«Душой срываюсь на хорал…»
Душой срываюсь на хорал,
когда тепло слезою тает,
а осень медленно теряет
латунь, и охру, и коралл.
Целую выцветший подол
её изношенного сари,
и листья цвета киновари,
и солнца бледного обол.
Читаю небо, как словарь,
как предсказания Предтечи.
И ветер, словно пономарь,
звонит и зажигает свечи.
«Уже давно не тревожит возраст…»
Уже давно не тревожит возраст.
Несутся дни бессловесной тенью.
И вдруг – пронзительный сердца возглас,
и вновь – забытое мной волненье.
И мне теперь бы такую малость:
святого утра услышав звуки,
переосмыслить души усталость
и рухнуть в небо, раскинув руки.
«Так и смотрела б, наверно, лет двести я…»
Так и смотрела б, наверно, лет двести я
на косогор, приукрашенный листьями.
Вот она – стройная рыжая бестия
с белым стволом и повадками лисьими.
Вспыхнула заревом в зелени ельника
и золотится кокетливым локоном.
Скоро вот так накануне Сочельника
будут светиться нарядными окнами
избы, что так разбрелись опрометчиво
и до скончания века не встретятся.
Лишь привечать будут каждого встречного,
кто на тропе возле них заприметится.
Будут смотреть черепичными крышами
в небо, что любит менять декорации,
и утешаться, что явственно слышимы
шелест и шорох продрогшей акации.
Ну, а зажжётся звезда Вифлеемская,
провозглашая Христово рождение, —
будет им радостна служба вселенская —
веры приятие и выражение.
Так вот смотрю я в окошко вагонное
и предваряю сезонов движение.
Лето ушедшее, осень студёная…
Где их начало и где завершение?..
«Очень сумрачно и промозгло…»
Очень сумрачно и промозгло,
у промокших дорог – простуда.
Начинает свой вынос мозга
ненасытный сентябрь-иуда.
Серебра ему явно мало —
золотые гребёт лопатой.
Но за что такая опала,
и по чьим векселям плата?
Чьи грехи отмывает осень,
проливая холодные ливни?
Под невинных порой косим,
а втихую тараним бивнем.
Вновь решают и боль, и лихо,
в ком сегодня принять участье.
А продрогшее небо тихо
предлагает свое причастье.
Храм Николы – защитника Можайского
Красного камня готический храм.
узкие окна, как будто бойницы.
Крест в бесконечное небо стремится
солнцу навстречу и буйным ветрам.
Место святейшее для прихожан.
клонят деревья опавшие кроны.
Колокол мечется, тихи поклоны —
мир на молитву вечернюю зван.
Всем нам своя предназначена роль.
в каждой душе и мольбы, и надежды.
Перед иконой снимают одежды
мысли и чувства, смятенье и боль.
Несотворимый сияет огонь.
Запахи ладана, воска и мирры.
Дух Николая – защитника сирых —
голубем белым летит на ладонь.
По прочтении Игоря Северянина
Если ветер в окно, если призрачна даль,
если радужна кромка рассвета,
если дней и ночей ты раскрутишь спираль,
то узнаешь все тайны поэта.
Если бросишь свой взгляд на левкой иль жасмин,
если сердце, как ласточка взмоет,
если жаром души ты растопишь камин,
то судьба тебе карты откроет.
Если звонкий Равель зазвучит на весь свет
и осветит всё палевым цветом,
если стылый Февраль даст Апрелю обет,
то весна обвенчается с летом.
Стихи, почему-то родившиеся осенью
Растаял снег, и небо стало выше.
На юг стремятся снова поезда.
Берёз серёжки, важный грач на крыше,
хохлатки нераскрытая звезда.
Вновь солнце на еловых пышных лапах.
Душевных крыльев первый робкий взмах.
Земли ожившей свежий сочный запах
и вкус апреля на сухих губах.
«Уж ночь стремилась восвояси…»
Уж ночь стремилась восвояси,
не защищённа и бледна.
В плиссе небесного атласа,
смущаясь, пряталась луна.
И звёзды таяли, и тени,
и контуры являлись вновь,
и самых горних откровений
алкала вечная любовь.
«На дне пологого оврага…»
На дне пологого оврага
согбенный куст надрывно наг.
Сырая осень – злая скряга —
его лишила дольних благ.
