевич вспомнил, как Самсонов паял.

— Да-да-да-да-да. Канифолью. Именно. Потом музыка играет. — И Цецулин попытался изобразить мелодию, но ничего не вышло. — А потом пришел Мокрухтин. И оба они слушали музыку. Мокрухтин ушел, пришел Огарков. Они опять слушали музыку. А после Огаркова туда моя Маша бегала. Вот я вам и говорю: одна шайка. Маша умерла, Мокрухтина убили, Огаркова убили, и этого гада скоро убьют.

В это время в прихожей стал открываться замок.

В коридоре появился Самсонов, нагруженный гнилыми апельсинами в авоське.

Увидев следователя, смутился.

— Сергей Васильевич, — сказал Смолянинов. — Зачем к вам приходил Мокрухтин и для чего вы с ним слушали музыку?

— Я пытался ему доказать, что музыка — это набор частот.

— Хорошо. Тогда какая связь между запахом канифоли, музыкой и визитом Мокрухтина?

— Он попросил меня отремонтировать плеер. Были посторонние шумы.

— А Огарков зачем после этого приходил?

— Денег просил на выпивку. Узнал от Марьи Дмитриевны, что я получил за ремонт деньги, и пришел.

Смолянинов вздохнул. Теперь старику он не верил.

— Сергей Васильевич, вы в прошлый раз говорили, что боитесь. Ведь убили Марью Дмитриевну, Огаркова и самого Мокрухтина. Не лучше ли будет, если вы мне все расскажете?

Самсонов вздрогнул, лицо и лысина его пошли розовыми пятнами; было видно, старик разволновался. Действительно, мысли его стали путаться, но он сделал над собой усилие и опять собрал их в стройный ряд:

— Молодой человек, если я вам даже и расскажу, вы мне все равно не поверите.

— Почему не поверю? — возразил Смолянинов. — Я даже это запротоколирую. — Он достал из папки бланк и приготовился писать.

— Мокрухтин пришел ко мне и попросил сделать устройство, которое распознавало бы определенную мелодию.

— А Мокрухтин как-нибудь объяснил, зачем ему нужно такое устройство?

— Объяснил.

Михаил Анатольевич аж замер, боясь старика спугнуть.

— Не так давно он купил на Северном флоте списанную подводную лодку. Сейчас он держит ее под водой, чтобы не украли. Но как только он подойдет к набережной и включит плеер, подводная лодка должна всплыть. Для этого ему и нужно такое устройство.

Смолянинов отложил ручку:

— Сергей Васильевич, но это же полный бред!

— Технически это вполне осуществимо. Я ему сделал такое устройство. А Огарков его установил.

— На подводную лодку? — Смолянинов еще раз переспросил, но Самсонов был тверд:

— На подводную лодку.

— И после этого его убили, — подсказал Михаил Анатольевич, пытаясь сбить старика с бреда. — Вы не улавливаете связи?

— Улавливаю. Лодка-то атомная! Он от радиации погиб.

«Тяжелый случай, — подумал Смолянинов. — Как же его вразумить?»

— А где стояла эта лодка?

— В Нагатинском затоне. Утром Огарков уехал, а вечером вернулся. Я его спросил: работает? Он мне ответил: работает!

Старик умолк и опустил голову.

Глаза Михаила Анатольевича забегали, как у кота на ходиках. За что тут зацепиться? Как найти в этой куче навоза жемчужное зерно? И он, как вполне здоровый человек, зацепился за вполне осязаемую вещь: плеер. И глаза остановились.

Из квартиры Мокрухтина он принес старику карманный плеер «Sanyo».

— Его вы чинили?

— Его. Я там заменил конденсатор. — И Сергей Васильевич написал на бумажке его емкость.

Уже легче. Если отправить плеер на техническую экспертизу, там сразу определят: был ремонт или нет. Если был, то выстраивается вполне логическая цепочка, которую Сергей Васильевич изложил с самого начала, пока еще не тронулся: приходил по-соседски Мокрухтин, попросил починить магнитофон, послушали музыку, то есть проверили, как работает, — все понятно.

— Сергей Васильевич, подпишите, пожалуйста, протокол.

«Но при чем здесь подводная лодка? Да ни при чем! Стоило мне упомянуть об убийствах, как старик понес ахинею. Но зато теперь у меня есть веские основания навестить Зинаиду Ивановну и отработать версию до конца, чтобы потом аргументированно эту ахинею отбросить». — И, довольный своим здравым смыслом, Михаил Анатольевич покинул квартиру стариков с твердым намерением больше туда не возвращаться.

Михаил Анатольевич ехал в Чертаново к Зинаиде Ивановне и по дороге мучился угрызениями совести. Уж так устроен интеллигентный человек! Смолянинов не хотел признавать очевидное и искал оправдание своему поступку. Михаил Анатольевич убеждал себя, что к Зинаиде Ивановне мчится на «шестерке» не Михаил Анатольевич, а старший следователь межрайонной прокуратуры Смолянинов, и поэтому впереди его ожидает не свидание, а допрос. Когда он добрался до метро «Южная», то почти убедил себя в этом.

Зинаида Ивановна жила у подруги, а подруга — у мужа. Свою квартиру подруга не сдавала, потому что боялась, что покинула ее ненадолго, так как муж был третьим и она могла не сойтись с ним характером в любой момент. Зинуля могла жить в ней сколь угодно долго, но до этого самого момента. Только цветы пусть не забывает поливать. Зинаида Ивановна не забывала. Лишь горшочки с цветочками переставила, как ей нравится.

Переступив порог квартиры, Михаил Анатольевич попал в настоящий зимний сад. По всем углам в огромных керамических горшках стояли диковинные растения. Некоторые походили на деревья с толстыми сочными маленькими листочками, другие скорее напоминали кактусы, но без иголок, а настоящие кактусы цвели розовыми и белыми граммофончиками. В клетках пели канарейки.

Зинаида Ивановна пригласила следователя присесть в кресло рядом с чем-то типа осоки, с длинными и острыми, как сабли, листьями. Смолянинов оглядывался, не узнавая квартиру, в которую отвозил Зинаиду Ивановну. Все было то же, и все изменилось; все изменила красивая женщина, стоящая перед следователем с подносом в руках.

На журнальном столике появился кофейник, две чашечки, сливки, сахар и его любимое — уже любимое! — печенье.

— Вы хорошо устроились, Зина.

Женщина мимолетно улыбнулась, разливая черную пахучую жидкость.

— Спасибо. Чем я могу вам помочь? — спросила Зинаида Ивановна, опускаясь в кресло напротив.

— Даже не знаю, как сказать. Был у стариков на этаже Мокрухтина и наслушался такого, что голова пухнет.

Зинаида Ивановна вскинула на него глаза. Она испугалась: если мужчина не знает, как сказать, то это что-то неприличное; если не знает, как сказать ей, то ее и касается. У женщины мелко затряслись руки, и она поставила чашку на столик, чтобы не разлить.

— Извините, если я спрошу у вас глупость. — Михаил Анатольевич очень осторожно подбирался к интересующей его теме, боясь, что женщина примет его за ненормального.

Зинаида Ивановна заранее начала краснеть.

Михаил Анатольевич поставил чашку на блюдце.

Зинаида Ивановна вцепилась в подлокотники кресла.

Михаил Анатольевич подыскивал нужные слова и не находил.

Зинаида Ивановна судорожно вздохнула.

Михаил Анатольевич прокашлялся и, не отрывая взгляда от чашки, спросил:

— Вы ничего не слышали про атомную подводную лодку, которую купил Мокрухтин? — сказал он и поднял глаза на женщину.

Кровь отлила от лица Зинаиды Ивановны, она страшно побледнела, а глаза округлились до такой степени, что в ее расширившихся зрачках Смолянинов разглядел себя в кресле, осоку рядом и гобелен за спиной. Потом изображение заколебалось, начало расплываться, и из прекрасных глаз Зинаиды Ивановны, Зиночки, полились слезы.

Смолянинов даже растерялся. Такой реакции он не ожидал. А когда опомнился, все пошло своим чередом: пересел поближе, успокоил, пожалел, приласкал, поцеловал, погладил, обнял, сильнее обнял, еще сильнее…

— Волшебник, — шепнула она, когда все было кончено.

Хорошенькая головка Зиночки лежала на плече Михаила Анатольевича, а теплые губы ее шевелились, щекоча шею:

— Ты не представляешь себе, как я испугалась!

Чмок.

— Атомная подводная лодка!

Чмок.

— Это же государственная тайна!

Чмок.

— Это же ФСБ!

Чмок.

— Меня бы точно тогда отправили в Лефортово!

Чмок, чмок, чмок.

— Эти старики ненормальные!

— Я тоже так думаю, дорогая, — тут же согласился Михаил Анатольевич и опять успокаивающе-возбуждающе погладил Зинаиду Ивановну…

Вставать с кровати и покидать объятия дорогой ему женщины не хотелось, но стрелки часов неумолимо приближались к концу рабочего дня. Но и в этом случае Михаил Анатольевич нашел решение. Дело ведь не в прокуратуре, а в жене. Дотянувшись до радиотелефона, он снял трубку, набрал номер и услышал редкие гудки — дома никого не было, что Смолянинова нисколько не удивило: его жена в такое время приходила крайне редко. Вот и решение: периодически звонить, если свободно — лежать дальше, если пришла — задержался на работе, сейчас выезжает. Он не заметил, что его уже не волновало, о чем подумает жена и что она сделает.

 

Глава вторая

Как только сожгли «Оку», мужчины разошлись в разные стороны и возвращались на дачу порознь: Герман своим ходом, а Антон поехал сначала в город за «Москвичом» и уже на нем должен был вернуться в Томилино.

Сойдя с электрички, Герман направился знакомой дорогой к дому, пытаясь представить себе, что в данный момент делает его пленница. В том, что Евгения Юрьевна обшарила все вплоть до чердака, он не сомневался.

Эта игра в кошки-мышки его необыкновенно забавляла. Нет, конечно, это была не игра, скорее это был тест на выживание. Он забросил ее на остров в океане, как Робинзона Крузо, оставив черного водолаза в качестве Пятницы. Мало кто может успешно действовать в навязанных ему обстоятельствах. А Евгения Юрьевна могла, в чем он уже успел убедиться. Хлоп зелеными глазищами, хлоп — и Лентяя она почти любит.

А зачем пионерский костюмчик? Герман улыбнулся, вспомнив искры, сыпавшиеся из ее глаз, но на лице при этом было детское игривое выражение.

Он открыл еле заметную калитку в заборе. Мужчина ступал бесшумно, как привык передвигаться, легкой и пружинящей походкой. Шел он сейчас не по тропинке, а по траве, скрадывающей его шаги. Услышав приглушенное рычание водолаза, Герман замер, насторожился. Пес на его появление никогда рычанием не реагирует. Мужчина обратился в слух. С другого конца сада до него долетал негромкий женский голос:

— Ферштейн? — спрашивала Евгения Юрьевна.

Опять рычание.

Герман незаметно приблизился.

В траве, среди кашек и ромашек лежали бок о бок женщина и пес. Евгения Юрьевна, подперев голову руками, читала Лентяю Канта.

— Хорошо. Если ты не понимаешь, я переведу. «Могу ли я эмпирически…»

Водолаз зарычал.

— Ох! — трагически вздохнула Евгения Юрьевна. — Прости. Эмпиризм — это учение в теории познания, считающее чувственный опыт единственным источником знаний. Что такое чувственный опыт? Показываю. — Она почесала пса за ухом. — Ферштейн? А познание связано с твоей башкой. — Евгения ласково взъерошила огромную голову Лентяя.

Герману показалось, что пес прорычал «ферштейн».

— Я могу продолжать?

— Рррр!

— Продолжаю: «Могу ли я эмпирически сознавать многообразное как одновременно существующее или последовательное — это зависит от обстоятельств или эмпирических условий». Здесь, по-моему, тебе уже все понятно. Идем дальше: «Поэтому эмпирическое единство сознания посредством ассоциации представлений само есть явление и совершенно случайно». Что ты на это скажешь?

— Не знаю, что и сказать, Евгения Юрьевна, — подал голос Герман. — Бьюсь об заклад, что в нашей деревне только человек пять-шесть, не больше, способны мыслить подобным образом. — И он засмеялся.

Евгения резко захлопнула книгу и повернулась на бок, из-под ладошки, прищурившись от солнца, глядя на Германа:

— Почему вы один? Что-нибудь случилось?

— Случилось страшное! — приятным баритоном пропел Герман и протянул ей руку. — В Москве траур. Над государственными учреждениями приспущены флаги, на улицах рыдают люди, а по телевизору показывают «Лебединое озеро». Догадываетесь почему? В общем, совершенно случайно посредством ассоциации эмпирическое единство сознания являет свою противоположность. — И он заговорщически улыбнулся.

Последняя фраза поразила Евгению больше, чем его имя-отчество, чем спортивные маты для спецназа, чем даже смокинг с бабочками. Она стояла и хлопала ресницами, неотрывно глядя на мужчину. И было от чего.

Вот вы, могли бы вы выразить мысль, что Евгения Юрьевна Смолянинова погибла, таким образом? Что у всех на глазах совершенно случайно произошло нечто трагическое и у всех возникли некоторые ассоциации, что ее в живых нет? Вряд ли.

«Так может мыслить человек либо имеющий специальную подготовку в виде философского факультета, что в данном случае маловероятно, либо обладающий определенным уровнем культуры мышления», — думала Евгения Юрьевна.

Она так растерялась, что непроизвольно дотронулась до него, словно не доверяла не только своему разуму, но и своим чувствам, а в глазах Евгении Юрьевны появилась просьба ее извинить за все сразу: за парк, за архив, за Соколова…

Герман наблюдал за ней с чувством глубокого удовлетворения. На губах его блуждала улыбка. С третьим заданием она справилась блестяще. С четвертым тоже. Хотя умение шить и философия находятся в разных плоскостях, на очаровательном философе красовалась вполне пристойная юбочка, а жилетки уже и в помине не было.

— У вас столько талантов, Евгения Юрьевна, — закачал головой Герман, — но я надеюсь присоединить к уже известным хотя бы еще один.

— Готовить я умею, — очнулась Евгения. — Если вы это имели в виду. Ужин вас ждет.

— Это, это, — Герман приглашающе повел рукой в направлении дома.

У них за спиной заскрежетали железные ворота гаража. На тропинке появилась фигура мужчины с руками-граблями. Глядя на него, у Евгении поколебалось представление о божественной природе человека; создавалось ощущение, что Дарвин абсолютно прав: человек произошел от обезьяны. Если бы мужчина был чуть пониже ростом, то его растопыренные пальцы касались бы земли; а если бы еще и позвоночник немножко сгорбился, то он мог бы вполне передвигаться на четвереньках.

— Знакомьтесь. Антон, — представил его Герман. — Или Антон Алексеевич, если вам так больше нравится.

Евгения по привычке протянула руку, как в офисе, и ее ладошка оказалась в железном захвате натренированных эспандером пальцев.

— Очень приятно. — Мужчина потряс ее руку и отпустил. В данный момент он говорил действительно то, что думал. Если молодая женщина с ангельским лицом смотрит на него и завораживающе улыбается, то это очень и очень приятно. Но это приятно вдвойне, если Герман сознается, что тоже упустил ее, и таким образом они с Антоном квиты. Антон прошляпил Евгению Юрьевну у ее дома, а Герман в парке.

А Евгения вправду была заворожена человеком, которого она про себя тут же окрестила: «два в одном». Он не походил ни на Ивана, ни на Германа, ни на боевых слонов персидской армии. Дело в том, что верхняя часть туловища была у Антона пятьдесят шестого размера, а нижняя — сорок восьмого.

«Наверное, сразу два костюма покупает, — озабоченно думала Евгения. — Одеть такого мальчика — непросто. — Она шла к дому и улыбалась. — Вот почему надо готовить побольше — Лентяй здесь ни при чем! — их в самом деле за столом будет четверо: она, Герман и два Антона, сорок восьмого и пятьдесят шестого размера».

Лентяй на ужин не претендовал, наевшись до отвала разных косточек и шкурок еще во время готовки, но лежал рядом с плитой — так, на всякий случай: вдруг что со стола упадет. Герману Евгения положила в глубокую тарелку фаршированные мясом перец, баклажан и помидор, для начала по одной штучке; а Антону — сразу по две. Герман как глянул в его тарелку, так и прыснул. Но смутить Антона Алексеевича или вывести его из благодушного настроения за ужином было невозможно, особенно его верхнюю часть. Он лишь довольно хмыкнул и придвинул тарелку поближе.

— Что это? — с любопытством спросил у Евгении простой русский парень, белобрысый, веснушчатый и лопоухий.

— Персидская кухня, — проинформировала Евгения. — Бадымджан долмасы. Голубцы из синеньких, перца и помидоров.

Герман вопросительно поднял на нее глаза от своей тарелки.

— Нет, в Иране я не была. Соседка-армянка научила.

— Армянка? А это что? — Антон взял соусницу со сметаной, в которой виднелись маленькие желтовато-беловатые крошки. Недоверчиво понюхал.

— Чеснок, растертый с солью, а затем залитый сметаной, — объяснила она Антону. — Чтобы не было запаха, ешьте петрушку. — И Герману: — Эта армянка была писательницей. Даже членом Союза. До бакинских событий жила в Азербайджане. И неплохо жила, по ее же словам. В основном переводила с азербайджанского на русский вирши местных литераторов. И сама иногда пописывала и издавалась. В общем, не бедствовала. В Азербайджане образованные армяне и евреи чувствовали себя достаточно комфортно, в отличие от русских. Мне кажется, вы понимаете почему.

Герман только кивнул, отправляя в рот политый сметанным соусом фаршированный помидор.

А вот Антон не понимал и чистосердечно признался в этом:

— А почему?

«Ага! Герман у них — главный, а Антон — в подручных», — подумала Евгения, а вслух спросила:

— Вы в России родились? Или в национальной республике?

«Все ясно: операция называется — заход с тыла», — подумал Герман.

Антон открыл было рот, но ничего не ответил, лишь часто-часто заморгал длиннющими ресницами, тоже белесыми, словно обесцвеченными перекисью водорода.

«Милый, милый, белобрысый Антон Алексеевич! — запела про себя Евгения. — Чистосердечное признание, безусловно, облегчило бы вашу душу, но вы не признались вслух, промолчали, однако можно признаваться и не признаваясь; и в этом смысле вы признались, что родились не в России, и даже не в национальной республике, иначе вы без труда бы назвали ее, милый, милый Антон Алексеевич». — Тут песня кончилась, поскольку все для себя она уже определила.

Герман следил за Евгенией Юрьевной с удовлетворением; его веселило умение леди извлекать информацию из всего и любым способом; скажет фразу или слово, бросит короткий взгляд на собеседника, чтобы поймать его реакцию (нет реакции — тоже реакция), — и ответ получен.

— Конечно, русскому человеку, родившемуся в метрополии, понять проблемы соотечественников на окраинах трудно, — невинно продолжала Евгения. — Если в двух словах…

Что хотелось узнать леди, Герман догадался сразу, как только она спросила, где Антон родился. Антон промолчал — ответ получен: из набора спецслужб она выбрала те, которые работают не здесь, а там.

Евгения перехватила взгляд Германа, но опять переключилась на Антона:

— Так вот, если вернуться к писательнице-армянке, то она удрала из Баку в девяностом году, обозвав всех азербайджанцев пастухами. Приехав в Москву, стала кричать: русские тоже сволочи, из-за них армян бьют! Почему? Потому что русские ввели войска не тогда, когда ей хотелось, и не туда, куда надо. Надо было Нагорный Карабах отрезать от Азербайджана и благородно отдать бедным армянам. У них, кроме розового туфа, ничего нет. А заодно отнять у турок Арарат вместе с ковчегом Ноя. Тогда у них все будет. А поскольку русские этого не сделали, то они просто сволочи и рабы. И грозилась, что сама поедет в Нагорный Карабах увеличивать там народонаселение. И правда, поехала, но быстро вернулась, оправдываясь тем, что ее там никто не понимает и вообще там одни пастухи. Так и живет в Москве в коммуналке у сына. До сих пор недовольна. Негодует, даже когда готовит. Но готовит божественно, как и азербайджанцы, между прочим. На тех и других сказывается пребывание в персидской империи. Впрочем, как и в российской. А вы как думаете? Ваше мнение?

