Рыхлый снег укрывал озябшую ноябрьскую улицу. Савин неспешно закрыл за собой тяжелую дверь Госбанка и пошел домой. Все вокруг белело какой-то госпитальной чистотой. Евгений Антонович вытянул вперед широкую ладонь, снежинки словно ждали этого и стали усаживаться целым роем. Всю жизнь Савину казалось, что у первого снега есть свой еле уловимый запах чистого родника, лесных, из далекого родного белорусского леса, трехлепестковых подснежников, росших на тонких нитяных ножках. Он улыбнулся.
Темнело. Завернув за угол, Савин увидел, как одно за другим зажглись окна музыкального училища, стоявшего рядом с его домом.
Войдя в подъезд, он открыл почтовый ящик с цифрой 10, вынул газеты, большой пухлый конверт, две открытки. Конверт был из родного села под Минском, и Савин немного удивился, увидев, что он отправлен племянником Ваней, семиклассником.
В комнате он поспешил вскрыть конверт и вынул из него аккуратно сложенную газету «Пионер Белоруссии». Развернул — и прямо в упор на него глянул мальчик в солдатской шинели с карабином на плече. Вверху большими буквами было написано: «Где ты, отважный разведчик? На поиск, пионеры Белоруссии!».
Мальчик стоял рядом с бронемашиной, был он в шапке, в тяжелых сапогах не по ноге, в долгополой шинели. Карабин казался лишь чуть поменьше его. На поясе — патронный подсумок, в ножнах — кинжал-штык. Парнишка, повернув голову вправо, улыбался.
Остро кольнуло под сердцем, на секунду пресеклось дыхание. Евгений Антонович опустился на стул, который ему тут же подставила жена.
— Это ты, что ль, Женя? — всплеснула руками Нина Ивановна. — Надо же… Ребята, все сюда! — крикнула она детям и внукам.
А Евгений Антонович не отрываясь читал газету. В короткой заметке научный сотрудник Центрального государственного архива Октябрьской революции и социалистического строительства города Ленинграда В. М. Попова обращалась к красным следопытам Белоруссии с призывом начать поиск их земляка Жени Савина, который в годы войны был храбрым разведчиком Ленинградского фронта.
…Это было в Колпино, под Ленинградом, в октябре 1941 года. Разведчики, вымокнув под мелким обложным дождем, отогревались чаем у полевой кухни. Двое суток провели они в тылу у немцев, задание выполнили, принесли донесение, которое не радовало ни их, ни командование: к Ленинграду подходят все новые и новые силы врага. Женя сидел в старой фуфайке, рваных на коленях штанах, на нос сползала черная фуражка.
— Савин есть тут? — крикнул посыльный. — Савина срочно в штаб полка!
Командир отделения устало зыркнул на посыльного:
— Что за срочность такая? Донесение я уже передал. Не кормились горяченьким черт знает сколько. Да и переодеться ему надо.
— Велено поскорее. Там его дожидаются.
Женя заволновался, отодвинул кружку, побежал к дому, где были на постое разведчики. Выскочил — не узнать: шинелька туго перехвачена в поясе, сапоги начищены, повернулся кругом перед отделенным.
— Давай жми, — сказал тот, улыбаясь, — порядок.
У входа в штаб Женя увидел комиссара полка, командира взвода разведки и немолодого незнакомого майора.
— Младший сержант Савин по вашему приказанию прибыл.
— Так это и есть тот Савин, о котором вы мне говорили? — недоверчиво спросил майор простуженным голосом.
— Все верно, — усмехнулся комиссар. — Благодаря его разведке наша артиллерия славно поработала под Александровкой. Молодец, Савин, дай-ка еще раз пожму тебе руку, младший сержант.
Женя шагнул вперед и расплылся в улыбке.
— Я из военной газеты, корреспондент, фамилия моя Мазелев, — сказал майор, тоже протягивая руку. — Приехал к вам в часть, побывал в окопах на передовой, познакомился со многими храбрыми людьми. Ну а под конец захотел повидать разведчиков. Разговорился вот с лейтенантом, и он мне рассказал о вас… о тебе, — поправился, засмеявшись, майор. — Сколько годков-то стукнуло?
— Пятнадцать, товарищ майор.
— По виду не дашь.
— Он у нас солидно выглядит, — заметил лейтенант.
— Да нет, мне показалось наоборот. Поди, прибавил себе годик?
Женя потупился.
— Ну ладно, Женя, рассказывай все по порядку, — вздохнул майор. — Пойдемте вон туда, к старому дому, спрячемся под крышу от дождя. А вздыхаю я, братцы, потому, что у меня самого вот такой же сынок, тоже на фронт рвется, Ленинград родной защищать хочет.
— С чего начать, товарищ майор, с детства или с войны?
— Давай, браток, сперва про разведку. Про твое первое задание. Рассказывай все как было, не стесняйся. Мне, понимаешь, все интересно, ведь я впервые вижу вот такого мальчика в военной форме, а он, оказывается, разведчик да еще и смельчак. Выкладывай все, что чувствовал, боялся ли…
— Боялся, — сразу же согласился Женя и увидел, как укоризненно покачал головой взводный. — Боялся, — упрямо и твердо повторил Савин и замолчал.
— Вы уж его не смущайте, пожалуйста, лейтенант, — майор тронул взводного за рукав, доставая толстый блокнот из планшета.
Вдалеке за горизонтом громыхнуло, а через несколько секунд где-то на окраине разорвался снаряд, за ним другой, третий. Майор вглядывался в живые глаза мальчика, а Женя, привыкший к артобстрелу, начал рассказ.
…Удивительный то был день, когда всех новичков построили в старинном парке, неподалеку от лицея, где учился великий русский поэт и чьим именем теперь назван этот прекрасный город. На бледном небе сквозь тронутые желтизной сентябрьские листья блестели маковки дворцовых церквей. Женя стоял в новенькой форме, только что наспех подогнанной в полковой мастерской. А вот сапоги были такие, какие выдали на складе. Один за другим красноармейцы повторяли текст воинской присяги. Срывающимся голосом Савин произнес торжественные слова.
А через четыре дня командир взвода разведки поставил перед Савиным и еще двумя бойцами задачу: отбыть на передовую и разузнать все, что касается противника в близлежащей деревне по дороге на Кингисепп. Отделенный принес Жене старую фуфайку, штаны — выпросил у сельчан. Ботинки и фуражку с белыми молоточками, выданные в ремесленном училище, решили оставить. Молоточки эти и подсказали разведчикам легенду: Савин, который учился в ленинградском ремесленном училище, пробирается в родное село, уже захваченное немцами.
Пошли лесом, пересекли дорогу, к месту добрались под вечер. Женя отправился в деревню, а двое товарищей залегли в кустах на окраине, дожидаясь его возвращения.
Повсюду на улицах были войска. Пушки стояли на выгоне, прикрытые побуревшими ольховыми ветками, за ними торчали башни танков с черно-белыми крестами. Женя впервые увидел немцев так близко. Ему хотелось вжаться в дощатый забор, прыгнуть в огород, убежать к своим. Не покидало чувство, что враги распознали его, знают, что он — сын полка Савин, разведчик.
За старым овином Женя наткнулся на трех ребятишек, пасших коз, подошел к ним, заговорил, рассказал, что возвращается в свою деревню, попросил проводить. Один паренек согласился, и они пошли по селу вдвоем, теперь стало как-то спокойнее. Женя считал про себя и запоминал. В просторном дворе перед старыми кленами немцы разместили пушки, там же весело горел костер — на вертеле жарились, потрескивая, куры. Немцы гоготали, раскладывали на пятнистой плащпалатке бутылки, консервные банки, фляжки в суконных чехлах. Женя старался ничего не пропустить, запоминал количество пушек, танков, автомашин. Ребята завернули за угол и вышли к широкому колхозному подворью — там высились новые амбары, похожие на те, что построили перед войной в его деревне, напротив амбаров — конюшня, птицеферма. Двери повсюду сорваны с петель, рассыпано зерно, валялись раздавленные тяжелыми колесами грузовиков цыплята. Из конюшни вооруженные солдаты вывели четырех мужчин и женщину. Первым шел высокий человек с седоватой, коротко стриженной солдатской головой, грязно-красная повязка свесилась на глаза, ступал твердо и вместе с тем словно на ощупь, был он босой, и тесемки галифе змеились по жухлой траве. Женя окаменел, но мальчонка тронул его за рукав, и они пошли дальше, прошли все село.
В сумерках вышел он к своим друзьям, сидевшим в засаде. Ночью вернулись в часть, доложились командиру взвода. Тот выслушал Женю, повел в избу, вынул большой лист бумаги, и они стали вдвоем рисовать план села. Память у Жени была цепкая, все запомнил до мелочей, все легло на план: и танки, и грузовики, и пушки, и скопление пехоты. Закончили после полуночи. А чуть свет ударила по селу прицельным огнем артиллерия.
Разведчик Женя Савин. Осень 1941 года.
Вскоре полк получил приказ отойти на новую позицию. Заняли оборону, окопались. И снова Женя с двумя провожатыми получил задание идти в тыл. Быстро переоделся, пристроил за подкладку фуражки справку, что он учился в ремесленном, две секунды поколебался, но, закрыв глаза, четко увидел того босого военного, вынул из вещмешка гранату-лимонку и быстро сунул ее в карман фуфайки.
Снова его товарищи залегли, не доходя до села, а Женя пошел огородами к избам. Село кишело немцами. Женя вертел головой во все стороны: на околице четыре танка, два возле колодца. Четыре пушки. Двадцать три грузовика. Еще одна огромная пушка на гусеничном ходу, широкая — на всю улицу, а ствол такой — ведро можно вставить. Сколько же солдат? Надо чтоб было точно. Не осрамиться, коль доверяют такое дело.
На горушке в центре села высился большой дом, видимо, школа или сельсовет, впереди цветники — теперь на них стояли приземистые, разрисованные черно-зелеными пятнами штабные машины. Урчали моторы, притормозил мотоциклист в больших очках и длинном сером прорезиненном плаще. Женя прошел раз, другой, остановился напротив, у нового сарая, — запоминал. Подъехал длинный грузовик, с него посыпались солдаты, прозвучала лающая команда, все быстро стали в строй. Теперь несложно их сосчитать. Из школы вышли трое офицеров, несколько солдат и человек в штатском с повязкой на рукаве. Офицеры козырнули строю и, не останавливаясь, вышли на дорогу. И тут глаза Жени встретились с мутными, пьяноватыми глазами сопровождавшего их дядьки в штатском.