Так наших душ купель благая
пересыхает в прозе дней,
а мы всё медлим, полагая:
сосуд становится полней.
Рождественская свеча
Горит свеча на Рождество
и очищает естество
моей души, твоей души —
смотри её не потуши.
Она беззвучна, но светла.
Всю отдает себя дотла:
свое тепло и красоту
всем, кто стремится ко Христу.
И в эту ночь, в священный час
Христос рождается для нас.
Посланник Господа-Отца —
он входит в чистые сердца.
Младенец, безгреховный плод…
Звездой сияет небосвод,
волхвы несут благую весть,
и вечный мир в смятеньи весь.
И песнопения в церквах,
и отступает грусть и страх,
и наполняет нашу кровь
смиренье, вера и любовь!
Моей внучке
Мой бельчонок, мой комочек, моя песенка.
День, неделя, месяц, год – такая лесенка.
Так и вырастешь, сердечко моё милое.
Жизнь наделит красотой тебя и силою.
А пока сопи в кроватке, моя заинька,
мой цветочек, моя киска, моя маленькая,
моя птичка – гули-гули – глазки, рученьки,
моя детка, мой цыплёнок, моя внученька.
«Из розовых листьев и красных…»
Из розовых листьев и красных
лесная кружит круговерть,
и столько восторгов!.. Напрасных?..
Ведь это – красивая смерть…
Inevitabiliter
Тоска по Крыму. С чувством потаённым
я Монте Руж меняю на Бордо.
Москвы палитра – жёлтое с зелёным
и редкие вкрапления бордо.
Вечернее кафе
Бурлящая Москва. Огни цветастых ёлок.
Вновь вечер опустил на город мягкий полог.
Непроходящий снег – зимы студеной ксива,
и тихая печаль со вкусом чернослива.
Декабрьская метель прохожим дует в спину.
Сижу и пью в кафе с корицей каппучино.
Лишь пачка сигарет тоскливо одесную.
Не вяжутся слова и мысли – в рассыпную.
Троллейбусы, такси везут куда-то мимо
задумчивых людей. И непреодолимо
мне хочется туда, где этот вечер ярок,
чтоб с чистого листа – без всяческих помарок.
Как трудно одолеть занудливую память…
В душе ещё саднит, и даже эта заметь
не может заглушить гортанность саксофона,
но я почти люблю тугую звучность тона.
И я почти живу и вновь пытаюсь верить.
Ещё совсем чуть-чуть – и я захлопну двери.
Растает в сонме лиц обид и грусти веха,
и я сыграю блиц в преддверии успеха.
Чёрно-белое кино
Как тебе в пустом твоем домище?
Греют ли камины без меня?
Может, стало радостней и чище,
или мягче стала простыня?
Может, чашки смотрят по-другому
или чайник свищет нараспев?
Если скажешь «Счастлив в этом доме»,
не поверю – выдумка и блеф.
На окне напыжилось алоэ,
на стене картина смотрит вбок.
Счастью надо, чтобы были двое,
чтобы миски, тапки, молоток.
Чтобы пахло курицей и соком,
улыбалось шторами окно,
а иначе в жизни мало прока —
просто чёрно-белое кино.
«Уступаю тебя другим…»
Уступаю тебя другим,
что толпой у твоих ног.
Только будешь ли ты любим,
коль уже преступил порог?
В королевстве кривых зеркал
оборвётся сердец нить.
Дождь вчера на жизнь уповал,
а с утра перестал лить.
Посуровел сырой асфальт,
но не в этой беде беда.
Просто ветра тоскливый альт
зацепился за провода.
«Дорогая, скажи мне, где ты?..»
Дорогая, скажи мне, где ты?
Может, облаком проплываешь
или звёзд серебряным светом
мои сумерки укрываешь?
Может, ходишь моею тенью,
отражением таешь в лужах
и всечасно, мне во спасенье,
греешь душу в кромешных стужах?
Дорогая, скажи хоть слово,
стань вдруг ветром, травой, синицей.
Одиноко и долго снова
без тебя будет вечер длиться.
Я не знаю, куда мне деться
от тоски и воспоминаний.
Я пытаюсь душой согреться
средь людей и безмолвных зданий.
Дорогая моя, мне горько
от сознанья реальной сути.
Задыхаться ещё мне сколько
от беды, как от едкой ртути?