Антон ничего не думал, вернее, думал о том, что неплохо бы ужин повторить. А Герман думал — Евгению Юрьевну близко к Антону подпускать нельзя: она его в качестве закуски съест и не поперхнется. Поэтому он ответил за него:

— Тут, Евгения Юрьевна, я разделяю мнение Канта: сознавать многообразное как одновременно существующее или последовательное — это зависит от обстоятельств или эмпирических условий.

Евгения поперхнулась.

— Ничья, — провозгласил Антон, направляясь к плите за добавкой. — Лучше расскажи ей, как мы все устроили.

— Зачем рассказывать? — Герман посмотрел на часы и включил маленький телевизор на холодильнике: — Пожалуйста. Мы можем даже посмотреть.

Шла криминальная хроника недели. Знакомое изображение: машина, Мокрухтин, Болотова, доллары…

Герман хмурился. Если, удрав от него в парке, она поехала передавать пленку корреспонденту, значит, она засветилась. Поэтому, глядя на экран, он сокрушенно качал головой. Евгения жест поняла и поспешила оправдаться:

— Герман Генрихович, это вы напрасно. Корреспондент меня не видел, о моем существовании не знает, дискету он взял на могиле Мокрухтиной, звонила не я, звонивший меня тоже не знает, как не знает куда и кому звонил.

— Сдаюсь! — поднял вверх руки Герман.

А Михаил Анатольевич лежал в это время с Зинаидой Ивановной в постели и тоже смотрел криминальную хронику.

— Сколько веревочке ни виться, а конец будет, — злорадно цедил он сквозь зубы. — Смерть вырвала из наших рядов…

Он представлял себе, как Калмыков, бледный от страха, мчится сейчас в межрайонную прокуратуру, чтобы сорвать со стены траурную оду на смерть товарища Болотовой, и к утру, когда коллеги придут на работу, их будет ждать уже другой плакат: Фемида с завязанными глазами показывает пальцем на каждого входящего и строго вопрошает:

— ТЫ! Что сделал ТЫ для родной прокуратуры, чтобы в наши честные ряды не затесался ВРАГ?

«Это будет сильно, — думал Калмыков, действительно несясь на всех парах на работу. — Это будет современно! В духе кампании по борьбе с коррупцией. ТАМ должны оценить».

Зинаида Ивановна от счастья плакала и тоже думала о том, что Бог есть! Убрал же он Мокрухтина! Убрал же он Болотову! Мало того что убрал: он даже опозорил их на всю страну. Значит, Бог есть!

Если б Евгения Юрьевна могла проникать в мысли и чувства Зинаиды Ивановны, она бы и вправду почувствовала себя Богом. Ведь если люди в тебе так нуждаются, от этого может и крыша поехать, не так ли? Тут философия не нужна. И Кант не нужен. А он-то, бедный, старался, работу писал: «Единственно возможное основание для доказательства бытия Бога». Наивно считал, что, кроме приведенных им аргументов, никакие другие доказательства невозможны. Кант был не прав.

А сюжет между тем сменился. В березовой рощице неподалеку от окружной автомобильной дороги в направлении Мытищ Михаил Анатольевич увидел обгоревший корпус «Оки», отчего напрягся, а сердце вдруг гулко забилось в груди. Камера оператора показала лужу крови на водительском сиденье и медленной панорамой остановилась на номере. Михаил Анатольевич вскрикнул: это была машина его жены. Сразу за ней стояла другая сгоревшая машина: кажется, «Москвич».

Михаил Анатольевич почувствовал, что ему не хватает воздуха. Он пытается вздохнуть, а грудь его не слушается. Стал хвататься за Зинаиду Ивановну, как утопающий за соломинку. Женщина страшно перепугалась и стала хвататься за него:

— Мишенька, что с тобой? Что с тобой?

Он показал на сердце. Зинаида Ивановна метнулась к аптечке, вытрясла на ладонь валидол.

— На! На! Под язык! — Пальцем она засовывала таблетку ему в посиневшие губы. Михаил Анатольевич, не отрываясь, продолжал смотреть.

Корреспондент Володя опрашивал свидетелей. Какая-то бабка говорила, часто вытирая платочком губы:

— Милок! Значится, так. Энти приехали вон оттуда, — кивнула она на Москву, — а убивцы — из энтого лесочка. Энти, значится, остановились, а те выскочили и их раз! Раз! Раз! — и порешили. — Бабка показала, как строчили из автомата. — Как, понимаешь, чеченцы.

Камера оператора переместилась на кузова обгоревших машин, изрешеченных пулями.

Михаил Анатольевич еле прошептал:

— Зина, еще таблетку…

Та сунула ему еще валидол под язык:

— Мишенька, что случилось?

— Женьку убили… Мою жену.

Зинаида Ивановна вскрикнула, но в голове ее тут же молнией пронеслась спасительная мысль: «Он теперь мой!»

Как, впрочем, и в голове Михаила Анатольевича: «Все разрешилось само собой. И ничего объяснять не надо!»

Точнее, это была не мысль, это было ощущение того, что сердце вдруг отпустило. Но зато в голове застучали молоточки: «На что — теперь — твоя — семья — будет — жить? Ведь даже на бензин не хватит».

А бабка с экрана с воодушевлением рассказывала:

— И как только они их порешили, зараз вытащили и побросали себе в машину. И — вжик! — и нету!

— А преступников видели? — спросил корреспондент.

— Да как тебя! — показала в камеру бабка. — Мужики — вот такие! — развела она в стороны руки. — И в масках. Как негры!

Михаил Анатольевич тут же припомнил происшествие на даче: вот такой же негр привязывал его к яблоньке.

— А как выглядели те, которых убили? — не унимался корреспондент.

— Очень хорошо выглядели. Оба — молоденькие. Женщина вот из энтой маленькой машинки — просто красавица. В голубом костюмчике, юбочка у ей немножко задралась, когда энтот через плечо ее перекинул, а мужчина из другой машины — в джинсах и белой футболочке.

— А как же вы все это видели?

— А я в траве схоронилась. Убивцы меня и не приметили.

— А что вы в траве делали?

— Крапиву для хрюшки резала. У ее от ее мясо прибавляется.

— А на какой они были машине?

— Убивцы-то? На большой! Вроде грузовичок, но маленький. Они их в кузов побросали.

— Номер не заметили?

— Где мне, милок! Я ж плохо вижу. А они — вжик! — и нету.

Евгения сидела бледная. На Германа и Антона боялась смотреть. Кого убили вместо нее? Если стреляли из автомата и на водительских креслах кровь — значит, убили.

— Девушку жалко, конечно, — скосил на нее глаза Герман, — но ничего не поделаешь. Операция требует жертв. Да, Антон?

— Да, — кивнул Антон. — Но я получил огромное удовольствие.

— Конечно, нам было трудно, — продолжал Герман. — Ведь требовалось не просто найти молодую женщину, — посмотрел он на притихшую Евгению, — но женщину, похожую на вас, умеющую водить машину, уговорить ее поехать за город на пикник… ну и так далее.

— Конечно, пришлось пригрозить, — добавил Антон. — Подумай, милая, у тебя семья, дети… В твоем положении не стоит упрямиться.

— Но самое сложное было надеть на нее голубой костюм, — делился с Евгенией Герман. — Женщину всегда проще раздеть, чем одеть. Я так измучился.

— Мне-то легче, — сказал Антон. — Я одевал мужчину.

Евгения переводила глаза с одного на другого. По интонациям, с которой они рассказывали, чувствовала, что ее разыгрывают. «Наверное, какие-то их коллеги», — решила она.

Тут репортаж о сгоревших машинах кончился, и корреспондент заявил:

— В заключение, дорогие телезрители, происшествие из разряда курьезов. Сегодня днем из запасников Музея восковых фигур были похищены два персонажа русской истории: выдающийся математик Софья Ковалевская и великий писатель Федор Михайлович Достоевский. Работники музея до сих пор в недоумении: как на глазах у публики могла произойти столь дерзкая кража? А главное — зачем?

Камера в это время показывала невозмутимые лица исторических персонажей и растерянные лица работников музея.

Те молча разводили руками.

— Но самое интересное, — продолжал Владимир Бережной, — конец этой странной истории.

И зрители вместе с ним оказались на перроне Ленинградского вокзала, где корреспондент брал интервью у милиционера.

— Я заступил на дежурство в девять часов утра, — приосанившись, рассказывал тот. — Периодически обхожу участок, выявляю нарушителей общественного порядка. В восьмом часу пополудни мое внимание привлекли мужчина и женщина, сидящие на чемоданах в ожидании поезда.

Тут милиционер сбился с официального языка и перешел на свой собственный:

— Она читает книгу, а мужик сидит рядом и о чем-то думает.

Милиционер, пытаясь придать своей физиономии умное выражение, сдвинул брови:

— Вокруг собака бегает. Подбежит, обнюхает — и облает. Смотрю — вечереет. Псковский поезд пришел и ушел — они сидят. Ленинградский пришел — сидят. А собака лает. Подхожу и говорю:

— Гражданочка, ваша собачка?

Молчит!

— Гражданин! — трогаю мужика за плечо. — Ваши документы! — а он вдруг — хлоп на перрон.

Тут народ загоношился, а я к чемодану кинулся — вдруг взрывчатка? Открываю — барахло! — Милиционер смущенно заулыбался. — Какой-то пиджак, брюки… Там, где вешалка, написано: «Сюртук. Ф.М. Достоевский».

— А женщина? — смеялся корреспондент.

— Какая-то Софья Ковалевская. Вот тут-то меня и прошибло! — заржал милиционер.

Прошибло и Евгению. Она посмотрел на Германа, посмотрела на Антона — и захохотала.

— Но как, как… — Из-за душившего ее смеха Евгении никак не удавалось спросить.

Герман помог:

— При помощи двух инвалидных колясок и группы шахтеров Новокузнецкого угольного бассейна. Они прибыли в столицу на экскурсию. Вместе с ними мы и покинули музей. Никто не усомнился в том, что в колясках — тоже шахтеры.

Она хохотала до слез. Слезы текли по щекам, она вытирала их руками и между всхлипами пыталась спросить:

— Почему… Достоевский… почему Ковалевская?

— Потому что они — в сидячих позах, — объяснил Антон. — В машине же сидеть надо. А Достоевского я люблю.

— А кровь на сиденье? — спохватилась Евгения.

Герман сделал вид, что думает: говорить или нет? — совсем как Евгения Юрьевна: сначала глаза потупил, потом поднял к потолку шмыгнул носом и лишь после этого небрежно сказал, глядя на Антона:

— Так… один доброволец. Группа крови первая, резус-фактор положительный…

Евгения обалдело кивнула — правильно, это значится в ее медицинской карте в поликлинике по месту жительства. В следующее мгновение она ринулась к плите, чтобы милому Антону Алексеевичу положить третью порцию фаршированных овощей в благодарность за донорские услуги.

Двое из синего «Форда» появились в кабинете господина Авдеева незадолго до конца рабочего дня.

В медицинском центре «Медичи» народу было немного, потому что на исходе лета редко кто желает похудеть или омолодиться. Те, кому подобные процедуры по карману, еще весной сбросили лишние килограммы, и шлифовку с подтяжкой сделали, и выпрямили позвоночник. А разные нехорошие зависимости народ в основном начинает лечить с сентября: это как «дети в школу собирайтесь — петушок пропел давно!». Потомки — за знаниями, предки — за реабилитацией.

Поэтому в коридорах было пусто, и лишь в некоторых кабинетах врачи доводили до конца свою экзекуцию. Двое из «Форда» шли по коридору, читая таблички на дверях.

— Ой-ой-ой! — доносилось из кабинета с надписью:

Наркология

(индивидуальный подход)

— Ломка, — безошибочно определил шатен с зелеными глазами и висячими мочками.

— Ага, — согласился второй, русый, с какими-то вылинявшими, словно у рыбы, глазами и выпучил их на следующую табличку:

Вакуумный вибрационный массаж

(без вызова не входить)

Из-за двери доносился женский стон, больше похожий на плач.

— А мне казалось, что массаж — вещь приятная, — сказал в спину шатену второй.

Шатен повернул голову в другую сторону, где на двери блестела медная пластинка:

Главный врач

— Насчет приятно — не знаю, — шатен толкнул дверь, — это будет зависеть от самого господина Авдеева.

— Вы к кому? — встретила их молоденькая секретарша, выглядывая из-за компьютера.

— К Виктору Семеновичу Авдееву. — И зеленоглазый шатен, улыбаясь, показал девушке удостоверение.

— Одну минуточку. — Секретарша подняла трубку. — Виктор Семенович, к вам опять из прокуратуры. — В голосе ее чувствовалось удивление.

— Черт бы его побрал!

— Их двое, — поправила шефа секретарша.

— Пусть пройдут. — Главврач был явно раздражен назойливостью следствия. Он-то решил, что послал Смолянинова так далеко, что тот уже никогда не вернется; но тот вернулся, а раз вернулся — надо послать еще дальше.

Первое, что увидели вошедшие, — это крайне недовольное лицо главврача, не считавшего даже нужным скрывать своего раздражения хотя бы ради приличия, что, однако, нисколько двоих из «Форда» не смутило и не задело. Они имели дело с разным человеческим материалом, и не важно, что этот материал привык считать себя до определенного момента человеком.

— Авдеев Виктор Семенович? — уточнил шатен.

— Да. А вы, собственно, кто такие? — Виктор Семенович видел перед собой совершенно незнакомых людей.

— Следователи по особо важным делам Генеральной прокуратуры Храпцов и Кувалдин. — И оба предъявили удостоверения.

Авдеев внимательно рассмотрел маленькие книжечки, а когда возвращал их, спросил:

— Не понимаю, при чем здесь Генеральная прокуратура?

— Дело об убийстве Мокрухтина передано нам. Поэтому попрошу вас отвечать на наши вопросы, и чем быстрее вы это сделаете, тем быстрее вы нас освободите. — Храпцов посмотрел на Кувалдина, а Кувалдин с пониманием посмотрел на Храпцова.

Сели. Виктор Семенович от раздражения, охватившего всю его сухопарую, желчную фигуру, не обратил внимания на некоторую странность. Странность эта состояла даже не в том, что следователи Генпрокуратуры сами пришли к нему, и не в том, что их было двое, а в том, что «нас» относилось к двум следователям, а Авдеев, кажется, в расчет не принимался.

— Как давно вы знаете Мокрухтина? — начал допрос Храпцов.

— Ну давно, — презрительно скривил губы главврач.

— Я спросил: как давно?

— Не помню, — процедил Авдеев. — Какое это имеет значение? Да, я знаю, он был судим, сидел, но он давно уже законопослушный гражданин. Зря вы теряете время, господа.

Следователи переглянулись.

— Не в ваших интересах, Виктор Семенович, чтобы мы зря теряли наше время, — внушительно остановил его шатен, но по глазам главврача было видно, что предупреждению он не внял.

Раздался стук в дверь, показалась голова секретарши.

— Виктор Семенович, восьмой час. Я могу идти?

— Все закончили? — сухо спросил главврач.

— Все. Кабинеты закрыты, ключи мне сданы.

— Хорошо, идите. — Авдеев буркнул что-то еще, однако девушка слов не разобрала, решила, что он с ней прощается, и упорхнула прочь.

— Господа, — главврач в нетерпении перекладывал с места на место бумаги, — я давно не работаю в отделе судебно-медицинских экспертиз, а Мокрухтин давно не уголовник. Свою вину он искупил. Не вижу ничего зазорного в том, что поддерживал с ним отношения. Других его друзей-приятелей я не знаю, его бизнесом не интересовался. Выпивали иногда вместе, иногда я его лечил — вот, собственно, и все. Кто заказал его убить — не представляю. Еще вопросы есть?

— Есть, — кивнул Храпцов. — Кто забирал деньги у «Экотранса», тоже не представляете?

Авдеев растерялся:

— Какие деньги? Я вас решительно не понимаю!

— Что ты сделал с двумя нашими оперативниками, гнида? — наклонился вперед Кувалдин.

— Что-о? — У Авдеева от неожиданности перехватило дыхание. Он начал подниматься из-за стола.

— Сидеть! — рявкнул шатен. — Кто устраивал обыски в офисе «Экотранса»?

— В каком офисе? — побледнел Авдеев. — Что вы мне шьете?

— Кто заказал убить Болотову, мразь?

— Вы не имеете права! — заорал Авдеев. — В таком тоне… я буду…

Кувалдин со всему маху дал кулаком по красивой ламинированной поверхности рабочего стола главврача, и толстая столешница не выдержала, кулак провалился в дырку.

Вот это удар! Глаза Авдеева выпучились и остекленели. Враз настала тишина. Шатен перегнулся через стол и схватил Авдеева за галстук. Виктор Семенович захрипел.

— Где архив Мокрухтина? — чуть отпустил удавочку Храпцов.

— Вы не следователи! — завизжал от страха Виктор Семенович, едва получив кислород.

— Какой ты догадливый! — хмыкнул Храпцов и вырвал телефон из розетки. — Так где архив?

— Не знаю! — извивался Авдеев, пробуя носком ботинка дотянуться до кнопки сигнализации.

Следователь Кувалдин одним ударом припечатал главврача вместе с креслом на колесиках к стене. Удар получился такой силы, что посыпалась сверху штукатурка, а Виктор Семенович захрипел и согнулся пополам.

— Потише, — предупредил коллегу шатен, — загнется, чего доброго. Сначала из него надо все дерьмо вытрясти.

Соколов слушал происходящее, сидя в машине, и когда понял, что Авдеев может загнуться, решил вмешаться в процесс дознания.

На пороге кабинета главврача появилась худая высокая фигура Великого инквизитора. Он брезгливо улыбался.

Виктор Семенович Авдеев, облитый холодной водой, понемногу приходил в себя, но сознание прояснилось не до конца, а до определенного предела: где-то в укромном уголочке еще жили его любимые Гойя, Эль Греко и «Испанская баллада». И стоило только ему это вспомнить, как перед ним из дали веков возник Великий инквизитор, точь-в-точь с картины гениального испанца, не хватало лишь бороды, усов и круглых очков. В остальном — вылитый ОН. Авдееву почудилась в руках вошедшего хоругвь испанской инквизиции, и его губы зашептали, читая надпись:

EXURGE DOMINE ЕТ JUDICA CAUSAM TUAM.

Шатен наклонился к нему, пробуя разобрать слова, но ничего не понял:

— По-моему, крыша поехала. На иностранном бормочет.

Образ Великого инквизитора расплывался перед Авдеевым в тумане Средневековья, он не видел уже ни лица его, ни сутаны, да разве можно разглядеть сквозь мглу веков, что там в Испании делается? У Великого инквизитора шевелились губы, и Авдеев читал по ним, что ему хотелось.

— Оставьте грешника в покое, — торжественно произнес Великий инквизитор. — Я буду беседовать с ним, как друг. Сын мой, где архив почившего в бозе Мокрухтина?

— Ваше преосвященство! — с готовностью воскликнул Авдеев. — Я знаю, что архив есть, но не знаю, где он.

Заплечных дел мастера рванулись было к грешнику, но Великий инквизитор царственным жестом руки остановил их.

— Говорю это вам как истинный сын Святой Римской церкви, — заторопился Авдеев. — Верую в Бога Отца, Бога Сына, Бога Духа Святого. — И неверной рукой он перекрестился, как и положено в Испании, — слева направо.

— Хорошо, сын мой. — Губы Великого инквизитора растянулись в тонкую, как ниточка, улыбку. — Ты можешь спастись от костра, если поможешь Святой Римской церкви найти архив. Тогда на тебя снизойдет милость Господа. Мы ограничимся лишь санбенито.

