Следующая остановка - расстрел

Гордиевский Олег Антонович

Он был заочно приговорен к расстрелу, и его дело до сих пор не закрыто! Как только не называли Олега Гордиевского после скандального побега из Москвы под самым носом бдительных чекистов. Но он всего лишь был не согласен с существующим в Советском Союзе режимом и приверженцем западной демократии. Проработав долгие годы на Западе в качестве сотрудника КГБ под дипломатическим прикрытием, он испытал на себе всё лицемерие пропаганды, кричащей о строительстве коммунизма в отдельно взятой стране. Оказавшись в сложных жизненных обстоятельствах, он начал сотрудничать с английской разведкой, пока не попал под подозрение Центра. О вербовке иностранной агентуры, о секретной «кухне» шпионажа и о своей жизни с предельной откровенностью рассказывает Олег Гордиевский в автобиографической книге, которая во многом расходится с общепринятыми представлениями о службе госбезопасности…

 

 

От автора

Я хотел бы подчеркнуть, что эта книга ни в коей мере не является официальной версией разведывательных операций и не прошла апробации правительственных инстанций. Это сугубо личное повествование о моей жизни и карьере, и все высказанные в ней суждения принадлежат только мне одному.

 

Глaвa 1. Бегство или смерть

Грозы гремели над Москвой, внезапно налетающие ливни гнали людей под крышу. Во вторник 11 июня 1985 года я понял, что раскинутая КГБ сеть все плотнее обволакивает меня и если в течение нескольких недель не вырвусь из огромного концентрационного лагеря под названием Советский Союз, то погибну. Настало время приступить к осуществлению плана побега, который друзья из Секретной разведывательной службы Великобритании разработали для меня и держали наготове годами.

КГБ установил подслушивающие устройства в моей квартире на восьмом этаже дома-башни под номером 103 на Ленинском проспекте. Я опасался, что помимо этого квартира оснащена еще и скрытой телекамерой, и поэтому вынужден был соблюдать особую осторожность, доставая план-инструкцию, два экземпляра которой хранились в переплетах невинных на вид английских романов. Я взял одну из книг, прошел в ванную, где заблаговременно затеял постирушку, и сунул книгу в таз под белье, чтобы она размокла. Потом отклеил форзац и извлек из-под него листок целлофана, содержащий инструкцию. Спустив в мусоропровод то, что осталось от книги, закрылся в маленьком чуланчике И при свете свечи без помощи лупы прочел инструкцию.

Простота этой небольшой операции успокоила меня, понадобилось всего несколько минут, чтобы освежить в памяти, как мне надлежало действовать. При необходимости известить британцев, что я в опасности, мне следовало во вторник в семь часов вечера стоять у бровки тротуара на углу обусловленной улицы с цветным полиэтиленовым пакетом в руке. В третье воскресенье после этого в одиннадцать утра я должен был передать письменное сообщение при непосредственном контакте со связным в соборе Василия Блаженного на Красной площади.

Воспользоваться обычными способами связи было невозможно. Телефоны посольства прослушивались, так же как и телефоны жилого комплекса британских дипломатов. О визите в посольство не могло быть и речи, так как ворота охраняли одетые в милицейскую форму сотрудники КГБ, которые могли либо попросту прогнать посетителя, либо отвлечь разговором, пока того будут тайно фотографировать. Жилой комплекс дипломатов охранялся точно так же.

Я пребывал в таком нервном напряжении, что прямотаки помешался на секретности. Хранить инструкции по организации побега я опасался, поэтому шифром записал их на листке бумаги, а оригинал сжег. Скатал бумажку в тугой комочек и отнес в подземный гараж, располагавшийся примерно в двух километрах от дома, где стояла моя машина. Гараж был разделен кирпичными перегородками на отсеки, вход в каждый такой отсек закрывала стальная решетка. Там было тепло и светло; владельцы машин нередко устраивали здесь попойки, прино. ся с собой еду и выпивку, коротали время за разговором, слушали музыку. Меня же привлекало то, что гараж строили по советским стандартам: кирпичи были уложены плохо, между ними тут и там зияли щели. Понимая, что мой отсек в гараже непременно обыщут, я спрятал бумажный·· шарик в общем коридоре, в щели на уровне глаз. В том случае, если конфискуют книгу со вторым экземпляром инструкции, у меня сохранится план, записанный шифром на бумаге.

Во вторник, чтобы вовремя попасть на условленное место, я вышел из дому в четыре часа пополудни. День был пасмурный, и я надел серый дождевик, черные ботинки на толстой подошве и кожаную кепку с козырьком, купленную в Дании, — именно по ней меня должны были узнать. Создавая видимость, будто ходил за покупками, я набил смятыми газетами цветной полиэтиленовый пакет.

К счастью, я был не столь уж приметной фигурой: при росте метр семьдесят три в толпе не выделялся; к сорока семи годам волосы мои поредели на макушке, но кепка скрывала лысину. Тем не менее, выйдя из дому, я прежде всего убедился, что за мной слежки нет, использовав технические приемы, которые КГБ называет «Проверкой», а спецслужбы Америки — «чисткой».

Машина моя не прошла техосмотр, и мне пришлось воспользоваться общественным транспортом, но сначала предстояло одолеть пешком метров пятьсот или шестьсот до торгового центра. Я шел не оглядываясь: человек в моем положении обязан ничем не выдать своей обеспокоенности — таков один из основных принципов системы обучения в КГБ.

Первым долгом я зашел в аптеку. Двигаясь вместе с очередью к окошку продавца, я делал вид, что разглядываю выставленные в витринах лекарства, но на самом деле зорко следил за тем, что происходит на улиuе за окном. Затем заглянул в сберкассу. Она располагалась на втором этаже, и в лестничное окно отлично просматривалась улица. Я провел здесь несколько минут, потом зашел в продовольственный магазин; после чего зашагал по пешеходной дорожке, ведущей к дому. Но по пути вошел в подъезд одного из близлежащих домов, поднялся по лестнице на один марш, взглянул в окно, постоял немного, спустился вниз и продолжил путь.

Я не заметил никаких признаков слежки, но расслабляться было рано. Проехал несколько остановок на автобусе, потом на такси добрался до поста ГАИ вроде бы для того, чтобы проконсультироваться по поводу своей машины. Оттуда направился к дому, где жила моя сестра Марина, якобы собираясь навестить ее, но, постояв несколько минут на лестнице и поглядев в окно, снова вышел, спустился в метро, пересел с поезда на поезд и наконец, после трех часов такой вот проверки, добрался до станции «Киевская», расположенной поблизости от условленного места.

К тому моменту, когда точно в семь часов я занял условленное место у бровки тротуара, нервы мои были на пределе. Правительственные лимузины проносились мимо по широкой улице, развозя членов Политбюро из Кремля по домам, за ними в служебных машинах следовало множество офицеров КГБ. Агенты КГБ в штатском, разумеется, дежурили и на улице.

Зная это, я изо всех сил старался изобразить спокойствие — вроде бы поджидаю приятеля. Особенно меня смущала эта моя позиция у самой обочины дороги. Куда естественнее было бы ждать на тротуаре у стены дома. Казалось, я простоял так целую вечность, хотя прошло всего три или четыре минуты. Наконец с облегчением подумал: я это сделал. Я не мог знать, заметил ли меня кто-либо, принял ли мой сигнал, но, во всяком случае, я в точности выполнил инструкцию.

В третье воскресенье, опять-таки после тщательной· проверки, я отправился на Красную площадь. Вначале зашел в Музей Ленина. В ту пору это было одно из самых ухоженных зданий Москвы. Этакий храм коммунизма.

Спустился в подземный туалет, как мне было известно, очень чистый и удобный. Запершись в кабинке, устроился на сиденье и написал печатными буквами записку:

«Нахожусь под строгим наблюдением и в большой опасности. Нуждаюсь в скорейшей эксфильтрации. Опасаюсь радиоактивной пыли и автокатастроф».

Последняя фраза была предостережением в связи с обычной практикой КГБ: нанесением радиоактивной пыли на подошвы ботинок, что позволяло легко следить за передвижениями жертвы, и подстроенными автокатастрофами или наездами для ее устранения. Смяв записку в тугой комок, я направился к храму Василия Блаженного. Желая еще раз убедиться, что в последний момент не попал под наблюдение, зашел в ГУМ. Долго бродил по этажам, переходя из секции в секцию, пока не почувствовал, что просто задыхаюсь, и не вышел на свежий воздух.

Как всегда, площадь была полна туристов, повсюду крутились агенты КГБ, особенно возле Спасской башни. Мне надо было войти в храм Василия Блаженного и подняться на второй этаж. Мне намекнули — не более чем намекнули, — что в контакт со мной войдет женщина, одетая в серое и с чем-то серым в обеих руках. Я должен был передать ей записку, когда мы столкнемся на узкой лестнице.

В последнюю минуту я сообразил, что кепка моя неуместна: мужчины традиционно снимают головные уборы в русской православной церкви. К тому же день выдался жаркий, и я обливался потом. Но по инструкции был обязан оставаться в кепке для опознания, так что ее не снял.

Но тут меня постигло жестокое разочарование. Едва войдя в храм, я увидел объявление: «Верхние этажи закрыты на переоформление». Что делать теперь? Несколько минут покрутился в толпе, надеясь, что контакт состоится где-то здесь и я без труда сумею передать свое послание. Однако, незаметно приглядываясь к окружающим, не увидел никого в серой одежде и через двадцать пять минут покинул храм. По дороге домой в подземном переходе я старательно разжевал свой «сигнал бедствия» и выплюнул его мелкими частями в несколько приемов.

Вечером у себя дома, обдумывая происшедшее, я пришел к заключению, что неудача со связью приключилась по моей вине. Я недостаточно долго стоял на условленном месте, и мой сигнал не был воспринят. Надо было набраться терпения и подождать еще немного. Теперь положение мое существенно осложнилось, и, лежа в ту ночь без сна, я в сотый раз раскидывал мозгами, пытаясь понять, кто же меня предал.

Сотрудником КГБ я был более двадцати лет, но последние одиннадцать, начиная с 1974 года, работал на британскую Секретную разведывательную службу, иными словами на МИ-6, сначала в Дании, а потом в Англии. В 1982 году был назначен советником советского посольства в Лондоне — числился дипломатом, а по сути являлся старшим сотрудником КГБ в британской столице. Два с лишним года я с женой Лейлой и дочерьми Марией и Анной жил в Кенсингтоне, работал в посольстве и постоянно осуществлял контакты с британскими должностными лицам. У начальства я был на хорошем счету и весной 1985 года практически возглавил лондонскую службу КГБ, с перспективой летом стать резидентом, то есть главным представителем КГБ в Лондоне.

Внезапно земля разверзлась у меня под ногами. Вызванный в Центр, якобы для обсуждения с высоким начальством задач, которые мне предстоит решать на новом посту, 19 мая я прилетел в Москву, оставив Лейлу с детьми в Лондоне. К своему ужасу я обнаружил, что мою квартиру основательно обследовали — очевидно, сотрудники КГБ искали улики, — и понял, что меня подозревают в предательстве. Неделей позже меня увезли на дачу КГБ; опоили коньяком с добавленным в него наркотиком и допросили. Потом я не мог припомнить, что именно выболтал, но надеялся, что не выдал себя. Вскоре, однако, мне сообщили, что, хотя меня и не увольняют из КГБ, миссия моя в Британии окончена. И отправили в отпуск до начала августа.

Я терялся в догадках: располагает ли начальство доказательствами моего предательства или я нахожусь всего лишь под подозрением. Но так или иначе, было совершенно ясно, что КГБ искал убедительные свидетельства моей вины. Оставалась единственная надежда — выиграть время, и я делал вид, что все идет нормально. Согласился поехать на месяц в санаторий КГБ примерно в сотне километров к югу от Москвы.

Тем временем мою семью вернули из Лондона. Лейла сразу поняла, что дело плохо, но я уверил ее, что все мои проблемы связаны с интригами в самом КГБ, которые плелись постоянно. Она увезла детей на летние каникулы к родственникам своего отца на Каспийское море. Прощание с женой было одним из самых тяжких испытаний в моей жизни. Мы расстались у входа в универмаг, ей нужно было что-то купить для девочек. Мыслями она была уже на отдыхе и на прощанье чмокнула меня в щеку. Я заметил, что поцелуй мог бы быть и понежнее, и Лейла ушла, не зная, что к тому времени, когда она вернется в Москву, я буду либо мертв, либо в изгнании.

В середине июля я почувствовал, что времени у меня в обрез. В санатории меня держали под наблюдением, но я имел возможность ездить в Москву, когда захочу. Однако случайные встречи с коллегами-профессионалами не внушали мне оптимизма. По их лицам я угадывал свою судьбу. Несомненно, ищейки КГБ уже шли по моему горячему следу.

Я остался в Москве один, и у меня было сколько угодно времени для размышлений. Каким образом я заварил из своей жизни такую крутую кашу? Где допустил ошибку?

Я предпочитал считать себя в принципе благодушным человеком, несклонным к агрессии. Единственное, чего я не терплю, это оскорблений или несправедливых замечаний в свой адрес; в таких случаях я готов нанести равноценный словесный удар. Главным моим недостатком, как мне думалось, всегда была излишняя доверчивость. В детстве мать нередко говорила, что, если кто-то проявляет ко мне доброе отношение, это еще не значит, что он хороший человек. Коллеги не раз отмечали, что я не слишком хорошо разбираюсь в людях, с которыми приходится иметь дело, — опасная черта для разведчика, ведь он должен видеть каждого насквозь. Из-за излишней доверчивости меня нередко обманывали.

Однако этот мой недостаток не мог стать причиной провала. Насколько я мог судить, я не сказал и не сделал ничего компрометирующего меня. При осуществлении долгосрочного стратегического плана я действую хладнокровно и расчетливо: за все время работы с британцами у меня не было ни одного серьезного прокола. Однако во время спонтанных операций бываю подвержен приступам страха, но ни разу из-за этого не пострадал.

Между тем двойная жизнь — уже сама по себе наказание; она пагубно сказалась на моем эмоциональном состоянии. Лейла воспитывалась как типичная советская девушка, и я не осмелился признаться ей, что работаю на британскую разведку, опасаясь, как бы она не донесла на меня. Поэтому был вынужден скрывать от нее главный смысл моего существования. Что более жестоко по отношению к жене или мужу — обман духовный или физический? Кто знает? Во всяком случае, это добавляло мне забот.

Но теперь время эмоций миновало. Первостепенной для меня оказалась необходимость спасти собственную шкуру, и третья неделя июля должна была стать решающей. Если бы мне удалось подать сигнал во вторник шестнадцатого, мой побег мог состояться уже в следующую субботу. Поэтому я решил в семь вечера снова появиться в условленном месте.

Вечером в понедельник распотрошил еще один роман, извлек из переплета второй экземпляр инструкции и тщательно его изучил. Из этого документа человек несведущий мало что понял бы. На деле же в нем содержались подробные указания, как добраться до места встречи в лесу под Выборгом, на границе Советского Союза и Финляндии. Расстояния были приведены точные, но для подстраховки названия русских городов заменили французскими — Париж обозначал Москву, Марсель — Ленинград и так далее.

Стараясь снять нервное напряжение, я принял успокоительную таблетку и выпил, пожалуй, слишком много отличного кубинского рома, партию которого как раз завезли в Москву. К девяти часам я соображал не так ясно, как следовало бы, и решил еще раз проштудировать план с утра, на свежую голову. Но как поступить с компрометирующим документом? Подумал-подумал и забаррикадировал входную и балконную дверь мебелью. Прежде чем лечь спать, положил на металлический подносик листок с инструкцией и коробок спичек, прикрыл подносик газетой и поставил на тумбочку у кровати. В случае, если бы сотрудники КГБ попытались ворваться в квартиру ночью, мебельная баррикада давала мне время сжечь опасную улику.

Утром во вторник мне несказанно повезло — позвонил тесть Али Алиевич, который по доброте сердечной заботился обо мне в отсутствие Лейлы. «Приходи на ужин сегодня часикам к семи, я приготовлю замечательного цыпленка с чесноком», — сказал он. В семь часов! Я знал, что КГБ подслушивает. Али жил в Давыдкове, на окраине города, но — о счастье! — не слишком далеко от условленного места, куда мне предстоит отправиться. Конечно, к семи я к тестю никак не успевал, но если бы предложил: «Лучше в восемь», прослушивающие мой телефон люди немедленно сообразили бы: «Ага! А что он делает в семь?» — и не спускали бы с меня глаз. Поэтому я просто сказал: «Спасибо. Приеду непременно». Я испытывал неловкость, зная, что тесть мой — человек пунктуальный — рассердится на меня за опоздание.

В середине дня я снял со счета в сберкассе триста рублей. Прикинул, что такая сумма не привлечет особого внимания. Большую часть этих денег я собирался оставить Лейле, а мне с избытком хватит восьмидесяти рублей на железнодорожный билет, такси и на еду в дороге. Потом рубли мне уже не понадобятся: я либо окажусь за пределами Советского Союза, либо в тюрьме.

Вечер вторника был ясный и теплый, но не жаркий — приятный московский летний вечер. На этот раз я был полон решимости не допускать ошибок. Облачившись в элегантный светло-серый костюм, с цветным полиэтиленовым пакетом в руке в четыре часа я вышел из дома. Как и накануне, мне предстояло проделать тот же самый маршрут с целью проверки: торговый центр, аптека, сберкасса и так далее. Без четверти семь я был уже на месте. Чтобы скоротать время, заглянул в магазин, купил пачку сигарет, распечатал ее и сунул сигарету в рот. Как выяснилось потом, эта сигарета сбила связного с толку: он знал, что я не курю, и подумал, не провокация ли это, затеянная КГБ с целью заманить в ловушку британских разведчиков.

Без одной минуты семь я был на месте, у бровки тротуара, возле фонарного столба. Едва я занял указанную в инструкции позицию, как рядом со мной, у тротуара притормозила черная «Волга». Мне показалось, что это машина наружного наблюдения, а когда из нее выскочили двое мужчин, решил, будто передо мной группа захвата. Оба смешались с толпой, но водитель остался за рулем и подозрительно поглядел на меня. Я, в свою очередь поглядел на него и, внезапно сообразив, что его спутники не заняты ничем зловещим — они инкассаторы и собирают дневную выручку магазинов, расслабился и подмигнул ему, а он в ответ подмигнул мне.

Все это заняло несколько секунд, а я должен был оставаться на месте, как мне снова казалось, еще целую вечность. Люди шли мимо, возвращаясь домой с работы, и правительственные лимузины, как всегда в этот час, чередой следовали по проспекту. Инструкция предписывала мне оставаться на месте достаточно долго, чтобы меня заметили, затем отойти к углу дома и встать у окна булочной. Спустя семь минут я уже стоял в указанном месте у булочной, выискивая глазами кого-нибудь с типично английской наружностью, причем этот человек должен был что-нибудь жевать в знак того, что заметил меня.

Время тянулось и тянулось: десять минут, пятнадцать… Нескончаемый поток лиц двигался мимо меня по тротуару, но никто не походил на англичанина и никто ничего не жевал. Наконец, через двадцать четыре- минуты, я увидел мужчину несомненно британской наружности с темно-зеленым пакетом от «Хэрродс», жующего батончик· «Марс». Пройдя несколько метров, он уставился на меня, а я посмотрел ему в глаза с молчаливым призывом: «да! Это я! Мне срочно нужна помощь!» Он пошел дальше, не подав никакого знака, но я точно знал, что контакт состоялся. Заставил себя не спеша пройти несколько сот метров. Потом на такси доехал до дома тестя, и он, как и следовало ожидать, принялся ворчать на меня за опоздание. Пришлось сочинить какую-то историю в свое оправдание, и, хотя замечательный цыпленок слегка пережарился, я был в приподнятом настроении оттого, что один важный этап подготовки побега уже позади.

Среда принесла доказательства, что моя тщательная проверка была нелишней. Теперь мне надо было купить железнодорожный билет до Ленинграда, а это означало поездку на Ленинградский вокзал. Как обычно, вначале пешком я дошел до торгового центра, заглянул в парочку магазинов, потом свернул все на ту же пешеходную дорожку между домами. Юркнув за угол и скрывшись таким образом из виду, я быстро пробежал метров тридцать до ближайшего подъезда и поднялся по лестнице на один марш.

Из окна я увидел толстяка, поспешно, почти бегом огибающего здание. Ему было жарко и неудобно в пиджаке и при галстуке. Похоже, он сообразил, что я прибег к ловкому трюку, и стал всматриваться в окна лестничных клеток, которых, на мое счастье, оказалось двенадцать. Я отступил в тень, холодный пот выступил у меня на спине.

«А парень не дурак», — подумал я. Он что-то сообщил в микрофон, спрятанный под пиджаком, немного подождал и заспешил прочь, а буквально через несколько секунд из за угла показалась «Лада» кофейного цвета и медленно покатила по пешеходной дорожке. Мужчина и женщина на переднем сиденье, оба лет двадцати с небольшим, одновременно говорили что-то в микрофон.

Едва машина скрылась между домами, я, выждав с минуту, поспешно зашагал в обратную сторону, к проспекту. Там втиснулся в автобус, проехал две остановки, взял такси до поста ГАИ, заглянул туда, вышел, убедился, что хвоста за мной нет, и спокойно поехал на Ленинградский вокзал. Билет купил на поезд, отходящий в половине шестого вечера в пятницу. В ту ночь я также спал с забаррикадированными дверями, только на сей раз на металлическом подносике у изголовья моей кровати лежали коробок спичек и железнодорожный билет. Заметить следящего за тобой человека — это еще так-сяк, но увидеть полную машину сотрудников КГБ, выслеживающих вас, — это значит испытать потрясение.

Четверг я провел со своей сестрой Мариной, более того, условился навестить ее в начале следующей недели, — это была часть моего плана. Было странно и неприятно обманывать родного человека, но, дабы ввести в заблуждение любителей подслушивать чужие разговоры из КГБ, я должен был сделать вид, что останусь на месте и после выходных. В то же время какой-то черт дернул меня посмеяться над невидимыми слухачами. Я позвонил своему старому другу и коллеге Михаилу Любимову, которого уволили из КГБ за супружескую неверность, и в разговоре упомянул о коротком рассказе Сомерсета Моэма «Стирка мистера Харринrтона». Речь там идет о невероятно привередливом и самодовольном американском бизнесмене, мистере Харринrтоне, который случайно знакомится с британским тайным агентом Эшенденом во время поездки по Транссибирской железной дороге от Владивостока на запад в 1917 году. Они попадают в Петроград в момент большевистского переворота. Эшенден ведет тайную деятельность с целью заставить Россию продолжать войну с Германией. Все советуют Харринrтону бежать в Швецию, пока еще это возможно. Однако бизнесмена убивают на улице, когда он возвращается в гостиницу за одеждой, отданной им в стирку. Читателю остается предположить, что Эшенден вместе со своей неотразимой подругой Анастасией Александровной успевает удрать через Финляндию.

Любимов не помнил рассказ, но я знал, что у него есть собрание сочинений Моэма, и сказал: «Это в четвертом томе. Посмотри, и ты поймешь, что я имею в виду».

Вскоре он перезвонил мне и сказал: «да, я понимаю», но на самом деле не понял.

Было рискованно привлекать внимание КГБ к рассказу о человеке, который пытался бежать через северную границу России, но я хотел убедиться в отсутствии у них интеллекта и был уверен, что они не поймут намек и не успеют принять вовремя какие-то меры. Желая окончательно сбить слухачей с толку, я договорился с Любимовым о встрече в будущий понедельник. Когда он предложил мне приехать на дачу в Звенигород к нему и его подруге Тане, я сказал, что буду в последнем вагоне поезда, который прибывает на станцию в половине двенадцатого утра.

В ночь с четверга на пятницу я снова спал с забаррикадированными дверями, положив железнодорожный билет на подносик под салфетку. В пятницу утром, желая побороть сильное возбуждение, взялся за уборку квартиры. Понимал, что скорее всего больше никогда не попаду сюда, но хотел оставить все в идеальном порядке. Я не сомневался, что КГБ обыщет каждый уголок, и позаботился, чтобы все было в ажуре: пол вымыт, посуда убрана, сберкнижка на полке. Рассчитав, что восьмидесяти рублей мне на дорогу хватит, я сложил оставшиеся двести двадцать аккуратной стопочкой. По тем временам этих денег Лейле хватило бы на два месяца.

Но вот и четыре часа — пора уходить. У нас в доме квартиры были скромные, зато холл на нижнем этаже громадный и помпезный: стены облицованы мрамором, высокие окна, всюду растения в вазонах. Я знал, что консьержка, неотлучно дежурившая за столом в углу, непременно увидит меня, поэтому постарался выглядеть и вести себя вполне обыденно. Надел тонкий зеленый свитер, старые зеленые вельветовые брюки и поношенные коричневые ботинки. Свернул легкий пиджак и уложил его на дно полиэтиленовой сумки вместе с датской кепкой, туалетными принадлежностями, бритвенным прибором и маленьким атласом пограничного с Финляндией района. Зная, что советские карты намеренно искажают районы, прилегающие к границам, чтобы сбить с толку потенциальных беглецов, я не был уверен в полезности атласа, но другого у меня не было. Больше я не взял с собой ничего и, когда запирал входную дверь, понимал, что не просто запираю дом и свое имущество, а навсегда расстаюсь с семьей и прежней жизнью.

С восьмого этажа я спустился в лифту. Консьержка, как и следовало ожидать, сидела на своем обычном месте и, увидев меня в спортивной одежде, скорее всего решила, что я по обыкновению отправился на пробежку. Я предполагал, что одна машина наружного наблюдения окажется у небольших домов, мимо которых пролегала излюбленная мною пешеходная дорожка, а две другие будут где-то поблизости — для подстраховки. Но на сей раз я направился в сторону леса в конце проспекта и, едва скрывшись среди деревьев, побежал. Буквально через две минуты я добрался до торгового центра, но совершенно с другой стороны. Место было оживленное, и я затерялся в толпе у прилавка. Несколько минут понадобилось мне, чтобы купить невзрачную сумку из искусственной кожи. Переложив в нее содержимое полиэтиленовой сумки, я продолжил путь на Ленинградский вокзал, то и дело проверяя, нет ли за мной хвоста.

К этому времени я настолько извелся, что во всем усматривал нечто зловещее, особенно в огромном скоплении милиционеров и солдат внутренних войск, патрулирующих вокзал. Куда ни глянь, всюду люди в форме. На мгновение в моем воспаленном воображении возникла мысль о том, что ищут меня. Потом я вспомнил, что в город съехалось много молодежи из всех стран мира на Международный фестиваль, открывающийся в воскресенье. Первое мероприятие такого рода, состоявшееся в 1957 году, представлялось мне замечательным событием, овеянным стихийным восторгом хрущевской эры, но нынешнее было совершенно иным: искусственным и чересчур заорганизованным. Тем не менее я подумал, что фестиваль, так сказать, мне на руку — наплыв гостей из стран Скандинавии отвлечет внимание пограничников.

Билет мне достался на верхнее место в плацкартном вагоне. Уединения никакого, люди постоянно сновали по проходу. У проводницы, очень милой девушки, скорее всего студентки, подрабатывающей во время каникул, я получил комплект белья и постелил себе на своей полке постель. Поезд отошел точно в пять тридцать, и первый час или два пассажиры сидели на нижних полках, болтали, читали газеты или разгадывали кроссворды. Должно быть, я что-то поел: вроде бы купил на вокзале хлеб и сосиску, но точно не помню. Во всяком случае, спать лег в девять часов, приняв-двойную дозу успокоительного.

Далее произошло следующее: я проснулся и обнаружил, что лежу не на верхней, а на нижней полке. Было четыре утра, и уже светало. Несколько секунд я лежал неподвижно, собираясь с мыслями. Потом взглянул нaвepx и увидел на моей верхней полке молодого человека! Когда я спросил, что случилось, он ответил: «Неужели не помните? Вы упали на пол».

Я ощупал себя и обнаружил ссадины на виске и на плече; свитер был в пятнах крови. Я свалился на пол с полутораметровой высоты, и нечего было удивляться, что у меня болят голова и шея. Вид у меня был непрезентабельный: грязный, растрепанный, небритый — ни дать ни взять бродяга.

Из прохода тянуло свежим воздухом, и я почувствовал себя лучше: поезд уже подходил к Ленинграду. Сел на нижней полке и огляделся. В соседнем отсеке ехало несколько молоденьких студенток из Казахстана — красивые длинноногие девушки, веселые и общительные. Одна из них что-то сказала, я попытался было завязать разговор, но едва открыл рот, как девушка отпрянула и выдохнула: «Оставьте нас в покое, а то закричу».

Тут-то я и понял, насколько ужасно выгляжу. Собрав вещи, встал и прошел по проходу к купе проводников. Проводница могла сообщить обо мне в милицию или отправить в больницу, поэтому я дал ей пять рублей и тихонько сказал: «Спасибо за помощь». По тем временам это были колоссальные чаевые, раз в десять больше, чем она могла ожидать. Женщина взяла деньги, бросив на меня укоризненный взгляд, а я вышел в тамбур и простоял там весь остаток пути.

Едва поезд остановился, я спрыгнул на платформу и затерялся в толпе. Большая привокзальная площадь, удивительно красивая и чистая при свете раннего утра, была почти пуста. На стоянке такси выстроилась большая очередь, но в стороне несколько частных машин поджидало пассажиров; я подошел к одному из водителей и спросил, сколько он возьмет до Финляндского вокзала.

Он запросил десять рублей. Цена невероятно высокая, билет от Москвы до Ленинграда стоил меньше, но я не стал торговаться.

К Финляндскому вокзалу я подъехал в пять сорок пять и узнал, что первый поезд в сторону границы отходит через двадцать минут. Все складывалось удачно. В половине девятого я был уже в Зеленогорске, что в девяноста километрах северо-западнее Ленинграда. Встревоженный сверх меры, я плохо соображал, поэтому и совершил тут одну из многих своих ошибок.

Встретиться с британским агентом я должен был возле шоссе, в нескольких километрах от границы; самым разумным было бы доехать на поезде до пограничного Выборга и вернуться к условленному месту автобусом или пешком. Поступи я так, мое появление на шоссе не вызвало бы подозрения: в этом случае мой путь лежал бы не в сторону границы, а прочь от нее. Однако что-то побудило меня в последний момент выбрать иной маршрут: доехать автобусом до Териоки, города на полпути к Выборгу, а там пересесть на другой. Буфет на станции был открыт, и я съел кусок жареной курицы, запив стаканом чая. В это субботнее утро на станции было немало народу в затрапезной одежде, так что я не выделялся в толпе.

Пока я ел свой немудреный завтрак, меня не покидала надежда, что британская часть операции пройдет гладко. В условленном месте, у большого валуна в лесу, меня встретят и в багажнике машины перевезут через границу в Финляндию. Успех операции зависел от водителя. Ему предстояло, избежав слежки КГБ, вовремя прибыть на место встречи.

Я волновался бы куда сильнее, если бы знал, насколько неудачно было выбрано время моего отъезда из Москвы: оно точно совпало с прибытием нового британского посла, а это создавало серьезные осложнения. Разрешение на мою эксфильтрацию должно было быть получено из министерства иностранных дел в Лондоне. В своих мемуарах «Конфликт лояльности», опубликованных в 1994 году, Джеффри Хау, тогдашний министр иностранных дел, писал, как в последнюю минуту, в субботу 20 июля, «два старших чиновника (один из министерства иностранных дел и по делам Содружества, второй из Секретной разведывательной службы)» обратились к нему в Чевенинге, официальной резиденции министра иностранных дел, и как он «дал распоряжение ввести план в действие» — решение, одобренное премьер-министром Маргарет Тэтчер.

В тот четверг новый британский Посол сэр Брайан Картледж прилетел в Москву, а в пятницу он отметил свое вступление в должность большим вечерним приемом в посольстве. Многие из гостей были объектами слежки КГБ, и территория посольства кишела переодетыми агентами. Позже КГБ сообщил западной прессе, что под прикрытием неизбежной во время приема суеты я был тайно проведен в посольство и вывезен оттуда. На самом же деле, как я уже говорил, я и близко не подходил к посольству и сел в поезд еще до начала приема.

Однако тем субботним утром в Териоки я всего этого не знал, и мои мысли были сосредоточены на предстоящей встрече. На автобусной станции я взял билет на нужный мне рейс до дальней остановки, которая, судя по имевшемуся у меня атласу, находилась рядом с местом встречи.

Итак, снова автобус, на этот раз идущий до Выборга. Главную опасность представляли для меня два основательно подвыпивших мужика лет тридцати, жаждавшие общения. «Вы откуда? — вопрошали они вполне добродушно заплетающимися языками. — Куда едете?» Пришлось сказать, что навещал друзей в деревне, ее название я прочел на карте. Я приободрился при виде автобусов со студентами, ехавших по встречной полосе, молодые люди явно держали путь на молодежный фестиваль. Значит, у пограничников дел невпроворот. Встретившиеся мне по пути транспортеры с вооруженными солдатами и самоходные орудия наводили на мысль, что где-то поблизости дислоцируется крупная воинская часть.

Вскоре вышли на своей остановке подвыпившие мужики, а вслед за ними постепенно и все остальные мои попутчики. В конце концов я остался в салоне один и внезапно начал узнавать окрестности, соответствующие описанным в инструкции. Мы доехали до развилки: дальше шоссе шло прямо на север через лес, а боковая дорога круто сворачивала вправо. Похоже, то самое, нужное мне место. Когда автобус остановился, я было замешкался, прикидывая, здесь ли следует выходить. Но едва автобус снова двинулся вперед, спохватился, решив выйти, и побежал по проходу, крича водителю: «Простите, я плохо себя чувствую. Позвольте мне сойти!»

Он подозрительно на меня поглядел — как это присуще всем жителям приrраничья, — но автобус остановил и открыл дверь. Выскочив из автобуса, я сделал вид, что меня тошнит, и отошел подальше от автобуса — на тот случай, если водитель решит меня ждать. Но он через секунду завел мотор и укатил, оставив меня в одиночестве.

В лесу царила тишина. Высокие сосны соседствовали с низкорослыми осинами и березами. Обочины дороги и кюветы поросли высоченной, под два метра травой. Среди подлеска поблескивали маленькие озерца. Было невероятно сыро, и комары тучей налетели на меня, пока я несколько секунд стоял неподвижно. Я двинулся по изгибающейся дугой дороге и скоро обнаружил огромный камень, который принял за место встречи. Взглянул на часы: всего одиннадцать утра, а мои друзья должны появиться в два тридцать. Что делать? Ждать здесь три с половиной часа? Я был охвачен нервным возбуждением, но одновременно растерян и огорчен. Не давала покоя мысль: если КГБ преследует меня и попытается проследить мой путь, кто меня припомнит? Проводница в поезде и водитель автобуса — наверняка. Лучше всего скрыться из виду, затаиться в подлеске и ждать условленного часа, но, вспомнив о комарах, решил дойти до Выборга, где смогу поесть.

Снова выйдя на шоссе, я повстречал приветливого малого с хорошей речью, одетого в ветхий пиджачок. Этот бродяга напомнил мне пьяниц-попрошаек с вокзала Ватерлоо. Я не стал спрашивать, что он делает тут, в лесу, но он пришелся мне по душе, и я завел с ним разговор, чтобы хоть немного успокоиться. Некоторое время мы шли вместе, потом я услышал, что нас нагоняет машина, остановил ее и сел, оставив моего спутника одного на дороге.

Машина была марки «Лада», новенькая «С иголочки», а водитель показался мне интересным типом: молодой, явно преуспевающий мужчина, возможно сотрудник КГБ или МВД. К счастью для меня, он был немногословен и к тому же включил на полную громкость приемник. Разговаривать под грохот западной поп-музыки было невозможно, что отлично меня устраивало. Водитель оказался не слишком горд и взял три рубля, которые я протянул ему, покидая машину на южной окраине Выборга.

Город показался мне безликим и бесцветным — повсюду «временные» бараки, невзрачные жилые дома. Но среди них оказался и кафетерий из пластика и стекла — именно то, что мне требовалось. Я опять-таки заказал курицу, а также две бутылки пива: одну — чтобы выпить за едой, а другую — чтобы захватить с собой.

Я уже кончал есть, когда вошли три молодых человека в модных пиджаках, которых я в своем заполошном состоянии немедленно принял за агентов КГБ, занимающихся поисками потенциальных беглецов. Соответствующие группы постоянно действовали в приграничных районах. Они уселись за столик, ничего не заказывали, только глядели по сторонам, и скоро их внимание перекинулось на меня, явного чужака.

Я поспешил покинуть кафе и, не оглядываясь, пошел к югу, в сторону Ленинграда. Только прошагав метров четыреста, я позволил себе бросить взгляд через плечо. Дорога была пустынна. Я шел и шел, обливаясь потом и от жары, и от волнения. Было уже больше часа дня. Я стал побаиваться опоздать. Предстояло одолеть около двадцати километров. Движение на дороге совершенно замерло в полуденное время, словно все сидели за едой или предавались субботнему безделью. Наконец, уже почти отчаявшись, я услышал шум мотора.

У водителя было славное, открытое русское лицо, дружелюбное и привлекательное.

— Чего ради вы собрались туда ехать? — спросил он, когда я назвал автобусную остановку. — Там на километры кругом нет ничего.

— Да вы просто не знаете! — возразил я, изобразив хитрую мину. — Там в лесу несколько дач, и в одной из них меня ждет милая женщина.

— Это дело другое! — весело подхватил он. — Садитесь. Я почувствовал сердечное расположение к этому парню: по-настоящему приятный человек, простой, спокойный, не напуганный близостью границы. Я испытывал чудесное чувство облегчения. Во-первых, общаюсь с нормальным человеком. Во-вторых, укладываюсь в расписание, поел, выпил пива, и меня ждет еще одна бутылка. Когда он высадил меня на автобусной остановке, я протянул ему четыре рубля.

— Браток, — сказал он, — это слишком много. Трешки больше чем достаточно. Я дал три рубля и попрощался.

Вернувшись в подлесок возле приметного камня, снова занервничал; мне пришло в голову, что у меня в сумке слишком много вещей. Уж один-то предмет, а именно атлас, мне явно больше не понадобится. Я достал его и бросил под камень. Через несколько секунд сообразил, насколько это глупо: если КГБ найдет карту, все пропало. Я поднял атлас и сунул обратно в сумку.

Комары меня замучили, они с противным жужжанием кружили вокруг головы, я шлепал их ладонью и ругался. Наконец, около двух часов я услышал шум мотора. Высунувшись из высокой травы в отчаянной надежде увидеть машину, вместо нее увидел автобус, который вез женщин, видимо на военную базу. Женщины, скорее всего жены офицеров, смотрели в окна и, как я понимал, вполне могли заметить меня в высокой траве. Я бросился плашмя на болотистую землю и лежал так, пока автобус не проехал.

Вторая бутылка пива восхитительно освежила меня, я смаковал каждый глоток. Отбросив пустую бутылку, тотчас сообразил, что снова снабжаю КГБ уликой, ведь на бутылке отпечатки моих пальцев. Я поспешил отыскать посудину, вымазал ее грязью и только после этого отшвырнул прочь.

Магический момент настал и миновал: 2.30; 2.35; 2.40. В 2.45 терпение мое истощилось. Я решил пойти навстречу моим спасителям, чтобы они могли перехватить меня хоть на несколько секунд раньше. Вышел из зарослей травы, быстро пересек кружную дорогу и зашагал по шоссе в направлении к Ленинграду. Одолел всего несколько метров, и тут, слава Богу, разум вернулся ко мне. Я понял, что совершаю акт полного безумия: у моих спасителей почти наверняка КГБ на хвосте. Если меня заметят на дороге, все пропало.

Словно пробудившись от тяжкого кошмара, я бросился назад, спрятался в траве и произнес вслух: «Держи себя в руках!» И решил ждать сколько придется. Собственно, выбора у меня не было.

Наконец, я услышал рокот моторов. Выглянул из придорожных зарослей и увидел две машины, которые остановились напротив. Вышли двое мужчин, один из них тот связной, с которым я встречался в Москве. К моему удивлению, вышли из машины и две женщины.

Мне в моем неистовом стремлении уехать эти люди показались необычайно вялыми, двигались слишком медленно. На самом деле они были напряжены не меньше, чем я, но это их состояние проявлялось в иной форме. Мужчина, которого я узнал, недоверчиво посмотрел на меня, видимо, сомневаясь, что небритое существо с кровавой ссадиной на виске и есть тот человек, что им нужен. Но через несколько секунд он все понял.

— Положите вот это отдельно, пожалуйста, — попросил я, протягивая свои ботинки. — На них может быть радиоактивная пыль.

Один из мужчин сунул ботинки в полиэтиленовый пакет, открыл багажник второй машины и предложил мне забраться туда. Он захлопнул крышку багажника, и я очутился в душной темноте. Машина тотчас сорвалась с места, а из стереосистемы громко зазвучала попмузыка. Вообще-то я терпеть ее не могу, но британцы точно рассчитали, что в экстраординарных обстоятельствах громкая музыка с четким ритмом меня успокоит.

Из инструкции я знал, что меня снабдят успокоительными пилюлями, фляжкой холодной воды, контейнером, в который я при необходимости могу помочиться, и алюминиевым экраном-одеялом, чтобы я набросил его на себя у границы на тот случай, если кто-то из пограничников направит на машину инфракрасный детектор тепла. Я осмотрелся и обнаружил все перечисленные предметы. Немедленно принял таблетку, потом попытался снять пиджак, но лежа, да еще в таком тесном пространстве, сделать это было нелегко.

Как я и предполагал, на хвосте у них была машина наружного наблюдения. Они мало-помалу увеличивали скорость и за несколько километров до условленного места встречи со мной оторвавшись по времени на полторы секунды, так что, съехав на кружную дорогу, скрылись за высоким подлеском и тем самым камнем, возле которого я прятался. Группа КГБ проскочила вперед 110 шоссе и доехала до следующего поста ГАИ. Там они спросили, проезжали ли мимо две машины, и были обескуражены отрицательным ответом, пока соображали, что произошло, наши машины проехали, и группа КГБ пришла к заключению, что компания свернула в лес, повинуясь зову природы.

Я тем временем в багажнике боролся с клаустрофобией. В конце концов снял-таки пиджак, но, сражаясь с ним, взмок от напряжения. И тут начала действовать первая таблетка. Я устроился поудобнее. По неровности мостовой и звукам уличного движения догадался, что мы проезжаем Выборг, и воспользовался шумом, чтобы хорошенько откашляться, понимая, что на границе сделать это будет невозможно.

Дабы сократить сагу об отчаянной неуверенности, скажу сразу, что пять пограничных барьеров мы миновали меньше чем за полчаса. Первым делом я накинул на себя алюминиевое одеяло и лежал неподвижно все время, пока снаружи совершались необходимые процедуры. Поп-музыка продолжала звучать, и через три или четыре минуты мы двинулись дальше. На предпоследней остановке мотор был выключен, и музыка смолкла. В тишине я услышал голоса женщин, говорящих по-русски, и решил, что, благополучно пройдя пограничные проверки КГБ, мы теперь имеем дело с таможенниками. Оба англичанина, коверкая русские слова, болтали с работниками таможни о проблемах, связанных с молодежным фестивалем. Сотрудницы таможни жаловались на усталость из-за огромного наплыва финнов, многие из которых к тому же пьяны. Потом до меня донеслось подвывание и сопение собак, слишком близкое и потому неприятное. Само собой я не знал, что одна из моих спасительниц кормила овчарок картофельными чипсами, чтобы отвлечь их внимание от машины.

Я все время думал о том, что произойдет, если кто-то откроет багажник. Британцы, как я понимал, откажутся от меня. Будут изображать полное изумление, восклицать «Это провокация!» и заявят, что не имеют представления, кто я такой. Скажут, мол, ничего обо мне не знают, меня, видимо, им подсунули, пока они завтракали в отеле в Ленинграде, ведь иначе их вполне могли бы посадить в тюрьму. Что касается меня, то других планов, кроме капитуляции, у меня не было.

Шесть или семь минут показались часом. Одежда взмокла от пота. Дыхание превратилось в тяжелый труд.

Я должен был сосредоточить всю свою волю на том, чтобы лежать тихо. Но вот, к моему невыразимому облегчению, ощутил, как машина качнулась оттого, что в нее снова сели люди. Мотор заработал, музыка зазвучала по-прежнему, и мы покатили дальше. Наконец-то я решился сменить позу… но тут мы опять замедлили движение. Еще одна короткая остановка — и рывок вперед на полной скорости. Внезапно вместо поп-музыки раздались величественные аккорды «Финляндии» Сибелиуса. Я узнал отрывок в одну секунду и понял, что это сигнал: мы уже в Финляндии.

Счастливая весть не сразу дошла до сознания, и пришлось пережить еще один — последний — испуг. Машина пошла медленнее, остановилась и вдруг двинулась задним ходом. Я пал духом: нас возвращают назад к границе.

На самом деле, водитель пропустил нужный нам поворот на проселок. Через несколько секунд я почувствовал, как машина свернула и колеса запрыгали по ухабам грунтовой дороги. Наконец последняя остановка — и я услышал английскую речь.

Крышка багажника поднялась, и я увидел голубое небо, облака и сосны. Но истинное счастье я испытал, увидев лицо Джоан, разработчицы плана моего побега, верного друга и моего куратора в Англии. Увидев ее, я понял, что все мои тревоги позади. Благодаря смелости и мастерству моих британских друзей я избавился от вездесущей власти КГБ. Я бежал! Я в безопасности! Я свободен!

 

Глава 2. Корни

Происхождение мое самое заурядное. Я выходец из семьи интеллигентов в первом поколении. Мне не довелось ни разу увидеть деда и бабушку со стороны отца, но знаю, что жили они на разъезде Ерал, в крохотном — всего несколько домов — поселке на участке железной дороги, соединяющей Волгу с Южным Уралом. Мой дед, Лаврентий Гордиевский, работал здесь десятником и отвечал за формирование состава поездов. Семейная легенда рассказывает, что однажды он угодил между буферами, и этот случай послужил поводом для его преждевременной отставки. На мой взгляд, поистине достойно восхищения то, что он, простой рабочий человек из глубинки царской России, послал своего сына Антона Лаврентьевича, моего отца, в учительскую семинарию. Учебное заведение, пусть и скромное, открыло моему отцу путь к успешной карьере.

Отец родился на разъезде Ерал в 1896 году. В тех краях жили башкиры и татары, но в районе, где обитала семья Гордиевских, говорили только по-русски, так что отец с детства хорошо знал язык. Должно быть, учился в местной школе, а в восемнадцать лет поступил в учительскую семинарию в Челябинске, ближайшем большом городе. Там он получил хорошее общее образование, проникся горячим интересом к русской литературе. Вернувшись домой в 1917 году, незадолго до революции, отец стал директором сельской школы и вместе с еще одним учителем преподавал все предметы. В то время в глубокой провинции восемьдесят процентов населения составляли крестьяне, в большинстве своем неграмотные, так что школа, по всей видимости, была лишь начальной. Мне думается, отец преподавал хорошо, так как любил свое дело и умел привить ученикам тягу к знаниям. Одно время он руководил церковным хором и впоследствии, когда давно уже распростился с религиозными убеждениями, порой мог тряхнуть стариной и после доброго ужина и нескольких рюмок водки пел прекрасным баритоном духовные псалмы.

Октябрьская революция 191 7 года изменила течение его жизни. Он сделался пламенным, убежденным коммунистом и оставался им до конца своих дней. Я так и не смог узнать, какое участие он принимал в событиях 1917 и 1918 годов, но полагаю, что присоединился к социалистам-революционерам, самой крупной партии левого крыла, особенно влиятельной в сельской местности.

Эсеры были не только социалистами, но и аграриями: их вожди отвергали марксистский лозунг об авангардной роли пролетариата в революционном движении. Они, напротив, заявляли, что главная роль в стране должна принадлежать русскому крестьянству. В. 1917 году партия разделилась на левое и правое крыло, и левое примкнуло к большевистской партии. С конца 1917-го и до середины 1918 года в состав ленинского правительства наряду с большевиками входили и левые эсеры (многие из их экстремистских радикалов были членами ЧК прообраза КГБ), но летом 1918 года произошло размежевание большевиков с эсерами и изгнание последних из партии.

Отец никогда не рассказывал о своей роли в этих событиях, говорил только, что стал кандидатом в члены Коммунистической партии в 1919 году, а членом — в 1920-м, то есть как учитель, а следовательно, представитель буржуазного класса, вынужден был пройти кандидатский стаж, от которого представители пролетариата освобождались.

В 1920 году его послали в Оренбург, для проведения экспроприации продовольствия у крестьян. Это были жестокие операции, часто осуществлявшиеся насильственно, И он никогда не рассказывал о них в подробностях, просто упоминал, что участвовал в операциях по сбору продовольствия. В последующие годы он занимался централизованной заготовкой зерна и продажей его на Запад. Не будучи экономистом или специалистом в области сельского хозяйства, отец, в сущности, был всего лишь сознательным членом партии, идеологически выдержанным, наделенным ораторским даром и случайно вовлеченным в решение продовольственных проблем.

Позже, в шестидесятых — семидесятых годах, почти каждый государственный служащий был членом КПСС. Люди часто вступали в партию не по идейным соображениям, а просто потому, что без этого была невозможна сколько-нибудь успешная карьера; но для моего отца в молодости коммунизм был религией, а партия — Богом. Усомниться в ее власти или мудрости было равносильно пренебрежению долгом, честью и убеждениями, так что мой отец посвятил себя одному идеалу, в который пламенно верил.

Для нас, детей, большая часть его прежней жизни оставалась окутанной тайной. О своей семье он особенно не распространялся, точно так же, как о сборе продовольствия. Мать как-то упомянула, что у него были брат и сестра, но к тому времени, как я появился на свет, они исчезли, и я никогда не видел своих призрачных дядю и тетю. И то же самое произошло с его родителями, которые, видимо, попали в бурный водоворот событий, последовавших за революцией и гражданской войной, и канули в нем.

В тех же двадцатых годах отец женился в первый раз, но на ком, я так и не узнал, потому что он скрывал от нас подробности. Семейная тайна долгие годы мучила моего старшего брата Василько, а позже и меня. Однажды, уже работая в КГБ, я был взволнован тем, что обнаружил еще одного Гордиевского, который, судя по возрасту, мог быть моим единокровным братом. Наткнувшись на его личное дело, я открыл его с надеждой, что обрел некогда утраченного родственника, но нет — Анатолий Георгиевич Гордиевский, специалист по Дальнему Востоку, родился во Владивостоке, а его отчество доказывало, что со мною родством он не связан. Был ли у отца ребенок от первого брака, мы так и не узнали; отец, вероятно, скрывал это, чтобы не будоражить свою вторую семью.

Видимо, он неплохо работал в продовольственном отделе, потому что в 1931 году его направили в качестве помощника руководителя экспедиции в относительно мало тогда известную в Москве Грузию. Целью экспедиции — частично научной, частично практической, — было изучение сельскохозяйственных возможностей региона, славящегося цитрусовыми, но производившего также сухофрукты, чай и хлопок. Руководил экспедицией известный польский коммунист, брошенный в своей стране в тюрьму за подпольную деятельность, а затем обменянный на польских католических священников, содержавшихся в тюрьме в России: еврей по национальности, он был способным человеком и подружился с моим отцом, который вообще любил евреев, считая их сердечными, интеллигентными людьми.

Нельзя сказать, что экспедиция 1931 года была утомительной для ее руководителей. Они совершали деловые поездки по Грузии, но несколько летних месяцев провели в Гагре, на прекрасном курорте Черноморского побережья Кавказа. Романтичная обстановка, царившая в маленьком городке с отличным пляжем и пышной растительностью, окруженном горами, многим вскружила головы, и отец влюбился в одну из младших участниц экспедиции Ольгу Николаевну Горнову — мою мать.

Семья моей матери во второй половине девятнадцатого века жила в казачьем районе неподалеку от Ростова на-Дону; казаки были там элитой, неуживчивой и высокомерной, а мои дед с бабкой принадлежали к числу относительных новоселов, которых не слишком охотно допускали в высшие круги общества. Поэтому в 1890-х годах, услышав, что царское правительство предлагает бесплатные участки земли русским, готовым осесть в Центральной Азии, воспользовались этой возможностью, водрузили свои пожитки на подводу и тронулись в длившийся несколько месяцев путь на Восток, к окраине, которую тогда называли Туркестаном (теперь это Казахстан). Землю им выделили под Чимкентом. Некоторое время они обрабатывали свой участок, а потом дед стал управляющим конезаводом на окраине города. Собственник завода, отставной армейский офицер, именовался помещиком, и, вероятно, дед позволил ему пользоваться частью нашей земли в обмен на должность управляющего. Они с бабушкой оба любили лошадей, даже запах конского навоза был им приятен. Время от времени дед перегонял табуны через степи в Урумчи в Синьзяне, где лошадей продавали по хорошей цене.

Помещик, человек отзывчивый, платил за обучение в школе нескольких из семерых детей деда и бабушки. Сначала родились Анна, Александр и Евгения, потом моя мама, Ольга, четвертая, в серединке, за нею шли Константин, Валентина и Фаина. Анна и Александр успели получить полное образование; Евгения не доучилась год, моя мать училась в школе всего два года, потом революция уничтожила систему частных учебных заведений. После перерыва она поступила в так называемую единую советскую школу в Чимкенте.

В Казахстане, как и везде, большевистский переворот породил полный хаос. Конезавод закрылся, и мой дед потерял работу.

Когда в 1919 году началась гражданская война, восемнадцатилетние и девятнадцатилетние мальчики, бывшие школьные друзья, оказались по разные стороны фронта. Большинство выпускников гимназий воевали в армии адмирала Колчака на стороне белых, отчасти потому, что были истинными патриотами, отчасти потому, что чувствовали склонность большевиков к тирании. Однако, по словам моей бабушки, время было такое смутное, что часто не удавалось вспомнить, кто на чьей стороне воевал.

Дед мой каким-то образом уцелел, и в начале двадцатых годов, когда Ленин ввел НЭП, целью которого было восстановить сельское хозяйство и мелкое предпринимательство, дед, как и многие другие, воспринял эту идею всерьез. Он давно мечтал приобрести водяную мельницу и молоть зерно для земледельцев округи. Вложил все свои средства именно в такое предприятие, и год или два оно процветало, но в 1928 году государство реквизировало его. Деда объявили кулаком. Он умер в 1931 году совершенно сломленным человеком.

Моя мать тем временем, кажется в 1927 году, когда ей исполнилось двадцать лет, уехала в Москву поступать в Московский экономический институт. На четвертом курсе ее как самую преуспевающую студентку направили в экспедицию на Кавказ. Там она познакомилась с Антоном Лаврентьевичем Гордиевским, и они полюбили друг друга.

В брак они не вступили: любая форма свадебной церемонии считалась для коммуниста «дурным тоном». Мои родители стали жить вместе в московской квартире в 1932 году, а год спустя родился мой брат. Свои отношения родители узаконили только в 1945 году, после того как Сталин взялся укреплять нормы семейной жизни, дабы повысить рождаемость. К тому времени у моих родителей было трое детей, а вместе они прожили тридцать лет.

До 1932 года отец продолжал работать в отделе продовольствия, распределения и торговли, скорее как член партии, нежели как экономист. Он нередко с легкой грустью говорил, что в двадцатых годах его хотели назначить в советскую торговую миссию в Гамбурге и что если бы он туда поехал, то до конца своей служебной деятельности оставался в Министерстве внешней торговли. Нет, однако, худа без добра, и хорошо, что он не поехал, так как во время «великого террора» тридцатых годов работники этого министерства сильно пострадали от сталинских репрессий, и отца вполне могли расстрелять.

Вместо этого отца направили в ОГПУ, предшественник НКВД, который, в свою очередь, стал предшественником КГБ. В то время партия посылала лучших своих сынов укреплять советские вооруженные силы, и отец оказался в политотделе погранвойск. Мне думается, он представлял собой скорее академическую фигуру: носил пенсне в стальной оправе и, следуя немецкому обычаю, наголо брил голову — возможно, желая скрыть рано появившуюся лысину.

Сотрудники НКВД обладали большими привилегиями, не последней из них было право на получение приличных квартир. Жилья в Москве остро не хватало: накануне революции в городе было восьмисоттысячное население, но в результате быстрого социального и экономического развития к семидесятым годам оно выросло до восьми миллионов. В двадцатых и тридцатых годах не существовало программы массового строительства, не велось никакой подготовки к демографическому взрыву. Отдельные квартиры в новых домах давали высшим чиновникам и генералам, а большинство простых людей теснилось в старых квартирах, из которых выселили прежних обитателей и которые превратили в печально знаменитые коммуналки. Мои родители были рады, что делят квартиру всего лишь еще с двумя другими семьями.

Тем не менее их жизнь в тридцатых годах была сопряжена с истинной борьбой за выживание. Во время голода 1933–1934 годов продовольствие исчезло: люди, приезжавшие в Москву с Украины и из Центральной России, рассказывали ужасающие истории о голодных смертях. Украинцы, в частности, считали, что голод организован специально и таким образом Сталин наказывает их народ. В деревни посылали особые отряды для изъятия зерна и других продуктов. В большинстве то были подразделения солдат НКВД, сытых, вооруженных и одетых в форму, ими командовали жестокие, идейно стойкие офицеры. Однако картины опустошения были столь ужасны — матери, умирающие с детьми на руках, людоедство, — что даже некоторые из этих офицеров кончали самоубийством или сходили с ума после этих чудовищных рейдов.

Все это, разумеется, вызывало активное неприятие у моего отца: ему хотелось верить, что большинство таких рассказов не соответствует действительности. Из более поздних разговоров с матерью я понял, что он неохотно обсуждал с ней проблемы голода, но она, человек более практичный и приземленный, много говорила об этом, особенно со своей матерью, моей бабушкой Лукерьей Григорьевной.

В Москве продовольствие распределяли по карточкам, введенным на все основные продукты, включая мыло и муку. Система была особенно жесткой по отношению к старикам: им не полагалось никаких карточек или пайков. Нашей семье жилось легче, поскольку отец, как и другие офицеры НКВД, получал дополнительный паек, который выдавали в специальных магазинах, закрытых для посторонних. Там можно было купить яйца, масло, сахар и мясо. И все же впоследствии я ·нередко думал, что брат мой, который родился в 1933 году, видимо, страдал от недоедания, потому что не отличался крепким здоровьем и даже в молодости быстро уставал.

Для моего отца куда более тягостным, чем продовольственные карточки, были сталинские политические чистки, которые набрали силу ко второй половине тридцатых годов. Первый показательный процесс состоялся в Москве в 1936 году, второй — в 1937-м и, наконец, третий — над старым оппонентом Сталина Николаем Бухариным — в 1938-м. Убийственное новое выражение «враг народа» было у всех на устах, и жертвы начали исчезать с ужасающей быстротой, как только НКВД выдвинул понятие «конкретного результата». Спустя много лет, когда я был офицером КГБ, под этими словами подразумевалась вербовка иностранного гражданина для шпионажа в пользу СССР. В тридцатых годах это выражение было эквивалентно слову «вышка», то есть высшая мера наказания, расстрел. Работу офицеров НКВД оценивали в зависимости от того, какое количество соответствующих приговоров они выносили, сколько людей было расстреляно в результате их расследований.

Для моего отца самое страшное время настало, когда начали исчезать не только люди «сторонние», но и работники НКВД. Аресты казались случайными. Процесс получал толчок к движению в самом себе, поскольку арестованные делали чудовищные признания, только бы избежать дальнейших пыток. Когда следователи задавали вопрос: «Кто еще состоял в заговоре?», люди называли первые приходившие в голову имена. Нельзя было предугадать, кто предаст тебя: человек, с которым ты просто поспорил много лет назад, мог донести на тебя как на врага народа, террориста, шпиона, антисоветчика, тайного троцкиста. Одной из жертв стал тот самый поляк, знакомый моих родителей, который руководил экспедицией на Кавказ. Как и большинство членов Коммунистической партии Польши, живших в изгнании в Советском Союзе, он был арестован и расстрелян как иностранный шпион.

Мой отец никогда не говорил со мной о том времени, но мать и бабушка вспоминали, как они были напуганы, как ночами лежали без сна, прислушиваясь к топоту сапог, когда арестные команды поднимались по лестнице дома, где они жили. Четвертая часть из двадцати восьми квартир подверглась этим нашествиям.· Обычно первым увозили главу семьи, а потом возвращались за остальными домочадцами. В худший период с весны 1937-го до осени 1938-го произошло пятнадцать таких визитов. Жертв увозили в черных машинах, так называемых «воронках».

Моя мать была слишком умна для того, чтобы принимать пропаганду на веру. Ей не промывали мозги в учреждении, она не сидела на партийных собраниях и семинарах и не слушала бесконечные речи, поэтому понимала, что не может существовать такое количество подлинных врагов народа, как объявляют власти: просто не бывает в реальности столько преступников и предателей. Но когда она пыталась поделиться сомнениями с отцом, он отмахивался, а порой даже негодовал. Цитировал постулат: «НКВД всегда прав!» — и заявлял, что, раз кого-то арестовывают, значит, есть для этого серьезные основания. Гораздо позже, когда я расспрашивал его о принципах работы НКВД в те дни, он отвечал: «Думается, главным принципом была вербовка агентов или тайных информаторов», Это была правда, так как в тридцатых годах число доносчиков стало огромным, и ходили слухи, что НКВД считает своей почетной обязанностью превратить каждого третьего взрослого человека в информатора. И все-таки, я полагаю, что вера моего отца в коммунизм подверглась серьезному испытанию из-за жестокости сталинского режима.

Наша семья от репрессий не пострадала, но кара постигла моего дядю Александра, старшего брата матери, агронома, которого арестовали в 1938 году, объявили врагом народа и приговорили к десяти годам заключения в лагере в Восточной Сибири. Кто-то, видимо, донес на него за критические высказывания по поводу коллективизации сельского хозяйства. Дядя, однако, сумел извлечь некоторые преимущества из своего несчастья: прекрасный огородник, он начал выращивать овощи и стал одним из самых влиятельных заключенны в лагере, поставляя свежие овощи к столу командиров КГБ. В 1948 году, когда срок его заключения истек, он теоретически сделался свободным человеком, но не получил разрешения вернуться домой и оказался в ссылке. Не усматривая и в этом трагедии, он возглавил предприятие по выращиванию овощей в оранжереях и стал обеспеченным человеком. После смерти Сталина в 1953 году ему разрешили приехать в Москву, и я впервые увидел этого веселого и энергичного человека, полного планов на будущее. Он рассказал мне, что всегда любил пиво, но за десять лет в лагере не выпил ни капли алкоголя. Лагерный городок, отрезанный от шоссейных и железных дорог, был так далек от цивилизации, что завозить туда пиво (в котором 95 процентов воды) или даже водку (60 процентов воды), считалось неоправданно дорого. Единственно разумным было ввозить спирт, в котором 96 процентов алкоголя, и его доставляли из Хабаровска, а иногда похищали из больниц и с авиационных баз. Вопреки, а может, благодаря своему долгому воздержанию дядя Александр превратился в истинного знатока и ценителя пива и, будучи в Москве, решил во что бы то ни стало перепробовать все имевшиеся в продаже сорта.

Увы, через два года он умер от сердечного приступа, его здоровье было подорвано лагерной жизнью. После его ареста в 1938 году жена его оставалась в Самарканде; в должный срок он узнал, что она с ним развелась, и сошелся с женщиной, тоже узницей. Эта приветливая и добрая женщина пережила его и часто нас потом навещала, став членом семьи.

После смерти дяди Александра бабушка решила бороться за его реабилитацию, чтобы обелить его имя и вернуть конфискованную собственность. Дело шло медленно, потому что власти были засыпаны тысячами подобных заявлений; но Лукерья Григорьевна, не зная устали, писала письма, заполняла анкеты и ходила по государственным учреждениям. К тому времени ее так скрутил ревматизм, что ходила она согнувшись почти под прямым углом, держа руки за спиной у основания позвоночника. Бабушка страдала от сильных болей, но воля ее была неколебима, и в конце концов она добилась документа о реабилитации Александра.

Сильное влияние оказал на меня и дядя Константин, младший брат матери, простой, скромный человек, далеко не лишенный здравого смысла. Он был ветеринаром-практиком, и, в то время как в чести был биолог-шарлатан Трофим Лысенко с его бредовой теорией, утверждавшей, что у растений не существует генов, Константин, бывая у нас, говорил: «Это же чепуха! Невероятно! Как его могут слушать? Разумеется, гены существуют. Мы знали о них еще до войны». Слушая его здравые рассуждения, я начал проникаться духом отрицания общества, в котором преследование ученых, говорящих правду, — самое обычное дело.

Я родился в Москве 10 октября 1938 года, когда самый черный период репрессий шел к своему завершению, но мои первые туманные воспоминания относятся к осени 1941 года, когда мне было около трех лет. Немцы тогда бомбили Москву, и во время воздушных налетов нас с братом уводили под своды недостроенной станции метро, которую использовали как бомбоубежище. Эскалаторы не работали, и мы подолгу спускались по ступенькам в набитый людьми туннель.

Мой отец во время войны был политработником и выступал с лекциями перед военными. Когда 22 июня 1941 года гитлеровские войска напали на Советский Союз, он был уже в годах (45 лет) и страдал близорукостью, поэтому на фронт не попал и в боях не участвовал, чего, по-моему, втайне стыдился. Но когда я подрос, узнал от своего двоюродного брата Валентина, каким блестящим оратором был отец. Шестнадцатилетним юношей Валентин побывал на одном из выступлений отца в летнем театре. Сорок пять минут тот держал аудиторию в напряженном внимании, рассказывая о международном положении и о ситуации на фронтах. Говорил с неизменным блеском, начав на высокой ноте, ровно и уверенно вел разговор, почти до конца и завершал лекцию крещендо в трех лозунгах, провозглашенных Сталиным и ставших ритуальными: «Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!» Люди аплодировали ему стоя. Валентин был потрясен способностью отца владеть аудиторией и воспламенять ее.

В конце лета 1941 года немцы быстро продвигались к Москве; государственные учреждения и иностранные посольства готовились к эвакуации в Куйбышев. 16 октября в столице началась паника, люди думали, что немцы вот-вот овладеют городом: начались грабежи, тогда и был сформирован особый полк войск НКВД, который должен был защищать город до последней капли крови.

