СОВСЕМ НЕ ОРДИНАРНОЕ задание ожидало критика-искусствоведа, когда его вызвали в кабинет редактора. Короткой встрече суждено было повлиять на всю оставшуюся жизнь критика.

Редактор — коренастый человек, ровесник критика — сделал знак — опуститься на один из жёлтых кожаных стульев по другую сторону письменного стола. Он сел, а редактор озабоченным взглядом посмотрел на него сверху вниз. Не говоря ни слова, он пододвинул к себе стопку бумаг, быстро перелистал несколько страниц, затем подошёл к окну — и остался стоять там, глядя на город.

— Ты долгие годы разъезжал по галереям и музеям, — сказал он. — Ты положил начало дебатам об искусстве и его трактовке… — Тут он снова повернулся к своему коллеге: — Послушай-ка, ведь я ничуть не возражал против того, чтобы ты приносил свои репортажи. Ты ведь своё дело знаешь. Ты — способный писака…

Критик выжидающе смотрел на редактора.

— Но всё, что ты до сих пор писал в нашей газете, и всё, о чём ты писал вообще, — это так… как бы лучше сказать… это так условно…

Он снова перелистал несколько документов.

— Ведь ты ещё ни разу не представил произведение искусства, которое поистине грандиозно — или имеет такое огромное значение, что представляет интерес для всех без исключения читателей газеты.

Тут критик выпрямился на стуле. То, что редактор обладал репутацией человека чуточку бестактного, знали все в редакции. Однако же это высказывание прозвучало более грубо и резко, чем обычно.

— Последнее социологическое исследование среди читателей, — парировал критик, — показывает, что свыше двадцати процентов читателей газеты изо дня в день следят за моими статьями. Более пятидесяти процентов сообщают, что читают мои статьи с известной регулярностью. Никакие другие газеты в этом городе не уделяют столько внимания искусству и архитектуре. Наша газета считается ведущей культурной газетой страны… — Он ловил ртом воздух. — Но не все без исключения заинтересованы в искусстве, господин редактор! Того шедевра, о котором вы жаждете возвестить, не существует. Он вообще никогда не будет создан. Есть читатели, которым вообще нет никакого дела до того, как будет выглядеть новая ратуша. Для этого они слишком заняты тем, что не отводят взгляд от асфальта.

Редактор снова подошёл к письменному столу, остановился и забарабанил пальцами но столешнице.

— Боюсь, мне придётся тебя немного поправить, — с известным пафосом в голосе сказал он и пристально посмотрел критику в глаза. — Такой шедевр существует. Да, по всей вероятности, это так, да. Он — вокруг нас, со всех сторон. Шедевры так и кишат вокруг нас, милый мой. Но есть и те, кто их всё-таки не видит. И знаешь почему? Это звучит парадоксально, но суть в том, что они сами — этот шедевр и есть. Читатели и есть те самые произведения искусства, и я считаю позором, что наша газета до сих пор не обнародовала это в репортажах и критике.

— Ты не можешь выражаться яснее? Сегодня так душно…

Редактор долго молчал.

— Микеланджело! — воскликнул он и развёл руками. — Микеланджело… создал фрески на своде Сикстинской капеллы. Разве я не прав? Но кто создал Микеланджело? А? Разве это не интересно для культурной газеты?

Критик откинулся на стуле.

— Вопросы религии, — колеблясь, но всё же решительно произнёс он, — не входят в мою компетенцию. Когда я — как ты знаешь — недавно опубликовал серию репортажей из Ватикана, я строго придерживался истории искусства… Но, как я уже говорил, солнце всё ещё печёт в окна твоего кабинета.

Посмотрев на часы, редактор энергично произнёс:

— Напиши об этом!

— О чём?

— Напиши о солнце!

— О… значит, о…

— Правильно! Разве солнце не достойно публикации? Две с половиной тысячи лет тому назад Анаксагор был изгнан из Афин за то, что утверждал, будто солнце больше, чем Пелопоннес. Тебе не кажется, что настало время его реабилитировать?

— Думаю…

— Да, дорогой мой коллега, о чём ты думаешь? Как, по-твоему, расположена Сикстинская капелла по отношению к солнцу? По-моему, всё это — просто мазня в духе Ренессанса! Да ещё инфантильная! Как всё же, как по-твоему? Солнце — всё в работах Микеланджело, которые считаются непревзойдёнными художественными произведениями? Кому теперь есть дело до Микеланджело? Во всяком случае — не мне. К чёрту всю историю искусства. Нет, подавай мне солнце, голубчик! Оно не теряло своей ценности многие миллиарды лет…

— Значит, солнце… вступление на трёх полосах. Материал… подготовлен мной…

— Так, так! Я даю тебе возможность легко разделаться с этим заданием. Солнце, понимаешь ли ты, солнце всего лишь звезда. Ты слышал об этом? Одна из многих миллиардов только в нашей галактике. Ты думал об этом? Я имею в виду: изучал? Брался за эту тему? Я имею в виду солнце со всеми планетами — сколько их вообще, семь или девять? — по большому счёту солнце условно. Но в этом случае, я имею в виду, по настоящему Большому Счёту… Солнце…

— Что?

— Понимаешь, действительность — гораздо больше, больше, чем Пелопоннес, больше, чем весь Ватикан. Ты можешь отказаться, если не согласен. Когда я приглашал тебя на эту беседу, я намеревался заказать сообщение о Действительности…

— Действительно?..

— Я сказал — о Действительности! Скажи — ты что, плохо слышишь? Подобное сообщение должно касаться всех читателей газеты. А почему? Потому что оно — сообщение о них самих. Понимаешь? Надо быть немного тщеславным ради самого себя.

— Тщеславным?

— Ну да… Но займись в первую очередь солнцем. Можешь поупражняться на нём. С нашей точки зрения, оно — значительная часть Жизни и Действительности.