Авдеев возвел очи горе. Он вспомнил одеяние, нечто вроде смирительной рубашки, расписанное чертями для устрашения еретиков. Санбенито — это еще не костер. У него есть шанс. Только надо отговориться, запутать трибунал.

— Святой отец! — засуетился он. — Я хочу вам помочь, только не знаю — как? Подскажите!

— Очень хорошо! — Дымка веков несколько рассеялась, и Великий инквизитор стал виден более отчетливо. Он сидел в кресле, а по бокам стояли подручных дел мастера с щипцами в руках. — Начнем по порядку. Состоишь ли ты в законном браке, или живешь во грехе?

Вопрос был несложным; правда, Авдеев не понимал, зачем нужно трибуналу задавать такие, не имеющие никакого отношения к делу, вопросы, но поспешил ответить:

— Состою в законном браке.

— А твой брак освящен Римской церковью?

— Нет, — сознался подсудимый.

— Значит, ты солгал! — Губы Великого инквизитора злорадно улыбались.

Авдеев понял: его уличили, поймали с поличным, — и заерзал, словно уже сидел на раскаленной сковородке.

— Я не солгал, — пробовал он оправдаться, — так получилось.

— Вы верите в это? — обратился председатель трибунала к своим подручным.

— Ни боже мой!

— Любовь Господа нашего Иисуса Христа, конечно, безгранична, но мы не можем позволить пользоваться ею всяким еретикам, прикрывающим свои плотские мерзости словами о Всевышнем.

— Я ничего не прикрываю, я перед вами открыт.

— А не потому ли твой брак не освящен Римской церковью, что ты вожделел и других женщин? Перечисли их имена!

Авдеев побелел, как стены его медицинского кабинета.

— Рита, Лида, Настя, Катя, Женя… Ваше преосвященство, я не помню всех, — взмолился он.

— Женя? — насторожился святой отец. — Евгения Юрьевна Смолянинова? — Губы Великого инквизитора сосредоточенно подобрались.

Такой дамы в Испании Авдеев не знал, но боялся, что если он ответит отрицательно, то за него примутся двое подручных с щипцами, а если скажет неправду, может, удастся выкрутиться. И он солгал себе во спасение:

— Донна Смолянинова принадлежит к высшим кругам испанской знати, — и опустил голову, чтобы его глаза его же и не выдали.

— Вот как! — хмыкнул председатель трибунала. — А кто же тогда Барсуков?

Само собой у Авдеева получилось:

— Дон Барсуков с доном Мокрухтиным собирали пожертвования на реконкисту.

— Где же эти пожертвования? — заинтересовался Великий инквизитор.

Авдеев заволновался, тяжело задышал, на виске вспухла синяя жилка, кровь прилила к лицу, но он смолчал.

Великий инквизитор потянулся и ладонью плашмя несколько раз дал Авдееву по темечку — мол, молчать не надо, надо говорить, — но у того скорее от страха, чем от боли, потемнело в глазах. Авдеев закачался:

— У Гойи.

Уголки губ Великого инквизитора от удивления поползли вверх.

Растерялись и подручные. Грешник испуганным взглядом проследил, как один из палачей со страшными бесцветными глазами направился в угол камеры пыток и сунул раскаленную голову в бочку с водой; в бочке забулькало, зашипело, повалил пар, палач поднял остывшую голову и зафыркал, отплевываясь. Авдеев испустил жалобный стон, предвидя начало экзекуции. Палачи Святой инквизиции всегда демонстрировали перед пыткой орудие и способы дознания; Авдеев об этом знал и представил себя захлебывающимся в грязной вонючей жиже.

— У Гойи, — повторил он с надеждой, сполз со стула на пол и воздел длани к небу.

Взгляд Великого инквизитора пробежал по фигуре грешника вплоть до кончиков рук, поднятых в мольбе, и уперся в картину «Супрема» кисти гениального Гойи, висящую над головой Авдеева. И он указал на нее перстом.

— У Гойи, — радостно закивал Авдеев.

Подручные сняли картину в тяжелой золоченой раме, за нею открылась дверца сейфа. Авдеев с готовностью протянул ключи. В сейфе лежали пачки долларов. Не сто тысяч, как ожидал Великий инквизитор, а несколько меньше.

— Где остальные?

Авдеев поднялся и стал вытаскивать из карманов мелочь и складывать ее на стол.

— Все. — Он вывернул последний карман.

— Хорошо, сын мой. Ты идешь правильной дорогой, — прочитал Авдеев по губам Великого инквизитора и вздохнул с некоторым облегчением.

Подручные сгребли деньги в портфель Авдеева и поставили его рядом с креслом Великого инквизитора.

— А теперь, сын мой, чтобы мы могли удостовериться в искренности твоего раскаяния, скажи, есть ли лица, принадлежащие к вашей секте, которые ищут архив дона Мокрухтина?

— Есть, ваше преосвященство, есть! — обрадовался Авдеев возможности доказать свою приверженность христианской вере и Римской церкви. — Но они не там ищут!

— Почему не там?

— Потому… — Авдеев пытался вспомнить — и не мог. От напряжения он вспотел, но его воображение услужливо подсовывало ему лишь жуткие картины массовых аутодафе где-нибудь в Кастилии или Валенсии.

Великий инквизитор встал. В руках его развернулся свиток:

— Мы, генеральный инквизитор во всех королевствах и владениях, против еретической испорченности назначенный… — звучал в ушах Авдеева ровный монотонный голос председателя трибунала, от которого мурашки поползли по телу и во рту пересохло.

— Я вспомню! — закричал Авдеев. — Я вспомню!

— …и уполномоченный святым апостольским престолом, постановляем…

Грешник, обезумевший от неумолимо надвигающегося на него приговора трибунала, вдруг бессвязно забормотал:

— Его надо похоронить, его надо похоронить… И все откроется…

Подручным надоело слушать подобную ересь, и они выкрутили ему руки за спиной и поволокли к бочке, но один взмах руки Великого инквизитора — и его отпустили.

— Надо похоронить? Все откроется после похорон?

— После похорон, после похорон… Супрема, супрема… — качался Авдеев.

Соколов поднялся с кресла, прихватив портфель с деньгами, и трое исчезли, оставив несчастного безумца наедине с Испанией, Верховным трибуналом и Великим инквизитором.

Так закончилась для Авдеева «Испанская баллада».

Утром следующего дня секретарша, приходившая на работу первой, застала главного врача в невменяемом состоянии. Он ползал по совершенно разгромленному кабинету, периодически воздевал руки к потолку, жалобно скулил при этом, бился головой об стену и голосил:

— Supremo, supremo, supremo!

На прибывших врачей психиатрической помощи господин Авдеев бросился с кулаками, а одного даже попытался укусить, — тогда здоровенные санитары надели на него «санбенито», спеленали, как куклу, и понесли к машине.

Последнее, что услышали от него высыпавшие из кабинетов сотрудники, было:

— Supremo Tribunal de la Santa Inquisicion.

Они сильно удивились, как и врачи-психиатры, — с таким феноменом никто из них раньше не сталкивался. Все указывало на то, что Виктор Семенович Авдеев за одну ночь выучил испанский и от этого сошел с ума.

 

Глава третья

Евгения стояла у плиты, поджаривая гренки. Мужчины, прихлебывая кофе, просматривали за столом газеты, — только страницы шелестели.

— Вы читали сегодняшний «Коммерсант»? — обратился к Евгении Герман.

— Я вообще не читаю газет, — пожала плечами женщина.

— Напрасно, — хмыкнул Герман. — Здесь на последней странице в нижнем правом углу человек умер.

Евгения удивленно повернулась, глаза Ежика смеялись. Он стал читать:

— Двадцать пятого августа в церкви иконы Божьей Матери «Всех Скорбящих Радости» состоится отпевание тела усопшего Мокрухтина Федора Степановича и погребение его на Калитниковском кладбище. Начало церемонии в десять часов утра.

— Билеты продаются, — добавил Антон, веселясь.

Герман поднял глаза на Евгению:

— Что вы на это скажете?

Евгения присела к столу, пробежала глазами заметку — и начала командовать:

— Так. Мне все ясно. Времени нет. Один из вас срочно достает уголовное дело Мокрухтина. Оно в Генеральной прокуратуре. Второй — дело Огаркова из Фрунзенской прокуратуры. Третий узнает, что с Авдеевым.

Антон взял под козырек, а Герман поинтересовался:

— А кто третий?

— Кто-нибудь из вас.

— Позавтракать можно? — тоскливо спросил Антон.

— А какое сегодня число? — нахмурилась Евгения.

— Двадцать третье.

— Сейчас подам.

Герман смотрел на нее с восхищением. Она мыслила так странно, так непривычно, какими-то прыжками, опуская целые периоды, на ее взгляд не важные, что трудно было уследить за ее логикой, и только заметив, что ее не понимают, иногда останавливалась и по пунктикам объясняла. Казалось, бежит спортсмен, перепрыгивая через препятствия, и вдруг, оглянувшись назад, замечает, что все остальные отстали, сгрудились перед барьером и не знают, как его взять. И тогда он возвращается, берет их за ручку и обводит сбоку.

Но скворчащие гренки, сметана, тосты с сыром, поджаренная ветчина с хреном, яичница с крапивой, несмотря ни на какую логику Евгении Юрьевны, регулярно появлялись на столе к завтраку, и Герман, само собой, перестал ночевать в своей квартире в Бибирево. На даче было намного вкусней и интересней. А Антон, так любивший поесть, вообще смотрел на Евгению с обожанием, как лохматый водолаз. Дача в Томилино постепенно стала превращаться для мужчин в Дом отдыха работников невидимого фронта.

Евгения не знала, сколько придется ей здесь просидеть, — все будет зависеть от операции по уничтожению Соколова, с которым у Германа, как правильно вычислила она, были особые счеты. Какие именно — она пока не знала. «Но всему свое время, — говорила себе Евгения. — Сейчас на повестке дня — архив».

Мужчины завтракали, а Евгения говорила:

— Если собираются хоронить Мокрухтина, то Авдеев им что-то сказал. Я знаю, что он сказал.

Герман перестал есть и удивленно отложил вилку. Евгения это заметила и стала подробно объяснять столпившимся у барьера:

— Как вы считаете, есть ли у умершего воля? Представьте себе: человек умер, лежит бездыханный — может он что-нибудь сделать?

Антон сказал твердо, как специалист:

— Нет!

— А вот и да! — огорчила его Евгения. — У него есть посмертная воля. Вот вы говорили: Достоевский — ваш любимый писатель. А что вы делаете, когда берете его книжку с полки? Вы проникаетесь его волей. Больше ста лет люди, читая его романы, выполняют его волю. Они даже совершают некую механическую работу, подчиняясь ей. Правда, та энергия, которую люди черпают из его книг, гораздо сильней той, которую они затрачивают, беря книжку с полки. Конечно, сто лет под силу только гениальным писателям, и сто лет — это не предел! А Гомер? А Данте? А Шекспир? Разве «Гамлет» — это не посмертная воля Шекспира?

Мужчины от такого неожиданного выверта мысли растерялись, и Евгения смотрела на них, как на бедных Йориков.

— Нет, Мокрухтин, конечно, не Шекспир, — поспешила уточнить она. — Это обыкновенный маленький смертный негодяй. И поскольку он маленький, то и воля у него маленькая, но достаточная, чтобы мы уловили ее. Улавливаете?

И Герман тут же догадался:

— Завещание.

— Совершенно верно: завещаю похоронить меня на Калитниковском кладбище рядом с могилой горячо любимой матушки. Вот об этом и рассказал господин Авдеев господину Соколову; и еще нечто, что подвигло их на быстрые похороны Мокрухтина. Что это может быть? Только одно: что архив может быть найден в результате похорон. На этом и заканчивается воля покойного.

Антон перестал жевать; щеки у него были раздуты, а белесые ресницы моргали. Он что-то хотел спросить, но мешал полный рот.

— Антон Алексеевич, не надо ничего узнавать про Авдеева. Я все уже знаю.

— Теперь второе, — продолжала Евгения, довольная тем, как мужчины внимают ей. Да и какой бы женщине это не понравилось? — Михаил Анатольевич говорил, что тело Мокрухтина хотели забрать и раньше так называемые друзья, но он не давал разрешения в интересах следствия. Какие там были интересы, я понятия не имею, но Генеральная прокуратура вдруг тело выдает. Причем выдает уже после того, как Соколов побывал у Авдеева. Вот интересный факт, — очнулась она и посмотрела на мужчин, — не правда ли? Как вы считаете?

— Мы ничего не считаем, мы слушаем, — сказали столпившиеся у барьера. — Продолжайте, Евгения Юрьевна.

Евгения тряхнула волосами, взяла непонятливых за ручку и обвела вокруг барьера.

— Исходя из вышеизложенного, можно сделать вывод, что у господина Соколова есть рычаги влияния на Генеральную прокуратуру и, следовательно, нам надо быть особенно осторожными.

Евгения опять замолчала, задумалась. Тряхнула аккуратным каре:

— Дело Мокрухтина мне не нужно. А вот дело Огаркова доставьте, хоть ночью! И мы завтра найдем архив!

— Может, архив в могиле матери? — предположил Антон.

Евгения отмахнулась:

— Не делайте из Соколова дурака. Он уже на кладбище все обшарил. И ничего не нашел. Как, впрочем, и я. Если все так просто, он бы не стал хлопотать о выдаче тела Мокрухтина. Значит, решение нетривиальное. Впрочем, как и с дверью.

Михаил Анатольевич закончил писать показания Зинаиды Ивановны, когда уже стемнело, спрятал дело в сейф и опять поехал к ней за утешением.

Герман в машине аж заждался, когда тот уйдет, поэтому доставил дело Огаркова только к ночи.

Евгения листала дело на кухонном столе.

Первый допрос Зинаиды Ивановны.

Второй допрос.

Третий…

Она смотрела на числа: допросы шли непрерывно, каждый божий день. Напоминало ей это сны Веры Павловны.

Первый сон.

Второй сон.

Третий…

Одно и то же, одно и то же… Жизнь есть сон. И почему у Чернышевского возник этот вопрос — что делать? Интеллигентный Михаил Анатольевич сразу на него ответил.

В показаниях Зинаиды Ивановны ничего интересного для них не было, но Евгения Юрьевна внимательно изучала эти страницы. Герман сидел рядом и одним глазком посматривал на нее. Ему была очень интересна ее реакция. Если она вычислила, о чем Авдеев говорил Соколову, то как допрашивал Михаил Анатольевич Зинаиду Ивановну — и подавно вычислила.

На губах у женщины появилась едва уловимая ироническая улыбка: она все понимала, все прощала и была абсолютно спокойна.

«С чем же связано это спокойствие? — спрашивал себя Герман. — С тем, что она как бы умерла для него, а он — для нее, или с их взаимным отчуждением? — Герман решил, что второе. — Отчуждение возникло еще при жизни, когда она убила Мокрухтина и скрыла это от мужа. Нет, еще раньше. Если бы не было отчуждения, она бы мужу Призналась».

Как только он до этого додумался, то понял, что его интерес к Евгении Юрьевне не только профессиональный, а еще и чисто человеческий. За этим открытием последовало и другое: не только чисто человеческий, но и мужской.

«Вот так, Герман Генрихович! — Он опять покосился на Евгению, сосредоточенно изучавшую дело. — Эта женщина тебе нравится».

— Знаете, что я думаю, — оторвалась она от страниц. — Этот старик Самсонов не так безумен, каким хочет показаться Михаилу Анатольевичу. Вот смотрите: сам себе задает вопрос — что такое музыка? Сам себе отвечает: последовательность частот. Все правильно. И тут же атомная подводная лодка в Нагатинском затоне. На полном серьезе… Вам это ничего не напоминает?

Герман усмехнулся:

— Возможно, старик притворяется.

— Правильно! Тогда я спрошу: безумен ли Гамлет?

— Я думаю, нет. Его безумие — способ защиты.

— Вот и Самсонов избрал себе такой же классический способ защиты, — вывела Евгения. — Это и есть ключик к архиву.

— А как найти дверь? — спросил Герман.

— Очень просто, — улыбнулась Евгения. — Кого боится Самсонов?

— Мокрухтина.

— Из-за чего?

— Из-за участия в оборудовании подводной лодки.

— Вот мы с вами решили, как выглядит дверь. Подводной лодки нет, есть некоторое устройство, которое сделал радиоинженер Самсонов. Устройство реагирует на последовательность частот, то есть на определенную мелодию, поскольку они говорили о музыке.

«Музыке, музыке, музыке», — вспоминал Герман. Вспомнилась ночь в квартире Мокрухтина, когда он ищет архив, запах духов и маленький карманный плеер «Sanyo». В нем кассета. Германа тогда поразило, что среди кассет с приблатненными песнями была одна классическая мелодия. И она лежала именно в этом плеере. Как будто Мокрухтин ее недавно слушал или собирался слушать. И Герман вдруг запел:

Ах, где же вы, дни весны, Сладкие сны, Юные грезы любви?

Евгения узнала «Элегию» Массне, успев про себя отметить, что у Ежика весьма приятный баритон и слух есть.

— Я все понял, — сказал Герман. — По показаниям охранников Мокрухтин, посещая могилу матери, оставлял их у ворот, садился в ограде на скамеечку и плакал, слушая музыку. И похоронить себя завещал рядом с матерью и играть при погребении «Элегию» Массне, которую любила покойная.

— Абсолютно с вами согласна, — подхватила Евгения. — Но про элегию Соколов не знает, потому что в уголовном деле мелодия не названа, и архив в двери он не нашел, а там как раз и была копия завещания. Подлинник, естественно, находится у людей Мокрухтина, и они, исполнив последнюю волю покойного, должны получить архив. У нас есть время только до похорон. Завтра с утра — на кладбище.

Герман хотел сначала Евгению не брать, но потом передумал, решил, что это неразумно. Мало ли какие сюрпризы там ожидают, а времени у них — только сутки. Еще одна голова не повредит. Поэтому он протянул ей парик:

— Одевайтесь.

Евгения, помня Таечку, ярко накрасила губы, посурьмила брови, ресницы, натянула на голову черный парик — и превратилась в какую-то чумичку. В таком виде не то что Соколов — мать родная не узнает.

На кладбище приехали рано, чтобы поспеть к открытию. У ворот, как обычно, толпились нищие; стояли, смотрели в нетерпении на ворота, ворчали — когда же откроют?

Герман с Антоном были одеты подобающим образом: мешковатые пиджаки не по размеру, неотутюженные, обвисшие брюки. Словом, под стать Евгении. Поэтому в толпе нищих они особенно не выделялись, чем вызвали справедливые подозрения обитателей здешнего региона. Чужие вторглись на их территорию и грозили их потеснить.

— Ты где хочешь сесть? — спросил седой косматый мужик, подступая к Евгении. — Ишь, губы накрасила! Иди отсель!

— Пап-паша! — рявкнул на него Антон и поднял за шиворот.

Нищий заверещал, засучил ногами, и только Антон его опустил, как ноги мужика сами побежали, унося на себе их владельца.

Ворота открылись. Толпа разошлась занимать места у доходных могил, а троица не спеша побрела по кладбищу.

Вот и могила Мокрухтина: уже вырыта, яма зияет, ожидая постояльца.

— Антон, прикрой нас, — огляделся Герман.

Антон встал у стены колумбария и оттуда наблюдал за обстановкой. Вокруг никого пока не было по причине раннего утра.

Герман вынул из кармана плеер, открыл железную калитку ограды, сел на скамейку, нажал клавишу. Полилась мелодия Массне в исполнении Шаляпина. Евгения стояла снаружи у решетки. Оба озирались по сторонам, оглядывали деревья, соседние могилы, кирпичные стены — они здесь сходились углом, — и ничего не происходило. Стихли последние такты элегии, и Герман сказал:

— Вот вам и подводная лодка.

Евгения села рядом с ним, посмотрела на зияющую яму и попросила:

— Дайте-ка плеер мне.

Вновь зазвучала «Элегия». Евгения размышляла под пение Шаляпина.

Со стороны Антону казалось, что двое скорбят. Значит, и посетителям так должно показаться, если таковые появятся. Музыка чуть долетала до него.

