Разговор по душам
На железнодорожном разъезде будка. Подле нее высокий тонкий журавль колодца. Я бегу к нему. С лютым лаем меня встречает курчавая собачонка. Из открытого окна будки раздается строгий окрик, и собачонка, поджав хвост, отступает. Я припадаю сухими, воспаленными губами к холодному краю бадьи. Подошли товарищи, подталкивают.
— Давай скорее, другим тоже надо.
Знаю, что надо, но не могу оторваться, пью торопливыми большими глотками.
— Умаялся? — спрашивает будочник.
— Есть малость,— отвечаю.
— Из Казани, что ли?
— Оттуда.
— Что там?
— Горит,— отвечаю.
— Горит,— повторил сторож, посмотрев в сторону города.— Давеча пушки здорово стреляли, а теперь что-то не слыхать. И что это на белом свете творится,— говорит сторож.— Жили-жили себе люди, и ничего, а тут, на тебе, пошли брат на брата, сын на отца, отец на сына. Должно быть, конец света пришел.
— Да, пришел конец света,— говорю я,— только не для нас, а для бар. Наш свет только начинается.
Будочник почесал рыжую бороду и, пытливо посмотрев мне в лицо, спросил:
— Так ли?
— Да уж так.
— Что-то не верится.
— Это почему же?
— Да как тебе сказать. Вот в пятом году тоже с красными флагами ходили, песни эти самые пели, листовки там разные разбрасывали, а все, видишь, повернулось на старое.
— Теперь не повернется. Пятый год даром не прошел, дело теперь острее стало. Вот только бы взяться нам дружнее, чтоб не вразброд.
— Это ты верно говоришь, вразброд не годится, вразброд — это самое плохое дело. Скопом надо. А то, видишь, чехи или как их там город-то взяли.
— Отнимем город и все отнимем, что они у нас взяли,— ответил я и, вспомнив о городе, спросил:
— Из города много идут?
— И-и-и, страсть сколько. И куда только идут. Одни — скучные, другие — злые, а которые — ничего, вот так, как вы,— веселые, смеются.
— А чего же унывать? Нынче они нас поколотили — завтра мы их колотить будем, и наша все же возьмет.
— Стало быть, драчка эта долго еще будет?
— А пока на земле будет богатый и бедный, хозяин и работник.
— Ишь ты,— протянул будочник и, посмотрев на меня, на мою винтовку, на винтовки товарищей, тихонько сказал:
— Вы бы их бросили.
— Это зачем же?
— А затем, что мужики в деревне винтовками вашими вас же и порасстреляют.
— За что?
— За обиду — вот за что,— сказал будочник.— Ты вот говоришь: дружней, дружней, чтобы всем вместе, чтобы раздору не было,— а сами хлеб, скотину и всякую всячину у мужика берете.
— Мы же за все это платим.
— Как же, держи карман шире.
— Это все кулаки-мироеды мутят да натравливают на нас середняка и бедняка.
— Вот видишь, как у тебя получается. Кулак, середняк, бедняк, а они этого не желают. Они желают, чтобы было как есть одно крестьянское сословие, а то, видишь, дележ начинается, вот и идет дело вразброд.
— Нет, брат, людей надо делить на бедных и на богатых, на хозяина и на работника, иначе запутаемся и не будем знать, кто свой и кто чужой. Вот, возьми кулака, куда ты его притулишь? К беднякам он не подходит и к работникам тоже, а к богатеям, к хозяевам он как раз подойдет. Стало быть, с ним у нас и разговор особый будет, и без драчки тут не обойдешься. Нам только разъяснить эту штуку беднякам да середнякам надо, а там дело пойдет.
— Оно, может, и так, парень, я вижу, ты толковый, а винтовки все же бросьте. Для вас же вернее будет, растолковать там или что.
— Это мы посмотрим,— ответил я и отошел к товарищам, сидящим на старых шпалах.