— Эй, малец, поди сюда! Да побыстрее!
Женя попятился к углу сарая, а они приближались— толстый главный офицер и небритый рыжеватый дядька с повязкой.
— Ей-богу, это не наш, господин офицер. Эй, ты чей будешь? — крикнул полицай, сложив зачем-то рупором короткопалые ладони.
Офицер начал медленно расстегивать большую черную кобуру на круглом животе. Ноги у Жени враз отяжелели, глаза стало заволакивать туманом. Но это длилось меньше мгновения. Решение пришло само собой: Женя выхватил гранату, выдернул кольцо и что было сил бросил ее под ноги врагам. Громыхнул взрыв. В тот же миг Женя метнулся за сарай, побежал, петляя, по огороду, пригнулся, услышав автоматные очереди, перемахнул через плетень, а пули посвистывали, казалось, над самой головой, сбивая листья и спелые яблоки.
Запыхавшись, добежал до своих, ждавших его с тревогой, и они тут же стали уходить к лесу. На ходу Женя рассказал о случившемся, а вечером доложил обо всем командиру своего взвода. Тот сразу же подошел к полевому телефону, вызвал штаб полка. Закончив разговор, он крепко прижал к себе Савина, пошарил в нагрудном кармане и, улыбаясь, прикрепил к петлицам его гимнастерки по маленькому красненькому треугольничку.
— Командир полка приказал присвоить тебе звание младшего сержанта и одновременно представить тебя, Савин мой дорогой, к правительственной награде.
Снова молотила по селу наша артиллерия, слала снаряды туда, где на плане Савин пометил крупное скопление техники, пехоты. Потом были еще походы в занятые врагом села, новые важные разведданные получал штаб части.
…Весь этот свой рассказ военному корреспонденту Женя уложил в пятнадцать минут. Артобстрел не прекращался, более того, стал интенсивнее, а тут еще на Ленинград прошла стая бомбардировщиков, два из них отвернули и стали бросать бомбы на позицию зенитных орудий в Колпино.
— Я хотел бы тебя сфотографировать, Женя, но надо чтобы ты был в полной боевой форме, — сказал майор.
Они прошли к дому, где жили разведчики. Женя быстро взял карабин, прицепил к поясу штык в ножнах. Мазелев расчехлил фотоаппарат, показал, куда стать— к бронемашине, попросил повернуть голову, улыбнуться.
— Ну а про детство — в другой раз, — заторопился майор. — Скоро приеду снова.
— Эх, попала бы газета в Белоруссию, в село наше Оздятичи, к моим. Пусть бы узнали, что я воюю, что жив-здоров.
— Да, рановато кончилось твое детство, Евгений, — сказал комвзвода. — И сам, наверное, понимаешь, каково мне посылать тебя к немцу в лапы, мальчонка ведь ты еще совсем.
— А я вот о чем думаю, — произнес майор. — Наступит такое время, когда тысячи мальчишек будут завидовать разведчику Жене Савину. Вот помянете мое слово, коль будем живы. До скорого свидания, младший сержант Савин.
Но больше они не свиделись, не свела судьба, не расспросил майор Мазелев о детских годах Женьки Савина.
Большое село Оздятичи раскинулось недалеко от плавной, широкой Березины. Место знатное — тут когда-то, гонимое полками Кутузова, беспорядочно переправлялось на западную сторону реки разгромленное войско Наполеона. А еще достопримечательностью этих мест были древние пологие курганы, поросшие полынью, лебедой, боярышником. На этих курганах пропадала с утра до темна сельская детвора — играли в войну. Играли «в Чапаева», «в Щорса». Впереди скакали на гибких ореховых прутьях, со свистом сбивая красноталовыми лозинками сизые головки лебеды, эскадроны Жени Савина и распевали любимую песню «По долинам и по взгорьям…»
Летели лихие конники, сшибались с эскадронами Петьки Лабырача, спешивались, схватывались врукопашную, захлебываясь звонким «ура». Почти всегда держали верх «чапаевцы» Савина.
Поиграв, брались за дело — возвращались к гусиному стаду, которое паслось внизу у курганов, ловили рыбу в Березине, пекли картошку, купались, плавали наперегонки, стараясь догнать колесные пароходики. Катя Кульбянок, Миша Сивчик всегда были рядом с Женькой.
Жили в селе дружно, хотя и не очень богато. Семеро детей росло у колхозного конюха Антона Ивановича Савина и его верной подруги Марии Прохоровны. Детвора спала под одним рядном на полатях, зимой забирались на широкую печь, грели ноги в теплом волглом жите, насыпанном толстым слоем для просушки.
Однажды в июле в Оздятичи приехала из Минска на летние маневры кавалерия. Ребятня не отходила от конников — трогали амуницию, просились в седло.
Женя приносил за пазухой отборный белый налив, застенчиво угощал кавалеристов. Пропадал в палаточном городке, поручив гусей сестре Тамаре. На колхозных лошадях Женя скакал сызмальства, скакал смело, не боялся, но проехать на настоящем боевом коне — это казалось несбыточным, верхом мечты.
— Уважаешь лошадей? — спросил его как-то быстроглазый баянист по имени Артур, игравший вечерами на танцах тут же, около армейских палаток, на вытоптанной полянке.
— Больше всего на свете, — выпалил Женя.
— Ну что ж, подрастешь — и давай к нам в кавалерию.
— Скорее бы, дяденька. Мне еще только двенадцать.
— Бегай под теплым дождиком без кепочки — враз вверх пойдешь. Расти живее, сябруша, вражья стая клыки кровожадные точит. Да мы их песьи головы вот этим клинком посшибаем. Сигай на моего Соколика, держи крепче мою шашку, хлопчик.
Артур подставил ладони под Женькину ступню, тот птицей взлетел в седло, принял тяжелую сизоватую сталь. В левой — поводья, в правой — тяжелая шашка. Пошел!
…Отшумело буйными грозами лето сорокового года, и в августе Женя и его дружок Петя Казюка стали прощаться с родным селом. Петя был сиротой, у Савиных многодетная семья, и сельсовет решил послать их учиться за государственный счет по специальному набору в ленинградское ремесленное училище.
Провожали всей семьей, всей улицей. Прощались до следующего лета, а вышло — на четыре долгих, тревожных года.
На Витебском вокзале минский поезд с ребятами, набранными со всей Белоруссии, встречали с оркестром. Женя и Петя решили не разлучаться. Их зачислили в одно училище на Малой Охте, поселили в одной комнате общежития, только Женя захотел стать слесарем-инструментальщиком, Петя — токарем. Женя всю дорогу боялся, что не примут — от горшка два вершка, да к тому же худенький, что ивовый прутик. Когда на медицинской комиссии мерили рост, незаметно приподнялся на цыпочки. Пронесло, прошел! Обрадовался совсем, получая новенькую форму, черную, как у матросов. Через месяц Женя послал в село первую в своей жизни фотографию. Стоит во весь рост гордый парнишечка, подтянутый, серьезный, в черной шинели. Туго затянут ремнем, на широкой пряжке выбиты буквы «РУ», на петлицах серебряные буквочки «6 РУ» — шестое ремесленное училище, на фуражке спереди скрестились молоточек и разводной ключ.
На Октябрьские вышли они на демонстрацию сводной колонной. Лихо шла рабочая смена по Невскому, прошли под аркой Генерального штаба, по знаменитой площади у Зимнего дворца. Море кумачовых знамен, тысячетрубные оркестры, песни над людской рекой, песни до позднего вечера…
Любил Женя мастерскую — здесь пахло сталью, машинным маслом, тянули к себе тиски. Занятия пролетали как одна минута. Рука Жени окрепла, глаз приобрел точность — тяжелый напильник не ковылял уже вверх-вниз по детали, а шел плавно, снимая еле заметный слой металла. Мастер Степаныч приглядывался к Жене, все чаще и чаще останавливался около его тисков. Степаныч слыл человеком немногословным, спокойным, никогда никого принародно не хвалил, но знал, кто чего стоит, понимал, будет ли из парнишки толк.
— У тебя металл оживает, Савин, — прогудел он однажды, наклоняясь к самому уху Жени, который ничего не видел вокруг, кроме ровной синеватой поверхности стального бруска.
В декабре им объявили, что вскоре поведут на Кировский завод. Большие ворота знаменитого завода распахнулись перед колонной ремесленников, во дворе мастера разделили их на группы и повели по цехам. У Женьки захватило дух — вот это завод, вот это махина!
— Тут бы трудиться всю жизнь, — услыхал он рядом сипловатый голос Степаныча.
Женя вздрогнул, зарделся, закивал согласно головой.
В начале сорок первого они стали ходить сюда регулярно на практику, и ребятам во всеуслышание объявили, что тех, кто покажет наилучшее прилежание и мастерство, после окончания училища возьмут на завод.
Женя старался как мог. Его хвалили все чаще. Однажды Степаныч отобрал несколько деталей, сделанных Савиным, загадочно улыбнулся и ничего не сказал. А как-то в воскресный день, гуляя с ребятами по Невскому, Женя увидел в большой застекленной витрине необычную выставку под названием «Рапортуют учащиеся ремесленных училищ». В витрине лежали различные детали, приспособления, всякий инструмент.
— Глядите, хлопцы, наш Савин-то на витрине! — крикнул Петя Казюка.
На черной бархатной подставке лежал отливающий зеркальным блеском молоток. Под ним надпись: «Работа Е. Савина. 6-е РУ».
Женя, Петя и многие другие ребята впервые попали в большой город, да еще в такой удивительный город! Часто по выходным дням бывали экскурсии. Приходил старичок, друг Степаныча, вместе они слесарили на Путиловском, большевик, участник штурма Зимнего, он без устали водил ребят по городу. Женя, слушая его, закрывал глаза, и ему виделся Ленин на броневике, красные сполохи выстрелов на ночной Дворцовой площади, костры у Смольного, грузовики с красногвардейцами, среди которых были Степаныч и его старый друг.
В Смольном Женю больше всего поразила кровать, на которой спал Ильич. Точь-в-точь такая сейчас у него, у Женьки Савина, ремесленника, — железная, с жестким матрацем. Женя украдкой пощупал его. Домой он писал: «Вчера были мы в зале, где Ленин объявил о начале новой власти рабочих и крестьян. Зал такой красивый, что мне и не описать. До того места, где стоял наш вождь, я мог дотянуться рукой. Жизнь моя — словно красивый сон».