Евгения слушала, склонив голову.

«Итак, похороны, — думала она. — Народу много. Весь уголовный бомонд. Окружили могилу. Исполняя волю покойного, и грает духовой оркестр. Вот! Оркестр!» — Евгения встала:

— Пойдемте.

Они вышли из могильной ограды и направились к Антону. Евгения снова включила плеер, поднесла его вплотную к нишам и пошла вдоль стены. Один ряд, второй, третий — мелодия кончилась. Евгения растерялась: неужели она ошиблась?

И вдруг из стены прозвучал аккорд:

— Да-дан!

Дверца ниши прямо напротив могилы Мокрухтина откинулась так неожиданно, что Евгения еле успела отшатнуться, чуть не получив по лицу. Герман бросился к ней, сунул руку в ячейку колумбария и вытащил урну.

Праха в ней не было. В вазе, похожей на греческую амфору с двумя ручками по бокам, лежали документы. Герман вынул их и стал рассовывать бумаги по карманам. Пустую урну вернул на место.

Дверца ячейки защелкнулась; операция по изъятию архива была завершена.

Уже уходя, Евгения оглянулась на нишу, в которой лежали документы; под ней не было эмалированной таблички, как под остальными. Прямо на чугунной литой дверце читалось:

«Беляев Аркадий Николаевич. Член РСДРП(б). 1889–1930»

Мокрухтин выбрал все точно: и нишу рядом со своей будущей могилой, и дверцу, которую не своруют, потому что она именная, и Аркадия Николаевича, который умер так давно, что родственники его рассеялись по стране, если вообще таковые были. Раз кремировали, их могло и не быть. Хоронил профсоюз или партячейка, на заводе отлили чугунную дверцу, закрыли, на том и забыли.

Мокрухтин высыпал прах члена РСДРП(б) на землю, а ветер и дожди довершили дело.

К выходу Евгения повела их другой дорогой — мимо могилы матери и бабушки. Она чуть замедлила шаг, повернула голову к памятнику и одними губами едва прошептала:

— Спасибо.

Никто ничего не услышал, кроме, конечно, Германа. Но он и виду не подал, только про себя отметил: Ильина Вера Васильевна — мать, а Ильина Анна Петровна — бабушка, та самая, которая дворянка. Теперь они будут покоиться на одном кладбище вместе с Мокрухтиным. Такой парадокс!

По дороге на дачу Антон сказал:

— Ну конечно! Как я раньше не догадался! Все зависит от силы звука. Плеер — это вам не оркестр. Поэтому она и не открылась.

Евгения лишь улыбнулась: хорошая мысля приходит опосля.

Евгения долго не могла уснуть, все ворочалась в кровати, переживая события ушедшего дня. Наконец встала, оделась, спустилась по лесенке вниз и села на крылечке.

Антона и Германа целый день не было; забросив ее на дачу, они исчезли до вечера. Евгения догадывалась, чем они занимались: изучали архив Мокрухтина.

Вечером мужчины появились — веселые, радостные, сели за стол на кухне, разрешив Лентяю лечь рядом с ними, по очереди наклонялись и трепали его за холку, всячески выражая ему свое расположение, как будто это он нашел архив. Евгения думала, что это в общем-то правильно — не станут же они ее трепать за холку? Но про архив ей ничего не говорили, а она не спрашивала, хотя и умирала от любопытства.

«Может, от этого и бессонница? — думала она, глядя на темный сад, проколотый светом звезд. — Тогда попробуем проникнуть в архив силой мысли».

Водолаз черным шаром раздвинул, шурша, траву, подкатился к ногам и расплющился — лег. От него резко пахло полынью. Евгения сразу поняла, в каком углу сада он возился. Так неужели она не догадается, что в архиве?

«Ну, во-первых, там все подлинники договоров с различными фирмами. Цена им — миллион. Во-вторых, два договора с Зинаидой Ивановной. Их стоимость, конечно, намного меньше, но для самой Зинаиды Ивановны они бесценны. А вот видеокассет там нет», — это она отметила, когда Герман рассовывал бумаги по карманам.

Но она видела какие-то фотографии.

«На снимках, скорее всего, Соколов — анфас, в профиль и в разные периоды жизни. Неужели это так обрадовало Ежика? В принципе он знает, что Михаил Михайлович — это Олег Юрьевич. Для Ежика установить, кто такой Олег Юрьевич, несложно. Отчего же так много ласки получил Лентяй? Ежик даже косточку из борща вынул и дал ему».

— Лентяй, а Лентяй, — потрепала она пса за холку — ты почувствовал, как тебя сегодня любили?

— Ррр…

— А знаешь почему? Потому что ты нашел нечто, что важнее даже косточки из борща. Не станут же они так сиять только оттого, что убрали Соколова? Нет, Соколов жив. А они сияют. Значит, дело не в Соколове.

— Ррр…

Сдавленный смех раздался за спиной Евгении; Герман слышал, как она вышла из комнаты, выглянул из открытого окна — женщина сидела на крылечке, — как тогда, на ее даче. Он тихо спустился и сел на ступеньку повыше — так тихо, что она, занятая своими мыслями, ничего не услышала, хотя он находился в метре от нее.

— Не спится, Евгения Юрьевна?

— Любопытство замучило, Герман Генрихович.

— Спрашивайте. — Герман пересел на ступеньку рядом с ней.

— Вам очень нужны договоры Завьяловой Зинаиды Ивановны?

— А вам зачем?

— Хочу их вернуть Зинаиде Ивановне.

Герман молчал, а Евгения начала объяснять, боясь, что он ей откажет:

— Нет, я нормальная женщина, и восторга от того, что она уводит у меня мужа, я не испытываю. Но она не отбивала у меня мужа — я сама, убив Мокрухтина, оттолкнула его от себя. Чувствую свою вину, хочу вину искупить, вернуть Зинаиде Ивановне свободу и таким образом снять между ними последние преграды. — Тут она вздохнула.

«Неужели она его любит? — подумал Герман. — Или наоборот, хочет их сближения, потому что не любит его?» — и решил уточнить:

— Вы не признались ему сразу, потому что боялись ненависти?

— Может быть, может быть… — Евгения хотела уклониться от ответа, но вдруг передумала: — Человек слаб, очень слаб, и взваливать на него такой груз — это согнуть его до земли. Кто выдержит?

— Понимаю, — рассмеялся Герман. — Вы взвалили эту ношу на меня. Очень вам признателен за доверие.

Евгения тоже рассмеялась:

— Ну должна же я хоть перед кем-то исповедаться! Почему бы не перед вами? Вы же не упадете в обморок, если я вам скажу, что, убивая Мокрухтина, я не испытывала никакой жалости и что убить человека так же легко, как проткнуть бурдюк с вином? Пропорол шкуру — и вино полилось наружу. Вино красное, пузырится, шипит, а бурдюк хлюпает, когда из него жизнь уходит. — Евгения передернула плечами. — Но не будем об этом говорить. Садистским комплексом я не страдаю.

Герман понял, что дело отнюдь не в том, любит она Михаила Анатольевича или не любит, а в том, что как личность она больше мужа настолько, что боится его раздавить.

— Вот вы — боитесь меня? — озадачила она Германа вопросом.

— Я? — удивился Герман. — Нет. — И Евгения почувствовала его улыбку в темноте по интонации, с которой он сказал «нет».

— А вы ведь знаете еще и про Болотову, и про Авдеева — и не боитесь. А Михаил Анатольевич даже про Мокрухтина не знал, но все равно боялся.

— Я думаю, он боялся не вас.

Евгения прекрасно поняла, что он имеет в виду, и усмехнулась:

— Неужели умение связно думать производит на людей такое устрашающее впечатление?

— Рррр! — откликнулся водолаз.

— Совершенно с ним согласен, — подхватил Герман. — Устрашающее! Но мне нравится.

— Возможно, вам нравится потому, что это качество помогает вам в вашем деле?

Герман ответил уклончиво:

— Возможно.

— Ну раз так, — заключила Евгения, — отдадите договоры?

— Отдам, — засмеялся Герман.

Евгения испытывала удивительное чувство: с одной стороны, она умерла, а с другой — сидит на крылечке и откровенничает с малознакомым человеком, но самое поразительное — откровенничает с необыкновенной легкостью о самых потаенных чувствах. Она поразилась себе самой. Может быть, теплая ночь, звезды на небе или воздух, напоенный ароматом трав, так на нее действуют? Или Лентяй, задирающий голову и тычущий мокрым мягким носом ей в коленку? Чудно — она пса действительно полюбила! С чего бы это?

Днем Евгения всегда была на даче одна; мужчины после завтрака сразу уезжали и появлялись лишь к ужину. И таким образом Лентяй сделался ее товарищем. Она не только читала ему Канта и кормила от души, но и купала, расчесывала; труднее всего ей давался хвост, где шерсть была вперемешку с репейниками.

Опустив руку, Евгения нащупала ухо собаки и почесала за ним. Лентяй как ждал условного сигнала — его огромная башка поднялась с лап и опустилась на колени женщине: «На, чеши сколько хочешь! Мне это нравится».

— А вам в первый раз страшно не было? — доверчиво спросила она Германа.

Сначала он хотел промолчать, но вспомнил ее широко открытые зеленые глаза, наивное их выражение, и понял, откуда оно, — из детства, которое было внезапно прервано, и сейчас у него спрашивает этот самый четырнадцатилетний ребенок, не ответить которому нельзя, поэтому он передумал и ответил:

— Нет. Не страшно было. Я солдат.

— Я так и думала, — а это уже говорила Евгения Юрьевна, с которой надо держаться начеку.

— А еще что вы думали?

— Что вы хотите узнать, почему я убила спустя столько лет? Я угадала?

— Да.

Евгения обратила внимание, что на некоторые вопросы Герман отвечал односложно: «да», «нет», «возможно», — чаще всего на те, которые касались лично его. Но как последний вопрос о ней может касаться его персоны? Евгения повернула к нему голову, но слабый свет звезд не давал возможности разглядеть его лицо, а выражение лица — подавно.

— Если вам трудно, не рассказывайте, — щадя ее, сказал Герман. — Я догадываюсь, что он сделал.

Евгения возразила:

— Нет, вы не догадываетесь. Догадаться невозможно. Он меня ударил бутылкой по голове, вот сюда. — Она взяла его руку, и его пальцы нащупали шрам под ее волосами. Этот жест был настолько непосредственным, что он почувствовал, что перед ним опять ребенок. Взрослая женщина Евгения Юрьевна себе бы этого не позволила. — С тех пор я волосы зачесываю набок.

Она смотрела в темноту перед собой, вспоминая о том, что случилось с ней шестнадцать лет назад.

— Очнулась я в маленькой комнате, потому что в соседней кто-то жутко закричал. Я доползла до двери и в замочную скважину увидела, как мужчина насилует девочку, а потом он вдруг повернулся и сказал кому-то:

— Сдохла!

Это был Мокрухтин.

К нему подошли еще двое, один зажал ей нос. Она не шевельнулась.

— Точно сдохла.

Третий сказал:

— Надо выбросить.

Девочку закатали в одеяло и вынесли из дому. А меня просто заперли.

Я распахнула окно. Второй этаж. Рядом с домом рос старый дуб почти вплотную к стене. Я прыгнула, ветка прогнулась, но не треснула.

Дом был старый, нежилой, стекла кое-где выбиты. На мне был порванный брючный костюм, залитый кровью. Я побежала по улице.

Оперативники выехали быстро, быстро нашли дом, взяли их, как только те вернулись. Бандиты отрицали все. Мне дали подписать протокол, тогда я запомнила не только их лица, но и их фамилии.

Евгения вздохнула.

— Но самое страшное было потом, когда дело попало в Таганскую прокуратуру. Елена Борисовна Сенькина на первом же допросе стала выяснять, сколько лет я занимаюсь этим промыслом. Мама возмутилась, а Сенькина как ни в чем не бывало сказала:

— Хорошо. Мы отправим ее на экспертизу.

Виктор Семенович Авдеев тогда был врачом-гинекологом. Мама сидела в коридоре, а Виктор Семенович интересовался, сколько лет я живу половой жизнью, сколько у меня было мужчин до этого и сколько беременностей.

А меня в это время осматривала женщина, его ассистентка Озерова. Она вдруг сделала мне так больно, что я закричала, а Виктор Семенович сказал:

— Голубушка, а что ж ты хочешь? Любишь кататься, люби и саночки возить. Для тебя это не в первый раз.

Через неделю синяки прошли, голова зажила, и нас с матерью опять вызвали в прокуратуру. От мадам Сенькиной мы узнали, что я не девочка и не надо строить из себя… аленький цветочек.

— Ты туда пришла зарабатывать, и, когда тебе недостаточно заплатили, ты решила оклеветать людей. Акт судебно-медицинской экспертизы это подтверждает. Никаких следов насилия у тебя, голубушка, на теле нет…

— Как и трупа девочки нет, — догадался Герман.

— Да, никаких следов.

— А родители девочки, они что?

— Я ее даже как следует не разглядела. Мне показывали фотографии пропавших детей, но я не смогла ее опознать. Была ночь, я видела все в лунном свете и отчетливо лишь лицо Мокрухтина. Она до сих пор числится в пропавших без вести.

Сенькина дело закрыла за отсутствием состава преступления. А матери на работу прислала письмо, что ее дочь проститутка, оклеветала невинных людей и по ней плачет колония для малолетних преступников.

Мама была совершенно убита. Ее выгнали из партии, понизили в должности, а потом сократили вообще. Мы жили на одну бабушкину пенсию. Все от нас отвернулись. Мама поменяла фамилию, вернула свою девичью — Ильина. Мы переехали в другой район.

Мама прожила с этой ношей один только год. Рак на нервной почве…

Когда ее хоронили, бабушка сказала:

— Она умерла оттого, что ничего не могла изменить. И ты пока не сможешь. Поэтому если хочешь жить — забудь. Живи не чувствами, а разумом. Придет время — вспомнишь.

В шестнадцать лет я получила паспорт, взяла фамилию Ильина. И мы с бабушкой переехали еще раз.

— А где ваш отец?

— Они развелись, когда я была еще маленькой.

Евгения помолчала.

— Мокрухтина я специально не искала. Он явился сам. И я поняла, что время пришло. Посмотрите, какой парадокс: Мокрухтин думал, что это его время пришло, он может теперь не таясь творить все, что хочет, а на деле-то время сработало против него!

— Вы хотите сказать, что в той вакханалии беззакония, которая сейчас творится, есть свой положительный момент?

— Конечно, — сказала она, и Герман почувствовал, что она опять улыбается. — Ведь все эти мокрухтины вылезли сейчас на поверхность, как грибы после дождя, — мухоморы большие, ядовитые, но шляпки красные, с белыми точечками, чтобы никто не спутал, и видны они издалека, и все наперечет…

Евгения не договорила, но Герман понял, что она хотела добавить: отстреливать хорошо…

— Ну, с Мокрухтиным, Болотовой и Авдеевым мне все ясно, — сказал Герман. — А женщина-гинеколог? Что будем делать с ней?

— Судьба уже распорядилась: она умерла своей смертью несколько лет назад. А ей еще и пятидесяти не было.

— А те двое, кроме Мокрухтина, вы их помните?

— Конечно помню.

— И вы ничего не предпримете?

— Все, что надо, уже предпринято. Завтра в десять часов утра отпоют Мокрухтина, и эти двое, проводив его в последний путь до могилы, улягутся рядом. Вы же не сомневаетесь в том, что завтра будет большая перестрелка?

Герман засмеялся:

— Какой сюрприз вы еще мне приготовили, Евгения Юрьевна?

— Я? — удивилась Евгения. — При чем тут я? Это естественный ход вещей. Разве я давала объявление в газету о похоронах бандита Мокрухтина? Это они давали. Разве я собирала архив, которого до смерти боится Соколов? Опять не я! Это время пришло. Со мной или без меня — это должно было случиться. Я только чуть подтолкнула события, и все сразу пришло в движение; и в качестве катализатора мог выступить не кухонный нож, а, скажем, ваша пуля. И было бы все то же самое.

— С вашей логикой, Евгения Юрьевна, трудно не согласиться. Так все же — что меня ожидает?

— Один совет, — повернула к нему голову Евгения.

— Давайте ваш совет.

— Верните архив до утра на место. Тогда у Соколова не появится сомнений, что в его тайну мог кто-то проникнуть. А вы получите несомненные преимущества.

— Архив лежит на месте, — сказал Герман.

— Как? — растерялась Евгения. — А договоры?

— У вас в комнате на столе.

Евгении стало вдруг необыкновенно легко. Ей и раньше нравился Ежик, а сейчас понравился еще больше — именно оттого, что опередил ее. Она подтащила водолаза к себе и поцеловала его прямо в морду.

Лентяй не знал уже что и думать.

К церкви иконы Божьей Матери «Всех Скорбящих Радости», что на Калитниковском кладбище, стали съезжаться загодя, чтобы занять лучшие места. Длинная аллея, ведущая к храму, была плотно забита иномарками, как пулями в обойме, — приткнуться некуда. Весь уголовный бомонд приехал отметиться — это не они пахана замочили, напротив, они скорбят. В черных костюмах, черных ботинках и черных галстуках, одинаковые, как сорок тысяч братьев, они вылезали из черных машин, скорбно потупив очи в асфальт. Вокруг них суетились охранники, здоровые лбы, поверх голов оглядывая толпу, покосившиеся памятники и деревья, нависшие над стеной кладбища. Воробьи, и те притихли.

Отлакированный, как «Мерседес», гроб с телом Мокрухтина стоял посреди церкви. Крышка откинута. Покойный был виден по пояс. Он тоже был в черном костюме, как все. На белой атласной подушке покоилась его характерная голова. Лицо — как при жизни: бугорок, впадинка, вмятинка, шрам, овраг — этакий горный рельеф в миниатюре. Смерть в общем-то облагораживает черты, как будто люди узнают что-то такое, что недоступно им было при жизни, а теперь открылось. Есть от чего поумнеть. Отсюда и строгость черт, и торжественность. Но Мокрухтину, по-видимому, так ничего и не открылось. Как при жизни он был уголовником, так и после смерти остался им. И все усилия батюшки наставить душу Мокрухтина на путь истинный оказались тщетны. Напрасно священник зачем-то ходил вокруг гроба, зачем-то кадил, отгоняя чертей, — те, одетые в черные костюмы, еще плотнее смыкались вокруг него; напрасно батюшка читал молитвы, его никто все равно не слушал; каждый черт был занят собой, каждый черт думал, что кипящая чаша сия хоть и не минует его, но зачем же торопить события?

А батюшка думал, что кадить вокруг гроба надо еще быстрее, тогда образуется светлый круг, который черти не прорвут. Кончил он тем, что повернулся к покойнику спиной и стал кадилом отмахиваться от обступившей его нечистой силы. Та чуть попятилась, и из нее выступила, как сок, творческая интеллигенция.

Народный артист (еще СССР) не таясь плакал. Мокрухтин обещал ему деньги на спектакль. Теперь надежды рухнули.

Один знаменитый певец, зная, что ему предстоит перепеть при погребении самого Шаляпина, делал: гм! гм! — прочищая горло. Ушел Мокрухтин, финансировавший выход его нового диска, придут другие на его место, и сотрудничество продолжится, надо только хорошо спеть.

А выдающийся кинорежиссер современности оправдывал свое присутствие тем, что он якобы тщательно изучает мизансцену для воплощения ее в своем следующем эпическом произведении, не забывая при этом иногда креститься. Ему Мокрухтин ничего не обещал, но кинорежиссер считал, что должен держать руку на пульсе времени.

Их жены демонстрировали наряды: кто от Юдашкина, кто от Славы Зайцева, отдельные, особо знаменитые, от Сен-Лорана. Лица их были занавешены черными вуалями.

Можно сказать, отпеванием Мокрухтин остался доволен. Ему и батюшка понравился, и братва не подкачала, и образованные явились, теперь бы только не уронили его, когда будут нести к могиле.