Ни тебя, ни отца, ни брата.
Две плиты – всё, что мне осталось.
Безгранична моя утрата.
Бесконечна души усталость.
Добрый ангел
Он – воплощение ума
и средоточие таланта.
Он обладал душой атланта
и романтичностью Дюма.
Его запомнили навек.
В кино, в театре ли – не важно.
Он тихо жил – не эпатажно,
но был великий человек.
Любовь не мерил на весах
и не заботился о ранге.
Он будет самый добрый ангел
в холодных зимних небесах.
«Не вижу, не живу, не чувствую, не жду…»
Не вижу, не живу, не чувствую, не жду.
Скукоженный букет уже похож на веник.
Наотмашь и сплеча надменную «звезду» —
я не стяжатель звёзд и даже не Коперник.
Не надо, не хочу – всё блажь и карнавал.
У масок завсегда пустые злые лица.
Я лучше подниму и осушу бокал
и вырву из души ненужную страницу.
Но страшно мне одно – закончилась тетрадь.
Лишь титул и обрат, а между ними – пусто.
Выходит, что уже нам нечего терять…
Vivat, vivat, vivat расстрелянному чувству!
О Петербурге
О, этот город, что пришпилен к небу!
Твой сочный дух сродни бывает хлебу.
Он души кормит, словно птиц с ладони,
он всех приемлет, никого не гонит.
Мы в нём всегда себя осознаём.
Со вкусом выпив кофе спозаранку,
мы мчим на Невский или на Фонтанку
и дышим полной грудью и взаём.
Небесный свод нам открывает дверь,
И, каменный, главу склоняет зверь,
а всех мостов согбенная спина
несёт смиренно оголтелость дня
и тишину надменной белой ночи.
И Всадник медный призрачность пророчит,
и Летний Сад – зелёной кисеёй,
и царский дух витает над землёй.
Тень
Давит висок, давит, крепнет тупая боль,
но ничего не исправить – сыграна твоя роль.
Давит – не прикоснуться, больно порой вдохнуть.
Но даже если вернуться, ты не осмыслишь суть
страха и отреченья и прожигания сил.
Разные облаченья ты примерял и носил.
Разные разговоры застили мне глаза.
Но затянулись споры – их продолжать нельзя.
Радуги возрожденье вновь переходит в ночь,
и для меня спасенье – просто уйти прочь.
Выцветет поднебесье, звёзды сомкнут свой взор.
С едкой душевной спесью всякая дружба – вздор.
Давит висок, давит. Вот уж который день.
Правит свой бал, правит бледная, куцая тень.
«Отбивает моё сердце гулкий степ…»
Отбивает моё сердце гулкий степ,
в голове играют мысли в чехарду.
Жизнь моя – скороговорка, грустный рэп,
что слагается буквально на ходу.
Время – крылья надо мной во весь размах:
измеряет мои будни на аршин.
Притупились, видно, боль моя и страх,
ведь не раз срывалась с нужных мне вершин.
Я не знаю, кто мне прочил этот крах,
кто молился за моё небытие,
но всегда креста спасительного взмах
останавливал меня на острие.
Я, наверное, в рубашке родилась,
иль у Господа за пазухой – в раю.
Даже если б и сегодня сорвалась,
задержалась бы на самом на краю.
Я на постриг не готова – признаюсь,
но молиться буду сердцем до конца.
Одного на свете только я боюсь —
нелюбви Его тернового венца.
Выбираю джаз
Электричка. Промозгло. Ночь.
За окном – пунктир фонарей.
И уходит бесследно прочь
самый лучший из ноябрей.
Разлинован дорогой дол.
Воздух в тамбуре горячей.
– Секс, шампанское, рок-н-ролл, —
так озвучил ты суть вещей.
Может шутишь, а может нет.
Вот такой откровенный сказ.
Ты уверен и ждешь ответ…
Только я выбираю джаз.
«Не говори ненужные слова…»
Не говори ненужные слова.
Они мешают понимать друг друга.
Ведь очень трудно вырваться из круга,
когда и так-то дышится едва.
Не замыкайся в собственном бреду —
убогость мысли не даёт полёта.
И не гаси внезапную звезду,
ведь звёзды в небе зажигает кто-то.
Не совершай поступков наугад,
не ставь по жизни выдуманных точек.
Всему, что есть, будь бесконечно рад,
учись читать порою между строчек.