Мать в ответ свое: «Жду тебя, мой голубок сизенький, не дождусь. Хоть бы скорее лето, а там и тебя отпустят на побывочку. Чует мое сердце, что исхудал ты. Не болеешь ли?»
А Женя окреп, руки налились силой, по физкультуре первый. На лыжах, правда, не всегда получалось, зато винтовку собрать и разобрать, всадить в черный кружок мишени все пять пуль из мелкашки — тут он многих обгонял.
К Первомаю выдали им белые гимнастерочки, черные суконные брюки, новые хромовые ботинки с подковками. Как вышли на парад — одно загляденье, вот тебе и ремеслуха! А как ножку дали, как ударили строевым шагом по мостовой! Народ глядел и не мог наглядеться — смена рабочему Питеру идет!
…Под вечер 22 июня во дворе училища состоялся митинг. Женя стоял в строю, опустив голову. Директор училища, Степаныч, какой-то военный говорили, что вероломный враг будет скоро разбит, а перед ребятами стоит одна задача — учиться отлично, быстрее овладевать очень нужными стране рабочими специальностями.
Недели через три их подняли рано утром и на машинах повезли за Гатчину, на оборонные работы. Вместе с сотнями других людей в тихом зеленом поле, казавшемся таким мирным, далеким от войны, повзрослевшие мальчишки копали глубокий противотанковый ров. Бросали землю с утра до ночи в три смены, падали с ног, росли на ладонях сизыми буграми кровавые мозоли.
Неподалеку от них, ближе к Гатчине, также валясь с ног от усталости, работали красноармейцы.
В свободную минутку Женя бегал к ним, смотрел, как они сооружали блиндаж, рыли траншеи, в полукруглых капонирах устанавливали небольшие противотанковые пушки.
Тяжелой вереницей тянулись дни, с фронта приходили плохие вести. Однажды почти над ними завязался воздушный бой. Татакали пулеметы, самолеты неуклюже гонялись друг за дружкой — было совсем не страшно, все напоминало какую-то игру. И вдруг тупоносый краснозвездный ястребок повалился на крыло, от хвоста потянулась ниточка дыма.
— Прыгай! Прыгай же! — кричали ребята, побросав лопаты и выскочив изо рва. Только из самолета никто не выпрыгнул и он глухо ударился о землю, подняв над собой острый факел пламени…
Все пальцы на правой руке у Жени были забинтованы, мозоли не заживали, гноились. Начальник училища — теперь его так стали называть, — видя такое бедственное положение Савина, назначил Женю связным между училищем и артиллерийской частью. Женя бегал туда два-три раза в день и успевал, отдав записку, помочь очистить снаряды от слоя смазки или брался прокладывать со связистами телефонный кабель от блиндажа к наблюдательному пункту. Шустрого паренька приметили — угощали сытными щами, подарили пилотку. Женя подружился с веселым острословом сержантом Геной Беляевым.
Погожим теплым вечером пришла беда. Высоко в небе проплыл немецкий самолет, за ним другой, третий. Самолеты были привычным делом, но тут кто-то звонко закричал:
— Парашютисты!
Начальник училища быстро кивнул Жене:
— Мигом в часть. Спроси, что нам делать.
Женя помчался не разбирая дороги, то и дело вглядываясь в небо, а справа над пшеничным полем уже колыхались белые купола. Женя подбежал к блиндажу, нашел командира.
— Отходите немедленно! — закричал тот. — Всем ремесленникам отходить в сторону Ленинграда! Живо!
Через десять минут растерянные ребята, побросав палатки, кирки, лопаты, бежали по полю, позади них уже слышались сухие, негромкие автоматные очереди.
— Доложи, что мы отошли к Гатчине, и догоняй нас! — крикнул Савину начальник училища.
Женя снова полетел к артиллеристам, те уже, прильнув к прицелам, застыли у орудий. Слева грохнул выстрел, рявкнула пушка и у штабного блиндажа, винтовочная стрельба потонула в орудийных залпах. Немцы залегли, стреляли из пулеметов. Казалось, выстрелы раздавались всюду — спереди, сзади. Женя испугался и юркнул в блиндаж. Вскоре туда приполз раненый сержант Гека и сказал, что наверху совсем плохо. Женя ошалело выскочил из блиндажа, увидел убитых, побежал к молчавшей пушке — там корчился раненный в живот артиллерист.
— Снаряды! Дай снаряды! — хрипел он еле слышно.
Женя бросился к сараю: он знал — там были снарядные ящики.
— Отходить! Команда отходить к лесу! — послышалось вдалеке.
За сараем стояли лошади. Женя быстро запряг повозку, рванулся назад, вывел Гену, дотянул до телеги, затем подтащил стонущего артиллериста, и они помчались несжатым полем к дальнему черному лесу. Догнали две лошадиные упряжки с пушками, догнали пятерых артиллеристов, которые катили орудие, впрягшись в брезентовые постромки. Стали держать совет. Решили добраться до леса, по пути искать своих, а затем уходить в сторону Ленинграда. И тут кто-то сказал:
— Бензосклад оставляем немцам. Не дело, братва.
— Еще можно успеть…
— Кто пойдет? — спросил командир дивизиона.
— Кого назначишь, лейтенант, тот и пойдет.
Командир назвал троих.
— Возьмите и меня, — попросил Женя. — Может, понадобится под колючей проволокой, под забором пролезать. А в случае чего — я из ремесленного…
Командир махнул рукой. Взяли гранаты, перезарядили винтовки и заспешили назад. Бежали пригнувшись, пшеница опутывала ноги, не хватало дыхания, падали, поднимались, бежали дальше. Успели! У длинного кирпичного склада никого еще не было. Открыли краны двух цистерн, отвинчивали, где отвинчивались, пробки у бочек. Резко запахло бензином. Быстрее, быстрее! Горючее лилось на землю, черной речкой потекло к шоссе.
Над складом пролетела стайка трассирующих пуль. Застучал пулемет. Когда он смолк, со стороны дороги послышался гул моторов. Гул быстро нарастал, становился похожим на глухое рычание.
— Танки! Отходим, братцы, дело сделано!
— Да уж не попользуются, гады.
— Савин, ты где? Не мешкай, отходим!
Женя вспомнил приказ товарища Сталина — ничего не оставлять врагу. Он схватил охапку ветоши, подставил под струю бензина — ветошь обмякла, выпала из рук. Нужно намотать на палку! Скорее, скорее! Женя оторвал от забора узкую дощечку, переломил пополам, намотал на нее тряпье, чиркнул спичкой. Бойкий огонек побежал по факелу, полыхнул жаром. Женя прижался к углу склада. Из-за поворота вывернули силуэты грузовиков, над кузовами на фоне светлого еще неба четко видны были солдатские каски. Женя, размахнувшись, бросил факел в бензиновый ручей, уже пересекший шоссе. Огонь взмахнул в небо. Женя юркнул под забор, вскочил, побежал. За спиной громыхнуло, теплой волной толкнуло в спину, оранжевый сполох осветил дорогу, черный клубящийся дым потянулся к небу.
Женя мчался не оглядываясь, ему казалось, что весь он как на ладони. Гудение жаркого пламени, глухие взрывы бензиновых бочек не заглушали истошных криков немцев, горевших в этом адском огне.
Догнал Женя своих быстро, передохнули малость. К лесу пошли все вместе, довольные.
— Видели мы ваш фейерверк, — сказал командир. — Молодцы.
Старший помолчал, прокашлялся:
— Это вот Савин поджег. Времени в обрез — немцы на дорогу выехали уже. Его заслуга, чего уж тут…
У леса нашли еще отступивших артиллеристов, приободрились. К утру вышли к своим, и раненых вывезли на той самой Жениной телеге, и орудия спасли. Когда добрались до Пушкина, какой-то седой командир обнял Женю, похвалил, что не бросил раненых товарищей, поблагодарил за повозку. Этот командир казался Жене добрым, понятливым, но были и другие — построже, они хотели непременно отчислить куда-то Савина, отправить в тыл, откомандировать в ремесленное училище. Тут вступился командир артдивизиона. Он пошел в штаб, и Савина оставили в части, выдали форму, зачислили на довольствие, а главное — направили в разведку, куда он очень хотел попасть, доказывал, что, переодевшись в сельскую одежду, может сгодиться красноармейцам.
…Глубокой осенью, уже после того как Женю сфотографировал военный корреспондент, командир взвода разведки дал Савину увольнительную на двое суток для поездки в Ленинград.
Как преобразился город! Окна перекрещены газетными ленточками, витрины заложены щитами, на улицах глубокие воронки, есть разрушенные дома, всюду сосредоточенные люди с противогазными сумками, военные патрули то и дело проверяют документы.
Вот и Малая Охта, вот и родное училище номер шесть. Женя взлетел по лестнице, заглянул в свой класс — пусто, в соседнем тоже никого. В общежитии одни дневальные, тоже с противогазами. Они и отослали Савина в мастерские — там теперь трудятся ребята на оборону. Женя рывком отворил дверь, услышал знакомый скрежет напильников, глухое гудение станков. В дальнем углу по стенам метались сполохи электросварки. Женя постоял минуту, другую — все были в работе, никто не поднял головы.
— Рота, смирно! — крикнул весело Женя.
Ребята обернулись и замерли.
— Женька! Женька вернулся! С того света явился! Ура!
Мальчишки обступили бравого солдатика, с завистью глядели на военную форму, засыпали вопросами. Женя рассказывал мало, больше сам спрашивал.
Добрались ремесленники в Ленинград из Гатчины лишь через трое суток, но пришли не все — были среди них раненые, несколько ребят погибло от пуль десантников, троих скосили осколки фашистской бомбы.
И сразу пошла новая жизнь — парни постарше пошли работать на заводы, хотя жили здесь, в общежитии, младшие весь день пропадали в мастерских. Петю Казюку взяли на Кировский. Отработав в первую смену и придя в училище как раз к обеду, он попал прямо в объятия Жени.
— Живой, сябрушка, дорогой, — шептал Петя, не веря своим глазам. — А мы-то, по правде сказать, не ждали. Такая стрельба поднялась тогда. Мы и решили, что ты навеки в том поле остался…
Петя трогал малиновые треугольники на петлицах, примерил шинель, шапку со звездочкой. Повздыхали, что нет вестей из дому.