Потусторонним взором он окинул склоненные головы в черных костюмах, когда плыл мимо них к выходу. В лицо ему ударил солнечный свет, и душа его зажмурилась.

И вдруг на паперти Мокрухтин увидел человека, который стрелял в его труп. Если Евгению Юрьевну он уже где-то понимал и даже отдавал должное ее смелости — молодец девка, отомстила мне! — то этого он вспомнить никак не мог: что он ему сделал? Где их пути пересеклись? Высокий жилистый мужик, по виду какой-то бомж, волосы светлые, стоят торчком, — не помнил он такого, хоть убей!

Мокрухтину хотелось спросить у Лехи Кривого, который шел сбоку от гроба, знает ли он его, но никак не получалось. Мокрухтин подлетит к нему, губы вытянет прямо к уху:

— Кривой, а Кривой! Слышь? Это я, Мокрый. Кто этот мужик, не знаешь?

А Кривой идет себе за гробом как ни в чем не бывало. Ничего не слышит. Оглох, что ли?

Мокрухтин ко второму другу.

— Толян! Ты меня слышишь? — кричит он, как ему кажется, на все кладбище. Покойники все из могил аж повылезли, стоят, шатаются; совсем старые, чтоб не упасть, за памятники держатся; даже тот Илья, что грибов объелся, из земли высунулся, — а Толяну хоть бы хны, ничего не видит, ничего не слышит. А ведь сколько с ним баб поимели, ведь это он с Толяном и Лехой тогда этой девке по голове бутылкой дал. Слава тебе господи, хоть поиметь ее не успели, а то вон Авдеев-то тоже летает рядом. Она его, бедного, надвое разрубила: один Авдеев в психушке сидит, а другой Авдеев по кладбищу летает. Ишь какие виражи выписывает!

— Ах ты боже ж ты мой! Как же я раньше-то не догадался! Толян-то с Лехой живые еще, эта девка их уконтрапупит! — И душа Мокрухтина закачалась над гробом, как дым над костром.

Процессия шла по центральной аллее. Нищие стояли по обе стороны ее, как почетный караул, но не с ружьями, а с вытянутыми для милостыни руками. Мокрухтин их помнил в лицо почти всех. И они его помнили! Как же, бывало, приедет на кладбище, всех одарит. Одному даже долларовую бумажку дал, когда у охранников мелочи не хватило.

А эти лица совсем родные: Антипкин и Неумывайкин тоже пришли проститься. Стоят с протянутыми руками. Мокрухтин привычно подлетел к ним, вынул из кармана две сотни и хочет вложить в их ладони, как он делал у себя во дворе, но тот свет с этим светом не соприкасаются; деньги девальвировались; вложил их в ладошку, а те ничего не видят.

«А вот и моя могилка», — радостно подумал он. Перед могилкой стояла его мать, открыв объятия блудному сыну. При жизни-то он не очень ее жаловал, а померла — сразу нужна стала.

Гроб поставили на холмик земли рядом с могилой. Мокрухтин озирался в поисках незнакомца, который в него стрелял. Но того уже не было. Усопший быстро, на бреющем полете, облетел все кладбище и вот что заметил: какие-то люди, под пиджаками у них автоматы, стоят тут и там в отдалении, прячась за памятниками.

Мокрухтин и при жизни был далеко не глуп, а теперь, сбросив бренное тело, просветлел настолько, что схватывал ситуацию на лету.

— Соколов! Соколов! Соколов! Соколов! — тревожно закричал он вместе с галками и воронами, кружась над толпой.

Соколова он высмотрел сверху в чугунной беседке неподалеку от собственной могилы Соколова. Тот переговаривался по рации со своими людьми.

Траурный митинг начался. Вперед выступил знаменитый писатель, который все собирался описать жизненный путь Мокрухтина и под этим предлогом часто занимал у него деньги. Писатель не раз объяснял ему, что Мокрухтин ни в чем не виноват, виновато общество, социальные условия, которые сделали Мокрухтина таким. Человек есть продукт среды. Мокрухтину эта мысль очень нравилась, он и сам так считал. Кто же после такого елея на душу денег не даст?

— Дамы и господа! — сказал писатель плачущим голосом. — Мы провожаем в последний путь удивительного человека. Он один воплотил в себе всю сложность, всю противоречивость нашей эпохи. Как говорил Маркс, эпоха Возрождения требовала гигантов и породила гигантов. Он не умещается в этом гробу, — показал писатель на тело Мокрухтина, — он гораздо шире, он всеобъемлющ, он в душе каждого из нас. Мы все, как гоголевский Башмачкин, вышли из его шинели.

Мокрухтин, свесив ножки, сидел на плече у писателя, подперев ладонью щеку, и плакал: какого человека хоронят!

Известный кинорежиссер наклонился к известному киноартисту и с иронией сказал:

— Странно, что хоронят здесь, а не у Кремлевской стены.

Киноартист надул щеки, чтобы не прыснуть, и сдержался.

Мокрухтин это усек и подумал: «Ничего в душе святого нет!»

— Придет время, — закончил свою речь знаменитый писатель, — и все встанет на свои места.

Писатель быстро оглядел образованную публику: все ли поняли, что он хотел этим сказать? Наученный долгой советской цензурой, писатель давно научился показывать властям кукиш в кармане, теперь приходилось показывать его уголовникам. Уголовники все равно ничего не поняли, а образованные закивали, как взнузданные лошади, бряцая сбруей.

Но и Мокрухтин понял! Бренное тело не мешало думать. Он тут же слетел с плеча предателя, бросив крылатую фразу:

— Сколько волка ни корми, все равно он в лес смотрит.

Фраза улетела и не вернулась.

На холмик взобрался не менее знаменитый, уголовный авторитет Кривой Леха, преемник Мокрухтина. Того, кто выбил Лехе глаз, давно рыбы съели.

— Мокрый, ты слышишь — мы рыдаем! — рубанул он. — Мы все здесь! А кто не пришел, — заскрежетал он зубами, — мы с ними разберемся! Нет, ты понял? — обратился он к открытому гробу. — Все! Я сказал! — сказал он и слез с холмика.

Эмоциональная речь знаменитого авторитета произвела на публику неизгладимое впечатление. Особенно испугался батюшка, что-то опять зашептал, кадилом замахал, чуть по носу Мокрухтину не заехал. Потом все смолкло.

Музыка начинается там, где кончаются слова. Заиграл оркестр. Вперед выступил знаменитый певец, набрал полную грудь кладбищенского воздуха и вывел, особенно напирая на «где»:

Ах, ГДЕ же вы, дни весны, Сладкие сны, Юные грезы любви?

Уголовные авторитеты, как люди непосредственные, впечатлительные, поняли все буквально и стали оглядываться по сторонам: не запутались ли «грезы любви» в проводах?

А знаменитый певец надрывался:

ГДЕ шум лесов, Пенье птиц, ГДЕ серп луны, Блеск зарниц? ДА, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО, ГДЕ? Все унесла ты с собой, И солнца свет, и любовь…

Певец привставал на цыпочки, и ему казалось, что здесь он поет проникновеннее, чем сам Шаляпин. И по его щекам покатились слезы.

Мокрухтин, сидевший теперь у него на плече, решил, что этот лабух единственный из всей образованной шушеры, который не предал его.

Крышка гроба закрылась, в замочке повернулся ключ, и Мокрухтин перестал себя видеть. Гроб на стропах закачался над зияющей ямой. Лег на дно чуть боком. Его подправили, подтянув стропы. Мокрухтин в душе поблагодарил могильщиков, работают не за страх, а за совесть. Хотя кто их знает! Что им пообещал Кривой Леха, когда заказывал могилку вырыть? Деньги или безымянный холмик? Мокрухтин решил, что и то и другое, поэтому тяжело вздохнул: такова жизнь.

Публика зашевелилась, каждый протискивался к могиле, чтобы взять горсть земли и кинуть ее на крышку.

Дун, дун, дун — застучали камни: это уже стали сбрасывать землю лопатами.

Оркестр смолк. «Элегия» Массне кончилась. Все еще были под впечатлением прощания, в углу кладбища стояла могильная тишина: И вдруг раздался громкий аккорд: да-дан! — чугунная дверца партийной ячейки члена РСДРП(б) Аркадия Николаевича Беляева откинулась так резко, что наотмашь шарахнула кого-то по затылку, да так, что тот свалился, издав пронзительный вопль.

Все головы собравшихся повернулись к колумбарию.

Минута молчания.

Никто ничего не понял. Кроме Мокрухтина, конечно, — но в праве голоса ему было отказано Всевышним. Все, демократия кончилась. Там, наверху, строгая иерархия.

Впрочем, и в уголовной среде тоже. Кривой Леха на правах преемника, раздвигая толпу, прошел с суровым лицом к стене, заглянул в нишу и сказал:

— Мокрый, мы нашли твой архив!

Прозвучал первый выстрел.

Кривой Леха замертво свалился под стену рядом с тем, который получил по затылку. Образованная публика сразу залегла, а кинорежиссер, как наиболее сообразительный, скатился в не до конца засыпанную могилу Мокрухтина, сверху на него упал киноартист. А писатель, уползая прочь, думал о том, как он был прав, как он был прозорлив: эпоха Вырождения требовала гигантов и породила гигантов, и они вступили между собой в смертельную схватку. Здесь он даже прыснул, несмотря на трагизм ситуации.

Мокрухтин, барражируя над кладбищем, обозревал битву гигантов сверху. Душа убитого Лехи поднялась над его мертвым телом, удивленно озираясь, и вдруг увидела Мокрухтина:

— Мокрый! Ты? Живой!

— Кривой! — обрадовался Мокрухин, раскрывая объятия.

Друзья на лету расцеловались под треск автоматных очередей.

— Мокрый, где я? — спросил Леха.

Мокрухтин потянул его на ветку липы.

— Кривой, мы на том свете. Не бзди!

— Туфта! — не поверил Леха и свесился вниз: там Толян из-за ствола липы, на которой они сидели, отстреливался от нападающих, борясь за архив.

Образованная часть общества расползалась от могилы Мокрухтина в разные стороны, змеилась между другими могилами, как стоглавая гидра.

Оркестр прикрывался медными трубами, пули отскакивали от них, как от касок, издавая при этом щемящие звуки гражданской войны: дзинь по тарелочке, дзинь!

А труба в ответ: бух-бух!

А саксофон выводил непрерывную трель: ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту!

Обезумевший батюшка с развевающейся белой бородой кадил направо и налево, крестил тех и других, — ни одна живая душа не отправилась на тот свет без его благословения. Только чуть перекрестит кого, как тот — шлеп! — и спекся.

На ветке рядом с Мокрым и Лехой образовался уже целый ряд, ветка была заполнена до отказа, а новые все прибывали и прибывали. Старожилы в двух словах объясняли им ситуацию, и те сразу успокаивались, становясь простыми зрителями.

Люди Соколова постепенно загоняли черные костюмы в угол; все в масках, с короткоствольными «калашами», они поливали свинцом все, что двигалось.

И как только последняя душа упорхнула на липу и уселась вместе с остальными, перестрелка закончилась. Соколов вышел из чугунной беседки, как полководец из военного шатра.

Перешагивая через трупы, он осмотрел поле битвы.

Особенно понравились ему работники кино, профессионально изображающие трупы.

— Вот достойная смерть, — засмеялся он, заглядывая в могилу Мокрухтина.

Режиссер и актер наблюдали за ним сквозь неплотно прикрытые ресницы. Так в образ вошли, что даже дышать перестали.

Соколов подошел к партийной ячейке и забрал документы. Все было кончено, цель достигнута, архив изъят.

Герман с Антоном не участвовали в перестрелке, они просто наблюдали, как работает Соколов: его сильные стороны, слабые, его характерный почерк. В них никто не стрелял, их никто не трогал, их приняли за нищих. Вместе с другими они стояли на главной аллее у могилок, когда похоронная процессия проходила мимо. Когда началась пальба — залегли, когда она кончилась — незаметно покинули кладбище через другие ворота.

А Антипкин с Неумывайкиным решили, что хоронить Огаркова они ни за что не пойдут. Жизнь дороже.

 

Глава четвертая

После событий на кладбище Евгения пребывала в расстроенных чувствах. Она перестала себя понимать.

Зачем она рассказала Ежику о том, что произошло с ней шестнадцать лет назад? Это его не касается!

Зачем она дала ему совет вернуть архив на место? Да, он ей помог, даже очень помог, но ведь и она рассчиталась с ним сполна! Да вдобавок миллион подарила!

Как и предполагала Евгения, забрать деньги Мокрухтина из организаций типа «Экотранса» оказалось пустяком. После перестрелки на Калитниковском кладбище все держатели денежек были просто счастливы от них избавиться. Один звонок — и разные там барсуковы, трясясь, выносили доллары, получали в обмен договор и облегченно крестились.

Так зачем она дала Ежику такой совет? Не важно, что он сам догадался, важно, почему она вылезла со своим советом?

В последнее время мужчины бывали на даче редко. То продукты ей завезут, то одежду. Евгения раскладывала в шифоньере купленные для нее джинсы, свитеры, куртки, пуховики… Они что, до зимы собираются ее здесь держать? Вопросов накапливалось все больше и больше.

— А когда вы вернете мне паспорт? — рискнула она спросить в одно из таких посещений.

Ежик как-то растерянно посмотрел на нее; его глаза, напоминавшие обычно безоблачное небо, вдруг потемнели и стали похожи на васильки.

— Я вас чем-то огорчила? — смутилась она.

— Вам придется подождать, Евгения Юрьевна, — не очень охотно ответил Герман.

— Сколько?

Он неопределенно пожал плечами:

— Возможно, месяц, возможно, два. Сейчас сказать сложно. Как пойдут дела, — и он неожиданно улыбнулся.

Евгения перевела взгляд на Антона; тот сидел за столом, уткнувшись носом в тарелку, чтобы не засмеяться.

Нет, она не испытывала никакого дискомфорта от пребывания в доме с двумя мужчинами — по отношению к ней они вели себя безукоризненно. Евгения диву давалась: ни с кем она не чувствовала себя так спокойно и уверенно, как с ними; знала: если надо, они защитят от кого угодно. Защищаться от них — повода не было. Но на душе у нее все равно было тревожно, она не понимала отчего, поэтому волновалась. А если Евгения чего-то не понимала, то старалась постичь ситуацию любыми возможными способами, в первую очередь — разумом.

— Вы не подумайте, что я предъявляю вам какие-то претензии, но согласитесь… — запнулась она, не договорив: «Мое пребывание здесь уж очень похоже на плен».

— Чего бы вы хотели? — смиренно спросил Герман.

— Заняться чем-нибудь полезным.

Тут Евгения удивилась себе еще больше. Ей это надо? Не надо. Ей надо как можно скорее отсюда выбраться и начать новую жизнь. Жизнь после смерти.

— Я не собираюсь мешать вашим планам, — осторожно сказал Герман, — но чем бы вы хотели заняться?

— Хочу уехать в Питер. Что там буду делать — не знаю. Возможно, устроюсь переводчиком, но в бизнес больше не пойду.

— А я могу вам дать один совет?

Зеленые глазищи уставились на Германа.

— Давайте.

— Вам лучше уехать за границу. Ведь вас здесь уже ничего не держит, не так ли?

— За границу? — удивилась Евгения. — А куда?

— В Германию.

Глаза женщины расширились еще больше.

— Я никогда не думала об этом.

— Странно. Словарный запас у вас шире, чем у многих немцев. Если вы Канта читаете в оригинале, то Гете и Шиллера — уж подавно. Разве это не достаточное основание выехать за границу?

«Он что, издевается, что ли?» — Евгения молчала, не отрывая взгляда от смеющихся глаз мужчины, перевела взгляд на Антона и подумала: «Это не ГРУ и не СВР. Там таких нет, не было и быть не может. Там люди серьезные, а это что?» — И осторожно спросила:

— А что я буду там делать?

— Ну, как что? Вы еще молодая женщина, устроите там свою жизнь, выйдете замуж…

— За кого? — встрепенулась Евгения. — Я там никого не знаю.

— Ну, хотя бы за меня. Или за Антона. У вас есть выбор. Мы же вас не неволим. Наконец, вы можете пойти работать. В Германии бизнес не так криминален, как здесь. Я могу вам составить протекцию в очень приличный банк.

Евгения захлопала глазами, и выражение их стало опять детским.

Герман смотрел на нее, улыбался и думал: «Совершеннейший ребенок. Правда, только в некотором роде. Все, что касается чувств. А в остальном — палец в рот не клади, руку по локоть откусит!»

— Я бы… пожалуй… подумала над ваши предложением… но мне непонятно… Вы предлагаете мне деловое сотрудничество?

Герман кивнул. Слов у него не было.

— Фиктивный брак? — уточняла Евгения.

Герман опять закивал. Он очень боялся ее спугнуть.

Евгения подняла глаза к потолку и быстро-быстро что-то стала в уме просчитывать. Мужчины следили за ней с изумлением.

Наконец она опустила голову и внимательно осмотрела их лица: изучила вначале лицо одного, затем лицо другого.

— По поводу банка — вы это серьезно?

— Вполне.

Евгения опять задумалась, уставившись в потолок: «Так. Банк. Предложение заманчивое. Финансы — не проблема. Ежик, банк, Ежик — угу! Понятно, чем этот банк занимается».

— В принципе я согласна, но… есть одно обстоятельство.

— Какое? — разом спросили мужчины.

— Я не могу решить, за кого мне выйти замуж: за вас или за Антона Алексеевича? Я слишком мало вас обоих знаю. Но по идее, мне выгодней выйти за вас, Герман Генрихович. Если вы, конечно, не против.

— Я не против.

— Тогда с чего мы начнем?

— С изучения нижнерейнского диалекта. Я принесу вам кассеты.

— Отлично. С этим я справлюсь.

А Герман и не сомневался.

— Что еще? — деловито спрашивала Евгения.

— Приемы самообороны.

— Я там драться должна? — насторожилась Евгения, но потом поняла: «Он прав. Мало ли в какой критической ситуации я могу оказаться? Надо уметь за себя постоять».

И она согласно кивнула.

— Когда начнем?

— С вами работать, Евгения Юрьевна, одно удовольствие. Завтра с утра и начнем. Я вам купил карате-ги.

— А это еще что такое?

— Форменный костюм для занятий карате. — Герман сиял как именинник после своей первой маленькой победы, которая далась ему с таким трудом. Можно сказать, что Евгению Юрьевну он почти завербовал, и она догадывалась об этом, только не догадывалась — для чего?

Наутро они встретились в комнате на первом этаже, застеленной матами. Евгении было очень непривычно: грубая куртка из парусины, широкие коротковатые штаны и вдобавок босиком. Впрочем, Герман выглядел точно так же, только неудобства не испытывал: как мячик подпрыгивал на матах, размахивал руками — разогревался.

Свернутой постели Антона в углу уже не было, как и самого Антона: куда-то с утра уехал.

— Начнем с разминки: руки в стороны, вверх, поворот корпуса налево, направо, — командовал учитель.

Евгения покорно выполняла.

«Ты смотри, подчиняется», — дивился Герман, скача по кругу; Евгения прыгала за ним.

Женщина раскраснелась; на скаку выпячивала нижнюю губу, дуя себе на лоб, — сгоняла челку. Герман вдруг остановился, она с налета уткнулась ему в спину.

— Ой! Извините.

Ежик достал из сумки эластичную повязку, собственноручно натянул ее, как обруч, на голову Евгении.

— Как ваши мышцы?

— Пока ничего.

Он взял ее за руку, пощупал выше локтя и, как ей показалось, сокрушенно вздохнул.

Евгения обиделась:

— У меня разряд по плаванию!

— Что вы говорите! Тогда переходим к первому упражнению. Как бы вы хорошо ни владели приемами боя, падать вам все равно придется. Поэтому важно научиться при падении расслабляться. Смотрите!

Герман обмяк, как мешок повалился на маты, кувыркнулся и тут же вскочил опять.

Евгения восхищенно ахнула: ловко это у него получается. Прямо ванька-встанька.

— Сможете сделать так?