Цени всё то, что небом нам дано, —
и станет явью всё, к чему стремишься.
Жить по-другому – глупо и грешно.
Ты просто в общей массе растворишься.
Всего важнее сохранить свой лик
и чувствовать себя самим собою,
чтоб быть хоть раз отмеченным судьбою,
счастливым стать – пусть даже и на миг.
«В твоих словах винительный падеж…»
В твоих словах винительный падеж
звучит и убедительно, и важно,
предложный – недовольно и протяжно,
творительный и вовсе как мятеж.
Родительный и вздорно, и смешно.
Меня пугают эти перемены.
Ужели снег приносит нам измены
и тает виновато и грешно?
Склоняет время радость, грусть и боль
по падежам неистовых событий,
а наша память, словно антресоль,
уж не вмещает пафосность открытий.
Смотрю в окно – там призрачная даль,
в душе – одни сомненья и тревоги,
но я не стану подводить итоги —
к чертям и полумеры, и мораль.
Не удержать за пазухой любовь,
в карман не спрятать ласковое слово,
и если даже это и не ново,
то все равно поставлю рифмой «кровь».
Хотя могла поставить «прекословь,
морковь, злословь» плюс разные изыски,
но прекращаю вычурные списки
и удивлённо поднимаю бровь.
Ты говоришь… Винительный звучит
просительно и даже как-то нежно,
родительный – безоблачно, безбрежно,
а мой предложный – истово навзрыд.
«Я знаю, дело всё в карандаше…»
Я знаю, дело всё в карандаше,
в словах, им выводимых на бумаге.
Он людям открывает, что душе
моей так плохо, как любой дворняге.
Всё дело в буквах, точках, запятых,
в январском небе, что на склеп похоже,
и дне – недолгом, словно краткий штрих, —
и в стылых окнах, безусловно, тоже.
В твоём молчаньи долгом и глухом,
как звук в колодце, брошенном навечно,
в тропе, что отливает серебром
невозмутимо, глупо, бессердечно.
Но ты за так меня не отдавай
тоске и одиночеству страницы.
Я не хочу, как выцветший трамвай,
теряться в громогласии столицы.
Бетонный город – каменный острог.
Мне без тебя в нём шатко и незримо.
Звонит Данилов… Благости глоток
вещает: только смерть необратима.
Внемли его звучанию, внемли.
Вся истина в том меццо-форте гулком.
Ведь если вдруг – как в море корабли,
то навсегда по разным переулкам.
Спасёмся ожиданием чудес
Всё будет бесконечно хорошо,
пока в пустынном парке дует ветер,
пока снежинки на моём берете,
а в воздухе прохладно и свежо.
Всё будет удивительно, поверь.
Пока Москва горит огнями окон,
пока любви не размотали кокон,
не будет ни разлуки, ни потерь.
Спасёмся ожиданием чудес,
пока витает голос между нами,
как снежное резное оригами,
слетевшее с рождественских небес.
Мы счастья разгадаем санный след
и тайну, заключенную в сезаме,
ведь город очарован нынче нами
и потому спасает нас от бед.
И у него совсем сомнений нет.
Он светел площадями и дворами.
Мы улетим цветастыми шарами —
и лишь снежинки… улица… берет…
«Январь раскис. Дожди и царство луж…»
Январь раскис. Дожди и царство луж,
туманы и нелётная погода.
Не балует красотами природа.
И это вместо рьяных зимних стуж!
Растеряны деревья и кусты —
того гляди уже набухнут почки,
а там чуть-чуть – и вновь без проволочки
появятся зелёные листы.
Вот так и сердце выпускает цвет
внезапно, вопреки любым запретам.
И вроде спать должно по всем приметам, —
но тонкий стебель тянется на свет.
И только отогреется, и лишь
уверует в весенние приметы,
во все признанья, пылкие обеты, —
как вдруг наступит сумрачная тишь.
Внесёт поправку жизнь своей рукой —
и скроются тотчас за облаками
тепло и свет, и стылыми снегами
развеет безмятежность и покой.
Так надо ли на волю отпускать
всё, что хороним под семью замками,
что прячем за улыбкой и стихами
так, что порой не в силах отыскать?!
Ужели стоит обольщаться вновь,
когда так явно призрачна любовь?..