Вскоре после обеда — а Женя выложил на стол банку тушенки, полбуханки хлеба, большой кусок колотого сахара, так что у всех дух перехватило, — по мастерской прокатилось радостное известие: сегодня поведут в баню. Давно не парились ребята — бомба угодила рядом с баней, разворотила водопровод. Однокашники стали звать с собой Женю. Ему жалко было бросать напильник, он с такой радостью стоял у тех давних своих тисков. И вместе с тем ему тоже захотелось согреться, посидеть в парилке.
У стен бани, поковыренной осколками, толпились молчаливые закутанные люди. Они безропотно пропустили небольшую колонну ремесленников. С шумом, с веселым гамом заполнили мальчишки гулкий, чуть теплый зал, загремели тазами. Женя пристроился в очередь, набрал горячей воды, сел на холодную мраморную скамью. И тут он словно прозрел — увидел, что рядом почти не шевелясь сидели тощие, безмолвные люди. Вот мимо бесшумно прошел бородатый старик, держа за руку хилого мальчика. Они словно плыли, не касаясь пола, такие легкие, странные своей неестественной худобой — ребра выпирали, руки висели безжизненно, ступни синих ног скрывались в серых клубах стелющегося пара. Женя отвел глаза, наткнулся на примолкших своих ребят: те выглядели чуток получше. Какая-то судорога пробежала по Жениному лицу и шее, потом в горле стал расти тяжелый ком, Женя уткнулся глазами в пол и заплакал. Ему стало нестерпимо жалко этих людей, стыдно того, что он, Савин, не такой худой, как они. Ему стало казаться, что все до единого смотрят на него! Что делать? Встать и крикнуть, что приехал он с фронта, что у него полный красноармейский паек?..
Женя, сгорбившись, вышел в предбанник, быстро оделся, кинул на плечи шинель, схватил шапку и ушел.
…Полк вгрызся в замерзшую землю под Колпино и стоял насмерть. Вокруг лежали совхозные поля, припорошенные первым снежком. Женя, дежуря на НП, следил за немецкими траншеями, но изредка поворачивал бинокль назад, видел, как на поля под вечер приходили изможденные люди, добирались из Ленинграда. Они медленно ворошили землю, радовались каждой подмороженной свеколке, брюквочке. Их прогоняли часовые, ибо то и дело на поле рвались снаряды, но ленинградцы покорно выслушивали их, уходили и возвращались снова и снова.
Когда у Жени выдавался свободный час, он бежал на это поле и копал, копал. Уже брюквой заполнен старый ящик из-под мин, фанерная бочечка, в которой был цемент. Он оставлял их там, на поле, — пусть берут, не все ли равно кто — все блокадники. Потом с Женей стали ходить два его товарища, разведчики, ходил командир отделения. Он же и предложил написать записку: «Дорогим ленинградцам от разведчиков-фронтовиков».
Часто на поле приходила женщина с двумя детьми, и свою брюкву Женя теперь отдавал только им. Приносил немножко хлеба, сухарей. Обменяв осьмушку махорки, положенной ему, как всем бойцам, на два кусочка рафинаду, он отнес сахар детям, а те тупо смотрели на белые ровные квадратики, словно не знали, что с ними делать.
— Может, отнесем младшеньким? — спросила женщина и, не дождавшись ответа, бережно спрятала сахар за пазуху. — Эти вот двойняшки — мои, а дома еще двое — соседские сироты.
— А у меня сестрички и братики под немцем остались, — печально заговорил Женя. — Вдруг где-то тоже, вот как вы, на поле ползают, шуптики копают — так у нас в Белоруссии картошку, прихваченную морозцем, называют. Семья у нас девять ртов была, так что я, тетенька, ведаю, что такое пустой живот. И сейчас у нас паек тоже, сами понимаете, блокадный, с каждым днем все меньше получаем, но мне хватает.
— Мал ты уж больно для войны, — покачала головой женщина.
— Для разведчика мой рост в самый раз, я где хотите проползу. И глаза у меня зоркие — недавно немецкий штаб выследил в бинокль. Бегают туда-сюда связные по траншее, чуть стемнеет. День наблюдаю, другой, докладываю командиру взвода, вдвоем стали глядеть — точно, штаб. Ну, нашим пушкарям тут дали команду, они третьим залпом и накрыли этот объект. Мне благодарность комбат объявил…
Вскоре из-за больших потерь часть отвели в тыл, влили в нее пополнение и перебросили на Невскую Дубровку. Тяжелейшие бои выпали на долю тех, кто защищал этот клочок земли под Ленинградом. Есть такое поверье у пехоты, что дважды в одну и ту же воронку снаряд не попадет. Может, так оно и было в других местах, но не здесь, у 7-й переправы. Сколько видит глаз, вся земля вспахана, вздыблена, изранена. Была бы живая — кричала б криком.
Осенняя, хмурая Нева стала границей, стала линией фронта. На этой стороне наши, на той, в деревне Арбузово, — немцы. Наше командование решило выбить фашистов из Арбузова, зацепиться на том берегу, расширить плацдарм.
Штаб полка теребил разведчиков — давайте каждый час свежие данные. Что происходит на том берегу, в Арбузове?
Разведчики понимали: надо выйти к самой реке. Ночами они прорыли подземный ход к разбитой кирпичной трансформаторной будке, стоявшей на обрывистом берегу Невы, и оборудовали в ней наблюдательный пункт. Возможно, блеснули стекла стереотрубы, или фашисты ночью при ракетах заметили, как приносили на НП еду в термосах, но теперь они методично из минометов обстреливали будку. Наравне со всеми, оцепенев от холода, нес дежурство и Савин. Мерзлая земля колыхалась от близких разрывов, противно визжали осколки над головой.
Холодным розовым утром первая мина легла совсем рядом с будкой и тяжело ранила новичка-казаха. Он помирал и просил пить.
— Вот ведь жизнь: Нева рукой подать, а не зачерпнешь, — ругался отделенный.
— Прошмыгну, ужом проползу, разрешите, товарищ сержант! — встрепенулся Женя.
Командир отделения, вздохнув, согласился. Женя пополз, вжимаясь в землю, и сразу же над ним противно завыли мины. Они ложились справа, спереди, все вокруг заволокло пылью и сизым дымом. Мучительно долго пропадал Женя. Но вот наконец он появился с фляжкой в правой руке. Еще рывок — и он в безопасности, в траншее, но в то же мгновение осколок ужалил его в голову.
Пять дней провел он без сознания, пять дней на грани жизни и смерти. Когда осколок, сидевший чуть выше лба, вынули, Женя пришел в себя, и его из санчасти перевезли в Ленинград. В госпитале на Большой Охте он пробыл около месяца. Врачи лечили, а тетя Таня, одинокая медсестра, у которой умер от голода годовалый сынишка, тайком отдавала ему треть своего блокадного хлебного пайка.
Женя поправлялся медленно, ныла голова, все плыло и кружилось перед глазами. Вечерами он сидел у печурки, тетя Таня подсаживалась к нему, шевелила отросшие Женины волосы, длинными худыми пальцами бережно почесывала вокруг раны.
— Зудит — значит, заживает, — пришептывала она.
— Никогда не верил, что пуля найдет меня. Не верю, тетя Таня, я в смерть.
— Тоньше волоска оставалось тебе до нее, сыночек…
Когда дело пошло на поправку, в госпиталь пришел лейтенант, командир разведвзвода, — был с поручением в штабе дивизии, забежал навестить Савина. Достал из вещмешка две пачки концентратов, рассказал невеселые новости:
— Из нашего взвода мы с тобой, Женька, вдвоем остались. Идем, брат, на переформировку, значит, не свидимся. Не держи, малыш, зла, что я посылал тебя в огонь, под пули подставлял. Так уж выходило.
Женя перебил его:
— Да что там, товарищ лейтенант. Я вот все о другом думаю: что с моими родными сталось, как мама, как младшенькие… В госпитале надоело, хочу на фронт, хочу к вам. Не верю, что меня могут убить, я ведь еще ничего не сделал в жизни.
Врачи решили, что Жене надо долечиваться в тылу, подкормиться, отойти. И повезли его вместе с другими ранеными сначала по замерзшей Ладоге, а потом дальше, поездом, на Волгу.
До первой весенней капели пробыл Савин в госпитале, а когда совсем окреп, его направили в запасной полк. На Волге в те дни формировалась 16-я литовская стрелковая дивизия. Ее костяком стали литовские патриоты, партийные работники, комсомольцы, милиционеры, солдаты и командиры отступившей на восток 179-й дивизии. Вливались литовцы, жившие еще до войны в разных уголках России. Из далекой заснеженной Сибири приехали на Волгу пять братьев Станкусов — Пранас, Пятрас, Миколас, Юстинас, Леонас. Один крепче другого — таких великанов и весельчаков не часто встретишь в жизни. Их предки были переселенцами, в Сибири основали они деревню, и вот теперь их внуки пошли сражаться за Советскую Россию, за Советскую Литву, которую, кстати, никогда не видели.
Вливались в дивизию и русские, жившие в Литве, украинцы, белорусы.
Савина по его просьбе зачислили в конную разведку 167-го стрелкового полка литовской дивизии.
— Белоруссия — соседка Литвы, значит, мы с тобой вроде как братья, — говорил Жене старший сержант, помощник командира взвода разведки Харитонов. — Я жил в Каунасе, язык знаю, как свой родной русский, и тебя в два счета выучу. В общем, не тужи, будем воевать до победы вместе.
Так и вышло, провоевал в этой дивизии Савин до самой Победы. А пока была учеба: устройство мин — каждый разведчик должен уметь разминировать и свою и немецкую мину, разбирали и собирали автоматы, пулеметы, учили немецкий язык. В холодные дни сидели в классах, изучали топографию, трофейное оружие. Сошел снег, и Женя вместе с другими начал по-настоящему постигать нелегкую науку верховой езды, учился орудовать шашкой.
— Тяжеловата для шестнадцати годков, а? — заботился Харитонов.
Пот стекал по шее, по лбу, кружилась голова, деревенела правая рука, сжимавшая эфес шашки.
— Поводья в левой, зажимай между средним и указательным пальцем, держи легко, лошадь — существо понятливое, только слегка тронь поводья — она уразумеет. А шашкой не винти, не играйся, не то еще уши кобылице посечешь.