У Кривоносова в корзине оказался кусок колбасы и размокший хлеб. Подкрепились, еще раз напились и, попрощавшись с будочником, двинулись дальше.
Идем по узенькой пешеходной дорожке, советуемся о ночлеге. За поворотом полустанок, но там ночевать опасно: чехи могут нагрянуть. В лесу холодно, сыро, а мы еще не обсохли. И тут наше внимание приковывают стога сена, стоящие налево от нас, на скошенном лугу. Спускаемся с насыпи и, точно кроты, зарываемся в глубь пахучего сена. Кто-то чихнул, товарищи желают ему доброго здоровья. Шорох и возня быстро сменяются мертвой тишиной. Вспоминаю совет будочника о винтовке и, придвинув ее ближе к себе, быстро засыпаю.
Первым проснулся Кривоносов.
— Пора подниматься,— говорит он,— дорога подсохла, крестьяне могут приехать за сеном, тогда шума не оберешься.
Нехотя, полусонные выползаем из нор. Только-только светает. Мимо проносится пассажирский поезд с ярко освещенными окнами.
— Как там сухо и тепло,— думаю я и, съежившись от холода и сырости, смотрю поезду вслед.
— Будь мы на полустанке, может быть, и нас подобрали бы,— говорит Прохоров.
Мы сочувственно вздохнули, а шум поезда слышится где-то уже вдалеке.
Выбираемся на насыпь железной дороги. Дрожим, ноги одеревенели, зубы выбивают мелкую дробь.
Обнесенный густым колючим кустарником лес в полудремоте, ни одного звука, как будто все притихло и следит за нами неласково и неприветливо. Вдруг раздается торопливый стук колес и шипение бегущего по рельсам паровоза. Мы скатываемся с насыпи, царапая себе руки и лицо, падаем в кустарник. Из-за поворота вылетает паровоз, заполненный вооруженными винтовками людьми. Штыки, как иглы ежа, ощетинились со всех сторон. Кажется, малейший шорох — и нас осыпет градом пуль. Мы плотнее прижимаемся к земле.
Паровоз со свистом и шипением проносится мимо.
Покидаем свое убежище и выходим на широкую дорогу, мощенную белым камнем и обнесенную по обеим сторонам ровно подстриженными высокими кустами.
На повороте встречаем крепкого, прошедшего военную муштровку старика.
— Куда идет эта дорога? — спрашиваем его.
— В помещичью усадьбу,— отвечает.
— Далеко эта усадьба?
— Верст семь-восемь будет. Да она вам ни к чему. Вы из Казани, что ли?
— Из Казани.
— Переходите на проселочную дорогу. Она приведет вас в небольшую деревушку, там и узнаете, куда вам идти.
Мы поблагодарили старика и пошли указанным путем. От утренней усталости не осталось и следа. Доберемся до Козьмодемьянска, оттуда — в Нижний, из Нижнего — в Москву. Лес кончился, и мы идем полем. День жаркий, прячемся от палящего солнца в тень высокого дощатого забора кладбища. Приятная истома обнимает усталое тело, смыкаются глаза.
Деревня уже близко. Но она скрывается за перевалом, и видны только две крайние избы да бани, расположенные на косогорье. Из деревни доносится какой-то разноголосый шум. Это тревожит нас. На углу одной из халуп появляются ребятишки, исчезают и вновь появляются. Неизвестность пугает и манит. Решаем идти. Из-за косогора показывается вооруженная вилами, топорами, дубинками и охотничьими ружьями толпа, которая движется по направлению к нам. Толпа в большинстве состоит из женщин и подростков. Впереди на коротких толстых ногах, в широкой ситцевой на выпуск рубахе, с расстегнутым воротником и засученными выше локтей рукавами стоит предводитель. Окаймленная рыжими редкими волосами, его лысина покрыта крупными каплями пота, покатая грудь дышит порывисто и часто, в руках тяжелый кол.