КРИТИК ПОДНЯЛСЯ со стула, подошёл к окну, оглянулся на редактора и бросил нерешительный взгляд на город.

Не прощаясь, он вышел из кабинета. Дамы в приёмной обратили внимание на то, что, когда он входил в лифт, на его старческом лице застыла презрительная усмешка.

Но уже на следующее утро он снова был у редактора. Из кабинета послышался весёлый смех. А на следующий день газета опубликовала своё первое сообщение о солнце — «Больше, чем Пелопоннес».

Статья была торжественно помещена на страницу «Культура» среди сообщений о новых книгах, среди музыкальных и театральных новостей. Здесь мы довольствуемся лишь несколькими краткими выдержками:

…Вот ребёнок бежит к матери, вот козы мчатся вниз по склону горы, вот рыбы плывут косяками в морях, а птицы летят по небу стаями, вот сок появляется на деревьях и распускаются почки — это всё солнце, простирающее свои лучи…

Это солнце напрягает наши мускулы. Солнце течёт в наших жилах. Солнце стучит в нашей груди. Солнце горит в наших объятиях.

Непростая задача… Непростая задача говорить о солнце. Кто я такой, чтобы позволить себе рассуждать о солнце? Как может глиняный горшок описать горшечника? Как может обыкновенный луч бросать свет на источник света?

Бумага, на которой записываются эти соображения, — плод солнца. Рука, которая пишет, — творение солнца. Каждое слово, пришедшееся автору по нраву и использованное им, — продукт мозга, питающегося солнечной энергией миллионы лет.

Что иное представляет, в конце концов, история нашего земного шара, если не историю о том, как светящаяся сфера в течение нескольких миллиардов лет питает ту самую иллюзию, которую мы в каждодневном обиходе называем сознанием?

Это солнце некогда породило нас в море, создав примитивный комплекс протеина и аминокислот, каковыми мы тогда были. Это солнце вытащило нас на сушу в виде амфибий и пресмыкающихся. Это солнце выманило нас вниз с деревьев и превратило в людей.

Под солнцем мы живём, и движемся, и существуем.

Мы — из рода Солнца.

Сама способность наблюдать солнце — творение Солнца.

Солнце поднимает наш взор к небу. Тот глаз, который видит солнце, — собственное око солнца.

«СООБЩЕНИЕ» НИКОГДА не комментировалось на полосах газет или в каких-либо публичных выступлениях.

У некоего молодого поэта незадолго до этого была принята в печать хроника на полстраницы, состоявшая исключительно из слов «бла-бла-бла», должным образом разделённых на пробелы. (Сам редактор принял этот материал — к великому удивлению всей редакции.)

Многими статья о солнце была воспринята как шутка в том же роде, как пародия на статью об искусстве или же так как ирония по поводу материалистической либо религиозной картины мира.

В более узком кругу, среди друзей и коллег критика, статью обошли молчанием. Её причислили к разряду профессиональных неудач.

В течение всей своей долгой жизни даже самый способный автор имеет право на неудачную статью. Человек — не машина.

Но это было только начало. Исключению предстояло стать правилом. Критик напал на след. Он продолжал писать критические статьи в газету, теперь уже с недюжинным пониманием искусства.

Статья «Сообщение из Действительности» — шла в двух номерах с недельным перерывом и венчалась заглавием «Творение или мастер? Записка о четырехпропорциональном произведении искусства».

Статьи, следовавшие одна за другой, переданы здесь в хронологическом порядке под следующими названиями:

Почему я высмеиваю историю искусства

Мир как раскрытие способностей Бога. Семь сносок к учению о немецком пантеизме [91]

От Кузанца [92] до Шеллинга

Улей, грамматика и анонимный разум мира

Дхаммападда и падда в пруду? [93]

Почему у первобытного человека есть пупок? Критический взгляд на 18 полотен с изображением Адама и Евы

КРИТИК НЕ УСПЕЛ НАПИСАТЬ ещё многие из своих статей, а о нём уже шептались в коридорах. Значит, то, что он писал, не осталось без внимания. Но если статьи его обсуждались, то чаще всего в одиозных выражениях.

Статьи всегда заканчивались пуантом. Но какое безумие не разоблачит разум?

Само по себе ни у кого не вызывало сомнения, что мы проживаем нашу жизнь на земном шаре во Вселенной. Мы не только граждане своего города. Мы — граждане Вселенной. И по правде говоря — это можно бы, пожалуй, всё время держать в памяти. Также не ново было то, что жизнь людей и животных относится к разряду неразгаданных тайн. Но не были ли старые знатоки искусства в последнее время чуточку навязчивы? Или просто-напросто чересчур экзальтированны?

Становилось всё труднее следить за ходом мысли критика. Казалось, он вот-вот отвернётся от человеческого сообщества и погрузится в свой собственный мир. Единственной красной нитью, что не мог не заметить интеллигентный читатель, проходила тема загадочности человеческого бытия. Причём тон становился всё более пророческим.

В конце концов старик счёл свои сентенции столь важными, что отдал их в печать в поэтической форме.

Мы несём

и нас несёт

душа

о которой мы ничего не знаем

Но загадка покоится

на двух ногах

разрешить её —

наш черёд

Когда образы снов

сами щиплют себя за руку

не просыпаясь

Это — мы

Потому что мы — загадка

которую никому не разгадать

Мы — сказка

заключённая в собственный образ

Мы то

что идёт и идёт

не приходя

к ясности

(Из статьи: «Загадка сфинкса») [94]

«НУ, А ЧТО ЖЕ РЕДАКТОР? — раздавались голоса. — Терпение ведь не безгранично! Да, он сговорчив, непостоянен! Но неужели в газете нет ответственного редактора?»

То, что всё кончилось ничем для бедного старика, это одна сторона дела. Такое может случиться. Но неужели так уж необходимо было перемывать больному кости публично? Такие слова, как «скандал» и «медвежья услуга», теперь прилежно повторялись повсюду.