Наша семья эвакуировалась в Куйбышев, где отец получил временную работу, но город был наводнен беженцами, и он договорился об отправке нас в Киргизию, в город Пржевальск, почти на границе с Китаем. Там, в городе, названном по имени путешественника и географа полковника Н.М. Пржевальского, подразделению погранвойск было поручено опекать семьи офицеров, оставшихся в Москве или ушедших на фронт.

Пржевальск — это первый город, о котором я сохранил ясные воспоминания, Типичное русское поселение с красивыми улицами, кирпичными домами, выкрашенными белой краской, и высокими, стройными пирамидальными тополями, которые так чудесно пахли после дождя. Город располагался примерно в тысяче шестистах метрах над уровнем моря. Климат здесь был хороший: сухо и морозно зимой и умеренно жарко летом. Отец не приезжал к нам туда — слишком далеко добираться от места его службы, и я представляю, как было одиноко маме, но два года мы жили достаточно спокойно и безбедно. Хозяин дома держал свинью, которую мы с братом очень любили, и, когда перед Новым годом ее собрались зарезать, мама заперла нас в комнате, чтобы мы этого не видели. Но потом, когда свинья была уже мертва, тушу накрыли паласом, и мы с Василько сели на нее ничтоже сумняшеся.

В памяти сохранились и другие эпизоды, окутанные дымкой времени. Помню, я стыдился своих ботинок, старых и дырявых. Помню, как мы бегали играть в летний театр: некому было поддерживать в театре порядок, и между скамейками росли дикие цветы. По дороге во Фрунзе (ныне Бишкек), откуда нам предстояло ехать в Москву, пришлось обогнуть озеро Иссык-Куль, и я был поражен тем, как близко подступают горы к ярко-синей глади воды. Во Фрунзе на меня снова произвели сильное впечатление цветы: мы сидели на скамейке в ухоженном сквере, и теплый сентябрьский воздух был напоен запахом душистого табака. И поныне сладкий, почти дурманящий запах никоцианы воскрешает в памяти ту сцену во всех подробностях. И, наконец, когда мы приехали в Москву и вышли из здания Казанского вокзала на Комсомольскую площадь, я был невероятно поражен зрелищем поезда, едущего по виадуку, — поезд высоко в небе!

Осенью 1943 года Москва казалась относительно спокойной. После великих сражений под Сталинградом в январе и феврале и летней битвы под Курском немецкие армии отступали, и было ясно, что они уже не вернутся и что бомбить Москву больше не будут. Отец сумел получить жилье недалеко от знаменитой Бутырки, в добротно выстроенных еще в царское время казармах, где прежде жили солдаты, охранявшие тюрьму. Здесь я и вырос. Окрестности едва ли благоприятные — ведь Бутырка для Москвы то же, что Моабит для Берлина: тюрьма с ужасным прошлым. Часто, когда мы гуляли поблизости, видели, как к воротам подъезжала машина и совершалось чудо: охранник нажимал кнопку, и огромные металлические ворота уезжали в стену. За этими воротами на некотором расстоянии были другие такие же, так что любое средство передвижения, въезжало оно или выезжало, попадало в замкнутое пространство. С маленького балкона нашей квартиры видна была крупная кирпичная башня восемнадцатого века, в которой находились камеры.

Несмотря на близость к мрачной тюрьме, мне, пятилетнему мальчику, Москва казалась замечательным городом. Людей было не много, большинство его обитателей либо ушло на фронт, либо эвакуировалось из города. И почти никакого уличного движения. Москва была чистой, в ней еще сохранялись улицы с деревянными домами и палисадниками, в которых весной расцветала сирень. Вдоль главных трасс деревьев не осталось — их спилили по приказу Сталина и Кагановича.

Мы жили на Лесной улице, названной так, потому что когда-то там находился рынок лесоматериалов.

Соседний с нашим дом хранил на себе некий реликт. На одной из стен была вывеска, старинная, дореволюционная, сделанная по правилам старой орфографии, отмененной большевиками: «Оптовая компания Каландадзе по торговле кавказскими фруктами». Здесь когда-то помещалась подпольная типография, где большевики печатали листовки на типографском станке, установленном в подвале. В мое время там был маленький музей, и первый этаж был оформлен в виде старинной торговой конторы, принимавшей заказы на поставку фруктов с юга.

Одно из самых ярких моих детских воспоминаний относится к лету 1944 года. Правительство объявило, что в определенный день немецких военнопленных проведут по улицам города.

Мы вышли на улицу вместе с матерью. Это было незабываемое зрелище. Бесконечная колонна немецких солдат двигалась по проезжей части улицы; большинство было одето в поношенную военную форму; сопровождал колонну немногочисленный конвой с автоматами. Толпа молча взирала на них, никто не злобствовал, никто ничего не бросал в пленных, потому что люди не знали, как реагировать. Позже мне пришло в голову, что они вдруг осознали, что эти самые немцы — человеческие существа, попавшие в тяжелое положение: их схватили и ведут под конвоем, вернее, гонят как скот. У многих были приятные, но смертельно усталые лица. Разумеется, они понимали, что шествие это затеяно, чтобы унизить их и возбудить ненависть к нацистам, но зрители оставались равнодушными. Тем не менее, акция имела пропагандистский успех: кинохроника была показана во многих странах мира, раз и навсегда продемонстрировав, что Москва никогда не покорилась бы гитлеровским захватчикам.

Мы с Василько прекрасно ладили, но брат был старше на пять лет, и потому особой близости между нами не возникало. Но все же мы много времени проводили вместе, а самым любимым местом наших игр стали развалины храма Александра Невского на Миусской площади неподалеку от нашего дома. Власти пытались взорвать храм, но конструкция оказалась такой прочной, что ее не удалось разрушить до основания. И руины с осыпающимися кирпичными арками, загадочные и привлекательные для мальчишек, неизменно влекли нас к себе.

А еще нам нравилось ходить в Парк имени Горького, где на набережной были выставлены немецкие танки, пулеметы, самолеты, машины, мотоциклы и другое трофейное вооружение.

Однако самым любимым местом Василько был гараж во дворе за нашим домом. Была там авторемонтная мастерская и несколько стоянок для машин офицеров КГБ, живших в соседнем квартале; рядами стояли немецкие мотоциклы, и тут и там валялись всевозможные запчасти: колеса, коробки передач. А еще была целая гора покрышек, по которой мы обожали карабкаться. Здесь же находилась база немногочисленных профессиональных мотогонщиков, в том числе и легендарного Короля, тогдашнего чемпиона Советского Союза, который жил на первом этаже нашего дома. В свои двенадцать лет мой брат увлекался мопедами и питал страсть ко всевозможным механизмам и технике — машинам, пишущим машинкам, радиоприемникам. У него от природы были золотые руки, и на заднем дворе он находил немало способов совершенствовать свои способности.

Оглядываясь назад, я понимаю, что мы тогда жили, так сказать, на строгой диете: сахар, к примеру, считался редким лакомством. Но я не помню, чтобы голодал, и полагаю, наша семья была многим обязана моей бабушке. Решительная женщина, наделенная здравым смыслом крестьянки, она не хотела быть иждивенкой ни в среднем, ни в преклонном возрасте и переезжала от одной дочери к другой, оказывая помощь той ветви семьи, которая наиболее в ней нуждалась.

Будучи полуграмотной, она писала письма, не делая пробелов между словами, — к счастью, ее дети умели их расшифровывать. Она была убежденной христианкой, могла часами говорить о Евангелии и о жизни Иисуса и потихоньку старалась приобщить к христианской вере своих внучат. По слухам, она тайком окрестила моего брата, а когда направлялась в церковь со мной на руках, ее случайно перехватил мой отец. Он пережил настоящий шок, отчасти потому, что стал теперь атеистом, но главным образом потому, что это было чревато серьезными последствиями. Тайное обращение к религии считалось серьезным проступком. Застигнув бабушку, так сказать, на месте преступления, отец обрисовал ей ситуацию, не жалея черных красок, и она испугалась. В результате меня так и не окрестили. Тем не менее бабушка упорствовала в вере: когда я стал старше, она рассказывала мне о религиозных обрядах, восхваляла красоту русской православной службы, формируя у меня стойкий интерес к религии. Бабушка восхищалась жизнью Христа и знала ее во всех подробностях. Она даже по-особому тепло относилась к ослам, потому что Иисус въехал в Иерусалим «На осляти».

Не последним среди достоинств бабушки Лукерьи был ее кулинарный талант. Никто не пек таких вкусных больших открытых пирогов с мясом и пирожков с рыбой, капустой и яйцами. И пельмени с самой разнообразной начинкой она делала замечательно. Наш отец — выходец с Урала, поэтому сибирские пельмени были у нас в большой чести. Бабушка знала все секреты их приготовления. По случаю прихода гостей она варила пельмени по крайней мере сразу трех кастрюлях. Когда первая партия была готова, каждый получал не меньше дюжины, и мы ели их с солью, перцем, горчицей и уксусом. Пока доедали первую порцию, поспевала следующая. Мы с братом отличались завидным аппетитом и съедали невероятное количество пельменей.

— Братик, — шептал я Василько, — я съел сорок

— Это что, — отвечал он, — вот я съел пятьдесят пять! Еще одна картинка из запасников памяти относится к концу войны. Однажды я сидел на заднем дворе нашего дома, и вдруг прибежал мой дворовый приятель с криком:

— Слышал новость?

— Нет, какую?

— У тебя теперь есть сестренка!

Марина родилась 31 марта 1945 года. А пять недель спустя, 9 мая 1945 года, мы праздновали День Победы, днем позже Западной Европы — Сталин потребовал, чтобы акция капитуляции немцев была по примеру союзников проведена и в Москве.

Веселое оживление вносил в нашу жизнь двоюродный брат Игорь Яшкин, сын тети Евгении. Штурман авиации, которому довелось летать на самых первых реактивных самолетах, он служил в эскадрилье Василия Сталина; дважды в год, 1 мая и 7 ноября, эта знаменитая эскадрилья принимала участие в параде на Красной площади. После этого участники парада — члены эскадрильи получали отпуск и сорили деньгами, предаваясь пьянству, и дебоширили. Игорь частенько наведывался к нам. Жизнелюб и весельчак, замечательный рассказчик и любитель праздничных застолий. Увы, пристрастие Игоря к выпивке к добру не привело, и он завершил свою карьеру в авиации жалким диспетчером.

Детского сада я избежал, потому что мама в Киргизии не работала и воспитывала меня дома. В пять или шесть лет научился читать — видимо, мама и научила, — и с самых ранних лет восхищался печатным словом. В 1945 году, в возрасте шести лет, я стал читать еженедельник под названием «Британский союзник», выпускаемый на русском языке британским посольством в Москве, а также «Литературную газету», которая, хоть я тогда этого и не осознавал, была много лучше по стилю, чем большинство партийных изданий. В сентябре 1946 года мне пришла пора идти в школу, и я был полон желания начать учиться по-настоящему.

 

Глaвa 3. Школьные годы

Я учился в обычной школе. В мое время не было так называемых спецшкол с углубленным изучением иностранных языков или, скажем, с математическим уклоном. Все школы были одинаковы, и обучение в них проходило по единой для всей страны программе. Так что выбор школы определялся исключительно ее близостью к дому. Моя школа № 130 находилась на Лесной улице в двух кварталах от дома.

Школ в Москве явно не хватало, и занятия в них обычно проводились в две смены по шесть часов в каждой и, как правило, при переполненных классах — от тридцати семи до сорока двух человек.

Во время войны в стране ввели раздельное обучение, следовательно, моя школа была «мужская», в ней обучались только мальчики. Преподавали же нам почти исключительно женщины. Мужское население страны существенно уменьшилось за годы войны, что, естественно, не могло не сказаться на демографической ситуации в стране. Тысячи женщин остались без мужей, и, хотя перспектива создать семью была сомнительной, многие женщины отчаянно хотели иметь детей. И потому, мне кажется, ничуть не удивительно, что одна учительница нашей школы, женщина под сорок, забеременела от шестнадцатилетнего ученика. Это произошло, когда я учился в старших классах. Новость произвела сенсацию, а меня лично побудила всерьез задуматься об отношениях полов. Рад сообщить, что в тот момент власти предержащие, которые жестоко карали за малейшее нарушение моральных норм, в данном случае спустили дело на тормозах: учительница родила ребенка и продолжала работать в школе.

Треть моего класса составляли мальчики из полунищих и неблагополучных семей, обитавших в бараках позади школьного здания. Они мало интересовались учебой. Но к счастью для меня, среди моих соучеников оказались два необычайно талантливых мальчика — Альфред Шмелькин, сын физика, отличный математик, и Виктор Письменный, сын армейского офицера, погибшего во время финской войны (посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза). Мы дружили втроем и помогали друг другу: мои приятели лидировали в точных науках, я — в истории и языках. Учителя ценили наше усердие и уделяли нам значительно больше внимания, чем остальным. Виктор впоследствии стал инженером, но, так как отец у него был еврей, его не допускали к научным разработкам, он мог занимать только административные посты. Боевые заслуги отца в расчет не принимались. Однако Альфред Шмелькин, тоже еврей, сумел преодолеть систему. Даже на математическом факультете Московского университета чинили препятствия евреям, но дарование Альфреда оказалось столь велико, что он сумел одолеть все воздвигавшиеся на его пути преграды и впоследствии сделал блестящую научную карьеру.

В первые послевоенные годы школы обеспечивались крайне скудно. Не было никаких учебных пособий, не говоря уже о спортивных снарядах. В спортзале, размером с две классные комнаты, на единственном в неделю уроке физкультуры мы занимались гимнастическими упражнениями и иногда играли в баскетбол. Я интуитивно чувствовал потребность в физической закалке, хотя на первых порах не понимал, как она мальчику необходима.

Лет в десять — одиннадцать я начал заниматься в гимнастической секции на стадионе «Динамо», но вскоре обнаружил, что это не моя стезя, мне хотелось заниматься бегом, но природная застенчивость не позволяла мне даже с родителями заводить разговор об этом.

Зимой было больше возможностей заниматься спортом. В подмосковных лесах мы катались на лыжах, а в городе — на коньках в Парке культуры имени Горького. Под катки заливали не только большие площадки, но и широкие аллеи. Часа два или три мы катались под музыку и покидали каток только с закрытием парка. Огромные сугробы во дворе приносили нам, детям, много радостей. В одну из зим намело особенно- большие сугробы, достигавшие высоты примерно двух с половиной метров. Мы прорыли в этих сугробах туннели и вертикальные шахты. Сколько счастливых часов мы провели в этих снежных замках.

Между тем жизнь понемногу налаживалась, хотя и была все еще скудной. Наша квартира находилась на последнем этаже, и крыша, несмотря на частый ремонт, то и дело протекала. Отец носил военную форму постоянно просто потому, что у него не было приличной гражданской одежды. И это при его-то весьма высоком звании — подполковник. Как сейчас вижу его в сером мундире с голубыми просветами на погонах и голубыми же петлицами. У матери было всего два простеньких платья. Чтобы прокормить нас, троих детей, ей приходилось экономить каждую копейку.

Первые два послевоенных года мама работала летом в подмосковном колхозе, обеспечивая нас на зиму картошкой и овощами. Осенью мы ездили в лес за грибами, соревнуясь между собой: кто больше наберет, в особенности белых грибов.

Отец был фанатичным любителем книг и часто читал нам вслух по вечерам, от него я и унаследовал страсть к чтению. От своих сыновей отец требовал неукоснительного выполнения заведенных в семье правил, безупречной честности и правдивости. Он ни разу не поднял на нас руки, однако при необходимости устраивал суровые нагоняи. Позже, в пору взросления, мне казалось все более странным, что человек со столь ясным представлением о чести и справедливости был так слеп по отношению к чудовищной несправедливости сталинского режима.

Невзирая на все трудности тех лет, родители оставались оптимистами, и, когда мы, мальчики, на что-то жаловались, мама говорила: «Не беда! Все идет к лучшему. Скоро будет проведена денежная реформа, а после нее отменят карточки. Тогда мы будем покупать белый хлеб и сможем купить сколько угодно сахара. Наберитесь терпения!»

Мы часто мечтали об этой поре и постоянно спрашивали: «Мама, ты купишь тогда нам целый килограмм сахара? И можно мы его сразу съедим?» Мы мечтали не о шоколаде, которого в глаза не видели, а всего лишь об обыкновенном сахаре…

В 1947 году в стране в самом деле прошла денежная реформа: очень хитрая и запутанная. Многие потеряли свои сбережения. Но карточки вскоре отменили, и люди могли покупать все, чего только пожелают. На следующий после реформы день мать пошла в булочную и купила прекрасный батон белого хлеба; после черного и серого, какой мы обычно ели, этот хлеб показался нам настоящим чудом, и даже сахар, о котором мы так мечтали, померк в сравнении с ним. Однако недостаток муки ощущался и в пятидесятых годах. Пронесся слух, что за несколько дней до Нового года в магазины завезут муку, и сразу же выстроились тысячные очереди. У каждого чернильным карандашом был на ладони написан номер. К примеру, 1227, и вы могли отлучиться на время, не опасаясь потерять свою очередь. Впрочем, люди порой шли на всякие ухищрения. Скажем, одному человеку полагался один трехкилограммовый пакет муки, но некоторые, получив свою норму, снова вставали в конец очереди и получали второй.

К десяти годам я превратился в заядлого книгочея. Этому, как я уже отмечал, способствовало обилие в доме газет, журналов и книг. Мать слишком долго давала мне читать только детские книги, так что к чтению серьезной художественной литературы я пристрастился сравнительно поздно. Зато в вопросах политики ориентировался вполне хорошо. В десять лет я живо интересовался неповиновением Сталину маршала Тито в Югославии. Отец в соответствии с правилами КГБ был обязан подписываться по меньшей мере на три периодических издания — на газету «Правду» и журналы «Большевик» (впоследствии переименованный в «Коммунист») и «Пограничник», орган погранвойск, — так что недостатка в политической литературе я не испытывал. Еще в школе я начал штудировать третье издание сочинений Ленина, выпуска 1929–1933 годов. Примечания к томам содержали интереснейшую информацию об упомянутых в работах Ленина личностях; в четвертое издание, опубликованное после войны, большинство этих комментариев не вошло.

Жизненные обстоятельства подтолкнули меня к изучению немецкого языка. Мой брат, начав заниматься немецким, регулярно покупал газету на немецком языке, и как-то само собой получилось, что в третьем классе, в возрасте десяти лет, я стал учить немецкий язык. В доме оказались детские книжки на немецком, изданные до войны в республике немцев Поволжья. Я даже пытался писать готическим шрифтом, чем немало удивил школьную учительницу.

Примерно в это время отцу удалось записать меня в библиотеку Центрального Дома Советской Армии, хотя сам он был офицером КГБ, а не регулярной армии. Библиотечный фонд там был великолепным, и я начал читать запоем. Там проводились читательские конференции, и я активно участвовал в них. А еще устраивались встречи с писателями, в том числе и детскими. Тогдашним всеобщим кумиром был Лев Кассиль.

Радостные воспоминания о школьных годах неизменно связаны с новогодними каникулами. В тридцатых годах после серии специально организованных антирелигиозных демонстраций и митингов празднование Рождества было запрещено. Мне известно, что этот вопрос даже обсуждался руководителями в партии. До революции в России праздновали Рождество точно так же, как и на Западе: украшали елки, в церквах проходили специальные рождественские службы и так далее. Затем последовал сталинский запрет; однако позже кто-то из членов высшей партийной иерархии предложил восстановить все праздничные обычаи. Таким образом, елки и прочие атрибуты европейского Рождества были разрешены, но приурочены к Новому году, который у нас в стране всегда считался большим праздником.

По случаю Нового года было принято дарить близким подарки, готовить много вкусной праздничной еды, а главное — украшать елку. С каким благоговейным восторгом мы развертывали ожидавшие нас с братом подарки, конечно же принесенные «Дедом Морозом»!

Новогоднее празднество начиналось часов в девять. У многих были родственники где-нибудь на Урале, в Средней Азии или в Сибири, так что всегда находился повод выпить за уже наступивший там Новый год на час или два раньше московского времени, вот и поднимались тосты в девять вечера, потом в десять, потом в одиннадцать, и, наконец, в полночь наступал кульминационный момент празднества, когда по радио, а позже по телевидению с новогодними поздравлениями выступал кто-то из государственных руководителей. Большинство относилось к таким речам безразлично, но, по установившейся традиции, все ждали боя часов на Спасской башне Кремля. Никто, впрочем, толком не знал, какой из двенадцати ударов возвещает приход Нового года — первый или последний. Все собравшиеся за столом чокались бокалами с дешевым сладким советским шампанским, а потом снова переходили на водку или коньяк, который стоил вдвое дороже водки и потому символизировал материальный достаток.

Нам, детям, никогда не давали крепких напитков, разве что самую малость сладкого вина, и теперь, обращаясь к прошлому, я вспоминаю, каким воздержанным на алкоголь был отец. Он любил поесть, что правда, то правда, однако пил очень мало: разве что маленькую рюмочку, по какому-нибудь важному поводу. Другие пили гораздо больше, но далеко не так, как стало привычно пить в семидесятых и восьмидесятых годах, в период застоя, когда равно были забыты и религия, и идеалы, будущее казалось темным, и люди «утешали» себя столь основательно, что алкоголизм превратился в национальное бедствие.

Начиная с 1946 года — мне не было еще и восьми лет — мы стали выезжать на лето за город. Не помню, чтобы до войны отец с матерью когда-нибудь отдыхали вместе. Отец ездил раза два в какой-то санаторий в Крыму, но один. (Примерно в 1950 году КГБ достиг своего зенита, с численным составом более миллиона человек, и гордился тем, что получил в свое распоряжение шесть санаториев на Черноморском побережье: три в Сочи, один в Батуми, один возле Ялты и еще один в Одессе.)

В 1946 году мы жили в деревне, где мать работала в колхозе, а в следующем году отец получил комнату на месяц в деревянном коттедже в тридцати километрах к северу от Москвы. Потом родители стали снимать скромную дачу в Подмосковье. В те годы Подмосковье было очень зеленым: леса и озера, поля и ручьи. Близко проходил канал Москва — Волга. Жизнь текла размеренно и тихо.

Позже мы перебрались дальше на север и два лета подряд снимали комнату почти в том самом месте, где немецкая армия, замышлявшая окружить Москву, зимой 1941 года перешла канал Москва — Волга по льду. Нам, детям, канал казался очень широким — на нем вполне могли разминуться две встречные баржи — и бывало, когда мимо двигался буксир, таща за собой длинный плот, Василько подплывал к плоту, карабкался на бревна, а потом через некоторое время снова прыгал в воду. Уже не помню точно, в каком году, отправившись на прогулку по бечевнику, я обнаружил нечто странное: вдоль берега виднелись бесчисленные невысокие продолговатые холмики, причем на многих уже росли молодые деревца. Только потом, спустя какое-то время, я сообразил, что это были могилы политзаключенных, погибших от холода и голода на строительстве канала.

Отец приезжал на дачу в конце недели, но из-за того, что ему приходилось работать и по вечерам, посещения его были короткими. Жизнь сотрудников КГБ регламентировалась каким-то безумным распорядком, установленным Сталиным. Будучи совой, он предпочитал работать в ночные часы, и старшим чинам КГБ поневоле приходилось оставаться на рабочих местах до двух, а то и до трех часов утра, на случай, если сверху раздастся телефонный звонок. Сотрудники чином пониже, вроде моего отца, работали до десяти вечера и отсыпались утром.

По субботам отец заканчивал работу в шесть часов и ехал к нам. От станции шел пешком, с полными продуктов тяжелыми сумками. Он появлялся часов в восемь и первым делом, как бы совершая некий ритуал, отправлялся плавать. Скинув одежду, резко входил в воду, заткнув большими пальцами уши и выставив ладони вперед. После душной жары в московских кабинетах такое вот вечернее «омовение» приносило ему огромное наслаждение. У отца были две вполне безобидные причуды по поводу собственного здоровья: во-первых, он считал энергичное растирание после плавания или душа необыкновенно полезным для себя, а во-вторых, считал обязательным есть как можно больше сырого лука.

Иногда летом мы уезжали довольно далеко. Например, ездили в Грузию навестить женщину-осетинку, у которой снимали дачу под Москвой. Доехав на поезде до Тбилиси, мы отправились в осетинскую деревню, и там я получил одно из самых прекрасных впечатлений своей жизни. Местные жители были православными христианами, и в день их святого они совершали паломничество в горы. Мы увязались за ними и вместе с паломниками проделали многочасовой путь к часовне, стоящей далеко в лесу. Совершив молитву, паломники устроили настоящее пиршество, запивая принесенную из дома еду молодым белым вином. В те годы Сталин смягчил свое отношение к религии, и местные власти не только не пытались испортить или сорвать празднество, но даже прислали к месту паломничества грузовики с продуктами и вином, так что желающие могли сделать необходимые покупки. Что касается меня, то, не испытывая религиозных чувств, я проникся глубоким уважением к людям, которые так проникновенно пели гимн в честь своего святого. Я находил всю церемонию исполненной значения и красоты.

В Ахалцихе, армянском городе возле турецкой границы, входившем в состав Грузии, я стал свидетелем еще более трогательной религиозной церемонии. Мы оказались в городе в день поминовения усопших, когда полагается посещать могилы близких. Брат нашего хозяина предложил нам отправиться вместе с ними. Сотни людей пришли в тот день на кладбище. Некоторое время они сидели в благоговейном молчании с зажженными свечами на могилах, потом открыли корзины с вином и всякой снедью и стали угощаться прямо на могильных камнях. Потом над кладбищем полились грустные мелодии песнопений, а пламя свечей трепетало в сумраке вечера. С наступлением сумерек люди негромко начали петь грустные песни, а пламя свечей трепетало в сумраке вечера.

В 1953 году мы ездили в Запорожье. Там я поймал рыбу голыми руками — молодую щуку, которая была очень вкусной, хоть и костистой. Но и сам я попался на крючок. Впервые в жизни я влюбился. Мне было четырнадцать, а ей двенадцать — местной девочке, простенькой и не слишком развитой умственно и физически. В семье ее считали ребенком; я видел, как она лазила по деревьям в одних трусиках, но мне она показалась настоящим чудом, о чем я ей и сказал. Я решил сделать ей подарок и, будучи книжным червем, естественно, считал, что подарить нужно книгу и только книгу. В селе, где мы жили, продавали книги только на украинском языке; порывшись, я нашел одну, которая показалась мне интересной, но, когда я подарил книгу девочке, она заявила: «Ты же знаешь, что я люблю только русские книги!» На том мы и расстались, и мой первый невинный маленький роман кончился.

Мои политические взгляды формировались и оттачивались в годы, когда происходили события осени 1952 года, а мне еще не было и четырнадцати лет. Несколько известных врачей были арестованы в Москве по обвинению в убийстве Жданова, Щербакова и других крупных коммунистических руководителей. Кругом шептались, что дело сфабриковано, так как из пятнадцати главных участников все, за исключением одного, были евреями, и дело явно носило характер антиеврейского заговора, задуманного Сталиным. Женщину, написавшую донос, Лидию Тимашук, усиленно превозносили в прессе, а евреи начали терять работу.

Я с повышенным интересом следил за развитием событий. И настал день, когда антисемитские акции правительства вплотную подступили к нашему дому. Через площадку от нас жила еврейская семья — отец, мать и ребенок. Отец, подполковник КГБ, был помощником начальника медицинского центра, мать, имевшая чин майора, возглавляла партийную организацию. Оба вступили в партию в двадцатых годах и служили честно, двое среди тысяч евреев, надеявшихся, что коммунисты добьются политических прав для их народа и откроют для них реальные возможности. Эти двое твердо верили в систему — и теперь в одночасье потеряли работу только потому, что были евреями. То же самое произошло и с другой семьей, жившей в нашем же доме, на первом этаже. У главы семейства, майора, был сын такого же возраста, как наша Марина, и они первыми в нашем доме обзавелись телевизором; по вечерам я ходил к ним смотреть интересовавшие меня передачи. Этот человек тоже лишился работы. Он уехал в Киев, надеясь, что там положение лучше, и больше я его не видел. Будучи еще совсем мальчишкой, я был потрясен глупостью властей и несправедливостью по отношению к евреям. Люди, подвергавшиеся гонениям, были преданными делу, серьезными специалистами и лишились средств к существованию только потому, что были евреями. Я начинал критически относиться к государственной системе, которая так скверно поступила с ни в чем не повинными гражданами.

Затем, в начале 1953 года, произошло потрясающее событие, послужившее еще одним шагом на пути к свободе: 5 марта умер Сталин. Уже в конце февраля в официальных сообщениях по радио и телевидению стали звучать тревожные нотки по поводу здоровья вождя, из чего следовало, что конец его близок. Весь народ временно впал в ступор. В тот самый день я поехал с матерью в центр за покупками. Ничего необычного я не заметил: люди спешили по своим делам, как будто ничего не случилось. Меня поразило, что смерть великого государственного деятеля как будто бы не произвела на граждан никакого впечатления. Но на самом деле люди были в шоке и в последующие дни буквально давили друг друга в безумном стремлении во что бы то ни стало пробиться в Дом союзов, где было выставлено тело Сталина. В отличие от тысяч москвичей, я не испытывал желания взглянуть на вождя. Тем не менее я, как и другие люди, считал, что Сталин так велик, так мудр, что после него ни один политический лидер не сможет править Советским Союзом. Сила воздействия культа личности была так велика, что каждый горестно повторял: «Мы осиротели, он покинул нас. Как мы будем жить без него дальше? кто теперь поведет нас?»

В тот день, 5 марта, вернувшись домой, я по обыкновению стал возиться со своим примитивным приемником «Балтика», и вдруг сквозь шум помех до меня донеслись чьи-то слова на русском языке: «В истории человечества он был самым страшным тираном из всех, каких только знал мир… Его жертвы исчисляются миллионами».

Невероятно! Я ошеломленно внимал этим словам. В жизни не слыхал ничего подобного — это звучало так непривычно и так драматично, просто сенсационно. И тем не менее у меня возникло смутное ощущение, что так оно и есть. Инстинктивно я это понимал, хотя и не посмел бы произнести вслух. Я начал вспоминать споры, которые вели родители в прошлые годы, разговоры о врагах народа, об исчезающих соседях, о моем дяде, десять лет отбывшем в лагерях. На память мне пришел тогда разговор двух друзей отца, пришедших к нам в гости, в их разговоре проскальзывал намек на то, что в лагерях сидят совершенно обыкновенные люди — не убийцы или воры, а политзаключенные. Внезапно их намеки обрели смысл.

Таким образом, смерть Сталина стала для меня великим прозрением, я начал искать подтверждение верности своих мыслей. Но мать была осторожна и очень сдержанно отвечала на обуревавшие меня вопросы: диктатор был мертв, но система жива.

Как бы то ни было, но через несколько дней по радио сообщили, что дело врачей пересмотрено: обвинения признаны необоснованными, процесс прекращен, и все задержанные освобождены. Антисемитская кампания пошла на убыль. Однако изгнанные с работы евреи восстановлены не были, а это только подтверждало смысл политики властей: евреям не место в правительственных организациях.

Если смерть Сталина сравнима с землетрясением, то последствия этого землетрясения не заставили себя ждать. Тем летом в деревне возле Запорожья, где я впервые влюбился, мать получила письмо от отца, которое совершенно ошеломило ее. Мы это заметили и спросили, что случилось. Она прочитала нам только одну фразу: «Ходят слухи, что наш хозяин снят с должности и арестован»

— Кто это «наш хозяин»? — спросил я.

— Это, должно быть, Берия — растерянно сказала мать.

Берия? Мы остолбенели. После Никиты Хрущева это был второй по значимости человек в Советском Союзе. Как его могли снять с должности и арестовать? Это представлялось невероятным, но тем не менее оказалось правдой. Берия пал жертвой в борьбе за власть, возникшей после смерти Сталина. Некоторое время спустя отец сказал нам, что в партийные организации разослано какое-то письмо: предполагается, что его будут зачитывать вслух на закрытых партийных собраниях и что Берия в нем обвиняется в связях с британской и турецкой разведкой. В письме также говорилось, что он человек морально нечистоплотный, у него были любовницы, он занимался растлением несовершеннолетних девушек. Все это, разумеется, было чепухой, но в те годы мы не могли знать, что Хрущев и его сторонники старались покончить с Берией. Он представлял для них серьезную угрозу. (Позже Берия был расстрелян.)

У подростков тех лет любая информация, исходившая из Кремля, вызывала самый живой интерес. И наше поколение было весьма просвещенным в политическом и идеологическом плане. Мы знали имена и биографии всех членов Политбюро, узнавали их на фотографиях в газетах, на экранах телевизоров, на трибуне Мавзолея Ленина во время парадов и демонстраций на Красной площади.

Парады для подростков были поистине захватывающим зрелищем с тысячами участников, музыкой, оркестрами и ликованием народа. Но этот, казалось бы, бьющий через край энтузиазм был всего лишь результатом ловких манипуляций властей.

При жизни Сталина военные парады всегда начинались точно в десять утра и продолжались пятьдесят минут. Затем следовал парад физкультурников, а завершалось все многолюдной демонстрацией трудящихся, проходивших колоннами мимо Мавзолея, по Красной площади, выкрикивая патриотические лозунги. Тому, кто слушал все это по радио, шумный энтузиазм толпы казался колоссальным, но на самом деле то была лишь иллюзия энтузиазма, результат мастерского использования новейших достижений техники.

Где-то в укромном месте, возможно за одним из окон ГУМа, скрывался человек — этакий современный глашатай с микрофоном. Через короткие интервалы времени он выкрикивал лозунги типа: «Да здравствует Коммунистическая партия, передовой отряд советского народа!» или «Да здравствует нерушимая дружба народов Советского Союза!» и тому подобное. Затем следовало громогласное «Ура!» и бравурная музыка, усиленные множеством установленных на площади громкоговорителей.

Этот электронный энтузиазм обеспечивал оператор, стоявший рядом с «глашатаем», который в нужный момент нажимал соответствующую кнопку, и площадь оглашалась раскатистым «Ура!». Разумеется, некоторые молодые люди в колоннах тоже ревели «Ура!», часто с насмешкой, чтобы выпустить пар, в особенности если перед этим было принято определенное количество спиртного, но миллионы слушателей по всему Советскому Союзу принимали этот обман за чистую монету.

Простым людям было неведомо и то, что в рядах демонстрантов находилось немало переодетых агентов КГБ.

В их обязанности входило предотвращение террористических актов и вообще любого беспорядка в самом его зародыше. Даже работая в КГБ, я долгое время не имел представления о том, как тщательно и загодя готовилось любое подобное мероприятие.

Но случилось так, что мне поручили присутствовать на репетиции охраны за два дня до парада. Это было увлекательное зрелище. Действо начиналось в восемь вечера, с наступлением темноты. Приехав на Красную площадь, я обнаружил, что она оцеплена сотрудниками КГБ. Предъявив пропуск, я прошел через кордон оцепления и увидел, что на площади полно кагэбистов и кое-кто из них находился на трибунах. Громкоговорители взрывались традиционными лозунгами и записанными на пленку криками «Ура!». А затем произошло и вовсе нечто экстраординарное.

По всему фасаду ГУМа одновременно распахнулись двери нижнего этажа, и оттуда выбежали сотни солдат с автоматами. В несколько секунд каждый занял предназначенную ему позицию, так что вся площадь оказалась разделенной четкими линиями людей на квадраты со стороной примерно десять метров, причем один человек был обращен лицом наружу, следующий — лицом внутрь квадрата и так далее. По другому сигналу солдаты сломали ряды и вернулись на стартовые позиции, чтобы через несколько минут повторить те же действия. Наконец, я понял назначение линий, нанесенных краской на брусчатку площади.

В третьем классе нас, как и всех школьников в стране, принимали в пионеры. Мы по очереди выходили из строя и произносили клятву: «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, торжественно обещаю, что буду предан делу Коммунистической партии, делу Ленина и Сталина». Нам повязали красные галстуки, которые мы должны были носить до четырнадцати или пятнадцати лет. Каждый класс представлял собой пионерский отряд, руководимый председателем совета отряда. Он должен был проводить собрания отряда.

В начале двадцатых годов, когда на основе движения скаутов формировалась пионерская организация, в ней ощущалась какая-то жизнь, потому что пионеры на первых порах сохраняли традиции скаутов: ходили в туристические походы, строили шалаши, жили в палатках и пели песни у костра. Однако позже это превратилось в пустую формальность. Летние лагеря сохранились, и какая-то деятельность в них велась: походы, массовые заплывы и тому подобное. Я помню, в палатке было холодно, зато какой свежий запах сосен! Школьная пионерская организация была не более чем декорацией, на фоне которой дети разыгрывали спектакли, угодные взрослым. Пионерский быт был необычайно скучным и бессмысленным, но мы должны были создавать видимость какой-то деятельности, ибо так было предписано кем-то свыше.

В пионерской организации мы получали начатки политграмоты, преподносимой, как говорится, без затей, примитивно: да — да, нет — нет, а что сверх того, то от лукавого. Нам, кстати, полагалось знать имена руководителей коммунистических партий разных стран: Вильгельм Пик в Восточной Германии, Клемент Готвальд в Чехословакии, Гарри Поллит в Англии. Любая, самая малочисленная и еще не вставшая прочно на ноги компартия должна была восприниматься нами как сильная и влиятельная, мы же, разумеется, знали истинное положение вещей.

История России была переписана и трактовала главным образом о «прогрессивных» силах, которым принадлежит будущее. Особо подчеркивалось превосходство марксистского учения и социалистического строя: марксизм — единственно верная наука об обществе, все другие учения ложны, их цель — затушевать глубину противоречий между классами в капиталистических странах.

Все эти догмы были сдобрены ядовитой инъекцией шовинизма, намеренно насаждавшегося Сталиным после Второй мировой войны. Некоторое время советские лидеры отдавали должное роли западных союзников в войне с Германией, но мало-помалу тональность их высказываний менялась. В 1947 году они стали утверждать, что победа над нацистами одержана только благодаря Красной Армии и авиации СССР. Мол, боевые действия в Северной Африке не идут ни в какое сравнение с борьбой на Восточном фронте. Открытие второго фронта, ознаменовавшееся высадкой союзников в Нормандии в 1944 г., произошло слишком поздно, когда Германия была уже фактически повержена и победа предрешена.

Что касается военных действий на Тихом океане, то они носили отвлекающий характер, не более того, в них были задействованы лишь незначительные силы. А о том, что представители Гитлера и Сталина подписали в августе 1939 года пакт о ненападении; в результате чего Англия восемнадцать месяцев воевала с нацистами один на один, упоминалось вскользь.

В четырнадцать лет мы должны были вступать в комсомол, или союз коммунистической молодежи, который во многом походил на пионерскую организацию, а если и отличался, то только в худшую сторону, потому что каждая организация избирала бюро, а бюро в полном соответствии уже со «Взрослым» бюрократизмом выбирало секретаря из своего состава. Секретарь обязан был вести протоколы ежемесячных комсомольских собраний и заседаний бюро и представлять их в вышестоящую организацию.

Такая же липовая демократия правила бал на ежегодных комсомольских конференциях, куда каждая организация делегировала своих представителей. Меня считали активистом, и я несколько раз присутствовал на таких конференциях. Каждый участник получал блокнот и новенькую шариковую ручку, но все мы были всего лишь статистами, сидели и слушали мучительно нудные речи, и каждый мало-мальски сообразительный человек понимал, что эта утвержденная свыше демократия — вовсе не демократия, поскольку все решено заранее. Заранее составлены списки тех, за кого следовало голосовать. То же самое происходило на съездах комсомола: руководящие органы избирали на съезде тайным голосованием, но на деле они были назначены свыше.

Наиболее зловещей гранью деятельности организации была ее работа в Мавзолее Ленина. Мы узнали от делегатов партийных конференций, что сто пятьдесят членов комсомола исполняют обязанности, связанные с сохранением мумифицированного тела Ленина. Если сто пятьдесят комсомольцев прикреплены к Мавзолею, то сколько же там работало лиц старшего возраста? Я полагаю, не менее двухсот пятидесяти. Четыреста человек обслуживали один труп… Часть работы велась под землей, вокруг Мавзолея и под ним, другая — в секретной лаборатории, где ученые трудились, изыскивая способы сохранения тела Ленина для потомков.

Мой опыт пребывания в пионерской организации и в комсомоле открыл мне глаза на то, как работает Коммунистическая партия. Я понял, что это авторитарная организация, руководимая ее верхушкой, организация, в которой ни один рядовой член, фактически, не имеет права голоса. Я понял, что в Советском Союзе нет ни демократии, ни свободных выборов. Там невозможно ни предложить альтернативного кандидата, ни создать фракцию, ни выдвинуть альтернативные идеи. Любой, кто попытался бы так поступить, был бы немедленно поставлен на место с вытекающими отсюда последствиями. И, несмотря на это, все семьдесят лет советской эры власти ухитрялись сохранять видимость демократичности.

Мои современники и я сам осознали это вполне четко в шестнадцать, семнадцать лет, но для большинства людей такая демократия стала привычным образом жизни, и они продолжали играть по советским правилам. А я не мог, потому что считал такую игру неприемлемой для себя. В шестнадцать лет я ничего не знал о жизни на Западе, но понял, что советская система никогда не была правдивой и честной. Чем дальше, тем больше я поражался тому, что люди могут мириться с этим.

Следующей вехой на пути моего прозрения явился март 1956 года, когда на закрытом заседании ХХ партийного съезда Хрущев осуществил свое эпохальное разоблачение Сталина. Мой отец получил на руки экземпляр речи, которую ему разрешили взять на одну ночь домой. Он приехал сильно взбудораженный событиями, но, хоть и позволил мне прочитать двадцать пять страниц текста, никогда не высказывал своих суждений по поводу обличительной речи Хрущева. Должно быть, речь Хрущева привела его в замешательство, поскольку с нее начинался долгий путь к уничтожению идеологической и философской основы всей его жизни. Но думаю, отец испытал и облегчение, так как понял, что многие из его друзей и коллег, исчезнувшие в тридцатых годах, оказались не преступниками, а жертвами системы.

За ночь я прочел секретный документ три раза и пришел в сильное волнение. Слова Хрущева подтверждали то, что я услышал три года назад по радиостанции «Свобода». С этой ночи я cтал сознательным, активным антисталинистом и в то же время оставался прокоммунистом, веря, как чехи в 1968 году, что можно построить социализм с человеческим лицом. Я не знал ничего лучшего, был глубоко невежествен во всем, что касалось Запада, и принимал на веру большую часть пропаганды, которой нас пичкали в школе.

В начале предпоследнего года обучение снова стало совместным, и в нашей школе появились девочки. Перемена оказалась в целом благоприятной: появление девочек произвело облагораживающее воздействие, и мальчики стали степеннее.

В школе, как известно, существует пятибальная шкала оценок. Лучшие ученики, такие, как Альфред, Виктор и я сам, старались учиться на пятерки и, как правило, их получали. Но настоящее соревнование началось в девятом классе, когда была возрождена традиция награждения медалями особо отличившихся выпускников школы. Медали не просто льстили самолюбию, но обеспечивали их обладателям преимущество при поступлении в вуз. Те, у кого по всем предметам были пятерки, награждались золотой медалью и автоматически получали право на поступление без экзаменов в любой вуз. Серебряные медалисты при поступлении в вуз должны были сдать один профилирующий экзамен и пройти собеседование. Учителя, заинтересованные в большем количестве медалистов, использовали различные безобидные уловки, чтобы помочь лучшим ученикам. С историей, литературой и языками у меня все было в порядке. По физике и химии я тоже наскреб пятерки, учитель лишь слегка подправил мои работы (по этому поводу я слегка комплексовал). Слаб я был в математике, которую терпеть не мог, и получил четверки по тригонометрии, алгебре и геометрии. Так что пришлось довольствоваться серебряной медалью.

В тот год произошло событие, которое тревожит меня до сих пор. Однажды в дверь нашей квартиры постучал мужчина в возрасте моего отца (отцу тогда было пятьдесят девять), но выглядевший старше, худой, плохо одетый, с рюкзаком за спиной. Он представился другом моего отца (тот был как раз на работе) с дореволюционных времен. Говорил он осторожно, намеками, но дал нам понять, что недавно освобожден и в общей сложности провел в лагерях и ссылке восемнадцать лет. Он, казалось, был удивлен, узнав, что отец жив, но, услышав, что он работает в КГБ, загубившем всю жизнь этого человека, немедленно ушел и никогда больше не появлялся.

Когда отец вернулся в тот вечер домой, он ужасно заволновался, был буквально потрясен воскресением из мертвых своего давнего друга, с которым система обошлась столь жестоко. Визит этого человека был для него подобен явлению призрака; отец опасался быть уличенным в связях с врагом народа, хотя тот сполна искупил свою вину, какой бы тяжкой она ни была. Уже одно только то, что бывший товарищ отыскал его, повергало отца в ужас.

 

Глава 4. Зрелость

Я окончил школу в июне 1956 года и подал документы в Институт международных отношений, находившийся тогда возле Крымского моста, одного из красивейших мостов через Москву-реку рядом с Парком имени Горького. В этом здании когда-то был, можно сказать, рассадник большевизма, потому что в первые годы после революции здесь помещался Институт красной профессуры, элитарная академия для марксистских идеологов. Сначала Троцкий и его сподвижники, потом Бухарин учились, преподавали и дискутировали в этих стенах, но в конце концов большинство из них оказалось слишком умными на свою же голову. Студенты двадцатых и тридцатых годов льстиво кадили Сталину и его руководству, но он понял, что они более интересные люди, более талантливые, чем его окружение. Эти люди становились угрозой для него, и Сталин ликвидировал академию, и более половины ее состава угодило в тюрьму, лагеря или было расстреляно.

ИКП закрыли, и несколько лет здание пустовало. В конце войны правительство решило, что необходим институт для подготовки кадров для Министерства иностранных дел. Перед войной министерство в результате чисток потеряло много людей и нуждалось в пополнении. Сталин и его соратники понимали, что Советский Союз, став сверхдержавой, нуждается в расширении дипломатического ведомства. Институт международных отношений находился скорее в ведении Министерства иностранных дел, а не Министерства высшего образования.

Мне, как серебряному медалисту, предстояло сдать экзамен по немецкому языку и пройти собеседование. Экзамен не представлял для меня трудности, я получил высокую оценку, но во время собеседования допустил парочку элементарных ошибок: назвал неверные даты, в частности годы царствования Петра Великого. Собеседование проводил Гонионский, известный специалист по испанскому языку и истории Южной Америки, он же возглавлял западное отделение института. Он указал мне на мои ошибки, но, к счастью, не принял их всерьез, просто улыбнулся и заметил: «Как видно, в хронологии Вы не сильны».

Мне понравился институт с самого первого дня: все мне было там по душе, не в последнюю очередь потому, что при первом своем появлении в его стенах я услышал, как студенты открыто обсуждали доклад Хрущева на ХХ съезде партии. Его речь, произнесенная в марте, и шесть месяцев спустя вызывала живой интерес. До этих разоблачений страна так мало знала об истинном размахе «великого террора», что речь Хрущева произвела ошеломляющее впечатление, особенно на творческую интеллигенцию, включавшую в себя и студентов. Люди преисполнились новых надежд. Всю весну и все лето в Москве царила атмосфера раскованности и воодушевления, люди разговаривали и спорили с откровенностью, которую раньше никогда не выказывали.

В институте этот Дух умственной и культурной раскованности кружил голову, был заразительным. Студенты могли критиковать, печатать листовки, проводить собрания, вывешивать плакаты, произносить речи. Особенно часто собрания устраивали студенты старших — четвертого, пятого, шестого — курсов; они, разумеется, были опытнее, образованнее и красноречивее нас. Мы, младшие, взирали на все это с восторгом, особенно когда происходили своеобразные диспуты — сродни мозговой атаке. Некий эрудит, сидящий на сцене, отвечает на вопросы, порой весьма острые и даже с подвохом, которыми его засыпает сидящая в зале публика — студенты. Особенно мне запомнился один такой диспут, когда на вопросы отвечал Гонионский. Умный еврей и, наверное, в душе либерал шутил и острил, но и ему приходилось быть осторожным и тщательно взвешивать слова.

Наша учебная группа из двенадцати человек была разделена на две части по шестеро в каждой в зависимости от изучаемого языка. В нашей подгруппе четверо составляли ядро: я, Станислав, или просто Слава, Макаров из Астрахани, Валентин Ломакин из Куйбышева и девушка — Ада Кругляк. Усиленно занимаясь немецким в лингвистическом кабинете, где были магнитофоны, я задумал записать свои мысли о свободе, демократии и прочих важных предметах. Едва осуществив свое намерение, я созвал группу послушать запись, отнюдь не в ожидании похвал, а с надеждой вызвать дискуссию. Эксперимент вышел убийственный: запись длилась минут пять, и по мере того, как мои однокурсники слушали, их лиц становились все более мрачными: они были буквально парализованы страхом. Едва запись кончилась, Слава Макаров сказал: «Олег, сотри все немедленно!» Я почувствовал себя воздушным шаром, который прокололи, страх моих друзей передался мне, я поступил, как они велели, и стер свою пламенную речь, прежде чем она наделала бед.

То был отрезвляющий момент. Хоть я и был сыном полковника КГБ, но не понимал, до какой степени эта организация проникла в институт. КГБ следил за нами: с одной стороны, ради подбора кандидатов в свои ряды, а с другой — ради выявления малейшего признака нелояльности по отношению к существующему строю или реакционных, прозападных взглядов. Мои сокурсники были умнее и разбирались в системе лучше, чем я. Только через шесть лет, когда я поступал на службу в КГБ, я узнал, как мне повезло. Офицер, который проводил со мной собеседование, заглянул в свою папку и спросил: «Как вы относитесь к абстрактному искусству?» Я дал какой-то нейтральный ответ, но внутри у меня похолодело: кто-то из института мог сообщить, что я одобрительно отзывался об авангардистской живописи. Со страхом ждал следующих вопросов, но, слава Богу, кажется, никто не донес об истории с магнитофоном.

Во всяком случае, наша новообретенная свобода кончилась самым внезапным образом в течение немногих дней. В последнюю неделю октября Венгрия восстала против советского гнета, но восстание было жестоко подавлено при помощи танков, введенных в центр Будапешта. Трудно было понять, что произошло на самом деле. Официальная советская печать сообщала, что в Венгрии имел место фашистский мятеж и что верные долгу пролетарской солидарности советские войска пришли на помощь многострадальному венгерскому народу. Крупицы достоверных сведений я умудрился получить по нашему примитивному коротковолновому приемнику, где зарубежные радиостанции излагали ход событий совершенно иначе, но из разноречивых сведений составить ясную картину было невозможно.

Тем не менее даже в Москве скоро поняли, что произошла катастрофа: временно отмененная цензура восстановлена. Атмосфера изменилась полностью, оттепель миновала, и дул ледяной ветер. Иными словами, жизнь вернулась в былое русло: наступил холод, и все тысячи «хомо советикус» повели себя как прежде, подчиняясь диктату партии.

После таких драматических перипетий моя карьера в институте повернула на благополучный и закономерный путь. Кроме 120 русских студентов, у нас училось 60 иностранцев, и, соответственно, институт был разделен на два основных факультета, западный и восточный. В те годы для большинства абитуриентов — граждан СССР для поступления в институт требовалась успешная сдача вступительных экзаменов. Позже в верхах расцвела пышным цветом коррупция. КГБ, Министерство иностранных дел, Центральный Комитет, Министерство обороны и другие организации представляли в институт списки, в соответствии с которыми и происходило зачисление студентов независимо от успехов. В мои годы примерно 10 или 15 процентов от общего числа поступающих попадали в институт благодаря высоким связям. Одним из таких был приемный сын генерала Агаянца, крупного деятеля КГБ. Отец, умный и одаренный армянин, создал отдел дезинформации и руководил им, но у его сына не было ни ума, ни знаний, ни желания учиться. Когда в 1962 году я слушал его ответы на госэкзамене по международному праву, я ушам своим не поверил: за шесть лет учебы он не усвоил ровно ничего. Он, очевидно, считал, что раз он сын влиятельного отца, то может пребывать в институте, ничего не делая. Ему поставили тройку, то есть «удовлетворительно», но то была чистая фикция, так как он и представления не имел о предмете.

Система была жесткой по отношению к девушкам. В институт принимали одну девушку на десять юношей. Власти понимали, что почти невозможно найти применение женщине на дипломатическом поприще. Во имя демократии девушек принимали в институт, но то была лишь видимость демократии. Одной из немногих счастливиц была Ада Кругляк. Как ей удалось попасть в институт, мы не знали, она была очень милой девушкой, но в двадцать один год вышла замуж за тридцатичетырехлетнего преподавателя истории. Нам ее муж казался стариком, и мы сомневались, что их брак окажется прочным, но он тем не менее удержался — во всяком случае, на десять лет. По странному стечению обстоятельств муж Ады сыграл определенную роль в моей датской жизни. (В середине шестидесятых годов он начал подписывать протесты против преследования интеллектуалов в Москве и превратился в нежелательную персону. В 1967 году он приезжал по приглашению в Копенгаген читать лекции о зимней войне СССР против Финляндии. Во время нашей личной встречи он сообщил, что в Москве ходят слухи о поддержке Западом русских интеллектуалов и диссидентов. Эта информация произвела на меня сильнейшее впечатление).

Здание института было старым, но оснащен он был достаточно хорошо. В нашем распоряжении был лингвистический кабинет с отдельными кабинами и магнитофонами, три библиотеки: научная, библиотека на иностранных языках и зал периодики. Имелся и большой, прекрасно оборудованный спортивный зал, и я наконец начал заниматься своей любимой легкой атлетикой — играл в баскетбол и бегал.

Сколько времени было упущено! Вначале мои успехи в спорте были весьма посредственны, но не в последнюю очередь еще и потому, что я пытался соревноваться в беге на слишком короткие дистанции. Со временем самыми лучшими для меня оказались дистанции 800 и 1500 метров, но потом, когда я стал заниматься бегом по пересеченной местности, моей излюбленной стала дистанция на 3000 метров.

Одним из преимуществ занятий в секции легкой атлетики было знакомство со студентами из Чехословакии. Они оказались наиболее симпатичными среди всех студентов из восточноевропейских стран. После восьми лет существования социализма в их странах они сохранили индивидуальность: обычные студенты с живой натурой и нонконформистскими взглядами, свойственными интеллигентной молодежи на Западе. Самым примечательным среди них был Ян Хандога, замечательный бегун на средние дистанции, активный, энергичный, веселый юноша, готовый объять весь мир и полный решимости изменить порядок вещей. Он был так нам всем симпатичен, что вопреки желанию руководства мы избрали его старостой секции, и он вел наши спортивные дела вполне успешно целых два года.

Еще одним лидером был Станда Каплан — и не только как выдающийся бегун на 400 метров. Смуглый, красивый — смерть девушкам! — всегда веселый, он стал одним из моих близких друзей. В мае каждого года мы устраивали эстафету вокруг здания института. Круг составлял примерно 400 метров, некоторые этим забегом и ограничивались, другие обегали здание дважды. Я обычно начинал как номер первый в нашей команде. Станда всегда делал последний рывок, и такой быстрый, что обгонял всех даже при значительном разрыве в расстоянии.

Мои собственные атлетические достижения были скорее устойчивыми, нежели блестящими. Когда я учился на пятом курсе, мы принимали участие в межинститутских спортивных соревнованиях, и наш тренер включил меня в забег на 1500 метров, что, как он считал, наилучшим образом отвечало моим данным. Когда мы побежали, я почувствовал, что мне труднее обычного выдерживать темп. Старался как мог, но отстал на финальных 150 метрах и прибежал в числе трех последних. Я был сильно разочарован, но тренер, смеясь, обнял меня, а когда я спросил, чему он радуется, сказал: «Ты посмотрел на время? Это же твой лучший результат». Ничего не сказав, он, оказывается, включил меня в самый сильный состав участников забега. Позже, в школе КГБ, я выиграл дистанцию на 3000 метров в беге по пересеченной местности, а потом, уже в самом КГБ, пришел вторым из тридцати в лыжном кроссе по пересеченной местности и помог моей команде победить. То был мой лучший результат в легкой атлетике: я не был очень хорошим бегуном, но настойчивое занятие спортом формировало характер и способствовало физическому развитию.

С материальной точки зрения жизнь была вполне сносной. Я жил дома, ездил в институт и обратно на метро. Иногородние жили в общежитии, и, возможно, их жизнь скрашивалась долгими беседами — по вечерам. Но я знал, что случались там и пьянки и драки, так что жизнь в общежитии имела и свои негативные стороны. Что касается стипендии, то она была вполне приличной. Во время летних каникул каждый, кто хотел подработать, мог устроиться подсобным рабочим в бригаду, которая ремонтировала институтское здание. Платили пять рублей в день, а за сверхурочные — три рубля в час, максимум за три часа, итого четырнадцать рублей за одиннадцатичасовой рабочий день, что было не так уж трудно, как может показаться со стороны. Всю самую тяжелую работу, как, например, подъем кирпича на верхние этажи, делали в первой половине дня, а во второй — что-нибудь полегче.

По сегодняшним инфляционным стандартам такие суммы кажутся мизерными, но в те годы цены на продукты были до смешного низкие, и нам жилось неплохо. Буханка хлеба стоила двадцать копеек, бутылка молока — восемнадцать. На трамвае в любой конец можно было доехать за три копейки, поездки на троллейбусе, автобусе и метро стоили соответственно четыре, пять и пять копеек, так что общественный транспорт был фактически даровым. Иной раз он и вправду оказывался даровым, если автобус или трамвай были набиты битком, что человек и рукой двинуть не мог.

Одним из наших любимых развлечений было посещение чешского ресторана в Парке Горького, где мы заказывали отличное пиво, гораздо лучше русского, и ели маленькие толстенькие чешские сосиски с хлебом, утыканным крупными кристалликами соли, — это удовольствие стоило восемьдесят копеек за порцию.

Пройдя через тяжкие лишения во время революции и гражданской войны, переворотов двадцатых годов, голода тридцатых, коллективизации, Второй мировой войны и послевоенной разрухи, советские люди относились к бедности как к более или менее нормальному состоянию и всегда ожидали перебоев с продовольствием. Постоянное недовольство вызывало то, что почти ничего нельзя было купить в промтоварных магазинах. В первые годы в институте мой гардероб был очень скромен, да и не только у меня, всем хотелось раздобыть что-нибудь импортное. Кажется, курсе на третьем один немецкий студент продал мне свой старый плащ свободного покроя с поясом, сшитый по европейской моде. В моих глазах он был просто чудом. Я пижонил в нем, пока не истрепал окончательно. Только в 1961 году, попав в ГДР, я купил себе пару рубашек и новый костюм.

Одной из популярных личностей в институте был наш парикмахер Григорий Абрамович, человек средних лет артистической наружности. По слухам, он был призером многих конкурсов и учился парикмахерскому делу в Германии в двадцатых годах. Парикмахером он был отменным, и многие поколения студентов вспоминали о нем с благодарностью. Умел он кстати вставить острое словцо, и я не забыл любопытный обмен репликами, который услышал однажды, дожидаясь своей очереди.

— Григорий Абрамович, — обратился к парикмахеру студент, которого он стриг, — не могли бы вы порекомендовать средство против облысения?

— Молодой человек, — отвечал ему парикмахер, — вы изучаете международные отношения и читаете иностранные газеты и журналы, не так ли?

— Так, — ответил немного удивленный студент.

— В таком случае вы видели много изображений западных миллионеров. Вы обратили внимание, что многие из них основательно или вовсе облысели? Не думаете ли вы, что, если бы существовало лекарство против облысения, миллионеры не заплатили бы миллион или даже два за такое средство?

На втором курсе я побывал в зимнем спортивном лагере и встретил там необычайно привлекательную девушку. У нее были кудрявые черные волосы, красивые глаза, держалась она непринужденно и естественно. Наташа Афанасьева — так ее звали — завладела моими мыслями гораздо сильнее всех других знакомых девушек. Я обрадовался, когда узнал, что в Москве она живет недалеко от меня: значит, мы сможем встречаться! Но все оказалось не так просто. Наташа работала в конторе на фабрике и кроме того училась на вечернем отделении технического вуза, так что практически свободного времени у нее не было.

Несмотря на это, мы начали встречаться, и я еще больше был ею очарован — не только ее красотой, но и серьезностью. Мне было приятно, что она тоже рада нашим встречам. Но я чувствовал, что девушку что-то гнетет, и не ошибся. Примерно через год все стало ясно.

Однажды вечером Наташа позвонила и взволнованным голосом спросила:

— Можешь выйти прямо сейчас? Надо поговорить. — Где ты?

— Во дворе вашего дома.

Полный самых мрачных предчувствий, я немедленно помчался и увидел ее стоящей под дождем, подавленную и в слезах.

— Случилось такое, о чем я должна тебе рассказать, — выдохнула она.

— В чем дело?

— Я тебя обманывала. Да, меня зовут Наташей Афанасьевой, но я не русская.

— Кто же ты?

— Я немка.

— Немка?!

— Да, я настоящая немка.

В бурном стаккато путаных фраз она рассказала, что ее отец был видным немецким коммунистом, который в тридцатых годах с женой и пятью детьми приехал в Москву «помогать строительству социализма». Жизнь оказалась труднее, чем он ожидал, но он держался. Получил хорошую работу и честно трудился примерно два года. Наступил тридцать седьмой год, год чистки рядов партии, и его объявили немецким шпионом.

— Его не расстреляли, — продолжала Наташа, — он провел десять лет в лагерях на севере. Нас, детей, взяли в детдом, а потом распределили в разные русские семьи. Я попала в семью Афанасьевых. Прожила у них десять лет. Я люблю их, потому что они всегда были добры ко мне, но так и не стали по-настоящему родными…

В конце концов ее отца освободили, но, как и мой дядя, он не мог вернуться в Москву, со временем он сошелся с другой женщиной. Мать Наташи, хранившая все это время ему верность, переехала в Центральную Россию, город Резун, где сейчас работает главным архитектором.

Я слушал ее, и мне казалось, что я смотрю фильм и что это не я, а кто-то другой стоит под дождем и слушает рассказ девушки. Но это было всего лишь прелюдией, главное было впереди.

— Когда я училась в школе, — продолжала Наташа, — в меня влюбился один мальчик, его звали Алексей. Я же считала его только другом. Не могла представить его своим возлюбленным и мужем. Но он все эти годы оставался моим верным рыцарем, всегда поддерживал меня и ждал своего часа. Вчера вечером я ужасно поссорилась с моими родителями и не могла оставаться дома. Я пошла к Алексею и осталась у них ночевать. Утром мать Алексея заявила: «Наталья, ты спала в его комнате, вы спали вместе. Теперь вам ничего не остается, как пожениться».

Наташа умолкла и стояла потупившись, с загнанным видом, посмотрела на меня убитым взглядом и почти выкрикнула:

— У меня нет другого выхода. Я вынуждена уйти к нему.

Она снова расплакалась. Я обнял ее и поцеловал в первый и последний раз. Наташа пробормотала «Прощай» и убежала. Я был ошеломлен. Фотографию Наташи — единственную память о ней — я хранил долгие годы.

Мой брат Василько был циником, и, когда спустя месяц я рассказал ему эту историю, он отреагировал соответственно:

— Ты просто не понимаешь, как тебе повезло. Ты загубил бы собственную жизнь. Во-первых, она дочь врага народа.

— Он реабилитирован, — возразил я.

— Это не имеет значения. Во-вторых, ее отец немец, иностранец.

— Он не иностранец! — воскликнул я. — Он советский гражданин.

— Все равно. Он всегда будет числиться иностранцем. А в-третьих, она еврейка. Кругом беда.

Уровень преподавания в институте был разным: от самого высокого в обучении языкам до предельно низкого в изучении марксистской философии. Количество языков просто поражало: помимо почти всех европейских языков, в институте преподавали монгольский, корейский, суахили, бенгали и другие индийские языки, греческий, еврейский, сербско-хорватский и так далее. На первом курсе у нас, изучавших немецкий язык, было по шестнадцать часов в неделю, и преподавали нам высокопрофессиональные педагоги.

Помимо языков, главными предметами были география, международное право, военное дело и история. Мы изучали географию всего мира, а также экономическую географию какой-то конкретной страны, для нашей группы это была Германия. Международное право преподавалось менее удовлетворительно — потому что в Советском Союзе никогда не существовало истинного права как такового, — но мы получали представление о предмете, в том числе и о международных экономических отношениях: как заключаются контракты и как осуществляется внешняя торговля. Предмет считался очень трудным, так как мы все были слабы в экономике.

Что касается военного дела, то первые четыре года военная подготовка шла как часть основного академического курса, и это освобождало нас от действительной службы в армии. После освоения теоретического курса мы перешли к практическим занятиям, стреляли из боевого оружия на сборах в Подмосковье. Однажды, когда мы упражнялись в стрельбе из винтовок и автоматов под наблюдением начальника кафедры военного дела в чине генерала, какой-то сержант, сидя на пригорке, крикнул: «Ну и дела! Когда мы стреляем, нами командует сержант, а эта компания явилась сюда с настоящим генералом!» Мы не носили форму и приезжали на сборы в обычной одежде и, должно быть, выглядели попросту смешно.

Как бы там ни было, но на третьем и четвертом курсе мы занимались военным делом уже непосредственно по своей специальности — военным переводом, письменным и устным. Тут уж мы были доками. Изучив сотни современных технических терминов на немецком, скоро мы освоили перевод самых сложных военных текстов, и сложные слова типа Zwanzigstezentimeteгdoppelschnellfeuerflugabwehгkannone сделались для нас привычными. Мы получали соответствующий документ, и это не было фикцией — в случае войны или призыва на военную службу мы могли без какой-либо предварительной подготовки выполнять обязанности военного переводчика на самом высоком уровне.

История тем не менее считалась главным предметом, прежде всего история России и Советского Союза, затем история остального мира, начиная с Древнего Египта, Греции и Рима с последующим переходом к средневековой Европе, а затем медленным темпом к новому времени. Разумеется, все исторические события интерпретировались с марксистской точки зрения. Например, по отношению к Древней Греции наши преподаватели отнюдь не испытывали того восхищения, которое существует на Западе: вместо преклонения перед Афинами и Римом, как колыбелями демократии и европейской цивилизации, они акцентировали внимание на классовых аспектах и «прогрессивных элементах». Спартак, римский гладиатор, возглавивший восстание рабов, само собой, считался чрезвычайно прогрессивным. Демократия, основанная Периклом, — не более чем декорация, к тому же разве ее вскоре не сменила имперская монархия при Филиппе II и Александре Македонском? Классическая Греция была всего лишь фазой общественного развития, а не великим идеалом, столь важным для Пушкина и его друзей во время обучения в Царскосельском лицее.