— Не посеку. Мне еще до войны лошадь и шашку доверяли. Не зацепил.
— Ух какой сердитый, — засмеялся Харитонов. — Ну-ка, поскакали рубить лозу. Слушай, а как твою кобылку наречем?
— Ее уж нарекли, товарищ старший сержант, на конюшне. Пемпя у нее кличка, как переводится?
— Да никак. Кличка ерунда, была бы лошадь верная да послушная.
Рубка лозы досаждала Жене пуще всего. Надо было на всем скаку подлететь к стеблям, воткнутым ровными рядами на поле, махнуть наискосок клинком и скосить верхушку так, чтобы она воткнулась в песок свежим срезом. Шпоры в бока, вперед! Одна лозина, вторая, а третью и четвертую не зацепил, не попал. «Уж лучше брать барьеры», — шептал Женя. Но и тут вышел конфуз — упал с лошади. Три дня после этого боялся подъезжать к высокому плетню, через который скакали разведчики на своих не очень-то удалых лошадях.
К Пемпе Женя относился со всей душой: и травы свеженькой нарвет, и овса выпросит у старшего конюха. На конюшне это замечали, и все же Харитонов нет-нет да и прикрикнет:
— Потертость имеется. Попону надо класть точнее, а не лишь бы как.
— Засечки, — укорял он в другой раз, ощупывая ноги кобылицы.
Куда проще давалась Жене строевая подготовка. Любил он шагать со взводом, петь строевые песни. Но пели на литовском, и многих слов Женя еще не знал.
Однажды, когда разведчики занимались на стрельбище, к ним приехали командир полка подполковник Мотека и начальник штаба Вольбикас. Взводный встрепенулся, подал команду: «Взвод, смирно!», но Мотека попросил продолжать занятия. Разведчики скакали на лошадях через ров, стреляли на скаку из автомата по мишени. Женя скакал последним, но мишень поразил не хуже своего учителя Харитонова.
Затем воткнули в землю свежую весеннюю лозу с первыми пахучими листочками.
— Шашки к бою! Руби!
Накануне Женя весь вечер сам точил оселком клинок — острый, волосок пересечет. Привстав в стременах, он резко махнул шашкой. Есть! Еще раз. Есть! Снова взмах — снова падает подкошенная вершинка лозы.
Взвод построили. Мотека подъехал на своем буланом нетерпеливом жеребце, бросил руку к фуражке:
— Sveiki, vyrai!
— Sveiks tamsta!
Командир полка похвалил за выучку, пожал руку командиру взвода, покосился на Савина.
— Это тот самый паренек, о котором я вам докладывал месяц назад, — понял его без слов взводный, — Хенрик Савинас, он не возражает, чтоб мы его так называли.
— По-литовски еще не научился? — спросил Мотека, подъезжая к Жене.
— Многое уже понимаю, товарищ подполковник.
— Мальчишка способный, до военного дела у него большой аппетит, — сказал Харитонов. — А к лету и язык освоит, получается у него справно.
— Молодец, Хенрик, рубишь отлично, и нашивка за тяжелое, ранение тебе не помеха, и автомат у тебя в руках не игрушка, вон как мишень испортил, — засмеялся командир полка.
— Зайди вечерком в штаб, побеседуем, — сказал Вольбикас, — с помощником комиссара по комсомолу тебя познакомлю, он должен знать нашего сына полка.
Вольбикас угощал настоящим грузинским чаем, пододвигал то и дело пакет с белыми сушками, блюдце с мятными подушечками. Женя рассказал о довоенном житье, о Ленинграде. О прошлых боевых делах говорил сдержанно. Помощник по комсомолу долго расспрашивал о делах, а потом сказал, что хоть и скупы записи в красноармейской книжке, да говорят о многом: такого парня, как Савин, надо принимать в комсомол. Вольбикас осторожно намекнул: может, Савину лучше остаться в тылу, продолжить учебу — в Куйбышеве организовано ФЗО для литовской молодежи, и командование полка может походатайствовать перед командиром дивизии. Женя давно ожидал подобного разговора и приготовился к нему. Горячо стал говорить он о родной земле, которую топчут гитлеровские сапоги, о том, как он уже пригодился разведчикам и пригодится еще, что решил твердо дойти до Берлина, а учеба никуда не уйдет, успеет наверстать упущенное…
167-й полк расквартировался в небольшом городке на Волге. Рядом с казармой высилась школа в яблоневом саду. Женя гарцевал на Пемпе по своему подворью, поглядывал на старшеклассниц, гулявших парами на переменках, бросался в них снежками, а в мае частенько, положив на подоконник открытого окна несколько наспех выломанных веток сирени, сидел у клумбы, слушал, как идет урок, и грустил. Он уже подружился со многими старшеклассниками, давал им прокатиться на Пемпе, приглашал в свой клуб на концерты заезжих артистов, в кино. Иногда с парнями приходила высокая, гордая, черноволосая девочка. Женя уже давно приметил эту неприступную девятиклассницу, узнал, что зовут ее Клава, узнал, где живет, и при всякой возможности норовил проскакать по ее улице.
Как познакомиться, как подойти, заговорить?
Разведчики часто после занятий купали лошадей в Волге. За ними всегда увязывалась детвора, барахтались у берега, ныряли. Пемпя любила купаться, заплывала далеко, фыркала, косилась каштановым ласковым глазом на своего легонького хозяина.
— Тонет, глядите, Олька тонет! — закричали на берегу.
Женя, сидевший на Пемпе, оглянулся и увидел над темной водой маленькую руку… Его Пемпя словно почуяла беду, легко послушалась поводьев и повернула назад. Женя соскользнул с лошади и поплыл к девочке широкими мужскими саженками. Он поймал ее руку уже под водой, схватил за косу, приподнял над легкой волной. Пемпя приняла девочку на широкую спину, и они втроем поплыли к берегу…
Вечером в штаб полка пришла мама той рыженькой девочки, принесла огромный букет пионов, плакала от радости. На следующий день младшему сержанту Савину перед строем объявили благодарность, а еще через день комсомольцы школы пригласили его в гости. Женя рассказывал о чудесном городе Ленинграде, о памятном первомайском параде, о белых ночах, о том, как поджег бензосклад, как ходил в разведку.
— Постойте! — закричала вдруг Клава, сидевшая недалеко от Жени. — Так это ведь о тебе писала «Пионерская правда»! Ну помните, ребята? Там еще фотография была: мальчик стоит у танка, винтовка на плече. Да погодите минутку…
Клава побежала в учительскую, принесла подшивку газеты, быстро нашла статью с фотографией.
— Вот: «Отважный разведчик Ленинградского фронта Женя Савин, — прочитала звонко радостная Клава. — Фото Р. Мазелева».
С тех пор, как только выдавался свободный вечер, Женя отпрашивался у взводного, забегал к Клаве домой, и они шли гулять к Волге. Взводные весельчаки братья Станкусы перемигивались между собой, когда Женя чистил до зеркального блеска сапоги, подолгу расчесывал у зеркала свой непокорный ежик. Взводный не препятствовал этим отлучкам, но требовал, чтобы на вечерней поверке Женя стоял в строю. Харитонов предложил пустить шапку по кругу, собрали немного деньжат.
— Скоро на фронт, — буркнул Харитонов. — Купи своей зазнобушке подарок, пусть вспоминает Хенрика Савинаса.
Женя смутился — «зазнобушка», потом опечалился — «на фронт». Конечно, они давно все поговаривали, что засиделись, но почему именно сейчас, когда в поле за казармой цветут ромашки, когда такая теплая вода в Волге…
Деньги они с Клавой потратили таким образом: купили сто конвертов, чтобы Клава писала письма на фронт до самой победы, наелись мороженого до хрипоты, сходили в городской кинотеатр. Шел фильм «Свинарка и пастух», оба видели уже эту картину, знали ее счастливый конец. Когда шли вечером у Волги, Клава взяла Женю под руку и тихонько пропела:
…На комсомольском собрании разведвзвода Женю принимали в комсомол. Командир взвода похвалил его за боевую подготовку. Харитонов рассказал, как Савин заботится о лошади, следит за личным оружием. Вспомнили случаи на Волге. А подвел итог помощник комиссара полка по комсомолу, показав всем «Пионерскую правду»:
— Вот, школьники мне принесли. Просили считать эту публикацию в главной пионерской газете как рекомендацию в комсомол.
И он стал читать заметку.
— Вот это да-а, — прогудел Пятрас Станкус.
— Ты что же скрывал, Хенрик? — рассердился Харитонов.
— Выходит, и вправду настоящий разведчик, — удивился Юстниас Станкус. — Получается, что Хенрик — самый обстрелянный солдат в нашем взводе.
— Ты, может, нам не доверяешь? — горячился Харитонов.
Женя молча стоял посреди комнаты, опустив голову, потом торопливо заговорил, впервые заговорил по-литовски:
— Неловко про себя говорить, товарищи. Героем себя выставлять. Документов про эти дела у меня никаких. А рассказать, конечно, хотелось, особенно вам, товарищ старший сержант Харитонов, вы мне, можно сказать, как брат. Ну а вдруг бы вы подумали или напрямик рубанули: вот, соловей, заливает…
Помолчали, замполит взвода подал Жене газету:
— Береги, внукам показывать будешь, сунус.
Только пропала та газета, долго носил ее Женя в нагрудном кармане, перетерлась в порох.
…Шли письма от Клавы Кругловой сначала под Тулу, там глубокой осенью дивизия получила боевое крещение, а затем под Курск, где медленно назревало гигантское сражение. Женя отвечал регулярно, хотя всего написать не мог, нужно было хранить военную тайну. А писать было о чем.
В обороне командиру полка очень важно знать, что творится у противника, что он замышляет, не подошло ли подкрепление. В обороне разведка всегда при деле, это глаза и уши командира.
Пошли за «языком» группой человек десять во главе со взводным. Женя полз рядом с ним.
— Ну как? — прошептал командир взвода.
— Ничего.
— Плюнуть можешь?
Женя пошевелил языком в пересохшем рту.
— Не можешь. Значит, страшно. Так и должно быть первый раз.
— Привыкну, товарищ лейтенант, вот увидите.