Уже начали забывать, что этот старый человек некогда был весьма уважаем. Серия статей «Едкие наброски» была признана искусствоведами всей страны гениальной находкой. Маленькой книгой «Зеркало как метафора» он снискал похвалу в гораздо более широких кругах. Она была переведена уже на семь языков. Статья «Критика искусства и искусство критики» явилась искренним выражением всеобщего почтения в день его пятидесятилетия.

С тех пор довольно много воды утекло под мостами его города. Свидетелями каких только падений не были люди! Здесь же острейшая способность к наблюдению уступила место философским каламбурам и метафизическому мечтательству.

В конце жизни критик снова стал пописывать обычные искусствоведческие критические статьи. Какое-то время казалось, что он снова войдёт в силу. Но так как он никогда больше не хвалил художников за их произведения, он становился всё менее и менее популярен в художественных кругах.

Он умер окружённый ненавистью и презрением. Тогда в газете работал уже новый критик-искусствовед. Он был не только профессионалом высокого класса, но и всегда желанным гостем на всякого рода званых коктейлях и презентациях в галереях и на выставках.

ЧЕРЕЗ ДВА ДНЯ после смерти критика газета опубликовала самую личную и в глазах многих самую скандальную, — чтобы не сказать — самую нездоровую статью, вышедшую из-под его пера. Обе страницы газеты, посвящённые культуре, были отданы этой статье под многозначительным заглавием «Странное».

Статья позволяет заглянуть не только в его больную душу. Она — свидетельство того, что у критика так или иначе не было сомнений в том, что его статьи в последние годы не понимал никто другой, кроме его самого.

Здесь следует эта последняя — и посмертная статья — полностью:

СТРАННОЕ

1. Здесь — нечто странное. Не связаны концы с концами. Теперь я могу с уверенностью сказать об этом. Я больше не сомневаюсь в том, что меня считают дураком.

Собственно говоря, это вовсе не так. Это — невозможно. И всё-таки это именно то, что я вижу. Всё остальное — случайно.

Мурашки бегут по коже, когда я думаю об этом. Я нервничаю и волнуюсь. Я внезапно вскакиваю со стула и без отдыха хожу кругами по комнате.

Я поднимаюсь и сажусь, сажусь и снова поднимаюсь. Я передвигаю картину на стене пятнадцать раз. Я читаю одно и то же предложение двадцать раз. Я вынимаю чистые чашки из шкафчика и мОю их ещё тщательнее. Я опустошаю корзинку для бумаг, чтобы найти использованную почтовую марку или канцелярскую скрепку. И ещё хуже: у меня вошло в привычку становиться перед зеркалом и корчить жалостливую гримасу себе самому. Я — не сумасшедший. Я даже не неврастеник. Это вовсе не со мной что-то не в порядке. Это — даже не сон. Я абсолютно не сплю, я вдвойне бодрствую, как если бы два дня слились воедино.

Правда вот в чём: что-то происходит за моей спиной. Именно там всё и происходит. Всё. Стало быть — абсолютно всё. А глаз у меня на затылке — нет. К сожалению! К сожалению!

Но мириться с этим я больше не могу. Я не могу принять подобное положение вещей. Жить, например, — я охотно привожу этот единственный пример, — жить для меня стало невозможным. Живут только идиоты.

О своей личной жизни я не думаю. Личная жизнь! Счастлив тот, кто может произнести эти глупые слова, не строя гримасы. (Сколько лет прошло с тех пор, как у меня была «личная жизнь»?) Я не думаю о пресловутой пристройке к ратуше. Об этом я уже высказал своё мнение раньше. Но и от этого мнения я также отказываюсь. О предложениях правительства по государственному бюджету я не думаю вообще.

Это я — независимо от всего — просто посылаю к чёрту. А мыслей о будущем нашего земного шара у меня и вовсе нет. Да и вопрос этот мне совершенно безразличен. Наш земной шар! Ха-ха! Как торжественно мы сами себя возвышаем…

Я, в целом, слишком взволнован, чтобы о чём-либо думать. То, о чём думаешь, необходимо контролировать. Тем, что можно облечь в слова, владеешь. Но думать — куда хуже. Это настолько, настолько хуже слов! За последние недели я забросил даже язык. Слова, и предложения, и все возможные мнения о том и об этом остались у меня позади.

Как позади остались кутежи и детские забавы. (Или супружество ради рождения детей. Но это — совсем другое дело.)

Я больше не на месте в своём языке. Он отверг меня, оставив на необитаемом острове. На астероиде. Если вообще существует какой-то язык. Но это не точно, что какой-либо язык существует. Это — не точно.

2. ЭТО СОВЕРШАЕТСЯ не в мыслях. Ведь что совершается в мыслях? Что такое мысли, как не репетиция впечатлений?

Ничего иного в мыслях, кроме того, что приходит лишь благодаря чувствам, нет!

Это происходит за моей спиной. Это там — и только там — всё и происходит. Я сижу запертый в пещере — спиной к открытому проёму. Дни проходят в непрерывном лицезрении стен пещеры. Я не вижу ничего, кроме полоски света. Зачем мне мои пять чувств? Зачем мне глаза, если я не вижу ничего другого, кроме мрака пещеры?

Я здесь не один. Тюрьма вовсе не изолятор. Ну нет, мы здесь — все вместе. Всё человечество. Мы все вместе сидим здесь — внутри.

Тогда, пожалуй, у меня есть кто-то, с кем можно поговорить. Но о чём нам говорить, если мы ничего не видим? Не видим никого, с кем можно было бы разделить судьбу? Нет, нет — такой возможности я также лишён. Другие просто не понимают, что находятся в пещере. Они думают: они видят всё, что можно видеть. Они благоденствуют здесь. У них нет ни малейшего желания выйти отсюда.