«Зачем мне тысячи дорог…»
Зачем мне тысячи дорог,
десятки врат и сотни окон?
Пусть будет лишь один порог
и лишь одной берёзы локон.
Одно крыльцо, один январь,
одна оттаявшая ветка.
В саду продрогшая беседка
и четверга седая хмарь.
Хромое утро налегке
бредёт по снежному настилу,
морозы набирают силу,
скребётся мышь на чердаке.
И муха, словно в янтаре,
скукожилась в оконной раме.
Всё в серебристо-белой гамме,
как на картинке в букваре.
Зачем мне перемена мест
и лиц мелькающие лики?
Как перехожие калики,
они меняют свой «насест».
Не надо множество сердец.
Зачем бессмысленные встречи?
В моей душе – один венец
и лишь твои волнуют речи.
Мне не нужна чужая гать,
пусть даже сложена с любовью.
Один лишь образ в изголовьи
дарует сердцу благодать.
Один глоток спасает дух,
одна заря воспламеняет,
а сердце одного желает
и имя повторяет вслух.
«Вновь хрустит под ногами лёд, стекленеют лужи…»
Вновь хрустит под ногами лёд, стекленеют лужи,
и синицы стаей на ветках замерзшей вишни,
и мороз кромешный. Скажите, кому он нужен?
А промозглый ветер уж точно, поверьте, лишний.
Небо сыплет мельчайшей блестящей пылью,
да и солнце светит какой-то холодной лампой.
Голосят вороны, нахохлив бока и крылья,
и обочины в белых сугробах сияют рампой.
Это грустная повесть о бедном замёрзшем Кае
и о том, как теряем всё навсегда и сами
и потом лишь ездим в холодном пустом трамвае,
а не в теплом море в лодке под парусами.
Это повесть о том, как однажды приходят зимы,
и о том, как пустеют душ и сердец перроны.
Если руки свои опустят вдруг херувимы,
то от свода останутся только хрустальные звоны.
Я не знаю, как можно спасти наш престол из сапфира.
И кто может открыть эту тайну, я тоже не знаю.
Мне не хватит ни сил, ни стихов, никакого эфира,
чтоб оттаять помочь бесконечно беспечному Каю.
«Январь, располагавший к мятежу…»
Январь, располагавший к мятежу,
к отступничеству, не к благодеянью,
нелепому подобный миражу,
закончился, не склонный к оправданью.
И, право, было б глупо продолжать
премьеру этой выдуманной пьесы.
Ведь мы уже не в силах отражать
нам действием навязанные стрессы.
Простой сюжет, где линия грешна,
заманчива и неисповедима.
Почти как Тараканова княжна,
что умирает, не смывая грима.
Протоптана дорожка февралю.
Быть может он изменит положенье.
И я его уже благодарю
за наших душ восторг и воскрешенье.
Судьба да не окажется в долгу
и всколыхнет удушливое время,
и я опять поставлю ногу в стремя,
и горечь потеряю, как серьгу.
Ксерокс и оригинал
Сегодня мысль одна меня тревожит,
при том при сём – себя я не пойму…
Что если Светочку на ксероксе размножить?!
Я копию домой себе возьму…
P.S.
Подумал я, немного повздыхал:
а лучше бы её оригинал!
Уж лучше копию возьмите непременно.
Коль в дом возьмете Вы оригинал,
то вдруг поймете и при том отменно,
что Вам отныне баста и финал…
P.S.
Не надо ни вздыхать, ни огорчаться.
Со Светой лично лучше не встречаться!
Немного о грузинской кухне
Пастушка ты среди ромашек,
что любят для тебя цвести…
Я быть хочу твоим барашком,
чтоб ты могла меня пасти…
Но мысль одна меня пронзила,
от этой мысли сразу сник…
Надеюсь, ты не вообразила
слово кошмарное – шашлык?..
Опасно очень быть барашком
у хитрой женщины в руках.
Она людьми играет в шашки
и души разбивает в прах.
Не зря опаски Вас пронзили —
в конце концов наверняка
Вас пустят хоть на чахохбили,
хоть на цыпленка табака.
Лириканы и Бодлер
В России живут лириканы —
поведали мне стариканы.
А где-нибудь в Тюильри
колибри порхают – лири.
И долго со мной пререкался
ужасно бодливый Бодлер,
что он основал лириканство
и, стало быть, он – Лиривер.