Ночь то и дело прорезали ракеты — боялись немцы разведчиков. Братья Станкусы разрезали проволоку, сделали проход, вынули две мины. Уже почти половина группы проползла под колючкой. И тут беда: зацепился-таки кто-то маскхалатом, загремели над головой пустые консервные банки, жестянки. Полетели одна за другой ракеты, застучал пулемет. Разведчик рванулся, но еще пуще впились в маскхалат когти колючей проволоки.
Ракета, описав дугу, уже на своем исходе, медленно плыла к земле.
— Ложись, — прохрипел взводный.
Женя отчетливо увидел искаженное страхом лицо, вывернутый в крике рот. По пятнистому маскхалату быстро расплывалось большое темное пятно, тело обмякло, голова свесилась, но проволока цепко держала мертвого разведчика. Взводный подполз, попытался отцепить товарища, и его тоже задела пулеметная очередь. Пришлось отступить. Когда лейтенанта тянули на палатке, он был еще жив. Он умер в траншее на руках у Жени, который перебинтовывал ему грудь.
Назавтра смастерили гроб. Женя обивал крышку кумачом, слезы душили, молоток выпадал из рук. Похоронили лейтенанта на окраине деревни. Савин шел за гробом первым, вел осиротевшего коня командира взвода — такая традиция была у литовцев. Отсалютовали из пистолетов, автоматов, помянули вечером, спели печальную песню.
Через два дня снова пошли за «языком». Документы, письма, как водится, сдали в штаб роты. С собой — автоматы, пистолеты, гранаты, ножи.
Четверо в группе захвата, трое — группа прикрытия, в ней Савин. Саперы показали проход в нашем минном поле, дальше надо самим. Разрезали колючку, проскользнули на ту сторону, вынули шесть немецких мин, поползли к траншее, у бруствера затаились. Ждать пришлось недолго — в траншее показался немец. Прыгнули сверху, запихали в рот кляп и скорее назад. Немецкий ефрейтор оказался сообразительным — все рассказал, что знал. Разведчики воодушевились: могут брать «языка».
Так дело и пошло. Днем — наблюдение за врагом, а дождливой, туманной ночью — охота. Сколько раз ходил в эти рейды Женя Савин — десять, двадцать? Не вели счет, ни к чему было. И не каждый раз брали Савина: оставляли под всякими предлогами, берегли.
После зимнего поражения на Волге немецкое командование, желая захватить инициативу, стало концентрировать крупные силы на Курском выступе — у Орла и Белгорода.
Задача, поставленная перед многими нашими частями и соединениями, в том числе и перед литовской дивизией, была следующей: сдержать натиск вражеского наступления, перемолоть его основные, отборные дивизии, а затем, перейдя в контрнаступление, завершить разгром немецких частей и развернуть общее широкое наступление наших войск.
Первые дни июля выдались жаркими, безветренными, сухими. Все было готово к отражению удара: в глубоких траншеях полно боеприпасов, у пушек горы снарядов, завезены продукты, подтянулись к передовой медсанбаты, надежно укрыли красноармейцев и командиров добротные блиндажи, дзоты.
Разведчики 167-го полка получили приказ самого командира дивизии, генерал-майора Карвялиса, — нужен толковый пленный. Женю снова назначили в группу прикрытия. Ночью они поползли к штабному блиндажу, где с вечера было отмечено необычное оживление, и взяли молоденького лейтенанта, бравого, самоуверенного.
— То, что я сейчас скажу, уже не тайна. Завтра, 5 июля 1943 года, мы начнем грандиозное наступление и дойдем до Москвы, — похвалялся он в штабе дивизии. — У нас новая техника, равной ей нет в мире, танки «тигр» и «пантера» несокрушимы…
Да, 5 июля не было тайной — разведчики многих наших частей доносили об этом дне, о том, что ранним утром начнется битва.
Наше высшее командование решило упредить врага— за несколько часов до перехода противника в наступление была проведена мощная артиллерийская контрподготовка. Красные сполохи орудийных залпов распороли, раздвинули черную ночь. Гитлеровцы понесли большие потери, момент внезапности был утрачен.
И все же немецкие танки пошли в наступление, в небе громоздились этажами десятки самолетов.
Артиллеристы литовской дивизии выкатили все пушки на прямую наводку, били наверняка, подпустив танки поближе. Пехотинцы, в том числе и разведчики, отсекали автоматным и пулеметным огнем пехоту, бегущую за танками. Припав к брустверу, Женя короткими прицельными очередями стрелял из автомата, гранаты лежали до времени справа в нише под рукой. Танки упорно лезли вперед, их снаряды рвались рядом с траншеей, и горячая земля ходила волнами под животом, под грудью.
В первый день полк отбил пятнадцать атак, на второй — двенадцать, на третий — восемь. Немцы выдыхались, но все атаки были танковые, напористые. Не дрогнула литовская дивизия, стояла как вкопанная. Да и в самом деле «вкопанная»: больше месяца рыли землю до седьмого пота. Дивизия встретила натиск врага хорошо продуманной системой обороны, отличной выучкой, крепостью духа. Доходили слухи, что кое-где немцам удалось потеснить наши части, но Мотека, Вольбикас, да и сам Карвялис в минуты передышки появлялись на переднем крае, воодушевляли своих бойцов, напоминали о клятве, данной перед началом битвы: ни шагу назад!
Над полем сражения висел багрово-пламенный шар солнца. Пыль, дым, грохот, гарь. Перед траншеями полка догорали немецкие танки, и среди них огромный «тигр», который артиллеристы подбили из маленькой, юркой «сорокопятки». Эта радостная весть быстро разнеслась по дивизии, по всему фронту.
Как только сгустились сумерки, к продырявленному «тигру» поползли разведчики. Женя был в паре со старшим Станкусом. Страшным ударом приклада огромный Станкус сбил с ног первого танкиста, подхватившегося из наскоро вырытой ямки, второго — офицера — прижал к земле Харитонов. Женя связал офицеру руки, отобрал пистолет. Пленного доставили в штаб полка, он оказался командиром танковой роты. Услышав литовскую речь, офицер нервно завертел головой, забормотал:
— Нам сказали: впереди вас литовцы, они сражаться не станут, они хотят в свою старую Литву, они встретят вас объятиями.
В штабном блиндаже долго стоял хохот.
— Ну и как встретили? — смеялся Вольбикас, и жесткие складки, появившиеся в последние горячие дни на его лице, разгладились. — Нежные объятия у нашего Станкуса?
Поредевшие гитлеровские дивизии остановились. Тогда загремели наши тяжелые орудия, полетели огненные веретена, пущенные грозными «катюшами».
— Врежьте, родимые, им, — шептал Женя, — врежьте так, чтоб стекла вылетели в рейхстаге.
Наши войска перешли в наступление. Гнала фашистов, которые откатывались, словно дымящаяся головня, и славная литовская дивизия. Дивизионная газета «Тевине шаукя» («Родина зовет») писала: «Час настал. Довольно гитлеровским бандитам грабить и убивать наших отцов и детей, сестер и братьев! Довольно им топить в крови нашу страну! Час настал. Мы ждем приказа. Мы ждем сигнала, чтобы начать поход на запад, в нашу дорогую Литву».
Запомнился Савину бой за город Кромы неподалеку от Орла. Разведчики первыми прорвались к центру, стали выбивать фашистов из церкви — там был наблюдательный пункт. Вскоре прибежал начальник штаба Вольбикас с двумя связистами. Женя повел их наверх по винтовой лестнице. Взобрались на колокольню и увидели: десятки немцев подползают к церковному холму, подкатывают пушку. «Пропали, — подумал Женя, — свои далеко, а фрицы рядом». Но Вольбикас, поколебавшись минуту, выкурил папиросу и вызвал по рации огонь на себя, смело корректировал стрельбу, не уходя с колокольни. Немцы отступили, и тут наш снаряд зацепил звонницу. Контузило всех четверых — Вольбикаса, Савина и радистов. Чуть живые, они спустились вниз, стали у полукруглого окна. Вольбикас протер бинокль, поднес к глазам, и тут Женя резко толкнул его — пули, раскрошив штукатурку подоконника, влетели в окно, не зацепив начальника штаба. Женя подполз к церковной двери, метнул гранату в залегшего за могильным холмиком автоматчика.
— Вот теперь можно смотреть, — сказал он Вольбикасу.
Тот притянул к себе Женю, по-отцовски крепко поцеловал.
…За отличные боевые действия на Курской дуге литовская дивизия была отмечена в приказе Верховного Главнокомандующего, ей салютовала Москва, 167-й полк получил Красное знамя ЦК Компартии Литвы. Сто двадцать километров прошла с боями дивизия в то лето, уничтожила более 13 тысяч гитлеровцев, освободила 60 сел и несколько городов. Сердечно встречали освободителей исстрадавшиеся советские люди.
Многие бойцы и командиры полка были награждены орденами и медалями. Орден Красного Знамени получили Мотека, Шуркус, Дильманас. Разведчик Бернотенас был удостоен звания Героя Советского Союза. Были отмечены наградами Вольбикас, Харитонов, Юстинас и Пранас Станкусы, пулеметчица Дануте Станелене, учившая Женю стрелять из «максима». На груди Савина заблестела медаль «За отвагу». Командир полка крепко, по-мужски пожал руку, сам приколол Жене медаль.
— Спасибо, сунус, за службу. Горжусь, что командую такими орлами, — громко сказал Мотека.
— Служу Советскому Союзу! — звонко, еще мальчишеским голосом крикнул Женя.
В сентябре сорок третьего обескровленную дивизию отвели в Тулу на переформировку. Принимали пополнение, обучали, готовили к боям.
В первый воскресный день Женя получил увольнение, пошел поглядеть город и в центре, на площади, встретил… Петю Казюку. Сколько было разговоров, воспоминаний!
Больного Петю вывезли из Ленинграда в прошлом году, подлечили, направили на тульский завод, а на днях призывают в армию. Петя зачарованно глядел на друга, на его медаль, на пистолет в желтой кобуре…
Вскоре Вольбикаса назначили командиром 249-го полка в той же дивизии. Уходя на новую должность, он попросил Мотеку отдать ему Савина:
— Ординарцем, связным уговорил его к себе. Еле согласился, не хочу, говорит, свой полк и разведчиков своих покидать. А у меня, понимаешь, должок перед этим пареньком: жизнь он мне спас в Кромах. Со мной ему будет спокойнее, безопаснее, что ли. Уберечь его надо, мальчонка ведь еще.