Несколько лет мы изучали историю международных отношений России и Советского Союза, то есть историю дипломатии с Россией в центре. Мирным соглашениям и войнам отводилось главное место, особенно тем, что были связаны с Османской империей, Турцией, Грецией, наполеоновской Францией, Венским конгрессом, Меттернихом и далее с двадцатым веком. После двух лет изучения истории Коммунистической партии Советского Союза в сочетании с историей всех прогрессивных общественных движений с начала двадцатого века мы перешли к скучной, сильно фальсифицированной и неточной истории партии послереволюционного времени. Даже откровения ХХ съезда партии не поколебали позицию преподавателей, которые продолжали твердить об опасностях правого и левого уклонов, повторяя положения, введенные Сталиным для дискредитации его врагов.

В соответствии с этой версией событий Троцкий оставался этаким духом-искусителем.

Занимались мы также историей философии. Вводный курс мировой философии был блестящим, и после него мы полгода штудировали философов Греции и Рима. Но марксистская философия была явной чепухой, и ничто не могло скрыть, что Ленин — философ никудышный: его единственная философская книга «Марксизм и эмпириокритицизм» была безликой и отнюдь не оригинальной, а вторичной, ее значение искусственно раздувалось.

На третьем или четвертом курсе мы вполне уже постигли мерки советской жизни. Знали правила, понимали, как себя вести; что касается меня, то, проявляя должный интерес к занятиям, я настойчиво пытался понять, что происходит в действительности. В квартире у родителей было полно политической литературы, издававшейся в двадцатых и тридцатых годах, и я, читая ее, понимал, насколько фальшива и несостоятельна нынешняя официальная пропаганда.

Немецкий язык давался мне легко, и, быстро продвигаясь в его изучении, я принялся читать книги бывших офицеров вермахта, попавших в плен во время войны и проведших в Советском Союзе годы с 1943-го по 1947-й. Это привело к еще одному источнику прозрения — западногерманским газетам. Был такой уникальный период в Советском Союзе, когда студентам разрешалось читать в институте западные газеты и журналы. Позже такие издания были запрещены, но мне посчастливилось обучаться в «открытый период», и я с жадностью поглощал все — будучи одним из немногих в Советском Союзе, кому это было доступно.

Постепенно я начал понимать, что Запад — это другой мир. Там все было иначе. Совершенно иные политическая и социальная системы, равно как и моральные ценности. Открытый доступ к средствам массовой информации позволял видеть Запад как бы другой планетой. Только в возрасте двадцати лет я начал понимать, что постигаю этот неведомый доселе мир. На протяжении всей предшествующей моей жизни советская пропаганда упорно твердила, что самое совершенное общество в нашей стране, что Советский Союз идет единственно правильным путем. Капиталистический мир с его циклическими кризисами в экономике — это мир эксплуатации, насилия, агрессии. Капиталисты, мол, ввели изощренную систему эксплуатации рабочего класса. А их хваленая демократия — не более чем красивый фасад, скрывающий зло и насилие. Я начинал осознавать, что все это ложь, что дело обстоит совсем иначе. Пропаганда твердила: «У нас мир разума, у них мир безумия», но, читая западногерманские газеты, я понимал, что в действительности все как раз наоборот. Открытие было ошеломляющим, но таким опасным, что я никому не решался говорить об этом. Все, что я мог себе позволить, чтобы расширить мои скудные познания о Западе, это слушать иностранные радиостанции. Радио «Свобода» глушили шумами с радиовышек, установленных вокруг Москвы, но мне иногда удавалось поймать «Голос Америки» или службу информации Би-би-си. Наше радио тогда было технически несовершенным, и приемники, выпускаемые в Советском Союзе, имели коротковолновый диапазон не ниже 25 метров, а вещание на волнах 21, 19 и 16 метров, которые обычно использовали европейские станции, было недоступно. Можно было использовать другие волны, например, 49, 41 и 25 метров, но их так глушили, что понять ничего было нельзя. Однако, напрактиковавшись, я обнаружил, что передающие станции незаметно переключаются с одной волны на другую, и операторы КГБ глушат пустой воздух, пока не пройдет сигнал и не зафиксируется на шкале.

Почему многие мои современники не отозвались на этот первый зов правды, реальности, я не знаю. Могу лишь думать, что на свое великое счастье я начал изучать немецкий, а это дало мне возможность читать западные газеты, журналы и книги.

В конце второго курса на доске объявлений появилось сообщение: «Желающим изучать второй язык предлагается подать заявку в деканат». Я в то время очень боялся английского. Страх мой носил иррациональный характер и объяснялся собственной неосведомленностью: я считал, что язык этот невероятно труден и мне его не одолеть. Произношение казалось трудным, а конструкции совершенно не похожи на немецкие, которые были мне столь милы, как и вообще немецкий язык. Тем не менее я подал заявку, понимая, что рано или поздно мне придется заняться английским языком.

Недели через две из деканата сообщили, что желающих изучать английский оказалось очень много, и администрация сама произвела отбор, неизвестно уж по какому принципу. «Вы, Гордиевский, — сказала секретарь, — можете выбирать между чешским и шведским». Поскольку у меня были друзья среди чехов и словаков, я тут же выбрал чешский, тем более что уже занимался самостоятельно по учебнику.

Брат мое решение не одобрил. Он в то время как раз готовился к работе в КГБ и уже достаточно знал реальность, чтобы дать мне разумный совет. «Не будь идиотом! — рявкнул он. — Если ты выберешь чешский, то всю жизнь просидишь в жалких консульских отделах Праги и Братиславы и больше ничего в мире не увидишь. Занимайся шведским! Во-первых, Швеция — хорошая страна, а во-вторых, это дорога в другие страны Скандинавии. Оттуда можешь поехать в любое место в Европе».

Василько всегда был куда большим циником и материалистом, чем я. Намного старше меня, он рос среди мальчишек, ожесточенных войной, и думал только о карьере, в то время как многие мои сверстники были скорее идеалистами и дорожили духовными ценностями. Но эти слова брата изменили мою жизнь. Я выбрал шведский — и последствия оказались непредсказуемыми. Нельзя сказать, чтобы я с увлечением занимался вторым иностранным языком — шведский преподавали плохо, в отличие от норвежского, который вел отличный преподаватель. Учебных часов отводилось недостаточно, хотя курс был чрезвычайно насыщенный. В результате я так и не овладел шведским на должном уровне, хоть и очень стремился к этому.

Гораздо более продуктивными были полугодовой курс западноевропейской литературы, включавший занятия английским языком, и введение в экономическую географию европейских стран. Одной из книг, с которой я познакомился в связи с этим, были «Путешествия Гулливера», книга настолько увлекательная и остроумная, что я читал вслух отрывки из нее друзьям и матери. Позже в Англии, трижды перечитав книгу по-русски, я купил английское издание, чтобы сравнить русский перевод с оригиналом. Грубоватый юмор Свифта пришелся мне по душе, не в последнюю очередь благодаря истории о слепом академике, который наставлял своих учеников в искусстве определять цвета при помощи обоняния и вкуса. Немало я веселился, читая о человеке, который пытался воспроизвести природные продукты — зерно и овощи — из человеческих экскрементов; Гулливер, от лица которого ведется повествование, так отреагировал на приветствие экспериментатора: «Когда меня ему представили, он очень крепко обнял меня (любезность, от которой я охотно бы уклонился)».

Все наши академические дисциплины были проникнуты марксистской идеологией. Почерпнутые в школе сведения из истории Советского Союза были отрывочными; теперь мы все больше и больше узнавали о революции, об истории Коммунистической партии, включая то, что считалось ее предысторией, — зарождение первых марксистских организаций в Европе и России. Мы все еще не знали полной правды о чистках. Я, разумеется, читал засекреченную речь Хрущева, но ее текст не был официально разрешен для перепечатки в книгах по истории, только слегка поправленных. Но, даже читая о двадцатых и тридцатых годах, мы отмечали, что сторонники и соратники Ленина, честные и умнейшие революционеры, исчезали один за другим. Одной из тем, постоянно возбуждающих общественный интерес, был XVII партсъезд 1934 года и состоявшиеся на нем очередные выборы Центрального Комитета. Легенда, до сих пор не подтвержденная, гласит, что при тайном голосовании Сергей Киров получил больше голосов, нежели Сталин, потому что большинство делегатов ненавидело Сталина и хотело от него избавиться. Киров был убит 1 декабря того же года, по приказу Сталина, и к концу 1938 года более семидесяти процентов участников съезда были мертвы. Сталин не знал, кто за кого голосовал, но ликвидировал две трети делегатов.

Такого рода факты мы обсуждали подолгу, но я еще не был готов к полному отрицанию коммунизма. Более того, мне хотелось верить, что в коммунистическом движении было что-то доброе и благородное на его начальной стадии, но потом исчезло в сумятице жестокости и террора. Коллективизация сельского хозяйства должна была привести к социальному прогрессу, а кончилась катастрофой. Мое понимание происходившего было ограниченным. Я все еще существовал в пределах системы, но чувство разочарования росло день ото дня.

Среди моих друзей в секции легкой атлетики самым интересным был Ли, низкорослый китайский студент, который хорошо бегал, но явно страдал от хронического недоедания. За стеклами очков глаза его светились умом и дружелюбием, к тому же у него было хорошо развитое чувство юмора. Однако коммунистом он был фанатичным, и, хотя мы с ним стали добрыми друзьями, между нами то и дело возникали бурные политические споры.

Я его обычно поддразнивал:

— Теперь у вас в Китае культ личности. Для вас Мао такой же, каким был для нас Сталин четыре года назад. Неужели ты не понимаешь, что, как только Мао умрет, у вас начнется кампания демаоизации?

Ли не нравились такие высказывания.

— Ты, кажется, не понимаешь, что Мао сделал для нации, — яростно возражал он. — Мы у него в неоплатном долгу.

— То же самое говорили о Сталине, — парировал я. — Он-де был великим вождем, и мы всем обязаны ему.

С намерением хоть немного подкормить Ли я приглашал его к себе домой, и Ли вступал в бесконечные споры с отцом. В то время — это был 1957 год — между Китаем и Индией то и дело возникали пограничные конфликты. Ли объяснял это капиталистическими провокациями. Отец возражал, и завязывался долгий спор.

Несмотря на бескомпромиссность Ли, я не мог его не любить, и, как ни странно, при всем его фанатизме он часто оказывался прав. Так случилось однажды, когда мы с ним вместе отдыхали в туристическом лагере в Карелии, на границе с Финляндией, в чудесном краю гор, озер, рек и островов, поросших соснами и усеянных валунами. В этой идиллической обстановке я провел самые лучшие каникулы в моей жизни.

После пятидневных тренировок мы отправились на небольших лодках в десятидневный поход по озерам, разбивая лагери на островах, устанавливая палатки и разводя костры. Ли часто критиковал русскую пищу и называл ее пресной, сетуя на отсутствие приправ. Однажды вечером он, к своей великой радости, заметил, что дно кристально прозрачного озера усеяно пресноводными мидиями. «Смотри! — закричал он. — Деликатесы прямо у нас под рукой». Мы набрали мидий, и он их сварил, сварганив приправу из лука, соли, перца и уксуса. Никто из нас никогда не пробовал таких моллюсков, некоторые вообще отказались их есть, но те, кто отважился, испытали редкое удовольствие.

В нашей лодочной флотилии не было радио, так что мы до конца путешествия не слушали новостей. Но однажды утром мы добрались до деревни, где смогли купить газету. Заголовок во всю первую полосу, напечатанный крупным шрифтом, гласил: «Разоблачена антипартийная клика в руководстве КПСС». Так мы узнали, Что старые сталинисты Каганович, Маленков и Молотов пытались сместить Хрущева, но это им не удалось. Новость меня поразила. Будучи воинствующим антисталинистом, я приветствовал победу Хрущева, готов был плясать от радости и вопил:

— Ли, как это здорово! Наконец-то прогресс! Всех этих старых сталинистов давно пора было гнать в отставку!

Однако Ли был весьма далек от восторга.

— Товарища Молотова прогнали? — мрачно спросил он. — Ведь он один из основателей Советского государства, а они от него избавились? Мне это не нравится.

Серьезность его тона натолкнула меня на мысль, что многие люди в самом деле поддерживают старые идеи и структуры. Ли не притворялся, что служит коммунистическим идеалам, он самозабвенно в них верил. Я понял, что Советский Союз, скорее всего, отвернется от Китая и, если правящий класс так же фанатичен, как Ли, дело может принять плохой оборот.

Ли изучал персидский язык, и, когда я выражал сомнение в полезности для него этого языка (в те времена Китай подвергся остракизму почти во всем мире в результате американского давления), он отвечал:

— Вот увидишь, Олег, придет время, когда Китай будет признан всем миром как могучая держава. У нас повсюду откроются посольства. Для этого мы и постигали здесь дипломатию и языки.

В конечном счете он оказался прав. Но в 1959 году отношения между СССР и Китаем испортились, а еще через год все китайские студенты были отозваны из Москвы. Я часто думал о Ли, о том, как сложилась его судьба, особенно во время «культурной революции».

На четвертом курсе и изучение немецкого, и мое узнавание Запада сильно продвинулось благодаря тому, что я начал работать как переводчик-синхронист с немецкими делегациями. В большинстве своем они были из Восточной Германии, но, прожив всего двенадцать лет при коммунизме, причем до того, как была возведена Берлинская стена, эти люди были все еще близки к Западу не только географически, но и по духу, и контакт с ними был для меня весьма благотворным. Западные немцы и западные берлинцы тоже приезжали как туристы или в составе официальных делегаций.

Самой высокооплачиваемой была наша работа с делегациями Министерства здравоохранения, к тому же приглашаемые им делегации были небольшими и посещали наиболее интересные места. Мне пришлось работать с несколькими такими группами, но самой фантастичной оказалась поездка с группой, занимавшейся проблемами курортологии, то есть изучением того, как лечат пациентов на минеральных водах и в санаториях. Мы отправились в Грузию, славившуюся своим гостеприимством. В Тбилиси, Гагре, Боржоми, Сочи нас размещали в самых лучших гостиницах, возили на прекрасных машинах и щедро угощали. Пышные застолья с обильными возлияниями сделали свое дело, и к моменту приезда в Сочи некоторые из членов делегации явно притомились. Однажды утром мы зашли в магазин сувениров на главной улице. Продавцы, распознав в посетителях иностранцев, даже завернули покупки в бумагу и перевязали шпагатом.

Спустя несколько минут один из немцев внезапно ощутил зов природы; к счастью, поблизости находился общественный туалет, и вскоре наш спутник вышел оттуда с облегченным видом, но сувенир, купленный им, уже не был завернут в бумагу.

— Можете себе представить, в чем здесь проблема? — сказал он. — В уборной нет туалетной бумаги. Хорошо, что у меня был с собой сверток!

Или вот еще ситуация: сели в троллейбус и стали бросать в кассу по две копейки — стоимость билета. Когда один из членов делегации кинул свою монету в прорезь кассы, эта монета каким-то непостижимым образом нарушила равновесие внутри, и вся масса мелочи с шумом рухнула в нижнюю часть аппарата. Все громко расхохотались, а человек, который до этого изведал существенное неудобство в туалете, произнес с горькой иронией:

— Что в этом смешного? Это напомнило мне мой недавний опыт.

Помимо практики в немецком языке, эти поездки придали мне некоторый лоск, а также побудили взглянуть на нас, русских, глазами иностранцев, особенно приезжающих с Запада. Как-то в конце поездки по Москве и Ленинграду гость из Западного Берлина бросил саркастическую фразу:

— Теперь мы знаем, как выглядит русский национальный костюм.

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— Это военная форма, — ответил он.

Замечание меня задело и пробудило чувство патриотизма.

— Что побуждает вас думать так?

— Да ведь на улицах Москвы и Ленинграда полно солдат и офицеров, и все они в форме.

Немец считал это знаковым признаком милитаризма и империализма, и позже, когда я впервые приехал в Восточную Германию и увидел поезда, забитые советскими военнослужащими, и наших солдат на границе, на платформах, в ресторанах, словом везде, я подумал, что тот немец был прав. Это сильно вооруженная милитаристская империя. Однако в свое время я принял замечание немца за намеренное оскорбление и горько думал о своем отце, который отдавал всю зарплату матери и постоянно носил форму, потому что у него не было гражданского костюма.

Был единственный способ отплатить немцам — водить их в Музей осады Ленинграда, где с потрясающей наглядностью показано, как жили и умирали люди, когда с 1941-го по 1943 год нацисты держали город в блокаде. Во время каждого посещения демонстрировали документальный фильм. Существовала только русская звукозапись, поэтому иностранцы сидели в наушниках и слушали синхронный перевод на родном языке. Однажды довелось переводить мне, и я вложил в свои слова как можно больше эмоций. Потом несколько человек из моей группы подошли ко мне и выразили своего рода протест:

— Олег, вы были очень жестоки по отношению к нам сегодня.

— Я? Жесток? Я всего лишь читал вам запись.

На четвертом курсе благодаря увлечению синхронным переводом мне посчастливилось провести фантастическое лето в Артеке, на Южном берегу Крыма. Каждый человек в нашей стране был наслышан об Артеке, самом лучшем из всех пионерских лагерей. В тот год в Артеке проходили международные соревнования по легкой атлетике среди школьников из стран Восточной Европы. Высокий уровень соревнований был обеспечен, так как все его участники были призерами своих стран. Я на двадцать пять дней был назначен гидом-переводчиком команды из Лейпцига.

В Артеке постоянно отдыхали дети из зарубежных стран, там регулярно проводились международные юношеские состязания и всевозможные фестивали, так что о нем хорошо знали не только в Советском Союзе, но и за рубежом.

Когда мне представили команду из Лейпцига, то я был поражен. Мальчики — внешне типичные подростки, но четырнадцатилетние и пятнадцатилетние девочки были необычайно привлекательны, отличались великолепно развитыми формами. Разумеется, они выигрывали любое соревнование, как говорится, одной рукой, но я считал почти немыслимым обращаться с ними как с детьми, настолько взрослыми они выглядели. Команду должен был сопровождать их учитель, однако он заболел, и его заменил спортивный корреспондент пионерской газеты ГДР, бывший парашютист-десантник, участник войны. Человек кипучей энергии, он рассказывал о своих подвигах только в настоящем времени: «Прыгаем в Греции! Земля летит навстречу! Поливаем все из наших «шмайссеров»! Ну и денек, скажу я вам!» Был еще и воспитатель-венгр, самый старший из всех присутствующих. Он рьяно ухаживал за девушками и приставал к ним после наступления темноты. Они нарочно подстрекали его, прятались в тени, пока он почти не настигал их, после чего убегали, громко смеясь. Присутствие юных немок повысило температуру в Артеке до лихорадочной высоты.

Вернувшись в Москву, я узнал, что в институте работают два представителя КГБ. Им отвели небольшой кабинет, и они незаметно входили и выходили через первый этаж, пока студенты находились наверху. Какое-то время я не понимал, чем они занимаются, но постепенно до меня дошло, что они подыскивают потенциальных кандидатов. А потом узнал, что человек, представляющий Первое главное управление, обратил внимание на меня.

Что мне было делать? Мне нравилась мысль о карьере в КГБ, отчасти потому, что таким образом я пошел бы по стопам отца, но также и потому, что это давало возможность работать и жить за границей, а это было основной целью почти каждого студента этого института. Мы, старшекурсники, считали, что Советский Союз — это тюрьма и единственный способ бежать из нее на долгое время заключается в том, чтобы устроиться в одну из организаций, работающих и за рубежом, то есть в Министерство иностранных дел, журналистские агентства вроде ТАСС или АПН, а также в КГБ. (В ГРУ, военный эквивалент КГБ, могли попасть только военные.)

Обыкновенные советские граждане не имели возможности попасть за границу, потому что никому не позволялось покидать страну без особого разрешения правительства, и каждое личное заявление должно было пройти через отдел зарубежных кадров Центрального Комитета. Поездка за рубеж оставалась недостижимой мечтой почти для всех, и это делало работу в КГБ особенно соблазнительной. Кроме того, эта организация имела в наших глазах заманчивые преимущества: секретность, связанную со шпионажем, особые методы работы и специальные знания. Еще одним стимулом были более высокие оклады в КГБ по сравнению с другими учреждениями и ведомствами. Никто из нас особо не задумывался о негативных сторонах: мы не принимали в расчет такие вещи, как многочисленные ограничения личной свободы, тщательная проверка происхождения и дисциплина более строгая, чем где бы то ни было. Мы предпочитали не думать о том, что произойдет, если кого-то из нас вышлют из страны пребывания, мы игнорировали тот факт, что из КГБ практически невозможно перейти в какую-либо другую организацию, например, Министерство иностранных дел никогда бы не приняло в штат бывшего сотрудника КГБ.

В размышлениях о выборе профессии у меня было преимущество в сравнении с другими нашими студентами: я мог посоветоваться с братом, который уже готовился к нелегальной работе. От Василько я узнал о том, как готовятся нелегалы: оказывается, для каждого разрабатывается биография жителя той страны, где ему предстоит работать, и он должен знать ее как свою реальную биографию, включая родословную. Под видом этого человека он и живет за рубежом. Мой немецкий был уже вполне хорош — лучше, чем у Василько, — и мне нравилась мысль о жизни в какой-нибудь западной стране.

Я попросил Василько намекнуть обо мне Петру Григорьевичу, который представлял в институте Управление С (оно ведало нелегалами), и однажды в начале 1961 года тот пригласил меня в свой маленький кабинет для беседы. Когда он спросил, заинтересован ли я в работе в Управлении С, я ответил «да». Он сказал, что меня вызовут на собеседование в так называемое Бюро пропусков на Кузнецком Мосту, неподалеку от главного здания КГБ на площади Дзержинского.

Там офицер в более высоком чине говорил со мной о моих академических успехах, моих планах, моем знании немецкого языка; недели через две мои знания проверяла миловидная женщина лет за пятьдесят, которая говорила по-немецки настолько блестяще и выглядела такой типичной немецкой Tante (тетушкой), что я и принял ее за немку. Однако она оказалась русская. Мой немецкий произвел на нее хорошее впечатление, и она оценила его высоко. Я был зачислен в резерв Управления С, и с этого момента никакой другой отдел КГБ не имел права вести со мной переговоры.

Наиболее существенным для дальнейшего формирования моей личности в студенческие годы стало пребывание в августе 1961 года в Восточном Берлине. По согласованию с МИД, студенты нашего института направлялись на полугодичную практику за рубеж. Ни одно другое учебное заведение в Советском Союзе в те времена подобными возможностями не обладало. В тот год на шестьдесят студентов было выделено тридцать мест за рубежом. Это значило, что половина уедет за границу, а остальные будут проходить практику либо в МИД, либо в журналистском агентстве, типа ТАСС.

К счастью, я попал в число первой группы; меньше повезло мне в том отношении, что, не обладая высокими связями и сам не сумев снискать расположение нужных людей, я не попал в какую-нибудь богатую капиталистическую страну, якобы жестоко эксплуатирующую своих рабочих. Возможно, потому, что мой отец уже стал пенсионером, меня отправили в страну коммунистическую, но в конечном счете Восточная Германия была пограничным государством, и, как оказалось, тогда не могло быть более интересного места.

Мы выехали из Москвы 10 августа 1961 года, маленькая группа из четырех дипломатов-стажеров: все мы немного нервничали, но гордились своими зелеными дипломатическими паспортами, какими обладали немногие советские студенты. Один из моих спутников, Николай Стариков, был старше меня лет на восемь или девять, человек уже за тридцать. Два других — Станислав Макаров и Владимир Щербаков — были мои ровесники, но все мы ехали за границу впервые, и нам все казалось внове.

Заняв четырехместное купе, мы покинули Москву под вечер и помчались сквозь ночь на запад. Как все русские, в поезде сразу же приступили к трапезе. Я достал вареную курицу, которую приготовила мне в дорогу мать. У других были свои припасы, и мы предались пиршеству, запивая еду пивом — его разносили по вагонам официанты из вагона-ресторана.

На следующее утро в 11 часов мы прибыли в пограничный Брест. Сущие неофиты, мы полагали, что процедура пересечения границы у нас вполне нормальная, такая же, как во всех других странах. Только позже я понял, насколько чудовищной и унизительной была вся эта процедура.

Первые группы офицеров-пограничников и мужчин в светло-зеленой форме поспешно вошли в поезд и расположились таким образом, чтобы одновременно изолировать все вагоны. Никому не разрешалось выходить из поезда или переходить из вагона в вагон, пока шла проверка документов. Затем солдаты подняли сиденья, чтобы убедиться, нет ли в багажных ящиках безбилетных пассажиров, и отвинтили отвертками потолочные панели, проверяя пространство под крышей. Потом они стояли и следили за тем, чтобы все оставались на месте, пока таможенники в серой форме проверяли каждого, кроме тех, кто как и мы, имел зеленый паспорт. У большинства людей, как мы заметили, были синие, служебные паспорта, а значит, и ехали они по служебным делам. По своей наивности я находил странным, что тоталитарный режим, который не принимал во внимание права человека, предоставил некоторым своим гражданам такую привилегию, как освобождение от таможенного досмотра. (Теоретически привилегия распространялась только на иностранцев, но советские дипломаты пользовались ею годами до тех пор, пока после моего побега она не была отменена.)

Немного погодя таможенники ушли, но пограничники остались. Поезд проехал небольшое расстояние и остановился в огромном здании специального депо, где меняли колеса для узкой колеи. Все происходило быстро. Колеса, подвешенные на цепях, опускались вниз и устанавливались на место прежних. Весь состав был готов менее чем за час. Территория станции Брест была огорожена трехметровым забором и строго охранялась. И все это время солдаты караулили состав снаружи. Наконец мы двинулись и, проехав примерно километр, пересекли границу. По обеим сторонам дороги мелькали заборы с наблюдательными вышками.

На территории Польши все показалось не таким мрачным. Пограничники и таможенники выглядели не столь мрачными, и форма у них была щеголеватая. Среди таможенных офицеров оказалось немало улыбчивых девушек в отлично пригнанных по фигуре мундирах. На границе ГДР было еще хуже, чем в России, потому что военные в серой униформе выглядели как истые пруссаки и к тому же вызывали весьма неприятные ассоциации с нацистами. Нас просто поразило их сходство с нацистами, которых видели в фильмах о войне.

Поздно вечером 11 августа мы прибыли в Берлин — город, так много значивший для молодого человека, который интересовался Германией с детства. Первая мировая война, триумфы художественных выставок Берлина в двадцатых годах, героизм немецких юных пионеров, помогавших коммунистам-подпольщикам в борьбе против нацистов в тридцатых годах, поджог рейхстага, Олимпийские игры 1936 года. Все это было мне знакомо по книгам, и вот теперь я видел Берлин воочию.

Меня сразу поразила сложная планировка города. В российских городах много свободного пространства. В Берлине же все иначе — высокоразвитая инфраструктура, сложная сеть дорог, пересекающих одна другую по мостам и туннелям, трамвайные пути, петляющие между зданиями. Традиционная немецкая архитектура поразительно· отличалась от всего, что я видел раньше. Однако чем ближе мы подъезжали к центру города, тем больше попадалось зданий, разрушенных во время войны.

В Остбанхофе нас ждала машина, чтобы отвезти в Карлсхорст, пригород, где КГБ принадлежала большая территория, нечто вроде военной базы, огороженная забором и с часовым у ворот. Нам отвели квартиру в небольшом трехэтажном доме. Квартира была самая обычная, но вполне подходящая для нас: большая кухня, гостиная, две спальни, ванная. Наше внимание сразу же привлек телевизор, и уже через несколько минут мы вовсю переключали каналы, зачарованные тем, что их целых пять. К тому же мы были невероятно рады, что естественная, повседневная немецкая речь — не учебные магнитофонные записи и не язык наших преподавателей — нам вполне понятна.

Утомленные долгой дорогой, мы поужинали и рано легли спать. Но тут случилось нечто в истинно русском духе. Не успели мы заснуть, как пришлось включать свет. Жуткая картина предстала нашему взору — обе спальни кишели клопами. Откуда они появились, одному Богу известно, но клопы были повсюду — на кроватях, на полу, на стенах, на потолке. Почесываясь от укусов, мы стащили с кроватей простыни и стряхнули с них живой груз в ванну, смывая мощной струей воды. Следующие два часа мы воевали с насекомыми, истребляя их сотнями. Потом, совершенно измученные и засыпающие на ходу, мы перетащили в гостиную по одной кровати из каждой спальни и поставили их подальше одну от другой, кровати, оставшиеся в спальнях, отодвинули подальше от стен. В кухне нашлось множество разнообразной утвари, каждую кроватную ножку мы поставили в кастрюлю или в миску с водой. Только тогда мы, наконец, уснули. Наутро мы обратились к коменданту с горькими жалобами, и он вызвал по телефону немецкую службу дезинсекции. Похоже, дезинсекторы знали свое дело, потому что вечером, когда мы вернулись домой, в квартире пахло дезинсектантом, а клопы исчезли.

Наше первое утро в Берлине было посвящено знакомству со служебными обязанностями. Советское посольство размещалось в огромном здании, выстроенном немецкими военнопленными неподалеку от Бранденбургских ворот на Унтер-ден-Линден, главной магистрали, которая до войны считалась сердцем столицы. Нашим куратором стал Владимир Ломеко, в то время личный помощник начальника Департамента стран содружества — органа Центрального Комитета по руководству странами Восточной Европы. Я знал Ломеко еще по институту, он был на два курса старше меня, и теперь мы встретились как старые друзья; высокий, уверенный в себе, энергичный, он явно обладал большими возможностями и готовил себя к самой успешной карьере (позже он занимал ряд высоких постов и был представителем Министерства иностранных дел в ЮНЕСКО). Другим честолюбцем был Юрий Квицинский, личный секретарь посла.

В те дни они оба, как, впрочем, и все остальные сотрудники советского посольства, были вовлечены в водоворот значительного исторического события. По тому, как громко, но оживленно и озабоченно о чем-то переговаривались между собой сотрудники посольства, стало ясно, что мы приехали в напряженнейший момент; Ломеко сначала коротко уведомил нас о том, чем нам предстоит заниматься, а после сообщил, что в городе происходит нечто страшное.

— В последние две недели, и особенно в последние несколько дней, граждане Германской Демократической Республики тысячами бегут на запад, — сказал он. — Они уходили и раньше, но по какой-то причине сейчас побеги приобрели массовый характер. Если вы спросите меня, что сейчас происходит в Восточной Германии, я отвечу очень просто. А именно: вся ГДР сидит на чемоданах.

Эта фраза поразила мое воображение и с тех пор не давала мне покоя. Буквально через несколько минут ее точность была подтверждена другим сотрудником посольства, нервным и раздражительным первым секретарем, который неожиданно ворвался в нашу комнату и произнес заговорщическим тоном:

— Ребята, готовится что-то невероятное. Я не могу сказать вам, что конкретно, но мой долг предостеречь вас. Будьте настороже сегодня и завтра ночью. Никуда не выходите. Не гуляйте. Не задерживайтесь в центре города. Когда посольство закроется, отправляйтесь в Карлсхорст и сидите дома. Смотрите телевизор, слушайте радио, но не покидайте квартиру. Утром придете на работу, как все.

Мы, разумеется, сгорали от любопытства, но поступили, как было велено. Из вечерних радиопередач ничего толком уяснить не удалось. На следуюшее утро город лихорадило: повсюду вооруженные солдаты, снующие во всех направлениях машины. Вдоль линии, разграничивавшей советский и западный секторы, возводились опутанные колючей проволокой заграждения: здесь по первоначальному замыслу должна была возводиться Стена.

В посольстве все были настолько заняты передачей срочных сообщений в Москву, что мы, предоставленные самим себе, провели день у телевизора, с недоверием и ужасом наблюдая, как стреляют по беглецам, в отчаянии карабкающимся на заграждения, как люди в надежде бежать прыгают из окон в каналы. Даже видя эти кадры, с трудом верилось в реальность происходящего, но, когда мы отважились высунуть нос на улицу, действительность оказалась не менее впечатляющей. В нескольких сотнях метров от советского посольства Унтер-ден-Линден была заблокирована заграждениями из колючей проволоки. Одна из главных артерий города была перекрыта.

Возведение Стены нарушило привычный ритм работы, однако нас все-таки следовало куда-то пристроить. Выделить комнату стажерам не представлялось возможным, и нам поставили столы в коридоре четвертого этажа, ведущем в великолепный огромный конференц-зал.

Коридор был широкий, места много, но его охранял дракон в облике секретаря — изысканно одетой женщины, восседающей перед дверью какого-то кабинета. Она была крайне недовольна нашим появлением, так как мы нарушали ее уединение и явно портили роскошный антураж. Вскоре мы узнали, что за высокой дверью находился кабинет полковника Славина, начальника берлинского отделения КГБ. Главные силы КГБ — более пятисот офицеров — размещались в Карлсхорсте. Человек двадцать пять работало в посольстве под видом дипломатов.

Перед тем как уехать из Москвы, я получил несколько несложных заданий от моего связного в Управлении С. Первым делом мне было поручено наладить контакт с моим братом. Он жил в Лейпциге, но в первую же неделю моего пребывания в ГДР он сам наведался в Берлин, чтобы встретиться со мной. Мы радовались нашей встрече, хотя она принесла мне неожиданное и неприятное осложнение. Василько пребывал в отличном расположении духа и, чтобы отпраздновать мой приезд, повел меня по ночным барам Восточного Берлина, угощая немецкими ликерами. В результате я вернулся в Карлсхорст около полуночи. К этому часу наш руководитель уже забеспокоился о моей безопасности. Он уловил запах алкоголя и сердито поинтересовался, где я был. Я уже усвоил основной принцип КГБ — никогда и никому не сообщать, чем занимался на самом деле, и ответил, что был в кино.

— Ах вот как? — не без ехидства заметил он. — И что же ты смотрел?

Когда я назвал фильм, он сказал:

— Ладно, обсудим это дело завтра, а сейчас ложись спать.

Я немного обеспокоился. Не хотелось подводить сотрудников КГБ, раскрывая свою связь с ними, но и не хотелось возвращаться в институт с плохой характеристикой. Я понимал, что утром не миновать вопросов о якобы просмотренном фильме… и чем дольше я размышлял о возникшей проблеме, тем яснее становилось, что выход только один. Глубокой ночью я оделся, выскользнул из дома и направился к центру города — расстояние в три километра я преодолел примерно за три четверти часа. Я нашел кинотеатр, в котором показывали названный мною фильм, на тротуаре возле кинотеатра подобрал не только программку с изложением сюжета фильма, но также использованный билет с оторванным контрольным корешком и поплелся обратно. Мой ночной поход себя оправдал: программка и билет произвели на руководителя должное впечатление. Позже, когда я рассказал об этом эпизоде сотрудникам КГБ, они пришли в восторг: я ничего не сказал о брате и умело замел следы, представив убедительные доказательства своей правдивости. Они оценили мое оперативное мастерство и мгновенную оперативную реакцию. «Мы нашли достойного кандидата, — говорили они друг другу. — Парень действовал умело».

Второе задание КГБ далось мне не так просто. Мне назвали имя женщины, с которой было желательно восстановить контакт. Следовало найти ее и выяснить, готова ли она по-прежнему сотрудничать с КГБ. Поначалу дело казалось очень трудным. Собравшись с духом, я зашел в полицейский участок, чтобы под каким-то предлогом получить ее адрес. Затем купил цветы и отправился к этой особе без предварительного телефонного звонка. Сильно нервничая, я постучал в дверь, открыла привлекательная женщина лет за сорок. Я изложил историю о некоем друге в Москве, который попросил меня проведать ее, и женщина пригласила меня войти, даже не слишком удивившись. Мне казалось, что разговор наш состоялся: она провела некоторое время в Советском Союзе во время войны и тепло отзывалась об этих годах, заметив с грустью, что люди теперь не такие идеалисты, какими были в тридцатых и сороковых годах. Я спросил, не хочет ли она возобновить контакт, и она осторожно дала мне понять, что не против.

Полагая, что добился успеха, я составил подробный отчет. Позже я сообразил, что все это, видимо, было подстроено: женщина — действующий агент, и проверяли вовсе не ее, а меня самого. КГБ желал установить, достаточно ли презентабелен я, легко ли вхожу в контакт с незнакомыми людьми, умею ли выяснять интересующие меня вопросы. Если бы они на самом деле хотели восстановить полезный контакт, то не послали бы для такой цели наивного двадцатилетнего мальчишку. Но все равно было интересно хотя бы попробовать вкус работы, которую мне предстоит выполнять, если меня примут в КГБ.

Дни шли за днями, а у нас, студентов, работы все не было, за исключением случайных переводов. Нам объяснили, что главная наша задача — это работа над дипломами. Мой научный руководитель хотел, чтобы я написал о коллективизации в ГДР, но я находил эту тему чрезвычайно скучной и, делая вид, будто работаю над ней, на самом деле занимался совсем другой проблемой, которая всерьез меня увлекла, а именно отношениями между Церковью и государством в ГДР.

Наша неторопливая деятельность оставляла много времени для чтения — и мы читали жадно, не только западногерманские газеты, которые были нам вполне доступны, но также секретные отчеты о моральном состоянии населения ГДР, предоставляемые различными партиями (в ГДР существовали марионеточные партии, но все они были всего лишь подразделениями СЕПГ — Социалистической единой партии Германии). Большинство отчетов начиналось набором банальностей вроде: «Население ГДР с большим энтузиазмом приветствует решения пленума Центрального Комитета СЕПГ», но после того как была отдана дань трескучим фразам, правда всплывала в потоке горьких и откровенных жалоб, показывающих, насколько недовольны и раздражены люди. Слухи, политические анекдоты, замечания в адрес Советского Союза, новые прозвища руководящих деятелей — все там было, вплоть до последних сатирических стишков:

Keine Butter, keine Sahne, Aber hoch die rote Fahne!

У себя дома мы по очереди готовили незамысловатый ужин: макароны, картошку со сливочным или подсолнечным маслом и много овощей. Однажды вечером Стариков ввел новый обычай. Вернувшись из похода по магазинам, он принес маленькую бутылочку с надписью на этикетке «Кот», то есть «Водка». Он разлил прозрачную жидкость по стаканам со словами: «В конце концов, надо совмещать работу с удовольствием!» Проглотив спиртное, мы признали его похожим на нашу водку, только лучше, и вскоре вечерние выпивки вошли у нас в обычай.

Как-то раз, оставшись один дома, Я решил сделать товарищам сюрприз. С самого нашего приезда мне не нравился унитаз, покрытый почти черным наростом. Я решил как следует его очистить. Лучшего инструмента, чем обычный столовый нож, не нашлось, и два битых часа я скоблил унитаз, мало-помалу счищая этот налет. Наконец унитаз засиял снежной белизной как новенький. Мои товарищи очень обрадовались, и я сказал:

— Теперь надо только поддерживать чистоту, и все будет в порядке.

Однако за ужином Стариков спросил, как мне удалось добиться такого результата.

— Это было нелегко, — отвечал я. — Пришлось воспользоваться ножом.

— Что?! — Стариков вскочил с места. — Ты скоблил унитаз столовым ножом? Какая гадость!

С этими словами он швырнул все ножи на пол.

— Не дури, — сказал я ему.

Я этот нож потом полчаса кипятил. Он стал чище, чем был до этого.

С тех пор брезгливый Стариков каждый раз, берясь за нож, морщился, опасаясь, что ему попадется тот самый.

Лично для меня возведение Стены означало то, что я не смогу бывать в западной части Берлина и не увижу те места, в которые меня влекло всем сердцем — ни Шарлоттенбург, ни Курфюрстендамм, ни Тиргартен, ни Олимпийский стадион. По выходным дням нам, правда, позволялось уезжать на пригородных поездах в восточном и южном направлении к красивейшим озерам и лесам.

Стена не только ограничила меня в передвижениях, она стимулировала новый сдвиг в моем сознании. Прежде всего я понял, насколько неприемлем коммунизм для простых людей. Понял, что только физический барьер, охраняемый вооруженными солдатами на вышках, в состоянии удерживать восточных немцев в их социалистическом раю и воспрепятствовать их бегству на Запад. Впервые я собственными глазами увидел, что сделал Советский Союз с Восточной Европой.

Почему же, будучи свидетелем всего этого, я всетаки через несколько месяцев поступил в КГБ? Десятки раз мне задавали этот вопрос, и я не находил простого ответа. Могу лишь сказать, что в двадцать три года ум мой был еще недостаточно зрелым, и я не мог правильно оценить положение вещей. Тогда мне казалось, что лучше всего держать свои сомнения и выводы при себе. Я думал: «Да, я понимаю, как работает система, понимаю, что она смердит. Но что я могу сделать? Самое разумное оставаться, так сказать, оппонентом в себе». Позже я понял, что такая позиция нечестная и слабая. В отличие от большинства граждан, мне посчастливилось уехать за рубеж и оказаться в нужное время в нужном месте, чтобы понять истину, — и все же я по-прежнему бездействовал.

И меня не утешало и то, что тысячи интеллектуалов тоже предпочитали держать свои мысли при себе. Единственное, что они могли, — проклинать систему, сидя у себя в кухне за бутылкой водки. В России, как известно, это называется показывать фигу в кармане. Множество людей показывало фигу в течение десятков лет, пока не пришел конец советскому режиму, показывало, с горечью сознавая, что это единственный способ выразить свои антикоммунистические взгляды. В конце концов я стал действовать, но в 1961 году был к этому еще не готов.

Чем дольше мы находились в Берлине, тем больше набирались жизненного опыта. Теперь мы уже знали, что такое КГБ, и стали понимать, к чему следует относиться с саркастической усмешкой, а к чему — серьезно. Несмотря на серость жизни, мы умели находить в ней приятные моменты. Одним из них стал официальный визит Анастаса Микояна, фигуры номер три в Политбюро. Меня назначили переводчиком при двух советских кинооператорах, которые запечатлевали на пленку поездку высокого гостя по стране. Я присоединился к свите, и мы отправились в — большое путешествие по ГДР. Побывали в опере (слушали «Фиделио»), обедали в самых лучших ресторанах. Для кинооператоров кульминацией поездки стало приглашение на советскую военную базу, где они рассчитывали заснять все виды современного вооружения. Увы, когда длинный кортеж машин въехал на территорию базы, там не было видно ни одной пушки, ни одного танка, все было скрыто в ангарах. Немцы шутили, что единственное доступное обозрению оружие — церемониальный кортик на поясе у офицера, возглавляющего караул.

Настроение улучшилось, когда нас пригласили в столовую, где был накрыт великолепный стол: красная икра, отличный суп, множество холодных мясных деликатесов — все в русском вкусе. Под воздействием закуски и водки кинооператоры стали грубо шутить, демонстрируя типичное для русских бестактное и пренебрежительное отношение к обычаям европейской жизни.

— Знаешь, обо что мы тут чистим ботинки? — спросил один из них. — Само собой, о занавески! — и добавил: — Ты, наверно, слыхал наш любимый стишок? Только покойник не ссыт в рукомойник.

В декабре, к концу нашей стажировки, нас распределили. по разным консульствам. Каждому хотелось попасть в Лейпциг, второй по значимости город в стране, но благодаря тому, что там уже находится мой брат, туда отправили меня. Я был счастлив оказаться в Лейпциге в преддверии Рождества.

До тех пор мой интерес к религии носил чисто умозрительный характер; я не знал и не чувствовал, что такое истинная вера. Теперь это понял. Война угнетающе подействовала на сознание людей. Обстановка была предельно напряженной, но немцы, по крайней мере, обладали свободой передвижения, могли посещать своих родных и друзей. Теперь они внезапно оказались отрезанными от близких, без какой-либо надежды воссоединиться с семьей. При социализме жизнь стала мрачной, бедной и примитивной, и все это, как я понял, усилило религиозные чувства немцев. Их единственной опорой оставалась вера в Бога.

В этой напряженной атмосфере я слушал «Рождественскую ораторию" Баха в одном из концертных залов. Я впервые услышал произведения этого композитора в непосредственном живом исполнении. В Советском Союзе звучала музыка Баха, но без религиозной окраски. Для меня было откровением слушать ораторию в присутствии немцев, которые внимали музыке с таким благоговением и восторгом. Я был глубоко тронут и с тех пор старался слушать «Рождественскую ораторию» каждый год, если не в живом исполнении, то хотя бы по радио или телевидению.

Дня через два я побывал в Томаскирхе, где шла служба. Народу собралось очень много, но я нашел местечко в задних рядах и только уселся, как ко мне подошел священник в сутане и предложил молитвенник.

— Видите ли, я иностранец, — сказал я.

— Это ничего не значит, — возразил он. — Вы говорите по-немецки. Можете читать молитвенник.

Он дал мне книгу, и я принял участие в службе, от души этому радуясь. Соединение немецкого национального характера с европейским духом потрясло меня, ничего похожего я не испытывал в Советском Союзе. Опыт помог мне понять, что коммунистическая Россия — это духовная пустыня, и мне еще сильнее захотелось войти в европейский мир.

Если бы в КГБ узнали, что я посетил церковную службу, мой поступок не одобрили бы, однако я уже стал хитрее и приготовил объяснения. «О — сказал бы я, — я ходил в Томаскирхе, чтобы расширить свой культурный кругозор. Это памятник, связанный с именем Иоганна Себастьяна Баха, и мне хотелось побольше узнать о ней.»

Гуляя по Лейпцигу, прислушиваясь к разговорам в трамваях, я проникался сочувствием к немецкому народу. Я понял, что немцы преисполнены ненавистью к существующему строю. Мне было стыдно, что я советский гражданин. Стыдно, что мы, далеко отставшие от немцев в культурном отношении, подавили этот народ. В дореволюционной России была своя элита, аристократия духа. Теперь нам не догнать Европу. Как смели мы поучать европейцев и указывать, как им жить? И все же мы навязали им свою ужасающую систему.

Я столкнулся с невежеством советских граждан в Эрфурте, возможность посетить который предоставило мне посольство. Как-то вечером мы прогуливались с приятелем и увидели группу русских туристов, идущих по улице. Судя по невзрачной и немодной одежде, это были провинциалы.

Мы сочли нужным подойти к ним — как-никак соотечественники! — и весело поздоровались: «Привет!»

Реакция оказалась неадекватной: с минуту они глядели на нас со страхом и ужасом, потом пустились бежать прочь. Они были настолько напуганы идиотскими предостережениями своих партийных руководителей, что когда к ним подошли и заговорили по-русски, доверчивые простаки немедленно решили, что это провокация.

Однако тайная деятельность все же существовала. В Лейпциге я встретился не только с братом. Однажды утром, пробираясь сквозь толпу на главном железнодорожном вокзале, я вдруг столкнулся лицом к лицу еще с одним знакомым человеком. Это был Леонид Козлов, он учился в моем институте и был на два курса старше меня, занимался общественной работой — этакий партийный горлопан. Он закончил. институт, и с тех пор я больше его не видел, но вот он тут пеpeдo мной, по виду самый настоящий немецкий бюрократ, одет как немец и держит в руке типичный немецкий портфель. Я открыл было рот, чтобы поздороваться, но он, явно узнав меня, быстро отвернулся и зашагал прочь. Глядя ему вслед, я вспомнил, что он, как и Василько, готовился стать нелегалом. (Он им и стал, но его разоблачили, а впоследствии обменяли на другого заключенного.)

Тайная деятельность оказалась необходимой для выполнения порученного мне КГБ третьего задания: найти человека, которого я мог бы рекомендовать в качестве потенциального агента. Имелся. один явный кандидат — высокий, белокурый, красивый немец по имени Эрик. В институте он был членом нашей легкоатлетической секции, но ему пришлось вернуться домой, кажется по семейным обстоятельствам. Я нашел его в красивом маленьком городке к югу от Лейпцига, и Эрик, не зная, что он интересовал меня скорее не как друг, а как возможный тайный агент КГБ, пригласил меня провести Рождество с ним и его родителями.

При первой нашей встрече Эрик рассказал мне о своей семье. После войны его отец подвергся преследованию со стороны русских. Но он, мол, ни в чем не повинен, поскольку был всего лишь бухгалтером, которого призвали в армию и направили по финансовой части в войска СС. Русские после войны отправили его в концлагерь Бухенвальд, где он провел пять лет. Многие узники там и умерли, отец выжил, но вышел из лагеря истощенным и больным.

Таков был рассказ Эрика об отце во время нашей первой встречи, но неделей или двумя позже, пропустив пару рюмок, Эрик поведал мне, что этот самый «отец-бухгалтер» был героем обороны Франкфурта-на-Одере, последней крепости на подступах к Берлину. Ничего себе бухгалтер! Когда я приехал к Эрику накануне Рождества, дверь мне открыл типичный эсэсовец: квадратная челюсть, коротко остриженная голова, очки в тяжелой оправе, а у ног овчарка. Несмотря на грозную внешность, он оказался добрым человеком, и мы провели очень веселое Рождество с подарками под елкой, изысканным холодным ужином в Сочельник и традиционным карпом в самый день Рождества.

В КГБ вроде бы обрадовались найденному мной кандидату, но позднее, когда Эрик навестил меня в Москве, еще не зная, что я связан с этой организацией, он горько жаловался, что русские разыгрывали с ним шпионские штучки. Видимо, дело дошло до стадии вербовки, но он того не пожелал и послал русских подальше, так и не узнав о моей причастности к этой истории.

В Лейпциге, помимо прочих моих обязательных дел, я встретился с ребятами, которых опекал в Артеке полтора года назад. У меня были их адреса, и я связался с Гансом, одним из самых умных мальчиков в той группе; он пригласил меня пообедать с его родителями и с одной из девочек, которые приезжали в Артек. Вечер прошел прекрасно: приятно было снова увидеть своих подопечных и послушать об их успехах в школе, а со взрослыми состоялась интересная беседа о положении дел в Германии. Любопытно было также побывать в доме, построенном в тридцатых годах.

Однако этот вечер мог показаться скучным по сравнению с тем, который вскоре последовал. Меня поселили в здании, где размешались мастерские, принадлежащие школе для советских детей. На верхнем этаже находился дортуар — огромная общая спальня, уставленная кроватями, но, к счастью, я там обитал один. Однажды раздался стук во входную дверь внизу. Пожилая чета, присматривающая за домом, стука не услышала, так что я спустился вниз, открыл — и кого же я увидел? Ольгу, самую красивую девушку в той моей артековской группе. Сейчас она выглядела еще более сексуально, чем тогда.

— Олег! — воскликнула она. — Я услышала, что ты в городе, и узнала адрес. Я просто должна была с тобой повидаться.

Без лишних церемоний она поднялась наверх и уселась на край моей кровати. Сразу стало совершенно ясно, что цель у нее единственная — переслать со мной. Она была настолько бесстыдна, что стянула с себя брюки и сделала вид, что собирается пришивать к ним пуговицу. Мне все это представлялось сном: прямо передо мной самая привлекательная девушка из всех, кого я знал, сидит полуобнаженная на моей кровати, вытянув фантастически длинные ноги. Почему я не принял ее вызов?

Стоило мне положить руку ей на бедро — и она стала бы моей. Но я не сделал этого, а только говорил, говорил, говорил, а потом предложил ей прогуляться. Мы шли по морозным улицам, пока не добрались до дома, где она жила, и здесь, у самых дверей, мы поцеловались — вот и все. Потом я долго ругал себя за проявленную тогда застенчивость. Конечно, в КГБ меня настойчиво предостерегали от интимных связей с иностранками, однако в данном случае меня удержал некий внутренний запрет. Когда я снова встретился с Гансом и упомянул в разговоре, что виделся с Ольгой, он посмотрел на меня лукаво и заметил:

— А знаешь, она стала ужасно развязной. Напропалую гуляет с русскими солдатами.

Слова Ганса немного охладили мой пыл, но все равно я горько каялся, что упустил такой шанс.

Подстегнутый этим происшествием, я написал другой немецкой девушке, Шарлотте, которая жила неподалеку от Лейпцига, и предложил ей встретиться. Мы познакомились в Москве, куда она приезжала с группой туристов, к которой я был прикреплен переводчиком. По вечерам мы ходили гулять, жарко обнимались в темных дворах, и Шарлотта была готова вступить со мной в близкие отношения. На этот раз она сообщила в письме: «Олег, ты опоздал. Я вышла замуж за русского офицера».

Мы уехали домой 20 января 1962 года, пробыв в Берлине без малого шесть месяцев. Я был бы счастлив задержаться подольше. Мы много узнали и многому научились. Жизнь в Восточной Германии была куда интереснее и комфортабельнее, чем в России. Но нужно было вернуться в Москву к началу последнего семестра в институте, после которого предстояли госэкзамены, да еще успеть написать и защитить дипломную работу. Материала для диплома набралось немало. Сложность заключалась в том, что у меня не было разрешения работать над темой, выбранной мною самим. В конце концов я просто начал писать об отношениях. между Церковью и государством в ГДР, не заручаясь ничьим согласием. Мой изначальный интерес к теме обострился после посещения Лейпцига, и мне было что сказать.

Я черпал сведения из журналов и газет, выходящих по обе стороны внутренней немецкой границы, а также во время поездок. В посольстве я читал секретные отчеты аналитических центров и марионеточных политических партий, давшие мне богатый материал.

В Восточной Германии Церковь была единственным элементом общества, открыто противостоящим государству. В Восточной Германии, Западной Германии, в Восточном Берлине и Западном Берлине структура религиозной жизни была разной: к примеру, в Восточной Германии протестантов и католиков было поровну, в Западной Германии протестанты составляли девяносто процентов верующих. И следовало принимать во внимание значительные различия на региональном уровне. В Тюрингии, скажем, сохранялось то же положение, что и при Гитлере: верующие были склонны поддерживать существующий режим в большей мере, чем население любого другого региона. Восточногерманские студенты не имели представления о том, какой серьезной силой является Церковь в их стране: они твердили мне, что писать об этом — только время терять, так как верующих людей, по их мнению, очень мало. Но они ошибались, это стало ясно, когда ГДР в конце концов прекратила свое существование, и Церковь сыграла не последнюю роль в ее крушении.

Я написал дипломную работу сначала от руки, потом перепечатал на машинке. Получилось больше ста страниц — мой диплом был самым объемистым на нашем курсе. Каждому дипломнику полагался научный руководитель, но, поскольку у меня такового не было, я обратился к Розанову, одному из самых лучших преподавателей, который всегда собирал полную аудиторию. Он, однако, отказался, потому что я отклонил предложение, стать его аспирантом. КГБ уже обеспечивал мне работу сразу после окончания института, и я хотел приступить к ней как можно скорее.

Обеспокоенный отсутствием научного руководителя, я однажды зашел на кафедру истории и застал там заведующего кафедрой. Видимо, я выглядел сильно удрученным, потому что он поинтересовался, что случилось.

Я объяснил, что мне нужно, чтобы кто-то согласился поставить свою фамилию в качестве научного руководителя на моем дипломе.

— О чем ваша работа? — спросил он и, когда я ответил, отозвался немедленно: — Хорошо, поставьте мою фамилию. Но нам обоим не стоит подставлять себя под удар. Измените название. Озаглавьте, скажем, так: «История религиозных организаций в ГДР».

Таково было единственное поставленное им условие. Я испытал огромное облегчение. Заведующий кафедрой получал двойную выгоду: он становился руководителем большего количества дипломных работ и за каждый такой диплом получал определенное вознаграждение. Меня ничуть это не волновало, у меня был научный руководитель, а только это мне и было нужно.

Потом он сказал:

— Как руководителю мне положено дать отзыв о вашей работе. — Он быстро пролистал страницы. — Да вы, я вижу, целую книгу написали. Сделайте одолжение, накатайте-ка отзыв за меня.

Я так и сделал: написал резюме на нескольких страницах, и на том все кончилось.

Выпускные экзамены предстояли нелегкие. Все нервничали, особенно боялись экзамена по международному праву, труднейшему предмету, который надо было знать назубок и по которому было мало пособий. Еще мы сдавали историю международных отношений и марксизм-ленинизм. Экзамены продолжались целый месяц, на каждый нам отводили по восемь дней для подготовки.

Человеку с Запада процедура сдачи экзаменов показалась бы по меньшей мере странной. Экзамены были только устные, принимала их комиссия в составе трех преподавателей. Вызывали студентов в аудиторию по одному и каждому вручали билет с тремя вопросами. На подготовку к ответу отводилось около часа, те, кто уже подготовился, представали перед экзаменаторами. На каждый ответ на вопрос давали минут семь, но если студент отвечал блестяще, то предлагалось перейти к следующему вопросу, так что в целом можно было уложиться минут за восемь — десять.

Хитроумные студенты пытались извлечь выгоду из такой практики и сразу начинали выдавать на гора сливки своих знаний в надежде, что их остановят. Немало было и жульничества: студенты приносили с собой шпаргалки, прятали их в стол и потом потихоньку в них заглядывали, выискивая ответы. Некоторые нагло приносили учебники, спрятанные за поясом под пиджаком; особо терпеливые изготавливали шпаргалки из мелко исписанных длинных и узких полосок бумаги, сложенных гармошкой и потому почти не занимающих места — их можно было потихоньку вытягивать из кармана.

Не удавалось перехитрить только профессора Эпштейна, который читал нам историю средних веков. Он был так увлечен историей Германии четырнадцатого и пятнадцатого века, что, когда рассказывал о ней, почти впадал в транс. Во время экзаменов он не обращал внимания на проносимые в аудиторию шпаргалки и учебники, потому что задавал вопросы, требующие знания предмета: «Что вы скажете о далеко идущих последствиях Тридцатилетней войны?» — и тут уж шпаргалки с датами не помогали.

Нечестно вели себя, однако, не только студенты. Перед экзаменами у нас, как и в любом другом институте, проходили зачеты. Один раз Слава Макаров, один из самых способных студентов, вошел в аудиторию, чтобы сдать не представляющий для него никакой трудности зачет по государственному праву, но скоро вышел с потрясенным видом, красный от унижения. Вопрос, заданный Славе преподавателем Сидоровым, касался правового статуса Берлинской стены. Выслушав Славу, который вполне владел материалом, Сидоров только спросил, читал ли он девятый номер журнала «Государственное право». Слава ответил, что, к сожалению, не читал, и — не получил зачета. В поисках справедливости мы скопом направились в библиотеку, и тотчас все стало ясно: в девятом номере была опубликована статья о Стене, написанная никем иным, как самим Сидоровым.

Несмотря на изрядные волнения, у меня все закончилось благополучно: меня уже ждала работа, и это создавала ощущение стабильности, к тому же оценки у меня были хорошие. Я получил красивый диплом с вложенным в него перечнем всех изученных мною в институте предметов и указанием оценок — дорогое мне напоминание о годах, проведенных в стенах вуза. Потом состоялось еще одно собеседование с офицером КГБ, из которого я узнал, что принят на службу с l августа, но мне предоставлен на месяц оплачиваемый отпуск, после чего необходимо приступить к своим обязанностям 31-го числа. Тем временем ежемесячная зарплата поднимется с 450 рублей до 1500.

Я уехал в летний лагерь на берегу Черного моря. Это было чудесное место, с палатками, соснами и фантастическим видом на море. Там же отдыхал и мой друг Станда Каплан. После окончания семестра он не поехал сразу домой в Чехословакию, а решил задержаться еще на месяц. За время этого идиллического августа наша дружба стала еще более крепкой.

Каждый день мы совершали пробежки по холмам, загорали и купались в море, ныряя со скал. Мы ели на свежем воздухе под соснами, а еду нам подавали из окна полуразрушенной дачи, вместо крыши над которой натянули брезент и устроили там временную кухню. Станда с его европейской внешностью всегда пользовался бешеным успехом у женщин, и теперь у него была любовница, жившая где-то возле Ялты, в нескольких километрах дальше по побережью. По вечерам он рассказывал об этой женщине, и мы часами говорили о жизни вообще. Станда весьма скептически относился к коммунизму и не боялся выражать свои мысли в подходящей компании. (Позже он поступил в разведслужбу Чехословакии, но только ради того, чтобы его послали за границу, где он мог бы стать перебежчиком. Так он и поступил, в 1968-м или в 1969 году, но не во время советского вторжения в его страну, а несколько позднее).

Отношения с девушками у меня не складывались. Я был не только застенчив, но и разборчив. В лагере я познакомился с девушкой, которая часто бегала вместе со мной и явно была не прочь завести роман. Она была хорошенькой, длинноногой, стройной и привлекательной, но почему-то я решил, что это «не мой тип», и не увлекся ею. Я хорошо к ней относился, но не более того.

Я вернулся в Москву загорелый и окрепший. Я уже поднабрался жизненного опыта, но все еще не так много знал о КГБ и его специфике.

 

Глава 5. Стажер КГБ

31 августа 1962 года 120 молодых людей, в большинстве незнакомых друг с другом, собрались в неком официальном здании в центре Москвы. Нас посадили в автобусы и повезли в школу номер 101, расположенную в лесу, в пятидесяти километрах к северу от города. Шестьдесят человек должны были пройти одногодичный курс, а другие шестьдесят — двухгодичный. Вместе с двухгодичниками предыдущего набора нас оказалось здесь около двухсот человек. Моим пребыванием в школе я в значительной степени был обязан совету брата, который настаивал, чтобы я непременно прошел курс обучения в этом учебном центре КГБ, после чего, говорил он, я получу удостоверение, дающее право работать в любом отделе КГБ, а без такого удостоверения будущее мое окажется неопределенным.

Мне стыдно сейчас в этом признаваться, но тогда я считал школу номер 101 романтичным заведением: год, проведенный мною там, — лучшее время моей жизни. Позже, при Юрии Андропове, на базе этой школы был создан Краснознаменный институт КГБ, ставший академией шпионажа, но в мое время Это был всего лишь скромный учебный центр, размещавшийся в трех деревянных зданиях посреди леса. Два дома были отведены под жилье, в третьем находились учебные классы. Спальни, каждая на двоих, были самыми обыкновенными, однако меня привлекало здесь кое-что другое: во-первых, отличный спортзал, во-вторых, плавательный бассейн, в-третьих, теннисные корты и, в-четвертых, баня лучшая из тех, которые мне довелось видеть, безупречно чистая, с топившейся дровами печью и огромными камнями, на которые плескали воду, чтобы поддать пару. Лес вокруг был идеальным местом для пробежек, и, хотя школа находилась за высокой оградой, получить разрешение покинуть ее территорию и пробежать несколько километров по лесу не составляло труда.

Вскоре после приезда нас собрали в зале, где перед нами должен был выступить начальник факультета полковник Владыкин. Увидев его, я был поражен. Думаю, все новички втайне опасались оказаться в подчинении суровых офицеров внушительной комплекции, однако, к моему удивлению, перед нами предстал невысокого роста худощавый мужчина в элегантном цивильном костюме. Его внешность, спокойная, размеренная речь и приятная манера общения выдавали в нем воспитанного, интеллигентного человека!

— Дорогие друзья, — начал он с несвойственной этому учреждению теплотой в голосе, я должен вам сообщить, что на весь период обучения здесь вы должны забыть свою подлинную фамилию. Вам будет присвоен псевдоним, который сообщу каждому в отдельности. Ваших настоящих имен знать не должен никто. Поэтому не рекомендуется интересоваться ими друг у друга.

Далее он предупредил, что о существовании школы, ее местонахождении и о том, чему здесь обучают, рассказывать никому нельзя, даже родителям.

Потом он ознакомил нас с принятым в школе распорядком и учебной программой, а потом сообщил, что, как и всем вступающим в ряды Вооруженных Сил, нам полагается принять военную присягу.

— Я зачитаю текст присяги, — продолжал он. — Затем раздам вам бланки с ее текстом, которые вы подпишете и сдадите мне.

И торжественным тоном, чеканя слова, начал читать текст присяги, начинавшейся словами:

— Вступая в ряды Вооруженных Сил СССР, я обязуюсь строго хранить государственную тайну и защищать свою страну до последней капли крови…

Закончив чтение, он раздал нам бланки, которые мы тут же подписали и вернули ему. Владыкин держался с нами просто, почти по-отечески, разговаривал вежливо, без начальственного апломба, и это располагало к нему. Затем он велел нам поодиночке заходить к нему в кабинет. Мой псевдоним оказался сходным с моей настоящей фамилией. Так я стал Гвардейцевым — фамилия довольно нелепая, но раз уж она для меня была уготована и занесена в списки, пришлось смириться. И еще меня ждал приятный сюрприз — повышение в звании. Теперь я стал еще одним лейтенантом на курсе, у которого было хоть и небольшое, но все же жалованье.

Первое, что бросилось мне в глаза и вызвало крайнее удивление, это гениальная маскировка военного заведения под гражданское, Здесь, в школе, я впервые увидел офицеров Первого главного управления в деле и сразу же отметил про себя, что на остальных сотрудников разведки они совсем не похожи. Они никогда не надевали военную форму, носили только штатское.

Преподаватели и инструкторы из числа сотрудников КГБ, отошедших от оперативной работы, но остававшихся в кадрах, отлично знали свое дело. Все они бы ли довольно интеллигентными людьми, с богатым опытом практической работы, а некоторые еще и обладали чувством юмора. Было видно, что от своей работы они получали удовольствие. Словом, школа напоминала хорошо отлаженный механизм.

Еше раз замечу, что обучению иностранным языкам отводилось первостепенное место в учебной программе:

Я изъявил желание заниматься английским.

— Английским? — удивилось руководство.

— Все хотят учить английский. А почему бы Вам не заняться шведским, тем более, что некоторые познания в нем у Вас уже есть. Мы без труда смогли бы зачислить Вас на последний курс шведского.