У меня нет глаз на затылке. Но я знаю: за открытым проёмом пещеры, снаружи — что-то происходит. Я ощущаю, как свербит у меня в животе. (По моему мнению, живот — самый надёжный орган чувств.) Что-то щекочет изнутри. Словно я рождён с тонким слоем пуха под кожей. Возможно, поэтому я так волнуюсь при виде гусей. У соседа есть несколько таких экземпляров, что ходят вперевалку по всему огороду. Они мне ничем не помогли. Но в один прекрасный день я перелезу через ограду и убью их. Я убью их!

3. А ТЕПЕРЬ я перейду к делу. К делу, сказал я. Есть только одно дело. Откуда оно взялось? У меня нет душевного покоя для подобных дел.

То, что неизменно сводит меня с ума, это — действительность. Исключительно она. В особенности она. Фактически она — больше, чем что-либо другое. (Делает ли это меня мономаном? Мономания ли это — быть занятым одной лишь действительностью? Ведь чем-то же надо интересоваться…)

Стало быть, действительность. Или просто-напросто — мир, или Вселенная. Ребёнок, лишённый родителей, получает много имён. (Это не любимые дети, а подкидыши получают много имён. Те, кого находят на лестнице. Те, кто парит в воздухе в пустой комнате.)

Действительность!

Можно ли произнести это слово, не ловя ртом воздух? Потому что есть ли кто-то, знающий, откуда оно появляется? Быть может, кто-то из присутствующих в состоянии разузнать адрес того человека?

Я теперь у корня проблемы. Откуда появляется мир?

Я знаю, на этот вопрос есть ответ. Проблема заключается лишь в том, что ответ отнюдь не находится в пределах досягаемости. Проблема есть, она существует, она живёт где-то своей жизнью, но это — за моей спиной, за стенами той берлога, где я проживаю свою жизнь.

Должен ли я согласиться с этим? Я имею в виду: должен ли я согласиться с тем, чтобы прожить всю свою жизнь в мире, о котором я не знаю, откуда он появляется?

— Мир! — сказал я.

Он словно большой камень, который внезапно начинает парить над городом не очень высоко. Он есть только там, он совершает свой полёт вовсе не ради объяснения своего поступка. (Тогда им следовало бы открыть глаза. Ха-ха! Так им и надо. Камень на несколько сотен тысяч тонн. Парит в воздухе. Да, парит!)

Вы слышите это? Вы подумали о том, что у мира никакого адреса нет? Да и названия тоже. Пусть будет ясно: «мир» — это наше личное наименование того призрака, который нас окружает. И более того, более того! Ведь этот призрак, что внезапно высовывает голову из ничего, — это не только наш дом. Это — мы сами. Это мы — дети-сироты. Это мы высовываем голову из ничего.

Что ты сказал?

— Бог! — сказал ты. Да, подумать только, ты это сделал! Ты сию минуту воззвал к нему.

Но позаботился ли он о том, чтобы оставить хотя бы свою визитную карточку? Быть может, существует тайное горное ущелье, где он написал свой опус? Или же его просто-напросто нет? Что будет тогда с нашим миром? Именно об этом мы и говорим. В настоящий момент мы как раз об этом и размышляем. (Нужно уметь сосредоточиться на одной теме.) Откуда появляется этот колосс? (Всё-таки я — мономан. Во всяком случае, отчасти — мономан. На ближайшее время я сделал выбор: отставить все прочие вопросы. У меня нет младенцев, чтобы менять им пелёнки. Я выключил телевизор. Котировка курсов на бирже пусть подождёт до завтра)

4. НАШ МИР был темой разговоров с коллегами сегодня вечером. Добро пожаловать все! Ты сказал, он существовал вечно! С этим покончено. А почему бы и нет? Ну да, это здравая мысль. Она в известном смысле неизбежна. Но разве это не абсурд? Мы, само собой разумеется, можем представить себе мир, который существовал всегда. Но может ли мир существовать вечно? Не следовало ли ему однажды превратиться во что-нибудь другое? Это — мой пуант. 1:0.

Ещё одна разумная мысль — мир создан Богом, и Бог существовал всегда. С этим — покончено! Это тоже здравая мысль, — но не такой же абсурдный факт. Мы зашли так же далеко. Мы только наметили проблему. Мы повстречали в дверях самих себя. 2:0.

Наше маленькое исследование всё ещё не закончено. Откиньтесь на спинку стула или — ещё лучше — сядьте поудобней. Продолжим наши рассуждения.

Кто сказал, что мир существовал всегда? Он не может существовать всегда Это мы уже установили. Но если он не существовал всегда, он должен был превратиться однажды в нечто бессодержательное. Стало быть, в первой инстанции. (Tertium non datur).

Мы, само собой разумеется, можем отложить решение этой проблемы на бесконечное число колен рода человеческого. Но в конечном счёте — что-то же однажды должно было превратиться в ничто.

Эта мысль не только очевидна, она — ещё и трогательно проста. Настолько проста, что даже ребёнок в состоянии её понять. Некогда мир не существовал вовсе, а потом он вдруг возник. Стало быть, возник из ничего. Привет! Как говорилось — мысль проста. Однако факт — провокационный. 3:0.

А что всё-таки, если не Бог создал мир «ех nihilo», как говорят теологи. И тут на ум приходит мысль, что мы несколько поторопились с нашим исследованием. Ибо способности Божьи превосходят способности человеческие. (Но довольно об этом!) Не будем слишком торопиться отрицать существование Бога. Это может оскорбить его. (Ну да, это может быть также наказуемо, но это — совсем другое дело. Этому вопросу должен быть посвящён эпистемологический доклад.)

Итак, Бог создал мир. Сам Бог сотворил его. Что с ним случилось? Мы вращаемся совсем в другом обществе. Существовал ли он всегда? Нет, нет — эту возможность мы уже отвергли.