Евгения шлепнулась на пол, охнула и стала по частям подниматься. Герман, пряча улыбку, отвернулся, роясь в сумке; следил краем глаза, когда она встанет.

— Еще раз смотрите! Чтобы было легче, представьте, что вы пьяны.

Герман качнулся, упал и резко вскочил.

Евгения вдруг рассердилась:

— Я вообще не пью!

— Ну хорошо. Вы не пьяны, вы теряете сознание. Пойдет?

«Черт с ним! Сделаю так, как он хочет». — Евгения закатила глаза, как она видела в кино, растопырила руки и приготовилась падать. Герман испугался, что она сейчас рухнет на спину, рванулся и поддержал. Она обвисла на его руках, расслабилась; он разжал объятия, она плавно выскользнула вниз; растеклась по полу как лужа.

— Ну как? — Она открыла глаза. — Вам нравится?

— Уже лучше. Теперь кувырок, и вы на ногах!

Евгения бодро вскочила.

— Неплохо. А сейчас то же самое, но я буду вас бросать. Не бойтесь, пока никаких приемов.

Герман чуть приподнял ее и отбросил в сторону. Евгения снова обмякла, упала на мат и тут же вскочила. Он повторил это несколько раз, добиваясь четкости.

— Ну как? Живы?

— Жива.

— Теперь будем падать с приема. Я кидаю вас на пол и бросаюсь сверху. Вы должны увернуться и тут же вскочить. Раньше, чем я упаду.

Герман перехватил ее за руку и бросил через плечо. Она не успела даже охнуть, как он оказался на ней верхом.

Она затихла. Его сильные ноги сжимали ей бедра, а руки припечатали кисти к холодному мату.

— Вы опоздали; Теперь на месте Соколова я наношу удар. — Герман чиркнул ладонью над ее лицом. — Вот так, снизу вверх, по носу. Чтобы кость прошла в мозг. И вам конец.

— Я уже умерла? — Евгения чуть пошевелилась.

— Нет.

— Тогда слезайте.

Герман смутился, вскочил и поднял рывком ее. Евгении тоже было неловко, она смотрела в сторону.

— Ну как, на сегодня хватит? — бросил через плечо Герман.

— Это вам решать.

— Примите горячую ванну. А то будут синяки. — И вышел.

После ванны Евгения лежала пластом в своей комнате и тихо стонала, не открывая рта. Герман прислушался и постучал.

— Войдите, — жалобно мяукнула она.

— Что, очень плохо? — Герман подошел к кровати.

— Лучше бы вы меня сразу убили. Без этих приемов нельзя обойтись?

Герман смотрел на нее с сочувствием, прекрасно зная, как все тело у нее сейчас ноет.

— Если позволите, я вам помогу.

— Позволю, — простонала Евгения.

Герман сбоку присел на кровать, взял ее за руку, вначале поглаживал, потом все сильнее стал мять. Евгения почувствовала облегчение.

— Как?

— Эта рука уже лучше.

— Давайте другую.

— Возьмите сами. Мне даже лежать трудно.

Герман улыбнулся и проделал то же самое со второй рукой.

— Перевернитесь на живот.

Он задрал ей футболку.

— Вы очень счастливая женщина. — Герман оглядел ее спину и пальцем стал считать родинки: — Раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять, — и начал массировать мышцы спины.

Голова Евгении была повернута набок, щекой она лежала на подушке, губы приоткрылись; она улыбалась. Герман гладил ее и приговаривал:

Вдруг охотник выбегает, Прямо в зайчика стреляет, Пиф-паф, ой-ёй-ёй, Умирает зайчик мой!

Евгении сделалось так хорошо, что она перестала соображать: удобно это или неудобно? Ежик водил пальцами по ее позвонкам, иногда останавливался, нащупывал какую-то косточку, нажимал посильнее, как будто играл на флейте, заговаривая боль; боль уходила. Он нажимал не на косточки, а на точки акупунктуры; Евгения блаженствовала.

Она, как кошка, выгибалась и большим пальцем показывала ему на свою спину:

— Вот тут. Тут очень больно.

Герман улыбался и передвигал горячие ладони туда, куда она указывала. Резкий нажим пальцем — и тело становится мягким как воск.

«Если он после каждой тренировки будет так за мной ухаживать, может быть, я и освою карате, — жмурилась Евгения от удовольствия. — А лучше всего — до карате и после карате. Как бы ему намекнуть?»

— Герман Генрихович, а перед тренировками массаж делают?

— Иногда.

— А мне можно?

Герман просиял. Вторая маленькая победа. Все шло по плану.

— Если вы будете звать меня Герман, то можно.

— Ой! — застонала Евгения. — Герман. Большое спасибо. Вот еще здесь, пожалуйста. Зовите меня Евгения.

— Нет, не Евгения. Мы регистрируем с вами брак в Германии. Значит, Женни! К примеру: Женни фон Вестфален. Звучит?

— А вы кто — Карл Маркс?

— Нет, слава богу.

— Тогда можно пока — Женя?

— Можно. — Герман натянул ей на спину футболку.

Евгения перевернулась и благодарными глазами смотрела на Ежика. От греха подальше Герман пересел на стул и потупился. Теперь на его лице она ничего не прочтет. А прочесть можно было многое. Что массаж, как и ей, ему нравится и что он не прочь перейти к более тесным взаимоотношениям. И еще он скрывал неловкость: от того, что пришлось швырять ее на маты, дергать за руки, рявкать: вставай! Самое неловкое заключалось в том, что вся эта самооборона, которой он ее учил, была чистейшим блефом. Он просто не знал, как подступиться к женщине, которая вместо любовных романов читает Канта. Еще со времен букинистического магазина, когда она показала ему «Критику чистого разума», он никак не мог опомниться. Как за ней ухаживать? Не приглашать же ее в кино! Она удивленно спросит:

— В кино? А что вы хотите мне предложить?

У нее дома он видел лишь несколько кассет, в основном это были мультфильмы, как он понял, для падчерицы, и только одна была с классической лентой: «Кабинет доктора Калигари». Даже если в «Иллюзионе» идет этот «Кабинет», то целоваться на последнем ряду под «сумрачный германский гений» будет как-то неловко.

А если в театр? Допустим, он скажет:

— Женя, у меня случайно два билета в «Современник».

— А что там?

— Шоу. «Пигмалион».

— Вы знаете, Герман, признаюсь откровенно: Шоу я люблю, но не нуждаюсь в посредниках. Поэтому предпочитаю его читать. — И добавит: — На английском, а не смотреть режиссерскую интерпретацию.

Прокрутив все в уме, Герман вздохнул и поднялся со стула:

— Да, — сказал он, — впереди у нас, Женя, тяжелые дни. Отдыхайте.

Весь этот день Евгения провела в лежачем положении. Иногда забывалась, как будто спала, но тут же вздрагивала, открывала глаза — и вроде бы не спала.

«Надо встать, приготовить обед», — уговаривала она себя и опять забывалась. Ей казалось, что она уже спустилась, стоит у плиты, на плите большая кастрюля, в ней булькает суп, а она открывает какие-то баночки и что-то туда добавляет. А баночки носит Лентяй в зубах — прямо из магазина. Но это же невероятно! Она опять спит!

Вдруг внизу под ней раздался грохот. Она окончательно проснулась. Опять глухой удар, даже кровать тряхнуло, потом резкий выкрик, еще удар — деревянный дом заходил ходуном.

Евгения испугалась: первая мысль — их нашел Соколов, а она еще не умеет драться! Скорей вставай! — заставляла она себя, опуская ноги и нащупывая тапочки, набросила халат и на цыпочках спустилась вниз.

На кухне спокойно лежал Лентяй. Грохот доносился из комнаты с матами. Она подкралась к двери и приоткрыла щелочку.

Герман с Антоном кидали друг друга на маты, катались по ним, расходились и снова сходились, с гортанным криком бросаясь навстречу. Борьба шла с переменным успехом: то Герман одерживал верх, то Антон. Когда Герман падал на Антона и прижимал его к полу, то Антон стучал рукой по матам и Герман его отпускал. Опять вскакивали и прыгали на месте, как мячики.

«Это у них тренировка», — облегченно вздохнула Евгения, возвращаясь на кухню.

Но это была отнюдь не тренировка. Это Герман снимал стресс. Не успел бедный Антон приехать, как Герман затащил его в спортзал и стал швырять по углам. А вы как думали? Если мужчина укладывает женщину на пол, усаживается сверху, а дальше ничего интересного не происходит — то вот вам и стресс! Хорошо, подвернулся под руку Антон. А то бы дрова рубить пришлось. А где здесь дрова? Один деревянный дом и отопление в нем — центральное.

И все же Евгения была не настолько бесчувственна, чтобы этого не понять. Виновата во всем она. А если теперь он Ежика покалечит? Вон какой Антон здоровый: пятьдесят шестой размер не лезет. А Ежик маленький — метр восемьдесят пять, и смокинг максимум пятидесятого размера. Евгения, еще когда подсматривала за ними, отметила, что если Ежик бросает Антона на маты, то ей все равно, а вот когда наоборот, у нее замирает сердце. «Вот такие пироги, Евгения Юрьевна», — думала Евгения, засовывая в духовку противень с капустным пирогом.

Мужчины вышли из спортзала на запах выпечки. Лентяй, который лежал и млел, встал и потянулся: наконец-таки кончили! Сейчас будем ужинать.

Тренировки, к счастью, были не каждое утро. Мужчины иногда исчезали на день, на два, а то и больше. Но Евгения продолжала заниматься в спортзале сама и постепенно втянулась. Теперь физическая нагрузка приносила ей радость. Появились подвижность, выносливость, гибкость. Правда, с Германом все повторялось из раза в раз с завидным постоянством: его бросок, она на полу, он сверху — и никакие тренировки тут не помогали. Евгения сначала злилась, а потом махнула на сей прискорбный факт рукой.

Однажды мужчины вернулись ночью. Евгения проснулась от их голосов на кухне, они что-то громко обсуждали или спорили. А с утречка пораньше в ее дверь постучали.

— Женя, вы спите? — осторожно поинтересовался Герман.

— Я сплю, но уже встаю. — Евгения потянулась за халатом. Если бы было не срочно, он бы не постучал. — Входите.

Она стояла у окна, завязывая пояс. На Германа смотрели зеленющие глаза, которые хоть и были открыты, но еще видели сны, поэтому женщина в комнате вроде была и вроде ее здесь не было — она витала в облаках. «Так просыпаются дети», — подумал Герман. Рядом с кроватью на стуле лежал плеер. «Вот почему она не может проснуться! Допоздна изучала диалект. Значит, для нее это все серьезно. Прекрасно. Не женщина, а клад!»

— Мне нужна ваша помощь.

Евгения радостно откликнулась:

— Да. Какая?

— Нужно разобраться в финансовых потоках. Сможете?

— Если меня напоить крепким чаем, смогу.

Нет, Евгения Юрьевна не просто клад, сокровище!

— Переоденьтесь; я жду вас у себя.

В комнату Германа Евгения зашла впервые с того дня, как попала на дачу и облазила весь дом. У себя Герман убирал всегда сам. Первым ей бросился в глаза не литровый керамический чайник на столе, а мощный ноутбук с большим экраном.

— Что это? — Евгения провела пальцем по устройству сбоку.

— Спутниковый телефон. — Герман встал и пододвинул ей стул. — Садитесь.

— Красивая игрушка, — сказала Евгения, глядя на экран, и вдруг ее глаза наткнулись на слова: Банк развития столицы.

— Соколов?

— Да.

— Понятно. Вы хотите, чтобы я изучила их финансовую деятельность? На это потребуется время, я ведь не профессиональный финансист, хотя ничего невозможного нет. Что вас интересует?

Евгении показалось, что Ежик огорчен, однако он был просто в затруднении:

— Если бы я знал, что меня интересует…

Он просто думал, что если у «Экотранса», где работала Евгения, и у Банка развития столицы одна «крыша», то естественно предположить, что это части одной организации, только Евгения об этом понятия не имеет. Показывая ей документы банка, он и надеялся это выяснить. Но что ей конкретно откроется, он не знал.

— Давайте так, — улыбнулась Евгения, видя, что Герман колеблется. — Забудьте о финансах и сформулируйте задачу в общем. Главное — правильно поставить передо мной задачу, и тогда я ее решу.

«Запомним!» — усмехнулся про себя Герман.

— Мне нужно знать: Банк развития столицы — конечная инстанция или начальная?

— Я поняла, — закивала Евгения. — Им так же пользоваться, как обычным компьютером?

— Так же.

Не отрываясь от текста, она нащупала тяжелый чайник, Герман его подхватил, боясь, что она уронит. Уже ничего не видя, кроме экрана, она попросила:

— Налейте, пожалуйста, мне чайку. Может, и какие-нибудь бутербродики есть?

Герман пододвинул ей тарелку с пирожками, налил чашку чая, а себе зеленовато-желтую жидкость, пахнущую мятой.

Она пошарила рукой по столу, нашла чай, отхлебнула — понравилось! — и отключилась от мужчины рядом, от дачи, от всего, что ее отвлекало.

«Все, ушла», — подумал Герман, посидел некоторое время с этой удивительной женщиной, а потом потихоньку исчез; она даже не заметила.

В полдень он принес ей баночки с йогуртом, на полдник — пирожное с чаем; его подмывало спросить: как дела? Но Евгения, откинувшись на спинку стула, казалось, дремала; глаза ее были закрыты, и только подрагивающие ресницы выдавали работу мысли.

На кухню она спустилась вечером. Лицо ее осунулось после напряженной работы, но Евгения была в приподнятом настроении и сияла.

— А поесть что-нибудь в этом доме есть? — Евгения сунула нос в кастрюлю на плите. — Зеленые щи с крапивой! Ой! Да кто же такое мог сотворить? — Она посмотрела на мужчин.

Антон глазами показал на Германа.

Она начала разливать первое по тарелкам. Герман стал быстро есть, что было на него не похоже. Куда он торопится? Евгения угадала его нетерпение и отложила ложку:

— Банк развития столицы — это не начало и не конец. Это лишь часть преступной организации. Самое удивительное то, что я работала внутри нее, но никогда бы не узнала об этом, если бы не ваш компьютер.

Она глянула мельком на лицо Ежика:

— Для этого вы и усадили меня за него?

Правая бровь Германа еле заметно приподнялась, что должно было означать: возможно. Бровь опустилась — разрешили продолжить.

А коли разрешили — Евгения продолжила:

— Среди множества финансовых документов банка я обнаружила хорошо мне знакомые: на подставную фирму моего шефа Барсукова. Название фирмы, ее реквизиты — все совпадает. Через нее перекачивались деньги в офшор, в Лихтенштейн.

— Кто этим занимался? — перебил ее Герман.

— Вы не поверите — даже не Барсуков! У нас был такой Малиныч, учитель труда из Грозного. Я уверена, он даже не знает, где этот Лихтенштейн находится. Но это не мешало ему переводить туда деньги.

— Значит, это делал не он?

— Конечно. Потому что деньги шли в Лихтенштейн и после его загадочного исчезновения.

— Тогда Барсуков?

— Вряд ли. По образованию он переводчик, в финансах ничего не смыслит. Вы спросите, как же он занимается бизнесом? Очень просто. Бизнесом занималась я, а Барсуков был просто свояком Банка развития столицы.

— Вы хотите сказать, свояком Горчакова? — засмеялся Герман.

— Да, такая у него была должность! И этого было достаточно, чтобы Барсуков мог стричь купоны. Более того, у самого Горчакова было еще два шурина: с одной стороны, глава АО «Внешторгобъединение», а с другой — некий Анатолий Борисович Брахин, управделами Московской мэрии.

— Брахин, Брахин, — забормотал Антон. — Это не тот Брахин, который возглавлял сектор «В» третьего управления КГБ?

— Про управление я ничего не знаю, но то, что он бывший кагэбэшник, мне говорил Барсуков. И по всему получается — следы Соколова надо искать у Брахина.

— Расскажите подробнее про Лихтенштейн, — попросил Герман. — Почему вы уверены, что это перекачка денег, а не простая финансовая операция?

— Так думать у меня есть все основания. Эта фирма была создана для проведения одной-единственной операции под названием «Спирт». Эту операцию я сама разрабатывала и проводила. Поэтому и могу судить, где здесь правда, а где ложь. Последнее время мы получали спирт из Ульяновска. По документам — десять цистерн, а фактически — двадцать. Мы гнали эти двадцать цистерн на винно-водочный завод во Ржев.

— Ржев? — переспросил Герман.

— С Подмосковьем работать невыгодно, — объяснила Евгения, — налоговая полиция наседает. А во Ржеве какая полиция? Надеюсь, вы понимаете, почему водочный завод не работал напрямую с Ульяновском?

— Ульяновску нужен был гарант, — кивнул Герман.

— Этим гарантом и был Барсуков, — подхватила Евгения. — Вернее, даже не Барсуков, а Банк развития столицы. Поэтому Ульяновск был уверен, что через некоторое время деньги за левый спирт ему вернут. Вы когда-нибудь пробовали такое вино — «Советское бургундское»?

— Что? — поперхнулся Антон. — Как вы сказали? «Советское бургундское»?

— Это вино по просьбе Барсукова изобрела я. Он мне поставил задачу: выдумать нечто, что не потребует никакой рекламной раскрутки, а сразу, попав на рынок, привлечет к себе внимание и будет приносить прибыль. Причем это должна быть не водка, а нечто совершенно оригинальное. Барсуков зарегистрирует это как новую марку вина, специалисты разработают технологию его получения из спирта и оформят лицензию на право выпуска продукции. Так появилось «Советское бургундское». Вы понимаете, по аналогии с «Советским шампанским».

Мужчины захохотали. Антон хохотал над «Советским бургундским», а Герман хохотал над Евгенией: «Главное — правильно поставить перед ней задачу, и тогда она ее выполнит».

А Евгения увлеченно продолжала:

— Я, конечно, не знаю всех компонентов напитка, но, как рассказывал мне Барсуков, там были травы, прежде всего зверобой, он давал цвет, листья малины давали неповторимый аромат, добавляли туда еще виноградный уксус, сахар, всего не перечислишь, — в общем, все, что попадалось во Ржеве под руку. И конечно, газировали. Так же как и шампанское, бургундское было нескольких видов: очень сухое, сухое, полусухое, полусладкое и сладкое.

— Вы забыли еще про брют, — подсказал Герман.

— Ну, значит, был и брют. Это меня не касается.

— А как же с брожением специальных сортов винограда?

— Я уверена, в голове у Барсукова что-то бродило, потому что на этикетке отмечали высококачественные сорта винограда: Шардоне, Пино и Совиньон. Вот такой букет. Естественно, продавали бургундское не в Москве, а в провинции. Барсуков даже угощал им своих гостей.

— Ну и как?

— Хвалили. Отмечали гармоничный вкус, своеобразный аромат, удивительный цвет — от светло-соломенного с оттенками до красновато-золотистого. Барсуков пробовал даже экспортировать его; переговоры с Турцией уже начались.

— Но вернемся к нашим баранам, — напомнил Герман.

— То бишь к финансам, — согласилась Евгения. — «Советское бургундское» производилось на заводе во Ржеве, но я обнаружила документы о перечислении денег фирмой Барсукова в Лихтенштейн по контракту якобы на закупку бургундского у какой-то французской фирмы. Фирма находится в Дижоне; насколько я помню, это и есть Бургундия! А вот теперь подумайте: если «Советское бургундское» производится во Ржеве, а деньги за него уходят не во Ржев, а в Дижон, да еще через Лихтенштейн, то как это называется? Правильно, это называется «перекачкой денег». И кто эти деньги перекачивает? Если не я, если не Барсуков и не учитель труда Малиныч, то кто? Ответ однозначен: Банк развития столицы. Другой вариант просто невозможен. Но кто конкретно этим занимается, сказать не могу.

— Может быть, сам Горчаков? — предположил Герман.

— Если он этим занимается, то не один. В его отсутствие деньгами свободно распоряжался Соколов. Но понимает ли Соколов что-либо в финансах? — Евгения пожала плечами. — Вряд ли.