Прохоров отстегивает гранату.
Поровнялись, проходим мимо. Строго, начальническим взглядом смотрю в глаза предводителю. Он не выдержал моего взгляда и отвертывается.
Ребята и бабы с любопытством смотрят на нас.
— Не оглядывайтесь, не прибавляйте шагу, гранаты не убирайте,— шепчу я товарищам. Все дальше и дальше отходим мы от грозной опасности и незаметно для себя прибавляем шагу.
Гомон, шум возобновился, но теперь он уже позади. Мы за околицей, из груди вырывается вздох облегчения. Опасность столкновения миновала.
«А сколько нам еще предстоит таких встреч, это только первая деревня на нашем пути»,— думаю я.
— Вот кому надо сказать спасибо,— говорит Прохоров и трясет над головой ручной гранатой.
— Не только этому, а и тому, что толпа неоднородна, много в ней было бедняков, а кулак только предводительствовал,— отвечаю я.
Перед нами в балке раскинулось большое село.
Как встретят нас здесь? Входим в тихую, безлюдную улицу.
— Будем играть в молчанку,— говорит Кривоносов,— но прислушиваться и всматриваться в жизнь большого села. Мы с этим согласны.
Проходим мимо крестьянина, который просеивает большим решетом зерно; рядом стоит высокий, худощавый поп в длинной черной рясе.
— Овца и пастух,— бормочет Прохоров, а мужик, косясь на нас, кричит:
— Кышь, кышь, проклятущие, послетелись на чужое зерно.
Поп ехидно улыбается и тоже косит глазами на нас. Никакой птицы около зерна нет, и я понимаю, что в роли птиц, налетевших на крестьянское зерно, мужик представляет нас.
— Дурень,— говорю крестьянину,— вот около тебя стоит коршун, он не только пожрет твое зерно, но и тебя самого слопает.
Перепуганный поп, как аист, вытянул шею и переступает с ноги на ногу.
Через несколько шагов крутой поворот, и мы теряем из виду попа и крестьянина.
Идем мимо старой, но еще крепкой большой избы, на ней красуется позеленевшая от времени вывеска с полинявшей надписью сельского правления и с царским гербом, а над ним развевается красный флаг.
Под зеленым шатром мощного дуба сбились в кучу мужики, о чем-то громко спорят. Я замедляю шаг и с напряженным вниманием вслушиваюсь.
— Что им в зубы-то глядеть, хлеб на корню гниет, зерно осыпается, а у них жатки без дела стоят, нешто это порядок.
— Ходим, просим — не дают.
— И нечего просить, брать надо. Мы три года на войне гнили в окопах, а они тут жирели. Хватит. Жатки и лошадей надо забрать и установить порядок, когда у кого хлеб убирать. Всеми семьями убирать будем, и дело быстро пойдет.
— Вот бы с ними поговорить,— думаю я и, взглянув на своих товарищей, направляюсь к крестьянам.
— Куда,— одергивают меня товарищи,— забыл уговор о молчанке. Нехотя подчиняюсь, и мы выходим из села.
По пыльной глинистой дороге спускаемся в неглубокую балку, делаем привал на высокой сочной траве.
— Слыхали разговор? Это фронтовики помогают разгореться костру революции.
— Молодцы ребята. Вот бы им наша подмога пригодилась.
— Смотрите,— вдруг говорит Попов.
Глядим, в балку скатываются одна за другой телеги.-
— Эх, жаль не по пути,— бормочет Кривоносов.
Но крестьяне, заметив нас, торопливо стегают и без того бойкой рысцою бегущих лошадей.
Проехали, и снова тихо.
— Еще едут,— шепчет Кривоносов.
Я поднимаюсь, прислушиваюсь к скрипу телеги, стуку лошадиных копыт, гомону торопливой татарской речи и иду к дороге.
Телега с грохотом и скрипом вваливается в балку.