Остаётся лишь одна последняя возможность. Бог сотворил мир, но до этого он создал самого себя.

Мысль об этом столь здрава, столь разумна, столь наивна и столь проста, что она соответствовала объёму учебного материала детского сада в нашем культурном окружении в течение нескольких тысячелетий. Если же придирчиво рассмотреть эту мысль, придётся всё равно от неё отказаться. Подобную мысль следует назвать парадоксальной, чтобы не сказать — обманчивой. Или искалеченной.

Она — как змея, кусающая саму себя за хвост.

Второй раз за пять минут мы освободились от проблемы. Мы проделали фокусы мартышки. Мы спрятали наши головы в песок.

То, что мы называем Бог, это — наскоро найденное промежуточное звено, спасительная планка логики для душ, терпящих бедствие на море. Невозможное, безумное остаётся столь же непоколебимым как с Богом, так и без него.

4:0 и нокаут.

5. НИКАКОГО ПУТИ мысленно не найдёшь. Для меня — это абсолютный постулат. Действительность не поддаётся пониманию. Мир — противоречие самому себе.

За повседневной оболочкой надёжности — мир настолько невозможен, что скоро я буду не в состоянии дольше пребывать здесь. Для того, кто не дал поглотить себя стирке пелёнок и семейным проблемам, мир — непрерывная провокация. (Семейные проблемы! Только у мартышек есть «семейные проблемы». Сам же я пытаюсь быть человеком.)

— Откуда происходит мир? — спрашиваю я.

Я повторяю:

— Откуда происходит мир?

Семьсот раз на дню задаю я себе этот вопрос. Но всё бесполезно.

Мне хотелось точно и основательно исследовать действительность, найти объективное объяснение — или ответить на этот вопрос самому. Но даже если я нахожусь в центре предмета своего исследования — даже если я ем, и сплю, и думаю в это время, — все мои усилия напрасны. (Что толку думать, говорил я. Теперь необходимо внести ясность в проблему. Мысли — всего лишь рефлекс тех самых ощущений, которые заставляют думать о коровах и овцах. Разница между мной и коровой по кличке Дневная Роза состоит лишь в том, что я не мирюсь с положением вещей. Я отказываюсь войти в хлев. Или, вернее: я стою в хлеву, крепко привязанный, спиной ко всему, что представляет интерес. А теперь я хочу выйти оттуда. У меня от пребывания здесь расстраивается желудок.)

Мир — это невозможность. Но он неизменно выдаёт себя за действительность. Таким он, вероятно, многими и воспринимается. Меня самого следует назвать достопримечательным исключением, джокером в колоде карт. Зато я абсолютно уверен в своём деле. (Могу заверить, что оспаривать тот мир, в котором, как общеизвестно, ты бродишь вокруг, да и около, — задача вовсе не благодарная.)

Можно проснуться после неприятного сна и отмахнуться от мира снов сразу же после того, как очнулся. Но не так обстоят дела с действительностью. Она не сделает даже ни единого шага назад. (Когда я утром просыпаюсь, мне всё чаще и чаще случается пренебречь действительностью и снова погрузиться в сон. Но вовсе не потому, что мои сны имеют некое преимущество перед тем, как и где я просыпаюсь. Сон может быть столь же безумным, столь же абсурдным. Однако — мой пуант — такой сон не реален.)

Внесём ясность — запишем на скрижалях. Между мной и миром не наблюдается больше никакого понимания. Я — вышел из игры. За исключением того, что основал какое-то новое общество. А разрыв с миром — окончательный, бесповоротный. Это становится всё яснее и яснее с каждым прошедшим днём. Мир тянет за один конец — а я, я — тяну за другой.

Что такое? Неужели это так важно? Я задаю себе вопрос: не представляет ли моя точка зрения общий интерес? Ведь я полагаю, что мир больше не единое целое. Он разъехался по швам. Потому что я — частица этого мира, да, и я — тоже. Я был, думаю я. Только прежде, чем он раскололся надвое.

Я отделился от этого мира. Я парю в пустом пространстве. Там — одиноко, господа!

6. ВСЕГДА ЛИ БЫЛО ТАК? Неужели моя жизнь всегда была так же мрачна?

Столь далека от этого!

Поначалу было лишь нечто, время от времени осенявшее меня. Я мог видеть это в камне, в рисунке ландшафта, в животных. Я видел это во взгляде случайного прохожего, в жесте старой дамы или в комическом происшествии в трамвае.

Через равные промежутки времени, просыпаясь утром после долгой ночи, я ощущал будто бы некое содрогание в теле. Словно какой-то рывок в самом себе. Это ощущалось всё явственнее и явственнее. Итак, о мире. Именно о нём мы постоянно говорили. Это он ощущался мной всё отчётливей. Контуры его становились всё более резкими. Всё более крупными, более необузданными и более назойливыми, чем прежде.

Теперь — днём — каждые пять минут я думаю об этом. (Я не сказал, что не думаю. Я утверждаю лишь: мысли мои ни к чему не приводят.) Каждое утро именно это — первое, что приходит мне в голову. Это и последнее, что мучает мой бедный мозг, прежде чем я засыпаю вечером.

Я научился лучше управлять своими мыслями, или они научились лучше управлять мной. Мне нужно лишь положить руки на колени, и я ощущаю это, ощущаю с головы до пят. Это — в каждой пóре моего тела, в каждой его клеточке. Думать о чём-то другом ничуть не помогает. Я всё равно ощущаю это, ощущаю изнутри, ощущаю, как это царапает меня под кожей, ощущаю, как это давит на мою грудь. Раз давит, значит, оно здесь. Теперь это со мной, теперь я хожу повсюду и ношу его. Теперь я — это нечто редкостное, невозможное. (Может ли тело быть мономаном? Может, мне не хватает какого-либо гормона? Витамина? Минерала? А может, что-нибудь, наоборот, в большом избытке?)