…В Белоруссию 16-я дивизия прибыла в конце сорок третьего года и вошла в состав 1-го Прибалтийского фронта. Эшелоны летели на запад с песней, с гармошкой. Женя тогда выучил очень понравившееся стихотворение известного поэта Людаса Гиры, не раз бывавшего у них в полку:
Женя читал это по-литовски, сам придумал мелодию и с этой песней пошел в бой.
Прямо с эшелонов ринулась дивизия на штурм сильно укрепленной станции Невель. Упорные бои вели полки за Невель и Езерище. Захватив их и натолкнувшись на яростное сопротивление врага, перешли к обороне. Потом было долгое затишье с боями местного значения. Летом сорок четвертого дивизия двинулась вперед, вместе с другими освобождала Витебск, Полоцк.
Савин мотался на своей Пемпе то в штаб дивизии с пакетом, то в соседний артполк. Ночью, днем, когда прикажут.
— Савинас, на коня! — кричал начальник штаба полка.
— И — со скоростью ветра! — весело подхватывал любимые слова начштаба Женя, пряча пакет на груди.
— Ты будь поосторожней, Хенрик, — просил его Вольбикас. — Один ведь скачешь, с важным пакетом, гляди внимательно, не наткнись на немцев. Ну и песни пой потише. Понял?
— Есть петь потише, товарищ подполковник!
А песни рвались из его груди, летели одна за другой. С песней — будто с надежным товарищем, песня придает силу. Пока скачет, все песни споет, какие помнит, — и русские, и белорусские. Но больше всех полюбил он старинную литовскую песню. Подъезжает вечером к своим, распрямится в седле и заводит:
Все часовые знают — Хенрик едет, песня его звонкая лучше всякого пароля.
— Ну, Хенрик, скоро ли наступление, а то мы что-то засиделись? Какие там планы у начальства? — спрашивают его друзья, а друзей теперь у него много — во всех полках дивизии свои ребята.
— Не сегодня завтра выступим. Ждите! — смеется заговорщицки Женя.
Однажды встретил Дануте, на гимнастерке у нее сверкал новенький орден Славы. Прокричал на скаку:
— Привет славным пулеметчикам! За что получила?
— За Витебск, за твою Белоруссию!
Женя все больше привыкал к Вольбикасу. Ему нравилась неторопливая рассудительность командира полка, уверенность, спокойствие в самой сложной ситуации, нравилось, что не кланялся пулям. Женя не раз отмечал, как подполковник по-отечески относится к солдатам, бережет их.
Перед сном, когда гасили коптилку, Вольбикас любил вспоминать прошлое. Рассказчик он был первоклассный, и перед Женей вставали яркие картины опасной подпольной работы коммунистов в буржуазной Литве, трудной молодости командира полка.
Вольбикас тосковал по дому, по семье и всем сердцем переживал за Женю, когда тот душными ночами иногда кричал во сне:
— Мама, мамочка, голова болит…
Вольбикас вставал, клал прохладную ладонь на горячий, потный лоб, рука его легко находила большую вмятину от осколка, под которой часто толкалась кровь.
— Suneli tu mano, suneli…
Женя успокаивался, затихал. Ему снилась мама, резавшая, прислонив к груди, свежий черный каравай, отец, уходящий в ночь на конюшню в новом, пахнущем овчиной тулупе, бабушка, капавшая ему, больному, зелье через палец, чтобы травка не выскочила из пожелтевшей четвертинки…
Дождливым июньским утром Савин получил задание срочно доставить пакет в штаб соседнего полка. Быстро по карте уточнили его дислокацию, до штаба было километров девять, и Савин поскакал напрямик, лесом. Накинул плащпалатку, пригнулся, чтобы ветки не хлестали по глазам, замурлыкал на недавно придуманный мотив:
Ехать было трудно, Женя вымок, но тут впереди засветлело, показалась поляна, за поляной — снова лес. Достал компас — выходило, что надо принять влево. Прошло полчаса, а лес все не кончался. Вдруг впереди послышались приглушенные голоса. Обрадованный, Женя хлестнул Пемпю по бокам. В пелене дождя увидел сквозь деревья две легковые машины, повозки. Если бы выскочил на дорогу сразу — попал бы прямо к немцам. Женя притаился, вслушался, повернул Пемпю и поскакал назад, затем спешился, стал за дерево. Постепенно урчание моторов отдалилось. Женя подполз поближе к дороге — колонна уходила по тракту налево, последний обозник скрылся за поворотом. Женя вскочил на лошадь и выехал на дорогу. Метрах в двадцати, на обочине дороги, переобувался немец с тяжелой рацией на спине.
— Хенде хох! Бросай автомат!
Немец подхватился, судорожно пытаясь оттянуть затвор «шмайсера», но Женя, чтобы не делать шума своим автоматом, с маху опустил шашку. Немец мигом отдернул руку, поднял вверх, клинок звякнул по стали. Женя подъехал впритык, снял с немца автомат, вытянул из-за пояса гранату, вытащил штык из ножен. Соскочив с лошади, показал, чтобы радист перевесил рацию на грудь. Напуганный немец долго не понимал, чего хотят от него, пришлось помочь. Женя крепко связал пленному руки за спиной его же брючным ремнем, своим стянул лямки рации сзади, сел на Пемпю, та подтолкнула радиста, и они подались по дороге вправо. Не прошли и километра, как Женя увидел вдалеке колонну, шедшую навстречу.
— Линкс, — скомандовал он радисту, и они свернули с дороги, зашли в густой ельник.
— Крикнешь — я стреляю, — прошептал Женя, нацелив на немца автомат.
— Найн, найн, — забормотал немец. — Гитлер капут, Гитлер пльохо.
Колонна подходила уверенным шагом, дружно зацокали копыта, впереди качалось в седлах боевое охранение, дымились бока лошадей.
— Свои, свои! — закричал Женя и через минуту был уже с пленным на дороге, рапортовал прямо самому командиру дивизии Карвялису:
— Товарищ генерал-майор, докладывает связной 249-го полка Хенрикас Савинас…
Генерал, не слезая с лошади, выслушал бойкий рапорт Савина, приказал занять оборону на случай, если немцы хватятся своего радиста и вернутся.
— Откуда будешь родом? — спросил Карвялис, соскакивая с седла.
— Из Оздятич, товарищ генерал-майор. Белорус я, из-под Минска, Борисовского района.
— Хорошо говоришь по-литовски, парень.
— Еще бы, у меня столько учителей, я ведь сын двух полков.
— Спасибо за службу, сунус. За пленного тебе полагается награда, что хочешь?
— Хочу домой на побывку, товарищ генерал. Родителей не видел четыре года. Живы или нет, не знаю.
— Ну вот что, орел, освободим твой Борисов, приходи ко мне в штаб, дам отпуск, — и, повернувшись к адъютанту, сказал вполголоса: — Представить сына полка к награде.
Так на груди Савина рядом с первой появилась вторая медаль «За отвагу».
…ЦК Компартии Литвы был вдохновителем создания литовской дивизии. Часто, как только позволяли дела, в дивизию приезжали первый секретарь ЦК Компартии республики Снечкус и Председатель Президиума Верховного Совета Литовской ССР Палецкис. Они непременно бывали в полках, посещали передовую, знали многих красноармейцев в лицо, знали и уважали лучших бойцов, обращались просто, по-дружески, по-братски. Впервые Савин увидел Снечкуса в Туле в сентябре сорок третьего, когда тот вручал Мотеке переходящее Красное знамя — тогда их 167-й полк признали лучшим в боевой выучке. Потом слушал Снечкуса и Палецкиса на митинге, а вот сейчас увидел их вблизи, рядом.
На лужайке перед штабом 249-го полка собралось много бойцов, сидели прямо на траве, беседовали по душам о том, что не сегодня завтра для дивизии наступит знаменательный день — она вместе с другими частями Красной Армии, вместе со славными литовскими партизанами начнет освобождать города и села родной Литвы. Говорили о будущем, о том, как начнется новая, мирная жизнь.
Прощаясь, Палецкис и Снечкус обошли всех бойцов, пожали каждому руку. Женя видел, что Палецкис давно поглядывает на него с любопытством, заметил, как он что-то спрашивал у Вольбикаса. Когда подошел черед прощаться с Савиным, крепкий, плечистый Палецкис обнял Женю и, ничего не говоря, трижды поцеловал.
— Когда подрастешь, сунус?
— Я ни один теплый дождик не пропускаю, Юстас Игнович, так что скоро вырасту. В Берлин приду таким, как вы, высоким, — весело проговорил Женя.
— Молодец, коли так. Комполка говорит, что ты храбрый солдат, герой, можно сказать.
— Все в бой рвется, назад в разведку просится, — вставил Вольбикас.
— Нет уж, такой бойкий парень и в штабе нужен. Одна нога здесь, другая там, связной — должность важная. Вовремя доставить приказ командира — сотни жизней можно спасти.
— Так и было под Витебском, товарищ Палецкис, — сказал гордо Вольбикас. — Хенрик под сильным артогнем доставил пакет, предупредил наших об опасности.
— Видишь, как получается, — улыбнулся Палецкис. — Мы сегодня твою Белоруссию очищаем от фашистской гадины, завтра ты будешь драться за нашу Литву. Говорят, песни хорошо поешь, ну-ка, запевай, сунус, ты уж, поди, знаешь, что литовца хлебом не корми, а дай ему спеть песню.
Женя давно выучил прекрасную песню, которую пели друзья-разведчики перед боем. Зазвенел Женин голос, и все, кто был на поляне, подхватили слова:
В июле Савин поскакал в штаб дивизии, нашел генерала Карвялиса. Тот приветливо поздоровался и сразу же сказал:
— Понял. Освободили твою Минскую область. От слов своих не привык отступать — даю тебе отпуск на целый месяц. Счастливо, сунус.
Снаряжали Женю в дорогу многие друзья — кто принес банку консервов, кто кусок мыла. Станкус-старший принес пару добротного нательного белья, которое ему было мало, Харитонов отдал не очень поношенную шапку, Вольбикас дал денег. К отъезду набралось два вещмешка и чемодан. То на воинском, то на санитарном эшелонах добрался Женя до Борисова, а оттуда на попутной подводе из соседнего села приехал в Оздятичи.