— Добрый день,— говорю я кривому татарину лет сорока, сидящему в телеге. Тот, не отвечая на приветствие, придержал сытого коня и спрыгнул с телеги. Бросив вожжи мальчонке, сидевшему на телеге, он хлестнул вороного кнутом, любовно посмотрел ему вслед сощуренным глазом, молча подал мне широкую ладонь крепкой руки и как давно знакомому сказал:
— Сам растил, молоком поил, хорошая лошадь, много работает. А вы из Казани? Горит? Шибко горит?
— Горит,— отвечаю.
Татарин покачал низко остриженной головой, покрытой неглубокой тюбетейкой, вздохнул, пошел к товарищам. Смуглое лицо его спокойно, а зрячий глаз, чуть-чуть прищуренный, как мышь, вышедшая на охоту, шныряет по сторонам,— увидел кисет с табаком, протянул руку.
— Можно?
— Можно, бери,— ответил Прохоров.
Татарин извлек из кармана шаровар обгорелую трубку, обтер ее грязным рукавом рубахи, туго набил табаком, прикурил, затянулся и, как бы думая вслух, заговорил:
— Возил красноармейцев. 18 верст возил. Хорошие ребята, много нам рассказали. Зачем теперь война, зачем революция. Мы так понимаем: у нас две лошади, одна корова, пять овец, мало-мало земли, сами работаем, значит мы — середняк, у кого меньше — тот бедняк, а у кого много земли, лошадей и скотины, нанимает работников — кулак.
— Верно,— отвечаю я.
— А вот у нас староста не так понимает. Почему?
— А как же он понимает? — спрашиваю.
— Все одинаково, по очереди давай лошадь, давай корову, барашка давай, давай то, давай другое, и все поровну, и все по очереди. Почему так?
— А у него много лошадей, скота? Работников нанимает?
— Всего у него много, и работников нанимает.
— Стало быть, он кулак,— говорю я.
Татарин быстро заморгал зрячим глазом и посмотрел на нас. Широкой шершавой ладонью он с корнем вырвал пук травы, помял его и с силой швырнул в сторону.
— Красноармейцы нам говорили: мы у помещиков землю, скот, инвентарь забрали, кулак много себе захватил, теперь надо забрать у кулака, дать беднякам и середнякам.
— Вот, вот, но кулак добром не отдаст, а норовит захваченное у помещиков за собой закрепить. Мы — рабочие, Красная Армия не даем кулаку этого сделать. Жмем на него, а он против нас у вас, середняков и бедняков, опору ищет, вот и говорит: «Мы все равные, все крестьянское сословие». Понял? Все поровну.
— Так, так,— шепчет татарин, кивая головой, затем бросает на нас острый взгляд единственного глаза, спрашивает:
— Он кулак, это верно. А зачем вы лошадей, хлеб берете, жен, девок обижаете, над богом смеетесь?
— Кто же это делает?
— Да вы, коммунисты.
— Нет, коммунисты безобразий не творят; хлеб, мясо, лошадей задаром не берут.
Татарин торопливо перебил меня.
— Делают. Тут близко в село приезжали коммунисты, всю ночь гуляли, жен, девок трогали. Я сам все это видел.
— А откуда ты узнал, что это были коммунисты? Может, тебе об этом поп да кулаки сказали. Им это выгодно. Они хотят натравить середняков да бедняков на коммунистов.
Татарин пытливо посмотрел нам в лицо и спросил:
— Не коммунисты это делали?
— Нет, не коммунисты.
— А почему во всех деревнях говорят, что это были коммунисты?
— А потому, что во всех деревнях есть враги Советской власти. Вот они и врут на коммунистов.
— Так, так,— прошептал татарин и, опустив голову, задумался.
— Ну, что же, отдохнули, побеседовали, пойдем,— говорит Прохоров. Мы поднялись.
Вдруг татарин вскакивает, хватает меня за руку.