Щекотливость — или сложность, запутанность вопроса — и состоит именно в том, что моё «я» волнует меня. Я — часть того круга, из которого хочу вырваться. Я — словно призрак на охоте за призраками. Я не нахожу то, чего ищу, — просто-напросто потому, что я и есть призрак.

Я описываю дилемму, которую вынести невозможно. Но выбора у меня больше нет. Я не успокоюсь, прежде чем не найду решения этой загадки. Стало быть, я никогда не успокоюсь. Во всяком случае, не раньше, чем упаду мёртвым.

Иначе — невозможно. Но я не сдаюсь.

7. В настоящее время есть нечто, что особенно беспокоит меня. Я сам — редкостное, невозможное явление… И я вижу это во всём, что окружает меня. Подобно электронам вокруг атомного ядра, вращаются все мои мысли вокруг того, что я существую. А кое-что существует вообще. Из этого исходят все мои мысли — и туда возвращаются они обратно. Однако — и это как раз и мучает меня, — кажется, я — единственный, кому это ясно.

Я вовсе не какой-то там особенный. Другие такие же, да, и они тоже. Я чую это на расстоянии. Когда я целиком погружаюсь в какое-то дело, я тотчас же вижу нечто невозможное в человеке, идущем мне навстречу. Он такой же неправдоподобный, как и я. Такой же заколдованный. Такой же наэлектризованный. (Анероид! Живая кукла!) Разница — огорчительная разница заключается в том, что он непонятен самому себе. Он ничего не замечает. Словно он сидит на пылающей печи, не чувствуя этого. Я вижу по выражению его лица, выражению невежественности, игривости и возбуждения, что он об этом не знает, что он никогда об этом не думал.

И более того, я вместе с тем понимаю, что было бы безнадёжно пытаться рассказать ему об этом. Он всё равно был бы не в состоянии это осознать. С него вполне достаточно того, что он торгует мужской одеждой. Более чем достаточно. Это меня пугает.

Мне ясно: со стороны может показаться, будто я упиваюсь своим замкнутым существованием. Почему я не выхожу в свет и не делюсь своими переживаниями с другими?

Эврика! В самом деле, возможно ли заставить этот мир понять, что он — загадка? Безмерно скорбя и в глубочайшем отчаянии, я должен ответить безусловным «нет!». Я возвещаю это не без основания. Я говорю, подводя итог длительного опыта.

Я затрагивал уже вопрос о моей языковой несобранности. Я говорю на том же самом языке, что и все, окружающие меня. Дело совсем не в этом. Ведь они не понимают, что я имею в виду. Они не понимают, какое знание скрывается за используемыми мной словами. Они не чувствуют значения того, на что я указываю. У них в голове есть маленький клапан, который отключает их, не давая понять, что жизнь — загадка. (Я размышлял о том, что, может быть, дело в отсутствии связи между правым и левым полушарием мозга. Возможно, именно в этой области я отличаюсь необычайно редкой аномалией. Ну ладно — вскрытие покажет. Но пусть оно подождёт, пусть подождёт…)

8. Я ВОВСЕ НЕ НАМЕРЕН казнить своих ближних. У меня нет никакого желания нанести им удар в спину. Но я потратил половину жизни на попытку обрести понимание. Хотя моим единственным стремлением было помочь ближайшему моему окружению осознать, что оно существует, я слыву истериком. (И это совершенно ясно — по сравнению с дождевым червём даже черепаха — истерична…)

Бесчисленное множество раз я в своём одиночестве железной хваткой вцеплялся в ближнего и рассказывал ему, что мы находимся на земном шаре во Вселенной.

«Там находится наш мир», — говаривал я.

«Мы существуем!»

«Мир теперь здесь!»

Я указываю на нечто, по моим меркам, возмутительное, но человек только качает головой и спешит дальше. Вместо того чтобы понять: мир фантастичен, он считает меня самого фантастом. Затем он направляется, например, к кузнецу. А поскольку ему нужен мир, который в здравом уме, он считает меня сумасшедшим. Чтобы самому не стать безумцем, он внушает себе: со мной что-то неладно. (В эпоху античности вестнику, приносящему неутешительные новости, отрубали голову.)

Неужели так уж странно, что меня приводит в отчаяние зрелище того, как мои ближние разбредаются во все стороны по земле так же равнодушно, как пасущиеся коровы? Они только пребывают здесь, только становятся в шеренгу. Ничто их не удивляет. Со мной же — иначе. У меня голова кружится от здешней атмосферы. В отличие от других, я каждый раз стараюсь избежать мнимой суеты. Именно в деталях, в условностях. (Я не слежу за котировками на бирже. Нет, не слежу…)

Я уже больше не помню, как это, когда у тебя к чему-то возникает «интерес». (Мне ни до чего нет дела!) «Интересоваться» чем-то — сродни поговорке: «За деревьями не видеть леса». А иногда не видно даже деревьев. Таращишься лишь на мхи и вереск, покуда глаза не вылезут на лоб или не отвалится голова.

Единственное по-настоящему интересное в мире — то, что он существует. Вообще-то для меня он может быть каким угодно. Пусть по улицам бродят привидения, и единороги, и розовые слоны, а я этого так и не замечу.

Когда мир существует, границы невероятного уже пересечены.

Я бы ничуть не удивился, если бы внезапно в один прекрасный день вниз с неба спустился ангел и унёс меня в другое бытие. Я не нуждаюсь в такого рода изумлении. Я уже изумлён. Моё изумление давным-давно достигло своего предела и без подобных фантазий и экстраординарных случаев. Для меня мир — экстраординарен. Здесь и сейчас. Так сказать, на обочине. На кухонной скамье.