Итак, я оказался в языковой группе, состоящей всего из трех человек. Помимо меня в ней занимались: Феликс Майер (настоящая фамилия которого была Мейер) и Юрий Веснин (на самом деле Вознесенский). Представить себе двух так не похожих друг на друга людей, казалось, невозможно. Юрий — типичный русский крестьянин из под Петрозаводска, — широкоплечий, плотного телосложения, простой и бесхитростный. Феликс же, напротив, был высокий, элегантный эстонец, несколько флегматичный, осторожный и расчетливый, короче говоря, настоящий европеец. Феликс как нельзя лучше соответствовал характеристике, данной эстонцу Солженицыным в одном из своих произведений: «Никогда в жизни не встречал эстонца, который оказался бы плохим человеком. У Мейера была необычная биография — родился в Сибири, правда, теперь тот район относится к Северному Казахстану. Подобно родственникам моей матери, переселившимся в Центральную Азию, его предки в девятнадцатом веке, как и тысячи швейцарцев, поляков и немцев, перебрались в эти места и здесь осели. Свободно говоря по-эстонски и отлично зная культуру своего народа, Феликс настолько был предан советской системе, что почти забыл о собственных исторических корнях.

Мы с ним неплохо ладили, но тем не менее по некоторым вопросам политики все же отчаянно спорили.

ХХ съезд партии, состоявшийся в 1956 году, резко осудил культ личности Сталина и даже принял решение воздвигнуть монумент в память жертв сталинских репрессий. Однако, многие ортодоксальные члены партии считали, что Хрущев со своими сподвижниками зашел слишком далеко и что так резко критиковать самих себя не следует. Феликс оказался сторонником последних. Я же, напротив, полностью одобрял решения, принятые съездом.

Как-то в очередном споре он сказал мне:

— Никакого монумента не поставят. Как можно воздвигать памятник жертвам собственного режима? Это же противоречит здравому смыслу.

Конечно, Феликс оказался прав — скоро о создании монумента преспокойненько забыли.

Вскоре начались занятия, и те, кто мало знали о КГБ, начали делать неприятные для себя открытия. Об этой организации я был наслышан от своего отца, другие же, из числа непосвященных, были просто шокированы тем, что практически вся работа разведслужбы строится на информации и фотографирование — дело второстепенное, главное же — вербовка агентов. А для этого надо найти подходящего человека из числа резидентов той или иной страны и тем или иным способом убедить их или заставить нарушить закон своей страны и стать тайным агентом советских спецслужб.

Наши преподаватели знали по опыту, что некоторые курсанты, шокированные предстоящей им в будущем работой, так и не могли справиться с шоком и были отчислены. Обычно в самом же начале отсеивались один или два человека. Среди курсантов нашего набора таких слабонервных, похоже, не оказалось, и мы без потерь преодолели первые трудности, правда, некоторым совершенно не давались иностранные языки, и сколько ни бились над ними преподаватели, говорить бегло на чужом языке они так и не научились.

Основным пособием нам служил учебник под названием «Основы советской разведывательной работы», в котором рассматривались все аспекты шпионского ремесла: завязывание контактов, выбор кандидата для вербовки, вербовка, ведение агента, связь с ним, личные встречи, пользование тайниками, постановка сигналов, моментальные передачи, наблюдение, выявление слежки, использование безличной связи, пользование коротковолновыми средствами радиосвязи. Нам читали лекцию, скажем, об установке условных сигналов. После этого мы штудировали соответствующую главу в учебнике, затем изучали дополнительную литературу по этому вопросу, рекомендованную преподавателем, которая имелась в библиотеке.

Большая часть этой литературы представляла собой разработки, сделанные опытными специалистами-практиками и изготовленные на копировальных машинах на очень плохой бумаге. Даже те из них, что имели четкий шрифт, сброшюрованы были кое-как. Короткие тексты, посвященные принципам разведдеятельности, писались офицерами-ветеранами, и приводимые в них примеры бывали по большей части интересными. Однако истории, изложенные старыми чекистами, оказывались настолько выхолощенными, что по ним нельзя было даже понять, в какой стране это происходило.

Начинались эти тексты примерно так: «В некой азиатской стране находилось посольство крупной западной державы…» — и никаких тебе больше подробностей. Фамилии участников событий были вымышленными, так что во многих материалах фигурировали одни и те же лица: мистер Джонсон и советский чекист Михаил Кротов. Несмотря на эти условности, сюжет большинства историй был сильно закручен. Задача нашего разведчика заключалась не только в выходе на конкретного человека и в установлении с ним контакта, но и в проведении другой оперативной работы, требовавшей комбинации различных приемов. По вечерам мы должны были читать и другие материалы, написанные бывшими разведчиками, но уже о каких-то конкретных индивидуальных заданиях. Истории эти, как правило, были чистым вымыслом, но все равно значились секретными: читать сочинения ветеранов надлежало в библиотеке и выносить их оттуда запрещалось.

Что касалось спорта, то я здесь был на коне. Большинство курсантов любили бегать, и регулярные пробежки по лесным тропинкам стали моим излюбленным занятием. Именно благодаря кроссам я существенно поправил свою спортивную форму. Зимой, когда выпадал снег, мы переключались на лыжи. В один из первых дней Пребывания в школе я заметил парня, который под самодельным навесом, устроенным между деревьями, поднимал штангу. Разговорившись с ним, я узнал, что его, прекрасно владеющего испанским языком, по какой-то загадочной причине обязали учить индонезийский. Парень был большим любителем скабрезных шуток, а своим девизом избрал изречение Фрейда, которое часто и во всеуслышание повторял: «Dег Mensch sexualisiert den all», что означало: «Мужчина — основа вселенной». Его одержимость в занятиях атлетикой передалась и мне. Я стал упражняться с гирями и штангой вместе с ним, и так усердно, что за зиму значительно прибавил в силе. Один из самых триумфальных дней в моей спортивной биографии пришелся на конец октября, когда все курсанты должны были принять участие в кроссе на три тысячи метров. Было прекрасное осеннее утро, с легким морозцем, и я бежал так, словно от этого зависела вся моя жизнь. Еще до начала соревнований все прочили победу одному второкурснику, профессиональному лыжнику. Мы участвовали в разных забегах, однако его время оказалось на секунду хуже моего, и я стал победителем. (По удивительному стечению обстоятельств, именно он был в составе комиссии, которая в 1985 году занималась расследованием дела о моей причастности к шпионажу в пользу британской разведки.)

Каждая группа из двадцати пяти человек имела своего наставника, или инструктора, под руководством которого проводились практические занятия по программе обучения. Нам излагалась та или иная острая ситуация, и мы должны были принять правильное решение. Например: некую контору возглавляет начальник, при нем девушка-секретарь, в тесном контакте с ними находятся сотрудник разведслужбы, агент, связной и еще один человек, не занимающийся оперативной работой, но основательно погрязший в долгах. Вопрос: при данных обстоятельствах и с учетом конкретных действующих лиц как можно внедриться в это учреждение? Если ситуация не очень сложная, то решение можно было найти и за пятьдесят минут, то есть за один урок, однако сплошь и рядом на поиск верного решения могло уйти и два часа. Курсанты письменно излагали свои версии, наставник их анализировал и через день-два обсуждал их с нами.

Через пару недель выяснилось, что в нашей группе есть выдающийся курсант, известный нам уже как Миша Илюшин, а в реальности — Михаил Ильинский, молодой латиноамериканского типа парень, что называется «разведчик от Бога». Он был настолько сообразителен, что для решения задачи, на которое у других уходил час, ему требовалось не более получаса. Написав ответ, Миша клал свой листок на стол инструктора и уходил в спортзал, твердо зная, что на следующий день его решение будет признано лучшим. Кроме того, у него были удивительные способности к языкам: с детства зная французский, он изучил итальянский и английский, а при поступлении в Институт международных отношений был зачислен на восточное отделение, где освоил еще и вьетнамский. Помимо всего про чего, Ильинский был хорошим спортсменом — отлично играл в футбол, в хоккей на льду и постоянно тренировал свое тело. С такими данными он был завидным кандидатом для КГБ и как нельзя лучше подходил для нелегальной работы, из него мог бы получиться превосходный француз.

И что же? Однажды на имя начальника школы номер 101 пришло письмо от родителей некоей девушки, которую, по их словам, несколько месяцев назад соблазнил студент МГИМО. Теперь она беременна и утверждает, что отцом будущего ребенка является никто иной, как Михаил Ильинский. Никто из нас этим сообщением ошарашен не был, поскольку при таких внешних данных и интеллекте, как у Миши, ни одна девушка не могла остаться к нему равнодушной. Но он всерьез их не принимал, считая, что еще слишком молод. Письмо родителей его бывшей подруги было для Миши Ильинского как нож в спину. Он пытался отвергнуть претензии на его отцовство, заявив, что она сама настояла на близости. «Кстати, — добавил он, — даже если она беременна, то отцом ее ребенка я быть просто не мог, потому что, насколько я помню, в ту ночь у нее была менструация».

Возможно, он был прав. Девушки часто прибегают к таким уловкам, чтобы подцепить мужа, а знакомая Миши наверняка рассчитывала, что начальство школы заставит его на ней жениться. Оформи Ильинский с этой девушкой брак, дело это тут же замяли бы, и он продолжал бы учебу, но он на это не пошел. Ему жутко не повезло: его малозначительное дело совпало по времени с арестом и разоблачением Олега Пеньковского, офицера Главного разведывательного управления, работавшего на западные спецслужбы. Случай с Пеньковским наделал много шума. Тогда перетряхнули не только ГРУ, но, весь КГБ. Начальство сочло необходимым сурово наказать курсанта Илюшина за аморальное поведение. Поскольку в КГБ процветало ханжество, беднягу Ильинского подвергли настоящей экзекуции: с ним проводились унизительные собеседования, потом вопрос о «безнравственном поведении коммуниста Ильинского» вынесли на партийное собрание, и в конце концов, было принято решение его отчислить. И это самого блистательного слушателя школы номер 101! (К счастью, у него хватило сил и таланта преуспеть в другой области. Обладая еще и писательским даром, Михаил Ильинский стал журналистом и работал в газете «Труд», печатном органе профсоюзов. Потом перешел в «Известия», где приобрел репутацию одного из ведущих журналистов-международников. Во время войны во Вьетнаме работал там спецкором, а оттуда был направлен в Италию. Ильинский вскоре женился, но не на той, которая его домогалась, а совсем на другой девушке. У них родился сын, которым счастливый отец очень гордился. Когда его спрашивали о малыше, довольный папаша всегда говорил: «У Владимира Михайловича все хорошо».

Еще одним курсантом, которого готовили для нелегальной работы, был Владимир Мягков. Он не шел ни в какое сравнение с Ильинским — серый, ничем не примечательный провинциал. Мягков смог окончить школу номер 1О1, однако на последнем курсе нa его долю выпало трудное испытание. Начальство решило послать его в Казахстан и проверить, сможет ли он там прокрутиться пару дней без каких-либо документов, избежать ареста, а в случае, если все-таки попадет в милицию, посмотреть, насколько умно он станет действовать и сумеет ли в конечном итоге выйти сухим из воды. Если бы Мягков справился с поставленной перед ним задачей, то он получил бы отличные оценки, но он это практическое задание провалил. Его отчислили из группы курсантов, готовившихся к нелегальной работе, и по окончании школы он служил в КГБ, занимая малозначимую должность, но и там не преуспел, а скорее наоборот. (Несмотря на неудачи в карьере, он по прошествии лет смог оказывать мне услуги — тайком передавал досье на сотрудников, за что я ему был очень благодарен.)

Большая часть преподаваемых нам предметов мне нравилась, меньше всего привлекали практические занятия по фотографии, изготовление микроточек и тому подобное. В спорте тоже было два вида, которые я недолюбливал: стрельбу и самбо. Нас учили стрелять из пистолета, но у меня это получалось неважно. Мне надоедало разбирать, чистить, смазывать и вновь собирать огнестрельное оружие. К овладению приемами борьбы я оставался равнодушен скорее всего потому, что по натуре своей я не был агрессивным и никогда и ни на кого не нападал первым.

Спортивные инструкторы в КГБ разработали свои собственные приемы борьбы без оружия, которые мы в течение некоторого времени отрабатывали на занятиях раз в неделю, и хоть с координацией движений у меня было все в порядке, в чем я убедился позже, занявшись бадминтоном, тем не менее захваты мне удавались плохо.

Наглядным показателем нашей загрузки и полной поглощенности учебой может служить тот факт, что карибский кризис, приведший мир в октябре 1962 года на грань ядерной войны, прошел как-то мимо нас стороной. Тогда мы о нем так ничего толком и не узнали. Одна из задач наших преподавателей заключалась в том, чтобы курсанты были полностью поглощены учебой и ни на что другое не отвлекались. Конфронтация между США и Советским Союзом в московских газетах освещалась куце, а в школе услышать о ней возможности не было. Находись я дома, я бы, скорее всего, уловил слово правды по «вражескому голосу», но здесь, на учебе, руководство школы хорошо позаботилось о том, чтобы свести наши контакты с внешним миром до минимума, и весьма в этом преуспело. Только спустя много времени я узнал, насколько мы были близки к ядерной катастрофе.

Еще большее удовольствие я получал от учебы, когда мы приступили к практическим занятиям. На пять или шесть дней наша группа уезжала в Москву и размещалась в здании, находившемся в самом центре столицы. Этот симпатичный особнячок, именовавшийся в нашем обиходе «виллой», был построен каким-то капиталистом еще в начале века. Обосновавшись в нем, мы приступали к «городским занятиям». Их программа была интенсивной, и, хотя мы страшно выматывались, они нам очень нравились.

Проучившись всего три месяца, мы мало что умели, и любое задание тогда казалось нам жутко трудным. Представьте себе курсанта, молодого парня, приехавшего из провинции, никогда не имевшего в кармане свободных денег, впервые в своей жизни попавшего в столичный бар или ресторан. Ему необходимо заказать выпивку или закуску, чтобы угостить незнакомого человека, пришедшего к нему на связь. Представьте, какую психологическую нагрузку испытывает он при этом — ведь ему, двадцатичетырехлетнему парню, необходимо завоевать доверие и «вести» человека значительно старше его по возрасту. Поначалу мы не знали, что большинство людей, с которыми нам приходилось встречаться, были пенсионерами КГБ, специально приглашенными на роль агентов. Мы воспринимали их лишь как солидных дяденек и порой робели перед ними. К тому времени нам уже было известно, что все, с кем выходят на связь сотрудники КГБ, делятся на следующие группы: агенты (те, кто активно работает на Комитет), доверительный контакт (более низкие по рангу агенты, которым поручаются отдельные задания), объекты разработки (те, с кем выходят на контакт с целью их последующей вербовки) и другие контакты (те, к чьим услугам прибегают от случая к случаю).

Для начала нам велели поездить по Москве и выбрать места для последующей оперативной работы — для постановки условных сигналов, встреч с агентами, моментальных передач. Затем мы приступили к отработке приемов контрнаблюдения — увлекательной игры в кошки-мышки. Для этого мы разбивались на пары. Один из курсантов выступал в роли объекта наблюдения, а второй, его напарник из заранее выбранных им точек, тайком наблюдал за ним, проверяя, не ведет ли он за собой хвост.

Работу хвостов выполняли сотрудники КГБ, которые сами отрабатывали приемы слежки. Их группа состояла минимум из трех человек, которым придавался еще и легковой автомобиль. Один из них вел машину, а двое других, взаимодействуя друг с другом, непрерывно следили за объектом наблюдения. Порой, желая затруднить нашу задачу, в группу слежки включали три автомашины, в каждой из которых находилось по три оперативника, среди которых бывали и женщины. За рулем сидели высококлассные водители, так что в нужный момент они вполне могли поменяться местами. Чтобы сбить объект наблюдения с толку, члены группы в процессе слежки меняли головные уборы и верхнюю одежду, надевали или снимали очки и даже наклеивали бороды.

У каждого члена группы слежения, не важно — мужчина то был или женщина, имелся персональный радиопередатчик, микрофон которого помещался под рубашкой или галстуком, а сам передатчик — в кармане. С его помощью осуществлялась непрерывная связь с автомашиной, оснащенной более мощным передающим устройством. Тогда мы узнали весьма удивительную вещь — оказывается, на каждой станции московского метро установлена специальная антенна, позволяющая находящемуся под землей передавать радиосигнал на ее поверхность.

Курсант — объект наблюдения — должен был следовать по городу по заранее установленному маршруту, тогда как его напарнику надлежало из трех выбранных им точек незаметно наблюдать за ним и определить следующий за ним хвост. Когда объектом наблюдения назначали меня, то группа слежения сообщала мне, откуда мне начинать движение, я же, в свою очередь, должен был передать им следующую информацию: время моего отбытия из исходной точки и мои приметы. Я набирал данный мне номер телефона и говорил: «На мне коричневый пиджак. В десять ноль пять я появлюсь на углу Метростроевской и Садовой. Там я постою три минуты. Под левой мышкой у меня будет свернутая в трубочку газета: не сложенная, а свернутая в трубочку. Ровно через три минуты я продолжу путь». В ответ голос в трубке произносил: «Прекрасно. Спасибо». На этом моя связь с группой преследования заканчивалась.

На выполнение задания мне отпускались три часа, и за это время я должен был осуществить следующее: встретиться с агентом, заложить что-нибудь в тайник или провести моментальную передачу. Однако прежде, чем приступить к решению поставленных передо мной задач, я должен был провести проверку, так сказать, убедиться, что слежки за мной нет. (Обнаружив, что за мной следят, я ни в коем случае не должен был пытаться уйти от своих преследователей, явная попытка оторваться от них только привлекла бы ко мне повышенное внимание и вызвала подозрение.)

Самым трудным для меня было заложить в тайнике послание, тем более, что предстояло проделать это на глазах у следивших за мной оперативников, да еще так, чтобы они не засекли меня на месте. После долгих раздумий я решил оставить контейнер с «запиской» в знакомом мне с детства месте — у основания стальной фермы пешеходного моста, перекинутого через железнодорожные пути.

Не желая подниматься, а потом спускаться по железной лестнице, люди, как правило, перебирались на противоположную сторону железнодорожного полотна прямо по рельсам. Я решил воспользоваться лестницей, а надо сказать, что перед лестницей, ведущей на мост, была низкая арка. Вот я и подумал, что, проходя сквозь арку, я успею незаметно прикрепить к стальной опоре моста спичечный коробок с магнитом, а потом, как ни в чем не бывало, перейти на противоположную сторону по рельсам.

Избранный мною маршрут я в случае чего мог бы объяснить тем, что собирался ненадолго забежать к родителям, которые жили неподалеку. Однако в тот день мне достались очень дотошные преследователи: на мгновение потеряв меня, они заподозрили неладное и, порыскав под мостом, легко обнаружили оставленный мною «Контейнер».

Группе слежения не всегда сообщалось о том, что нам предстояло делать на своем маршруте следования: в их задачу входило следовать за объектом, фиксировать его действия и попытаться обнаружить наблюдающего за ним напарника. Предположив, что именно из этого магазина, конторы или какого-нибудь другого места ведется наблюдение, они, оставив одного человека следить за объектом, тут же проверяли правильность своей догадки.

Чаще всего их подозрения оказывались обоснованными.

Каждый раз, выловив наблюдателя, члены группы слежения радовались, словно дети.

А тем временем объект продолжал следовать по своему маршруту, и, если он с кем-то встречался, задача следивших за ним — подробно описать внешность того, с кем он вступил в контакт, и то, как проходила эта встреча: сколь долго она продолжалась, как они себя вели, обменивались ли какими-либо предметами и так далее. Если выступать в роли объекта было делом интересным и волнующим, то и выполнять обязанности его напарника оказывалось не менее увлекательно. Помнится, однажды я выбрал себе место для наблюдения в Музее архитектуры, которым в свое время воспользовался один из наших курсантов. Через окно первого этажа, заставленное выставочными экспонатами, я наблюдал за шедшим по улице напарником. Неожиданно, он резко оглянулся, словно заметил за собой хвост. Мой глаз выхватил шедшего в толпе мужчину, который тут же в ней и затерялся. Мне не удалось как следует разглядеть привлекшего мое внимание пешехода и тем более составить его словесный портрет.

Конечно же все эти наши занятия носили только учебный характер. В реальных условиях по инструкции КГБ, если ты обнаружил за собой слежку, никаких секретных действий выполнять не разрешалось. В этом советские сотрудники КГБ в корне отличались от разведчиков других стран, которые, даже зная, что их «ведут», все равно совершали оперативные действия.

Самое сложное задание для нас представляли встречи с «агентом» и последующее составление отчета. Еще до выхода на задание мы уже имели некоторое представление о том, с кем будем встречаться. Ими должны были оказаться комитетские отставники, лет шестидесяти или старше. В качестве опознавательного знака они использовали какой-нибудь свернутый в трубочку или торчавший у них из кармана журнал. Обычно местом встречи служил ресторан, скромное кафе или винный бар, где можно за выпивкой и закуской беседовать, не привлекая внимания посторонних.

Старые чекисты знали, что мы всего лишь новички в этом деле, и относились к нам снисходительно. Если они и устраивали нам ловушки, то только по сценарию, разработанному нашим руководством. «Агент» мог как бы невзначай упомянуть, что его племянник устраивается на работу в Министерство иностранных дел, а затем переключиться совершенно на другую тему. Однако именно в этой, оброненной как бы между прочим фразе и заключалась ловушка. Предполагалось, что ты должен будешь зацепиться за этот «малозначительный» факт из «биографии» твоего «агента» и далее использовать его в своей «работе». Короче говоря, упоминание о племяннике, будущем сотруднике МИД, являлось ключевым моментом нашего разговора, и, если курсант упускал его из вида, то это зачитывалось ему как минус. После встречи полагалось составлять два отчета. В первом подробно описывалась сама встреча — место ее проведения, в какой обстановке она проходила, как долго длилась, как вел себя «агент»: был ли он расслаблен, весел или нервозен. Во втором отчете требовалось подробно изложить всю выведанную у него информацию, к примеру его отношение к политике Соединенных Штатов на Ближнем Востоке или к каким-нибудь другим событиям в мире.

Естественно, приходилось серьезно обосновывать свою информацию. Группа слежения, шедшая по твоему следу и наблюдавшая за тобой, могла интерпретировать твои действия иначе. Точно так же и встречавшийся с тобою «агент» мог в своем отчете представить тебя в невыгодном свете. И хотя бывшие чекисты были, как правило, доброжелательны, мы всячески старались заслужить их одобрение. Порой случались и курьезы: курсанты подробно живописали действия групп слежения, тогда как именно в этих случаях никакой слежки за ними не устанавливалось. Не могли же мы всегда точно установить, тянется за нами хвост или нет.

Большое внимание-в КГБ — придавалось использованию разного рода условных сигналов. Они подразделялись на две группы

Первая: познавательные знаки, свидетельствующие о том, что это тот самый человек, который вам нужен. Ими обычно служили газеты или журналы, сложенные, свернутые в трубочку или как-то совсем по-особенному, в руке, под мышкой или в кармане интересующего вас лица. Вторая: надписи или пометки, оставляемые в заранее обусловленных местах. Позже, в семидесятых годах, КГБ стал использовать в качестве условных знаков предметы, которым место в мусорном контейнере, — смятые пачки из-под сигарет, гнутые гвозди или кожуру бананов, которые оставлялись, к примеру, на каком-нибудь определенном подоконнике или балконе. Проходя мимо конкретного подоконника, можно, как бы невзначай, бросить на него условленный предмет, который ваш связной, явившись туда через полчаса, непременно заметит. В шестидесятых, однако, самым излюбленным знаком была условная пометка, нанесенная мелом на фонарном столбе, на стене, на доске объявлений или на дорожных знаках. Пометки были самые разнообразные: цифра, крестик, обведенная кружком галочка — и могли означать что угодно, например: загляните в тайник; я забрал содержимое тайника; срочно нуждаюсь во встрече; завтра выезжаю из страны и так далее. По установленному КГБ правилу, тот, кто оставил пометку, должен был по прошествии определенного времени вернуться на место и влажной тряпкой стереть ее. Для всех нелегалов, работавших за рубежом, существовал перечень знаков, по которым его куратор, имевший в данной стране официальный статус, периодически объезжая условленные места, обнаруживал оставленные для него нелегалом пометки и без труда расшифровывал их.

Понимаю, что все это читателю может показаться по детски наивным, да нам и самим порой казалось весьма примитивным и странным: взрослые интеллигентные люди, окончившие институт, изучавшие серьезные предметы, владеющие иностранными языками, играют в прятки — разъезжают по городу, ставя мелом дурацкие пометки на столбах. Но мы отдавали себе отчет в том, что с помощью таких вот «детских игр» мы сможем застраховать себя от провалов, и мы продолжали считать, и вполне искренно, что в работе разведчика присутствует элемент авантюризма и что в нашей профессии надо уметь предпринимать серьезные и ответственные действия. Мы прекрасно знали, что большая часть времени будет у нас уходить на чтение и писанину всяких отчетов и справок. Так почему бы нам, коль скоро предоставилась такая возможность, не поучаствовать в романтической авантюре? Мы, курсанты, представляли собой группу молодых людей с разным культурным и образовательным уровнем, одинаково одухотворенных и не чуждых юмора и свою будущую работу воспринимали очень серьезно.

В школе номер 101 обучалось около двухсот курсантов, примерно столько же — в разведшколе Военной дипломатической академии при Главном разведуправлении. Все курсанты отрабатывали свои практические задания в Москве, так что у членов групп слежения работы было хоть отбавляй, и им было на ком оттачивать свое мастерство. Как-то во время практических занятий я, решив пообедать, забежал в кафе, твердо зная, что нахожусь под пристальным наблюдением. Отстояв в очереди, я с подносом занял место за столиком, поел и отнес поднос с грязной посудой к окошку мойки. Все это время я внимательно наблюдал за посетителями кафе, но ничего подозрительного не заметил. Тем не менее на очередном занятии преподаватель зачитал отчет «слежки», в котором так красноречиво было расписано мое пребывание в кафе, что можно было только диву даваться. Я так и не понял, кто же из присутствовавших тогда в кафе был моим хвостом.

— Ты с подозрением поглядывал на человека, сидевшего за соседним столиком, — позже сказал мне один из группы слежения. — Неужели ты не догадался?

— Собственно говоря, я именно так и подумал, — ответил я.

— Ты что же, решил, что мы зайдем за тобой следом в кафе и сядем неподалеку? Да никогда в жизни!

Два года спустя, уже готовясь к своему первому выезду за рубеж, я снова прошел практику, но на этот раз уже в составе группы слежения. В течение трех часов мы «пасли» свой объект наблюдения в центре Москвы, и это было похоже на увлекательный шпионский фильм.

Такое постоянное и интенсивное обучение курсантов новым приемам разведработы положительно сказалось и на деятельности советской контрразведки. Одно поколение будущих сотрудников КГБ за другим в поисках наиболее подходящих мест для тайников и нанесения условных меток исколесили всю столицу. Кажется, что уже не осталось в городе улицы или сквера, моста, туннеля, дворика или лестничного марша, которые не были бы ими задействованы во время практических занятий. В результате группы слежения, «пасшие» курсантов на их маршрутах, изучили все точки, наиболее удачные для оборудования в них тайников и нанесения условных меток.

А сотрудники иностранных разведок, таких, как ЦРУ, блуждая по городу, почти всегда выбирали места для тайников, до боли знакомые советским контрразведчикам. Так что чекистам не составляло большого труда схватить церэушника с поличным.

Один из приемов общения со связным я считал почти бесполезным — пустая трата времени, — да и использовался он крайне редко. Это — моментальная передача.

Я не понимал, почему о нем так много говорилось и писалось, поскольку в реальных условиях возможности его осуществления весьма ограниченны. Самым удачным местом для отработки таких контактов были тамбуры между дверями многочисленных московских магазинов, в которые в холодное время года вдувался теплый воздух. Если позволяла обстановка, курсант, находившийся за окном магазина, подавал сигнал проходившему по улице «агенту», тот входил в тамбур, где наталкивался на выходившего курсанта. В этот момент и происходила передача какого-либо предмета. Он либо опускался другому в карман пальто, либо просто передавался из рук в руки. Иногда на практических занятиях мы умудрялись незаметно обмениваться «дипломатами». При этом соблюдалось главное условие обмена — оба чемоданчика должны быть совершенно одинаковыми.

В нашей учебной программе на изучение трудов основоположников марксизма-ленинизма времени отводилось не так уж и много. Да оно нам, собственно говоря, и не требовалось, поскольку большинство из нас пришло в школу уже идейно подкованными и начитанными, не хуже самих преподавателей. Должен заметить, что я настолько был увлечен другими предметами, непосредственно связанными с нашей будущей работой, что общественно-политические предметы утратили свою привычную первостепенную значимость. Тем не менее, по неписаному правилу, все курсанты нашей школы должны были непременно стать коммунистами. Членство в партии как бы олицетворяло твою лояльность советскому строю, высокий моральный облик и дисциплинированность.

Ближе к окончанию учебы те, кто еще продолжал пребывать в комсомоле, были обязаны подать заявление с просьбой принять их в кандидаты в члены партии. Согласно Уставу партии, для вступления в кандидаты необходимо заручиться тремя рекомендациями: одной от комсомольской организации и двумя — от членов партии, знающих данного человека не менее года. Найти рекомендателей было практически невозможно, потому что курсанты познакомились друг с другом лишь в августе. Таким образом, правила приема в кандидаты приходилось слегка нарушать. Что касалось меня, то двумя рекомендациями от коммунистов с партийным стажем в лице Феликса и Юрия я был обеспечен. Третью, комсомольскую рекомендацию, я получил от одного парня, который пока еще состоял в комсомоле. Так, в июне 1963 года я стал кандидатом в члены КПСС. С этого момента я в казну партии должен был платить членские взносы в размере полутора процентов получаемого мною жалованья, а в случае, если оно превышало сумму минимальной по стране зарплаты, то уже больший процент (год спустя трое сотрудников КГБ дали мне рекомендации и я стал полноценным коммунистом).

Вступления в партию любой советский гражданин, работавший в государственном учреждении, просто не мог избежать, но к шестидесятым годам принадлежность к партии уже не рассматривалась как свидетельство преданности и идеологической устойчивости ее членов. Ранее в партию вступали осознанно, по зову сердца, однако уже в двадцатых годах звание коммуниста стало постепенно утрачивать свое былое значение — большинство становились коммунистами автоматически. Это превратилось в обыкновенную, рутинную процедуру, сродни приходу на службу в девять ноль-ноль, раскладыванию по ящикам деловых бумаг и запиранию рабочих столов по окончании трудового дня. Короче говоря, эмоциональная составляющая процедуры вступления и членства в партии навсегда исчезла. На партийных собраниях слушали идеологически выдержанные доклады выступающих, но присутствующие в зале отлично понимали, что все это — пустая болтовня, оставались равнодушными к тому, что говорилось с трибуны. А что поделать, раз уж так заведено в нашей стране? Я вступил в партию, не испытывая угрызений совести — считал, что никого не обманываю, себя-то уж точно. Если хотел работать в разведке, выезжать за границу и получать от жизни удовольствие, то надо делать то, что от тебя требовалось.

Представления о моральных качествах человека в партии и в КГБ оставались весьма консервативными. Курсанты не должны были вести беспорядочную половую жизнь или заводить себе сомнительных знакомых: если кто-то из нас нарушал эти правила, то нам надлежало немедленно сообщать об этом руководству школы.

С другой стороны, наше начальство знало, что большинство неженатых парней всерьез подумывают о женитьбе, и благосклонно к этому относилось, советуя «искать подруг жизни». О гомосексуализме на официальном уровне разговор не заходил. В разведке эту тему полностью игнорировали, и проблемы с мужеложством в школе вроде бы не возникали. Другое дело во Втором главном управлении, где это слово было у всех на слуху — там специально прибегали к услугам молодых гомосексуалистов, подсылали их к приезжим иностранцам с целью шантажа и последующей вербовки. Если об интимных связях между мужчинами и возникал разговор, то это воспринималось всеми как очередной анекдот, не имеющий отношения к реальной жизни.

В школе мысли о сексе нашей маленькой языковой группы провоцировал сам вид Надежды Александровны, преподавательницы, обучавшей нас шведскому. Это была пухленькая, с красивыми голубыми глазами женщина лет сорока, чей муж, как я полагаю, некоторое время работал в Швеции. Там она выучила язык, хотя и весьма поверхностно. Говорила Надежда Александровна на шведском плохо, точно так же его нам и преподавала, но благодаря тому, что нас в группе было всего трое, мы в изучении языка, тем не менее, преуспели.

Когда дело дошло до чтения шведских романов, которые она приносила на занятия, то мы очень скоро заметили, что все они с сильным эротическим подтекстом. Судя по всему, книги эти были изданы на волне сексуальной революции, захлестнувшей тогда Скандинавию, и преподавательница с явным удовольствием обсуждала с нами их содержание. Спустя некоторое время Феликс заметил: — «Ребята, кажется, наша Надежда Александровна помешана на сексе. Через несколько дней вернулся к этой теме, заявив: «Судя по всему, супруг Надежды Александровны не устраивает ее как мужчина».

А еще позже вынес свое умозаключение:

— Друзья мои, подозреваю, что наша дорогая преподавательница с одним из нас не прочь установить более близкие отношения.

— Ну, Феликс, тебе и карты в руки, — сказал я. — Парень ты видный, здоровьем не обижен. Вот и займись ею.

— Нет-нет, — со вздохом ответил он. — Она хороша, но я человек женатый и люблю свою жену.

Тогда мы с Феликсом предложили попытать счастья Юрию, но тот, несмотря на свой неказистый вид, которым он был обязан нелепой стрижке, оказался морально стойким и любящим супругом. И тогда Феликс обратился ко мне:

— А как ты, Олег? Ты наша последняя надежда.

Да, в браке я не состоял, но, несмотря на свои двадцать два года, был застенчив и не представлял, как вести себя с женщиной, которой уже под сорок. Так что, несомненно к глубокому сожалению Надежды Александровны, ее очевидные намеки не нашли у нас отклика.

Между тем наступил февраль, а с ним и праздник — День Советской Армии 23 февраля. Именно в тот день в 1918 году и была создана Красная Армия. По этому поводу было принято делать мужчинам подарки, и Надежда Александровна приготовила нам подарки.

Нам бы, конечно, следовало их с благодарностью принять, придав этому действу шутливый характер, но мы были смущены ее вниманием и от подарков отказались. Наш отказ Надежда Александровна восприняла как личное оскорбление и очень на нас обиделась. Через две недели подоспел Международный женский день 8 марта, когда уже мужчины одаривают женщин. Мы загодя приготовили Надежде Александровне подарок и торжественно преподнесли его ей, но она отказалась его принять, мотивируя это тем, что мы ее подарки отвергли, И сколько мы ее ни увещевали, всячески изъявляя свое глубокое уважение и почтение, она оставалась непреклонной. Теплые, дружеские отношения, установившиеся между нами с самого начала, испортились, сменившись напряженностью. Очевидно, эту женщину волновали три сидевших перед ней молодых парня, по крайней мере с одним из которых она надеялась завязать любовную интрижку. Мы, в свою очередь, находили весьма интригующей сексуальную озабоченность нашей преподавательницы — во всяком случае, книги, которые она использовала в качестве учебного пособия, придавали нашим занятиям особую прелесть.

Поскольку наше начальство всячески поощряло знакомство с девушками, я, отлучаясь по выходным дням из школы, мечтал встретить какую-нибудь симпатичную девушку. Долгое время мне не везло, и, наконец, я познакомился с приглянувшейся мне студенткой. Почти весь субботний вечер мы провели в кафе за парой бокалов вина. Вино, видимо, сильно вскружило ей голову, и она, целуясь на прощанье, так сильно укусила мне губу, что на ней осталась кровавая отметина. После ее страстного поцелуя губа у меня не только болела, но и сделалась синей. В понедельник утром, придя в класс, Надежда Александровна сразу же поняла, что к чему и с присущим женщине ехидством спросила:

— Ой, что это у вас с губой? — и добавила: — Впрочем, и так ясно.

В конце обучения нам предстояло сдать три экзамена: по языку, по основам марксизма-ленинизма и профессиональному мастерству. Для такой маленькой языковой группы, как наша, сдача шведского представляла собой чистую формальность. Точно так же обстояло дело и с марксизмом-ленинизмом. Так что самым серьезным был экзамен по профессиональному мастерству. Однако, к нашему всеобщему удивлению, вопросы, на которые нам пришлось отвечать, оказались относительно легкими. Приставленный к нам куратор так усердно гонял нас в процессе обучения, что ни один курсант на этом предмете не срезался: К моменту сдачи экзамена куратор прекрасно знал каждого из нас — мы постоянно были в поле его зрения, он по-отечески опекал нас в особо ответственные моменты, например, при вступлении в партию, бывал в семьях женатых курсантов, чтобы узнать, какая у них в доме царит атмосфера.

В последние дни пребывания в школе постоянно заходил разговор о выпускном вечере. При этом вспоминали, сколько случалось пьяных драк и разного рода дебошей на выпускных вечерах наших предшественников. Похоже, наш выпуск оказался самым трезвым из всех. Последний день в школе мы ничем не омрачили — с мыслью о предстоящей работе мы степенно разъехались по домам. В школе мне присвоили квалификацию оперативного сотрудника, а не младшего оперативного сотрудника, что было на одну ступеньку выше, и летом 1963 года я был зачислен на службу в КГБ.

 

Глава 6. Среди нелегалов

20 августа 1963 года я, надев свой лучший костюм и галстук, направился на службу. В небольшом домике, где располагалось бюро пропусков, мне выдали пропуск, и я прошел в главное здание КГБ, которое все работники разведслужб называли не иначе, как Центр. Основное здание Комитета состоит не из одного, а из трех сообщающихся между собой зданий. В самом старом из них когда-то располагалась Российская страховая компания («Лубянка»), а в 1918 году в нем обосновалась ЧК. Громадное строение, фасадом выходящее на широкую площадь и изображаемое почти на всех фотографиях, было построено после Второй мировой войны немецкими военнопленными. Однако самое внушительное впечатление на человека производит не фасад, а его тыльная часть — облицованная темно-серым гранитом и где на первом этаже пол выложен черными мраморными плитами. Это крыло здания отстраивалось в тридцатых годах, в тот период, когда быстро расширялся НКВД.

Первое, на что я обратил внимание, когда оказался внутри, были его коридоры и кабинеты — ярко освещенные и с отличной вентиляцией, они поражали своей безукоризненной чистотой. Мое торжественно-приподнятое настроение слегка померкло, когда я попал в отдел кадров. Поскольку КГБ организация все же военная, все совершалось здесь только на основании специального приказа, подписанного начальником того или иного управления, излишне говорить, что приказ, определяющий, в каком отделе мне служить, кадровику еще не поступил.

Сотрудник отдела кадров, приветливый молодой человек, сказал мне:

— Пока приказ на подходе, вам хорошо бы чем-нибудь заняться. Вы можете временно поработать в библиотеке, помочь отсортировать книги.

Вскоре я узнал, что в КГБ не одна библиотека, а несколько: в одной содержалась оперативная литература, учебники и брошюры, другая, самая маленькая, принадлежала Первому главному управлению, а в третьей, основной, хранилось несметное количество книг: иностранных справочников и словарей, атласов, энциклопедий, школьных учебников, а также историческая литература и даже фантастика. Никогда в жизни я не видел такого скопища книг. У меня загорелись глаза при виде огромного фолианта с репродукциями картин испанского художника-сюрреалиста Хуана Миро, лежавшего на столе посредине зала. Имя художника мне ничего не говорило, а раскрыв альбом, я просто обомлел — я никогда в жизни не видел ничего подобного. Затем, скользнув взглядом по стеллажам, я заметил на них большое количество великолепных изданий, посвященных творчеству современных художников с мировым именем, таких, как Пикассо, которые большинству советских граждан не были знакомы. Можно себе представить, какое трепетное волнение охватило меня! Среди книг я обнаружил автобиографию генерала Врангеля, командовавшего белой армией во время гражданской войны в России и защищавшего Крым, а также мемуары белоэмигрантов первой волны, изданные на Западе. «Ничего себе! — подумал я. — Только ради того, чтобы иметь доступ ко всему этому, стоит идти в КГБ!» Тогда я еще не знал, что комитетчики в эту библиотеку заглядывают очень редко — из опасения себя скомпрометировать.

А работы здесь сейчас оказалось полным-полно, поскольку в библиотеке затеяли реорганизацию, и через пару дней я почувствовал, что таскать и раскладывать по полкам книги занятие довольно нудное. Еще за день до моего поступления на службу я рассчитывал, что меня сразу же начнут готовить к нелегальной работе. Я представлял себе, как окажусь на одной из явочных квартир, а потом и на других. В одной из них у меня состоится встреча с секретарем парторганизации, к которой я приписан, в другой будут проходить мои регулярные занятия с инструктором, в третьей меня будут обучать искусству фотографирования, в четвертой — радиосвязи, в пятой, костюмерной, подберут соответствующий гардероб для нелегальной работы. Но, как оказалось, мне было уготовано заняться сортировкой и размещением книг на стеллажах.

При следующей встрече с тем же кадровиком я спросил:

— Слушайте, что происходит? Меня определили для нелегальной работы. А я чем здесь занимаюсь?

Кадровик, немного смутившись, ответил:

— У руководства планы в отношении вас поменялись. Нелегала из вас готовить не будут. Будете работать в подразделении Управления С (спецуправление, занимавшееся обслуживанием нелегалов).

На что я ему возразил:

— Извините, но я хотел работать нелегалом или в Политуправлении. Не хочу я в спецуправление.

— Боюсь, что выбора у вас нет, — заметил он. — Вас взял Второй отдел, вот там и будете нести службу.

И тут мне стало как-то не по себе — я уже знал, что управление, в которое меня определили, занимается документацией. Я пытался протестовать, возражал, но мне сказали, что им нужны именно такие, как я, и что другого места мне все равно предложить не могут. От моей эйфории не осталось и следа: я-то был уверен, что меня ждет интересная, полная захватывающих событий жизнь, а тут в одночасье все рухнуло. «Отныне мне вряд ли удастся общаться на шведском с носителями этого языка. Вместо этого я, скорее всего, буду обучать языку тех, чьи познания в нем скромнее моих. Во время учебы в школе номер 101 у меня была хоть какая-то свобода, а теперь я становлюсь рабом на галерах», — подумал я.

Поскольку приказ о моем назначении все не приходил, кадровик предложил м не перебраться на несколько дней в его кабинет и помочь ему. Этого скромного, немного застенчивого малого, выглядевшего на тридцать с небольшим, КГБ взял на службу семь лет назад. Поскольку он получил техническое образование, его зачислили в отдел Т (технический), а затем сотрудником торгового представительства направили в Лондон. Очень скоро начальство поняло, что хорошего разведчика из него не получится, и, когда он вернулся в Москву, определило его в отдел кадров, где ничего, кроме бумажной работы, не было.

За время, которое я провел у кадровика, он успел много чего рассказать мне об Англии. Пребывание в этой стране ему определенно понравилось, но впечатления, которые он вынес из нее, оказались весьма примитивными: автомобильное движение на улицах — жуткое, англичане буквально помешаны на собаках, которых там несметное множество, к тому же самых разнообразных пород. Англичане, особенно женщины, из кожи лезут, чтобы произвести впечатление на окружающих.

— Если у англичанки красивые ноги, — с умным видом изрек он, — то она постарается не скрывать их под длинной юбкой. То же самое и с грудью. Обожают похвастаться модной одеждой или обувью. — Потом, бросив на меня многозначительный взгляд, заговорщицким тоном продолжал: — Мне довелось увидеть там такое… По нашей улице частенько прохаживалась одна дама, которой, судя по всему, кроме своей промежности и показать-то было нечего. Так вот она сбрасывала с себя одежду и дефилировала по улице ГОЛОЙ!

Между тем кадровик поручил мне заняться плотными коричневыми карточками, которые вставлялись в кармашки на задней крышке папок с личными делами сотрудников. В мои обязанности входило проставлять на них номера и даты приказов, фиксировавших продвижение по службе. Работа оказалась невероятно нудной и требовала предельной концентрации внимания. В один из дней я, отвлекшись, допустил ошибку, которую немедленно заметил кадровик.

— Неужели вы не понимаете, что ошибаться в таком деле абсолютно недопустимо? — с горячностью выговаривал он мне. — Может, для вас это всего лишь цифры, а для других — важнейшая жизненная веха. Этими цифрами определяется оклад, будущая пенсия человека. В таком важном деле ошибки абсолютно недопустимы.

Перебирая старые, голубоватого цвета папки со штампом «Комитет государственной безопасности» и гербом Советского Союза, я неожиданно оживился — в маленьком окошечке обложки одной из них я увидел очень знакомую мне фамилию: ГОРДИЕВСКИЙ. «Неужели мое? — мелькнуло у меня в голове. — Ну, нет, таким пухлым мое личное дело быть не должно. Тогда, может быть, брата?» Но оказалось, что и не его — на папке значилось: «Анатолий Георгиевич Гордиевский, специалист по Японии, ветеран Второй мировой войны». Пробежав глазами отчеты, подшитые в его папке, я понял, что этот Анатолий Георгиевиу особым интеллектом не блещет — то, что он писал в своих отчетах в КГБ, вполне могло сойти за анекдот. Мне стало жутко смешно. При одном упоминании псевдонима, которым подписывал свои бумаги ветеран, Василько оживился. «А-а, Георгиевич? Да-да…» — произнес он, и мне показалось, что ему известно о жизни нашего отца значительно больше, чем тому хотелось бы.

Наконец, приказ о моем назначении дошел до отдела кадров и меня зачислили сотрудником 2-го отдела Управления С. У каждого из отделов этого управления были свои функции: 2-й (мой) — обеспечивал нелегалов необходимыми документами, 3-й — обучал и готовил их к отправке за границу, а 5-й — занимался вопросами безопасности и вывоза агентов из страны пребывания в случае их провала. Деятельность других отделов была окутана мраком неизвестности. К примеру, в то время все еще существовал 13-й отдел, созданный в период Второй мировой войны и занимавшийся организацией диверсий в тылу врага. С началом «холодной войны» этот отдел вербовал агентов в странах, враждебных СССР, в задачи этих агентов входило устраивать разного рода диверсии и подбивать рабочих на забастовки.

Конечно, найти таких людей нелегко. В тридцатых годах, когда в Европе было полно ярых приверженцев коммунизма, сотрудникам 13-го отдела работалось бы гораздо легче, но в пятидесятых и шестидесятых таких, кто решился бы взорвать мост или линию высоковольтной передачи единственно ради ублажения Кремля, становилось все меньше и меньше. Кроме того, с изобретением межконтинентальных ракет стало очевидно, что если вспыхнет третья мировая война, то такой затяжной, как две предыдущие, она уже не будет. Поэтому роль 13-го отдела в системе государственной безопасности все больше и больше сходила на нет. Кроме того, в функции отдела входила организация покушений за рубежом, и нелегалы, которых специально готовили для этих целей, были приписаны именно к 13-му отделу. (Отдел этот прекратил свое существование в 1971 году после того, как его сотрудник Олег Лялин, работавший в то время в Лондоне, перешел на сторону англичан. а те сразу же выдворили из страны большую группу советских разведчиков).

К тому времени, когда я стал работать в КГБ, функции нелегалов стали меняться. Нелегалов отбирали особенно тщательно. Их готовили из числа сотрудников КГБ, обладавших незаурядными способностями, особым складом характера и непременно происходивших из рабоче-крестьянской среды. Представители различных национальностей, проживавших на территории СССР, после тщательного обучения снабжались соответствующими документами и превращались в иностранцев: немцев, голландцев, французов, бельгийцев и так далее. Документы были либо подлинные (умерших иностранцев), либо фальшивые. В мирное время КГБ и ГРУ в своей работе проявляли чудеса изобретательности и даже дерзости. Многие их сотрудники-нелегалы свободно говорили на иностранных языках; они оседали в европейских странах, на Ближнем и Среднем Востоке, свободно курсировали по всему миру. Однако после войны такая система стала давать сбои — появились трудности в изготовлении документов, поскольку из КГБ были изгнаны все евреи, большинство из которых были высококлассными специалистами в своей области. Так Комитет был вынужден пополнять свой штат за счет русских выходцев из «дикой» местности, западный менталитет для которых оказывался труднопостижимым.

Каждого нелегала перед отправкой за границу снабжали «легендой»(вымышленной биографией), в двух колонках которой коротко излагалась вся жизнь. В левой — фиксировались факты биографии, в правой — документы (сфабрикованные), их подтверждавшие.

К примеру:

Родители Майкла оба родились в Лондоне.

Свидетельства о рождении Смита отсутствуют. Согласно «легенде», документы сгорели во время пожара в 1951 г. М.С. ненадолго ездил в Галифакс и посетил места, где провел детство.

И так далее. Объем «легенды» составлял несколько страниц. После войны задача нелегала состояла в том, чтобы просто жить в стране и ждать начала третьей мировой войны. В его распоряжении имелся радиопередатчик, которым следовало воспользоваться только в случае начала боевых действий и при условии, что остальные средства связи нарушены. Правда, какую информацию в этом случае можно было бы передавать в Центр, оставалось для меня загадкой — очевидно, о количестве ядерных грибов, которые он заметит на горизонте.

В семидесятых годах ситуация стала меняться — пошли разговоры о необходимости активизации нелегалов, чтобы они не просто сидели и ждали у моря погоды, а выполняли хоть какую-нибудь работу. В результате тех, кого считали непригодными для выполнения новых задач, оставляли в покое, и они продолжали играть в «ожидалки», другим же, более способным, поручали искать контакты и подготавливать почву для вербовки. Самой вербовкой иностранцев нелегалам заниматься запрещалось — они должны были оставаться строго засекреченными. На подобранного нелегалом иностранного гражданина выходили специальные сотрудники разведки — вербовщики.

Некоторых нелегалов, которые по той или иной причине долго оставаться на одном месте не могли, отзывали в Москву и определяли в нагаевскую группу, названную так по имени ее первого начальника. Офицеров этого подразделения направляли в ту часть света, где срочно требовалось их присутствие. Нечто подобное произошло с моим братом: его жена не смогла долго жить в чужой стране. Брат вошел в состав мобильной группы, расквартированной в Восточном Берлине, и для выполнения особых заданий вылетал в Мозамбик, Южную Африку и Южный Вьетнам, то есть в те. страны, где у СССР не было постоянных представительств. Однажды ему даже пришлось вывозить из Швеции нелегала, который, пожив там, сошел с ума. Таким офицерам-вербовщикам, как мой брат, всегда обеспечивали надежное прикрытие и в случае провала срочно вывозили из страны пребывания. Если, к примеру, в Египте вырисовывался потенциальный объект для вербовки, скажем, американский бизнесмен, имеющий слабость к спиртному и женщинам, то управление посылало туда своего бывшего нелегала, который хорошо знал Каир, снабдив его тщательно разработанным планом действий. Сотрудник управления имел при себе авиабилет до Кипра, чтобы в случае неудачи с вербовкой мгновенно исчезнуть.

В этом странном и загадочном мире разведслужбы 2-й отдел занимался главным образом изготовлением документов для нелегалов, а мы специализировались на переброске (широко применяемый термин, означающий засылку агента-нелегала из одной страны в другую, например, из Советского Союза на Запад, из Австрии в Венгрию или наоборот). Это была довольно сложная работа, поскольку все должно быть сделано так, чтобы и комар носа не подточил.

Самой секретной зоной отдела являлись кабинеты, в которых изготовлялись фальшивые документы для нелегалов, — пара изолированных от остальных комнат с единственной входной дверью. В них размешались трое или четверо человек (часть работы выполняла еще одна группа из трех человек, находившихся в Восточной Германии), и, хотя они ничего ровным счетом не изобретали, а всего лишь копировали лежавший перед ними оригинал, — все были искусными мастерами своего дела. Таких профессионально изготовленных фальшивок и оригиналов в отделе скопились тысячи, и хранителями к ним были приставлены исключительно женщины. Запасы готовых документов постоянно пополнялись новыми. Бланки и формы для них печатались в одной из лабораторий КГБ, располагавшейся где-то за пределами столицы, и поступали к изготовителям фальшивок с перечнем имен, фамилий, дат и мест рождения и номеров документов. После этого сотрудники засекреченного отдела приступали к изготовлению документа. У них имелось огромное количество пишущих машинок, на разных языках и со всевозможными шрифтами. Среди них были даже немецкие примитивные точечные принтеры, однако все записи проставлялись вручную. Для этого исполнители сами готовили себе тушь или чернила, а если было необходимо, чтобы документ выглядел старым, обрабатывали его в специальной печи. Они буквально творили чудеса. К примеру, требовалось скопировать целую страницу регистрационного журнала, выкраденного из церкви, только ради того, чтобы вписать туда готическим шрифтом данные о нужном нам человеке. Тогда брались ультрафиолетовые лампы, просвечивался оригинал для обнаружения на нем водяных и других знаков, а затем эти знаки наносились на фальшивку. Все это исполнялось с таким мастерством и умением, что фальшивка, за исключением вписанного нового имени, ничем от оригинала не отличалась. Точно так же искусно изготавливались и любые паспорта — от финских до иранских и японских.

Порой изготовители фальшивых документов сталкивались с, казалось бы, неразрешимыми проблемами — например, обложки финских паспортов делались из синего пластика, материал которого подделать не представлялось возможным. Случилось так, что сотрудник Управления С, работавший тогда в Финляндии и знавший о трудностях, которые испытывают в Центре, зашел в магазин, чтобы купить какую-то мелочевку, и увидел, что на прилавке лежат огромные рулоны синего пластика. Он попросил продавца показать один из них, и, внимательно осмотрев пластик, понял, что это именно тот материал, который так необходим в Москве. И сотрудник купил целый рулон синего пластика, достаточный для изготовления нескольких сотен финских паспортов, и переслал его в Москву.

Если бы меня меньше интересовали вопросы истории, политики, идеологии и языки, я бы, наверное, пребывал в полном восторге от работы в управлении, которое являлось ядром всего КГБ, от абсолютной засекреченности и таинственности, царивших там. Когда я еще служил в Управлении С, о важности работы этого подразделения не раз в своих выступлениях упоминал Владимир Семичастный, бывший в то время Председателем КГБ.

Каждый месяц в день зарплаты все коммунисты устремлялись в кабинет секретаря парторганизации платить партвзносы. Собрав с нас по три процента от наших окладов и соответствующим образом оформив эту процедуру, секретарь с ведомостью и печатью отправлялся в святая святых Комитета, в кабинет к Семичастному, чтобы принять причитавшийся с него трехпроцентный взнос в партийную кассу.

Управление наше напоминало пчелиный улей — в каждом его кабинете кипела работа. Англо-американский отдел прежде всего интенсивно занимался Соединенными Штатами, Великобританией, Австралией и Новой Зеландией. Канада и страны африканского континента были на втором плане. Из всех вышеперечисленных стран Великобритании уделялось первостепенное внимание, поскольку система учета и регистрации граждан там была наиболее слабой — никому из жителей страны не вменялось в обязанность постоянно иметь при себе удостоверение личности, и там не существовало централизованной службы регистрации, наподобие западногерманской. И, кроме того, обзавестись британским паспортом не представляло особого труда, а это было мечтой многих сотрудников КГБ. Любой работающий в Лондоне советский разведчик свободно заходил в Сомерсет-Хаус (название это не сходило с уст сотрудников Управления С), рылся в картотеке, находил в ней свидетельство о рождении, которое, на его взгляд, могло пригодиться КГБ, получал с него копию, прикладывал к нему остальные документы, необходимые для оформления паспорта, а требующиеся подписи трех поручителей подделывались.

Единственное осложнение могло возникнуть, если бы английской паспортной службе вдруг вздумалось проверить подлинность представленных ей документов. Иногда ее служащие это делали, но крайне редко. Этот пробел в их работе и использовал КГБ.

Управление распространяло свою деятельность на весь мир, включая такие страны, как Индия, Пакистан, Иран, Япония, Китай и Куба. Чем больше стран входило в такой список КГБ, тем на большее число вымышленных граждан можно было изготовить фальшивки. В Западной Германии чекисты искали людей со швейцарскими или австрийскими корнями, поскольку советский разведчик, говоривший на немецком с легким акцентом, в случае необходимости всегда мог сослаться на свое иностранное происхождение. Под словом «Европа» понимались все ее страны, за исключением Британии, Германии и Австрии, и в каждой из стран этого континента работали наши люди. После войны во Франции и Италии советская разведслужба вербовала агентов, вероятнее всего из числа левых. В Финляндии — аналогично, но там КГБ еще удалось подкупить пару православных священников, которые с готовностью предоставляли его сотрудникам все данные из их приходских книг. В Бельгии с нами сотрудничали бывшие коммунисты плюс несколько русских и украинских женщин, вышедших замуж за бельгийцев и уговоривших своих мужей помогать КГБ. Таким образом, где трудолюбием, где терпением, а где и с помощью воровства европейский отдел постепенно наращивал свою мощь.

И все же, несмотря на высокий рейтинг нашего отдела, работа в нем меня не захватывала, и я был переведен в немецкий отдел. Там свободное знание языка мне очень пригодилось — работа давалась легко, однако состояла она все в том же занятии с разного рода бумагами. Возня со всеми этими паспортами, аттестатами и удостоверениями меня совсем не прельщала.

Кроме того, я обнаружил, что девяносто пять процентов нашей деятельности связано с Восточной Германией. Хотя основной поток политэмигрантов следовал на Запад, всегда находились и такие, кто по той или по иной причине — то ли разочаровавшись в жизни по ту — сторону железного занавеса, то ли поддавшись на уговоры родственников — возвращались на Восток. Много времени приходилось тратить на проверку таких возвращенцев, выяснять, откуда они прибыли и почему решили вернуться. Все документы у них забирались, а затем использовались для нелегалов.

Широким полем деятельности для нашего отдела служила ГДР. Там в сороковых и пятидесятых годах сотрудники КГБ ввели в практику различные манипуляции с книгами регистрации и населения. Книги эти либо предоставлялись самими немцами, либо просто выкрадывались. На тех страницах, где между строчками обнаруживался пробел, вписывалось новое имя (к примеру, ребенка, чьи родители уже умерли или погибли).

Во главе 2-го отела стоял Павел Громушкин, человек из низов, добившийся высокого положения, благодаря своей неукротимой энергии (он являлся членом Всесоюзной волейбольной федерации и одним из руководителей спортивного клуба «Динамо»). Не получив приличного образования, он косноязычно выражался и часто в разговоре не мог подобрать нужных слов. Однажды, в день Восьмого Марта, вручая награду какой-то спортсменке, наш начальник вместо того, чтобы сказать «Поаплодируем ей» или «Поддержим ее» неожиданно произнес: «Да что тут говорить — лучше поздравим ее нашими руками. Эта его двусмысленная фраза еще долго оживленно обсуждалась в коридорах нашего управления.

Настоящий кладезь анекдотов, наш начальник частенько вспоминал о Берджесе и Маклине, британских изменниках, рассказывал, как он помогал им после провала бежать в Советский Союз, лично руководя подготовкой их документов и плана побега. Он также рассказывал нам об Элен и Питере Кротр, которым срочно пришлось покинуть США, когда там начались аресты шпионов-атомщиков. Они были чудесными товарищами, — говорил Громушкин, — и мы должны были сделать все, чтобы спасти их.

Кота в 1964 году Конон Молодый, известный как Гордон Лонсдейл, вышел из английской тюрьмы, у нашего начальника прибавилось работы. В конце 1971 та он, разговаривая со мной, вдруг зарделся от гордости и словно заговорщик произнес: — Олег, я тебе сейчас кое-что покажу. Ты только взгляни на ЭТО!» Начальник открыл ящик стола и вынул из него мастерски изготовленный американский паспорт. «Это самый первый! — просияв, воскликнул он. — Столько лет работы! Мы столько потратили времени и сил, чтобы добиться нужного качества бумаги, но в конце концов добились!»

Проходя по коридорам Управления С, можно было столкнуться с любым нашим нелегалом, поскольку им, переправленным в Москву после засветки, разрешалось появляться в здании, и они приходили сюда словно в клуб. Появлялся и Молодый — удивительно жизнерадостный человек, всегда готовый поделиться с тобой шуткой о начальстве и вместе над ней посмеяться. Конон рассказал как-то мне, что, когда после четырех лет, проведенных им в тюрьме, он вышел на свободу и вернулся в Москву, в его квартире однажды раздался звонок из бухгалтерии Первого главного управления. «Товарищ Молодый, — услышал он, — не заглянете ли вы к нам, чтобы забрать свои чертовы деньги? Мы уже столько времени их храним, что они стали нам в тягость». Молодый немедленно собрался и отправился в бухгалтерию, купив по пути небольшой саквояж. С полным саквояжем банкнотов он добрался до сберкассы и занял очередь. Когда он раскрыл саквояж и стал выкладывать пачки денег, молодая работница сберкассы чуть не упала в обморок. С трудом овладев собой, она пересчитала, наверное, тысяч двадцать, сумму по советским меркам просто заоблачную и которую вряд ли когда-либо видела. Служащие сберкассы, естественно, связались с соответствующими органами и проверили законность наличия у их вкладчика таких больших денег.

Однажды в бытность мою культоргом (организовывал на общественных началах культурные мероприятия в управлении), в чьи обязанности входило распространение среди сотрудников театральных билетов, я предложил Молодому сходить в театр. Перебрав всю пачку имевшихся у меня билетов, он остановил свой выбор на цыганском театре «Ромэн» и купил у меня два билета. Спустя пару дней Молодый, появившись снова в управлении, набросился на меня с упреками.

— Зачем вы всучили мне эти дурацкие билеты?! — негодовал он.

— А в чем дело? Места оказались плохими? — недоуменно спросил я.

— Места-то были отличные, а вот цыгане оказались все сплошь евреями!

Еще одним бывшим нелегалом, с которым мне довелось довольно часто беседовать, был Рудольф Абель, чекист, схваченный в 1957 году американцами и приговоренный ими к тридцати годам заключения. В феврале 1962-го его обменяли на Гэри Пауэрса, пилота самолета-разведчика «У-2», сбитого над территорией Советского Союза. Абель разительно отличался от своего коллеги Молодого, был озлобленным и разочарованным человеком. После вызволения из тюрьмы его определили в 5-й отдел, но без какой-либо должности и даже без рабочего стола. Ему отвели отдельный кабинет с одним-единственным креслом в углу, в котором он должен был сидеть. Однажды на площади Дзержинского Абель лицом к лицу столкнулся с Эрнстом Кренкелем, героем тридцатых годов, с которым он в 1929 году служил в одном пулеметном взводе. С той поры они утратили связь и больше не виделись. Когда Кренкель спросил Абеля о месте его работы, тот на вопрос ответил вопросом:

— А ты что, не читаешь газеты?

— Ну, возможно, я что-то пропустил.

— Я работаю здесь, — сказал Абель и указал на главное здание КГБ.

— Правда? — удивленно воскликнул Кренкель.

И что ты там делаешь?

— Работаю музейным экспонатом, — ответил ему Абель.

В его ответе прозвучала горькая ирония, понять которую было совсем нетрудно. Годы спустя я услышал, что Анатолий Лазарев, сменивший на посту начальника Управления С генерала Цымбала, до последней минуты жизни Рудольфа Абеля относился к нему с огромным подозрением — считал его американским шпионом. Когда Абель окончательно слег, Лазарев распорядился установить в комнате умирающего самую совершенную аппаратуру для прослушивания, надеясь, что бывший нелегал перед смертью себя выдаст.

После возвращения в Москву и Лонсдейл и Абель читали лекции будущим нелегалам, выступали в роли консультантов и много разъезжали по стране, оказывая помощь провинциальным отделениям Комитета. Для проживавших за пределами столицы сотрудников КГБ увидеть воочию таких легендарных личностей советской разведки, услышать из их уст рассказ о перипетиях их собственной карьеры было волнующим событием. Куда бы они ни приезжали, им везде устраивали пышный прием, поили и кормили, так что ежегодно у Абеля и Лонсдейла отпуска затягивались не менее чем на два месяца.

Молодый был на удивление жизнерадостным, веселым человеком — мало кто из старших офицеров КГБ обладал таким чувством юмора, как он, и младшие по званию явно рисковали, отважась пошутить в его присутствии. Однажды во второй год моей службы в Комитете ко мне обратился приятный, интеллигентного вида сотрудник КГБ, представившийся редактором журнала, который выпускало Управление С, с просьбой написать для его журнала какую-нибудь смешную статью. Я согласился, хотя юмор не был моим коньком. Я написал о хобби, и в частности о коллекционировании, мимоходом заметив, что сотрудники нашего управления тоже коллекционируют всякую всячину. В частности, бутылки со спиртным, которое имеет странную тенденцию испаряться, превращая коллекцию своих владельцев в набор стеклянной тары.

Когда журнал с моей статьей вышел из печати и распространился среди сотрудников, меня вдруг вызвали к генералу Цымбалу. Едва я переступил порог кабинета высокого начальника, он спросил, не я ли сочинил заметку о тех, кто коллекционирует спиртное. Когда я подтвердил, что это моих рук дело, он сказал:

— Ваши слова об испарении спиртного звучат довольно двусмысленно.

— А разве такого не происходит?

— Ну, нет, так говорить нельзя. Из вашей статьи можно заключить, что наши сотрудники пьют, — взорвался генерал и, уже понизив голос, заговорщически добавил: — Я лично ничего плохого в том, что вы написали, не вижу, но знаете, товарищи из партбюро попросили меня побеседовать с автором статьи.

Ни для кого не являлось секретом, что многие сотрудники КГБ потребляют спиртное в чрезмерных количествах. Еше в начале моей работы во 2-м отделе один из заместителей начальника Подгорнов, добродушный человек, вдруг внезапно исчез, а потом через три-четыре месяца вновь объявился. Позже стало известно, что он нередко являлся на службу нетрезвым, а после тайного обыска его кабинета в сейфе и в шкафах с документацией обнаружились бутылки со спиртным. И тогда стало ясно, что те несколько месяцев он по настоянию руководства лечился от алкоголизма. Тот факт, что Подгорнов снова занял место замначальника отдела, свидетельствовал о том, насколько широко среди высшего руководства КГБ было распространено злоупотребление спиртным: никто из его начальства так и не смог решиться первым бросить в спившегося подчиненного камень.

На следующий год моей работы в КГБ я заметил, что один из наших офицеров, закончив рабочий день, доставал из сейфа бутылку виски, наливал полный стакан, выпивал его и после этого отправлялся домой. Я немедленно сообщил об этом заместителю начальника отдела, который внимательно, даже с неподдельным интересом выслушал меня, но донесение мое не прокомментировал.