— Пойдем со мной, пожалуйста, пойдем, все пойдем.
— Куда,— спрашиваем,— пойдем?
— Ко мне пойдем. Вот здесь, с краю. Никто не увидит, никто не знает. Понимаешь, пойдем, все пойдем.
— Что же мы там будем делать?
— Рассказывать будете, вот как мне рассказывали. Я соберу нужных людей, им будете рассказывать.
Мы переглянулись. Решили пойти. Халупа татарина оказалась совсем близко. Мы подошли к ней никем не замеченные. Хозяин пропустил нас вперед.
— Садитесь вот здесь,— суетясь вокруг нас, говорил он. Потом позвал мальчугана, по-татарски что-то ему сказал, тот живо тряхнул головой и исчез. Вошла жена татарина. Она поставила перед нами большой кувшин молока, хлеб.
Через несколько минут в избу стали заходить крестьяне — русские и татары. Когда собралось человек тридцать, хозяин подошел ко мне.
— Говори, пожалуйста.
В избе водворилась тишина, все с затаенным любопытством смотрят на нас, ждут, что мы им скажем.
Я прочел письмо товарища Ленина к питерским рабочим. Один потянулся ко мне, взял письмо в руки, стал внимательно просматривать его. Затем, поглядев на собравшихся, сказал:
— Нам нужно как можно быстрее создать комитет бедноты.
— Разве у вас до сих пор нет комитета бедноты? - спрашивает Попов.
— Был да развалился. Председателя ночью из-за угла убили, а остальные сами собой разошлись.
— Вот еще, товарищи, скажите нам, кого считать кулаком. У нас тут споры большие.
Мы объясняем, как нужно подходить к определению кулака.
— Есть у нас такие,— говорят крестьяне и начинают, перебивая друг друга, называть имена местных кулаков.
Собравшиеся долго спорили между собой и договорились завтра же организовать комитет бедноты, объединить вокруг него всех преданных Советской власти людей и развернуть борьбу против кулака.
Когда все эти вопросы были обсуждены, крестьяне обратились к нам с просьбой рассказать о Ленине.
Мы начали рассказывать про Ленина. Все сбились вокруг нас в тесный кружок и с таким вниманием и интересом слушали, что казалось, будто они впитывают в себя каждое слово.
— Спасибо, большое вам спасибо,— говорили крестьяне, провожая нас. — Теперь не сомневайтесь, кулаков мы больше бояться не будем, всю силу возьмем в свои руки. Все будет как полагается, и насчет помощи государству побеспокоимся. Если доведется вам снова увидеть товарища Ленина, передайте ему от нас низкий, земной поклон.
Мы торжествовали.
— К черту молчанку, больше играть в нее не будем.
Перед вечером мы вошли в расположенную в стороне от большой дороги деревню. В какой двор зайти? К нам подбегает голубоглазая девочка лет десяти.
— К нам идите, мама кличет.
— А хлеб, молоко мы у вас сможем купить?
Девочка утвердительно кивает головой.
— Милости просим,— с поклоном встречает нас хозяйка, пропуская через темные, хламом заваленные сени в горницу.
— Поставила бы стол на крыльцо, что им тут париться,— говорит хозяин, спокойным, твердым шагом переступая порог.
Мигом вытаскиваем стол, стулья на широкое скрипучее крыльцо. Хозяйка принесла две крынки молока и хлеб.
Поели и отправились отдохнуть к риге, где толстым слоем расстелили ржаную солому.
К нам подсел хозяин.
— Рабочие, что ли? — спросил он.
— Рабочие.
— Откуда?
— Из Питера.
— Что же так далеко забрались?
— Да так, по разным делам,— уклончиво ответили мы.
— На земле, стало быть, не сидели?
— Есть такие, что и сидели.
— Стало быть, жизнь крестьянскую знаете.— Он подождал немного, о чем-то подумал и напрямик спросил: — За кого же мне держаться?