Я не разину рот от удивления, наткнувшись в саду на марсианина. Да и зачем мне это? Я сам — марсианин. Я наткнулся на самого себя, нашёл самого себя в космосе. (В этом есть свои преимущества. Ясно что сделать прививку против всех шоков — преимущество. Великому Троллю я смотрел прямо в глаза Я не позволяю троллю-толстогузке заставить меня упасть. Я не вскакиваю на стул и не кричу всякий раз, когда вижу мышь.)

9. ВНЕЗАПНО ОКАЗЫВАЕШЬСЯ в этом мире и оглядываешься вокруг. Для меня это — сверхъестественное переживание.

А разве природа как таковая не сверхъестественна? Или, само собой разумеется, наоборот? И «сверхъестественное» является — природой. В общем — где следует провести между ними разграничительную черту? И почему? Бытие не разделено на зоны. Мир не упорядочен по степени надёжности и доверия. Существует лишь одна действительность. Зато она абсолютно необъяснима. На шаткую постукивающую ножку стола не следует обращать больше внимания, нежели на стучащее сердце. Вообще-то у меня нет веры в ворожбу и колдовство. Или в парапсихологию, как это звучит в более цивилизованном словоупотреблении. Я не нуждаюсь в разысканиях подобного рода — в цыганском шатре или на академических задворках, — чтобы понять: я существую.

Итак, Вселенная, планета в мировом пространстве. Со слонами и носорогами. С коровами, крокодилами и тараканами. С омарами и канарейками… Женскими косами и лошадиными хвостами, личинками и бёдрами, свекровью и ишиасом… Всё вместе, как следствие каких-то химических реакций, имевших место несколько миллиардов лет тому назад.

Это и есть небольшая перспектива. Я не говорю теперь о Великом. Я не затрагиваю здесь тему Мировой материи, того Взрыва, с которого, должно быть, всё началось. Я не проявляю интереса к астрономии. Или к космологии, что звучит всё же более высокопарно. Зачем эта гигантомания? Достаточно держать в руке камень. Вселенная была бы столь же непостижима, представляй она собой единственный камень — величиной с апельсин. Вопрос был бы столь же поразительным. Откуда взялся этот камень? (Чудеса ценятся не по килограммам. Создать один грамм не менее похвально, нежели тысячу тонн.

— Мы видим, — говорю я.

Какой абсурд — не видеть белого кролика с красными глазками и дрожащей мордочкой? Или индийского слона с хоботом? (Зачем ему быть розовым? Чтобы его заметили? Зачем иметь две головы, чтобы, например, удостоиться места в газетной хронике?)

Что такое этот яркий материал, если он не обрамлён со всех сторон и не представляет собой красочную часть самого себя? У неподготовленного вид собственной матери может вызвать лёгкий шок. Не говоря о том, чтобы быть увиденным самому.

А если начнёшь серьёзнее размышлять над тем, что тебя увидели слон, или морской лев, или лягушка, умопомешательство (insania bestialis) может охватить тебя, прежде чем ты успеешь на это прореагировать. Разве не граничит подобное с неприличием? Не интимный ли это зрительный контакт с коровой?!

А слон! Что это такое? Что это за непостижимая пучина, вонзающая в тебя взгляд?

Ну да… Но нет необходимости переходить ручей, чтобы набрать воды. С таким же успехом можно посмотреть в глаза самому себе в маленьком зеркальце, которое носишь в кармане. Тогда то, что видишь, совершенно идентично тому, что увидено. Бездна заглядывает в самоё себя. (Ну да, но от этого умнее не становишься…)

10. В ЧЁМ ПРИЧИНА ТОГО, что мир не признаёт правоту моего утверждения: пребывание здесь хрупко и ненадёжно. Что такое есть в мире, чего мне не хватает? Что такого есть у меня и чем беден мир? Никто-никто не видит мир так, как я.

Право должно быть правом. У меня есть утешение. Я вновь нахожу кое-что подобное моему собственному удивлению в детях. Наряду с вином и снотворным они теперь единственное, с чем я могу считаться. Дети, во всяком случае, склонны удивляться оттого, что находятся здесь. (А этого разве тоже достаточно… Дети выскакивают в этот мир из чрева женщины, сползают с пеленального столика, поднимаются на обе ножки и выбегают на волю, на природу. И всё это в сравнительно недолгий срок.)

Для детей — что совершенно ново в этом мире, — действительность сказочна. Но за то короткое время, пока ребёнок вырастает, происходит нечто фатальное, нечто, что должно быть тщательно изучено психологами. Вскоре ребёнок уже ведёт себя так, словно он пребывал в этом мире всегда, и он теряет способность удивляться. Он теряет способность серьёзно воспринимать мир.

Взрослые привыкли к феноменам. Они не помнят, что некогда были детьми, что весь мир был им внове. Они допьяна напились действительности. Слепые и равнодушные, бредут они, пошатываясь, по всему земному шару, не сознавая самих себя. Они избалованы жизнью, они до бесчувствия оглушены всем тем, что могут поведать им чувства. Они не понимают, что действительность — сказка, некое предчувствие, появившееся ещё прежде, чем они были в состоянии думать об этом.

Сам я ребёнок-переросток. Я такой же тонкокожий, как их сверстники, вновь прибывшие в этот мир. Я никогда не вырасту.

Я никогда не успокоюсь. Я всегда беспрестанно бодрствовал. И хотя мои ближние по-своему также бодрствуют, хотя они едят, пьют и ходят на работу, — они спят.

Шумные и энергичные, бегают они в этом мире и копошатся, ползают по земному шару во Вселенной, как сказочные персонажи из плоти и крови. Но они не бодрствуют. Они спят сном Спящей красавицы из обывательской прозы жизни.

11. МНЕ БОЛЬШЕ НЕЧЕГО добавить. Я имею в виду, что высказал уже свою точку зрения. (В действительности, у меня только одна точка зрения. Точно так же, как существует лишь одна действительность.)