Но так я сказал Лириверу
(и не был ответ мой запутан):
– Ты лучше свою лири-веру
в напёрстки разлей лирипутам!
Россия – до края стакан.
И выпьет его лирикан.
Лириканы и Бодлер
(пародия)
В России живут лириканы.
До края наполнив стаканы,
твердят, что бодливый Бодлер
не главный совсем Лиривер, —
Не он основал лириканство
в каком-нибудь там Тюильри,
где ли́ри порхают в пространстве
и глупые пишут лири́.
Ответ их отнюдь не запутан —
напёрсток отставь, лилипут.
Российские ли́ри всем пу́там
до края по полной нальют!
У нас тут любой лирикан
гранёный осилит стакан!
«Под окнами дома, который теперь не мой…»
Под окнами дома, который теперь не мой,
брожу и слушаю песни пустых фрамуг
и, заглушая памяти грусть и зной,
спасти пытаюсь душу от горьких мук.
Я помню маму на этом пустом крыльце
и дым сигареты, что вкусно курил отец,
улыбку брата на бледном его лице…
Умолкли звуки биения их сердец.
И я взахлёб глотаю вечерний мрак.
Луна крадётся, как хитрый степной шакал.
Мой ум горячий от мыслей таких обмяк —
его тиранит множество едких жал.
Мои дорогие, стараюсь совсем без слёз,
хоть боль вцепилась и жжёт, изуверка, жжёт.
Но Божьей милостью вновь догоняю воз
реальной жизни, смахнув рукавом пот.
Не скоро встреча, но с дальних свои высот,
из тех земель, где, сияя, маячит рай,
вы открываете, кто ненавидит, врёт,
и приближает жизни вселенской край.
И каждый раз, чтобы снова меня спасти,
мне подставляет мама свою ладонь,
а папа шепчет: «Прости ты их, дочь, прости.
Пусть бьёт копытом зависти злобный конь.
Искал я правды, но душу и сердце сжёг,
а ты живи, обходя суеты грязь.
Не все, поверь, подлецам попускает Бог —
и тем обрывает чёрного с белым связь».
«Давно понятно и известно свету…»
Давно понятно и известно свету,
попавшему под стихотворный пресс:
писать стихи – лишь женщине-поэту,
стишки – удел салонных поэтесс.
Скрещенье шпаг – привычная работа.
Мы не хотим остаться не у дел.
Не надо, Болдов, нас в штрафную роту,
чтоб русский стих совсем не обОлдел.
Как жаль, что нет балов и политеса,
и фортепьян тревожит редко слух.
Шагнули б так в развитии процесса
высоких поэтических наук!
Дуэли, пьянки и стихи, и бабы —
и так тяжёл ваш непосильный груз.
Поэзий ваших велики масштабы,
и каждый мнит, что он козырный туз.
Мы и сейчас всю тяжесть бренных буден
смиренно тащим на своих плечах.
Мы как писали, так писать и будем,
чтоб штат поэтов часом не зачах.
«Какая удача, однажды расправив крылья…»
Какая удача, однажды расправив крылья,
преодолев поверья и тяжесть безумных буден,
забыв о размахе зла и любви бессильи,
взлететь, ударив крылом в раскалённый бубен.
Пусть видит мир, проржавевший от слёз и крови,
что солнце живо и греет домовьи крыши,
что дуги улиц задумчиво сводят брови,
а створки окон открыли сердец ниши,
Что на асфальте сером мелом рисуют дети
смешных жирафов, собак и несносных кошек,
что вновь весны цветенье по всей планете
и вдоволь света – деревьям и птицам – крошек,
Что языком шершавым лижет нам души время,
мы – далеки, словно берег левый и берег правый.
Какое нынче в землю мы бросим семя,
такие и будем когда-то косить травы.
Мелодии с виниловой пластинки
Добавлю в кофе тёртый шоколад,
чтоб вовсе не почувствовать горчинки,
и буду повторять, как постулат,
мелодии с виниловой пластинки.
А в них дорога и морской простор,
в них сок берёз и листья, как записки,
и стук колёс, и звон гусарских шпор,
и шелест трав в степи, и обелиски.
В них яблонь цвет и колокольный звон,
и школьный двор, и золото рассвета,
любовь, собой похожая на сон,
трава у дома и осколки лета.