В полдень подошел он к своей хате, а хаты не было— сиротливо торчала кирпичная печь с трубой, сад вырублен, овин разобран. Пустырь, заросший густыми травами. Первый раз в жизни кольнуло в сердце, Женя опустился на чемодан и обхватил голову руками.
— Ты чей будешь, хлопчик? — услышал он старушечий голос над собой.
— Антона Ивановича и Марии Прохоровны сын я, — отозвался Женя, не отнимая рук. — Что с ними сталось? Где они?
— О господи, Явген приехал? — запричитала старушка. — Живые они, в партизанах всем семейством были, вот немчура и порушила хату. Я ж соседка ваша, бабка Авдуля. А твои все у меня живут, на луг пошли, сено косят колхозное. Зараз покличем, прибегут. Вот радости-то будет, — плакала бабка, вытирая передником слезы.
На луг побежали соседские ребятишки, за ними Женя. Отец, бросив косу, рванулся к нему, спотыкаясь как слепой. А мама, худая, постаревшая, схватившись за сердце, не смогла двинуться с места. Аня, Тамара, Петя, Володя облепили его со всех сторон.
— Не думали не гадали, что живой, — выдохнул отец. — В Ленинграде-то сколько людей померло. Мы уж и поминки хотели справить, да мамка не дозволила.
— Живой, сыночек мой родненький, живой, — вскрикивала мать, протягивая к Жене руки.
Пошли в село гурьбой, а за ними следом другие сельчане, бывшие на лугу, — дело шло к обеду.
— Медали, шашка! Герой ты у меня, — радовался отец. — Медаль «За отвагу» для солдата есть главная медаль. Тут все сказано — за от-ва-гу! Слова хорошие, правильные. Такая медаль не хуже ордена, сябруша. У меня тоже «За боевые заслуги» имеется, повоевал в партизанах. Мы ему, фашисту проклятому, давали жару, тысячи березовых крестов наставили, кровопийцы, на своих могилах. Век будут помнить народных мстителей из белорусских лесов. Иван-то наш, братец твой старший, — офицер, в саперных войсках действует. А ты, я вижу, в кавалерии служишь — шпоры звонкие, шашка боевая!
Весь день, почти всю ночь рассказывал Женя о пережитом. Назавтра начали строить времянку, возили на колхозной лошадке лес, тесали бревна. Через неделю, прослышав о первом в селе отпускнике, приехал в Оздятичи райвоенком, познакомился с Женей и попросил его заняться с призывниками. Женя стал командиром, учил боевому мастерству тех, с кем играл когда-то на курганах в войну, учил строевой подготовке, стрельбе. Учил ползать по-пластунски и даже брать «языка».
Провожали Женю в воскресенье. Не пробыл он положенного срока: завладела тоска, стал не спать ночами, все думал, как там его однополчане, как Вольбикас.
…Наступил долгожданный день — 16-я дивизия с боями. вошла в Литву. Всюду — в сел ах и городах — их встречали объятиями, цветами.
В августе 1944 года 2-я гвардейская армия, в составе которой теперь находилась литовская дивизия, вела кровопролитные бои за Шауляй. Фашистские войска предприняли ряд контрнаступлений, но литовские полки стояли твердо. Многие бойцы покрыли себя неувядаемой славой. Снова в дивизии прогремело имя Дануте Станелене. Она отбила тринадцать атак, уничтожила из пулемета десятки гитлеровцев. За эти бои Дануте получила орден Славы I степени и стала обладательницей солдатского ордена всех трех степеней. Отличились братья Станкусы, Харитонов.
Не менее жестоким было сражение за Клайпеду. В октябре сорок четвертого дивизия была награждена орденом Красного Знамени, ей присвоили наименование «Клайпедская».
Потом форсировали Неман, штурмовали Кенигсберг, уничтожали Курляндскую группировку.
День Победы Савин встретил в Юрмале, куда был послан Вольбикасом учиться на курсы младших лейтенантов. Девятого мая утром курсанты должны были сдать последний экзамен и тут же, получив офицерские погоны, отбыть в свою часть. Экзамен отменили — праздновали Победу. Все обнимались, не стыдились слез. Радость переполняла сердце Жени, и ее не омрачило сухое письмо Клавы, в котором она сообщала, что выходит замуж.
Савин не хотел расставаться с армией. В 1949 году он поступает в пехотное училище. Учиться было и легко, и трудно: суровую практику войны Савин познал с лихвой, а вот теория давалась не просто. И все же осилил он теоретический курс, сдал не хуже других.
Так случилось, что женился он на петрозаводчанке, красивой немногословной девушке, которую звали Нина. Их сблизила любовь к песне, тяга к книге, сблизило тяжелое детство — все годы оккупации Нина провела в Петрозаводске в концлагере.
А назначение лейтенант Савин получил в Заполярье. Началась кочевая гарнизонная жизнь, и всюду с Евгением Антоновичем была Нина Ивановна — заботливая, нежная, добрая. Рождались дети — Валерий, Светлана, Ира.
В 1957 году Савин стал командиром подразделения аэродромного обслуживания. Охрана аэродрома, служба ремонта авиатехники и многие другие обязанности легли на Савина. Жили в военном городке, в стандартном двухквартирном доме.
Приветливая хозяйка, хлебосольный глава семьи, какая-то особая обстановка дружбы, царившая в квартире Савиных, притягивали к себе многих летчиков, техников. Дни рождения, праздничные вечеринки всегда устраивали у Савиных.
Прибывали после училища на суровый Север молодые летчики, набирались опыта, получали новые звездочки на погоны, улетали служить в другие края, а Савины провожали их, встречали новеньких. Все шло по кругу, как и положено.
— Впервые я увидел этого парня на аэродроме, — вспоминает Савин, — после приземления. Стояла ненастная погода, мы включили фонари на полосе, и он пошел на посадку. Все вокруг переживали: новичок ведь, как сядет — снег, обледеневшая полоса. Но все обошлось. После полета пошли вместе домой, разговорились, познакомились. Оказалось, что Юра получил квартиру как раз против моего дома. Он был женат, девочка у них потом родилась. Юра стал заходить к нам по вечерам. Играли в домино, вспоминали всякие веселые истории — у летчиков есть что вспомнить, говорили о былом. Выяснилось, что Юра в прошлом тоже окончил ремесленное училище. Это нас как-то сразу сблизило, подружило. Частенько вместе возвращались с работы, с собрания.
Юра был крепкий малый. Любил колоть дрова, мы соревновались с ним, кто больше за воскресенье дров заготовит. Выходило всегда не в мою пользу. Когда Юра махал топором, заглядишься: войдет в азарт — не остановишь. Не курил, других отучал от этой вреднейшей привычки. Сколько вечеров на меня потратил, убеждал, отговаривал, а я все — завтра, завтра.
Летом он любил играть в футбол, благо стадион был у нас под боком. Зимой этот стадион летчики под командой Юры превращали в хоккейную площадку. Сумерки у нас в Заполярье ранние, уже темно, хоть глаз выколи, а Юра все клюшкой стучит — готовится к матчу. Занимался он спортом серьезно, потому и здоровьем обладал завидным. Характер у него был веселый, не умел долго сердиться, прощал человеческие слабости.
Жена Юрия Валентина Ивановна, худенькая, тихая, спокойная, больше дома бывала с дочуркой, с Леночкой. Весной, помню, Юра купил детскую коляску, стал возить Леночку на прогулки. Мой сын Валерка очень привязался к дяде Юре, все спрашивал про полеты, про устройство кабины истребителя, часто гулял с ними по двору. Привязался он и к Леночке, катал коляску, гордился, что ему доверяли, бегал к ним домой, нянчился с Леной, а Валентина Ивановна тем временем то в магазин сходит, то по каким другим делам.
Соседствовали мы так два года. Много вечеров за домино провели, за беседами. Помню вечеринку, когда отмечали мое награждение орденом Красной Звезды. Юра хорошо тогда сказал и о моем детстве в солдатской шинели, и о том, за что дают ордена в мирное время. А закончил он памятными словами: в жизни всегда есть место подвигу.
Я не раз чувствовал неподдельный Юрии интерес к моей фронтовой биографии. Рассказывать о прошлом я как-то не любил, но у Юры был подход к людям, умел разговорить. Он подолгу расспрашивал, как я ходил в разведку, что переживал в те страшные минуты под пулями, как относились ко мне взрослые. Тут я всегда вспоминал добрым словом Гену Беляева, сержанта Харитонова, подполковника Вольбикаса, заменивших мне братьев, отца. Юра интересовался, поддерживаю ли я связь с бывшими однополчанами. Признаться, я тогда еще не искал своих боевых друзей, думал, успеется, все еще свежо было в памяти.
— Фронтовым братством надо дорожить, Женя, — говорил он частенько. — Пиши, ищи через архив. Опоздаешь — никогда себе не простишь…
Капитан в отставке Е. А. Савин.
…Однажды приходит вечерком Юра, веселый, улыбка не сходит с лица. Позже об этой его улыбке будут говорить во всем мире.
— Поздравь меня, Евгений Антонович, уезжаю, берут летчиком-испытателем.
Помню проводы, помню, тосты поднимали, слова разные хорошие говорили, желали новых высот. Так и вышло: поднялся наш Юра Гагарин на недосягаемую высоту.
В шестидесятом году уволился я в запас, прослужив в армии с выслугой 25 лет, приехали мы и Петрозаводск, на родину жены, дали нам хорошую квартиру. Через год большой телевизор купили, дети на первых порах не отрывались от голубого экрана. Вдруг Валерка мой как закричит:
— Папа, мама! Наш дядя Юра в телевизоре! Он в космос полетел! Ура!
Мы с Ниной глядим и глазам не верим: наш Юра, наш Гагарин — первый космонавт планеты.
Давно сменил Евгений Антонович Савин офицерский китель на гражданский костюм. Но есть в его сегодняшней жизни нечто такое, что роднит его с армией — в рабочие дни он надевает синюю форму, а на боку у него пистолет. Уже пятнадцать лет трудится Савин инкассатором в Карельской конторе Госбанка. Навсегда полюбил он этот прекрасный озерный, лесной край. Карелия стала родиной. А Ленинград и Курск? Вильнюс и Минск? Разве это не Родина?
…Евгений Антонович сел к столу, включил настольную лампу, надел очки, еще раз прочитал строку в газете, набранную большими буквами: «Где ты, отважный разведчик?» И стал писать большое письмо красным следопытам Белоруссии.