Поначалу я удивился, но потом, когда меня внезапно осенило: замначальника поступал точно так же, — срочно покинул его кабинет. Несмотря на то, что случаи злоупотребления спиртным в среде чекистов частенько всплывали наружу, все же остальная часть советского общества демонстрировала еще большую склонность к потреблению спиртного. Разочаровавшись в повседневной жизни, огромная часть населения страны пыталась найти в нем хоть временное забвение. Тем не менее люди, призванные следить за настроениями умов целого народа, шуток на тему пьянства допустить никак не могли. Позднее брат поведал мне, как его отчитало начальство только за то, что он позволил себе пошутить на тему пьянства. Вызов на ковер для брата оказался настолько серьезным, что его жена даже опасалась, как бы его не выгнали со службы.

Чего я никак не мог понять, да и сейчас не понимаю, так это с каким количеством людей мы работали: скольких нелегалов обслуживал наш отдел, сколько каждый год набиралось новых и как много из них отсеивалось в период обучения. «Вражеские голоса» сообщали такие данные, но на них нельзя было полагаться, поскольку часть сведений о своей агентуре за рубежом КГБ умышленно поставлял на Запад с тем, чтобы сбить с толку враждебные СССР радиовещательные станции.

Другим мучительным для меня вопросом было: почему меня, свободно говорившего по-немецки, не готовят в нелегалы, тогда как других, с худшим знанием языков, готовят? Только год спустя я понял, что специалист, проводивший со мной собеседование, оказался психологом. Он-то и выявил специфику моей речи. По его мнению, моя отрывистая немецкая речь могла сразу же насторожить носителя языка. Именно так говорила на немецком моя мать, и эту манеру речи, как заверил меня психолог, я перенял от нее. Когда в разговоре с одним из старших по званию офицеров я сослался на этот довод, то он сразу же отверг его как несостоятельный и прямо мне заявил: «Дело тут не в твоем немецком, а в твоем брате».

Судя по всему, в КГБ с осторожностью относились к родственникам, служившим в одной и той же организации и более того — направляемым на работу в одни и те же страны. Видимо, считалось, что риск их «ухода» за границей в подобном случае несоизмеримо возрастал. До разговора с тем сотрудником я в это до конца не верил, но после произнесенной им фразы сразу понял, почему меня забраковали. Тем не менее ответ на вопрос «Почему же родство двух сотрудников предполагало измену Родине?» так и остался для меня за семью печатями.

В семидесятых годах большинство комитетчиков было сильно заидеологизированными и рассматривали побег из своих рядов как акт предательства, причем такого тяжкого, что и представить себе было почти невозможно. Когда в сентябре 1971-го Олег Лялин, находясь в Лондоне, «ушел» на Запад, его поступок был воспринят как акт вопиющего коварства и подлости. Другой сокрушающей силы шок в КГБ вызвало бегство в Токио в 1979 году Станислава Левченко, перебравшегося вскоре в Штаты. Обращаясь к своим сотрудникам, Виктор Грушко назвал побег противоестественным, извращенным поступком.

К 1963 году я в возрасте двадцати четырех лет понял, что пора жениться и целеустремленно занялся поисками невесты. Мне хотелось, чтобы будущая моя жена говорила по-немецки, и я стал регулярно наведываться в высшие учебные заведения, где изучали иностранные языки. Однажды, зайдя в своих устремлениях так далеко, что пришел на филологический факультет Московского университета, представился инструктором райкома комсомола и в этом качестве получил разрешение присутствовать на занятиях в одной из групп. Усевшись в последнем ряду, я разглядывал студенток. Некоторые из них показались мне весьма привлекательными, но, поскольку шли занятия, а я сидел в самом конце аудитории, завязать с кем-либо из них разговор оказалось невозможно.

Однажды вечером я отправился на танцы в педагогический институт имени Ленина, высшее учебное заведение, где готовили преподавателей и по иностранным языкам. Там меня пленила Елена Акопян, красивая девушка, наполовину армянка. У нее были огромные выразительные глаза очень редкого цвета — зеленого и роскошные черные волосы.

Познакомившись с ней, я осторожно выпытал у нее все, что меня интересовало. Оказалось, что Лене двадцать один год и что она очень скоро закончит курс обучения немецкому. Она рассказала мне, что отец ее, Сергей Акопян, в июне сорок первого, за два месяца до рождения дочери, погиб в авиакатастрофе. Он служил летчиком в организации, занимавшейся испытанием новых военных самолетов. Судьба распорядилась так, что отец Лены, штурман, оказался в экипаже новой модификации самолета «ТУ-31», которому было суждено разбиться во время испытаний. А буквально несколько дней спустя на Советский Союз напала фашистская Германия.

Позже, уже находясь в Дании, я купил книгу под названием «Туполевский лагерь» (запрещенную в Советском Союзе), в которой описывалось, как выдающийся авиаконструктор и его коллеги были объявлены врагами народа, сосланы в лагерь, где и продолжали конструировать самолеты, но уже в качестве заключенных. В ней один из конструкторов самолетов вспоминал о том, как во время испытательных полетов «ТУ-31» погибли пилот Иванов и штурман Акопян.

Ее мать, русская женщина, после гибели отца Лены снова вышла замуж. Новый муж, инженер, оказался человеком хорошим, но, судя по всему, с плохой наследственностью. И действительно, родившемуся от их брака ребенку, брату Елены по матери, по прошествии двадцати четырех лет врачи поставили диагноз «шизофрения». Я горел желанием жениться, поскольку полагал, что брак пойдет на пользу моей карьере, а в случае отправки за рубеж только мне поможет. Елена тоже мечтала встретить достойного мужа, а поскольку в Москве найти хорошего парня оказалось делом непростым (а девушки боялись упустить время и остаться в старых девах), благосклонно отнеслась к моим ухаживаниям. Короче говоря, без особых раздумий и проверки надежности связывавших нас чувств мы поспешили жениться.

Я открыл для себя, что в московских дворцах бракосочетания сильно попахивало казенщиной. Их помпезно декорированный интерьер навевал скуку, поэтому брак мы зарегистрировали в обычном ЗАГСе в скромной обстановке в присутствии лишь нескольких своих друзей, выступивших в качестве свидетелей молодоженов.

Елена, чье материальное положение было еще хуже, чем мое, вместо полагающегося невесте белого платья надела скромное темно-зеленое и во время бракосочетания очень нервничала. После ЗАГСа мы все отправились на квартиру к моим родителям, где мать накрыла по такому случаю праздничный стол. Так или иначе мы отпраздновали нашу свадьбу, хотя и без особого веселья — моя мать была недовольна, что я женился, даже не посоветовавшись с ней. Она считала, что прежде, чем решиться на такой серьезный шаг, как женитьба, необходимо было присмотреться друг к другу, в чем она, возможно, и была права. Однако я думаю, мать просто ревновала меня к Елене так же, как она и моя сестра Марина ревновали моего брата Василько к его жене Элле, даже несмотря на то что их брак оказался очень удачным. Мать и Марина враждебности к моей супруге не проявляли, но относились к ней весьма холодно.

А Элла, между прочим, была очень привлекательной женщиной, стройной, с красивыми длинными ногами, что для большинства русских женщин совсем не характерно. Я считал ее обаятельной, интеллигентной дамой, но, как позже выяснилось, интеллигентность у нее оказалась чисто внешней. Ее отец работал инженером на одном из военных заводов и как-то в беседе со мной признался, что в тридцатых — сороковых годах был следователем НКВД. Именно от отца невестки я узнал, как в те времена добивались «конкретного результата», что означало смертную казнь. Судя по тому, как он рассказывал об этом, причем не испытывая при этом ни малейших угрызений совести, я понял, что он — типичный представитель старого поколения чекистов, необразованный, чуждый милосердия и сострадания — с радостью посылал людей на казнь. После этого мое отношение к отцу Эллы резко изменилось.

Итак, мы с Еленой вступили в законный брак, но провести медовый месяц за пределами Москвы позволить себе не могли — как по причине отсутствия времени, так и средств. Поэтому мы отправились жить на квартиру, которую обычно занимали вернувшиеся на время домой нелегалы, но, к счастью, на тот момент оказавшуюся свободной. Квартира находилась рядом с Останкинской телебашней. Телецентр тогда только строился, работы по сооружению высотной башни велись двадцать четыре часа в сутки, всю ночь на огромной стройплощадке горели яркие фонари и прожекторы. Квартира, которую мы заняли, была обставлена скромно, но и той мебели, которая в ней находилась, нам, молодоженам, вполне хватало.

Окончив институт, Елена стала работать в школе — преподавала немецкий язык детям. Однако вскоре она поняла, что и школа, и работа ей одинаково ненавистны. Она разочаровалась в своей профессии, к тому же ее познания в немецком оказались весьма посредственными.

Внеклассная работа ей не нравилась, и тратить на это личное время она не желала.

Однако больше всего меня тревожил появившийся в наших отношениях холодок. Я начал задумываться: а ту ли подругу жизни я выбрал? Характеры наши, как выяснилось вскоре, оказались прямо противоположными: я по натуре был энергичным, деятельным, интересовался политикой, а Елена наоборот — безразличная ко всему, ничем не интересовалась, ничем не увлекалась. Оглядываясь назад, я приходил к выводу, что и любви-то, в сущности, между нами никогда не было, а шансов на то, что она со временем возникнет, уже и не предвиделось.

Итак, я все больше убеждался в том, что теплые отношения между нами уже никогда не сложатся.

Мне бы еще до свадьбы выяснить, как она относится к обзаведению потомством — тогда многое бы изменилось в моем отношении к ней, а я понял это только тогда, когда жена, не посоветовавшись со мной, сделала аборт. Поняв, что беременна, Елена закатила истерику: она была в ужасе от предстоящих родов. Она не любила детей — инстинкт материнства у нее абсолютно отсутствовал, и она это прекрасно понимала. Сама мысль о том, что ей придется выхаживать пусть даже собственного ребенка, приводила ее в бешенство. Периодические вспышки гнева жены настораживали меня, заставляли задуматься. Я с уважением относился к Елене (как и ко всем остальным женщинам) и считался со всеми ее желаниями. Если она не хотела иметь детей, то я не видел способа заставить ее рожать. Жаждал ли я сам стать отцом? В этом я до конца не был уверен, но, как человек семейный, полагал, что обзавестись сыном или дочерью было бы совсем неплохо. Наши разговоры с Еленой на эту тему длились часами. Я ссылался на мнение врача, утверждавшего, что у нее все в порядке и роды пройдут без каких-либо осложнений и что это пойдет ей только на пользу. «Доктор же прав. Почему бы тебе не сохранить плод и не родить ребенка?» — как-то сказал я жене, а та в ответ опять забилась в истерике. После этого настаивать на сохранении беременности я не стал, но как без детей, думал я, мы можем стать полноценной семьей? В душе моей на все последуюшие годы брака с Еленой поселилось чувство обиды и разочарования, которое становилось все сильнее и сильнее, и, хотя мы продолжали жить вместе, я понимал, что наш брак связывала не любовь и не взаимная привязанность, а наше общее нежелание расторгать его.

В конце 1965 года в нашей жизни с Еленой наметились приятные для обоих перемены. Однажды меня вызвал мой начальник Подгорнов, тот самый, который прятал у себя в кабинете бутылки со спиртным, и сказал, что отделу предоставлено одно место в Копенгагене, что в Финляндии несколько наших сотрудников работают, а вот в Скандинавии пока нет. После такого краткого вступления он перешел к сути дела и сказал то, что услышать мне было приятно: «Я давно к тебе присматриваюсь. Ты — способный молодой человек, и было бы нерационально держать тебя только на ГДР. Тебе с твоими данными следует заниматься оперативной работой, искать потенциальных агентов в странах Запада». Затем Подгорнов сказал, что ему самому довелось побывать только в Заире, где ощущалась та же нехватка товаров и продовольствия, что и в Москве, хотя в целом даже в Африке лучше, чем в Советском Союзе.

— Дания тебе покажется раем. Там тебе очень понравится, — заверил он меня. — Так что, если ты согласен, я за тебя похлопочу.

Я заметил, что датским не владею — говорю на шведском, да и то не очень бегло, но он мои возражения разом отмел:

— Не беспокойся — быстро адаптируешься к Дании, выучишь язык. Если не воспользуешься этим шансом, желающие найдутся пруд пруди. Они-то согласятся не раздумывая.

Когда я покидал начальственный кабинет, сердце, казалось, готово было вырваться у меня из груди. Перспектива пожить за границей меня прельщала, Елену — тоже, и мы стали готовиться к отъезду в Копенгаген.

За несколько дней до отъезда в Данию вернулся хозяин квартиры, в которой мы жили, и нам пришлось срочно перебираться к моим родителям. Мои последние дни на работе прошли в жуткой суматохе. Информация о Дании у нас оказалась совсем скудная, а о том, чтобы хоть немного позаниматься языком, и речи не могло быть — ни преподавателя датского, ни учебников не нашлось, да и времени было в обрез. Единственное, что я успел сделать до отъезда в Копенгаген в первых числах января 1966 года, так это подчистить все свои дела на работе.

 

Глава 7. Копенгаген

Большинство советских дипломатов ездили в страны Европы по железной дороге, специальными поездами, следовавшими из Москвы непосредственно до места их назначения, однако мне было сказано, чтобы мы с Еленой отправлялись в Копенгаген самолетом. Поэтому постарались все свои пожитки затолкать в чемоданы.

Уже расположившись в кресле самолета «Аэрофлота», я неожиданно обнаружил, что манжеты моей рубашки основательно обтрепаны. Лене ничего не оставалось, как незаметно для окружающих подвернуть манжеты и затолкать их поглубже в рукава пиджака. Этот маленький эпизод — свидетельство того, насколько бедны и неопытны мы были.

Мы прилетели в Копенгаген ярким солнечным январским днем 1966 года. Вокруг нас все искрилось легкой изморосью. Я был сразу же очарован красотой столицы Дании, ее чистотой и явным благополучием жителей. Передо мной, родившимся и выросшим в убогой и грязной стране, открылся совершенно иной мир, с его удивительно красивыми зданиями, отливающими блеском автомашинами, ломившимися от товаров магазинами, мебелью самого различного стиля, словом, всем, о чем мы, жившие в Советском Союзе, могли только мечтать.

Нас встретил Нинел Тарнавский (он любил, чтобы его называли Николаем), заведующий консульским отделом советского посольства, он же заместитель резидента, или второй по рангу в разведгруппе, работавшей в Дании и занимавшейся КР (контрразведкой). Николай, находившийся в Копенгагене с семьей — женой и дочерью — оказался приятным. доброжелательным человеком. Он долгое время находился в стране. Но ему еще ни разу не удалось завербовать нужного агента из местных или внедриться в какое-нибудь важное для нас учреждение. Основной задачей нашей контрразведки было установить контакт с неким сотрудником датской службы безопасности, занимавшим в ней не последний пост. Тарнавскому удалось это осуществить это, так сказать, с помощью домашних средств — его супруга была великолепной кулинаркой, и он поручил ей устроить роскошный обед. К неописуемой радости Николая. датчанин приглашение принял.

Советское посольство располагалось в Кристианнагаас, в красивом квартале чуть севернее центра. Рядом находились представительства других стран и сотрудники нашею посольства часто шутили. говоря. что нас от американцев отделяет всего лишь кладбище. Наше посольство занимало три огромных белых особняка, принадлежавшие когда — то очень богатому датчанину. На первом этаже самою большого из них были просторные залы с высокими потолками, как нельзя лучше подходившие для проведения разного рода приемов. На стенах и тут и там висели огромные, написанные маслом картины, а по углам стояли вазы. Потолок центрального холла особняка уходил под самую крышу. Его огороженная перилами лестница вела на второй этаж. Сотрудники разведки занимали чердачное помещение, однако позднее, когда нам стало тесно, подвал был переоборудован под кабинеты. Напротив главного здания находилось второе, где размещался консульский отдел. Третье было отведено под клуб и школу для детей. На огромной территории, замкнутой между тремя особнякам был разбит чудесный сад, в котором располагались строения поменьше — с гаражами на первом этаже, где в былые времена содержались лошади и с небольшими квартирками для служащих посольства наверху.

Тогдашним резидентом в Копенгагене был Леонид Зайце в. Я познакомился с ним учась в школе номер 101.

Однажды он неожиданно появился в школе, и мне довелось беседовать с ним. Тогда Зайцев сказал, что было бы неплохо мне получить назначение к нему. Однако к тому времени я уже числился в резерве Управления С, где мне предстояло заниматься нелегалами, так что от его предложения мне пришлось отказаться. По меркам КГБ у Зайцева оказался замечательный характер. Необычайно энергичный, он всегда был готов встать на защиту своих друзей, У него были черные волосы, круглое лицо, а его румяные щеки и искрящиеся глаза выдавали в нем человека, не потерявшего вкус к жизни. Никаких «порочащих» слабостей за ним не числилось — за женщинами не волочился, спиртным не увлекался (больше банального бокала сухого белого вина за один вечер не выпивал), но был таким невообразимым обжорой, что неукротимая страсть к еде сильно подпортила его фигуру.

Одна слабость, скорее невинное чудачество, все-таки за ним водилась. Во время поездки в Англию Зайцев в районе делового квартала Лондона увидел щегольски одетых бизнесменов, в нагрудных кармашках пиджаков у которых торчали сложенные уголком платочки. Он тут же купил дюжину специальных вкладышей, имитирующих аккуратно сложенный носовой платок, и вставил их в кармашки всех своих пиджаков. Зайцев также перенял у британцев некоторые их обычаи. Так, например, он всегда появлялся в гостях с букетом цветов, а позже рассылал хозяевам дома письма, в которых благодарил за оказанный ему прием.

Основные проблемы возникали у него только из-за того, что он был страшно дотошный, дисциплинированный, очень честный и наивно полагал, что все остальные сотрудники КГБ точно такие же. Кроме того, если Зайцев находил, что его коллега или подчиненный поступают неправильно, то он начинал их нудно и долго воспитывать, как будто постоянным напоминанием о допущенной ошибке можно искоренить опасность ее повторения. В работе он был ненасытен, и вся его бурная деятельность на посту резидента находила отражение в толстом журнале: задания для каждого сотрудника резидентуры, встречи с объектами разработки, маршруты контрнаблюдения и так далее. Все это было расписано им до мельчайших подробностей и паже поминутно. Порой он переоценивал знания и возможности своих подчиненных, поручая им выполнение очень сложных заданий. Когда же дело требовало его персонального участия, Зайцев себя не щадил и не жалел своего свободного времени. Когда его младший коллега Николай Коротких пытался завербовать американского негра, Зайцев часами отрабатывал с ним каждое слово, жест, взгляд, интонацию, словно готовил его к выходу на профессиональную сцену.

Первым делом Зайцев счел необходимым изыскать возможность для обучения меня датскому. В первый же вечер, придя в посольство, я подсел к телевизору и попытался понять датскую речь. Однако датский язык оказался настолько отличным от шведского, что я ровным счетом ничего не понял. Вскоре же благодаря усилиям Зайцева я стал посещать школу «Берлиц», расположенную на Строгет, главной пешеходной улице в центре Копенгагена. Ко мне приставили двух преподавателей — студента и мужчину лет шестидесяти.

Это была прекрасная идея, столкнуть меня на занятиях с двумя столь непохожими друг на друга носителями языка — их сыпавшиеся с двух сторон совершенно различные по тематике вопросы требовали от меня максимальной сосредоточенности и концентрации памяти.

Когда молодой преподаватель спросил, что я думаю о благосостоянии датчан, то я не мог понять, напрашивается ли он на комплимент или же хочет услышать нечто менее лестное. Я предпочел второй вариант. И, только увидев, что парень слегка расстроился, понял, что он ждал от меня иного ответа. Пожилой преподаватель, напротив, задавал не столь каверзные вопросы. Как-то он спросил меня: «Какая мебель вам нравится больше, старинная или современного дизайна?» На что я ответил: «Думаю, вы предпочитаете старинную мебель, но некоторые, вроде меня, приехавшие из бедной России, где по-прежнему в ходу уродливая мебель устаревших образцов, считают весьма привлекательным современный датский дизайн». Оказалось, как я и предполагал, что пожилой датчанин считал уродливой мебель современную, и то, как деликатно он изложил свои доходы, запомнилось мне на всю жизнь.

В «Берлице» у меня было два урока в неделю, а позже я поступил на курсы датского языка для иностранцев в группу для взрослых. Там плату взимали просто смехотворную — эквивалентную всего двум фунтам стерлингов за полугодичный курс обучения. Учился с удовольствием, тем более что на занятиях скучать не приходилось — они строились живо и интересно, а на более высокой стадии обучения проходили, как правило, в форме дискуссии на самые разнообразные темы. Через восемь месяцев я уже мог спокойно объясняться с датчанами, а когда в семидесятых вновь приехал работать в Копенгаген, то датским владел уже свободно.

Меня удивило огромное количество сотрудников КГБ в штате нашего посольства. Официально в нем работало двадцать гражданских дипломатов и четверо военных атташе. Из гражданских лиц только шестеро были чистыми дипломатами — из Министерства иностранных дел, а из оставшихся же девять или десять сотрудников КГБ, остальные — из ГРУ. (Примерно такое же соотношение сотрудников советских посольств существовало во всех западных странах, включая и Великобританию, до огромного скандала, разразившегося в 1971 году, когда из посольства в Лондоне одним махом выгнали сто пять советских разведчиков.)

Мозговым центром посольства в Копенгагене, как, впрочем, и в посольствах, аккредитованных в других странах, была референтура — несколько особо изолированных и защищенных от прослушивания комнат, в которых работали шифровальщики. Они принимали из Центра и посылали туда секретные донесения, зашифровывали или расшифровывали их. Кабинеты резидентов КГБ и ГРУ были надежно защищены от прослушивания как с помощью механических средств, так и электронными приборами. Стены в них облицованы толстыми металлическими плитами, а окна наглухо замурованы кирпичом. Так что работающие там сотрудники находились в условиях, при которых могла развиться клаустрофобия. Тем не менее требования к изоляции помещения референтуры предъявлялись еще более жесткие. Как и везде в посольствах, референтура размешалась на первых этажах и подальше от подземных коммуникаций, и за соблюдением этих условий КГБ тщательно следил. Единственная ведущая в помещение дверь не имела снаружи ни ручки, ни замочной скважины, ни окошка — только крохотный глазок для того, чтобы работающие внутри могли рассмотреть, кто к ним наведался. Кнопка звонка была утоплена в стене сбоку от двери, так что посторонний человек вряд ли мог ее обнаружить. Тот, кому полагалось входить в помещение, нажимал на нее, а дежурный сотрудник, услышав звонок, подходил к двери и прежде, чем впустить посетителя, смотрел в глазок. За дверью находилось четыре комнаты, по одной на каждого шифровальщика КГБ, ГРУ, посольства и торгового представительства. Шифры и шифровальное оборудование у каждого было свое. Ближе к входной двери находилась еще одна комната, своего рода тамбур, где тот, кому предназначалась поступившая шифровка, мог ее прочитать. Заступившему на дежурство шифровальщику в течение рабочего дня не разрешалось выходить из резидентуры.

Первым человеком, с которым в посольстве у меня установились дружеские отношения, оказался шифровальщик по имени Леонид. Ему было лет тридцать пять, а его жене на пару лет меньше. Жили они в Копенгагене с маленьким ребенком. Из-за его сверхсекретной работы он не имел права отлучаться с территории посольства в одиночку, и, когда он завел разговор со мной и Еленой о том, что неплохо было бы поужинать где-нибудь в городе, я понял, что ему хотелось проехаться по городу на моей машине (мне выделили автомобиль, сначала тяжелую, громоздкую «Победу», а затем, к моей огромной радости, «фольксваген-жучок»). Леонид с супругой были удивительно милыми людьми, и я не имел ничего против, чтобы покатать их по улицам. Несколько раз я возил их на экскурсии, на пляж и в лес за грибами. (В школе номер 101 все курсанты обучались вождению машины, а затем сдавали экзамен. Однако и обучение, и экзамен, который мы сдали, были простой фикцией — ведь мы же учились ездить по ровным, пустынным дорогам, проложенным возле школы, а на оживленных улицах или трассах никогда не брали баранку в руку. Неудивительно, что позже у многих из нас возникали серьезные неприятности).

Как-то, заболев, я вынужден был отменить предполагавшуюся поездку, и жена Леонида укорила меня в нежелании отвезти их в город. Я никак не ожидал от нее подобного выпада и обиделся. Однако и после этого случая у нас сохранились добрые отношения с Леонидом и его женой. В декабре 1968 года мы все очень переживали за Леонида, допустившего серьезную оплошность.

В обязанности Леонида как шифровальщика входило получение и отправка документации КГБ по дипломатической почте. Письма и документы посылали в посольство в виде фотокопии, сделанной на специальной пленке, и запечатанными в конверт. Иногда вместе с другими вложениями. Однажды утром Леонид, вскрыв конверт и вынув из него пленку, бросил его в печку, в которой сжигались ненужные бумаги. Оказалось, что в нем еще находилась тысяча долларов (банкноты хоть и старые, но через плотную бумагу конверта не прощупывались), предназначенная для одного из наших агентов. Уничтоженная шифровальщиком сумма, учитывая наше скромное жалованье, была огромной. Узнав об этом, мы с остальными сотрудниками «пустили шапку по кругу», собрали деньги (в датских кронах получилась фантастическая сумма), отдали их Леониду, и тот передал деньги по назначению. Возвращать нам свой долг шифровальщику пришлось долго — по просьбе Зайцева Центр даже продлил срок командировки Леонида с двух лет до трех.

«Крышей» мне служила должность, которую я официально занимал, числясь в консульском отделе. Я представлялся дипломатическим сотрудником, а по сути был рядовым клерком — имел дело с запросами на визы, с завещаниями и документами на право наследства, иногда переправлял деньги наследникам, проживавшим в Советском Союзе. Каждый рабочий день начинался с совещания, которое проводил сам посол. На нем сотрудники посольства, знавшие датский язык, зачитывали самые важные новости из местных газет. После совещания я пару часов помогал Тарнавскому и его жене с заявками на визы. Поскольку от сотрудников Министерства иностранных дел никакой помощи не поступало, мы все трое были страшно загружены. Приходилось постоянно общаться с множеством датских граждан, что было весьма полезно для совершенствования языковых навыков. В те времена международный терроризм так громко о себе еще не заявлял, поэтому процедура получения виз была на удивление простой. Мое рабочее место находилось в углу большой приемной, и посетители в ожидании своей очереди сидели на стоявших вдоль стен диванах.

Зная, что надо быть максимально любезным с каждым, кто подал заявку в посольство, я усаживал пришедших ко мне датчанку или датчанина за низкий столик, и за чашкой кофе мы вели деловую беседу.

Для большинства сотрудников посольства и КГБ пик активности приходился на обеденный перерыв: тогда мы дружно, чуть ли не гурьбой, выходили из ворот посольства и отправлялись каждый по своим делам — на оперативные встречи для обработки своих «клиентов». То было время, когда КГБ имел возможность не скупясь снабжать своих сотрудников валютой на вербовку агентов за рубежом, так что деньги щедрым потоком лились в карманы владельцев ресторанов датской столицы.

Существовал такой порядок: в начале месяца каждому сотруднику советской разведки выдавался аванс в размере двухсот пятидесяти фунтов стерлингов, а если же он в предыдущем месяце выходил за рамки этой суммы, то безо всяких вопросов получал еще и перерасходованные им деньги. Такая система расходования средств, да еще со слабым контролем (спрашивать у официантов чеки не поощрялось), располагала к разного рода злоупотреблениям. Правило не брать в ресторанах счета было введено на основании архаического представления руководства КГБ, будто требование копии счета унижает наше достоинство, так что лучше всего считалось в таких случаях просто вложить в счет деньги с чаевыми и оставить их на столике. Такой красивый жест расплачивавшегося за обед сотрудника разведки, возможно, и не представлял угрозы для бюджета КГБ, однако тот же сотрудник, зная, что никаких подтверждений его расходов не потребуется, мог совершенно спокойно положить энную сумму казенных денег себе в карман.

О проделанной работе нам надлежало регулярно писать отчеты — Центр непрерывно требовал от нас донесений, и чем больше имен обрабатываемых нами людей значилось в них, тем было лучше для нас. Однако мы старались сообщать в Москву только о самых важных встречах, с теми, кто классифицировался как «агент», «доверительный контакт» или «объект разработки». При этом в отчете необходимо было указывать мельчайшие подробности: название ресторана, где проходила встреча, его адрес, местонахождение, дату, время, кроме того, описать, как подготавливалась эта встреча, данные о том, с кем встречался и какие при этом были вручены подарки или суммы денег.

Поскольку при такой организации дела наши действия проконтролировать не представлялось возможным, многие из нас этим пользовались — отчитывались о встречах, которых не было, называли имена фиктивных иностранцев, а деньги, якобы потраченные на их обработку, присваивали себе. Спустя несколько лет, будучи уже в Лондоне, я узнал от нашей кассирши, что сотрудник разведки по имени Виктор Музалев отлично освоил подобный способ «подработки». Однажды эта женщина сама обратилась ко мне: «Олег Антонович, вы представляете себе? Музалев каждый месяц получает двести фунтов и каждый раз указывает в своем финансовом отчете, что эта сумма им израсходована вся до последнего пенса». Когда я указал Музалеву на такую маленькую «странность» в его отчетах, он заявил, что имеет право тратить столько фунтов, сколько ему дают. Позже выяснилось, что деньги он прикарманивал вовсе не из-за того, что был жаден, а потому, что таким образом хотел скрыть тот факт, что никаких контактов у него в Лондоне не существовало. Все его отчеты о встречах с нужными людьми оказались на поверку обыкновенной выдумкой. К примеру, Музалев сообщал в Центр о своих «встречах» с Родни Бикерстаффом, лидером профсоюзного движения, и подробно описывал, как он «обрабатывает» такой важный объект, с которым на самом деле ни разу не встречался.

В Копенгагене Зайцев, строгий и справедливый начальник, держал ситуацию с расходованием представительских денег более-менее под контролем, однако уже при его сменщике она резко изменилась к худшему. На что никогда не отваживались сотрудники разведки, отправляясь на обед в ресторан с объектом разработки, — это взять с собой жену. А не брали они жен по двум причинам: во-первых, из-за боязни быть увиденными своими же сослуживцами, а во-вторых, какая бы жена смогла спокойно наблюдать, как ее супруг выкладывает за обед целое состояние, в то время как она сама на повседневные расходы получает от него какой-то мизер.

Помимо поиска и разработки потенциальных агентов, в мою задачу входил сбор информации о системе регистрации граждан и подбор имен и фамилий скандинавов (главным образом датчан), под которыми впоследствии могли бы работать наши нелегалы. До моего приезда в Данию такой работы в этом регионе не велось. Можно сказать, мне пришлось осваивать «целину» — я оказался первым, кому было поручено изучить местную систему регистрации населения и о результатах доложить в Центр. От такой работы, требовавшей неторопливого и всестороннего исследования, я получал удовольствие. Вскоре я обнаружил, что основу системы регистрации граждан составляют записи в книгах, которые ведутся священниками протестантской церкви, или «фолькекирке», официально признанной в Дании. Если бы удалось получить к этим книгам такой же доступ, какой в свое время наши разведчики предыдущего поколения получили к книгам регистрации населения в Восточной Германии, то можно было бы обеспечить наших нелегалов любым количеством датских имен и фамилий. Однако для этого надо было сначала найти священника или его помощника, который согласился бы сотрудничать с нашей разведкой.

Предположим, что такой духовник найден и он готов на пару дней предоставить нам церковную книгу. Как следовало поступить дальше? Ответ напрашивался только один — запросить Москву, чтобы нам прислали группу высококлассных специалистов, способных поработать с этой регистрационной книгой. Я или мой коллега забираем книгу с именами прихожан, датой и местом их рождения, именами их родителей. Если обнаруживается, что в конце какой-нибудь страницы или года регистрации новорожденных есть свободное место, то специалисты из Центра вписывают туда данные о человеке, под чьим именем будет работать советский разведчик-нелегал. Если по какой-либо причине сделать это не удается, тогда регистрационную книгу расшивают, вставляют в нее новую страницу, а потом снова сшивают.

Одной из моих обязанностей было встречать следовавших через Данию курьеров, ехавших в Москву или из нее, и сопровождать их на отрезке пути между нашим посольством и аэропортом или центральным железнодорожным вокзалом. Курьер разъезжал с «дипломатом», представлявшим собой металлический чемоданчик, обтянутый снаружи кожей или фиброй. Внутри такой чемоданчик был разделен на секции, в которых находились контейнеры с пленкой, содержавшей секретную информацию. В случае необходимости курьер нажимал на кнопку в корпусе «дипломата», внутри его разливалась кислота, и в считанные секунды от пленки не оставалось и следа.

Традиционно курьеры, прибывавшие на Скандинавский полуостров, раз в две недели ехали поездом до Хельсинки, Осло или Копенгагена, потом пересаживались на самолет и летели в Рейкьявик, где КГБ и ГРУ в своих резидентурах обновляли оборудование, с помощью которого перехватывались радиосигналы с американской авиабазы, расположенной в Кевлавике. В первые два года пребывания в Дании я постоянно встречал таких курьеров, всегда имевших при себе громоздкий багаж, который оформлялся как дипломатический, и отправлял его по дальнейшему маршруту их следования. Через четыре дня они снова возвращались, но уже без багажа.

Большинство курьеров, крепких парней, были в прошлом профессиональными спортсменами из клуба «Динамо», которые в тридцатилетнем возрасте покинули большой спорт и поступили на службу. Для них работа курьера имела определенную привлекательность: они бесплатно разъезжали по свету, своих денег на питание не тратили и водили романы с сотрудницами посольств — там легко можно было найти какую-нибудь незамужнюю секретаршу, которая будет с нетерпением ждать твоего следующего приезда. Регулярно курсируя по восьми, а то и более странам, эти парни вели жизнь, похожую на странствия Одиссея, а послушать рассказы таких общительных и никогда не унывающих ребят всегда было интересно.

(Однажды па перроне в Стокгольме при виде ожидавшего поезд курьера проходивший мимо швед. указав на стоявшую рядом огромную коробку, спросил по-русски: «Что это у вас?» «Естественно, дипломатический багаж», — ответил наш курьер «Да? А я-то решил, что концертный рояль!» — шутливо заметил швед).

Еще в мои обязанности входила оперативная отправка нелегалов, направлявшихся в отпуск домой через Данию. Моя задача состояла в том, чтобы незаметно посадить их на один из пароходов, курсировавших между Гавром и Ленинградом. Каждая такая транзитная операция тщательно планировалась. Требовалось договориться с капитаном судна или даже завербовать его в качестве агента, затем на первой встрече с нелегалом подробно объяснить ему план действий и забрать все его документы, а на второй — вручить ему паспорт советского моряка, служившего на этом судне. Если бы местные власти вдруг решили проверить паспорт у отправляемого мною нелегала и сверить его с корабельным списком, то подлог все равно не обнаружился бы. Никто из датчан не смог бы доподлинно установить, что на борту советского парохода двое членов экипажа под одним и тем же именем: по международным правилам судоходства капитану не предписывалось — а он сам на это никогда бы и не пошел — выстраивать на палубе свою команду на обозрение представителей местных властей.

Чтобы нелегалы не могли засветиться, мы принимали дополнительные меры предосторожности. Так, например, считалось, что им не следует подниматься на борт с большим багажом, иначе сразу же стало бы ясно, что он ступает на судно впервые. Так что переправляемый нами нелегал оставлял тяжелые сумки в автоматической или обычной камере хранения центрального железнодорожного вокзала, а ключ или багажные квитанции при очередной тайной встрече передавал мне. При этом был риск, правда весьма незначительный, что при выдаче багажа могут спросить, как выглядят мои вещи. Кроме того, в нашем деле был еще один нюанс: советская служба разведки считала небезопасным для нелегала сходить с судна в одиночку — датские контрразведчики могли его захватить. Поэтому мы договаривались с капитаном, чтобы тот, когда нелегалу понадобится на стоянке сойти на берег, сопровождал его и усаживал в мою машину. Со стороны это выглядело так, будто член экипажа советского судна отправлялся на экскурсию по городу. Очень часто за нелегалом приезжали на двух машинах — в одной находился я, а в другой — машине сопровождения — мой коллега. Едва мы с нелегалом выезжали с территории порта, следовавший за нами водитель сбавлял ход, сворачивал на узкую улочку и смотрел, не увязался ли за нашей машиной хвост.

Как-то утром в конце. марта меня вызвал Зайцев и спросил:

— Почему у тебя так мало встреч?

— Каких встреч? — переспросил я, будто бы не понял, о чем идет речь. — - Думаю, ты все прекрасно понял. Каждый член резидентуры, не важно, какие у него обязанности, должен работать с датчанами на предмет их вербовки. Это основная цель нашего здесь пребывания. Всем остальным ты можешь заниматься в свободное от этой работы время.

Самое важное для нас — обрабатывать датчан.

Проработав два года в Москве с бумагами, я, естественно, не мог быть опытным оперативником — я еще не научился даже мыслить их категориями. Все два года я копался в папках с личными делами, возился с удостоверениями, паспортами, занимался статистикой, так что у меня не было возможности приобрести опыт установления контактов с иностранцами, да к тому же еще не говорящими по-русски. Поэтому вопрос Зайцева поверг меня в ужас. Однако начальник немного меня успокоил, сказав, что в мою задачу отныне будет входить поиск среди местного населения лиц, которых можно будет потом взять в разработку, с последующей вербовкой, в качестве агентов, какими в свое время стали супруги Крогер, или связных. Для начала мне было весьма желательно найти какого-нибудь сотрудника консульского отдела какого-нибудь иностранного посольства, который снабжал бы нас заграничными паспортами.

За четыре года, проведенные в Копенгагене, моим самым значительным успехом явилась вербовка супружеской пары, которая согласилась стать нашими посредниками в наших связях с нелегалами. Муж, работавший учителем в школе, оказался сыном бывшего агента КГБ, и, когда мной уже было получено его согласие на сотрудничество, Зайцев помог мне разработать сценарий финальной встречи с объектом. При этом были отработаны мельчайшие детали предстоящей встречи, вплоть до меню. В частности, Зайцев настоял, чтобы я заказал шампанское, мясное филе и блинчики, приготовленные особым способом. Он считал, что обед должен быть изысканным и щедрым. По его мнению, нужно, чтобы на нашем столике стояла спиртовка и чтобы на ней в нашем присутствии жарились блинчики. Его тактика полностью себя оправдала: учитель и его супруга, привлекательная молодая особа, согласились на нас работать. (Впоследствии эта датчанка проявляла даже большее рвение в сотрудничестве с нами и действовала эффективнее своего супруга.)

В делах по линии Церкви удача улыбнулась мне, когда из Москвы поступил специфический заказ добыть метрику и свидетельство о крещении для одного человека, который вел тяжбу о праве на наследство. Этот человек родился в Хорсенсе, небольшом городке в Ютландии. Запрос на эти документы исходил официально от советской юридической конторы. Вместо того чтобы вступить в переписку или связаться по телефону с Хорсенсе и просить его выслать требующиеся мне документы, я отправился туда сам. Сначала на поезде, потом на пароме переправился на противоположный берег реки и вскоре оказался в нужном мне месте. Мне повезло: католический священник, к которому я обратился, оказался обаятельнейшим шестидесятилетним мужчиной с немецкой фамилией Опперманн. Мы настолько прониклись симпатией друг к другу, что я потом стал регулярно к нему наведываться. Каждый раз я при возил ему в подарок коробки сигарет и такой банальный для мужчин сувенир, как бутылка виски. Священник принимал мои подношения с благодарностью, но при этом всегда испытывал угрызения совести, поскольку курение и выпивка церковникам запрещались.

Его домоправительница, женщина преклонного возраста, в домике рядом с костелом подавала обед из холодных закусок. Я часто заводил с ним разговор о книгах, в которых содержались записи о его прихожанах.

Однажды, явно желая сделать мне приятное, священник показал их мне и позволил сделать из них выписки. «Если он пошел на это, может быть, предложить ему деньги и попросить у него эти книги на время?» — подумал я. Он может вполне согласиться, поскольку католическая Церковь, в отличие от протестантской, получавшей дотации от государства, была гораздо беднее. Однако я не стал ничего предлагать ему, — его церковные книги оказались такими тонюсенькими, а имен прихожан в них содержалось так мало, что не представлялось возможным что-либо вписать между строк.

Моя личная жизнь поначалу складывалась неплохо, но потом наши отношения с Еленой стали разлаживаться. По приезде наша семья должна была разместиться в совершенно новой, великолепно обставленной квартире — ее специально для нас каким-то образом выбил Зайцев. Однако незадолго до нашего приезда ее занял Николай Коротких, сотрудник КГБ, весьма преуспевший в вербовке агентов. Такому повороту событий способствовало некое обстоятельство. Дело в том, что в поле зрения нашей разведки попал связист из американского посольства. Он сильно пил, любил веселые компании, волочился за девушками, часто посещал ночные клубы, так что для КГБ этот американец представлялся лакомым кусочком — такие, как он, легче всего поддавались обработке. Когда выяснили, где проживает связист, — а он занимал квартиру как раз в том доме, где находилась предназначавшаяся для нас квартира, — то решили туда немедленно переселить Николая Коротких: так ему было бы легче завязать с американцем знакомство и в конечном итоге завербовать.(Ежедневные утренние совещания у посла были для Коротких, который обычно ночь напролет пил с американцем, сушей пыткой. «Олег, Олег, я окончательно спился» — шептал он мне на ухо, обдавая меня тяжелейшим перегаром. Несмотря на такие «перегрузки», Зайцев настаивал, чтобы тот утром непременно являлся в посольство, но после совещаний у посла отпускал его, дабы он мог прийти в себя после ночной попойки. Будучи страстным любителем спиртного, Коротких тем не менее иностранцев вербовал успешно и однажды, уже выступая на совещании в Москве, раскрыл секрет своего успеха: «Я взял за правило не говорить с моим объектом ни о чем, кроме выпивки и женщин»)

Такая задача была поставлена перед Коротких. Он понимал, что невольно перебежал нам дорогу, испытывал неловкость и очень извинялся передо мной и Еленой. В результате нас поселили в гостевой квартире, расположенной в цокольном этаже особняка, занимаемого консульским отделом. Квартира оказалась не такой уж плохой, как можно было предположить: она оказалась огромной да к тому же оборудованной всем необходимым, включая кухню, ванную и туалет. Будучи молодыми и не избалованными жилищными условиями, мы с радостью поселились в ней, тем более что, как предполагалось, всего на пару месяцев. Главное преимущество этой квартиры заключалось в том, что для того, чтобы утром попасть на рабочее место, мне требовалось преодолеть всего один лестничный марш.

Позже, когда мы все-таки переехали в ту квартиру, которая с самого начала предназначалась нам, ее размеры нас просто ошеломили, поначалу мы даже чувствовали себя в ней неуютно. Это были три огромные комнаты с кухней, ванной и туалетом. И такие хоромы для двоих! Более того, квартира была прекрасно оснащена: кухня, небольшой балкон, о качестве же внутренней отделки и говорить не приходится — чего стоил один только паркет! Постепенно с помощью начальства мы смогли приобрести шторы и кое-что из мебели, все весьма скромное, но вполне приличное. Однажды мы принимали датчанина, который, заметив на стыке пола и стены небольшую трещинку, буквально ахнул. «Да что Вы? — воскликнул я. — Это же сущий пустяк. Знали бы вы, в каких условиях живут люди в Москве, вы бы и не обратили внимания на столь незначительный дефект».

С Еленой мы не шиковали — моя мизерная зарплата к этому не располагала, да к тому же инфляция в Дании росла. Позже оклад мне повысили, и значительно, но пока мы ходили с супругой по магазинам, смотрели на дорогие вещи и прикидывали, что бы мы купили, если бы вдруг разбогатели. Однако больше, чем невозможность приобрести то, что хочется, меня стало удручать поведение Елены, которое можно было охарактеризовать как отсутствие всякого интереса к домашнему очагу. Став еще большей феминисткой, она не желала готовить еду, убирать квартиру и повела себя совершенно непостижимым для меня образом. К примеру, в ее комнате всегда царил хаос: одежда валялась на полу; она не пыталась прибраться хотя бы в гостиной. Стоило мне сделать ей замечание, как она тотчас его парировала типично феминистскими заявлениями, мол, у женщин есть более приятные занятия, чем домашнее хозяйство. Кроме того, у нее появилась страсть к накопительству, и то, с каким рвением она принялась экономить деньги, меня страшно поражало. Трясясь над каждой кроной и ничего не приобретая для дома, она с легкостью необыкновенной выкладывала огромную по нашим меркам сумму на замшевое пальто или какие-нибудь изысканные туфли. (Она считала, что у нее слишком короткие ноги, и всегда ходила на высоченных каблуках.) В семидесятых годах, во время нашей второй командировки в Данию, эта ее страсть обрела совсем уже немыслимые формы.

В пику Елене в качестве невинной формы протеста я стал заниматься на кулинарных курсах и находил это занятие приятным и полезным. Большинство из тех, кто их посещал, уже имели хотя бы самые элементарные навыки, тогда как мне приходилось постигать поварскую науку с азов. Вспомнив, что в Москве у меня огромное количество ценных книг, обветшалых и растрепанных, я стал еще обучаться и мастерству переплетчика. Мой отец не раз говорил мне, что профессия переплетчика весьма увлекательная, и только теперь я понял, что он был абсолютно прав.

Вскоре после переезда в новую квартиру нас с Еленой пригласила на ужин одна датская чета — полицейский с супругой, одаренной художницей-любительницей, занимавшейся копированием с картин известнейших живописцев. Я работал над его раскруткой по двум причинам: во-первых, он выполнял кое-какие обязанности в порту, а во-вторых, я рассчитывал с его помощью завязать полезные знакомства. Наступил момент, когда я почувствовал, что этот полицейский сам меня раскручивает. Что-то подсказало мне, что он выманил нас с Еленой из дома, чтобы в наше отсутствие сотрудники службы безопасности смогли установить в нашей квартире «жучки». Поэтому перед выходом из дома я капнул в зазор между дверью спальни и косяком немного клея.

Вернувшись домой, я обнаружил, что застывшая капля клея не только повреждена, но и сама дверь распахнута настежь. Сомнений не оставалось — к нам в квартиру наведывались незваные гости и отныне все, о чем будет говориться в нашей квартире, станет известно датской разведслужбе. Несколько лет спустя я узнал, почему наша дверь была оставлена открытой: во время визита сотрудников спецслужб черный кот, любимец Елены, сумел проскочить на балкон и выбежать на лестницу. После хлопотной погони за животным и водворения его в дом они, в спешке покидая квартиру, забыли закрыть злополучную дверь.

Вскоре Елена, весьма поднаторевшая к тому времени в датском языке, занялась делом, которое пришлось наконец ей по душе, — стала работать на пункте подслушивания, установленного КГБ для перехвата радиосигналов датской службы безопасности. В ее задачу входило прослушивание записей, сделанных до обеда. Как правило, она приступала к работе после полудня и занималась пленками, на которых фиксировались разговоры датских контрразведчиков, следивших за нашими дипломатами, сотрудниками КГБ и ГРУ, во время их перемещений по городу. Часто датчане и не подозревали, что их подслушивают, говорили открытым текстом, и тогда каждое их слово становилось достоянием наших разведчиков. По тексту записанного разговора Елена должна была оценить, насколько серьезно велась слежка за сотрудниками нашего посольства, и определить, сколько машин у каждого из них на хвосте. В целях конспирации датчане дали всем клички. Наш посол, к примеру, числился у них под именем Бонд, скромное прозвище, которое в переводе с датского означало «крестьянин». Да он, собственно говоря, внешне и походил на него, хотя был интеллигентным и высокообразованным человеком. "Мне же присвоили кличку Гормсен, или Дядя Гормсен. Елена частенько слышала, как датчане оповещали друг друга: «Дядя Гормсен направляется туда-то». По этим фразам я мог определить, какая тактика слежки за мной применялась — ехали ли они за мной по параллельным улицам, сидели ли у меня на хвосте и так далее.

Иногда ей приходилось слушать их разговоры напрямую, и порой это приводило к самым неожиданным последствиям. Однажды один наш агент направлялся из Голландии в Данию на конспиративную встречу с Борисом, сотрудником КГБ. Встреча должна была состояться за ужином в ресторане на берегу залива в двадцати километрах от центра Драгора, небольшого городка, расположенного на острове Амагер. Было около семи вечера, когда Елена вдруг услышала оживленные переговоры датчан — было совершенно очевидно, что они висят на хвосте либо у голландского агента, либо у сотрудника нашего посольства.

Супруга тотчас сообщила об этом дежурному кагэбисту. Тот вместе с Еленой, вслушавшись в разговор датчан, сидевших в машинах, и тех, кому они докладывали, понял, что ведут агента из Голландии. Скорее всего, датская контрразведка вышла на его след по наводке западногерманской или голландской разведки.

Требовалось срочно принять необходимые меры. Предполагалось, что после ужина агент выйдет из ресторана к своей машине, возьмет из нее то, что привез с собой для передачи, отдаст нашему сотруднику, а тот вручит ему деньги. Теперь, в сложившейся ситуации, допустить этого было никак нельзя. Анатолий Серегин, дежурный офицер, срочно связался с Зайцевым и доложил обстановку. Тот мгновенно принял решение, и Серегин, сев в машину, в считанные минуты оказался на дороге, ведущей в сторону Драгора. Для отвода глаз он захватил с собой рыболовные снасти. Вместе с Сашей, профессиональным водителем, Серегин должен был прервать встречу в ресторане и спасти Бориса и агента от неминуемого ареста.

Через двадцать минут они добрались до залива и, чтобы дезориентировать наверняка преследовавших их датчан, спустились к воде и закинули удочки. Через некоторое время Серегин послал водителя в ресторан, чтобы его увидел Борис. Он рассчитывал, что сотрудник посольства, хорошо знавший водителя, сразу же поймет: произошло что-то экстраординарное и надо срочно уходить. Борис же, заметив вошедшего, а затем вышедшего из зала Сашу, удивился, но продолжал сидеть за столиком. Тогда водитель через несколько минут снова вошел в ресторан и, прервав разговор Бориса с агентом, сказал ему: «Извини, Боря, но тебе надо срочно ехать домой — твой сын серьезно заболел».

Эта фраза Саши возымела должное действие — Борис тотчас поднялся, извинился перед своим «гостем», положил на столик деньги за ужин и поспешно покинул ресторан. Сев в машину, он помчался в Копенгаген. Агент, искушенный в делах конспирации, понял, чем был обусловлен столь поспешный уход Бориса, осторожно оглядел зал и, увидев одинокого мужчину, сидевшего в углу, тоже ретировался из ресторана.

Если бы не наши быстрые действия, встреча Бориса могла бы иметь для нас самые серьезные последствия. Датчане могли арестовать Бориса, которого держали бы до приезда представителя посольства, или агента, а то и обоих сразу. Они также могли отобрать то, что предполагалось для передачи нашей разведке — возможно, это была часть технической документации, касающейся высоких технологий, — и запечатлеть на фотопленку момент передачи. И то, и другое грозило бы нам большими неприятностями. Для агента это означало бы полный провал, однако судить его датчанам было бы сложно.

После этого случая, к нашему огромному сожалению, датская контрразведка стала вести себя очень осторожно. Проанализировав неудачу, в результате которой два наших агента сорвались у нее с крючка, она прибегла к иному способу радиосвязи — ее сотрудники стали пользоваться кодовыми фразами. Тем не менее мы продолжали все перехваты, но нам уже куда труднее стало улавливать суть их переговоров. Поиск имен и фамилий для нелегалов был и без того трудным, а когда датчане перешли на централизованную систему регистрации своих граждан и все данные из церковных книг стали переводиться на компьютер, шансы мои на успех и вовсе уменьшились. Однако в этой моей деятельности был и положительный момент — досконально разобрался в процедуре оформления паспортов, метрик и свидетельств о крещении. Знания в этой области мне весьма пригодились, когда Центр заинтересовался двумя немецкими военнослужащими, женившимися во время Второй мировой войны на датчанках. Позже у них родились дети, которые имели все права датчан, и моя задача заключалась в том, чтобы, не раскрывая своего гражданства, заполучить копии их метрик. Сделать это мне не составило труда — запрашивая копии документов, я представился их родственником. Так что я получил нужные копии и переправил их в Москву. Впоследствии по ним изготовили иностранные паспорта, и двое наших нелегалов были засланы за границу. (Один из них — Виталий Нюкин, с которым мы вместе учились в институте. Позже, в семидесятых годах, я обучал его датскому, а еще позже он был направлен на работу в Сингапур. В 1985 году в тот день, когда меня допрашивал КГБ, все остальные нелегалы были срочно отозваны в Москву, но его почему-то не отозвали. Он оставался в стране пребывания до 12 сентября, когда англичане сообщили, что я жив и нахожусь в Великобритании).

Кроме того, я сделал для себя хоть и небольшое, но весьма полезное открытие — мне стало известно, что в небольшом городке, расположенном на границе с Западной Германией, браки регистрируются по совсем упрощенной системе. Эта процедура настолько проста, что любой паре, в том числе и иностранной, изъявившей желание вступить в законный брак, достаточно было явиться в соответствующее учреждение и попросить их зарегистрировать. Всего через несколько минут они становились мужем и женой. Решив удостовериться, я сам приехал в этот городок, пришел в контору, о которой мне рассказали, сказал, что пишу для России статью об особенностях местного законодательства, и получил всю необходимую мне информацию. Позже я переслал ее в Центр в надежде, что эти сведения там могут пригодиться.

В жизни довольно часто возникают любопытные ситуации, которые можно было бы назвать смешными, если бы они не сопровождались жуткой нервотрепкой. Однажды мы оставили в тайнике деньги для нашего нелегала, а в качестве условного сигнала ему положили на подоконник в общественном туалете большой гнутый гвоздь. Ответным сигналом, извещающим, что деньги взяты, должна была служить крышка пивной бутылки, оставленная на другом подоконнике того же туалета. Можно представить наше недоумение, когда мы обнаружили в условленном месте крышку от бутылки не из под обычного пива, а имбирного. Мы были в полной растерянности. Что бы это могло значить? Использовал ли нелегал эту крышку вместо пивной? А может, такой подменой он хотел нас о чем-то предупредить? — терялись мы в догадках, но, невзирая на поздний час, решили все-таки обратиться к Зайцеву. В результате группа из нескольких сотрудников советской разведки до утра жарко спорила, можно ли считать пивом имбирный лимонад, который никто из них и не пробовал, но на бутылке которого тем не менее значилось: «имбирное пиво». Об этом напитке я впервые узнал из автобиографии Карла Маркса. В ней автор между прочим упомянул, что в Хайгейте он купил детям имбирный лимонад. Получалась, имбирное пиво, оно же лимонад, — напиток безалкогольный. Так или иначе, в конце концов мы сошлись на том, что оставленная нелегалом крышка — добрый знак, означающий, что деньги им получены. Позже выяснилось, что мы оказались правы — агент забрал из тайника причитающиеся ему деньги.

Вновь нам пришлось изрядно понервничать, когда я послал нашего сотрудника по фамилии Черный проверить другой сигнал — половинку апельсина, которая должна была лежать на газоне. Вернувшись с задания, Черный доложил:

— Все в порядке, половинка апельсина лежит на траве в условленном месте.

— А ты останавливался, чтобы ее рассмотреть? — спросил я его.

— Нет. Я проехал мимо, но половинку апельсина отлично разглядел.

Тогда я заглянул в список условных сигналов нашего нелегала и не на шутку встревожился — апельсин означал, что агент в опасности.

Возможно, нелегал находился на грани ареста, последствия которого были бы для нас самыми катастрофическими. Поэтому, невзирая на занятость, я решил сам взглянуть на этот злополучный апельсин. Остановив машину на приличном расстоянии от условленного места, я вылез из машины и дальше пошел пешком. Подойдя к тому участку газона, где, по словам Черного, лежала половинка апельсина, я разглядел объеденное с одной стороны яблоко, что означало: «Завтра уезжаю из страны». И только тогда я облегченно вздохнул с агентом все в порядке, и срочных мер по его спасению предпринимать не требуется.

Вернувшись в посольство, я тут же обратился к Черному:

— Слушай, Черный, там на газоне лежит половинка не апельсина, а яблока. Зачем ты сказал мне неправду?

— Не хотел я никого обманывать. Просто мне показалось, что это был апельсин, — ответил он.

— Тебе следовало остановить машину и внимательно посмотреть, что там лежит на траве.

Парень недоуменно пожал плечами, словно речь шла о каком-то пустяке, чем себя и выдал — либо он вовсе там не был, либо, опасаясь, что за тем местом уже следят, на скорости проскочил мимо газона.

Этот случай с Черным свидетельствовал о том, что подобная система установки сигналов не вполне надежна. Вскоре после этого я отправился в центральную часть Копенгагена, чтобы взглянуть на водосточную трубу одного жилого здания, на которой наш нелегал должен был, забрав из тайника деньги и письма, оставить на трубе метку — цифру 5. В положенное время я, проезжая мимо того места, на трубе пятерки не увидел. Десять минут спустя я, желая убедиться, что не ошибся ни с номером дома, ни с трубой, вновь проехал по той же улице. Нет, и дом, и водосточная труба были те самые, я ничего не перепутал, однако никакой метки на ней так и не увидел. Было половина десятого вечера, но я, зная, насколько наш начальник Зайцев дотошен в таких делах, сразу же направился к нему, чтобы доложить о сложившейся ситуации. Поскольку нелегала только недавно забросили, и мы еще не знали, насколько в нем развито чувство ответственности, в мою задачу входило всего лишь проверить, оставил он метку на трубе или нет. С офицером разведки, склонившим его к сотрудничеству с нами, переговорить не удалось — он уже ушел домой.

Выслушав меня, Зайцев тут же сказал:

— Хорошо, сейчас же едем на твоей машине проверять тайник и трубу.

Итак, промозглой зимней ночью мы с Зайцевым сели в машину и покатили по Копенгагену.

Тайник помещался в идеальном для этого месте — под корнями дерева в лесопарке на северо-восточной окраине города. Въехав в парк и не доехав до заветного дерева несколько ярдов, мы остановились под высокими елями.

— Теперь иди проверь, там ли еще сверток, — сказал мне Зайцев.

Я вылез из машины и затаив дыхание направился к тайнику. Мысли, одна тревожнее другой, лезли мне в голову. Казалось, стоит лишь протянуть руку, как тут же вспыхнут яркие фонари, зажужжат кинокамеры и нас с Зайцевым запечатлят на пленку. Дрожащими от волнения пальцами я попытался нащупать в тайнике оставленный для агента сверток, но ничего не обнаружил — тайник был пуст. Мы еще не знали, радоваться нам или тревожиться, потому как деньги и письма вполне мог забрать кто-то другой. Нам ничего не оставалось, как опять ехать к заветному дому, возле которого я уже дважды побывал до этого, и посмотреть, не появился ли, наконец, на трубе условный знак. И что же? На сей раз мы увидели на трубе аккуратно выведенную на трубе пятерку.

— Вы можете мне поверить, что я дважды здесь проезжал, а ее здесь не было? — взволнованно воскликнул я, не сводя глаз с Зайцева.

— Конечно, — ответил мой начальник. — Очевидно, парень слегка припозднился. Только и всего.

Тем не менее Зайцев отправил в Центр длинную телеграмму, в которой посетовал на непунктуальность нелегала. Как оказалось, это был весьма опрометчивый шаг с его стороны, поскольку московское начальство восприняло его замечание как критику в свой адрес.

Однажды вечером — а это произошло в 1967 году — я неожиданно заболел — почувствовал острую боль в желудке. Елена в тот момент была еще на работе. Поскольку боль становилась все сильнее, я позвонил врачу «неотложной помощи», и тот вскоре приехал. Врач оказался молодым и весьма самоуверенным малым.

— Ничего серьезного, — заявил он, — у вас обычный катар желудка. Примете вот это, и все пройдет. — И он вручил мне таблетку, которую я тут же и проглотил.

«Интересно, что это такое — катар желудка? Никогда о таком не слышал», — подумал я.

После приема таблетки состояние мое не только не улучшилось, а, наоборот, ухудшилось — пальцы на руках и ногах стали неметь, а боли настолько усилились, что я боялся потерять сознание. В отчаянии я позвонил в посольство и попросил Сашу, нашего оперативного водителя, отвезти меня в ближайшую больницу. (Отправившись в одиночестве в больницу и согласившись на операцию, я нарушил одну из главных заповедей КГБ: разведчику, работающему за рубежом, ни в коем случае не разрешалось оперироваться под наркозом, если рядом не находился кто-то из его коллег. Существовала опасность, что человек в бессознательном состоянии может выдать секретные данные).

Через полтора часа ожидания в очереди на мое жуткое состояние наконец-то обратили внимание. И тут медперсонал больницы разом засуетился, а через полчаса после проведения всех необходимых анализов я уже лежал на операционном столе. Последнее, что я запомнил, — это как мне на лицо наложили маску.

Уже на следующее утро я почувствовал себя гораздо лучше, хотя и был еще очень слаб. Пришел хирург и сказал мне: «У вас был острый приступ аппендицита. Вы вовремя к нам попали». Я мысленно проклял самодовольного молодого врача «неотложки» с его диагнозом «катар желудка» и поклялся, что ни за что не оплачу его счет. После того как я вышел из больницы, он позвонил мне и спросил, почему его вызов до сих пор не оплачен, на что я ответил целой тирадой: «А с чего это вы взяли, что я вам что-то должен? Вы меня чуть было на тот свет не отправили». Доктор начал было протестовать, но я по совету одного знакомого датчанина пригрозил ему обратиться с жалобой в Ассоциацию практикующих врачей. Угроза моя произвела магический эффект — больше этот эскулап мне не звонил.

Но, как известно, беда не приходит одна. Когда я после операции находился дома на постельном режиме, мне неожиданно позвонил Тарнавский и взволнованным голосом сказал:

— Олег, срочно требуется твоя помощь!

— Не глупи. Я же еще не встаю с постели.

— Слушай, но дело очень серьезное… Юра повесился, — выпалил Тарнавский.

Я не поверил своим ушам:

— Юра?!

— Да. Нам предстоит опознать его труп.

Юра не был штатным сотрудником нашей резидентуры — КГБ Эстонской Республики направил его на учебу в Копенгагенский университет в рамках программы по обмену студентами между Данией и Советским Союзом. Ему было лет двадцать восемь, и он стал жертвой слепого зайцевского энтузиазма: резидент не видел, что Юра малопригоден к разведработе, к тому же иностранные языки ему давались плохо. Вместо того чтобы создать парню более благоприятный режим для работы, Зайцев постоянно давил на него — требовал как можно больше отчетов, активнее работать с иностранными студентами и представлять ему планы предстоящих вербовок. Положение усугублялось чувством тоскливого одиночества, которое Юра испытывал, живя среди иностранцев, а также мрачностью скандинавской зимы. В итоге бедняга, не выдержав нервного перенапряжения, повесился в душевой кабинке.

Нам предстояло срочно идентифицировать труп Юры, а Тарнавский с трудом изъяснялся по-датски, да к тому же плохо слышал на одно ухо. В результате, когда ему позвонил полицейский и сообщил, что советский студент покончил с собой, то он не понял, в морге какой больницы находится тело Юры. С трудом поднявшись с постели, я сел в машину Тарнавского, и мы в поисках загадочной больницы, имевшей в своем названии слово «Фредерик», покатили по городу. После того как мы объехали несколько больниц, в каждой из которой спрашивали, не привозили ли к ним тело советского студента, на что нам неизменно отвечали «нет», мне неожиданно пришло в голову, что слово «Фредерик» относится к названию не больницы, а улицы. Тут же я вспомнил, что улица с таким названием находится в полумиле от моего дома по дороге в наше посольство. Мы без труда нашли больницу на улице Фредерик, где нас уже ждали несколько дежуривших там полицейских. Вместе с ними мы прошли в морг. Один из них откинул верхний край простыни и спросил:

— Это он?

Я не знал, что лицо удавленника меняется до неузнаваемости. Я просто не мог поверить своим глазам, но тем не менее ответил: «Да, это он». Взглянув на Тарнавского, я понял, что и он сомневается, действительно ли это Юра. И тем не менее, он подтвердил мои слова. И хотя наши сомнения так до конца и не рассеялись, о Юре мы больше никогда не слышали.

Вернувшись в резидентуру, мы принялись обсуждать постигшую нас беду. Датская полиция сразу отмела подозрения в убийстве, так как все свидетельствовало о том, что парень сам наложил на себя руки. Позже из разговоров с его однокурсниками я узнал, что Юра был на редкость замкнутым, необщительным человеком. Даже присутствуя на студенческих сборищах, он никогда не принимал участия в обсуждении тех или иных вопросов, всегда отмалчивался. Судя по всему, жизнь среди иностранных студентов оказалась непосильной для его психики. Однако позже нам стал известен еще один факт из его личной жизни, который так же мог толкнуть парня на самоубийство. Два года назад Юра женился на очень красивой студентке, а поскольку взять ее с собой в Копенгаген было невозможно, молодая жена осталась в Таллине. Спустя некоторое время приятель сообщил Юре, что его жена завела роман с его другом.

Благодаря широте и многообразию моих служебных функций мне приходилось иметь дело с представителями разных слоев населения Дании, и мои познания о жизни на Западе постоянно расширялись. Вскоре возникло чувство, что все, что творится в нашей стране, — полнейший абсурд, и я стал критически воспринимать происходившие в ней события. Так что идею построения коммунистического общества в Советском Союзе я полностью отверг как несбыточную, а жизнь в Копенгагене только этому способствовала: здесь можно было слушать прекрасную музыку, посещать великолепные библиотеки: я не переставал восхищаться благоустроенными, по современному оснащенными школами, а датчане были открыты и доброжелательны в общении с иностранцами. В библиотеке здесь не существует никаких запретов, вам выдадут на руки любые книги и для удобства положат в пластиковый пакет с ручками, чтобы было удобно нести. И все это бесплатно. Такой сервис произвел на меня неизгладимое впечатление.

Более того, я все больше и больше убеждался в том, что политические свободы в стране и ее процветание взаимосвязаны, что наличие двух этих компонентов служит духовному раскрепощению человека и его культурному развитию. Ничего подобного в Советском Союзе не наблюдалось — там, наоборот, всеми средствами и способами культивировались и насильственно насаждались коммунистические догмы. В то время в Москве, как заклинания, без конца повторялись фразы типа: «Капитализм агонизирует», «Капитализм гниет на корню» и тому подобное. Когда наши люди возвращались из таких стран, как Дания, друзья обычно спрашивали их: «Ну как они там гниют?» — и чаще всего слышали в ответ: «Гниют вовсю, но какой при этом аромат источают!»