— Может быть, за спиной Соколова стоит еще кто-то? — осторожно спросил Герман.

— И это возможно. Сколько у нас в стране банков, которыми манипулируют преступные группировки? Во главе банка стоит какой-нибудь Петров, а за ним прячется Мокрухтин или Гаджиев. Конечно, можно по определенным каналам навести справки, но в этом случае вы обнаружите свой интерес. Если же вы не хотите свой интерес афишировать… — Она хитро посмотрела на Германа и поняла, что он не хочет. — Тогда мы призовем на помощь классический немецкий идеализм. Как учил Гегель, отрок, бросая в воду камень, нарушает поверхность воды и тем самым определяет, что перед ним — озеро. Вам точно так же надо бросить в них камень, то есть порвать цепочку, и по тому, как тараканы забегают, вы определите, как у них там все устроено. И одно звено в цепи я вам нашла — спирт.

Евгения увидела на лице Германа ту самую невозмутимую улыбку Будды — улыбку вечности — и поняла, что действия последуют незамедлительно.

С какого-то момента Антон вообще перестал появляться на даче. Как объяснил кратко Герман: «Он занят».

Что самое странное, за неделю до того, как пропасть, Антон попросил готовить для него только макароны, съедал две тарелки, запивая их пивом, тяжело пыхтел и ложился спать; выспавшись, возвращался на кухню с идиотской улыбкой на губах и просил повторить. И опять пил при этом пиво.

К концу макаронной недели Антон словно опух. Прекрасная мускулатура как-то сгладилась, тело оплыло и обмякло, и милый Антон Алексеевич стал похож на стеариновую свечку. Еще он перестал бриться, начал мазать волосы репейным маслом и расчесывать их посредине — бог знает, где он это репейное масло достал, — а его лицо просто-таки залоснилось от удовольствия: ни дать ни взять вылитый поп. И вот как только с ним случилось эдакое превращение, он вдруг исчез.

Просто Антон готовился стать монахом в монастыре Иоанна Богослова, что в Борке подо Ржевом. Из монастыря было удобно наблюдать за возможным копошением вокруг банка «Марина».

А копошения начались сразу же, как спирт пропал.

Где-то в муромских лесах двадцать цистерн со спиртом вдруг отцепились от состава и покатились по старым, заржавленным рельсам, ведущим в проклятое прошлое. На пути цистерн возникли деревянные ворота, высокий забор, обвитый колючей проволокой, вышки по углам… Цистерны с налету протаранили ворота и оказались на территории Гулага. Перед полусгнившими бараками рельсы кончились; цистерны доехали до конца и перевернулись. Муромская земля жадно всосала спирт, но никто не пострадал, в том числе и проклятое прошлое.

А эшелон с серной кислотой ушел вперед, но последний вагон, в котором сидели охранники Соколова, почему-то поехал без остановки в другую сторону.

Утром проснулись охранники и смотрят в окно:

— Это что за остановка? Удалое иль Сосновка?

А с платформы говорят:

— Пить надо меньше! Это Кукмор.

— Какой еще Кукмор?

Оказалось, на границе Татарстана и Кировской области. Как они туда попали, понять невозможно. Состав пассажирский скорый, цистерн нет. Где спирт? Где кислота?

Горчаков звонил Буланову чуть ли не каждый день. Оно и понятно: именно в банке «Марина» был расчетный счет винно-водочного завода, на который из Ульяновска шел спирт. Причем как бы случайно получилось так, что перевод денег в Москву Буланов тоже задерживал.

— Спирт уже пошел, — доказывал Горчаков по телефону. — Ждите днями.

— Так и наш перевод пошел, — убеждал Буланов. — Ждите днями.

— Нет перевода!

— Гримасы связи.

Горчаков шлет Буланову документ об отправке спирта, а Буланов Горчакову — копию платежки. Началась война нервов.

Тут вдруг Герману докладывает брат Петр, в миру Антон, прямо из монастыря в Борке, так сказать, с места событий:

— К Буланову приехал депутат Государственной думы Орехов. Угрожает.

«Настоящие тараканьи бега начались», — подумал Герман и поехал во Ржев.

Евгения как включила телевизор после его отъезда, так больше его и не выключала.

Через два дня пошел репортаж о трагической гибели депутата Государственной думы Орехова. Он погиб от шальной пули местных бандитов, промышлявших оружием времен войны из ржевских лесов. Но в отличие от миллионов телезрителей Евгения в это не верила, потому что название банка «Марина» говорило ей о многом.

Проходит еще три дня, и на даче появляется Ежик: радостный, довольный — то ли оттого, что Орехова убрал, то ли оттого, что Лентяя увидел. Треплет пса за холку и улыбается.

А вечером вдруг пропадает, возвращается под утро. На следующий день уголовная хроника: убит председатель правления Банка развития столицы Горчаков.

Евгения решила, что телевизор выключать нельзя даже на ночь. С последним выпуском новостей ложилась, с первым вставала. Когда выходила в сад, увеличивала громкость, чтобы чего-нибудь не пропустить. На сообщение об убийстве главного бухгалтера Банка развития столицы выскочила из ванной в мыльной пене. Лентяй испугался и тяфкнул.

Еще через несколько дней Герман дарит ей вечернее платье. Евгения открыла коробку и вынула оттуда черный струящийся шелк от Кензо. Платье было до пола, спина открыта. Очень элегантное платье. К нему прилагалось и меховое манто из норки. Евгения гладила мех и вертелась перед зеркалом, заглядывая себе за спину.

Герман осмотрел свою даму и остался доволен.

— Тренировки пока отменяются, я приглашаю вас завтра в ресторан. Почистите перышки, приведите себя в порядок — вы должны быть неотразимы. Едем в «Метрополь».

Евгения не спросила: зачем? — хотя как женщина умирала от любопытства. Просто так в ресторан он не ходит. После этого что-то должно случиться.

Осенним вечером, ежась от холодного ветра, Евгения шла по саду в длинном платье, в накинутом на плечи меховом манто, одной рукой приподняв подол, а другой держась за Германа, который был в смокинге и при бабочке — строен, высок, в лаковых туфлях, но по колена в жухлой крапиве. Евгения искоса на него поглядывала и думала, что определяющим в его облике является не приятность черт, не мужская красота, а порода. Явно за ним стоят несколько поколений родовитых предков. И в смокинге эта порода настолько бросалась в глаза, что Евгения притихла.

Впервые ее посетили мысли, что в Москве у него может быть семья: жена, дети. Наверное, он иногда с ними видится, когда бывает здесь. Евгения представила себе, как раздается звонок в дверь, женщина смотрит в глазок, ахает, дверь открывается, на пороге стоит Ежик. Жена бросается ему на шею.

Евгения опустила глаза на Лентяя, который провожал их, и подумала: он-то точно знает, есть ли у него жена или нет, он бы ее унюхал…

А если жена вообще не в курсе, что он бывает здесь? Если ей знать это не положено? Как тогда? Евгения вдруг улыбнулась и прыснула. Герман повернул голову и всмотрелся в ее лицо: о чем она мечтает?

А она просто вспомнила эпизод из фильма «Семнадцать мгновений весны», когда Штирлицу показывают в кафе его жену. Осталось только Штирлица заменить на Германа. Ежик мужественно, с непроницаемым выражением лица пьет у стойки бара спиртные напитки, а жена на него любуется: красивый, высокий, породистый, но, можно сказать, не ее. Вот здесь Евгения и прыснула, а Ежик так и не догадался почему.

Он открыл гараж; Евгения увидела старый, облупленный «Москвич» и прыснула вторично.

— Мы на нем поедем в «Метрополь»?

— Да, остановимся прямо у столика. Я помогу вам выйти.

Евгения ехала молча до тех пор, пока они не пересели в «Линкольн». Она озиралась в салоне шикарной машины, нажимала какие-то кнопочки, на панели мигали какие-то лампочки; Герман с трудом сдерживал улыбку. Ну ничем его не прошибешь! А Евгению вдруг прорвало:

— Хорошо, я была не права. «Линкольн» для «Метрополя» вполне подходит. Но все-таки объясните мне, что я должна в ресторане делать? Четко поставьте передо мной задачу.

— Странная вы все-таки женщина: не можете жить без четко поставленной задачи. От вас требуется только одно: непрерывно говорить, глядя на меня влюбленными глазами. Сможете?

— О чем говорить?

— Ну представьте себе: зал, огромные зеркала, хрусталь, шампанское, музыка, танцуют пары. О чем еще могут говорить мужчина и женщина в такой обстановке? О любви, конечно. Только не называйте меня по имени. Например, дорогой, любимый, единственный или что-нибудь в этом роде. Что вам подсказывает сердце.

Евгения закусила губу и задумалась.

— Вас устроит «Метафизика любви» Артура Шопенгауэра?

— Безусловно! Там такого еще не слышали.

Они остановились у гостиницы. Сердце Евгении трепетно билось, когда швейцар открывал перед ними стеклянные двери, билось, когда Герман снимал с ее плеч меховое манто; она смотрела на себя в зеркало, сзади стоял высокий мужчина в смокинге, и руки его лежали на ее плечах, он улыбался ей, а она думала, что Михаил Анатольевич никогда не вызывал в ней таких эмоций: восхищения, трепета и желания нравиться. С восхищением и трепетом Евгении все более или менее было ясно, да и как такой человек мог вызвать другие чувства, если он защищает тебя, спасает от смерти да еще предлагает услуги по устройству новой жизни? Как тут не восхищаться и не трепетать? От Михаила Анатольевича такого ждать по крайней мере странно; это за пределами его возможностей.

А вот как быть с желанием нравиться? Евгения решила, что это связано с той задачей, которую Герман перед ней только что поставил, и к мужчине, отражающемуся в зеркале за ее спиной, никакого отношения не имеет.

Когда она поднималась по лестнице, а Герман поддерживал ее за локоть, когда усаживал ее за столик в сверкающем зале, когда делал заказ официанту, называя какие-то блюда, ей незнакомые, а смотрел при этом на Евгению, она больше и больше утверждалась в том, что это лишь проявления той игры, которую он здесь ведет. А когда он попросил, глядя куда-то ей за спину: «Дорогая, подвиньтесь, пожалуйста, чуть левее. Свет люстры чудесно золотит ваши прекрасные волосы, но мне бы хотелось видеть и восхитительные изгибы ваших плеч», — она еще больше уверилась в этом.

И хоть все это было не всерьез, а все равно приятно. Евгения вздохнула и подвинулась. Весь вечер он будет смотреть не на нее, а скорее всего, на какого-то члена преступной организации, а потом этим членом станет меньше. Ее, конечно, подмывало оглянуться, но она понимала, что ни в коем случае этого делать нельзя.

За дальним столиком у окна во всю стену сидели двое мужчин: один, похожий на хорька с мелкими чертами лица и суетливыми движениями, и другой, уже в возрасте, при бородке клинышком, усах и баках; он сидел лицом к Герману, а хорек отражался в зеркале. Вокруг них за соседними столиками расположились охранники; перед тем как состояться этой встрече, они внимательно осмотрели столы и, естественно, никаких подслушивающих устройств под ними не обнаружили. Герман расшифровывал беседу мужчин по их артикуляции и, чтобы это было незаметно, делал вид, что беседует с дамой.

Принесли серебряное ведерко с шампанским, официант наполнил вином бокалы. Герман поднял фужер за прозрачную длинную ножку, хрустальные грани сошлись, раздался тихий звон.

— За нашу любовь, дорогая.

Евгения порозовела и необыкновенно похорошела; официант понимающе улыбнулся и отошел.

Она выпила для храбрости шампанское и слегка воспарила над столом.

«Теперь, мне кажется, я готова, — сказала она про себя. — Начнем».

— На первый взгляд наши чувства не поддаются анализу, — ее голова закружилась под вальс Штрауса, — однако это не так, любимый, — выдала она первую фразу.

Герман бросил на нее быстрый взгляд.

— Те быстрые взгляды, которыми обмениваются мужчина и женщина, таят в себе один-единственный смысл: преодолеть недостатки своей природы, исправив их в потомстве. Так говорит Шопенгауэр. Каждый человек в чем-то несовершенен: один слишком слаб, другой слишком глуп. Вы не замечали, что худым нравятся полные, а высоким — маленькие?

Герман смотрел поверх ее плеч, рассеянно кивая. На его лице опять блуждала улыбка Будды. Он был полностью погружен в созерцание и, казалось, Евгению не слышал. Тогда она хлебнула еще шампанского и перешла на конкретику:

— Вот возьмем вас, любимый. Исходя из вашей конституции, какие женщины, по Шопенгауэру, должны вам нравиться? Вы высокого роста, значит, женщина, которая вам подойдет, должна чуть возвышаться над этим столом, чтобы поверх нее было удобно смотреть.

На лице Германа не дрогнул ни один мускул. Евгения осмелела окончательно:

— Вы стройны, прекрасно физически развиты, у вас нет ни унции лишнего веса. Следовательно, женщина, которая может привлечь ваш взгляд, должна сойти с полотен Рубенса или Кустодиева. Я имею в виду «Чаепитие в Мытищах». Прямо с самоваром.

Никакой реакции.

— Теперь мы коснемся отдельных деталей. Вы должны подыскать себе круглолицую, черноокую, кривоногую и необыкновенно глупую женщину. С ней, и только с ней, вы будете абсолютно счастливы. Надеюсь, вы ничего не имеете против Шопенгауэра, любимый? Помните, как писала Шоу одна актриса, начитавшись, вероятно, «Метафизики любви»: моя красота и ваш ум дадут такое необыкновенное потомство, что нам надо срочно пожениться.

Евгения была настолько увлечена игрой, что не замечала никого вокруг, кроме Германа, — а между тем мужчина с повадками хорька поднялся и пошел к выходу, за ним покинула ресторан его охрана; через некоторое время ушел и его собеседник. И тут Герман полностью переключил свое внимание на Евгению.

— Поженились? — вдруг спросил он.

Евгения смутилась, но тут же пришла в себя.

— Нет, Шоу слегка испугался. Он ей ответил так: сударыня, а если в наших детях сойдутся моя красота и ваш ум, что тогда?

— А что бы ответили вы, если бы я написал вам такое письмо? — Герман коварно подлил ей еще шампанского.

— А что вы хотите исправить? — Сейчас она смотрела на него во все глаза, как женщина смотрит на мужчину, а не философ на объект познания.

— Может быть, глаза? — спросил Герман. — Что-то я им не верю.

Такими глазами Евгения действительно смотрела на него впервые.

— Глаза? — удивилась она и пригубила шампанское, отчего голова ее совершила еще один виток над столом. — Ни в коем случае! Редко у кого бывают такие глаза! Обычно глаза только называют голубыми, а на самом деле они какие-то блеклые, выцветшие. А у вас — другое дело. Если голубые, то как небо, а если синие, то как васильки.

Герман дотронулся до мочки уха и вопросительно поднял бровь.

— Нет, и с ушами у вас все в порядке! Мочка неприросшая — значит, признаков вырождения тоже нет.

— Дорогая, вы меня обескуражили. По Шопенгауэру выходит — жениться мне просто противопоказано, чтобы не испортить свои очевидные достоинства, которые вы так любезно отметили. Что же мне делать? Оставаться всю жизнь холостым?

«Вот оно что! Значит, Ежик не женат. — Она мгновенно протрезвела: — Сколько же ему лет? Тридцать, как ей? Нет, он, конечно, старше. Но ненамного».

— Тридцать семь, — сказал Герман и пожал плечами. — Увы! Чтобы вы мне посоветовали?

— Безусловно, ваш случай в чем-то уникален. Но у Шопенгауэра есть еще одна замечательная работа: «Мир как воля и представление». Любовь — это тоже волевой акт. Дайте себе приказ — и вы влюбитесь!

— В купчиху из Мытищ? — спросил Герман. — В круглолицую, черноокую, кривоногую и необыкновенно глупую женщину, как вы мне напророчили?

— Я думаю, — трезво сказала Евгения, — при вашей воле вы можете влюбиться в кого угодно. Или не влюбляться вообще.

А Герман-то думал, что она опьянела! Как на человека непьющего, шампанское должно было подействовать на нее слишком сильно, и оно подействовало, и это было видно: по замедленным, осторожным движениям, когда она поднимала фужер, по ее расширившимся зрачкам, по повышенной говорливости и по тому, что голова у нее кружилась, — но способность мыслить не покидала Евгению Юрьевну ни в какой ситуации. Небольшое усилие — и она опять трезва, хотя все вокруг кружится под «Венский вальс» Штрауса, и она, выгнув спину, скользит вместе с ним по паркету.

Герман крепко прижимал ее к себе. Голова у нее и вправду кружилась, только в другую сторону от вальса. Щеки Евгении горели; ей нравилось обниматься с Ежиком. Его горячая ладонь снова лежала на ее голой спине, и его пальцы неторопливо считали родинки — раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять, — ей было невыразимо приятно, и она благодарно подняла на него сияющие глаза. Герман вдруг наклонился и поцеловал ее.

— Что вы делаете? — продолжала кружиться Евгения, закрыв от удовольствия глаза.

— Думаю.

— О чем? — беспечно поинтересовалась она, пребывая в расслабленном состоянии.

— О том, что при вашей воле вы тоже могли бы влюбиться в кого угодно. Почему бы не в меня?

От удивления глаза Евгении открылись:

— Я об этом не думала.

— Что вам мешает об этом подумать?

 

Глава пятая

Евгения думала всю дорогу домой: от ресторана до дачи.

«Нравится ли мне Ежик? Да, конечно. Как человек очень нравится. Но я не позволяла себе смотреть на него глазами женщины.

После того что случилось, я была уверена, что новую жизнь буду строить в одиночестве. В самом деле, кому можно признаться и кто выдержит подобное признание и не сломается, если я скрыла это даже от мужа?»

Из всех, кого она знала, выдержать мог только Герман, и без всяких усилий. Более того, еще месяц назад он предложил ей фиктивный брак.

«А почему, собственно говоря, фиктивный? Это я подумала, что фиктивный, а он просто говорил тогда о браке.

Вот почему я ошиблась: он предлагал мне на выбор Антона или себя. И я решила, что таким образом он предлагает мне работу. Работу он мне предлагал действительно: «Банк в Германии — это серьезно», — сказал тогда он.

Банк — это настолько серьезно, что я и помыслить не могла об обычном браке. Догадываюсь, чем этот банк занимается. Брак я приняла за предложение работать в разведывательной структуре. При чем же здесь муж, жена, дети?

И Германа я выбрала тогда по здравому смыслу, а не по принципу симпатии, поскольку главная роль принадлежала ему, а не Антону. Герман главный, банк его. Промежуточное звено в виде Антона я просто исключила.

Выходит, я ничего не поняла? Господи, какая же я дура! Он за мной ухаживает и ухаживает, гладит, родинки считает, а я с умным видом принимаю это за тренировки. При чем здесь самооборона? Но с другой стороны, какой странный способ ухаживать он выбрал!

А что ему еще оставалось делать с этой дурочкой из Зачатьевского переулочка? Мужчина ей, можно сказать, признается в своих чувствах, а она ему в ответ сует Канта или Шопенгауэра. «Метафизика любви», видишь ли! Есть от чего сойти с ума! Вот он и сошел, стал кидать меня на маты и садиться сверху, а я и тут ничего не поняла!»

И она вслух проговорилась:

— Бедный Ежик!

Но Герману почему-то послышалось: «Бедный Йорик». И он действительно перестал что-либо понимать, хотя до этого вел машину спокойно: раз она думает, значит, это очень хорошо, мысль у нее всегда конструктивна и движется в правильном направлении. Только Йорик в нужное направление не вписывался.

За думами Евгения даже не заметила, как они пересели из «Линкольна» в старенький «Москвич», как приехали в Томилино, как вошли в дом, как Герман снимал с нее манто; она перестала думать, только когда Герман опять ее поцеловал — и ради удовольствия, и ради проверки: что она там надумала? — классический немецкий идеализм в действии.