Я повторил одно и то же двадцатью одним способом в надежде, что хоть какое-то предложение или слово встретит отклик единомышленника. Но люди не отзываются! Они даже не поморщатся. Они сосут сладости, шуршат обёрткой от шоколада. Им так чертовски удобно! Только было бы что-нибудь сунуть в рот!

Ха-ха!.. Даже если ущипнуть проходящего мимо за руку и рассказать ему, что жизнь — загадка, всё равно не поможет. Он не хочет этого понять, не может этого понять! Природа защитила его от такого рода опасностей. Если кричать до хрипоты, что жизнь — коротка, всё равно не поможет. Всё это бесполезно. Слова не вызывают никакой реакции вообще. С таким же успехом можно ущипнуть жирного поросёнка и рассказать ему, что его скоро заколют. Возможно, он глянет на тебя. Глянет пустыми, ничего не выражающими глазами.

Ты — сказка. Но сказка не для самого себя. Ты — сказка для Бога, — если Бог существует. И ты сказка для какого-нибудь аутсайдера, для какого-либо джокера в колоде карт.

В сознание моих ближних, должно быть, заложен какой-то врождённый механизм, запрещающий им думать о том, что жизнь — тайна. Они рождены с какой-то защёлкой в голове, блокирующей их мысль и не позволяющей им думать дальше расстояния от руки до рта Они сосредоточены лишь на том, каков мир есть — или каким он будет, каким должен быть… Однако поразительному факту того, что мир существует, они не жертвуют ни единой мысли. Они просыпаются, вживаясь в сказочный мир, но воспринимают его придирчиво и самодовольно, хотя сами в этом мире — лишь гости на краткий час. Прежде чем они познают самих себя, они уже почти мертвы. У обывателя не хватает фантазии представить себе мир иным, нежели он есть. Он принимает предварительные условия существования, соглашается безо всяких колебаний прожить 60–70 лет своей обывательской жизни — и исчезнуть. Жаловаться на такое положение вещей — истерия.

А называть жизнь тайной — экзальтация. Ибо всё следует законам природы.

Вы слышали об этом? Действительность — один-единственный связный «закон природы». Разве это не великолепно?

Всё, взятое в целом, — в полном порядке. Горшки с цветами стоят на подоконнике, дети легли спать, и земля движется своим путём вокруг солнца.

Словно бы «законы природы» — не таинственны вовсе!

Но для обывателя это не так. Для него законы природы — очевидное продолжение законов семьи и общества Подобно тому, как полиция обеспечивает порядок на улицах, наука соблюдает законы и порядок разума. Если что-то всё же не в порядке — последней апелляционной инстанцией придирчивости и самодовольства является духовенство.

Обывателю хочется только удобств. Он ест и пьёт всю жизнь напролёт, он словно водосточная труба, через которую протекает жизнь до тех пор, пока он однажды не перекатится на спину и не умрёт, пресытившись днями жизни.

Даже если я никогда не успокоюсь и не удовлетворюсь положением вещей, даже если все без исключения часы дня такие же, как первый и последний, то есть единственный, я каким-то образом свёл баланс.

Мир — безумен. Либо это так, либо мир в полном порядке, а я безумен. Но что хуже всего? Если безумен мир, значит, я — единственный нормальный. А что, если существует на свете нечто лучшее, чем мир, который нормален, а я — единственный, кто безумен?

Существует ещё третья возможность. И это — та, которую я больше всего ненавижу. Я переживаю происходящее в мире столь сильно и напряжённо, что постоянно должен прикрывать глаза из-за боязни ослепнуть. Но ничто из всего того, что я вижу вокруг себя, не создаёт впечатления, будто оно переживает самоё себя. Что это означает? Это может означать, будто я — единственный, кто существует, а всё другое — лишь нечто, внушённое мной самому себе. Ведь от призрачных, похожих на сон картин нельзя требовать, чтобы они переживали самих себя. Или это возможно? Я не знаю. Но мне не по душе мысль об одиночестве в космосе. Тогда всё-таки лучше быть сумасшедшим.

Так же верно, как то, что я живу, так же верно, как то, что я бодрствую и что действительность мне не снится, — у меня есть ещё возможность отступления. Я могу ещё, вероятно, закрыть глаза на невозможное и стать как другие. Это состояние наверняка можно привести в норму с помощью психиатра или хирурга — или, может, длительными пробежками, холодными обтираниями и тяжёлой работой. Это наверняка может заставить меня согласиться с тем, что это — я, а не окружающий мир экзальтирован. Во всяком случае, должно быть, мне не мешало бы себя приукрасить, дабы найти место в рядах и смешаться с другими. Но это меня не соблазняет. Я выбираю возможность остаться единственным, кто знает, что такое — странное, единственным, кто знает тайну.

12. КОГДА Я УМРУ, мир избавится от сумасшедшего. Либо это так — либо мир потеряет единственного нормального человека. Тогда больше не будет иметь никакого значения то, кто был безумцем — я или мир. Независимо от всего — последнее слово за этим миром.

Рассказывают, что редактор, переживший критика всего на несколько недель, рисковал своим служебным положением, добиваясь, чтобы длинная статья его друга была напечатана полностью.

Вообще-то, редактор и обнаружил её среди оставленных коллегой бумаг. А если это не так — как шептались по сторонам, — редактор сам написал статью. И тогда — как говорили, — он сделал это, дабы почтить память старого друга и коллега.

Абсолютно случайно редактора похоронили на том же кладбище, что и критика-искусствоведа. Ещё прежде могила коллеги заросла, она — всего на расстоянии нескольких метров отстоит от могилы редактора.

Шепчутся ли они друг с другом на месте своего последнего упокоения, останется здесь не сказанным. Ибо о подобных вопросах при любых обстоятельствах, находящихся вне пределов нашей компетенции, судить не нам.

Однако ветер, ветер шепчет в траве над земными останками наших героев. А мир таков же, как и прежде.

По-моему, он снова встал на место.