В Копенгагене я, кроме всего прочего, пристрастился к музыке. Я регулярно посещал концертные залы, ходил в костелы слушать орган, а дома постоянно слушал радио или опять же музыку. Я особенно увлекался духовной музыкой, которую создавали и такие композиторы, как Бах, Гендель, Гайдн, Букстехуде, Шюц и Телеман.

Ничего подобного в Советском Союзе услышать было невозможно, а здесь же их музыка постоянно звучала, особенно на Рождество или на Пасху.

Здесь царила атмосфера свободы, и я, вдохнув ее воздух, ощутил себя полноценной личностью — стал играть в бадминтон, посещать всевозможные клубы и, где бы ни появлялся, естественно без моих советских коллег, в разговоре с иностранцами чувствовал себя нормальным человеком. Чего я не подозревал, так это того, что о моем умонастроении уже было известно датской разведке — все наши разговоры с Еленой давно прослушивались с помощью установленных в нашей квартире микрофонов. Тогда я еще не полностью отвергал коммунистическую систему, однако в беседах с женой открыто осуждал преследования инакомыслящих в нашей стране, постоянное нарушение законности и тотальную слежку за каждым ее гражданином. Елена разделяла мои взгляды на происходящее в нашей стране и вскоре стала еще более беспощадным критиком советской системы, чем я. И это начинало меня пугать. Если я делился своими мыслями только с ней, то она готова была разглагольствовать об этом с первым встречным.

Мое мнение о порочности советской системы особенно окрепло, когда в 1966 году в СССР состоялся суд над Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Всех либерально мыслящих советских людей, особенно тех из них, кто работал за рубежом, это судилище повергло в шок. Мы не могли поверить, что наша страна опять возвращается к сталинским репрессиям, и старались гнать от себя эти страшные мысли.

Затем весной и летом 1968 года в Восточной Европе во весь голос заявили о себе радикальные интеллектуалы. В Чехословакии Александр Дубчек, новый лидер Компартии, трезвомыслящий, но не очень решительный, был вынужден пойти на либерализацию и ослабить тотальный сталинский контроль за своими гражданами. Это послужило началом того, что впоследствии получило название «Пражская весна». По всей Европе прокатилась мощная волна студенческих волнений, сначала в Западной Германии, а затем, более мощная, — в Париже, где май стал «месяцем баррикад» и где в стычках с полицией тысячи людей получили травмы.

Для молодежи, по своей природе склонной к бунтарству, борьба с властями была проявлением ее высокого духовного порыва, нежелания мириться с несправедливостью, и я не мог не восхищаться таким безоглядным ее героизмом. По советским же стандартам подобное революционное выступление молодежи считалось опасным безрассудством. В умах людей, проживающих в странах Западной Европы, созрела мысль о том, что основная угроза их благополучию и всему миру исходит не от относительно либеральных режимов, против которых восстала молодежь, а от кремлевских властей с их разветвленной сетью разведслужб, военной мощью и четырьмястами тысячами солдат, размещенных в одной только Восточной Германии, от тех кремлевских властей, которые занесли железный кулак над республиками Балтии и странами Восточной Европы.

Мы в Копенгагене активно обсуждали происходившие в Европе события. Особенно жаркие споры возникали у нас в связи с Чехословакией, где проводимые Дубчеком реформы серьезно тревожили Кремль. И вот, когда в июле месяце тысяча советских танков и 75 тысяч солдат скопились на границе с Чехословакией, мнения сотрудников посольства разделились: одни сочувствовали населению маленькой страны, другие придерживались жесткой линии и ратовали за восстановление во взбунтовавшейся республике «порядка». Среди сочувствующих оказались я и мой приятель Михаил Любимов, в ту пору заместитель резидента. Мы были обеспокоены судьбой чехов и очень надеялись, что наши войска все-таки не вторгнутся в Чехословакию, что власти попросту не отважатся на это. В реформах, проводимых Дубчеком, мы с Любимовым видели пролог к либерализации и советской системы. Тогда мы, находясь в Дании, наивно полагали, что наши мысли разделяет большинство населения Советского Союза. В то же время Анатолий Серегин, ярый приверженец сталинизма, ратовал за самые решительные действия советских властей в отношении Чехословакии. Как-то в очередном споре на эту тему он сказал: «Ладно, заключаю пари на бутылку шампанского: наши войска границу перейдут». Мы с Любимовым согласились.

Двадцать первого августа весь мир облетела весть о вторжении советских войск на территорию соседней страны. Это ужасное событие коренным образом изменило мою жизнь. Уже в течение двух лет я критически относился к советской системе, а теперь, когда военная машина Страны Советов раздавила зачатки демократических реформ в Чехословакии, я возненавидел ее всеми фибрами души. «Отныне уже никогда я не стану поддерживать эту систему, — сказал я себе. — Более того, отныне я буду всеми доступными мне средствами с ней бороться». Выйдя в главный холл посольства, где была телефонная будка, я, прекрасно зная, что этот телефон прослушивается датчанами, позвонил Елене и с возмущением сообщил: «Они все-таки решились на это! Уму непостижимо. Я просто не знаю, что делать».

Это был мой первый сигнал западной разведке, пусть знают, "что я не одобряю советского вторжения в Чехословакию. Я был уверен, что мой голос будет услышан датчанами. Сказать, что я таким образом предлагал им свое сотрудничество, было бы неверно. Просто мне, до глубины души возмущенному действиями своей страны, хотелось им сказать: «Я осуждаю эту акцию советских властей. Я не могу с этим смириться, ибо, в отличие от своих коллег, человек честный». Этот телефонный звонок не возымел немедленных последствий, но я нисколько не сомневался, что он не останется незамеченным иностранной контрразведкой, что на меня обязательно кто-то выйдет и в итоге я начну сотрудничать с Западом.

Естественно, в нашем посольстве я оказался единственным, кто так болезненно и резко отреагировал на ввод советских войск в Чехословакию. Все утро чехи, работавшие в Дании, приезжали в посольство не столько для того, чтобы заявить свой протест, сколько узнать, действительно ли Советский Союз оккупировал их страну, а если да, то почему. После полудня обстановка вокруг советского посольства стала накаляться — собралась толпа возмущенных датчан, в окна полетели самодельные ракеты и петарды. Стекла были разбиты, но пожара, к счастью, не возникло. Наш консул тем временем обходил помещения отдела и, фиксируя причиненный посольству ущерб, цинично бормотал: «Отлично, отлично, теперь у нас появится возможность обновить мебель за счет датского МИД…»

Что же касалось моих дальнейших действий, то ясного представления о них у меня в тот момент еще не было. Я думал, что, вернувшись в Москву, составлю и распространю среди знакомых правдивый, основанный на фактах документ о деятельности НАТО, из которого станет ясно, что Запад не вынашивает каких-либо агрессивных планов против Советского Союза и что советская пропаганда сбивает с толку даже тех, кто готов предпринять реальные шаги к смягчению международной напряженности. Позже я осознал наивность своих планов. Попытки создания на Родине гипотетических подпольных ячеек были бы обречены на провал, так как КГБ по своему обыкновению тотчас бы внедрил в них своих осведомителей.

Тем не менее я вовсе не собирался уподобляться многим тысячам моих сограждан и держать фигу в кармане. Я твердо решил, что в один прекрасный момент предприму что-нибудь более конструктивное. Прежде всего, мне надо было каким-то образом перестать обслуживать нелегалов, а вместо этого заняться политическим сыском. Тогда, по моему мнению, я мог бы выдвинуться на передний план борьбы с тоталитарной системой. Словом, мною овладела идея во что бы то ни стало сменить характер моей профессиональной деятельности.

А жизнь между тем шла своим чередом. Однажды осенним днем 1968 года я сказал Зайцеву, что в Дании мне очень нравится, но, как специалисту по Германии, хотелось бы побывать там в качестве туриста, увидеть воочию места, о которых мне довелось читать. Осуществить такую поездку было практически невозможно — в редких случаях советским сотрудникам удавалось съездить в другие страны Европы только по особому разрешению начальства и то в качестве поощрения за отличную работу. Однако Зайцеву все же удалось получить у Центра такое разрешение. Он послал в Москву телеграмму, в которой мотивировал целесообразность моей поездки тем, что «Горнову» (Горнова — девичья фамилия моей матери) для обеспечения большей безопасности работы с нелегалами желательно дважды съездить в Западную Германию, один раз на поезде, второй — на автомашине, что позволило бы ему детально изучить процедуру пересечения датско-немецкой границы». Судя по всему, мой начальник знал, как обосновывать свои просьбы, поскольку вскоре из Центра пришло добро.

Проблем с получением немецкой визы у меня не возникло, но тот факт, что ехал я один, должен был насторожить германскую разведку, которая наверняка начала бы меня «пасти» от самой гранты с Данией. Я уже находился под пристальным вниманием датчан, которые всячески старались выяснить, кто из советских дипломатов на самом деле являлись офицерами КГБ, — не случайно же, по нашим подсчетам, они вели за мной наблюдение более трехсот дней в году.

На этот раз Зайцев решил, что, отправляясь в поездку, я должен улизнуть из-под недреманного ока датской разведки. Наружная дверь моей квартиры выходила на балкон, обнесенный глухим барьером, доходившим мне до пояса. Чтобы оказаться на улице, мне нужно было с балкона спуститься вниз по лестнице, находившейся уже внутри дома. Так что засечь меня с улицы можно было только в тот момент, когда я, выйдя на балкон, направлялся к лестнице. В день отъезда я, в соответствии с инструкцией Зайцева, слегка приоткрыв дверь, вылез на четвереньках на балкон и так же осторожно затворил ее. Потом ползком добрался до лестницы, сбежал на один пролет и на лифте спустился в гараж. Там в машине меня уже ждал Саша. Я улегся на заднее сиденье, и Саша спокойно повез меня на вокзал.

Приставленные ко мне сотрудники датской контрразведки по обыкновению сидели в машине, стоявшей неподалеку от моего дома, и ждали моего появления. На этот раз они меня не заметили, и мы с Сашей добрались до пригородной железнодорожной станции без ставшего уже привычным сопровождения. Я сел на поезд, шедший в Копенгаген, благополучно прибыл на центральный вокзал столицы Дании, а час спустя уже сидел в экспрессе, следовавшем в Гамбург. Я погулял по Гамбургу, затем на поезде отправился в Ютландию, внимательно изучил другой пропускной пункт на немецко-датской границе, а на следующий день отбыл назад в Копенгаген.

И все это мне удалось проделать, не вызвав подозрений со стороны спецслужб. Возможно, со стороны Зайцева было не совсем разумно посылать меня в две поездки, следовавшие одна за другой. Что касается меня, то мне просто хотелось совершить одну короткую поездку в Германию за счет КГБ. Устроив же сотруднику советской разведки «Горнову» две поездки с интервалом в несколько дней, наше посольство разворошило сразу два осиных гнезда — западногерманскую и датскую спецслужбы. Во второй поездке ускользнуть от их назойливой слежки мне не удалось.

По пути к парому меня сопровождали две машины датчан, а сразу же после пересечения границы ко мне прилипли три автомашины с сотрудниками западногерманской контрразведки. Так, в сопровождении кавалькады из трех автомашин, я прибыл в Бонн, где повидался с приятелем, работавшим в советском посольстве, съездил на Рейн, полюбовался виноградниками, раскинувшимися на пологих холмах, величественными замками на вершинах скалистых гор, осмотрел города Кобленц, Майнц и Франкфурт, о которых я многое узнал из курса истории еще в студенческие годы.

Во Франкфурте в пятницу вечером, припарковав машину на центральной площади рядом с вокзалом, я отправился за покупками. В частности, мне нужно было по просьбе моего коллеги купить газовый пистолет, используемый в целях самообороны. Пройдясь по магазинам, я со свертками в руках вернулся к машине. Едва я пересек площадь, как был отрезан от своих преследователей огромным потоком машин. Таким образам, не прибегая к каким-либо уловкам, я оторвался от висевших у меня на хвосте сотрудников безопасности. Их постигла вторая неудача. В предыдущую мою поездку в Германию им вообще не удалось сесть мне на хвост, а сейчас они попросту меня упустили. Всего за несколько дней, проведенных в ФРГ, я приобрел у немецкой контрразведки: репутацию очень ловкого и опасного «клиента».

Пользы от моей второй поездки в Западную Германию для советской разведки практически не было никакой, но для себя лично я получил наглядное подтверждение тому, как быстро возродилась эта страна после Второй мировой войны. Я знал, что к 1945 году промышленность и жилой фонд Германии были почти полностью уничтожены, а сейчас я не увидел ни одного разрушенного здания. Моему взору предстали чудесные скоростные дороги, великолепные дома, а на Рейне в частности — новые заводы и фабрики поражающего воображение дизайна. Особенно глубокое впечатление произвели на меня благополучие и динамизм четко отлаженной жизни. Это было еще одним свидетельством того, что свобода и демократия творят чудеса, чего нельзя было сказать о Восточной Германии, так разительно отличавшейся от Западной.

Мои вояжи в Западную Германию заставили Центр понервничать — оттуда сообщили, что мое пребывание там вызвало нездоровый интерес и мне грозит опасность. Однако руководство в Москве недвусмысленно намекнуло, что мое дальнейшее пребывание в Копенгагене нежелательно. К тому времени у Зайцева созрел план: опираясь на его поддержку, я должен написать книгу о Дании, которая будет опубликована под его именем, и он убедил Центр не отзывать меня. В ответ на его ходатайство из Москвы пришла телеграмма:

«Прекратить оперативную деятельность, заняться анализом накопленных данных, никаких активных действий».

Таким образом, весь следующий год я был практически предоставлен самому себе и мог спокойно работать над книгой, что меня вполне устраивало. Теперь мой рабочий день заканчивался в шесть вечера, а долгие летние вечера я посвящал своим любимым занятиям. Я стал больше времени уделять бадминтону и возобновил пробежки. И то и другое доставляло мне истинное удовольствие — в бадминтон я играл в великолепных спортивных залах, а пробежки совершал в красивейшем старинном парке.

Как-то воскресным февральским днем 1969 года наш посол попросил меня срочно съездить в аэропорт, встретить очень важного гостя и занять его, пока он сам не освободится. Важной персоной оказалась Галина Брежнева, дочь главы Советского государства, которая направлялась в Стокгольм, но потом решила изменить маршрут и сделать остановку в Копенгагене. Тогда еще она была высокой, стройной женщиной, хотя слегка мужиковатой. Прилетела Галина в дорогой шубе из астраханской каракульчи вместе со своим семилетним, ужасно избалованным сыном.

По дороге в аэропорт я купил свежую датскую газету, конечно же со статьей, посвященной Леониду Брежневу. Она была озаглавлена: «Как долго еще продержится Брежнев?». Когда я показал ее Галине, та потребовала, чтобы я немедленно ее перевел. Отказаться я конечно же не мог и слово в слово перевел все, что там было написано. Статья на поверку оказалась довольно щекотливой. В ней говорилось, сколько раз в речах, произнесенных на праздновании Дня Советской Армии 23 февраля, упоминалось имя Брежнева. На основании информации, которой располагал автор, он заявлял, что в СССР вынашивается план свержения Брежнева. Естественно, все это Галине не понравилось. «Нет, нет, — сказала она, — это все неправда». Когда к нам присоединился посол, мы сели в машину и отправились на экскурсию по городу, а затем обедали в нашем посольстве.

Последний эпизод в моей оперативной деятельности в Дании пришелся на конец 1969 года, когда я повез Зайцева на решающую, как я надеялся, встречу с Опперманном — тем самым хорсенсеским священником, с которым у меня установились дружеские отношения. Все шло гладко — никто нас не преследовал, пока мы не оказались в Ютландии и Зайцев, сидевший за рулем, сбившись с дороги, не подкатил к воротам какой-то военной базы. Поняв, что мы заехали совсем не туда, он быстро развернул автомобиль в обратном направлении. Однако, судя по всему, кто-то из постовых на базе заметил машину с дипломатическим номером и тут же доложил об этом в службу безопасности. Немного спустя, когда мы уже мчались в нужном нам направлении, Зайцев вдруг сказал:

— За нами хвост.

Как я уже говорил выше, в КГБ существовало правило: никогда не показывать тем, кто за тобой следит, что ты их засек. В таких случаях следовало изменить маршрут. Заехать в магазин или в какое-нибудь другое место, никак не связанное с действительной целью твоей поездки, а затем вернуться в посольство.

Однако Зайцев повел себя совсем по-другому. Ему было неловко передо мной за допущенную им оплошность, вследствие чего сорвалась очень важная встреча, подготовленная его подчиненным, и он решил не возвращаться в Копенгаген. Он не думал пускаться на разные ухищрения, чтобы оторваться от сидевших у нас на хвосте сотрудников датской госбезопасности, — просто надеялся на счастливую случайность — нечто вроде той, что произошла со мной во Франкфурте, когда немецких контрразведчиков отсек от меня поток автомобилей.

Однако на этот раз нам не повезло — к гостинице в Хорсенсе мы подкатили в сопровождении датчан.

— Извини, — сказал Зайцев. — Боюсь, тебе придется позвонить священнику и сказать, что наша встреча отменяется.

Конечно же он был прав. Но как позвонить из гостиницы, если мы, сотрудники советской разведки, были одержимы шпиономанией и считали, что все гостиничные телефоны прослушиваются? В конце концов мы решили прогуляться в порт, находившийся неподалеку от гостиницы. На берегу у причала было несколько навесов, предназначенных для пассажиров, отправляющихся в поездку на острова и обратно. А рядом с ними несколько телефонных кабин. Я юркнул в одну из них, а Зайцев продолжал неторопливой походкой прохаживаться неподалеку. Чтобы наш разговор с Опперманном не перехватили, я был предельно краток — извинился, что встретиться с ним не могу, и попрощался. Пару недель спустя я снова приехал сюда, но уже один — сообщить ему, Опперманну, что уезжаю, и поблагодарить за помощь.

В период Рождества у нас было много свободного времени. Для нас, атеистов, день рождения Христа праздником, естественно, не считался, а вот датчане его широко праздновали, деловая жизнь по всей стране замирала, так что о каких-либо встречах с объектами разработки не приходилось и думать. В результате мы в это время, собираясь компаниями, много пили. На одном из таких сборищ разгорелся жаркий спор между мной и Серегиным. После нескольких рюмок спиртного я позволил себе ряд критических замечаний в адрес коммунистической системы и только потом понял, что в своих высказываниях явно переборщил. Однако Серегин вопреки моим ожиданиям не завелся, а словно медведь обхватил мою руку и сказал:

— Олег Антонович, если ты действительно так считаешь, то почему не уходишь из нашей системы? (Он имел в виду Комитет государственной безопасности.)

— Ну, зачем так. Я считаю, что в компании друзей можно откровенно высказываться на любую тему, — возразил я.

После этой вечеринки меня долго не покидало смутное предчувствие беды, однако Серегин, несмотря на наши расхождения во взглядах, начальству все-таки на меня не «настучал».

Надежды мои на то, что удастся пробыть в Дании еще месяц, увы, не оправдались — новый сотрудник, назначенный на мое место, желая поскорее вкусить благ Запада, развил в Москве бурную деятельность, в результате нам с Еленой пришлось срочно паковать вещи. В январе 1970 года мы покинули страну.

 

Глава 8. Жизнь в Москве

Пребывание в Европе меня «испортило». Европейская жизнь вошла в мою. кровь и плоть. Вернувшись в Москву, я был поражен убожеством существования советских людей и постоянно думал о том, что там — совсем другая жизнь, лучшая во всех отношениях. И не потому, что на Западе она богаче и привлекательнее в материальном отношении, но еще и потому, что свобода и демократия служат там могучим импульсом к интеллектуальному развитию и совершенствованию личности. Когда я после длительного перерыва вновь увидел бесконечные очереди москвичей и приезжих за всякого рода дефицитом, грязные, вонючие общественные туалеты, расплодившуюся бюрократию и коррупционеров, огромное количество спившихся людей на улицах; когда опять столкнулся с советской волокитой, с грубостью государственных служащих и невозможностью для простого человека добиться справедливости, то пришел в ужас. Я испытал от всего этого физическую боль. Тем более, что все это творилось на фоне агрессивной официальной пропаганды, восхвалявшей «небывалые успехи» Страны Советов. Я особенно возненавидел официозную музыку, постоянно звучавшую по радио и выплескивавшуюся из репродукторов в людных местах. Это были бравурные патриотические, как правило, бездарные песни, но отвечающие моральному кодексу «строителей коммунизма». Эта мерзкая какофония звуков, не говоря уже о ее словесном наполнении, действовала мне на нервы, и я со временем научился ее не замечать.

Несомненно, все советские люди, возвращавшиеся из командировок с Запада, испытывали то же, что и я, и болезненно реагировали на реалии нашего общества. Только тем, кто приезжал на родину из таких стран, как Алжир или Мозамбик, жизнь в Москве казалась прекрасной. Даже те, кто побывали в ГДР, признавали, что люди там живут лучше, чем в СССР. Можно легко себе представить, что бы они сказали, если бы, конечно, осмелились, побывав за «великой» Берлинской стеной и увидев, как живут те же немцы, но только в Западном Берлине.

Наши власти полагали, что советского человека, долгое время прожившего за границей, возвращение в среду, от которой он успел поотвыкнуть, быстро «излечит».

Однако на меня никакие советские «пилюли» так и не подействовали — чувствовать себя комфортно я теперь мог только на Западе.

Некой компенсацией за свои душевные терзания я расценил тот факт, что мне была предоставлена возможность неплохо заработать в заграничной командировке и приобрести квартиру. Еще будучи за границей, я сумел вступить в жилищный кооператив и оплатить первую часть ее стоимости. Так что по возвращении в Москву мы въехали в новую благоустроенную квартиру в доме, выстроенном на самой окраине города, в микрорайоне Беляево, где вокруг восьмиэтажных новостроек зеленели газоны. Зная, что в Москве хорошей мебели и разного рода арматуры днем с огнем не сыскать, мы привезли с собой из Дании сборную мебель. Много часов я провел, самозабвенно сверля дырки в щитах, пока одну стену нашей квартиры не заставил от пола до потолка деревянными полками.

Наши взаимоотношения с Еленой продолжали оставаться прежними — они, скорее, приобрели форму делового сотрудничества и нежными не стали. Мы с ней решили пока не расставаться, потому как другой, более разумной альтернативы нашему браку мы не видели. Ей посчастливилось вновь получить высокооплачиваемую работу, на сей раз в Двенадцатом управлении КГБ, которое занималось прослушиванием посольств, квартир иностранцев и гостиничных номеров. Штат сотрудников, занимавшихся прослушиванием и записью разговоров в американском и английском посольствах, а также других англоговорящих стран, был полностью укомплектован — их там и так насчитывалось несколько десятков человек, а вот в секторе Скандинавских стран заниматься такой работой полагалось всего троим сотрудникам. К счастью, одно такое место как раз оказалось вакантным. Датский у Елены к тому времени стал довольно приличным, особенно для такой работы, как прослушивание, а познания в шведском и норвежском она приобрела благодаря телевизионным программам, которые смотрела в Копенгагене. Получив звание старшего лейтенанта, она поступила на службу, и теперь ей предстояло в совершенстве овладеть обоими языками.

Работа сотрудников, занимавшихся тайным прослушиванием, очень ценилась, а те из них, кто особенно отличались, получали награды. К примеру, женщина, подслушивавшая Генри Киссинджера, советника американского президента по национальной безопасности, а затем госсекретаря, во время переговоров по ограничению стратегических вооружений (ОСВ), была удостоена высокой награды. Чаше всего прослушивались записи, а не сами разговоры. Магнитофон воспроизводил запись, а сотрудница, не успевшая ухватить смысл какой-нибудь фразы говорившего, нажимала соответствующую кнопку, отматывала пленку назад и слушала еще раз. Перевод занимал многие страницы, которые потом перепечатывали машинистки. Иногда, как это было в Копенгагене, требовалось целиком изложить содержание разговора, а иногда — передать только суть его. В КГБ для обозначения различных технических устройств были введены условные обозначения. Так, например, прослушивание по телефону обозначалась буквой «А», микрофон — «В», наблюдение через замочную скважину — «С», а наблюдение «Д» — с помощью зеркала. Таким образом, работа сотрудников, осуществлявших контроль за отдельно взятым объектом — а это являлось одной из основных задач КГБ, — несколько упрощалась. Аббревиатурой пользовались и в тех случаях, · когда требовалось объяснить паузу в разговоре или в действиях наблюдаемых. Так, например, «ПА» означало, что в данный момент наблюдаемый или прослушиваемый совершает половой акт.

С самого начала Елениной служебной карьеры я никогда не любопытствовал, кого она прослушивала, полагая, что так будет лучше для нас обоих. Тем не менее я прекрасно понимал, что ее работа требует не только огромной концентрации внимания, нервного напряжения, но и большого опыта. Легче всего было прослушивать телефонные разговоры, и тех, кто этим занимался, называли счастливчиками — звук обычно шел чистым, а понять суть разговора труда не составляло. Другое дело, когда подслушивание осуществлялось с помощью «жучка», установленного, скажем, в стене. Сигнал, как правило, был слабым, и требовалось сильно напрягать слух. Несмотря на такие трудности, те, кто специализировался в этой области, со временем становились настоящими мастерами своего дела. Они брались за самую сложную работу, а ту, что полегче, оставляли новичкам.

Вернувшись на службу в Управление С, я подал заявление с просьбой направить меня на курсы английского языка при Высшей школе КГБ имени Дзержинского, но начальник моего отдела Павел Громушкин, бывший колхозник, аж взорвался от негодования:

— На что тебе английский? Да ты хоть лопни, но в Англии тебе никогда не работать!

Тогда я подумал, что Великобритании мне не видать потому, что долгое время находился под наблюдением датской спецслужбы, и из-за моих поездок в Западную Германию. Только спустя некоторое время мне стала известна истинная причина такого ко мне отношения. Оказалось, что незадолго до этого в Буэнос-Айресе в момент выемки содержимого из тайника два офицера КГБ попали в ловушку, устроенную аргентинской спецслужбой. Когда вспыхнул яркий свет, наши разведчики увидели, что окружены полицией, и оказали ей сопротивление.

Они попытались бежать, но их задержали с поличным. Перед тем как освободить из под стражи и выдворить из страны, их допросили.

Более того, в те же дни в руки аргентинской спецслужбы попали Мартыновы, семейная пара наших нелегалов, которых я, в бытность мою в Копенгагене, сажал на советский пароход, следовавший рейсом до Ленинграда. После допроса аргентинцы передали наших разведчиков для дальнейшего разбирательства американцам, и Громушкин был абсолютно уверен, что Мартыновы расколются и расскажут, как их, иностранных граждан, сотрудник советского посольства с дипломатическим паспортом отправлял из Копенгагена в СССР, опишут мои внешние данные, и тогда все западные спецслужбы узнают, что Гордиевский, он же Горнов, является сотрудником КГБ.

Насколько убедительны был и доводы моего начальства, я не мог судить. Мартыновы подлинного моего имени не знали, но выйти на меня датской спецслужбе не составило бы труда. (Два года спустя один старший по рангу офицер назвал опасения начальства в отношении меня сущей чепухой. «Большинство наших сотрудников через пару месяцев пребывания за рубежом могут считаться засвеченными — сказал он мне. Так какое же это имеет значение? Даже если ты отправишься туда чистеньким, то через несколько недель все равно засветишься».)

Но так или иначе, Громушкин решил направить меня на работу в страну, неподвластную влиянию враждебных Советскому Союзу государств, — в Марокко. Это означало, что теперь мне придется учить французский. Итак, последующие два года пребывания в Москве я учился на курсах французского языка.

Эти годы я расценивал как промежуточный этап в моей жизни, так сказать, карьерное безвременье или перепутье. Я был определен в аналитическую группу, где работа была скучной и однообразной, хотя я узнал много нового о том, как в КГБ изготавливаются документы и какими делишками занимаются его сотрудники. К примеру, я стал свидетелем такого случая. В интуристовских гостиницах мы держали двух трех человек, в задачу которых входило фотографирование паспортов приезжавших в нашу страну иностранцев. Иногда нам срочно требовалась копия какого-нибудь штампа, проставляемого в паспорте, и один из сотрудников нашего отдела тут же отправлялся в какую-нибудь из этих гостиниц. Однажды с той же целью я приехал в гостиницу «Интурист», что находится в начале улицы Горького, вошел в холл и у самых дверей заметил нашего сотрудника, разговаривавшего с парнями бандитского вида. Увидев меня, он подошел ко мне, протянул конверт с копией иностранного паспорта и спросил:

— Знаешь, кто те ребята?

— Похоже, из КГБ, — ответил я.

— Точно. Это группа наблюдения. Знаешь, здесь два номера оборудованы скрытыми камерами. Так вот, вон та красотка из службы размещения со своим парнем в одном из них только что занималась любовью! Можешь себе представить, по полной программе!

— Отвратительно, — холодно заметил я. Ни эта девушка, ни ее дружок не являются объектами для наблюдения. Вы снимаете на пленку случайных людей ради своего сомнительного удовольствия.

Парень, решив, что я на него донесу, сразу же заволновался. Конечно же, я никому об этом не доложил, но этот эпизод служит наглядным примером того, как низко опускаются сотрудники КГБ.

В техническом плане мы стали уступать некоторым своим партнерам, особенно секретной полиции Восточной Германии — Штази, чье мастерство в изготовлении фальшивых документов достигло невиданного совершенства. Немцы отказались от использования старого каталога цветности и перешли на цветные фотографии мелкой зернистости. В бытность мою в КГБ наша разведка переняла у немцев эту систему фотографирования, благодаря которой фотографии стали намного качественней.

Периодически штат сотрудников нашего управления увеличивался за счет нелегалов, которые после завершения командировки за границей не могли быть сразу же отправлены в какую-нибудь другую страну. По-своему яркой личностью среди них была Нора — женщина с сильным мужским характером, энергичная, агрессивная и полная разных идей. Находясь на нелегальном положении, она довольно долго работала в нескольких странах и, возвращаясь в Москву, оставила за рубежом бесчисленное количество бывших мужей, которые не выдерживали столь темпераментной особы и вскоре покидали ее. Жизненная энергия так и бурлила в Норе, вызывая всеобщий восторг. Однако у нее был один ужасный недостаток: ее тело источало какой-то необычный и очень сильный и резкий запах, совершенно ни на что не похожий. Непосредственный начальник Норы из-за этого самого запаха окрестил ее Имбирной Дамой, ошибочно полагая, что именно так противно пахнет имбирь.

Нору посадили к нам в комнату, и все мы пришли в неописуемый ужас, потому что комната мгновенно наполнилась зловонным духом. Даже когда она выходила из комнаты, мы не испытывали ни малейшего облегчения. Запах был неистребим. Мы часами ломали голову над тем, как облегчить нам свое положение. Мы так робели перед ней, что никто не отваживался завести разговор на столь щекотливую тему. Наконец, полковник Петропавловский, рабочий стол которого стоял посередине кабинета, вызвался с ней поговорить.

Через несколько дней полковник шепотом поведал нам о состоявшемся разговоре с Норой. Оказывается, Нора поначалу возмутилась, заявив: «Ничего, товарищи могут и потерпеть!». Однако совету полковника не пользоваться дезодорантами, а регулярно принимать душ и чаще менять одежду вняла. В конце концов, гнев ее утих и она успокоилась. После этого разговора Нора несколько дней не выходила на работу, а когда появилась снова, от нее уже не пахло так сильно, как прежде. Мы с облегчением вздохнули, а спустя некоторое время Нора однажды как бы между прочим сказала:

— Знаете, у меня появилось новое увлечение. Я купила абонемент в бассейн и теперь каждое утро перед работой плаваю.

«Бедный плавательный бассейн! — подумал каждый из нас. — Бедные купальщики. Однако слава Богу, что хоть нам теперь будет чем дышать!»

В 1971 году разразился беспрецедентный международный скандал. Из Великобритании были выдворены 105 сотрудников КГБ. На Центр это событие произвело впечатление разорвавшейся бомбы или даже землетрясения. А прелюдией к нему послужило бегство Олега Лялина, работавшего в Лондоне сотрудника нашей разведки. Туда он был направлен из Тринадцатого управления, занимавшегося сбором данных о стратегических объектах противника, организацией диверсий на ключевых промышленных предприятиях и обеспечением жилья для диверсионных групп, которые предполагалось засылать в первые же дни конфликта между Западом и Востоком. Еще до ухода Лялина британская контрразведка МИ-5 догадывалась, кто среди многочисленных дипломатических сотрудников советского посольства являются агентами КГБ, а после его побега их сомнения окончательно развеялись. В результате из 120 советских разведчиков было выслано 105.

Этот акт англичан вызвал в Москве переполох, перетрясли британско-скандинавский отдел Первого главного управления, которое занималось политической разведкой — самым важным направлением в работе всего КГБ. Начальника отдела сместили с занимаемой должности, а его место занял Дмитрий Якушкин, на удивление приятный во всех отношениях человек.

В отличие от своих коллег по КГБ, Якушкин происходил из знатного рода, ни один представитель которого после Октябрьской революции не пострадал. Он был правнуком декабриста. В двадцатых годах некоторые родственники Якушкина примкнули к большевикам. У него была аристократическая внешность и нос с горбинкой, как у римского патриция. Он был лидером по натуре и никогда не сомневался в своем успехе. Однако в самом начале служебной карьеры потерпел фиаско. Он начал ее в Министерстве сельского хозяйства и вскоре убедился, что это не его стезя. Потом каким-то образом оказался в Комитете государственной безопасности и стал быстро подниматься по служебной лестнице. Вскоре его направили в Нью-Йорк на весьма приличную должность в Советском представительстве при Организации Объединенных Наций. Вернувшись в Москву, Якушкин стал заместителем начальника американского отдела, а осенью 1971 года возглавил британско-скандинавский отдел.

Мне довелось познакомиться с ним, когда он был уже седовласым джентльменом, и вскоре я узнал, что в момент раздражения его баритон выдает неожиданное фортиссимо. Первая стычка с ним у меня произошла чуть ли не сразу. Однажды рано утром я, собираясь на работу, слушал передачу Би-би-си, из которой узнал, что датское правительство решило выдворить из страны трех советских шпионов, работавших в Копенгагене под видом дипломатов. В девять часов утра, придя на службу, я сразу же позвонил одному из сотрудников, занимавшемуся Данией, и сообщил эту новость.

— Ты об этом слышал? — спросил я его.

— Нет, — ответил тот. — Мы получили телеграмму, в которой говорится, что вопрос о высылке наших дипломатов датскими властями еще не решен. Так что мы надеемся на лучшее.

Пять минут спустя на моем столе зазвонил телефон. Я поднял трубку и услышал громоподобный голос:

— Товарищ Гордиевский!

Затем высота звука в телефонной трубке немного понизилась.

— Если Вы и дальше намерены распространять в стенах КГБ слухи о выдворении наших сотрудников из Дании, то будете строго наказаны!

Эта угроза в мой адрес прозвучала так резко, что кое-кто из моих сослуживцев, присутствовавших при этом, с тревогой воззрились на меня.

А по телефону меня отчитал никто иной, как Якушкин, и в свойственной ему манере. У меня не было никакого сомнения в том, что сотрудник, которому я только что сообщил новость, услышанную мною по Би-би-си, сразу же доложил о моем звонке Якушкину, а тот, испугавшись, что в случае высылки из Дании его подопечных он будет снят с должности, пришел в ярость. А через несколько часов на стол начальника британско-скандинавского отдела легла телеграмма из Копенгагена, которая подтверждала услышанную мною новость. Вскоре мне стали названивать «европейцы-западники» и извиняться передо мной. Звонили многие, однако Якушкина среди них не оказалось. У него вообще была странная манера реагировать на происходящее. Позвонил он мне только через десять дней и уже нормальным, спокойным голосом вежливо произнес:

— Товарищ Гордиевский, будьте добры зайти ко мне. Я сразу же явился к нему в кабинет. При моем появлении взгляд Якушкина подобрел, и он тут же ошарашил меня своим вопросом:

— Вам не хотелось бы поработать в моем отделе?

— Да? — рассеянно произнес я и только потом сообразил, что он предлагает мне перейти к нему в отдел.

— Я всегда мечтал работать у Вас и с огромным удовольствием поехал бы снова за границу, особенно в Осло или Стокгольм.

— Нет-нет, — сказал Якушкин. — Мне нужен человек в Копенгагене. Там требуется восстановить нашу резидентуру, а Вы говорите по-датски. Я уже навел справки в Первом главном управлении и пришел к выводу, что Вы самый подходящий для этого человек — у Вас датский язык. Кроме того, Вы, насколько мне известно, хорошо зарекомендовали себя в работе с агентами и умеете ладить с людьми.

От волнения сердце мое забилось, в голову полезли разные мысли. Мне больше хотелось попасть в другую страну, но я знал, что жить в любой стране Запада гораздо лучше, чем в Москве. Кроме того, в глубине моего сознания теплилась надежда на то, что там, на Западе, я смогу вступить в контакт с кем-нибудь из британской или американской разведслужбы.

Сдержав охватившую меня радость, я спросил Якушкина:

— А как вам удастся забрать меня из Управления С? Вы уверены, что генерал Лазарев меня отпустит?

На это Якушкин с присущей ему самоуверенностью высокого начальника ответил, словно отрезал:

— Это уже моя забота!

Из его кабинета я вышел, окрыленный надеждой.

Затем, как и следовало ожидать, воцарилась мертвая тишина — шли за неделей неделя, а подвижек в моей карьере не следовало. Наконец, спустя полтора месяца после нашего разговора с Якушкиным, мы случайно встретились с ним в коридоре, и я, подойдя к нему, спросил:

— Кстати, что с вашим предложением? Оно все еще остается в силе?

Он слегка смутился — ему стало неловко, что при всем его высоком положении забрать меня в свой отдел ему не удалось.

— У меня ничего не получилось. Этот проклятый Лазарев тебя не отпускает, — признался Якушкин.

В конце концов, мы решили, что мне самому следует подать заявление с просьбой генералу Лазареву перевести меня в другой отдел. Обычно такая тактика ничего, кроме вреда, самому просителю не приносит. Представьте себе подчиненного, который приходит к своему начальнику и говорит:

— Извините, но мне не нравится работать в вашем управлении.

Естественно, что любой начальник воспримет это как личное оскорбление.

В моем случае подобное заявление было бы последней надеждой сменить работу, и как ни печально это сознавать, но в значительной степени на положительное решение моего вопроса повлияла смерть моего брата.

Василько некоторое время был болен. Находясь в командировке в Юго-Восточной Азии, он заразился гепатитом Б, и его доставил в Москву один из членов группы Нагаева, обслуживавшей нелегалов. Несмотря на то, что ему запретили потреблять алкоголь, он тем не менее продолжал выпивать, и каждый раз, навещая его, я видел, что ему становится все хуже и хуже. Хоть мы и знали, что он тяжело болен, однако его смерть в мае 1972 года потрясла меня. Ему было всего тридцать девять лет.

Поскольку Василько был офицером, похоронили его со всеми воинскими почестями, включая оружейный салют. Когда началась панихида, я неожиданно вспомнил о Мише, слепом музыканте, женившемся на дочери женщины, у которой мы в пятидесятых годах снимали дачу.

Потеряв зрение на фронте, Миша даже не знал, насколько некрасива его жена. У них родился ребенок, и, похоже, они оба были счастливы. Когда, будучи еще совсем молодым, этот музыкант умер, мы с братом пришли проводить его в последний путь. Тогда по дороге к крематорию Василько сказал мне:

— Бедный Миша много выстрадал за свою жизнь, и вот теперь его мучения закончились.

Эти слова брата всплыли в моей памяти уже на его похоронах.

Открыл траурный митинг секретарь парторганизации, который занимался организацией похорон, что было вполне естественно — он являлся как бы наставником всех работающих за рубежом нелегалов, совмещая функции «духовного отца» и сотрудника отдела кадров. Речь его была ужасной, а в конце ее он допустил уж совсем непристойную оплошность, произнеся: «А теперь скажем наше прощай Олегу Антоновичу… гм… Василию Антоновичу Гордиевскому». И в тот момент, когда створки катафалка раздвинулись и гроб с телом брата начал опускаться, снаружи прозвучали три оружейных залпа, а из репродуктора грянул гимн Советского Союза.

Оговорка в выступлении секретаря парторганизации меня не возмутила: во-первых, она свидетельствовала о том, что я оказался более известным в стенах КГБ, чем мой брат, даже несмотря на его более высокий чин и военную награду, а во-вторых, согласно русской примете, человеку, ошибочно признанному умершим, суждена долгая жизнь. Словом, эта ошибка, хотя и неприятная, показалась мне добрым предзнаменованием.

После кремации мы все поехали на квартиру к родителям жены брата, где накрытый по этому случаю стол ломился от множества яств и выпивки. Снова зазвучали поминальные речи. Некоторые из наших родственников даже не знали, что Василько служил в КГБ, и изумились, когда во время кремации прозвучали три оружейных залпа. За что брат получил награду, никто из нас точно не знал, но я полагал, что за вызволение из Швеции нашего нелегала, из-за которого и началась кампания массового выдворения советских «дипломатов». Задание у брата было очень сложное, но он отлично справился с ним. Многое из того, что было связано с работой Василько, для меня осталось загадкой — мы даже не знали, под каким именем он жил и работал за рубежом. Более или менее определенно мне было известно, что из-за его немецкого, на котором он говорил с легким акцентом, ему предстояло стать «австрийцем», и, хотя его уже интенсивно готовили к этому, он никогда мне об этом не рассказывал.

Как ни печально это сознавать, но смерть брата благотворно сказалась на моей карьере, поскольку теперь я имел моральное право надавить на Лазарева. Вскоре после похорон я отправился к своему начальнику, полагая, что сейчас самый подходящий момент вернуться к вопросу о моем переводе. Василько служил в Управлении С под началом Лазарева, и я считал, что тот не сможет отказать в просьбе брату своего умершего подчиненного.

— Хорошо, — сказал Лазарев. — Коль не хочешь работать у меня, держать тебя не стану. Я согласен.

Затем его тон резко изменился, и он начал говорить весьма нелицеприятные вещи:

— Ты думаешь, что мы здесь все негры, а перейдя в политический отдел, ты станешь белой костью? — И так далее в том же духе.

Работа нелегалов окутана романтическим флером, а согласно утвердившемуся в КГБ мнению, управление, возглавляемое Лазаревым, являлось самым главным в Комитете. Естественно, начальнику такого управления было неприятно, когда его неплохо зарекомендовавший себя сотрудник, да еще с хорошим знанием языков, просит отпустить его в политический отдел.

Неудивительно, что и Хромушкин, начальник моего отдела, выразил мне свое недовольство и попытался меня удержать, хотя особой ценности я для его отдела не представлял: немецким я владел отлично, датский язык у меня тоже был в норме, но ни тот, ни другой для работы в Москве не требовались. К тому же, работая в Дании, мне не удалось завербовать ни одной мало-мальски важной персоны ни из консульского отдела какого-нибудь иностранного посольства, ни из регистрационной службы Дании. Другими словами, я в Управлении С ничем особенным не выделялся, и тем не менее, Хромушкин никак не хотел со мной расставаться.

Пока я ждал приказа о переводе, мой будущий отдел стал перебираться в Ясенево, в великолепное новое здание, только что возведенное в небольшом лесном массиве за пределами МКАД. Это было ультрасовременное здание в лесу, с удобными подъездными дорожками, парковками для автомашин. В здании имелось три конференц-зала, один — на сто человек, другой — на триста, а третий, весь облицованный мрамором, со сценой и амфитеатром, — на восемьсот. Во всех помещениях были установлены кондиционеры, а на окнах с двойным остеклением, из которых открывался чудесный вид на березовую рощу и живописное озеро, висел и занавеси. Столовая и кафетерий были совершенно великолепны. В здании помещались богатейшие библиотеки, огромный архив, полы всюду с ковровым покрытием. В здании ощущались простор и тишина. Баня (сауна) предназначалась только для начальства, а плавательный бассейн, футбольную площадку, гимнастический зал и теннисные корты мог посещать каждый сотрудник отдела.

Руководство Управления С не стремилось в этот рай — считало, что слишком долго до него добираться. Все работники управления — нелегалы в своих временных квартирах — жили вблизи центра города. Кроме того, в центре находились явочные квартиры и вспомогательные службы, занимавшиеся фотографией, шифровками и наблюдением. Как можно было всю эту массу людей переместить из центра столицы за пределы окружной дороги? Так руководство Управления С со своими многочисленными сотрудниками и осталось в основном здании на Лубянке, о чем потом и пожалело.

Наконец, в августе месяце пришел приказ о моем переводе. Я был счастлив еще и потому, что на дорогу от дома до нового места службы мне требовалось всего двадцать минут. Однажды вечером, мне пришлось остаться на работе — я был придан в помощь группе офицеров, несших в здании круглосуточное дежурство. Ночь проходила спокойно, и возглавлявший группу генерал показал мне и еще двоим сотрудникам начальническую сауну, помещавшуюся рядом со спортивным залом. Обшитая красивым финским деревом, просторная, с дорогой красивой современной сантехникой, да еще с удивительно пушистыми, мягкими полотенцами, она произвела на меня неизгладимое впечатление. Париться в ней было для нас неописуемым удовольствием. Затем генерал спросил, не хотим ли мы хоть одним глазком взглянуть еще на одну сауну, предназначенную исключительно для начальника Первого главного управления и его гостей. Мы конечно же дружно воскликнули: «Да, конечно!» — и вскоре вошли в дверь, которая всегда запиралась на ключ. Это были поистине царские палаты: огромнейшая парилка, комната отдыха, где можно полежать и расслабиться, и столовая с элегантным столом из светлого дерева, с креслами по бокам и с холодильником, набитым всевозможными напитками. Вот таким оказался привычный стиль жизни нашего высокого начальства.

В районе Ясенево мне пришлось проработать всего несколько недель — в начале октября мы с Еленой вновь уехали в Копенгаген. Супруга к тому времени продвинулась по службе — ей присвоили звание капитана, и она стала получать довольно приличный оклад. Естественно, начальство Елены не хотело расставаться с таким ценным работником, и здесь нам снова помог Якушкин — использовал все свое влияние, высокий ранг и авторитет — и супругу отпустили.

 

Глава 9. Переход в другой лагерь

Когда 11 октября 1972 года я во второй раз оказался в Копенгагене, мне стало ясно: пора наконец осуществить задуманное. На протяжении нескольких лет меня одолевали сомнения, но теперь я был полон решимости вступить в прямой контакт с кем-нибудь из противоположного лагеря, чтобы оказать западным державам посильную помощь. В то же время я должен был неукоснительно выполнять свою работу в КГБ, заключавшуюся прежде всего в сборе необходимой информации, а также непосредственно участвовать в операциях, противодействующих политике западных стран. Но я утешал себя тем, что в значительной, если не в большей мере моя деятельность никому не наносит вреда.

Официально я числился сначала вторым, а позже первым секретарем посольства, занимая должность пресс-атташе, что служило превосходным прикрытием, позволявшим мне поддерживать постоянные связи с датскими газетами, телевидением и радио и находиться в добрых отношениях с представителями средств массовой информации, политиками и чиновниками. У меня было достаточно времени, чтобы много читать, часами слушать радио, писать докладные записки, и в целом я уже созрел для того, чтобы занять место своего предшественника Леонида Макарова, человека не очень-то образованного, но методичного, у которого я много чему научился.

За те два года, что я провел в Москве, здесь произошли разительные перемены: после отмены цензуры общество, с которого сняли многие из прежних ограничений, ударилось в вольности. Книжные лавки и кинозалы наводнила откровенная порнография, а пляжи — обнаженные мужчины и женщины. Хотя в городской черте представительницам слабого пола разрешалось снимать только верхнюю половину купальника, на всех остальных пляжах совершенно голые девы стали вполне обыденным явлением.

В КГБ я числился теперь сотрудником политической разведки, и, соответственно, у меня была довольно интересная работа, требовавшая, в отличие от прежней, чаще показываться на людях. В мои задачи входило заводить знакомства с сотрудниками датского министерства иностранных дел и других государственных учреждений, с деятелями различных политических партий, профсоюзов, с представителями средств массовой информации — короче, с лицами, через посредство которых КГБ мог воздействовать на общественное мнение. Я должен был, к примеру, наладить отношения с руководителями организаций, выступавших против Европейского экономического сообщества, или «Общего рынка», потому что политика Кремля и КГБ была направлена на разобщение европейских стран и воспрепятствование их дальнейшему сближению.

Подобное направление деятельности само по себе — дело захватывающее, и все же я понимал, — возможно, потому, что давно уже вышел из юношеского возраста и обладал достаточным жизненным опытом, — сколь неэффективной, в сущности, была проводимая сотрудниками КГБ работа. Главной ее составляющей были так называемые «активные мероприятия», смысл которых заключался в попытках манипулировать общественным мнением посредством устных выступлений, газетных статей и брошюр. Практически, это не имело ничего общего с разведывательной деятельностью, как таковой, тем более что с вербовкой агентов нам явно не везло. Хотя мы упорно пытались создать здесь свою агентурную сеть, датчане оказались людьми исключительно стойкими и на наши предложения отвечали отказом. Граждане процветающей страны, приверженные чувству долга — и любви к отечеству, они не желали работать на нас.

Другая причина наших более чем скромных успехов заключалась в слабости резидента Анатолия Данилова, сменившего на этом посту Зайцева. В Англии, где он служил до этого, ему посчастливилось завербовать агента, который в глазах КГБ представлял большую ценность, но после этого успокоился и почил на лаврах. «Я уже отработал свое, — говаривал он, — так что мне ни к чему суетиться». К тому времени, когда я появился в Копенгагене, он уже много пил, особенно во время ленча, и мало что делал. Познакомившись с ним, я сразу же понял, что он не из тех руководителей, которые вдохновляют личным примером своих подчиненных, а несколько позже, когда он раскрыл передо мной подлинную суть своей натуры, проникся к нему глубоким презрением.

Случилось так, что мы одновременно находились во время отпуска в Москве. Данилов, решивший отдохнуть на юге, должен был отправиться в путь на самолете ночным рейсом. Опасаясь, что ему не удастся найти такси, он попросил меня заехать за ним в два тридцать ночи и отвезти его в аэропорт. Сейчас я уже не помню, удалось ли мне тогда хоть немного вздремнуть, но по пути к нему я видел на каждом шагу свободные такси с зазывными зелеными огоньками. Так нужно ли было гнать меня среди ночи на другой конец города? С чувством неприязни я подумал тогда, что человек, обращающийся подобным образом со своими подчиненными, не вправе рассчитывать на малейшее уважение с их стороны.

Несмотря на упомянутое выше апатичное в целом отношение датчан к нашим попыткам заручиться их помощью, нашлись все же человека два-три, изъявившие согласие сотрудничать с нами. Одним из них был Герд Петерсен, числившийся нашим Тайным агентом еще задолго до моей первой командировки в Данию. Невзрачный маленький человечек с длинными грязными космами и огромным животом, изобличавшим в нем страстного любителя пива, Петерсен был профессиональным политиком левой ориентации. Являя собою на протяжении многих лет образ типичного ортодокса коммунистического толка, он переметнулся затем в Социалистическую народную партию, стал на первых порах правой рукой ее лидера, а впоследствии и возглавил ее. Будучи к тому же и членом Европейского парламента и занимая пост официального наблюдателя на переговорах о контроле за вооружениями, он рассматривался нами как поистине ценный источник информации, включая и различного рода слухи. Не блиставший остроумием, этот датчанин тем не менее отличался сметливостью и был подлинным кладезем интереснейших сведений. В 1973 году его передали мне, и я поддерживал с ним связь до конца своего пребывания в Дании. Должен признаться, что общение с ним давалось мне нелегко. Поскольку он любил поесть и выпить, обед у нас с ним растягивался нередко часа на четыре, и после несметного количества шнапса, который мы запивали пенящимся пивом из высоких стаканов, мне требовалось немало усилий, чтобы вспомнить потом, о чем же мы говорили.

Нельзя сказать, чтобы все официальные лица, представлявшие в Копенгагене нашу Страну, благоволили Петерсену. Когда Данилов, не учтя данного обстоятельства, похвастал как-то в беседе с послом, что КГБ отлично ладит с этим человеком, тот отреагировал весьма резко:

— Этот мерзкий лисенок вызывает у меня отвращение. Не пойму, как вы можете иметь с ним дело?

После того как Данилова сменил на посту резидента Альфред Могилевчик, личность несравненно более яркая и интересная, в деятельности копенгагенского отделения КГБ произошли определенные позитивные сдвиги. Лет сорока, энергичный, Могилевчик работал до этого в Англии, превосходно говорил и по-немецки и по-английски; его прислали в Данию в надежде, что он сможет оживить работу на вверенном ему участке. У нас с ним с самого начала сложились хорошие отношения, и тем не менее я был немало удивлен, когда по прошествии нескольких месяцев он предложил мне стать его заместителем.

— В течение двух последних лет я занимался исключительно политикой, — ответил я. — До этого же работал с нелегалами.

— Это не имеет значения, — продолжал он. — У вас светлая голова, вы энергичны и к тому же обладаете способностью находить с людьми общий язык. Кроме того, вы хорошо знаете эту страну и говорите по-датски. Так чего же еще мне желать?

И так вот, с согласия Центра, я стал помощником резидента — должность высокая и престижная, однако не подкрепленная ни присвоением мне очередного звания — я как был, так и остался майором, — ни увеличением жалованья.

Меня до сих пор преследует кошмарная сцена, свидетелем которой я стал спустя несколько месяцев после назначения меня заместителем Могилевчика. Приехав однажды утром на работу в посольство, я увидел в холле непривычно много людей, с ошеломленными лицами молча взирающих на Могилевчика. Сам же Могилевчик, с поникшими плечами, вмиг превратившийся в старого, усталого человека, отрешенно смотрел куда-то вдаль. Кто-то шепнул мне, что этой ночью внезапно скончалась его жена. Когда он вернулся довольно поздно с приема, она пожаловалась на страшную боль в руке. Он тотчас же вызвал врача с находившегося в порту советского корабля, но тот прибыл слишком поздно, когда уже ничего нельзя было изменить.

Эта трагедия повергла в шок всех без исключения сотрудников посольства, поскольку не было человека, который бы не любил его жену, миловидную женщину с двумя прелестными детишками. Могилевчика сразу же отозвали в Москву в соответствии с существующим в Центре порядком немедленно отправлять из страны пребывания человека, потерявшего свою половину. По истечении какого-то времени правда об ужасном происшествии начала постепенно всплывать наружу. Я услышал от одного датского журналиста, который поддерживал добрые отношения с полицией, что в действительности жена Могилевчика покончила с собой, а позже мне стало известно и то, что мой непосредственный начальник вел себя дома как грубый, неотесанный мужик, постоянно третируя супругу, как существо, не соответствующее его уровню, видимо забыв, что его собственный отец был всего-навсего скромным белорусским тружеником. Возможно, у него имелись также и любовные связи на стороне, и я подозреваю, что в ту трагическую ночь часть времени он провел с другой женщиной. Отмечу еще в этой связи, что в личной жизни сотрудников посольства происходят подчас события куда более драматичные, чем те, с которыми им приходится сталкиваться по роду своей работы.

В конце 1976 года у нас появился новый сотрудник, оказавший существенное влияние на последующую мою карьеру. Это был Николай Грибин, направленный в копенгагенскую резидентуру, чтобы служить под моим началом. Многосторонняя натура — в значительной мере сын своего времени, — стройный, темноволосый и красивый, он носил аккуратные, элегантные усы, которые очень ему шли. Типичный приспособленец и карьерист, он не был лишен достоинств: помимо привлекательной внешности, он обладал приятным мягким голосом и, аккомпанируя себе на гитаре, чудесно исполнял старинные романсы и современные русские баллады. Жена его была ему под стать. Она слыла прекрасной кулинаркой, что всегда высоко ценилось у русских. В посольстве не было ей равных, что позволило ее супругу заслужить славу гостеприимного, хлебосольного хозяина. Приемы, которые устраивала эта пара, в немалой степени содействовали его продвижению по службе. Однако сам Грибин, заботясь о своем здоровье, проявлял во время подобных застолий завидную умеренность в еде и питье, а если и позволял себе выпить чего-нибудь, то лишь самую малость белого вина.

Его карьера была ознаменована головокружительным взлетом, начавшимся вскоре после того, как он завербовал придерживавшегося левых взглядов бородатого датского фотографа Якоба Хольдта, который в прошлом работал в Соединенных Штатах и специализировался на съемках трущоб и наркоманов, представляя их как истинное лицо современной Америки. Работы Хольдта неоднократно демонстрировались на выставках и воспроизводились в различных изданиях. Грибин буквально впился в него мертвой хваткой и не отставал от него, пока не добился своего. А затем, набравшись наглости, доложил в Центр, будто все без исключения фотографии Хольдта — результат неустанной деятельности сотрудников КГБ, нацеленной, в частности, на сокрушение Соединенных Штатов. Центр заглотнул эту наживку и, приняв слова Грибина на веру, высоко ценил его.

Отойдя затем от оперативной деятельности, он стал заниматься исключительно административной работой и, составляя отчеты, не жалел красок, чтобы порадовать московское начальство. Он досконально изучил привычки и пристрастия вышестоящих лиц и всякий раз, приезжая домой в отпуск, преподносил им в подарок именно то, чего те больше всего желали: одному — очки, другому — какую-нибудь электронику, третьему — книги, четвертому — лекарства, пятому — порнографические видеофильмы. Кроме того, он усердно писал всем им письма, серьезные по своему содержанию, не слишком длинные и не слишком короткие, которые имели целью и засвидетельствовать уважение своим адресатам, и продемонстрировать собственное трудолюбие.

Впоследствии он стал резидентом в Копенгагене и, пребывая в этой должности, также зарекомендовал себя с наилучшей стороны. Он не только успешно руководил работой вверенного ему участка, но и устраивал у себя дома роскошные приемы. Начальство считало его славным парнем, и он, стремительно продвигаясь по служебной лестнице, в конце концов обогнал меня и стал в 1984 году главой 3-го отдела Первого главного управления.

Между тем в моем умонастроении продолжали происходить заметные изменения. Уже много месяцев я жил в ожидании, когда же, наконец, мне представится реальная возможность вступить в непосредственный контакт с Западом. Со временем я стал относиться к тому, чем должен был заниматься, служа в КГБ, скорее, как к своеобразному хобби, и, поддерживая свою высокую репутацию отправкой в Москву искусно составленных отчетов, я не делал при этом ничего такого, что в действительности могло бы нанести хоть малейший ущерб Западу. Тогда-то, собственно, я и понял, как это легко — вводить в заблуждение КГБ.

Сейчас, спустя двадцать лет, довольно трудно представить себе, каким ужасным местом был Советский Союз в семидесятых годах. Оглядываясь назад с высоты девяностых годов, президент Горбачев назвал ту эпоху периодом застоя, однако такое определение лишь в слабой степени отражало действительность, являясь по сути своей классическим примером типичной недомолвки. Деградировало буквально все: и поведение граждан, и их материальное положение. Оптимизм начала шестидесятых годов, когда у власти стоял Хрущев, бесследно исчез. Тогда, по крайней мере, многие полагали, что в системе, хотя и остававшейся все еще коммунистической, наметились кое-какие положительные сдвиги. В семидесятых же годах, уже при Брежневе, возникло ощущение, что общественный строй не только не претерпевает позитивных перемен, но даже деградирует.

Хотя президент Никсон и Генри Киссинджер и прибыли в Москву для переговоров о заключении договора об ограничении стратегических видов вооружений, всем было ясно, что Советский Союз уже достиг ядерного паритета с Соединенными Штатами, если только не превзошел их в этом отношении и продолжает наращивать свое превосходство в межконтинентальных ракетах. Советский Союз стал также проводить агрессивную империалистическую политику чуть ли не повсюду в Африке: в Мозамбике, Анголе, Эфиопии и Алжире — и занял еще более враждебную, чем прежде, позицию по отношению к Китаю, намеренно преувеличивая исходившую от этой страны угрозу. Аппарат КГБ, действовавший только на территории Советского Союза, разбух до неимоверных размеров. Достаточно сказать, что число сотрудников одного лишь Первого главного управления возросло с пяти с чем-то тысяч человек до шестнадцати тысяч.

Подобное расширение штатного расписания финансировалось за счет поступлений от экспорта нефти, поскольку Москва, воспользовавшись временной нехваткой нефтепродуктов на мировом рынке, решила, что Советский Союз вполне может с немалой для себя выгодой реализовывать за рубежом определенную часть собственной добычи нефти. Централизованная экономика Советского Союза продолжала функционировать столь же малоэффективно, как и всегда, но правительство, вдохновленное поступлениями иностранной валюты от продажи нефти на внешних рынках, уверовало в то, что может по-прежнему проводить привычную для него политику, щедро финансируя «братские» коммунистические партии и расширяя масштаб деятельности КГБ в зарубежных странах. Подобная щедрость советских властей вызвала любопытную реакцию со стороны разведслужб, которые тотчас же смекнули, что для того, чтобы оправдывать увеличение численности своих сотрудников, они должны питать советских руководителей тревожными сводками. Отсюда и паранойя восьмидесятых годов, пронизывавшая все донесения разведслужб КГБ, в которых упорно говорилось о враждебных намерениях Запада.

До начала семидесятых я еще лелеял надежду, что Советский Союз сможет сбросить с себя, наконец, коммунистическое ярмо и двинуться вперед по пути свободы и демократии. Долгое время я встречался с людьми, духовное формирование которых происходило в предреволюционные или в двадцатые годы, когда советская система еще не стала столь всемогущей. Это были прекрасные, нормальные русские люди, такие, например, как дальние родственники моего отца, инженеры по профессии. Не забивая себе голову интеллектуальными изысками и не вникая в суть идеологических пристрастий, они просто делали свое дело. Это были скромные граждане, воплотившие в себе лучшие черты старого русского инженера, так ярко описанного Солженицыным. Но потом и этих людей не стало, и поколение, пришедшее и м на смену, сплошь состояло из «хомо советикус». Коммунистическое общество породило новый, неведомый доселе социальный тип — тип не вполне полноценных людей, для которых характерно отсутствие инициативы и желания трудиться.

Придя в конце концов к убеждению, что нация никогда уже не возродится вновь, я решил, по крайней мере, хоть что-нибудь предпринять ради спасения демократии на Западе в условиях, когда концентрация военной мощи в руках советского руководства достигла невиданных размеров и на зарубежные страны изо дня в день обрушивается мощный пропагандистский поток. На деле это означало, что мне следует попытаться любыми доступными мне средствами оказать содействие Западной Европе и Северной Америке в обеспечении их безопасности и защите их независимости и свободы.

Правда, средства эти были весьма и весьма ограничены. Все, что я мог сделать, — это передавать противной стороне информацию, которая позволяла бы ей судить о деятельности КГБ и кремлевской верхушки. В общем-то, конечно, мне мало что было известно, но я верил, что даже отрывочные сведения, которыми мне удалось бы снабжать своих партнеров, все же лучше, чем ничего. В ту пору, будучи еще весьма наивным, я полагал, что, коль скоро все поступающие в КГБ аналитические материалы и статистические данные отмечены грифом секретности или, по крайней мере, предназначаются для служебного пользования, любой из этих документов должен представлять определенную ценность для моих будущих союзников. Впоследствии, однако, я осознал, что если даже тот или иной документ засекречен или относится к категории документов, предназначенных для служебного пользования, это вовсе не значит, что он и в самом деле может для кого-то представлять какой-то интерес Или действительно содержит важные сведения.

Оглядываясь назад, сейчас я сам удивляюсь тому, как далеко занесли меня соображения идеологического порядка. То, что меня обуревали сильные чувства, объяснялось в значительной мере тем, что, живя и работая в приграничной зоне между тоталитарным миром и западным и видя своими глазами обстановку и в том, и в другом, я не мог не испытывать постоянного гнева, который подогревался во мне вопиющим контрастом. Тоталитарный мир был ослеплен предубеждениями и предрассудками, отравлен ненавистью и опутан собственной ложью. Будучи до ужаса безобразным, он все еще тщился казаться прекрасным. Уподобившийся безмозглому, тупому существу, лишенному к тому же и зрения, он притязал на право указывать всему человечеству путь, ведущий якобы в светлое будущее. Осознавая все это, я с радостью сделал бы все, что в моих силах, чтобы уничтожить этого монстра.

Часто на дипломатических приемах я встречался с дипломатами (а может, с разведчиками?) из английского и американского посольства, однако не знал, каким образом можно перебросить мост через разверзшуюся между нами пропасть, чтобы ни одна из сторон — ни я, ни они — не попала в неловкое положение и не понесла при этом какой-то урон. Кроме того, я комплексовал по поводу неумения изъясняться по-английски. Кончилось же все тем, что первый шаг к нашему сближению был сделан не мною, а другой стороной.

2 ноября 1973 года, примерно в восемь вечера, кто-то позвонил в дверь нашей с женой квартиры. Когда я открыл ее, то, к своему удивлению, увидел Ласло Барани, венгра, показывавшего некогда в спортивной секции нашего института в Москве одни из лучших результатов в тройных прыжках.

— Боже мой, Ласло! — воскликнул я. — Какими ветрами, черт возьми, занесло тебя в наши края?

Хотя он улыбался непринужденно, дружески пожимая мне руку, шестое чувство подсказывало мне, что пришел он к нам не по собственному почину, а, скорее всего, по просьбе одной из разведслужб. В моей голове тотчас же возник вопрос: какой же именно — английской или американской?

Ласло, едва переступив порог, стал рассказывать явно тщательно отработанную заранее историю. Мол, он прибыл сюда по личным делам из Америки, где проживает в настоящее время, и остановился у одной девушки-датчанки, с которой познакомился в Лондоне. Случайно он узнал, что я работаю в Копенгагене, и ему, понятно, захотелось увидеться со мной спустя столько лет… Прервав его разглагольствования, я пригласил Ласло в комнату, представил его Елене и предложил выпить виски. За все эти годы он мало изменился: приятное, типично европейское лицо, голубые глаза, аккуратно подстриженные короткие каштановые волосы, расчесанные на пробор. Глядя на него, я испытывал противоречивые чувства. Я был рад видеть его, ведь когда-то мы с ним дружили, но в то же время был внутренне скован и встревожен, потому что не верил ни единому его слову. А кроме того, как это ни глупо, я стыдился своего чрезмерно скромного жилья. Квартира была новой, но очень маленькой и неуютной.