— Ясное дело, за кого — за рабочего, если хочешь, чтоб жизнь твоя и наша лучше стала.
— У меня вот в пятом году отца по царской милости запороли. Сын на фронте погиб. У самого неспокойная кровь, бурлит, знаю, что за Советскую власть нам всем, вот таким, как я, держаться надо, да боязно что-то.
— Сам-то ты кто, середняк?
— Ни богат, ни бедняк, надо полагать — середняк.
— Много у вас тут таких с неспокойной кровью?
— Есть, да что толку, все вразброд, кто в лес, кто по дрова.
— А ты организуй. У тебя отец был в передовых, вот и ты становись и веди.
— Говорю ж тебе, боязно. А ну, как не удержится Советская власть, тогда сам себе веревку надевай на шею.
— Да ты что, в своем уме? Все рабочие за Советскую власть, беднота, батраки тоже, середняку, видишь сам, податься некуда, а ты не веришь в прочность Советской власти. Берись-ка за дело. Организуй народ. Придут люди из города, помогут.
Хозяин поднялся, внимательно посмотрел на нас.
Я подаю ему руку, спрашиваю:
— Ну что, договорились?
— Да, видно, договорились, куда же деваться. Десяти смертям не бывать, а одной не миновать.
— Спасибо, что поверил.
— Спасибо и вам, что надоумили.
Когда мы, отдохнув, собрались уходить, хозяин проводил нас за ворота. Вышла к воротам и хозяйка. Она сложила руки на груди и в такт каким-то грустным мыслям качает головой.
Мы поклонились хозяину, хозяйке, поблагодарили еще раз за хлеб-соль и лугом по скользким кочкам вышли на большак.
Небо нахмурилось. Притихли птичьи голоса и стрекотня кузнечиков.
— Будет гроза,— говорит Кривоносов.
— Прибавим шагу,— предлагает шагающий впереди Прохоров.
Небо как бы поняло наше намерение скрыться от грозы и еще больше нахмурилось.
Ослепительно ярким лучом блеснула молния, ей вдогонку прокатился раскат грома; откуда-то, точно из засады, выскочил ветер и закрутил, как ошалелый, в своих объятиях пыль дороги.
— Бежим, ребята, вон мельница недалеко.
— Не успеем,— говорит с тревогой Попов.
Вблизи видно село. Но кто нас там ждет? Кому мы там нужны? Правда, там должен быть трактир, может быть, есть и постоялый двор, но как его искать в такую погоду? Решаем укрыться от ливня у мельницы. Бросаемся к ней. Наталкиваемся на черные стены ветряной мельницы, прижимаемся к ним, но косые струи густого ливня забегают со всех сторон. Блеснула молния и осветила железную крышу большого здания школы или больницы. Мы бросились туда. Вбежали в открытые ворота огромного двора. Здесь большой сарай. Беру у Прохорова электрический фонарь и иду на разведку. Дверь со скрипом открывается. Сарай большой, заполнен телегами, санями, экипажами, колесами. Славная квартира. Во всяком случае дождь не мочит. Устраиваемся в санях, телегах и шепотом делимся впечатлениями за день. Вскоре все стихло. Я проснулся уже на рассвете.
С крыши падают тяжелые капли стихшего дождя. За перегородкой, в соседнем сарае, вздыхает и жует жвачку корова. Рядом со мной скрипнули сани. Это проснулся Прохоров и тщетно пытается зажечь промокшие спички.
Проснулись остальные. Обсуждаем положение. Неслышно кто-то подошел к дверям. Замерли, ждем. Заскрипела дверь соседнего сарая и тихо, ласково говорит с коровой женщина. Потом тонкие струйки молока ударили о жестяное дно ведра. Снова скрипнула дверь, щелкнул затвор. Мы припали к небольшим щелям стены сарая. Медленно, спокойно шагает босыми ногами по густой грязи с ведром в руке женщина лет тридцати, и, как только она скрылась за углом большого квадратного дома, мы покидаем свое убежище и выходим на широкий, толстым слоем грязи покрытый двор.