Ее руки взметнулись и обняли его за шею…

На односпальной кровати лежать вдвоем можно лишь тесно прижавшись друг к другу. Герман устроился на спине, а она на боку, спиной ощущая стену, но ей так было даже удобней. Евгения разглядывала Ежика не стесняясь, потому что он прикрыл веки; она смотрела на него глазами влюбленной женщины и недоумевала, почему он до сих пор не женат.

Если рассуждать так: разведка наша, а родился он там. Что из этого можно извлечь? Что родители его тоже там? Похоже. Но он не немец. Или немец? Не немец, решила Евгения, у него другой характер мышления, уж здесь ее провести трудно, почти невозможно. Но внешне на немца похож, даже очень, ярко выраженный нордический тип белой расы: Ежик не только высокий и голубоглазый, но и нос у него узкий, и голова удлиненной формы, и здоровье дай бог каждому, и зубы свои, а ему тридцать семь, хотя выглядит моложе. Выходит, фенотип подбирали специально, и не у него, а у его родителей. Бывает ли такое? Евгения колебалась с ответом. Разведывательная структура по родственному принципу? Такая структура должна быть более законспирирована, чем любая другая. Какой самый секретный отдел в спецслужбах? Евгения была уверена, что отдел кадров. А таким кадрам цены нет!

Она смотрела на Германа, и ее разбирало любопытство и жалость. Любопытство — понятно, а жалость… А как не пожалеть человека, если даже жену ему подбирают сверху по принципу: подходит или не подходит?

— Бедный Ежик! — прошептала Евгения, полностью поглощенная своими мыслями.

Герман открыл глаза.

— Который раз вы называете меня бедным Йориком. Неужели я так похож на череп?

Евгения растерялась:

— Какой Йорик?

— Вы только что назвали меня Йориком.

— Ежиком, — поправила она. — У вас стрижка ежиком. Мне казалось, я говорила не вслух, а про себя.

— Вы, моя любовь, говорите про себя, но выводы делаете всегда вслух.

В темноте он не видел, как она зарделась от смущения, но почувствовал и притянул ее голову к себе:

— Скажите мне шепотом на ушко, почему я бедный?

Что оставалось Евгении делать? Рассказывать.

Герман захохотал как сумасшедший и хохотал до тех пор, пока челюсти у него не свело.

Евгении сначала хотелось обидеться, но обидеться на такой открытый, заливистый смех не получилось, и она сама рассмеялась.

— О удивительная из женщин! Нет, о самая удивительная из всех удивительных женщин! Хочу вас успокоить. Предложение я вам сделал по той простой причине, что вы мне нравитесь, и никакой другой. Выбор я сделал сам, мне его никто не навязывал.

— А все остальное правильно?

Герман издал звук скорее похожий на всхлип:

— Что вы еще хотите узнать?

Нагнувшись к его уху, Евгения опять зашептала:

— Это СВР?

Тишина.

— Если ГРУ, то у меня к вам вопросов еще больше.

Герман перевернулся на бок, обхватил ее покрепче, подмял под себя и поцеловал:

— Нет. Это ГМН.

Евгения затихла только потому, что он целовал ее губы. Но стоило ему оторваться, как она тут же сказала:

— Странная аббревиатура. Хм! Что-то гуманитарное?

— Некоторым образом. — Герман осторожно вошел в нее, она засмеялась. — Разве это смешно? — опешил Герман.

— А по-вашему, это трагедия? — И тут же вцепилась в него: — Ой! Так это Герман!

Герман замер, а затем прыснул:

— Я, конечно, польщен, что в такой момент вы думаете только обо мне. Но…

— Нет? Ой!

— Я умоляю, наслаждайтесь молча…

На Евгению накатилось такое же блаженное состояние, как бывало после массажа; она полностью расслабилась, глаза ее сами собой закрылись, а по всему телу разлилась такая истома, что все вокруг замерло: ночь, ветер за окном, деревья… Она боялась шевельнуться, чтобы не спугнуть очарования момента, которое тут же унесет быстротечное время.

«Вот если бы он меня сейчас сбросил с кровати, — подумала Евгения, — то я упала бы на пол по всем правилам, как пьяная, и не зашиблась — и никаких синяков. Лежишь в полубессознательном состоянии и падаешь в полубессознательном состоянии; ни удивления, ни страха, поэтому и не концентрируешься, не сжимаешься вся, а плюх — и сливаешься с вечностью! Вот это тренировка!» — Мысль Евгению развеселила.

Герман повернул к ней голову.

— Если вы не скажете, что такое ГМН, — взмолилась Евгения, — я не смогу заснуть. Буду думать, думать…

Герман застонал от ее настойчивости:

— Группа МН.

— Неужто это так секретно, что вы будете выдавать мне по буквам? Хорошо, что такое «М»?

— Спи! Узнаешь в Германии.

Через пять минут она уснула.

Герман осторожно, чтобы не потревожить Евгению, поднялся с постели, бережно накрыл ее одеялом и вышел из комнаты. Ему предстояло работать. Включая компьютер, он еще продолжал думать о женщине в комнате рядом; о том, что она догадалась обо всем совершенно правильно, кроме его чувств к ней, что его отец вздохнет наконец с облегчением (ГМН уже вздохнула), а бабка — та просто возрадуется. Разведка разведкой, а внуки внуками. Одно другому не помеха, скорее даже наоборот — помощь.

«Что же касается Германии, — Герман улыбнулся, — про Канта, Гегеля и Шопенгауэра там уже практически забыли. Когда она им заявит, что понятие разума суть только идеи и для них нет предмета ни в каком опыте, однако отсюда вовсе не следует, что они обозначают предметы вымышленные и вместе с тем признаваемые возможными, то Германия вздрогнет. Потому что из того, что какое-то событие в жизни не происходило, для Евгении Юрьевны еще не следует, что оно не могло бы произойти. Скучным добропорядочным немцам вымышленное ею покажется невозможным. А для нее ничего невозможного нет. Бедные, бедные немцы!» — закачал головою Герман и опять улыбнулся.

Когда экран засветился и Система потребовала пароль, он отбросил все посторонние мысли.

В тот день Евгения проснулась поздно. Пошарила рукой по подушке — никого. Открыла глаза — одна. Спустилась вниз: чайник на плите стоял еле теплый, а Германа и след простыл.

— Вот и вся любовь! — хмыкнула Евгения, зажигая конфорку, и тут же спохватилась: раз исчез — надо включить телевизор.

Связав свою судьбу с Германом, она, естественно, хотела знать все: и чем занимается он, и чем придется заниматься ей самой. А если не знать, то хотя бы догадываться.

На экране телевизора возник Владимир Бережной. Журналист, стоя перед особняком, где Евгения когда-то работала, нагонял на зрителей страх:

— В центре Москвы! на Гоголевском бульваре!! Средь бела дня!!! в своем кабинете выстрелом в упор убит известный предприниматель и акционер Банка развития столицы Сергей Павлович Барсуков. — Журналист втянул голову в плечи, затравленно оглядываясь по сторонам.

Евгения вздрогнула. «Ах, Сергей Павлович, Сергей Павлович! — покачала она головой. — Вы слишком много знали. Хоть и были большим негодяем, все равно вас немножко жаль…»

— Остается загадкой, кто его убил, — перебил ее мысли голос журналиста.

— Тоже мне загадка, — фыркнула Евгения. — О Таечке не сказано ни слова. Значит, там ее не было. Барсуков сам открывал дверь. Дверь мог открыть только своим, потому что трус он большой. Кто свои? Люди Соколова. Вот и вся загадка.

— Но загадка даже не в том, кто его убил, — не унимался Бережной, — а в том, кому нужно, чтобы Банк развития столицы перестал существовать? В самом деле, уничтожена вся верхушка, а активы банка оказались за границей.

— Этого и добивался Ежик, — пожала плечами Евгения, прихлебывая чай. — Герман Генрихович, я не ошибаюсь, активы перевели вы? — спросила она вслух в пустой кухне.

И тут же представила себе его ответ. Левая бровь, нет, правая бровь выгнется, приподнимется правый уголок рта, и Ежик уронит:

— Возможно.

— Интуиция мне подсказывает, — подхватил корреспондент, — что укрупнение, о котором так долго говорили в Центробанке, началось.

— Да ерунда все это! — отмахнулась Евгения, посыпая бутерброд зеленым сыром. — Тогда при чем тут Мокрухтин? Федор Степанович, что вы на это ответите?

И вообразила: покойный, «с ее легкой руки», садится в углу кухни и криво улыбается, показывая Евгении золотую фиксу.

— За что вас пытался убить Герман Генрихович?

— Да обычное дело, — осклабился Мокрухтин. — Узнал. От братвы. О Буланове. «Крыши» нет. Предложил помощь. Он отказался. А этот. Меня застрелил.

— Но вас же предупреждали, — напомнила Евгения, — что вы залезли не туда, Буланов всю колонию держит, и если вы не повернете оглобли, то братва вас обует в ящик.

— Не понял, — сказал Мокрухтин.

— А что тут не понять? Буланов построил мужской монастырь и помогает бывшим уголовникам устроиться в новой жизнь. По воровским законом он неприкосновенен. А вы на него наехали. О чем вам кричал Леха по телефону? Вспомнили?

— Поздно, — вздохнул Мокрухтин.

— Тогда следующий свидетель: Орехов Сергей Борисович. Прошу.

И в кухне у холодильника возникла фигура депутата Государственной думы, каким его запомнила Евгения в квартире Зинаиды Ивановны: в широких трусах, дебелым, с пузом и подагрой.

— А вас, Сергей Борисович, за что убил Герман Генрихович?

Депутат нахмурился.

— Шантажировал Буланова.

— Расскажите подробней.

— Что рассказывать? С пятидесяти метров, из ТТ, в середину лба… — И Орехов ткнул пальцем в телевизор. — Этот стервятник вам все показал!

Бережной с экрана отозвался:

— …Естественно, начался отстрел. Судя по почерку, работал профессионал…

Евгения усмехнулась: как странно устроен мир! Бережной говорит совершенно о другом, а все совпадает с ее мыслями. Может, это не случайно, а закономерно? Ведь случайность — это язык Бога.

— Итак, господа, — встрепенулась она, — что мы имеем? Как только над Булановым сгущаются тучи — появляется Герман Генрихович, — Евгения представила себе его смеющиеся глаза. — Вас, любимый, недаром заинтересовали финансовые операции Банка развития столицы через Лихтенштейн. Почему? Потому что между банком Буланова и вашим банком в Германии есть промежуточное звено — тот же Лихтенштейн.

«Брови Германа на этом месте должны поползти вверх, — подумала Евгения, — а сам он превратится в изваяние. Такая гранитная глыба».

— Соколов проверял банк Буланова, — вмешался Орехов, — но выхода на офшор не обнаружил.

— Наличка, — безошибочно определил Мокрухтин.

— Правильно, — пропела лиса Алиса. — Границ для вас, Герман Генрихович, конечно, нет. Деньги в Лихтенштейн переправлялись в чемоданах. В офшоре они отмывались, а потом попадали в ваш банк в Германии.

Тут Евгения задумалась и прикрыла глаза:

— Но при чем здесь разведка? — спросила она вслух.

В кухне висела тишина. Пел только чайник на плите. Женщина не заметила, как Лентяй, до этого спокойно лежавший под столом, выполз, к чему-то прислушался, направился к двери и исчез.

— Через банк в Германии, — догадалась Евгения, — осуществляется финансирование всей нашей разведывательной сети за рубежом. Структура зовется ГМН и строится по родственному принципу. То есть банк частный и переходит по наследству.

— Допустим, — послышался голос, который Евгения приняла за собственные мысли. — Но вот со мной ничего не понятно.

— А, это вы, любимый. Не знаю, как это правильно назвать, но вы руководите службой безопасности в Группе мобилизационного назначения. Или ГМН. Абракадабра, конечно, но точно. — Евгения открыла глаза и обомлела: перед ней сидел Герман.

Как он вошел, когда? — она не слышала, не видела и не почувствовала. Но в его глазах прочла свой приговор: слишком много знает.

Евгения вздохнула.

— Значит, в деревню, в глушь, в Германию?

— Увы!

— Хорошо, любимый. Но у меня к вам последняя просьба…

Герман остановил машину у заросшей плющом стены Зачатьевского монастыря. Было около трех часов ночи. Где-то над монастырем висела полная луна, от стены на дорогу падала густая тень, и в этой тени Герман спрятал машину.

— У нас час, не больше, — сказал он, поцеловав Евгению.

На шестой этаж она поднялась пешком, как когда-то, вынула из кармана ключи, осторожно открыла входную дверь и прислушалась.

В квартире ее встретила мертвая тишина. Неужели все на даче? Не может быть. У Сашки школа, свекровь не допустит пропуска занятий.

Глаза Евгении привыкли к темноте, и она разглядела, что кожаной куртки Михаила Анатольевича в прихожей нет, как и его ботинок. На вешалке сиротливо висело лишь Сашкино коротенькое пальтишко с капюшоном и плащ боярыни Морозовой.

На кухне включился холодильник, и Евгения под этот шум прошла в детскую, хотя и знала, что свекровь всегда спит крепко, ибо совесть ее чиста: Ельцина она не выбирала, Советский Союз не разваливала, народ не обворовывала, сына с женой не разводила (невестка сама себе шею сломала) — отчего же не спать спокойно?

А Сашка спала тревожно: часто металась во сне, что-то бормотала, иногда садилась в кровати, хлопая глазами и ничего не видя, снова падала на подушку и засыпала, — что ей снилось в этот момент, утром внятно рассказать не могла.

Евгения присела к ней на постель. Некоторое время смотрела на спящую падчерицу, которая стала ей ближе мужа. Во тьме из широкого эркера лился лунный свет, и Евгения глазами обвела комнату.

В детской стало много книжных полок. У нее мелькнула догадка, она поднялась, чтобы ее проверить. Да, это были ее книги по философии, социологии и психологии. Вот ее любимый Кант. Евгения протянула руку и нежно погладила золоченый корешок.

В это мгновение Сашка вдруг дернулась и села в кровати. Бессмысленно хлопая глазами, она смотрела прямо на мачеху.

Евгения замерла, а потом быстро подошла к девочке:

— Спи. Я пришла попрощаться с тобой.

Сашка в изнеможении откинулась на подушку, но продолжала во все глаза глядеть на темный силуэт.

— А если я проснусь?

— Тогда я исчезну. Спи.

— А можно тебя обнять?

Они обнялись. Евгения почувствовала, как падчерица сначала робко, потом все смелее и смелее стала ее гладить и наконец воскликнула:

— Ты живая! Я знала, что ты живая! Они все плакали, а я говорила, что ты умереть не можешь. Ты хитрая!

Евгения улыбнулась:

— Я живая, но только по-другому.

— А как ты пришла?

— По лунному лучику.

Сашка повернула голову к эркеру. Маленькие пылинки, попавшие в серебристые лучики, переливались и как бы звенели, только перезвона слышно не было, он стоял не в комнате, а у Сашки в ушах, и она замотала головой от их какофонии. Вдруг тучка набежала на луну, лучики поблекли, почти исчезнув; Сашка испугалась, что вместе с ними исчезнет и Евгения, и в страхе обернулась.

— Тебя надолго отпустили с того света?

— На час. Утром я улетаю.

— Куда?

— В Германию.

— Все мертвецы живут там?

— В некотором роде.

— А на том свете хорошо кормят? Что дают?

— В основном сосиски с тушеной капустой.

— В Германии жить можно, — вздохнула Сашка.

Евгения только усмехнулась, падчерица же ласково погладила ее руку и вкрадчиво спросила:

— А умирать было страшно?

Евгения успокаивающе похлопала ее по маленькой ладошке:

— Это не смерть, это тайна. Помнишь, я читала тебе Евангелие: не все мы умрем, все изменимся.

— Но ты же не изменилась! — живо возразила Сашка. — Я тебя щупала.

Евгения переключила внимание падчерицы с того света на этот:

— Как ты живешь?

— Скучно. — Девочка зевнула. — Бабушка все рассказывает про чертей, а папа носится с Зинаидой Ивановной.

— Ты ее видела?

— Приводил, — хмыкнула Сашка. — Бабушка закрылась у себя в комнате и кричала из-за двери, что у нее давление. А я вышла посмотреть: ничего особенного.

— Но она же красивая!

— Знаешь что? — И Сашка выдала любимую фразу боярыни Морозовой: — Мне от ее красоты ни жарко ни холодно!

Евгения чуть не засмеялась:

— Я думаю, она добрая и хорошо готовит.

— Мне-то это зачем? — взвилась Сашка. — Она мне: Сашенька, Сашенька! Что тебе сделать на завтрак? Может быть, сырнички? Противно слушать.

— Сашка, но ты не права! Если ты не любишь сырники, это не значит еще, что и папа их не любит!

Но Сашка как будто не слышала и продолжала гнуть свою линию:

— Он ей: «Зиночка, Зиночка!», а она ему: «Мишенька, Мишенька!» — и по головке друг друга гладят. Смотреть противно!

— Сашка! — строго сказала Евгения. — Ты папу любишь?

— Ну люблю.

— А меня ты любишь?

— Люблю! — загорелась Сашка.

— Тогда я тебя прошу полюбить Зинаиду Ивановну. И тебе будет легче, и папа будет счастлив, и мне на том свете тоже спокойней станет.

— Папа и так счастлив. Он твои деньги нашел. Бабушка тут же сказала, что ты хорошая.

«Слава богу! — вздохнула Евгения. — Теперь они обеспечены». — Но тут же ее посетили иные, и горькие, мысли: «Но если бы я вернулась, — живая, здоровая, — они бы спросили: «Зачем ты пришла?» Одна Сашка была бы рада. Поэтому я к ней и пришла».

— Как у папы дела на работе?

— В прокуратуре, что ли? Он как деньги нашел, так из прокуратуры ушел. Они теперь вместе с Завадским женщин ищут.

— Каких еще женщин?

— Неверных жен. А мужья им за это платят.

— Частное сыскное агентство? — уточнила Евгения.

— Ну да! Ему твои деньги, а мне твои книги достались. Папа хотел их продать, а я как заплакала, как закричала! Он испугался и отдал их мне. И даже полочки повесил. Я хочу читать Канта. Мне рано?

— Я начала в четырнадцать.

— А мне только девять, — вздохнула Сашка. — Мало, да?

Евгения посмотрела на светящийся циферблат наручных часов.

— Возьми меня с собой на тот свет! — вцепилась в нее Сашка.

Евгения в первый момент опешила, а в следующий момент глубоко задумалась. Ей пришла в голову простая мысль: забрать. Когда Сашка вырастет, ей нечего будет здесь делать, такая жизнь не для нее: натура другая, другой темперамент, да и тип мышления другой. А поскольку ГМН строится по родственному принципу, то и о кадрах следует заботиться заранее. А ее Сашка — именно тот человек.

«Вот еще зачем я пришла!» — озарило Евгению, и она потянулась к девочке:

— Ты должна вырасти, выучить немецкий, и тогда я за тобой приеду.

— Когда?

— Когда кончишь школу.

Евгения поцеловала ее, поднялась и пошла к окну — точно по звенящему лунному лучику.

— Я буду тебя ждать! — прошептала с кровати Сашка.

Евгения кивнула в ответ и задернула шторы; лунный лучик исчез — и силуэт пропал. Сашка закрыла глаза…

Но она слышала, как открылась дверь квартиры и даже шаги Евгении по лестнице, когда она спускалась, последней хлопнула дверь подъезда. Потом все смолкло.

Сашка заснула со счастливой улыбкой на губах. И даже во сне она знала, что ничего ей это не приснилось, все было на самом Деле. И что через девять лет за ней обязательно приедет Евгения и заберет ее на тот свет. Надо только хорошо учиться. А пока можно полюбить и Зинаиду Ивановну. Прямо с завтрашнего дня она это и начнет.

На следующий день Сашка проснулась и побежала рассказывать о ночном визите бабушке — та только перекрестилась. Вечером пришел отец — она рассказала и ему. Отец отмахнулся. Так ей никто и не поверил.