— Я был бы счастлив принимать тебя в нашей московской квартире! — сказал я. — Эта не идет ни в какое сравнение с ней.

— Это невозможно! — ответил он. — Вряд ли я когда-нибудь снова смогу приехать в Москву.

Ласло рассказал мне, что в 1970 году он удрал из Венгрии. Какое-то время мы говорили о том, о сем, но я видел, что он чего-то недоговаривает. Вскоре он встал.

— Не стану более задерживать тебя, — произнес он. — Если не возражаешь, давай пообедаем завтра вместе и тогда спокойно обо всем поговорим.

Он назвал мне ресторан в центре города, и мы условились встретиться в час дня.

Его визит не на шутку взволновал меня. Я не сомневался, что его подослали ко мне, но почему сюда, на квартиру, где Елена непременно увидит его? Если бы нас с ней связывали крепкие брачные узы, это не имело бы особого значения, но в действительности дело обстояло иначе, и я понимал, что по возвращении в Москву мы сразу же разойдемся, и это делало визит Ласло значительно более опасным. Пытаясь успокоить ее, я объяснил, что хорошо знаю его по институту, но не стал скрывать удивления по поводу столь неожиданного его визита к нам домой. Но мои слова ее не успокоили, она была так же встревожена, как и я. На протяжении многих лет потом я часто думал, что каким-нибудь нечаянно оброненным словом по поводу этого нежданного визитера она могла меня выдать.

На следующий день во время обеда Ласло держался совершенно свободно, не как накануне, — почти так же, как в прежние студенческие времена. Облюбовав уютный столик у окна, мы видели сновавших по улице прохожих.

Ласло между тем сказал, что, перебравшись в Северную Америку, работает там страховым агентом.

— Ну и дела! — воскликнул я иронично. — Неужели ты не смог подыскать себе более подходящего занятия? Ты знаешь русский, французский и английский. И как мне представляется, из тебя вышел бы превосходный специалист по международным отношениям.

В ответ он лишь пожал плечами и тут же принялся расхваливать западный образ жизни. Я снова внутренне напрягся. Встречаясь впервые с представителем западных спецслужб, я счел необходимым вести себя предельно осмотрительно. Идя по краю пропасти, я не должен оступиться, обрекая себя на бесславный конец. И хотя мне очень хотелось сказать ему, что после вторжения советских войск в Чехословакию я стал горячим сторонником Запада, я ограничился нейтральной фразой. Мол, мы в посольстве гадали, чем завершатся события в Праге, и даже заключали пари на шампанское.

— Ах, вот даже как? — произнес он с ноткой осуждения в голосе. — Выходит, то, что происходило тогда, представляло для вас исключительно спортивный интерес? События, от которых зависела судьба целой нации, служили вам лишь поводом для заключения пари?

Я бы с радостью признался ему, что полностью разделяю его мнение и так же, как он, решительно осуждаю подобное поведение своих коллег. И еще я добавил бы, что это событие ознаменовало решительный поворот моей собственной жизни. Но я не позволил себе высказать вслух все, что думал, и позволил ему увидеть лишь верхушку айсберга подлинных моих чувств. Поскольку мне не было известно, кто именно послал ко мне Ласло и каковы его полномочия, я счел необходимым внимательнейшим образом оценивать каждое сказанное им слово, держать ситуацию под контролем, дабы не сделаться ненароком чьей-то легкой добычей, хотя и понимал, что представился, наконец, шанс каким-то образом намекнуть — неизвестно, правда, кому, — что я не прочь пойти на сотрудничество. Моя осторожность объяснялась нежеланием спугнуть Ласло, спросив напрямик, в чем заключается смысл его миссии. Итак, наша встреча закончилась вроде бы ничем, но я-то знал, что дал ему повод считать свою миссию успешной.

Последовавший затем период оказался для меня крайне трудным. Каждый день утром я говорил себе, что сегодня со мной непременно свяжется кто-то, но, прежде чем это случилось, прошло без малого три недели, и, когда со мной на связь вышел знакомый мне англичанин, я оказался застигнутым врасплох. Увлекшись бадминтоном, я начинал игру на арендуемом мною корте в немыслимое, казалось бы, время — в семь утра. А моей партнершей была студентка по имени Анна, я заезжал за ней на машине, и мы играли в течение часа. Англичанину явно было это известно — вероятно, от кого-то из датской службы наблюдения, видевшего мою машину, припаркованную неподалеку от спортивного клуба. Однажды утром, в самый разгар нашей с Анной игры, неожиданно появился какой-то человек, и не в спортивном, как принято здесь, а в деловом костюме, поверх которого было надето пальто.

Если не считать нескольких скамеек, в зале старинного типа, построенном еще в тридцатых годах, отсутствовали места для зрителей, и поэтому каждый появлявшийся у корта невольно привлекал к себе внимание. Мне сразу стало ясно, что незнакомец желает поговорить со мной.

Приглядевшись, я узнал Дика — одного из видных в Копенгагене дипломатов. Чуть старше тридцати, высокий, с типично английской внешностью. Появляясь на приемах или каких-либо общественных мероприятиях, он неизменно сразу же приковывал к себе внимание всех присутствующих. Не обладая громким голосом, мгновенно завоевывал всеобщее внимание. И хотя порой мне казалось, что ему следовало бы вести себя чуточку скромнее, я не мог не признать, что он наделен удивительнейшим даром поднимать настроение буквально у всех своих собеседников. При общении с ним создавалось впечатление, что он беззаветно любит свою работу, знаком со всеми без исключения и постоянно в курсе всего происходящего. И еще одна любопытная деталь, характерная для него. Он появлялся на дипломатических приемах, независимо от того, приглашен он или нет: если ему не удавалось позаимствовать приглашение у кого-то из коллег, он спокойненько являлся и без него. В те времена, когда отсутствовал международный терроризм, было довольно трудно проверить, приглашали его на прием или нет, главное, что все были рады его появлению.

Я же, увидев его в тот ранний час, был раздосадован: спортивная площадка в моем представлении была не лучшим местом для деловых встреч, и, кроме того, было невежливо с моей стороны прервать на время игру. Извинившись перед Анной, я предложил ей немного отдохнуть, а сам направился к Дику, чтобы спросить о цели его визита. Он без обиняков заявил, что хотел бы встретиться со мной в каком-нибудь укромном местечке, где можно спокойно поговорить. Я согласился, и через три дня мы вместе пообедали.

Дик, как я был уверен, должен был сообщить мне что-то очень важное. Однако в отличие от своей обычной открытой манеры общения, на сей раз он говорил со мной неторопливо, тщательно взвешивая слова и соблюдая предельную осторожность.

Многие советские граждане, зная, что человек, приглашающий с ним отобедать, — сотрудник разведслужбы, ни за что не приняли бы приглашения, и, как признался мне Дик несколько позже, он не был уверен, что я приду. Но я твердо решил встретиться с ним и укрепить наши отношения, так сказать, на законном основании, с ведома своего начальства. Закончив игру, я привел себя в порядок и отправился в посольство, к Данилову.

— Как мне поступить? — спросил я. — Один парень из английского посольства пригласил меня на обед. Должен ли я принимать приглашение?

Данилов связался с Якушкиным, и тот, человек широких взглядов, тотчас же ответил: «Конечно! Ваша прямая обязанность — занимать активную, наступательную позицию, а не сторониться сотрудника иностранной разведслужбы. Почему бы вам и не встретиться с ним? Но при этом проявите напористость! Англия — одна из тех стран, которые представляют для нас особый интерес».

Итак, я получил официальное разрешение на встречу. Моя уловка, несомненно, удалась, но, поскольку я повернул дело таким вот образом, я понимал, что после встречи должен буду написать отчет. Ничего, подумал я, с этим-то уж я сумею справиться!

Наш разговор с Диком происходил в иносказательной форме, что позволяло нам без особого риска для обеих сторон осторожно прощупывать друг друга. Дик был не столь оживлен, как обычно, и вообще был более сдержан, чем на посольских приемах. Он немало меня удивил, когда неожиданно упомянул об огромной численности сотрудников КГБ, работающих под крышей советских посольств, и выразил недоумение по этому поводу. Я уклончиво отвечал на его вопросы, и он тут же незаметно переключился на другую тему и, несмотря на определенные неудобства, проистекавшие от моего плохого английского, заговорил на интересные для меня темы, включая религию, философию и музыку. К концу обеда он спросил, намерен ли я сообщить начальству о встрече с ним, на что я ответил:

— Скорее всего, да, но сделаю я это исключительно для проформы и в самых общих словах.

Я дал ему понять, что хотел бы снова встретиться с ним. Однако, мы оба вели себя предельно осторожно и в результате расстались, так и не условившись о следующей встрече.

Мой отчет в Центр, как я и обещал Дику, носил самый общий характер. Я сознательно сделал его пространным, чтобы подчеркнуть бесспорную важность проявленной мною инициативы, но при этом не упомянул ничего такого, что могло бы вызвать у начальства настороженность.

Подводя итоги состоявшейся встречи, я отметил, что она, бесспорно, представляла некоторый интерес, но не более того. Позже мне рассказали, что Якушкин пришел в восторг от моего отчета.

После этого снова наступила пауза. К моему ужасу, в течение чуть ли не целого года никто не предпринимал попыток снова связаться со мной. И так продолжалось вплоть до 1 октября 1974 года, когда Дик опять появился у корта и предложил отобедать с ним, но на этот раз у него дома. Я сказал, что предпочел бы встретиться где-нибудь на стороне, и мы выбрали «Сковсховед-отель» — гостиницу в одном из северных пригородов Копенгагена. После приятного обеда, беседуя о самых невинных вещах, я решил, что пора брать инициативу в свои руки, и предложил в следующий раз встретиться в баре на верхнем этаже только что открывшегося по пути в аэропорт «Скандинавиан эйр системс отеля».

Когда мы встретились с Диком в очередной раз, прежней скованности в наших отношениях уже не было. Мы сидели в баре, потягивая виски за светской беседой, и вдруг он сказал:

— Мне тут не нравится.

— Почему?

— Нас могут здесь случайно заметить.

— Кто именно?

— Кто-нибудь из ваших сослуживцев.

— О нет. Это очень дорогой отель. И я не думаю, что кто-то из них хотя бы изредка заглядывает сюда.

Поскольку мои слова не успокоили Дика, он предложил встретиться в следующий раз в небольшом скромном ресторанчике на северо-западной окраине города, так как, по его мнению, сотрудники советских учреждений не часто наведываются в этот район. Как следует из этого разговора, мы с ним стали теперь чуть ли не коллегами и посему вместе обсуждали вопрос о необходимых мерах предосторожности. Приглашая Дика в «САС-отель», я твердо знал, чего хочу, и очень надеялся, что он наконец перейдет к делу. Его одолевали примерно такие же мысли, и он в свою очередь ждал, когда я дам ясно ему понять, что готов пойти на сотрудничество. Так что нет ничего удивительного, что в конце концов мы покончили с недомолвками.

Когда мы встретились в ресторане спустя три недели, это была уже по-настоящему тайная встреча, когда сотрудники двух враждующих разведслужб вступают в деловой контакт. Дик с ходу, без всяких околичностей заявил, едва мы сели за столик:

— Вы — из КГБ.

— Совершенно верно, — спокойно ответил я.

— В таком случае скажите, кто там у вас является заместителем резидента по работе со средствами массовой информации?

Какую-то долю секунды я в изумлении взирал на него. Затем, не сдержав улыбки, ответил:

— Да я же! Вы хвастались, что знаете, кто у нас чем занимается, а на поверку оказалось, что вам неизвестно даже, чем занимаюсь я!

— Так вот оно как! — Видимо, мои слова произвели на него впечатление. — Ну что ж, хорошо. Я хочу, что бы вы встретились кое с кем еще, а именно — с одним из старших сотрудников разведслужбы, который в ближайшее время прибудет сюда из Лондона.

Дик стал объяснять мне, что срок его службы в Копенгагене подходит к концу и что перед отъездом он должен будет свести меня с одним из его коллег. Его слова огорчили меня, поскольку мне было жаль расставаться с этим неизменно доброжелательным и жизнерадостным человеком, но я понимал, что его отъезд неминуем. Наше общение по-прежнему было затруднено из-за того, что Дик знал только английский, на котором я не мог изъясняться как следует. Дику казалось странным, что я, желая помочь Западу, не удосужился как следует выучить английский. Да я и сам корил себя за это. Но так или иначе, он сказал, что в следующий раз отвезет меня на явочную квартиру для встречи с человеком, который прекрасно владеет и английским и русским. Это вполне устраивало меня: ведь как-никак таким образом под мои только еще намечающиеся, по сути, связи с Западом закладывалось прочное основание, что уже само по себе знаменовало начало подлинного сотрудничества.

Отношения между обеими странами в то время оставались крайне напряженными. Англичане, как я узнал впоследствии, с трудом верили в то, что моя реакция на их предложения была искренней. Они никак не могли избавиться от подозрений, что в действительности я намерен устроить какую-то провокацию, и, если только она удастся, громкого скандала не избежать. Им казалось невероятным, чтобы я, заместитель резидента КГБ, пошел вдруг на сотрудничество с врагом. В их представлении все происходящее было сродни тому, что в Америке называют «наживкой» или «приманкой». Заметим попутно, что в те времена американцам мерещились какие-то будто готовящиеся русскими операции, в результате которых удастся поймать Америку «на живца». Подобную чушь вбил им в голову бывший сотрудник КГБ Голицын, переметнувшийся в другой лагерь во время своего пребывания в Финляндии. Англичанам, придерживавшимся подобных же взглядов, даже в голову не приходило, что КГБ ни при каких обстоятельствах не стал бы выставлять в качестве приманки своего сотрудника, занимающего довольно высокий пост; поэтому ни о каких контактах советских разведчиков с иностранцами не могло быть и речи. Руководство КГБ опасалось, что во время бесед с иностранцами сотрудник может выдать своему контрагенту какую-нибудь секретную информацию, а в КГБ все является тайной, всякая бумажка защищена грифом «секретно». Так что у моих партнеров не было ни малейших оснований принимать меня за наживку, и то, что на Западе не сознавали этого, свидетельствовало об огромной пропасти, разверзшейся между двумя лагерями в годы «холодной войны» из-за отсутствия взаимопонимания. Поэтому я счел одной из своих задач сделать все, что в моих силах, чтобы хотя бы частично развеять заблуждения относительно нашей страны, которые и сами по себе представляли определенную опасность. Несмотря на то что Дик уже назначил мне новую встречу, англичане продолжали терзаться сомнениями, не зная точно, выполняю ли я по распоряжению сверху особое задание или же действую по собственному почину, на свой страх и риск. Поэтому они не исключали возможность того, что я приведу за собой своих коллег из КГБ, которые ворвутся в явочную квартиру, устроят побоище, а потом заявят, будто все это — антисоветская провокация.

Но как бы там ни было, непреложным остается факт: Дик назвал точное время встречи, и в тот темный зимний вечер в назначенный час я стоял, поджидая его у ресторана. Явившись минута в минуту, он сказал:

— Пойдемте, я провожу вас.

Мы свернули за угол, потом — еще раз. Хотя Дик, как всегда, пребывал в веселом расположении духа и был приветлив со мной, я не сомневался, что где-то поблизости в оснащенной телефоном машине непременно должен сидеть кто-нибудь из младшего персонала или даже ответственный сотрудник спецслужбы, чтобы вовремя предупредить находившихся в явочной квартире, если обнаружится, что кто-то следует за ними по пятам.

Впервые ступая на вражескую территорию, я не боялся, что меня похитят, а если и волновался, то только потому, что сознавал важность момента: ведь еще немного, и произойдет то, что я назвал бы реальным началом моего сотрудничества с Западом. Чтобы охарактеризовать мое тогдашнее состояние, скажу лишь, что, грызя от волнения ногти, я в кровь искусал себе палец.

Первым, кого я увидел, войдя в квартиру. был мужчина, представляя которого Дик назвал Майклом. При виде этого крепко сложенного и обладавшего, судя по всему, недюжинной силой человека мне стало как-то не по себе. Однако у меня не было времени отвлекаться на посторонние размышления, поскольку в этот момент меня больше всего беспокоил окровавленный палец.

— Простите, — сказал я, — но мне надо перевязать палец.

Вряд ли можно было представить себе более нелепый поворот событий в подобной ситуации. Мои хозяева наверняка нервничали не меньше, чем я. Майкл, видимо не в силах скрыть замешательства, быстро сказал по-немецки:

— Ванная наверху, прямо по лестнице. Аптечку найдете в шкафчике.

Я поднялся на второй этаж, промыл ранку и, заклеив ее пластырем, спустился вниз.

Странное поведение крупного мужчины, разговаривавшего со мной во враждебной, чуть ли не угрожающей манере, не только озадачило меня, но и вызвало во мне чувство протеста. Я полагал, что наше сотрудничество начнется в теплой, дружеской обстановке, в атмосфере, пронизанной доброжелательством и энтузиазмом участников встречи. Я рассчитывал, что англичане преисполнятся благодарностью ко мне за то, что я предложил им свою помощь и, в сущности, вверил им свою судьбу. Но — ничего подобного. Майкл, пренебрегая всякими правилами приличия, бесцеремонно задавал мне один вопрос за другим:

— Кто ваш резидент? Сколько в вашем посольстве сотрудников КГБ?

Он вел себя напористо, грубо, словно допрашивал заключенного.

Судя по всему, он и не видел особой разницы между мной и арестантом, и этому были свои объяснения. Когда я впоследствии попытался узнать, почему он обращался со мной таким неподобающим образом, мне рассказали, что после окончания Второй мировой войны ему пришлось допрашивать немецких военных преступников, и с тех пор у него сохранилась усвоенная в те годы манера задавать интересующие его вопросы чужакам. Кто-то высказал предположение, что за агрессивностью он старался скрыть чрезмерное нервное напряжение, которое испытывал в тот вечер. Разговор с Майклом продолжался, как мне показалось, бесконечно долго, и я не был в восторге от этого.

Но и тогда, когда Майкл переходил все мыслимые границы, я говорил себе: «Успокойся. Он не может олицетворять истинный дух английской разведывательной службы. Большинство сотрудников ее, несомненно, приятные, нормальные люди. А этот Майкл досадное исключение. Как бы ни разговаривал он со мной, я должен сохранять хладнокровие, поскольку в конечном итоге не с ним лично я намерен сотрудничать, а с Западом».

Однако постепенно агрессивность Майкла немного смягчилась, и, хотя свой крутой норов обуздать он не мог, все-таки он уже не был настроен столь же враждебно, как прежде: он заговорил со мной на полтона ниже, я заявил, что хотел бы, работая на Англию, сохранить честь и совесть, в связи с чем считал своим долгом выдвинуть три условия моего сотрудничества с английской разведслужбой.

— Во-первых, — сказал я, — мой поступок не должен подставить под удар никого из моих коллег в посольстве, поскольку среди сотрудников КГБ немало порядочных, честных людей. Во-вторых, я не желаю, чтобы без моего согласия меня фотографировали или записывали на пленку то, что я говорю. И в-третьих, вы не будете мне ничего платить. Я намерен работать на Запад исключительно из идейных соображений, а не из корысти.

Дик и Майкл молча обменялись многозначительными взглядами. Я и сам толком не знал, зачем мне понадобилось выдвигать второе условие. Возможно, мною руководило инстинктивное стремление обезопасить себя, хотя нельзя исключать и того, что, вступая в новую полосу жизни, я просто желал оградить себя от лишних хлопот.

После слегка затянувшейся паузы Майкл произнес:

— Два последних ваших условия — второе и третье — вполне справедливы, так что тут никаких проблем. Ну а что касается первого условия, то посудите сами, какой вред могли бы мы причинить вашим коллегам? Прежде всего, это не входит в наши планы и, кроме того, это не пошло бы на пользу нашей оперативной работе. Более того, если вы станете сотрудничать с нами, мы найдем способ, как дополнительно обеспечить безопасность ваших сослуживцев. Сейчас, когда нам стало известно, какое положение занимаете вы в здешнем аппарате КГБ, мы не дважды, а трижды подумаем, прежде чем принять решение о высылке кого-либо из страны.

Я был рад слышать это. Майкл между тем продолжал: — Послушайте, отныне вы не должны больше встречаться с нашими людьми в ресторанах. Если кто-то увидит вас вместе с нашим сотрудником — конец. Так что мы снимем для вас квартиру, где вы сможете свободно встречаться с кем следует, не опасаясь попасться на глаза кому не следует.

— Это было бы неплохо! — отозвался я. — Но квартира обойдется недешево.

— И все же стоит того.

— Но если мы станем встречаться лишь один раз в месяц…

— Пусть это вас не волнует.

К моему глубокому огорчению, Майкл сказал, что впредь я должен буду поддерживать отношения непосредственно с ним, и на том мы расстались.

После этого у меня состоялась короткая встреча с Диком, который сообщил мне кое-какие подробности о снятой для меня квартире и назвал время, когда я должен буду впервые там появиться. Он снабдил меня всем необходимым для тайнописи и дал лондонский адрес, по которому я должен обратиться в случае каких-либо непредвиденных обстоятельств.

Квартира находилась в уединенном месте в одном из пригородов, но поскольку Копенгаген город небольшой, то на машине туда можно было добраться минут за двадцать. Здесь я регулярно бывал с весны 1975-го до июля 1978 года. К счастью, теперь за мной значительно реже велось наблюдение, чем во время моей первой командировки: теперь я не представлял для датчан особого интереса, моя деятельность протекала в основном у всех на виду. И хотя группы наблюдения не догадывались о моих связях с англичанами, видимо, на их руководство все же было оказано косвенное давление в форме рекомендаций считать приоритетными другие объекты. Насколько мне известно, когда я ехал на явочную квартиру, за мной никто никогда не следил.

Определенная опасность для меня таилась, однако, в дипломатическом номерном знаке на моей машине, но, к счастью, мне ничто не мешало оставлять ее на приличной парковочной площадке между жилыми кварталами и остальной отрезок пути проделывать пешком. Лишь один раз за все эти три с половиной года у меня возникли проблемы из-за машины. Когда я отправился однажды зимним вечером на явку, было темно и к тому же пошел снег, так что, казалось, все должно пройти гладко. Но возникли непредвиденные сложности. Совершенно случайно один из сотрудников датской службы безопасности, проживавший, по-видимому, неподалеку от автостоянки, обратил внимание на дипломатический знак моей припаркованной машины и в буквальном смысле слова пошел по моим следам — следам на снегу. В результате ему удалось отыскать не только дом, но и квартиру, в которую я вошел. После того как он доложил начальству о своем открытии, оперативный отдел приступил к расследованию обстоятельств моего появления в месте, где вроде бы делать мне было нечего. Впрочем, англичане делились с датчанами кое-какой информацией, которую я им поставлял, но об этом знало лишь самое высокое начальство. В результате двум руководителям датской спецслужбы потребовалось немало усилий, чтобы остановить начавшуюся было охоту за мной. Чтобы более или менее вразумительно объяснить причину отмены операции, им пришлось срочно состряпать какую-то историю, и, надо сказать, они блестяще справились со своей задачей. Однако это происшествие не на шутку встревожило нас, и мы успокоились лишь спустя некоторое время, когда окончательно убедились, что на сей раз все обошлось.

Англичане никак не могли осознать всей глубины моего отчуждения от коммунистической системы, и это вызывало у меня на первых порах чувство досады.

Я неоднократно заявлял тем, с кем встречался, что необратимая перемена в моем мировоззрении произошла 21 августа 1968 года, когда советские танки вошли в Прагу. Повторял им то и дело, что я в курсе всех основных политических реалий. И тем не менее мне казалось, что мои слова не находили у них должного понимания. Только этим я и мог объяснить настойчивое желание Дика, человека по любым меркам разумного, передавать мне вырезки из английских газет, в которых приводились новые факты попрания коммунистической системой прав человека и ужасающие примеры того беззакония, которое творило советское руководство. Хотя ему и было известно, что я не смог бы прочитать их, поскольку не владел английским, он все же, по-видимому, надеялся, что эти материалы укрепят мою решимость служить Западу.

— Послушайте, Дик, — сказал я ему как-то, — Обо всем этом я знаю в десять раз больше, чем компиляторы, стряпающие эти статьи. Я знаю буквально все о преступлениях, совершенных коммунистическим руководством. Я знаю о миллионах погибших в концлагерях. А вы еще пытаетесь зачем-то убедить меня, что коммунизм — это зло! Моя миссия заключается в том, чтобы показать вам, что эта система еще мерзостней и опасней, чем вы полагаете. Я вышел из самых глубин ее, так что знаю, о чем говорю. Вы же, вопреки всему этому, приносите мне какие-то газетные вырезки, чтобы обратить меня в политического диссидента! Боже правый, да я же и так стопроцентный диссидент и являюсь таковым уже семь с лишним лет.

Постепенно мои беседы с английскими партнерами стали приобретать все более конкретный, деловой характер. Первые восемнадцать месяцев в мою задачу входило вспоминать буквально все, что я еще не забыл, об осуществлявшейся КГБ широкомасштабной и до невероятности изощренной операции с целью внедрения в общественное сознание ложных представлений о том, что происходит в действительности. Поскольку прошло всего лишь три года с тех пор, как я сам принимал участие в этих мероприятиях, в моей памяти сохранилась масса подробностей, о которых я и рассказывал Майклу на немецком при каждой нашей встрече.

По прошествии какого-то времени он протянул мне какую-то бумагу и, пояснив, что это детальный перечень моих замечаний, попросил прочитать ее и проверить, не вкралось ли в текст каких-либо ошибок. Ознакомившись с материалом, я нашел, что подготовлен он превосходно.

— Высший класс! — воскликнул я, закончив чтение. — Судя по всему, в вашем ведомстве работают великолепные аналитики.

— Аналитики? — произнес он в ответ. — Откуда их взять? Все это написано мною.

Майкл, всегда такой серьезный, радостно рассмеялся, польщенный моей похвалой. И все же я не верил, чтобы кто-то сумел составить столь обстоятельный документ на основании лишь устных моих высказываний. Как оказалось впоследствии, я был прав: все, что я говорил, записывалось на пленку. Англичане, таким образом, нарушили свое обещание относительно одного из трех основных условий, выдвинутых мною, прежде чем дать окончательное согласие на сотрудничество с английской разведслужбой. Время от времени они обманывали меня и еще кое в чем. Уверяли, например, что не ставили датчан в известность о том, что сотрудничают со мной, и не прибегают к их помощи, чтобы облегчить мне выполнение моей задачи, но я-то знал, что все это — несусветная ложь. Однако при всем при том я понимал, что об этом их могли просить датчане: если бы меня арестовал КГБ, я смог бы, по крайней мере, заявить, что датчане не имеют ко всему происходящему ни малейшего отношения. (Если в то время я лишь догадывался об этом, то спустя годы, находясь в некой стране, где размешалось крупное отделение английской разведки, получил достоверное подтверждение своим догадкам. Тамошний специалист по оперативной технике обмолвился случайно в разговоре со мной, что именно он установил в квартире в Копенгагене, где проходили мои тайные встречи, подслушивающее устройство со звукозаписью. (Примеч. автора.)

Отношение Майкла ко мне явно менялось к лучшему. Нрав его постепенно смягчался. Поскольку он был шотландцем, я и теперь неизменно представляю его себе в образе сурового, с аскетической внешностью пресвитерианского священника, не допускающего никаких вольностей в том, что касается его религии или морали. Он не был легок в общении, не был склонен к шуткам, его отличала Исключительная преданность своему делу. Он много, неимоверно много работал, тщательно готовился к встречам со мной, задавал конкретные, заранее продуманные вопросы и записывал ответы на них. Прожив немало лет в Англии, я понимаю теперь, что он, будучи, в сущности, человеком замкнутым и сдержанным, не может считаться типичным англичанином, а его недостаточно развитое чувство юмора осложняло общение с ним. Когда после года, проведенного нами в совместных беседах, я заметил однажды, что в КГБ немало достойных людей, он сказал:

— Не будем об этом! Это же — сущий абсурд! Подобная реакция на мои слова свидетельствовала о том, что он был не способен воспринять любую идею, которая шла вразрез с его мнением.

Майкл курировал меня в течение двух лет. Затем однажды он сообщил, что в скором времени ему придется покинуть Данию и что это удар для него, поскольку встречи со мной не только доставляли ему удовольствие, но и оказались весьма продуктивными. Преемник Майкла Эндрю, который был прямой его противоположностью, обладал удивительным даром заряжать своей неуемной энергией всех попавших в его поле зрения. Неизменно веселый и доброжелательный, он всякий раз, допуская какую-нибудь оплошность, искренне каялся, а когда я спросил его однажды о том, как функционируют Уайтхолл и английское правительство, он с готовностью принялся мне объяснять. Благодаря беседам с ним я начал понимать, на чем, собственно, зиждется английское общество. Мой новый партнер был года на четыре старше меня и, отличаясь уникальными способностями, довольно сносно говорил по-русски и свободно владел, не считая немецкого, еще тремя языками.

Когда встал вопрос о выборе наиболее эффективного способа передачи англичанам имевшейся в распоряжении КГБ секретной информации, мне первым делом предложили фотоаппарат, чтобы я мог переснимать хранившиеся в резидентуре документы. Однако сама мысль об этом пугала меня: один случайный взгляд в полуоткрытую дверь, и всему конец. Услышав подобное предложение, я невольно задал себе вопрос: не оказывают ли на сотрудников английских спецслужб такое же давление, как на моих соотечественников? Дело в том, что одно из подразделений КГБ — отдел оперативной техники, размещенный в Москве, — не только создавало все новые и новые образцы таких подручных средств ведения «тайной войны», как миниатюрные фотокамеры, материалы для тайнописи, коротковолновые приемники, но и навязывало их оперативным работникам, а через них — и секретным агентам, поскольку использование в «боевых условиях» подобных приспособлений оправдывало его собственное существование. И мы, штатные сотрудники зарубежных отделений КГБ, старались при случае всучить своим тайным помощникам все эти новинки — не потому, что они действительно были столь уж необходимы им или могли хотя бы чем-то облегчить их задачу, а лишь для того, чтобы ублажить Центр.

Поэтому сразу же, как только англичане заговорили о фотосъемке секретных материалов, я спросил:

— Послушайте, это — требование Лондона? Спускают ли вам сверху обязательные к исполнению нормативы использования технических средств? Если — да, то я, учитывая данное обстоятельство, возьму у вас фотоаппарат, и мы вместе, чтобы облегчить вам жизнь, станем делать вид, будто он у меня всегда в деле.

Когда до них дошло, к чему я клоню, они расхохотались, повергнув меня в смущение от сознания того, сколько все еще ограниченны и превратны мои представления о западном складе ума.

В качестве альтернативы — значительно лучшей, по моему мнению, — я предложил другое — делать у себя на работе соответствующие выписки из документов и выносить их тайком. Поскольку о том, чтобы вынести из здания посольства поступившие из Москвы телеграммы, не могло быть и речи, так как система охраны их отличалась исключительной надежностью, у меня оставался иной, вполне доступный мне путь — переписывать если и не весь содержавшийся в них текст, то хотя бы наиболее интересные места из него.

Но затем мы разработали более эффективный план. Как я уже говорил, доставлявшиеся из Москвы курьерами сообщения для сотрудников КГБ были запечатлены на специальной фотопленке. Резидент, разрезав пленку на части, вручал каждую из них тому из своих подчиненных, кому она предназначалась по роду его деятельности. Эндрю спросил, не смог бы я выносить свою часть пленки, чтобы он тут же снимал с нее копию.

Я должен был отдавать ему пленку при встрече в обеденный перерыв и через полчаса забирать назад. Но вынести пленку из резидентуры было вовсе не таким простым делом, как может показаться. Отделение КГБ

по-прежнему размещалось на верхнем этаже здания посольства, под самой крышей, рядом с офисом Главного разведывательного управления. Строго говоря, инструкции предписывали шифровальщикам посольства уносить из кабинетов на время обеда все особо важные материалы и запирать их в канцелярии, или референтуре, как называли мы ее. Однако на практике секретные пленки и бумаги как лежали в наших кейсах, которые мы оставляли на столах или в металлических шкафах у себя в кабинетах, так и продолжали лежать и когда все выходили на ленч. И тем не менее всегда существовала опасность, что кто-то из шифровальщиков, кому в обеденный перерыв срочно понадобится какой-то материал, заглянет в мое отсутствие ко мне в кабинет и не обнаружит в кейсе злополучной пленки. Существовала также, пусть и незначительная, опасность того, что, когда я буду выходить из здания посольства или, наоборот, входить в него, меня остановят и, обыскав, обнаружат в одном из моих карманов сверхсекретный материал, который послужит неопровержимой уликой совершенного мною преступления.

Поэтому всякий раз, отправляясь на встречу с Эндрю, я испытывал невероятное нервное напряжение.

Поскольку в обеденный перерыв я, как правило, всегда выходил из посольства, чтобы перекусить у себя дома или встретиться где-нибудь со своим агентом или осведомителем, мне не было необходимости придумывать какую-либо легенду на этот счет. Обычно я встречался с Эндрю в центре города на Сант-Анна-Платц, неподалеку от Королевского дворца. Я заходил в телефонную будку и делал вид, что звоню. Эндрю, подойдя ко мне, останавливался, якобы спросить дорогу. В этот момент я незаметно передавал ему заветную пленку. Минут через тридцать пять мы снова встречались в условленном месте где-то поблизости, и он возвращал ее мне.

Однажды, для разнообразия, мы встретились на острове Амагер, и он предложил мне зайти в его гостиничный номер, чтобы я смог воочию увидеть, что и как он делает. Перед тем как вынуть пленку из конверта, он надел тонкие хлопчатобумажные перчатки, затем включил простой по конструкции, но исключительно удобный в работе осветительный прибор, чтобы снять с нее копию. Благодаря применявшемуся им на редкость эффективному методу, который позволял переснимать материалы удивительно быстро, я смог передать англичанам сотни секретных документов КГБ, включая и те, что содержали особо важные сведения. А однажды мы даже совершили настоящий подвиг, умудрившись за короткое время скопировать целиком годовой отчет о деятельности советского посольства в Дании объемом в целых сто пятьдесят страниц. Кстати сказать, оказавшийся весьма ценным для датчан.

Теперь, когда я начал активно работать на англичан, у меня на душе полегчало. Я не только не испытывал даже малейших угрызений совести, напротив, я пребывал в эйфорическом состоянии от сознания того, что более не являюсь человеком нечестным, работающим на тоталитарный режим. Я обрел истинный смысл жизни. В то же время, естественно, мне приходилось скрывать ото всех, включая Елену, мою тайную деятельность. Если бы нас с женой связывали тесные узы, моя скрытность невольно осложняла бы обстановку в семье, но тут уж ничего не поделаешь: чтобы хоть как-то оградить от возможных бед и себя лично, и самых близких и дорогих ему людей, шпион вынужден обманывать их. Со временем, однако, наши отношения ухудшились до такой степени, что уже и не вставал вопрос о том, чтобы чем-то делиться с нею.

Сотрудничество с англичанами заставило меня быть более осмотрительным в своих высказываниях на политические темы. Прежде я частенько проявлял определенное легкомыслие и более открыто, чем большинство моих сослуживцев в КГБ, критиковал советский строй. Теперь же, не желая привлекать к себе излишнего внимания, я ничего подобного себе не позволял, поскольку не хотел, чтобы меня уволили с работы: ведь отныне у меня было куда более важное и ответственное дело, чем прежде. Перемены в моем поведении никого не могли удивить: атмосфера и в КГБ, и в советском обществе неуклонно ухудшалась, люди, уже разуверившись во всем, перестали открыто говорить, что думают, советский строй вступил в новый, неосталинистский этап своего развития.

Особенно яркое, наглядное представление о наметившихся тенденциях в жизни нашей страны я получил, беседуя с посетившим Копенгаген известным литературным критиком Владимиром Лакшиным, ставшим в шестидесятых годах, после написанной им блестящей хвалебной статьи о повести Солженицына «Один день из жизни Ивана Денисовича», кумиром интеллигенции. Но сейчас, когда я кинулся приветствовать его, он поздоровался со мной крайне сухо и не пожелал ни о чем разговаривать. Позже до меня дошло, что после высылки Солженицына из Советского Союза Лакшин понял, сколь уязвимым стал и он сам, а поскольку все советские посольства были нашпигованы кагэбэшниками, он, естественно, решил воздержаться от бесед с незнакомым человеком.

О дальнейшем ухудшении обстановки в СССР говорили и новые сотрудники, приезжавшие из Москвы. Николай Грибин, который прибыл в Копенгаген в 1976 году, ни в коей мере не был либералом: напротив, он представлял собой самого что ни на есть махрового соглашателя и приспособленца. Но даже он сказал, что атмосфера у нас на родине становится все более и более гнетущей. Так что моя непривычная сдержанность никого не удивила.

Помню я также приезд в Копенгаген еще одного знаменитого гостя из Москвы — композитора Дмитрия Шостаковича. Он приехал в Данию вместе с молодой, третьей по счету, женой и сыном и выступил в посольстве с лекцией. Когда, после окончания лекции, я поинтересовался, кого из современных композиторов он считает наиболее близким себе по духу, он, не задумываясь, ответил:

— Бенджамина Бриттена.

На следующее утро сын Шостаковича попросил меня перевести ему заметки о визите композитора из местной прессы, и, хотя я предупредил его, что копенгагенские газеты имеют тенденцию проявлять непочтительность даже по отношению к выдающимся личностям, он продолжал настаивать, и мне ничего не оставалось, как исполнить его просьбу. Однако стоило мне зачитать первые строки из статьи некоего известного своей бестактностью музыкального критика, как он закричал:

— Хватит! Довольно!

Во время моей второй командировки в Данию я серьезно занялся бадминтоном. Вступив в местный спортивный клуб, я активно включился в его работу и стал принимать участие чуть ли не во всех проводимых им матчах и соревнованиях, особенно в воскресные дни.

Бадминтон позволял мне жить жизнью нормального представителя Запада — играть в часы досуга с датчанами, а затем отдыхать вместе с ними за кружкой пива в каком-нибудь ресторане. Вернувшись в Советский Союз после того, как я отслужил в Копенгагене свой первый срок, я обнаружил, что Советская федерация бадминтона влачит жалкое существование: данный вид спорта, не получая субсидий от государства, сохранялся только благодаря неимоверным усилиям энтузиастов. Надеясь, что я смогу как-то улучшить ситуацию, я предложил свои услуги руководству федерации и в результате был избран членом правления. Оказавшись снова в Дании, я сочинил меморандум, авторство которого приписал неким довольно известным людям. В этом творении рук моих я квалифицировал как вопиющее неприличие сам факт отсутствия Советской федерации бадминтона, не только в составе Всемирной, но и Европейской федерации бадминтона. «Наши друзья и поклонники этого вида спорта, — писал я, — считают наше членство в этих организациях крайне желательным, чтобы противостоять китайцам, добившимся в данном виде спорта огромных успехов». Моя уловка сработала: Советская федерация вошла в обе вышеназванные организации, и впоследствии мне удалось организовать приезд в Копенгаген пяти советских команд, которые я же и сопровождал в поездке по стране.

В 1977 году моя жизнь значительно осложнилась, и виной тому была Лейла Алиева — девушка, работавшая машинисткой в копенгагенском отделении Всемирной организации здравоохранения. Дочь русской и азербайджанца, высокая, стройная девушка с яркой, явно восточной — тюркской, если точнее, — внешностью, — в общем, прелестное создание, безупречное во всех отношениях, если не считать большого носа. Ей было в ту пору двадцать восемь лет, — на одиннадцать лет меньше, чем мне. Короче, суть в том, что я влюбился в нее с первого взгляда.

Ситуация, мягко говоря, сложилась нелепейшая. Лейла жила в квартире, в которой я никогда не появлялся, поскольку она снимала ее совместно с другими девушками, к тому же там были еще и соседи. К себе я, естественно, тоже не мог ее пригласить. Хотя наша любовь, вспыхнув словно молния, озарила нашу жизнь, до окончания моей командировки мы только два раза уединялись в гостиничных номерах. Это, однако, не мешало нам строить планы на будущее. Главное, мы решили сразу же пожениться, как только я оформлю развод с Еленой.

По разным причинам мы оба — и она, и я — стремились обзавестись полноценной семьей. Первый брак, так и не одаривший меня детьми, в конце концов вызвал в моей душе глубокое разочарование, мой возраст приближался к сорока, и какой-то животный инстинкт диктовал необходимость подыскать женщину, которая смогла бы стать матерью моих детей. Лейла также чувствовала, что ее время проходит, и, поскольку азербайджанцы — душевные, чадолюбивые люди, перспектива остаться бездетной была для нее еще более страшной, чем для обычной русской женщины.

Я узнал от нее, что, поскольку она росла в строгой мусульманской семье, ей не дозволялось встречаться со сверстниками противоположного пола, пока для отца стало уже невозможно держать свою дочь под неусыпным надзором. Ее всячески ограждали от внешнего мира чуть ли не до двадцати лет, и с шестнадцати до восемнадцати, когда другие девушки спешили с одной вечеринки на другую и меняли дружков, она фактически жила в изоляции, без друзей и подруг. Отец даже запретил ей играть в школе в волейбол, потому что считал для женщины неприличным ходить в шортах с обнаженными ногами.

В отличие от подавляющего большинства московских девушек, она начала работать сразу же после окончания школы. Другие родители буквально лезли из кожи, чтобы их дочери непременно поступили в высшее учебное заведение, но Лейла, когда ей едва исполнилось восемнадцать лет, устроилась машинисткой в конструкторское бюро. Потом перешла в молодежную газету «Московский комсомолец» — одно из лучших периодических изданий, которое все еще старалось быть живым и интересным. Вначале она работала там секретаршей, но, поскольку, как и многие из ее родни, обладала определенным литературным даром, стала репортером. О двух годах своей репортерской карьеры она навсегда сохранила приятные воспоминания. Затем кто-то порекомендовал ей обратиться в Министерство здравоохранения, где набирали сотрудников для Всемирной организации здравоохранения. Разузнав все получше, она так и поступила. Ей предложили место машинистки, с чего, собственно, и начиналась ее служебная карьера, и она согласилась, поскольку страстно желала работать и жить за границей. К тому же у нее оказалась и неплохая зарплата, несмотря на то, что львиную долю ее она должна была отдавать в посольство, как это делали все советские граждане, работавшие в зарубежных организациях.

В Москве, как рассказывала она мне в довольно скупых словах, у нее была любовная связь с совершенно неподходящим для семейных уз человеком. Горький пьяница, человек без каких-либо твердых жизненных устоев, он фактически сделал ее своей рабыней. Он не только наслаждался близостью с нею, но и нещадно эксплуатировал ее, обращаясь при этом с нею самым непозволительным образом. По прошествии какого-то времени она поняла, что не в силах более выносить такое, и они расстались.

Насколько я могу судить, у нее не было больше любовников, и у меня вообще сложилось впечатление, что ее опыт в интимных отношениях был крайне ограничен. Я объяснял это ее мусульманским воспитанием, и она согласилась, что обстановка, окружавшая ее с детства, не способствовала ее всестороннему развитию. И все же в ней от природы было много великолепных качеств: общительная, умная, обаятельная, со своеобразной внешностью, она отличалась к тому же и прирожденным остроумием и страстным желанием нравиться окружающим. Сама мысль о том, что когда-нибудь мы сможем с ней жить вместе, сводила меня с ума.

Вначале Елена не догадывалась о наших встречах. Затем она поняла, что со мной происходит что-то неладное, и закатила мне пару безобразных сцен. Хуже всего было то, что шум в нашей квартире привлек внимание датчан, и те поспешили уведомить о нашей ссоре англичан. Эндрю, не на шутку встревожившись, стал выяснять у меня, не явилось ли причиной скандала мое сотрудничество с ними. Может, мое нервное напряжение достигло крайнего предела? Я сообщил ему часть правды — только то, что моя семейная жизнь трещит по всем швам, и добавил затем:

— Не вините себя. Такое происходит из века в век, и вы тут ни при чем.

И все же это было не совсем так: мое решение помочь Западу привнесло новый элемент в мою жизнь. Я сознавал, что, как обычно, позволил разуму править моим сердцем. И понимал, что, после того как, действуя исключительно из идейных соображений, я вступил в тайную борьбу против коммунизма, половина моей жизни и моих мыслей должна быть сокрыта от окружающих плотной завесой. Это же означало, в свою очередь, что отныне я никому не мог открыть своего сердца. На Елене это едва ли могло сказаться, поскольку наше общение с нею всегда носило неглубокий, поверхностный характер. Но как, при таких обстоятельствах, у нас сложится жизнь с Лейлой? Удастся ли мне установить с ней близкие, теплые отношения, к которым я так стремился? Впрочем, сколько бы ни ломал я себе голову, единственное, что мне оставалось, это следовать своим инстинктам в надежде на то, что со временем все разрешится само собой.

Из месяца в месяц мои тайные встречи с англичанами проходили без всяких осложнений, не вызывая особых тревог. Но затем до нас, сотрудников копенгагенской резидентуры, стали доходить отголоски распространившихся по Москве слухов, будто из КГБ происходит утечка информации. Об этом рассказывали коллеги, возвращавшиеся после отпуска из Москвы. В управлении сотрудники перешептывались по данному поводу, без конца обсуждали столь животрепещущую тему. Для меня не было ничего зловещего в этих слухах — до января 1977 года. Но у меня по спине побежали мурашки, когда я узнал, что норвежцы арестовали в Осло некую женщину, Гунвор Галтунг Хаавик, которая занимала пост старшего секретаря в норвежском министерстве иностранных дел и, как оказалось, почти тридцать лет работала на КГБ. Раньше я никогда не слышал этого имени, но в прошлом году присланный из Москвы сотрудник КГБ Вадим Черный рассказал мне о женщине — советском агенте в Норвегии, известной под именем Грета, и я, естественно, уведомил об этом своих английских партнеров. Узнав об ее аресте, я подумал, не моя ли информация привела к ее разоблачению. И хотя я порою приписывал ее провал себе, впоследствии мне удалось все же выяснить, что норвежцы следили за ней по крайней мере с 1975 года, и, таким образом, то, что я сообщил англичанам, могло стать для них лишь еще одним подтверждением того, о чем они и сами уже знали. (За те двадцать семь с лишним лет, что она занималась шпионской деятельностью. Хаавик провела свыше 250 встреч с различными выходившими с ней на связь сотрудниками советской разведки и передала через них в КГБ тысячи секретных документов. Спустя шесть месяцев после ее ареста она умерла в тюрьме от сердечного приступа, не дожив до суда).

От Черного я узнал и о том, что у КГБ имеется в Норвегии еще один тайный агент, занимающий в том же министерстве иностранных дел куда более высокий пост, чем Хаавик, и что этот человек был когда-то журналистом. Я сообщил об этом англичанам, и моя информация помогла им в конечном итоге разоблачить Арне Трехолта, политического деятеля с пышной огненно-рыжей шевелюрой, входившего в руководство Норвежской рабочей партии. Ко времени ареста Хаавик ему было тридцать пять лет. Но прежде чем его схватили, прошли годы, на протяжении которых норвежцы тщетно пытались вычислить, кто же этот предатель. Достаточно сказать, что, когда я прибыл в 1982 году в Англию, этот поиск все еще продолжался. И только после того, как мне удалось точно идентифицировать его, он был арестован. Это произошло 1 января 1984 года, в тот самый момент, когда он собирался вылететь в Вену с кейсом в руках, в котором находилось шестьдесят шесть секретных документов из норвежского министерства иностранных дел.

В 1978 году я случайно услышал, что КГБ или ГРУ — если только не обе эти организации — сумели завербовать в Швеции сотрудника одной из служб безопасности, то ли гражданской, то ли военной. Полученная мною информация носила отрывочный характер, но я все же предупредил англичан, что в шведскую спецслужбу внедрен иностранный агент, и они сообщили об этом шведам. Оказалось, что у шведов уже имелись кое-какие, правда, весьма зыбкие основания подозревать, что в их рядах появился предатель. Но только после моей информации они смогли, наконец, выйти на Стига Берглинга, который работал когда-то в гражданской службе безопасности и, перейдя затем в военное ведомство, отправился в составе миротворческих сил Организации Объединенных Наций в Израиль. Там-то, при содействии израильтян, шведы и арестовали его, после чего доставили на родину и упрятали в тюрьму. Как я и предполагал, не будучи, однако, совершенно уверенным в этом, он был связан с двумя советским и спецслужбами: КГБ, завербовав этого человека, передал впоследствии его ГРУ, которое использовало его в своих интересах на Ближнем Востоке.

(В 1987 году Берглинга отпустили на уик-энд из тюрьмы домой, чтобы он смог провести выходные дни с супругой. Когда же он не вернулся, шведы совершенно резонно решили, что ему удалось удрать в Советский Союз. Направленный в Ливан Главным разведывательным управлением, он проработал там какое-то время в качестве его агента, но в 1994 году, не выдержав, сдался шведским властям и был вновь препровожден в тюрьму. (Примеч. автора.)

В Дании у КГБ не было ни одного агента, сопоставимого с Хаавик или Трехолтом. Единственную угрозу для Запада, да и то незначительную, представлял тучный полицейский из иммиграционной службы, которого сектор КР, одно из подразделений КГБ, использовал в качестве своего агента. К ГБ был заинтересован в сотрудничестве с ним в силу того, что он мог сообщать о действиях датской полиции, касавшихся в той или иной мере иностранцев, сотрудников посольств и так далее. Время от времени в Главное полицейское управление службы безопасности, являвшейся всего лишь специализированным подразделением этого учреждения, доходили слухи о разглашаемых кем-то служебных материалах. Чтобы приостановить утечку информации через этого человека, я сообщил англичанам о нем, и вскоре его перевели в какой-то небольшой городок. У властей, не пожелавших устраивать шумиху по поводу утечки информации, было достаточно веское основание для удаления полицейского из столицы, поскольку несчастный служака безбожно злоупотреблял спиртным.

В пасхальные дни 1978 года, воспользовавшись временным затишьем в работе КГБ, я лег в больницу, где мне должны были оперировать нос. В течение нескольких лет я страдал от нарушения носового дыхания, в результате чего приобрел астму, и для того, чтобы восстановить носовое дыхание, требовалась небольшая операция.

Когда я впервые явился в больницу, врач, обследовав меня, сказал:

— Поскольку у вас слишком высокое давление, вы неоперабельны в данный момент.

— Ну что же, — ответил я, — посмотрим, что будет завтра. Попробую еще разок наведаться к вам.

Отправившись в посольство, я раздобыл там несколько таблеток и принял их за двадцать четыре часа до повторного обследования. По-видимому, пилюли сделали свое дело. Во всяком случае, врач не обнаружил никаких противопоказаний к операции. Операция прошла благополучно, хотя, как сказал мне потом хирург, я потерял довольно много крови.

Следующие четыре дня я провел в больнице. Никто не пришел меня навестить: у Елены не было ни малейшего желания видеться со мной, а Лейла не была уверена, что вправе навещать чужого мужа. Сказать по правде, я не очень-то переживал из-за этого, поскольку оказался в приятном соседстве с одиноким стариком датчанином. После бесчисленных возлияний в пивном баре с ним, горьким пьяницей, приключилась беда. Когда он вышел ранним утром из означенного богоугодного заведения, где провел безрассудно всю ночь, то оказалось, что грянул мороз, и бедняга, поскользнувшись, разбил себе нос. Проживая в маленькой, плохо отапливаемой квартире, он был счастлив провести несколько дней в роскошной больнице с заботливым персоналом, превосходным питанием и к тому же в обществе русского. Когда по моей просьбе один из сотрудников посольства принес мне пару бутылок водки, медсестры, засуетившись, тут же приготовили чудесный пасхальный обед с изысканными блюдами и разбавленной фруктовым соком водкой.

Поскольку уже приближалось время моего возвращения в Москву, мы с Еленой все пытались решить, как поступим по возвращении домой. Ее раздирали самые противоречивые чувства: в любой другой стране она сразу же развелась бы со мной. У нас же, как мы прекрасно знали, КГБ в полном соответствии с ханжеской, поистине пуританской позицией в семейных делах примется чинить нам всевозможные препятствия. Что же касалось лично меня, то я, не питая никаких иллюзий относительно своих перспектив, знал вполне определенно, что мне предстоит выслушать язвительные нарекания со стороны моего начальства и партийного руководства и отражать по мере сил их нападки. Развод, несомненно, скажется и на моем служебном положении. Во всех без исключения отделах КГБ наблюдалась одна и та же картина: чем выше была открывавшаяся вакансия, тем ожесточеннее разгоралась борьба вокруг возможных кандидатов на этот пост. Я, как и другие в подобных случаях, нуждался в чьей-то поддержке и получил ее, должен заметить, от Михаила Любимова, который, сменив в свое время Могилевчика на посту резидента КГБ в Копенгагене, стал моим непосредственным начальником. Относясь ко мне исключительно доброжелательно, он предупредил меня: — К вам конечно же теперь станут цепляться. Не только осудят вас за развод, который, с точки зрения всех этих людей, вещь недопустимая, но и обвинят в любовных связях на стороне, что значительно усложнит ваше положение. Попробуйте смягчить удар, придумав что-нибудь такое, что произвело бы благоприятное впечатление на тех, кто будет решать вашу судьбу.

Любимов стал мне другом на всю мою жизнь. Жизнерадостный, общительный, со светлой головой, он был направлен в шестидесятых годах в лондонское отделение КГБ. Преисполненный решимости совершить в Англии настоящий переворот, не оставив в стороне и королевскую семью, он, однако, вскоре глубоко полюбил эту страну и стал ревностным защитником всего, что связано с нею, включая английскую литературу и шотландское виски.

Сейчас же, отправив в Центр пару служебных записок, характеризующих меня с самой лучшей стороны, он сумел убедить начальство, что более достойной кандидатуры на пост заместителя главы 3-го отдела Первого главного управления, чем я, просто не найти. В те времена должность заместителя начальника третьего по значимости подразделения КГБ считалась очень и очень высокой, что вполне соответствовало действительности. Предполагалось, что я стану курировать скандинавский и финский секторы, после чего, возможно, буду направлен резидентом в Стокгольм или Осло, а то и опять в Копенгаген.

 

Глава 10. Новый поворот

Вернувшись в Москву, я первым делом отправился на работу, чтобы встретиться с начальником моего отдела Виктором Грушко, обаятельным человеком, нетипичным в целом для КГБ. Как следовало из его фамилии, он был украинцем. Невысокий, полный, с живыми карими глазами и черной шевелюрой. Судя по его внешности, можно было предположить наличие в его жилах примеси балканской или турецкой крови. Приветливость и мягкость в общении свидетельствовали о редкостном сочетании лености и предприимчивости: предпочитая как можно спокойней воспринимать любые сообщения, он в то же время мог подолгу и напряженно работать, когда того требовало дело. В отличие от Зайцева, он осознал еще в самом начале своей служебной карьеры, что в работе разведчика в одиночку ничего не добиться, и поэтому никогда не пытался делать все сам. Разговаривая ровным, спокойным тоном, он не старался внушить своим. подчиненным трепетный страх перед начальством. И, не будучи интеллектуалом в подлинном смысле этого слова, но обладая недюжинным природным умом, он неплохо смотрелся в любой интеллигентной компании. Во время своей первой командировки за рубеж, точнее, в Норвегию он был «чистым», то есть не состоявшим на службе в КГБ дипломатом.

Когда я вошел в его кабинет, он расплылся в улыбке, явно предвкушая радость, которую испытаю я, услышав об уготованном им для меня блестящем назначении. Чтобы не ставить нас обоих в неловкое положение, я поспешил вручить ему письмо от Любимова, в котором сообщалось о моих семейных неурядицах.

— Виктор Федорович, — сказал я, — прежде чем что-нибудь сказать, лучше прочитайте вот это.

По мере того как он читал, взгляд его постепенно тускнел.

— Да, — наконец произнес он устало, — боюсь, это меняет дело.

Он понял, что очутился в довольно неприятной ситуации: вместо того чтобы просто продвинуть меня по службе, как он рассчитывал, ему предстоит разбираться в скандальной истории.

Тягостно вздохнув, он продолжал:

— Увы, теперь, как это ни прискорбно, вам придется иметь дело с парткомом. Пока что вы будете по-прежнему числиться в штате моего отдела и будете выполнять обязанности старшего сотрудника по особо важным поручениям. Поверьте, у нас тут найдется для вас уйма работы, так что в этом отношении вам нечего беспокоиться.

Потом он заговорил о других вещах.

— Как там Отто? — спросил он. — Сумели ли вы встретиться с ним, как намечали?

— Да, — ответил я и начал рассказывать о своей последней тайной встрече в Дании. Однако вскоре я заметил, что слушал меня Грушко со скучающим видом: ему явно не хотелось забивать себе голову подробностями такой малозначительной операции. Точно так же он открещивался и от пространных отчетов, лавиной обрушивавшихся на него из зарубежных отделений КГБ: хотя он и был начальником отдела, он никогда не читал их, зная, что большая часть того, о чем в них сообщалось, была, как говорится, попросту высосана из пальца, а встречи, которые в них описывались, не представляли собой особого интереса. Если бы я смог рассказать ему о завербованных мною настоящих агентах вроде того же Трехолта, он бы, несомненно, слушал меня по-иному, но у меня, понятно, не было ничего такого, чем бы я мог его порадовать. И он потом спросил, каково мое впечатление — основанное как на собственных наблюдениях, так и на доходивших до меня слухах — о взаимоотношениях между сотрудниками КГБ в посольстве, а затем поинтересовался, кто там чем занимается и как ладят друг с другом посол и резидент. В заключение он сказал:

— Все ясно. а теперь можете идти и наслаждаться отпуском, не забывая, однако, о необходимости подготовиться надлежащим образом к неприятным беседам.

У меня было превеликое множество их — этих самых «неприятных бесед». Сотрудники, занимавшиеся моим персональным делом, личности весьма заурядные, стремились, как всегда поступают в таких случаях люди подобного сорта, воспользоваться незавидным положением, в котором я оказался из-за предстоящего развода, чтобы принизить меня, внушить мне комплекс вины, и всячески раздували негативные моменты сложившейся ситуации.

— Вы завели любовницу, — твердили они угрожающим тоном. — Во время ответственной оперативной работы вы затеяли интрижку с какой-то девицей. Настоящие профессионалы так не поступают.

Единственное, чего хотели эти людишки, — это осложнить мне жизнь.

Наиболее унизительные сцены, как я ожидал, должны были разыграться на заседании парткома, который считал себя блюстителем и гарантом высокого морального духа сотрудников. Партийный комитет в подобных ситуациях вытаскивал на свет всю подноготную согрешившего человека, принуждал его (или ее) публично каяться в своих грехах, прилюдно заниматься самобичеванием и клятвенно заверять всех и каждого, что он непременно исправится и примет как должное любое решение своих товарищей, сколь бы суровым оно ни было. Нередко в партком заявлялись и жены сотрудников с жалобами на мужей, которые либо изменяли им, либо пускали в ход кулаки. Такие жены требовал и, чтобы их благоверных заклеймили подлецами, другие же обращались в партком в надежде, что там им помогут вернуть заблудших супругов в семейное лоно.

Нападки, с которыми обрушились на меня в парткоме, были обычным плодом злословия и привычным подспорьем в борьбе за должности, однако в данном случае стремление расправиться со мной подогревалось еще и черной завистью. К тому времени я уже пользовался заслуженной репутацией добросовестного, политически грамотного сотрудника, отлично разбирающегося во всех аспектах работы, превосходного лингвиста, компетентного составителя аналитических отчетов и служебных записок, историка и, наконец, опытного оперативного работника, который неоднократно доказывал свое умение устанавливать нужные связи и завербовал в Дании пару агентов. В КГБ насчитывалось немало людей, которые, будучи неплохими специалистами в какой-то одной области, во всех остальных оказывались несостоятельными. И в первую очередь это они, ощущая в чем-то свою ущербность, плели, сгорая от зависти, грязные интриги в отношении тех, кто, работая за рубежом, проявил себя наилучшим образом.

Месяц, проведенный в жарком и сухом приморском климате Крыма, самым благотворнейшим образом сказался на состоянии моего злополучного носа, который, однако, все еще продолжал время от времени кровоточить. Я отдыхал в санатории между Ялтой и Гурзуфом, которые вызывали у меня счастливые воспоминания о сказочных летних каникулах, проведенных мною в расположенном неподалеку отсюда, у самого моря, «Артеке», где длинноногие девочки из Восточной Германии стайкой ходили за своими пионервожатым и, вернувшись в Москву, я пытался примириться с тем фактом, что, хотя и числился старшим сотрудником, никакой определенной работы у меня не было. Кроме того, я понял, что не должен расслабляться, чтобы не оказаться застигнутым врасплох каким-нибудь неприятным сюрпризом вроде того, самого ужасного из всех, какие только можно себе представить, — который, сам того не ведая, преподнес мне английский шпион Ким Филби, взявшийся разгадать волновавшую многих загадку. Время от времени КГБ обращался к Филби за консультацией по тому или иному вопросу, а в конце 1978 года попросил его высказать мнение по поводу провала Хаавик, хотя в материале, представленном ему, были соответствующим образом изменены имена, чтобы он не смог догадаться, в какой стране происходили описанные в документе события. Его заключение, основанное на тщательном изучении представленных ему фактов, сводилось к тому, что разоблачение агента могло произойти только в результате утечки информации из КГБ.

Однажды утром Грушко собрал старших сотрудников отдела, всего семь человек, включая и его самого, и тоном не предвещавшим ничего хорошего сказал:

— Судя по некоторым признакам, кто-то из служащих КГБ связался с нашим противником и передает ему секретные сведения.

Затем, рассказав о проделанной Филби работе по делу Хаавик и о выводе, к которому тот пришел, он добавил: — Это тем более тревожно, что весь ход событий свидетельствует о том, что предатель может находиться в данный момент вот в этой самой комнате. То есть среди нас.

От меня потребовалось напряжение всех моих сил, чтобы тем или иным образом не выдать себя. Сунув руку в карман брюк, я ущипнул себя за бедро. Внезапная острая боль отвлекла на мгновение мое внимание от высказанного моим начальником предположения, и я благодаря этому смог по-прежнему сидеть с непроницаемым видом, не опуская головы. Однако то, что могло произойти, не ущипни я вовремя себя, представляло собой вполне реальную опасность, которой мне лишь с трудом удалось избежать, и, когда я думал об этом, мне становилось не по себе.

Другой не менее неприятный инцидент произошел во время встречи с Александром Чеботком, одним из моих приятелей, сумевшим наладить столь тесные связи с известным датским журналистом, что Любимов сообщил в центр об этом датчанине как об окончательно завербованном агенте. Как-то раз он зашел ко мне в кабинет и разразился гневной тирадой по адресу журналиста:

— Загвоздка с этим человеком состоит в том, что стоит мне заговорить с ним о сотрудничестве с нами, как он тут же отвечает: «А что, если у вас в КГБ имеется предатель? Он сообщит кому следует, и власти займутся мною».

Я отреагировал как-то неопределенно, и это не ускользнуло от внимания Чеботка, и, хотя он питал ко мне самые дружеские чувства и не блистал особо умом, он невольно насторожился.

— Что с тобой? — спросил он. — Ты в порядке?

— Да, спасибо, — ответил я. — Просто дома у меня творится черт знает что. Никак не могу хотя бы ненадолго отвлечься от мыслей о семейных неурядицах. Тем более, что все вокруг относятся к моему разводу отрицательно.

Дав ему почувствовать свою вину, я сумел перевести разговор на другую, уже безопасную для меня тему, но этот случай послужил мне хорошим уроком, напомнив лишний раз о необходимости при любых обстоятельствах сохранять хладнокровие. (Чеботок был влюблен в Елену и, хотя я не думаю, что дело дошло до интимных отношений с ней, мне было известно, что однажды он сфотографировал ее обнаженной по пояс. (Примеч. автора.)

Несколько месяцев спустя специалист по арктической зоне Анатолий Семенов заговорил при мне о явной утечке информации, касающейся сферы, в которой он работал. Сидя за столом в своем небольшом кабинете, этот исключительно интеллигентный человек сказал:

— Как вы знаете, с 1973 года мы проявляем особый интерес ко всему, что происходит в Арктике. КГБ является главной силой, ведущей борьбу за превращение Северного Ледовитого океана и омываемых им территорий в одну из находящихся под нашим непосредственным влиянием зон, которым отводится особое место в стратегических планах Советского Союза. Все это держится нами в строжайшем секрете, и вот, представьте себе, в последние годы мы начали чувствовать, что Запад знает о нашей деятельности в этом регионе значительно больше, чем следует. Удивительно, не так ли?

Я заставил себя высказать ничего не значащее замечание, но под ложечкой у меня засосало. Арктическим государством номер один являлась для нас Норвегия, чей гражданин Арне Трехолт снабжал КГБ, насколько мне было известно, исключительно ценной информацией. Государством номер два считалась Канада. Но и менее значимая в этом смысле Дания также представляла стратегический интерес, поскольку в ее состав входила Гренландия. За годы моего сотрудничества с англичанами мне довелось ознакомиться с массой секретных материалов, касавшихся арктической зоны, и услышать много любопытного об этом регионе. Возможно, Семенов решил лишь посоветоваться со мной, поскольку знал меня как специалиста по Дании, и все же меня не оставляло чувство страха, навеянное мыслью о том, что в действительности он хотел проверить возникшие у него подозрения относительно меня.