Село еще в полудремоте. Проснулись жаворонки и трепещут крылышками над спокойно задумчивыми полями, чирикают воробьи, проснулись галки, зашевелились, заговорили на разные лады домашние животные. А мы, еще плохо согретые утренним солнцем, сидим под навесом двухэтажного дома, посматриваем на квадратную небольшую вывеску с двумя нарисованными чайниками и ждем, когда откроется дверь сельского трактира.
Наконец заветная дверь открылась, и мы очутились в большой квадратной полутемной комнате. Около русской печки ворчит ведерный самовар, а на печи в тряпье копошится что-то живое. Кругом носятся стаи встревоженных мух.
— Ничего, не осталось, все вчера поели ваши,— говорит дородная хозяйка.— Вот только остались одни яички.
— Спасибо. А молока и хлеба нет?
— Все вчера съели,— божится она.
Отправляемся на село и достаем хлеба. С улицы одна за другой в трактир потянулись бабы, выгонявшие в стадо скотину. Тут узнаешь все новости.
— Ишь ты, как сердечные проголодались,— шепчет старушка.— Почем хлеб-то брали?
— 15 рублей буханка.
— Поди и пяти фунтов не будет?
— Ровно пять, бабушка, на безмене вешали,— говорит Прохоров.
Старушка зашевелила губами и обратилась к круглолицей молодухе.
— Это почем же за фунт будет?
— По три рубля,— ответила та.
— По три? — переспросила старуха, недоверчиво посмотрев на молодуху.
Та подтвердила.
— А я-то, старая дура, вчера по рублю продала.
— Эх ты,— говорю.— Одной ногой в гробу стоишь, а все жадничаешь да убиваешься, что по рублю за фунт с голодного человека взяла, а с него и по пять можно было содрать.
— Что ты, что ты, господь с тобой. Я это так, к слову пришлось. Пусть ест себе на здоровье.
— Ты не больно шибко нас ругай: — свое продаем,— отозвалась бойкая молодуха.— Хлеба не дадим — так с голоду сдохнете. Не очень-то без нас проживете.
— А вы без нас проживете?
— Проживем. Серп, косу кузнец сделает, а ткань, мыло, самогон — и учить не надо.
— Это ты, молодуха, сгоряча от нас так отмахиваешься. Без рабочих вам тоже долго не продержаться. Глянь-ка, сколько тут добра, нами сделанного. Вон в печи, на полке, под полкой, стальные, железные, медные, чугунные — все нами сделано.
— Ну и что же, что вами. А вот хлеба не дадим — сдохнете.
— Это верно, без хлеба жить невозможно. Да понять вам надо: вы нам — хлеба, мяса, шерсти; мы вам — сапоги, гвозди, ведра, кровати, кастрюли, машины разные, ситцы.
— Сами сделаем, а хлеба не дадим.
— Нет, это так не выйдет. У таких, как ты, мы хлеб возьмем, хлеб нам нужен для рабочих, для Красной Армии.
— Возьмешь, пойди попробуй! — угрожающе произнесла бабенка и вышла. За ней потянулись и остальные.
Мы забрались в чулан и разлеглись на старом тулупе.
— Поехать бы нам теперь, может быть, и своих нагнали бы,— говорит Попов.
— Что ж, давайте,— подхватил Прохоров. Я тоже поддержал. Позвали хозяйку. Поговорили с ней на эту тему.
Накинув на голову платок, она пошла искать подводчиков и вскоре вернулась с двумя мужиками. Мы долго торговались, наконец поладили, и нам подали две тачанки, наполненные свежим, пахучим сеном. Мы разместились, попрощались с хозяйкой трактира и тронулись в путь.