И этот мир, придуманный не мной,
глаза напротив, синий-синий иней,
и утра стяг, и бесконечный бой,
и учкудук в горячечной пустыне.
А где теперь такую песню взять,
звучала чтобы не витиевато,
чтоб пароходы с нею провожать,
когда любовь одна лишь виновата?
Вернуть бы время вышедшее – вспять,
и песни, что живут, как невидимки.
И потому я буду повторять
мелодии с виниловой пластинки.
По ком звонит колокол
Утро. Вещает колокол. Благовест.
Нету покоя сердцу и голове.
Вольная воля – с горных хребтов норд-вест,
бабочка с чёрными крыльями на траве.
Нет, не по мне звонит. Рано ещё. Постой,
горечь бездонная. Видишь, опять весна.
Это потом я буду просто сухой золой,
коль оболочка станет душе тесна.
Стелется тропка, стелется между трав,
а беспокойный колокол всё звонит.
Господи, Боже, Ты – бесконечно прав,
нас направляя сердцем всегда в зенит.
Надо успеть при жизни преодолеть
всё, что толкает в бездну, в кромешный ад,
чтоб до того, как выпадет умереть,
мы не вкусили аггела горький яд.
Долго ли, долго будет ещё звонить
и будоражить душу, будить мечты?
Как мне с ладони жизни, скажи, испить,
если стою, а рядом одни кресты?..
«Я люблю бродить по дорожкам в парке…»
Я люблю бродить по дорожкам в парке,
по ветвям читать дуновенье ветра.
Если он оставил свои ремарки,
наряжать рябины в бонет из фетра.
И держать в объятьях охапку листьев,
а потом подбрасывать над собою
и смотреть, как красного цвета кисти
полыхают ярко над головою.
А ещё кормить хлебной коркой уток
и сидеть на брёвнышке у причала,
позабыв о времени светлых суток:
их часов порой почему-то мало.
Здесь всегда так много тепла и смысла.
Это лучше, чем Лондон, Париж, Севилья.
Незаметно радуга вдруг повисла —
семицветный фазан расправляет крылья.
Здесь ни слов, ни ссор, ни смертей до срока.
Лишь гуляют осени, зимы, вёсны.
Им не надо жизни платить оброка —
вперехлёст берёзы, ракиты, сосны.
И не важно, кто ты, зачем и сколько
и каков твой дом – из дворцов иль хижин.
Не бывает здесь ни грешно, ни горько,
и никто не будет никем обижен.
Я люблю бродить по дорожкам в парке,
из лучей плести на странице строчку.
Мне никак нельзя допустить помарку.
Аккуратно ставлю в блокноте точку.
«Ты удивительно адекватен…»
Ты удивительно адекватен,
хоть мило врёшь.
Какое море, какой фарватер,
куда плывёшь?
Какие лица, какие страны,
и где предел?
Но твой ответ лишь вскрывает раны
и слов, и дел.
Одну лишь фразу я согреваю,
зажав в горсти.
И, сокрушаясь, благословляю
твои пути.
«Когда души коснётся пустота…»
Когда души коснётся пустота
тягучая, как песня муэдзина,
как холодность разящего перста
и блеск щита возмездья палладина.
Когда внезапно резко полоснёт
по сердцу необузданно живому,
так лезвие конька кромсает лёд
в противовес молчанью гробовому.
Когда замрёт внезапно суета,
а взгляд и мысль сольются воедино,
мы ощутим знамение креста
святого духа и Отца, и Сына.
Тогда и возопим речитатив:
«Еже еси… твоя да придет воля…»
и чашу до конца свою испив,
познаем суть небесного пароля.
«Уплывают апрельские дни…»
Уплывают апрельские дни,
вместе с ними – дожди и туманы.
Вновь весенних дурманов осанны
и восторги друзей и родни.
Необузданный ветер с высот,
ощущенье любви и полёта.
И нежданным подарком джекпота —
благотворный судьбы поворот.
В царском парке сплетенье ветвей,
кружевное изящество линий,
и небесный шатёр синий-синий,
и тюльпаны, что дикий порей.
Вновь синицей взмывает душа,
предвкушая всю прелесть дороги,
и меняет пустые остроги
зимних дней на тепло шалаша.
И громами рыдающий май
вновь незримо тревожит сознанье
и ведёт мой покой на закланье,
обещая несбыточный рай.