В этот нелегкий для меня период моей жизни я не сделал ни единой попытки связаться с англичанами. Полученные от них инструкции, в которых говорилось о порядке выхода на связь, я надежно спрятал, зная, что за намеченными заранее местами наших встреч ведется регулярное наблюдение: если бы я появился вдруг в одном из них, об этом сразу же было бы доложено соответствующим лицам. Но я не собирался предпринимать какие-либо шаги, пока не услышу чего-нибудь нового и более конкретного о предполагаемом внедрении агентов, состоящих на службе у Запада, в ряды сотрудников КГБ. Я постоянно знакомился в деталях с проводившимися КГБ операциями, которые, несомненно, представляли для английских спецслужб большой интерес. Помимо этого, у меня накапливались все новые и новые факты о деятельности Трехолта. И самое главное, я сумел-таки окончательно идентифицировать его после того, как увидел на столе у одного из сотрудников скрытый наполовину лист бумаги, на котором мне удалось разглядеть четыре буквы — «холт», служившие, как я понял, окончанием норвежского имени Трехолт. Но я не стал сообщать о своем открытии англичанам: риск оказаться выслеженным своими же коллегами был столь велик, что попытки вступить с ними в контакт могли быть оправданы лишь в случае какого-то исключительного развития событий. (Седьмое управление КГБ, ответственное за организацию в Москве слежки за людьми и, согласно присвоенному данному подразделению номеру, известное как «семерка», насчитывало в то время в своем штате около тысячи человек. Кроме того, ему было придано около пятисот сотрудников Московского областного управления КГБ. Так что всего наблюдением за обстановкой в черте города занималось примерно полторы тысячи человек. (Примеч. автора.)

Существовала и еще одна причина, по которой я откладывал встречу с англичанами: у меня появилось предчувствие, что в ближайшее время я смогу снова отправиться за границу. Я мечтал получить назначение в Англию. Первый шаг, который мне следовало бы предпринять в этом направлении, заключался в том, чтобы добиться моего перевода в английский сектор своего же отдела. Я начал искать подходы к работавшим там людям, что оказалось делом не столь уж легким, поскольку это был небольшой, но крепко спаянный коллектив со своими традициями.

Сотрудники сектора, все как один, превосходно говорили по-английски и старательно сохраняли дистанцию между собой и остальными коллегами.

К счастью, у меня сложились исключительно добрые отношения с заместителем начальника отдела Дмитрием Светанко, курировавшим Англию. Несмотря на свой начальственный вид, был он человеком милейшим. Лысый и пучеглазый, с большим животом и холерическим темпераментом, он был похож на заядлого выпивоху, каковым и являлся на самом деле. Каждые несколько месяцев он, допившись до чертиков, затевал драку, угрожая порой разнести в щепки ресторан, в котором ему довелось оказаться. И в то же время он был отличный работяга, благожелательно относившийся к энергичным, деловым людям, каковым он считал и меня. В общем, мы с ним были чуть ли не друзьями.

Если Светанко с полным основанием считался человеком мягким и душевным, то о начальнике английского сектора Игоре Титове этого никак нельзя было сказать. Титов был злобный человек, настроенный крайне враждебно по отношению к англичанам. Намного моложе своего заместителя, лет тридцати пяти, но уже с четко обозначившейся лысиной и с землистым цветом лица, он производил впечатление человека всегда чем-то недовольного. Он редко смеялся или пытался смягчить лицо улыбкой. В его взгляде сквозили неприязнь и высокомерие, это вкупе с его привычкой непрестанно курить производило ужасающее впечатление. Питаемая мною неприязнь к нему только усилилась, когда я узнал кое о чем еще, характеризовавшем его далеко не с лучшей стороны. Например, ему регулярно доставляли из Лондона с дипломатической почтой не облагаемые таможенными пошлинами блоки сигарет, и он, едва дождавшись, когда почту распакуют, хватал сигареты и запирал их в свой стальной шкаф. Ему присылали также все той же дипломатической почтой и порнографические журналы, купленные для него в Сохо, аккуратно обернутые и адресованные лично ему. Эти низкопробные издания сперва он пускал по кругу, а потом преподносил кому-нибудь из «нужных людей», закадычных своих дружков, в качестве мелкой взятки или платы за оказанную ему когда-то услугу в надежде получить что-то в будущем.

Как бы ни было мне неприятно втираться в доверие к подобному типу, я заставлял себя обхаживать его, зная, что осуществление моего замысла зависело в первую очередь от него. Со временем мы стали вместе обедать в нашем буфете, и мне удалось постепенно наладить с ним деловые отношения. Тогда же я, хоть и с запозданием, начал изучать английский, для чего поступил на курсы при Первом главном управлении.

Учебное отделение было самым прекрасным местом во всей структуре КГБ. Преподавательский состав почти полностью состоял из женщин, интеллигентных, относившихся к нам, своим ученикам, исключительно доброжелательно и самозабвенно занимавшихся исследованиями в области английского языка и литературы. Те, кто уже побывал в Англии, вызывали зависть у своих коллег, которым не столь повезло, но все они, независимо ни от чего, производили впечатление людей куда более благородных и человечных, чем остальной персонал КГБ, поскольку наши преподаватели как-никак заимствовали кое-что из культурного и духовного наследия Англии и нынешнего уклада жизни в этой стране.

Одна из них — женщина за тридцать лет, чьи чудесные зеленые глаза вполне компенсировали ее небольшой рост, — глубоко тронула меня тем, что обратилась ко мне за советом в связи с возникшей у нее моральной проблемой: следует ли ей сказать своей дочери правду о том, какой должна быть жизнь, спросила она, в справедливом, демократическом обществе, подобном тому, какое мы наблюдаем в странах Запада? Или лучше — дабы не бередить ее душу — ничего не объяснять и даже не пытаться оградить девочку от пропагандистской лжи, окутавшей как туманом весь Советский Союз?

— Если я расскажу ей о реальных ценностях, это сделает ее несчастной, — произнесла она печально. — Так как же мне поступить?

Я был по-настоящему взволнован тем, что кто-то, не знавший меня достаточно хорошо, настолько доверяет мне, что не боится задавать подобные вопросы.

— Каким бы ни было наше будущее, — ответил я, — вы все равно должны прививать своему ребенку подлинные ценности. Рассказывайте ей о справедливости и честности и научите ее различать добро и зло. Затем начните открывать ей постепенно глаза на то, что в действительности представляет собой наша система.

Я видел, как обуреваемой сомнениями преподавательнице трудно выбрать правильную линию поведения, но это был единственный совет, который я мог ей дать.

Когда она и ее коллеги обнаружили, что я уже знаю несколько языков и стараюсь изо всех сил овладеть еще одним, они стали всячески мне помогать, чтобы поддержать мой энтузиазм. Вместе с тем меня удивило равнодушное отношение наших преподавателей к истории языка — к предмету, который всегда вызывал у меня живейший интерес. Однажды в перерыве между занятиями я, зная об этом, вычертил на классной доске схему, которая наглядно демонстрировала видоизменение различных слов при переходе из немецкого в датский, из датского в шведский и из шведского в английский. Судя по всему, это произвело на мою преподавательницу определенное впечатление, из чего я заключил, что ей просто не приходило никогда в голову использовать в учебном процессе исторический фон.

Полный курс английского языка был рассчитан на восемь семестров, то есть на четыре года. У большинства слушателей был серьезный побудительный мотив к изучению языков, поскольку каждый сотрудник, получивший свидетельство об окончании курсов, мог претендовать на увеличение зарплаты на десять процентов. Мне, однако, овладение английским не сулило никакой материальной выгоды. Дело в том, что максимальная надбавка к зарплате за знание иностранных языков не могла превышать двадцати процентов, причитавшихся за два языка, и, так как я уже знал немецкий и датский, у меня отсутствовал подобный стимул. Учеба мне давалась нелегко. Выполнение домашних заданий требовало много времени. Каждый день нам полагалось делать полный перевод сводки утренних новостей, передаваемых всемирной информационной службой Би-би-си, записанной на магнитофонную пленку. Одну неделю занятия проводились по утрам, другую — по вечерам, и, хотя мне было очень трудно совмещать учебу с работой, я был полон решимости овладеть английским языком в рекордно короткий срок и в результате сумел одолеть четырехлетний курс за два года. Я уверен, что во многом обязан этим предыдущей лингвистической подготовке, или, точнее, своему знанию немецкого, шведского, французского — правда, в значительно меньшей степени — и, наконец, датского. Особенно я гордился тем, что, будучи по возрасту самым старшим на курсах — я начал изучать английский в сорок один год, — я обогнал своих более молодых товарищей.

В один прекрасный летний день 1981 года мне предстояло сдать свой последний экзамен, и, надо сказать, я успешно справился с этим. Это не означало, однако, что я мог свободно разговаривать на английском: мои знания еще не были достаточно глубокими. Но сколь восхищался я им! Для иностранца английский подобен гигантскому зданию, которое, как выразился кто-то из знаменитостей, по мере приближения к нему становится все выше и выглядит еще величественней, чем издали. Одним из свидетельств богатства этого языка может служить хотя бы то, что мой лучший, двухтомный, англо-русский словарь содержит сто шестьдесят тысяч слов, в то время как в аналогичном, того же объема, французско-русском словаре их насчитывается только шестьдесят тысяч.

Испытывая определенные трудности в разговорной речи, я в то же время довольно свободно читал по-английски. Помню, меня просто очаровали короткие рассказы Сомерсета Моэма, чей язык я нашел исключительно четким и ясным. Тогда же, к немалому своему удивлению, в политическом отделе библиотеки КГБ я наткнулся совершенно случайно на шесть томов «Истории Второй мировой войны» Уинстона Черчилля, изданных в переводе на русский в 1955 году, во время хрущевской оттепели, «Воениздатом». Это было великолепное издание в таком же точно твердом переплете, как и оригинал. Я почерпнул из этого издания, а также из предисловия к нему, написанного одним из крупнейших государственных деятелей Запада, много интереснейших сведений, доселе мне неизвестных. Читая том за томом, я начал лучше понимать, как функционировала во время войны английская гражданская служба, как составлялись и посылались каблограммы и многое-многое другое. Этот труд произвел на меня неизгладимое впечатление. Сидя в автобусе, развозившем нас каждый вечер из учреждения по домам, я всегда держал раскрытым у себя на коленях один из томов и, когда мне попадалось что-то особенно интересное, зачитывал соответствующий пассаж вслух. Мои товарищи офицеры, которым давно уже наскучило ездить одним и тем же маршрутом, ничего не имели против. Один из эпизодов, который я зачитал им, касался поездки Черчилля в СССР.

В 1942 году он посетил Сталина на его даче, расположенной в черте Москвы, известной как «государственная дача «номер 7». В своей книге он, в частности, пишет, что в тот, самый тяжелый, год войны небольшой деревянный домик буквально ломился от свежих фруктов и изысканнейших французских вин. Черчиллю показали «огромный аквариум с множеством золотых рыбок. Обитатели аквариума были настолько ручными, что брали еду прямо из рук». Плененный этими созданиями, Черчилль во время пребывания в гостях у Сталина ежедневно кормил их. Ему показали также новое бомбоубежище, «поражавшее своей роскошью» и оборудованное лифтами, опускавшимися в землю на глубину примерно тридцати метров, где, собственно, и находился сам бункер, оснащенный всеми удобствами. «Освещение было ярким, — вспоминал он потом. — Великолепная, удобная мебель в стиле утилити с яркой обивкой. И все же больше всего мне понравились золотые рыбки».

— Разве не чудесно это? — воскликнул я с жаром, но мои коллеги, растерявшись, не знали, как реагировать на мои слова. Наверное, ни один из сотрудников КГБ не осмелился бы в ту пору положительно отозваться о ком-либо из английских государственных деятелей. Так и ехали мы молча, пока один из моих попутчиков не проворчал:

— Ишь какой выискался гуманист! Видите ли, ему больше всего понравились рыбки!

Могу себе представить, как эти же самые люди поносили меня после побега за рубеж в 1985 году. Так и слышу их голоса: «Помните, как он все время читал эти мерзкие книжонки и восхвалял Уинстона Черчилля?!»

Впервые возможность по-настоящему попрактиковаться в английском мне представилась, только когда мне поручили перевести на русский докладные записки, составленные Кимом Филби. К своему огорчению, я ни разу не встречался с ним. Между тем Светанко взял за правило посылать четырех или пятерых молодых офицеров, говоривших по-английски, на семинары, которые Филби проводил в просторной явочной квартире, находившейся на улице Горького. Там, раз в год, Филби рассказывал подававшим надежды молодым людям о различных аспектах жизни в Англии, демонстрируя попутно, как представители различных социальных слоев разговаривают друг с другом. Затем разыгрывал небольшие сценки. Например, он говорил:

— Представьте себе, что я ваш агент, по профессии — адвокат. Давайте немного поговорим с вами. Начнем с ваших вопросов ко мне.

В беседе с другими практикантами он выступал в роли бизнесмена, журналиста, сотрудника разведслужбы и так далее. После этого в своих секретных докладных он сообщал, насколько преуспели в подобных представлениях его ученики.

Однажды Светанко попросил меня перевести целую стопку таких записок. Задание не из легких, понял я сразу же. Филби, составляя их, пользовался не обычным английским, а усложненной, витиеватой вариацией его.

В этом заключалась определенная доля иронии, поскольку, несмотря на то что восхищение советским коммунизмом он возвел в ранг своей пожизненной профессии, его разговорный русский оставался всегда плохим, о письменном же и говорить нечего: он не смог бы написать по-русски ни единого слова. Так почему же он прибегал при составлении докладных к стилизованному под старину английскому? Пытался ли он произвести тем самым впечатление на кого-то? Или просто выказывал таким образом свое пренебрежение к нам, жалким простофилям, пасующим перед ним и потому пытающимся тщетно, как казалось ему, разобраться в его писанине?

Что бы ни крылось за всем этим, мне так или иначе пришлось выполнять задание. Я работал изо всех сил, стараясь точно, не упуская никаких нюансов, перевести на русский написанные рукой Филби заковыристые и к тому же длиннющие фразы. Поскольку мне всегда нравилось переводить сложные тексты, я нашел это занятие довольно увлекательным. Расшифровывая по сути полученные мною письмена, я в конце концов понял, что Филби, несмотря на всю вычурность его слога, обладал исключительно ясной головой и отлично разбирался в людях.

От природы человек ленивый, он не утруждал себя работой и поэтому проводил свои семинары лишь с октября по декабрь. Чтобы как-то порадовать его, Альберт Козлов, служивший связующим звеном между ним и нашим управлением, каждый год непременно преподносил ему подарок на день рождения. Иногда Козлов просил меня помочь ему выбрать что-нибудь незаурядное, и, поскольку ни в одном обычном магазине нельзя было приобрести ничего интересного или оригинального, мы всегда отправлялись в антикварные магазины, которых во всей Москве насчитывалось тогда только четыре. Однажды нам особенно повезло, мы набрели на искусно выполненный письменный прибор, датированный концом прошлого века и вполне подходивший нам по цене. Как-то раз, когда мы встретились с Козловым по другому случаю, я обратился к нему с просьбой передать Филби книгу, написанную о нем одним датчанином, с тем чтобы он подписал ее для меня. Спустя несколько дней книга вернулась ко мне со следующей надписью: «Моему дорогому другу Олегу. Не верьте ничему, что пишется в книгах! Ким Филби».

Первой книгой на английском, которую я прочитал от начала до конца, понимая буквально все, был «День Шакала» Фредерика Форсайта, которую принес мне Козлов однажды вечером, когда меня отправили на несколько дней в медицинский центр КГБ по поводу какой-то легочной инфекции. Находясь там, я ухитрился прочитать еще и объемистый роман Филдинга «Том Джонс», правда уже на русском.

На семейном фронте мне предстояло начинать все с самого начала. Еще будучи в Дании, я приобрел в Москве новую квартиру, предварительно внеся за нее сорок процентов от общей ее стоимости — четырнадцать тысяч рублей, хотя закон о собственности был столь неопределенным, что я никогда не понимал до конца, в чем же все-таки заключаются мои права как собственника. Свои деньги я отдал инициативной группе, состоявшей из сотрудников КГБ, которые и организовали жилищный кооператив. Каждый из нас внес задаток, представлявший собой первоначальный взнос, а недостающую сумму инициативная группа получила в кредит от банка. Мало в чем разбираясь, я тем не менее полагал, что, став таким образом владельцем квартиры, я мог проживать в ней спокойно до конца дней своих, если только само здание устоит до той поры.

Мы с Еленой решили, что, поскольку мы разошлись, я буду жить в этой новой квартире, она же останется в старой. Соглашение было явно в пользу Елены, так как свой гардероб она основательно пополнила и обновила в Дании. Ей также оставался фарфор и значительная часть мебели, включая стенку, которую я собирал с таким старанием, чтобы было где разместить мои книги. В Копенгагене она продолжала работать на КГБ, так что ее трудовой стаж не прерывался и вернулась в Москву уже в звании капитана, а значит, и с солидной зарплатой. По возвращении на родину она поступила на престижную работу, где ей платили приличные деньги. Замечу в связи с этим, что когда я обсуждал наши с нею дела с председателем парткома, он сказал:

— Ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах не упоминайте о деньгах Елены.

Однако пока что она жила в новой квартире, я же остался в прежней, временный характер проживания в которой доставлял мне уйму неудобств. Я не говорю уже о том, что Елена открыла привезенный из Копенгагена ящик с моими собственными вещами и, как ни в чем не бывало, стала пользоваться ими, с этим я мог, в конце концов, смириться. Но однажды, когда у меня оказалось вдруг утром свободное время и я отправился на новую квартиру, чтобы взять кое-что из нужных мне вещей, я, к своему огорчению, не смог открыть дверь. Замок, казалось, заело, и я был вынужден позвонить из телефонной будки Елене на работу.

— Что ты там устроила с замком? — строго вопросил я. — Мне необходимо забрать кое-что из квартиры.

— Ох!.. Ах!.. — Она явно была смущена. Затем, после короткого замешательства, сказала: — Попробую тебе помочь. Подожди несколько минут и попытайся снова открыть замок.

Я стал прохаживаться возле дома и вскоре заметил выскользнувшего из подъезда человека лет тридцати с лишним. Он торопливо прошел мимо меня и исчез за углом.

Я не испытывал ни малейшего чувства ревности: в наших с Еленой отношениях уже не осталось ничего, что могло бы давать повод к ревности. Но я был до крайности возмущен тем, что она пригласила мужчину в мою квартиру и оставила его там наедине со всеми моими прекрасными вещами, привезенными из-за границы.

Слушание дела о нашем разводе проходило в омерзительной обстановке. Елена произвела на облеченную властью женщину-судью крайне неблагоприятное впечатление, поскольку все время жевала резинку, что в действительности свидетельствовало лишь о том, что она нервничает.

— Перестаньте жевать резинку! — резко оборвала ее судья. — Вы же на судебном заседании. Итак, ваш муж разводится с вами, поскольку вы не желаете иметь детей. Это правда?

— Нет, ничего подобного! — возразила Елена. — Просто он влюбился в хорошенькую девушку, вот и все.

В какой-то степени я даже восхитился ею, когда услышал, сколь цинично и честно ответила она судье. Но судья не нашла ее ответ убедительным.

— Я признаю выдвинутые вашим супругом причины развода обоснованными и посему расторгаю ваш брак, — вынесла она свой вердикт. — Но ему как истцу придется оплатить все судебные издержки.

Во время предварительных бесед судья предупредила меня, что эти издержки могут достичь четырехсот рублей, но в конечном итоге она взыскала с меня лишь сто пятьдесят. Я понял, как мне повезло, что судьей оказалась женщина, сумевшая понять, что Елена — самовлюбленная эгоистка, для которой ни муж, ни семья не представляют интереса.

В октябре Лейла приехала из Копенгагена в отпуск и остановилась у меня в старой квартире. Однажды рано утром нас разбудил дверной звонок. Это был Валентин, муж моей сестры Марины. Он явился с печальной вестью: — Сегодня ночью умер Антон Лаврентьевич.

Моему отцу минуло восемьдесят два года, и, хотя он был заядлым курильщиком, всегда считался практически здоровым человеком. С чувством глубокого удовлетворения я могу честно сказать, что в пору его старости мы с ним были в добрых отношениях. До конца своих дней он оставался тем, кем был всегда, — верным коммунистом, но мы давно уже перестали спорить по поводу коммунистической идеологии. Зная, что я работаю в контрразведке, он вел себя исключительно тактично и никогда не спрашивал, чем именно я занимаюсь. Многие из его друзей и сверстников давно уже почили, так что через три дня, когда состоялись похороны моего отца, не так уж много людей пришло в крематорий, чтобы сказать ему последнее прости. На поминках в крошечной, тесной квартире моих родителей собралось свыше тридцати родственников, и я произнес, как мне казалось, самую лучшую речь в моей жизни. Я воздал должное своему отцу.

Сын бригадира железнодорожников, он, говорил я, сумел благодаря собственному упорству и трудолюбию, выбиться в люди и стать интеллигентом в первом поколении и, продолжив свой род, должным образом воспитал своих детей, чтобы они представляли уже интеллигенцию во втором поколении.

Смерть отца в какой-то степени облегчила участь матери, которая была на одиннадцать лет моложе его. Будучи еще достаточно активной, она часто сетовала на то, что уход за старым больным мужем поглощает все ее время.

Спустя некоторое время мы с Еленой поменялись квартирами: я занял новую, она переехала в старую.

Зима 1978/79 года оказалась одной из самых суровых на моей памяти. С декабря по январь стояли морозы, непривычные для Москвы (днем — минус 28 градусов по Цельсию, а ночью — аж минус 36): и в моей квартире, где все еще не было штор и светильников, об уюте говорить не приходилось. В разгар морозной зимы я схватил грипп и почувствовал себя так плохо, что вызвал врача. Молодая врачиха, явившаяся ко мне по вызову, прописала мне какие-то антибиотики и, заметив, какой у меня беспорядок, строго сказала:

— Надо же! Вам следует более серьезно относиться к своему здоровью. Почему ваша жена так плохо заботится о вас?

— Я не женат, — ответил я.

Врачиха, взглянув на меня повнимательней, продолжала:

— В вашем возрасте пора бы и жениться.

И с этими словами удалилась.

В январе Лейла вернулась из Дании насовсем, и мы поженились, ограничившись скромной брачной церемонией. Я понимал, что в моем возрасте странно превращать бракосочетание в пышное празднество, и поэтому мы просто отправились в ЗАГС, прихватив с собою только мою сестру Марину, брата Лейлы Арифа и его жену Катю — исключительно красивую супружескую чету, ставшую моими добрыми друзьями. После того как наш брак был официально оформлен, мы все вместе поехали к родителям Лейлы, где был накрыт праздничный стол.

То, что она была на одиннадцать лет моложе меня, вначале тревожило нас обоих, но затем мы перестали обращать на это внимание. Я успокаивал себя тем, что у нас с Лейлой такая же разница в возрасте, как и у моих родителей, так что я попросту следую семейной традиции. Я утешал себя также и мыслью о том, что мой отец тоже был дважды женат. Более того, я вспомнил, как бабушка упомянула как-то вскользь в моем присутствии: «Первая жена Антона…» — и тут же осеклась, потом, посмотрев на меня в страхе, добавила быстро: «Ты ничего не слышал. Если твой отец узнает о том, что я сказала, он убьет меня». У каждого поколения свои проблемы, подумал я.

Обустраивать нашу квартиру было невероятно приятным занятием. У нас с Лейлой сложились теплые, близкие отношения, о которых я раньше только мечтал, и посему нам обоим доставляло истинное удовольствие бегать по магазинам в надежде купить кое-что из вещей московского производства. Конечно, у нас была кое-какая современная мебель из Дании — прелестные стулья, кожаный диван и кофейный столик с мраморной столешницей — то есть все то, что выбрала Лейла. Но этого было мало. Мне, например, нужны еще были вместительные книжные полки, что и побудило нас зайти в местную мастерскую, которая изготавливала мебель на заказ. Мое общение с этой фирмой много чему научило меня, наглядно продемонстрировав мне, как в Москве развивается деловая активность. Данное предприятие наполовину было государственным, наполовину — частным, и трудившиеся там мастера, настоящие виртуозы, были сверх всякой меры загружены работой. Два столяра, взявшиеся выполнить наш заказ, приходили к нам уже с заготовками полок, которые сами же изготавливали у себя в мастерской. Однако, будучи привычными к алкоголю, они начинали пить с одиннадцати утра, а потом то и дело с жалостливыми лицами обращались ко мне с просьбой, чтобы я снова чего-нибудь им налил.

— Нам просто необходимо сделать хотя бы по глотку, — убеждали они меня бесстыднейшим образом, зная, что я, не в силах противостоять их трогательной просьбе, опять налью им по стакану неразбавленной водки. Самое время теперь приложиться.

К полудню они успевали сделать столько этих самых «глотков», что едва ли уже понимали, где находятся и в связи с чем. Поскольку официально они были направлены к нам их фирмой, я платил непосредственно ей, и, кроме того, мне приходилось давать сверх того и нашим мастерам. Но как бы там ни было, в конце концов, работа их подошла к концу, и в итоге две стены в нашей квартире были заставлены красивыми стеллажами для книг.

Лейле очень хотелось обзавестись навесными шкафами для кухни, и когда мы услышали, что огромный мебельный магазин доставляет купленные в нем вещи на дом, она простояла там всю ночь в длиннющей очереди, став тем самым для меня, сама того не зная, объектом прелюбопытного социологического эксперимента, о результатах которого я смог судить утром, когда она вернулась домой, безмерно гордая тем, что ей удалось наконец купить то, о чем она мечтала.

— На Западе не знают, в чем заключается подлинное счастье! — торжествующе воскликнула она. — Подлинное счастье заключается в том, чтобы простоять всю ночь в очереди и затем купить то, что хотел!

После того как мы полностью обставили квартиру, нам оставалось лишь нести текущие расходы по ее содержанию, довольно, кстати, небольшие, поскольку значительная часть затрат, связанных с различными коммунальными услугами, субсидировалась государством. Плата за пользование центральным отоплением, например, составляла в пересчете на английскую валюту всего-навсего шесть фунтов в месяц, за электричество — примерно восемь фунтов и за телефон — около четырех фунтов. Топили, что называется, от души, и, поскольку терморегуляторов у наших батарей не было, нам приходилось, спасаясь от жары, открывать окна настежь, даже когда температура на улице опускалась до минус тридцати градусов по Цельсию.

Отмечу также, что у нас в те дни не было по существу никаких проблем, разве что кроме одной — мы не могли подыскать для Лейлы подходящей работы. Правда, на какое-то время эта проблема утратила актуальность, поскольку мы очень хотели иметь полноценную семью, и вскоре Лейла забеременела. Наша первая дочь, Мария, родилась в апреле 1980 года, а в сентябре 1981 года появилась на свет и Анна. Оба раза Лейла рожала в родильном доме, который в моем представлении сопоставим лишь с камерой пыток, поскольку в подобных заведениях с роженицами обращаются крайне жестоко и ни при каких обстоятельствах не применяют обезболивающих средств. Врачи даже не знают, что в других странах отцам разрешается присутствовать при рождении ребенка, администрация роддома представить себе не может, чтобы в палату роженицы пускали мужа или, скажем, мать роженицы.

Короче говоря, когда должен был появиться на свет наш первенец, мне пришлось отвезти Лейлу в роддом, и затем, уже после того, как она родила, я привез ее назад, и не одну, а с дочерью. Передавая ее с рук на руки медперсоналу, я видел, какие адские муки она испытывает, и это все, что я знал, пока на следующий день мне не позвонили из роддома и не сообщили, что ребенок — а точнее, девочка — родился без всяких осложнений. Спустя три дня мне назвали время, когда я смогу приехать и забрать жену с дочерью. В назначенный час я присоединился к обычной возле таких заведений толпе и уже состоявшихся, и будущих отцов — мужей рожениц, родственников и просто друзей, радостно махавших руками прильнувшим к окнам женщинам. Согласно традиции, я явился с букетом цветов для молодой матери и пятью рублями для нянечки, которая вынесет ребенка, и с радостью исполнил все, что требовалось по ритуалу.

Лейла оказалась образцовой матерью. Кроме того, в первый же год после возвращения в Москву она окончила заочное отделение факультета журналистики при Московском государственном университете, получила диплом о высшем образовании, без которого невозможно было добиться хоть какого-нибудь успеха в Советской стране. Она начала заниматься там еще до отъезда в Данию, теперь же ей оставалось лишь написать дипломную работу — упрощенный вариант докторской диссертации. Когда встал вопрос о теме дипломной работы, она захотела знать мое мнение на этот счет.

— Послушай-ка, — сказал я, — почему бы тебе не заняться коммунистической прессой в Дании? Твоя работа будет первой на эту тему, поскольку никто до сих пор за нее не брался.

Я начал помогать ей, что было мне совсем не сложно, поскольку я внимательно изучал коммунистическую прессу на протяжении ряда лет и знал ее, что называется, изнутри. В результате мы произвели на свет объемистый трактат, настолько интересный, что заведующий кафедрой, где Лейле предстояло защищать свою работу, известный журналист и один из преподавателей Московского государственного университета, изъявил желание лично стать ее оппонентом. Но, к сожалению, диплом, который получила Лейла, так и не пригодился ей никогда.

Я любовался ею, наблюдая, как управляется она с нашей малышкой, приобретя соответствующий опыт еще в ту пору, когда сама была ребенком. Жизнь в те времена была очень трудной, и она, будучи еще маленькой девочкой, должна была помогать матери ухаживать за младшим братом, родившимся, когда ей минуло всего лишь восемь или девять лет. Помогая матери, она прошла отличную практическую подготовку к различного рода домашним делам.

В КГБ существовало неписаное правило, согласно которому должно пройти какое-то время, прежде чем тот, кто развелся и затем вновь женился, мог быть прощен и снова допущен к работе, соответствующей уровню его квалификации. Но для этого требовалось, в частности, продемонстрировать тем, кто вершит судьбы других, что молодожены отлично ладят друг с другом и в новой семье царят мир и благолепие. С этим у нас с Лейлой не было проблем, все шло как надо, особенно после того, как у нас появилась Анна. И тем не менее эпизодически вокруг меня вновь начинали плестись интриги. Теперь, впервые работая в Центре на высокой должности, я увидел собственными глазами, сколь подлые и непристойные средства могут пускаться в ход участниками ожесточенных междуусобных схваток, принявших особенно острый характер после того, как Геннадий Титов, не имеющий, кстати, никакого отношения к Игорю Титову, сменил Грушко на посту начальника 3-го отдела.

Этот Титов, прозванный Крокодилом, был одной из самых омерзительных и непопулярных личностей во всем КГБ, хотя нельзя отрицать, что он обладал и рядом положительных качеств, таких, как находчивость и исключительная осведомленность в вопросах, непосредственно связанных с его работой. Он то и дело отпускал плоские, вульгарные шутки и обожал рассказывать скабрезные анекдоты, которых знал несметное множество. Кроме того, его отличала удивительная способность моментально, как только дверь в его кабинет открывалась или в комнату, где он сидел, заходила женщина, переключаться на полуслове, без малейшей запинки, с мата — альтернативного языка, распространенного среди русских мужиков, в котором каждое второе слово непристойно, — на нормальную речь. Он умел внимательно выслушать собеседника и в то же время был беспринципным человеком, готовым пойти на все ради своих корыстных интересов. Он преуспел в карьере, когда, будучи с 1972-го по 1977 год резидентом КГБ в Норвегии, курировал Арне Трехолта, и, хотя после того, как Хаавик была разоблачена, его выслали из Осло, он по-прежнему продолжал руководить Трехолтом, встречаясь с ним в Хельсинки и Вене. Его наиболее мощным оружием в борьбе за собственное благополучие являлся уникальнейший дар подольщаться к тому, кто был ему нужен: он бессовестно льстил не только Трехолту, но и своему непосредственному начальнику Владимиру Крючкову, возглавлявшему Первое главное управление.

Грушко, бывший дипломат, верша свои дела, соблюдал, по крайней мере, какие-то приличия. Геннадий Титов же, в отличие от него, был человеком циничным и грубым. Титов и Грушко провели немало часов, прорабатывая возможные ходы и действия, с помощью которых можно одержать верх над своими соперниками в так называемых аппаратных играх, представлявших собой не что иное, как откровенную борьбу за более высокие посты. Они полагали, что если им не удастся добиться в надлежащий момент вожделенной цели, то они так и останутся при прежних своих должностях, в случае же победы их ждет дальнейшее продвижение по службе.

Конечно, не все в КГБ были столь же отвратительными личностями, как эти двое — Грушко и Геннадий Титов. Как я сказал англичанам, в этом учреждении работает и немало действительно замечательных людей. Одним из них был Альберт Акулов, сменивший меня на посту заместителя начальника отдела. Подлинный интеллигент, широко образованный, он обладал глубочайшими познаниями в области истории и отличался феноменальной памятью. Кроме того, он свободно говорил на финском, шведском, немецком и английском языке. Я не встречал в КГБ другого подобного ему человека, который отличался бы столь исключительными способностями и прирожденной интеллигентностью. Он ни разу не допустил бестактности в отношении кого-либо, мог увлеченно, без всяких бумажек говорить на различные темы. Грушко, хотя, возможно, в душе и завидовал ему, относился к Акулову с неизменным почтением, зато неотесанный Титов откровенно ненавидел его. Акулов, человек высокой культуры, в котором он видел потенциальную угрозу своему благополучию и каждодневное общение с которым он воспринимал как укор своей собственной невоспитанности, вызывал у него раздражение.

Сущность Титова как человека особенно ярко проявилась во время одного эпизода, когда исчез секретный документ, потеря которого в КГБ расценивалась как серьезное преступление. Ответственность за это должны были нести Титов и заместитель начальника отдела Светанко. После отчаянных попыток обнаружить пропажу Титов, дабы оградить себя от нежелательных для него последствий, начал возводить ложные обвинения на одного из младших сотрудников, работавших в его отделе. Но тут, как раз вовремя, секретарь Титова обнаружил пропавший документ — тонкий лист бумаги, притянутый к другому такому же листу статическим электричеством. Титов между тем успел показать себя во всей красе.

Время от времени мне приходилось выполнять обязанности дежурного офицера и, соответственно открывая и закрывая отдел, совершать тщательно разработанный ритуал. По вечерам, перед тем как покинуть помещение, каждый сотрудник клал ключи от своих сейфов и от кабинета в небольшой деревянный ящичек, запирал его и опечатывал собственной печатью, используя при этом кусочек пластилина. Я собирал затем все ящички и убирал их в сейф в комнате секретаря начальника отдела. Заперев сейф и спрятав ключ от него в другой деревянный ящичек, я доставал из еще одного ящичка комплект запасных ключей и заново открывал все двери для уборщицы, которая занималась своим делом в течение последующих полутора часов.

Когда она заканчивала уборку, я снова запирал на ключ все комнаты и на каждую из них вешал деревянную бирку, после чего опечатывал их моей собственной печатью с применением того же пластилина. И наконец, запирал дверь в комнату секретаря, опечатывал ее тем же способом, опускал ключ в деревянный ящичек, который также опечатывал, и относил его в секретариат Первого главного управления, где работа велась денно и нощно, все двадцать четыре часа в сутки.

Утром я приходил на работу в семь часов, раньше других, забирал свой ящичек, отпирал дверь в комнату секретаря, извлекал из сейфа персональные ящички сотрудников и расставлял их на столе. Каждый сотрудник, зайдя в это помещение вскоре после восьми, брал свой ящичек, ломал печать, вытаскивал из него ключи, отпирал дверь в свой кабинет и, в довершение всего, открывал один из сейфов, чтобы взять бумаги, с которыми он собирался работать. Когда появлялся начальник отдела, в промежуток между восемью и девятью часами, я докладывал ему по всей форме:

— Товарищ полковник, во время моего дежурства никаких происшествий не произошло!

Это было одним из немногих заимствованных из армии элементов, прижившихся в КГБ, сотрудники которого девяносто девять процентов своего рабочего времени вели себя как гражданские служащие. Вместо формы, в которой никто никогда их не видел, они носили повседневный штатский костюм, к тому же весьма скромный. Если кто-то одевался чересчур уж вычурно, то тут же подвергался открытому или, в лучшем случае, едва прикрытому осуждению со стороны своих товарищей.

Особенно за всем этим следили в Первом главном управлении, сотрудники которого должны были обладать хорошими манерами и вести себя предельно вежливо. Кричать или, тем более, топать ногами было недопустимо. Приказы надлежало отдавать в виде просьб или пожеланий. Некоторые, соблюдая это негласное правило, доходили до абсурда. Например, какой-нибудь крупный начальник начинал вдруг мурлыкать вам ласково:

— Мой дорогой Леня, пожалуйста, окажите любезность подняться на пятый этаж и взять для меня книгу, о которой я вам говорил.

Но любая подобного рода просьба была в действительности самым настоящим приказом, и если многие сотрудники и разговаривали с вами с кротостью агнца Божьего, то это вовсе не значило, что они не были в душе свирепыми волками.

Новая опасность нависла надо мной, когда мой друг и покровитель Михаил Любимов, занимавший в Копенгагене пост резидента, обнаружил, вернувшись в Москву, что попал в куда более скандальную историю, чем я. Его супружеская жизнь, как и моя после первого брака, была далеко не безоблачной, и он к тому же имел несчастье влюбиться в жену агента КГБ. Этот человек, бывший нашим тайным осведомителем, послал письмо с жалобой в Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза. В его обращении в эту инстанцию говорилось: «Начальник копенгагенского отделения КГБ, воспользовавшись своим служебным положением, отнял у меня жену. Будучи всего лишь агентом КГБ, я бессилен сам себя защитить".

Начальство пришло в бешенство. Столь бурная реакция с его стороны не в последнюю очередь объяснялась тем, что Любимов не прошел соответствующей дополнительной проверки перед тем, как занять более высокий пост начальника одного из подразделений, приданных непосредственно Первому главному управлению, и не успели его утвердить в новой должности, как в Москву пришла весть об его супружеской неверности. Для боссов с их пуританской психологией это было настоящим потрясением. Они поспешили объявить, что Любимов обманул КГБ, поскольку не сообщил начальству о переменах в его личной жизни. Его тотчас же сместили с должности, в которую он так и не успел вступить. Независимо от того, как относились Титов и Грушко к проблеме любви и брака, подлинная причина смещения Любимова состояла в том, что они видели в нем потенциальную угрозу своему положению и посему организовали настоящую его травлю.

Отставка Любимова не только означала крушение планов и надежд талантливого человека, но и осложняла мою собственную жизнь, поскольку вокруг пошли разговоры:

— Что, черт подери, творится там, в этой Дании? Скандалы — один за другим!

Одного того факта, что ты работал в Копенгагене, оказывалось достаточным, чтобы на тебя начинали коситься. Кроме того, расправу с Любимовым я воспринимал и как ослабление моих собственных позиций: проявив себя в прошлом как верный, добрый мой друг, он смог бы и в будущем оказывать мне поддержку, причем еще большую, чем прежде.

Вследствие описанных выше событий мое положение становилось все более и более шатким. Я все еще присутствовал на важных совещаниях и дважды составлял годовые отчеты отдела, что свидетельствовало об огромном доверии ко мне. И все же я не был уверен, что у меня есть какое-то будущее в КГБ, и эта неопределенность подсказала мне мысль перейти на работу в институт Андропова.

Именуемое официально ордена Красного Знамени институтом имени Ю.В. Андропова, но более известное как Андроповка, это заведение было создано на базе школы номер 101, являвшей собой гигантский, помпезный разведывательный центр с непомерно раздутым штатом. В то время одна из главных его задач состояла в развитии направления, которое можно было бы назвать научным. В планы института входило создание на его базе научно-исследовательского и учебного отделений, где будут готовиться диссертации, а выпускники института получат специальность лектора или. преподавателя по общественно-политической тематике. Поскольку я находился как бы в подвешенном положении и не видел никаких перспектив для моего дальнейшего продвижения по службе, то решил поработать год-другой там.

Но я недооценил злонравия своих старших по должности и званию коллег, которые, узнав о моем намерении, тотчас снова раздули историю с моим разводом и тем самым затруднили мне переход на работу в институт. Поэтому я принял другое решение: оставаясь по-прежнему в своем отделе, поступить в аспирантуру и заняться диссертацией по психологии скандинавских народов. Проведя в институте в общей сложности несколько месяцев и приглядевшись получше к своим товарищам по группе, я понял, что оказался в компании каких-то дегенератов. Один был алкоголиком, хотя и скрывал это. Другой, служивший ранее в Восточной Германии, совершенно ополоумел от непрерывных семейных разборок. Третий, явный сексуальный маньяк, постоянно рассказывал нам, как некогда любил женщину, такую толстую, что для того, чтобы совокупиться с ней, ему приходилось принимать фантастические позы. Глядя на них, я невольно думал о том, что, наверное, и сам кажусь кому-то столь же странным в каком-то отношении, как и они. Диссертации, надо сказать, я так никогда и не написал, поскольку по отделу пополз слух, что руководство подыскивает подходящую кандидатуру для работы в Англии.

Мне невероятно повезло, что осенью 1981 года в советском посольстве в Лондоне открылась вакансия, причем весьма привлекательная: речь шла как-никак о должности советника. Моему отделу предстояло направить туда кого-то из старших сотрудников, который обладал бы достаточным опытом и уже работал за рубежом под крышей Министерства иностранных дел: в силу разных причин никто другой там не требовался. После массовой высылки из Англии заподозренных в шпионаже советских сотрудников, имевшей место в 1971 году, в наших здешних загранучреждениях было не так уж много должностей, которые могли бы служить надежной крышей. Результат не замедлил сказаться. КГБ решил предельно сократить количество своих сотрудников, работающих под крышей посольства, и сделать ставку на журналистов, рекрутировавшихся из числа выпускников факультета журналистики Московского государственного университета. Однако, несмотря на то что в КГБ работало немало журналистов, ни один из них не был дипломатом и потому, естественно, никак не подходил на роль советника.

У Геннадия Титова было множество закадычных друзей, которых он стал приглашать в отдел под видом чтения лекций по своей специальности, чтобы сотрудники отдела могли оценить их профессиональный потенциал.

После каждой такой лекции Титов спрашивал своих подчиненных:

— Какое у вас сложилось впечатление? Понравился он вам?

Но закадычные друзья Титова как на подбор оказались такими серыми личностями, что сотрудники отдела при всем желании польстить начальству приходили к одному и тому же выводу: они не могут одобрить предложенную им кандидатуру.

В конце концов подходящую кандидатуру все же удалось подобрать в лице Виктора Кубейкина, работавшего в Англии в семидесятых годах и установившего тесные контакты с Лейбористской партией Великобритании и профсоюзами. Одним из многих людей, с которыми ему удалось завязать близкие отношения, был Рэй Бэктон, генеральный секретарь профсоюза машинистов АСЛЕФ, получивший псевдоним Барток, поскольку жена Кубейкина была музыкантом. Он сблизился также и с Ричардом Бригиншоу, генеральным секретарем профсоюза типографских рабочих НАТСОПА, полагая, что этот человек, вполне вероятно, был бы не прочь сотрудничать с Советским Союзом. Но когда Министерство иностранных дел СССР запросило английскую визу для Кубейкина, последовал категорический отказ, поскольку в тогдашней службе безопасности было много чего известно о нем.

Таким образом, оставался только я. К счастью для меня, начальником отдела был назначен Николай Грибин, и постепенно сотрудники отдела стали склоняться к мнению, что направить в Лондон следует Гордиевского. Я не только не возражал, но и, поелику возможно, поддерживал эту идею, стараясь, однако, держаться в тени, не выпячивая уж слишком своих достоинств и не болтая зря языком. Титов и Грушко испытывали сильное раздражение по этому поводу, никак не желая упустить из рук лакомый кусочек. Вот если бы им удалось пропихнуть на этот пост какого-нибудь своего протеже, у них появился бы свой человек в лондонском отделении КГБ, от меня же им не будет проку, поскольку у меня не было влиятельных друзей ни в этом учреждении, ни за его пределами, которых могло бы порадовать мое назначение.

В январе 1982 года Титов объявил, что собирается «прозондировать почву». В это время англичане как раз обратились за визой для нового советника, направляемого ими в московское посольство, и КГБ решил поторговаться. В ответ на просьбу англичан представители соответствующего ведомства дал и понять, что готовы предоставить им эту визу в том случае, если они в свою очередь выдадут визу мне. У нас никто конечно же не знал, что англичане без всяких условий визу мне выдадут. Титов же отнюдь не стал бы возражать, если бы в визе мне было отказано.

— Гордиевского хорошо знают на Западе, — сказал он. — Так что ему вполне могут отказать в визе. И все же попытаемся.

Перспектива отправиться в Лондон, естественно, глубоко взволновала меня. Лейла, которая не подозревала о моем сотрудничестве с англичанами, также пребывала в радостном возбуждении. Однако получение или оформление всех необходимых для выезда за рубеж бумаг и документов, а таковых было немало, вылилось в мучительный и длительный процесс.

К тому времени, после многочисленных случаев невозвращения советских граждан на родину, число различного рода бумаг, без которых никто не выпустил бы вас за границу, достигло колоссальной цифры. Чем больше инстанций вы проходили, тем толще становилась кипа анкет, которые вам надлежало заполнить: каждый, кто был связан с выдачей разрешений на выезд, стремился переложить ответственность за возможные последствия на других, так что в случае, если бы человек не пожелал вдруг вернуться назад, трудно было бы обвинить в недосмотре кого-то одного, поскольку в составлении досье на этого гражданина приняло участие слишком много людей.

Мой новый дипломатический паспорт был оформлен в МИД в рекордно короткое время, после чего в английское посольство в Москве были отправлены анкеты и фотографии, требовавшиеся для выдачи мне визы. Так как для получения последних перед выездом за границу документов нужны были также фотографии Лейлы и девочек, мы отправились с детьми в фотостудию. День был морозный, автобусы набиты битком, на земле — толстый снежный покров. Анне же в ту пору было всего четыре месяца.

Обычно на получение визы в английском посольстве уходило дней тридцать, и, когда мне выдали ее уже через двадцать два дня, я был и раздражен, и не на шутку встревожен: англичане, на мой взгляд, проявили излишнюю торопливость, что не могло не беспокоить меня. Оперативность, продемонстрированная англичанами, невольно вызвала подозрение у одного опытного человека, работавшего в отделе кадров Министерства иностранных дел.

— Как странно, что они столь быстро выдали вам визу, — сказал он. — Они должны бы основательно вас проверить, ведь вы так долго проработали за границей. Я вообще был уверен, что они ответят отказом, подобное случалось уже много раз. Так что можете считать, что вам здорово повезло.

Я так и считал. Но рассмотрение моего персонального дела было еще далеко до завершения, и в течение нескольких месяцев я не знал наверняка, попаду ли в Лондон или нет. Два главных моих досье, одно из которых непосредственно касалось моей личности и содержало финансовые и медицинские справки, тогда как в другом был представлен мой послужной список, передавались из одной инстанции в другую. В марте мои документы запросил 5-й отдел Управления К, занимавшийся рассмотрением всех спорных или сомнительных дел, и там они осели еще на несколько недель. Это был солидный срок, значительно больший, чем обычно. Светанко, не выдержав, вознегодовал:

— Ох уж эта чертова тайная полиция! Беспрерывно проверяет нас! Но зачем? Неужели мы сами не в состоянии проверить как надо своих сотрудников?

Проводя дни в ожидании, я стал изучать обстановку в Англии, о которой имел лишь самое общее представление. Маргарет Тэтчер, которую в Советском Союзе окрестили «железной леди» и «злой ведьмой «холодной войны», отбыла уже половину своего первого срока на посту премьер-министра, и КГБ с жадностью наблюдал за ее конфронтацией с шахтерами, объявившими в феврале 1981 года забастовку. Согласно утверждениям советской пропаганды, госпожа Тэтчер была типичным для Запада реакционным правым лидером, ближайшим союзником президента Рейгана, и отличалась враждебным отношением к Советскому Союзу. У КГБ был несколько отличный, более ясный взгляд на нее как на исключительно интеллигентного премьер-министра и ловкого манипулятора, некоторые даже сочувствовали Эдварду Хиту, которого она сменила на посту лидера Консервативной партии. Мы так же оживленно обсуждали фантастические измышления ряда английских авторов, будто бы сэр Роджер Холлиз, возглавлявший ранее МИ-5, являлся агентом КГБ.

Однако у нас в наличии имелись и куда более интересные материалы, чем измышления безответственных писак. В данном случае я имею в виду хранившиеся в английском секторе досье, которые я начал просматривать, так сказать, с дальним прицелом. Это не были какие-то особо секретные документы, ибо такие могли находиться только в архиве начальника отдела или в отдельных персональных досье, и тем не менее среди них оказалось несколько досье на англичан, которых КГБ считал своими агентами и тайными осведомителями. Само собой разумеется, если бы английским спецслужбам удалось ознакомиться с содержанием этих папок, многие из сотрудничавших с нами лиц оказались бы в затруднительном положении.

Наиболее интересным оказалось досье в голубой картонной папке на англичанина под кодовым именем Бут. Это был никто иной, как Майкл Фут, на протяжении многих лет представлявший в парламенте лейбористов и являвшийся в то время, когда я знакомился с заведенным на него досье, лидером Лейбористской партии, следовательно, хотя и чисто теоретически, потенциальным премьер-министром.

Читая этот материал, я внезапно вспомнил свой разговор с Любимовым, состоявшийся однажды на пляже в Дании. В тот день мы вместе — я с Еленой, Любимов со своей второй женой Тамарой — отдыхали на чудесном морском берегу, к которому чуть ли не вплотную подступали песчаные дюны, поросшие молодыми сосенками.

Во второй половине дня, в непринужденной беседе, он вспомнил, как в шестидесятых годах пытался изыскать возможность войти в контакт с Майклом Футом. Фут в то время, будучи членом парламента, работал в газете «Трибюн». Задача, которую Центр поставил перед Любимовым, заключалась в том, чтобы попытаться использовать Фута для усиления нашего влияния в Англии.

Фут регулярно произносил речи и публиковал статьи, и Центр, учитывая это, вознамерился, коли удастся, внушить ему идеи, которые отвечали бы интересам советского руководства. После вторжения советских войск в Чехословакию стало ясно, что это значительно осложнит наши отношения с Футом, и тем не менее в одном из поручений, касающихся данного вопроса, говорилось, что Фут и впредь будет оставаться нашим доверительным контактом и что связи с ним никогда не должны прерываться.

Другим англичанином, имя которого часто упоминалось в просмотренных мною досье, был Джек Джонс, профсоюзный деятель. В шестидесятых годах он также привлек внимание КГБ, которое особенно усилилось после того, как в 1963 году он стал исполнительным секретарем профсоюза транспортников и разнорабочих, а позже, в 1969 году, — генеральным секретарем этой организации. В 1971 году, когда из Англии выслали большую группу советских граждан, попытки войти с ним в контакт были временно приостановлены, но затем, спустя какое-то время, возобновились, и в досье содержались вполне определенные свидетельства того, что КГБ желал бы поддерживать с ним постоянные связи. Замечу, забегая вперед, что эта задача и была возложена на меня, когда я прибыл в Лондон.

Мои документы все еще не были полностью готовы, когда 2 апреля 1982 года Аргентина захватила Фолклендские острова. Отправка из Англии в Южную Атлантику объединенной группировки войск и начавшаяся затем война между этими странами вызвали мощную волну протеста. Если Советский Союз ограничился суровым осуждением Англии, то КГБ буквально впал в истерику. Пораженный злобой, которая сквозила в словах моих сослуживцев, я мог объяснить ее только тем, что, во-первых, большинство сотрудников КГБ находилось под воздействием официальной пропаганды, во-вторых, все еще была свежа память о позорном выдворении из Англии в 1971 году ста пяти штатных сотрудников КГБ. И хотя с тех пор прошло более десяти лет, по-прежнему считали, что положение советских разведчиков в Англии никогда уже не изменится к лучшему и не станет таким, как прежде.

Возможности же осуществления там разведывательных акций крайне затруднены из-за ограниченной английскими властями численности сотрудников советских учреждений. В общем, многие сотрудники КГБ желали всей душой, чтобы Аргентина, считавшаяся дружественной нам страной третьего мира, дала как следует по носу зарвавшимся англичанам. Более того, некоторые мои коллеги даже были уверены, что Англия потерпит поражение, и уже заранее подсчитывали возможные ее потери в военных судах и живой силе. Моя же точка зрения сводилась к тому, что одержит победу все же Англия, одна из крупнейших стран — членов НАТО, обладающая современнейшей технологией.

Впрочем, у КГБ имелись дела и поважнее, чем заниматься какой-то драчкой в Южной Атлантике. Предметом его особых забот стала операция «РЯН», название которой представляло собой аббревиатуру словосочетания «ракетно-ядерное нападение». Это была самая крупная из осуществлявшихся Советским Союзом в мирное время акций разведывательного характера. Причиной ее разработки и проведения послужило предположение, что Соединенные Штаты и НАТО готовятся нанести по Советскому Союзу упреждающий ядерный удар, и целью этой операции являлся, соответственно, сбор информации относительно враждебных замыслов Запада. Мысль о возможности внезапного нападения, которая в действительности не имела под собой никаких оснований, была пущена в ход Андроповым на конференции КГБ, состоявшейся в Москве в мае 1981 года. Почти определенно эта идея исходила от верховного командования СССР. Но независимо от того, как в действительности обстояло дело, КГБ и ГРУ было приказано работать вместе, добывая соответствующие сведения буквально по всему свету. Ясно, что резидентура в Лондоне должна была стать главным источником информации.

В конце концов, мои персональные досье были возвращены, но оформление необходимых мне документов все еще ждало своего завершения, и только 28 июня, спустя пять месяцев после выдачи мне визы, я смог, наконец, заказать авиабилеты до Лондона. По мере приближения дня нашего вылета мы с Лейлой волновались все больше и больше, пребывая в каком-то лихорадочном состоянии. Наши дочери — Мария, которой исполнилось тогда только два года, и Анна, появившаяся на свет лишь девять месяцев тому назад, — были слишком малы, чтобы понимать, что происходило, но для их родителей отъезд в Англию был равносилен полету на Луну.

В день отъезда я страшно нервничал, опасаясь, что какое-нибудь непредвиденное обстоятельство сможет в последнюю минуту разрушить все мои планы. И, готовя бутерброды для родственников, которые пришли попрощаться с нами, я ухитрился порезаться. Случилось же это так. Боясь, что масло в комнате растает, я продержал его до самого последнего момента в холодильнике, и, когда стал его резать, нож выскользнул у меня из ладони и своим острием глубоко вошел мне в руку.

К счастью, ни кость, ни сухожилие не были задеты, и, заклеив рану пластырем, я справился с обязанностями хозяина. Рассказал же я об этом лишь потому, что данное происшествие свидетельствовало в какой-то степени о том напряжении, которое ощущал я тогда.

 

Глава 11. Лондон

Мне, как советнику, было положено лететь вместе с членами моей семьи на аэрофлотовском реактивном самолете первым классом, так что полет, длившийся три с половиной часа, прошел в довольно комфортабельной обстановке. Но аэропорт Хитроу поразил меня: я еще ни разу в жизни не видел одновременно столько самолетов и не ощущал столь едкого запаха авиационного топлива. Оказавшись после сравнительно небольшого и опрятного Копенгагена в Лондоне, я невольно подумал, что это не город, а какой-то огромный бедлам. Нас уж поджидала машина, присланная из советского посольства, и то, что увидел я в Уэст-Энде, одном из районов Лондона, само по себе было открытием для меня. Мне нередко приходилось читать, что Лондон входит в число богатейших городов мира, но мы довольно долго ехали вдоль обычных, ничем не примечательных городских кварталов, лицезрея унылые старые дома по обе стороны улиц, водосточные канавы и множество машин, мчавшихся бешеным потоком. Не очень-то радужное впечатление от убогой в целом картины в какой-то степени скрашивалось крошечными палисадниками перед фасадами домов и небольшими, но ухоженными сквериками. Мечтая побывать в Лондоне, я думал, что увижу чистый, благоустроенный и чарующий своим видом город, в действительности же все оказалось не так.

Наша квартира на Кенсингтон-Хай-стрит, тесная, мрачная, с убогой обстановкой и вообще во всех отношениях уступавшая нашей московской квартире, также разочаровала меня. Однако вскоре мы утешились тем, что в непосредственной близости от нас находился знаменитый Эдвардс-сквер. Этот прекрасный частный парк, по занимаемой им территории не знающий себе равных во всем городе и, соответственно, достаточно большой, чтобы было где побродить, довольно часто оказывался призером на конкурсе среди наиболее ухоженных лондонских парков и скверов. Сотрудники советского посольства охотно гуляли там, наслаждаясь его красотой и прохладой.

Наш самолет приземлился в Хитроу примерно в шесть вечера, так что, уложив девочек спать, мы принялись распаковывать вещи и обустраивать свое жилье.

Мне не терпелось позвонить по заветному номеру, который я хранил в памяти на протяжении последних четырех лет, но я не мог это себе позволить. Не будучи знаком с окружающей обстановкой, я не мог даже предположить, кто и откуда может за нами наблюдать. Даже если звонить из телефонной будки, то и в этом случае нельзя гарантировать полную безопасность. Никогда нельзя исключать, что кто-то может увидеть, как я вхожу или выхожу из будки, и сразу же заподозрит неладное. Мне не оставалось ничего иного, как набраться терпения и выдержки. Впрочем, подобная ситуация не слишком-то меня и огорчила, поскольку, оказавшись в Англии, я находился в приподнятом настроении. Уже одно то, что я здесь, в Лондоне, с головой, набитой секретами КГБ и Кремля, которые я смогу теперь передать англичанам, великая удача и для английской разведки, и лично для меня.

На следующее утро, холодное и облачное, я сразу же отправился в советское посольство, размещавшееся на Кенсингтон-Пэлас Гарденс в доме номер 13. Это было огромное, внушительного вида здание, как бы слегка отодвинутое в глубь обсаженной деревьями улицы и расположенное буквально в нескольких шагах от оживленной Бэксуотер-роуд. Одним из первых, кого я встретил, был Лев Паршин, так же, как и я, только что назначенный советником и прилетевший сюда на том же самолете, что и я. Прежде уем мы смогли приглядеться к обстановке, нас пригласили на ежедневное совещание, проводимое послом Виктором Поповым.

Мне он не понравился с первого же взгляда, и, как оказалось вскоре, моя интуиция не обманула меня. Круглое, с татарскими чертами лицо этого придирчивого, заносчивого коротышки было неизменно угрюмым и мрачным. В то утро он начал свое выступление в язвительной, как оказалось потом, типичной для него манере. На сей раз он был явно раздражен нашим с Паршиным приветствием.

— Товарищи, — начал он, — вчера к нам изволили прибыть сразу два новых советника, это их первый день в Лондоне. Невольно возникает вопрос: если каждый день станут прибывать два новых советника, сколько же их наберется у нас к концу года?

Между мной и Поповым сразу же возникли сложные отношения, которые и сохранялись вплоть до моего отъезда в Москву три года спустя. Приподнятое настроение, в котором я пребывал накануне, после встречи с ним улетучилось, не оставив и следа. К сожалению, понял я, посольство в Лондоне не имеет ничего общего с аналогичным учреждением в Копенгагене. Там мне весьма повезло, поскольку моими начальниками были Могилевчик и Любимов, личности разумные и достойные. К тому же мои сослуживцы обычные, нормальные люди. В значительной мере это объяснялось тем, что копенгагенское отделение КГБ считалось относительным захолустьем, не столь заманчивым, как Лондон, куда всем хотелось попасть самим или устроить своих протеже. Будучи престижным местом службы, Лондон как магнит притягивал всякую мразь, о чем можно было судить по сотрудникам и посольства, и лондонского отделения КГБ. Зависть, озлобленность, закулисные игры, интриги и кляузы, превращавшие жизнь в сплошной кошмар, расцвели здесь столь пышным цветом, что Центр в Москве выглядел по сравнению и с посольством, и с местным отделением того же КГБ самым что ни на есть пансионом благородных девиц.

Посол и сам служил объектом скандальных сплетен и слухов, поскольку его вторая жена была на двадцать лет моложе своего супруга. Недоброжелатели Попова особенно злопыхательствовали по поводу его тщеславного желания слыть интеллектуалом, хотя такового он даже отдаленно не напоминал. Когда-то, как мне стало известно, он возглавлял Дипломатическую академию в Москве, где готовили дипломатов из числа лиц, набиравшихся со стороны, и, так как ему довелось осуществлять руководство группой преподавателей, разрабатывавшей то ли программу, то ли пособие по одному из предметов, он возомнил себя чуть ли не академиком.

Оба заместителя Попова тоже были настроены крайне враждебно по отношению ко мне, хотя и по разным причинам. Один из них, Долгов, был способным и трудолюбивым дипломатом, зато другой, Быков, получил назначение в Лондон исключительно благодаря тому высокому положению, которое занимал его тесть Петр Абрасимов, советский посол в Восточном Берлине и влиятельный партийный аппаратчик. Когда в октябре 1978 года на папский престол был избран поляк, Иоанн-Павел II, Быков, замещавший в то время посла, выставил себя на всеобщее посмешище, отправив в Центр пространную телеграмму, в которой утверждал, что сам факт избрания славянина на этот высокий пост сулит огромные преимущества советскому блоку, поскольку будет содействовать усилению нашего влияния на Ватикан, Католическую Церковь и Запад. К несчастью для Быкова, позиция Центра была прямо противоположной: избрание на пост Папы Римского поляка представляет серьезную угрозу для коммунизма.

Руководителем сектора ПР, занимавшегося политикой, и моим непосредственным начальником был Игорь Титов, направленный в Лондон задолго до меня и остававшийся, даже после назначения на новый высокий пост, таким же малокультурным и неинтеллигентным.

Единственное, что можно было бы записать ему в актив, так это возрождение весьма популярной в семидесятых годах традиции собираться всем связанным с политической разведкой штатным сотрудникам КГБ по пятницам, после окончания рабочего дня, в садике при питейном заведении в Ноттинг-Хилл-Гэйт, чтобы провести там пару-другую часов, мирно беседуя за кружкой пива. Отмечу при этом, что, поскольку поговаривали, будто в этой самой пивнушке был завербован английской разведкой небезызвестный Олег Пеньковский во время одного из его краткосрочных визитов в Лондон в шестидесятых годах, как-то не поддавался разумному объяснению сам факт проведения сборищ сотрудников КГБ в сем злачном месте.

В лондонском отделении КГБ имелся и свой не знающий себе равных людоед-великан, в роли которою с огромным успехом выступал сам резидент — Аркадий Гук, являвший собой громадную жирную тушу, почти что лишенную мозгов, отсутствие коих с лихвой компенсировалось изощренным коварством. Точно так же, как Сталин ненавидел евреев, входивших в состав Политбюро, и не смог спать спокойно, пока не уничтожил их всех до единого, Гук на дух не принимал интеллигентных людей. Но больше всех ненавистен ему был посол, против которого он вел изнурительную тайную войну. Не в силах простить Попову его интеллектуальное превосходство, он всю свою энергию направлял на осуществление антипоповской кампании.

Главным пособником Гука в этом непристойном предприятии был лебезивший перед ним Леонид Никитенко, его заместитель по линии контрразведки, — высокий стройный человек с приятной внешностью, весьма милый — когда пожелает — в общении и неплохой контрразведчик. Я узнал, что предшественник Гука на посту резидента латыш Лукашевич ненавидел Никитенко всеми фибрами души и никогда не упускал случая съязвить по его поводу, за что Никитенко платил ему той же монетой. Когда резидентом назначили Гука, Никитенко всячески старался ему угодить, выказывая почтение вплоть до самоуничижения. Никитенко с Гуком большую часть рабочего дня проводили в кабинете резидента, где, закрывшись на ключ, дымили сигаретами и пили стаканами, попутно измышляя дикие, непристойные истории, в основном касавшиеся посла.

Атмосфера, царившая в здании посольства, была настолько насыщена миазмами злобы и вражды, что я почувствовал это в первый же мой визит сюда, на следующий день после прибытия в Лондон. Многие замечания, отпускавшиеся в адрес посла Гуком и его лизоблюдами, были пронизаны злобой и ненавистью.

— Не удивлюсь, если вдруг окажется, что посол — английский агент… Кое-что говорит о том, что у нас происходит утечка информации… Возможно, он работает на них… Я просто поражаюсь, как это удается ему удовлетворять ее… В том, что она пьет, нет ничего удивительного…

Никитенко, даже если и не соглашался в чем-то с Гуком, никогда не перечил своему боссу и постоянно поддакивал ему.

Гук невзлюбил меня с самого начала. Не будучи человеком умным, он руководствовался инстинктом, который, как мне казалось, подсказывал ему, что со мной что-то не так. У него не было никаких оснований подозревать меня в том, что я работаю на англичан, так что, скорее всего, он просто видел во мне отличное от него существо — человека с духовными потребностями, читающего, помимо журналов и газет, книги, и, единственного из всех сотрудников лондонского отделения, слушающего по радио классическую музыку.

Иногда, по горло залив себя водкой, он смягчался и тогда начинал давать мне советы. Однажды я признался ему, что мне становится не по себе, когда я подумаю о той огромной ответственности, которая ляжет на меня, если мне доведется в случае отъезда его и Никитенко на время заменить их: ведь руководить на свой страх и риск отделением — дело не шуточное.

— Не волнуйтесь, это совсем не трудно, — ответил он. — Как только возникнет какая проблема, сразу же обращайтесь в Центр: они там любят советовать и указывать что и как. Это — первая моя заповедь. Вторая заключается в том, что вы должны будете сделать все возможное, чтобы не допустить предательства. Нет ничего ужаснее, чем предательство со стороны сотрудника КГБ. Проследите, чтобы ничего подобного не случилось. И запомните: сотрудник КГБ знает все, что знает дипломат, и, кроме того, массу других вещей, уже в соответствии с профилем своей работы.

Затем Гук начал однажды хвастать, что помешал совершить предательство резервисту КГБ — одному из тех, кого в семидесятых годах взяли на работу в организации, не входящие в структуру самого КГБ, но тесно связанные с ним. Этот человек был направлен в Лондон. Будучи уже женатым на русской, он влюбился в англичанку.

Не зная, что делать, он пришел к Гуку. Рассказав все как есть, он признался, что потерял голову, и попросил совета. Гук сделал вид, будто с сочувствием относится к несчастному влюбленному.

— Ничего страшного, — сказал он. — Главное — не пороть горячку. Посмотрим, что можно придумать.

Однако это были пустые слова. Гук немедленно отправил в Москву соответствующую телеграмму, а когда были оформлены документы и куплен авиабилет, он явился на квартиру к этому человеку в пять утра и, разбудив его, приказал:

— Быстрее! Одевайтесь! Срочное дело!

Впихнув бедного парня, полусонного, в машину, он привез его сначала в посольство, а оттуда препроводил в аэропорт и первым же рейсом отправил в Москву.

Алкоголь неизменно подвигал Гука к хвастовству.

Он любил рассказывать, например, как, находясь в Нью-Йорке, обнаружил тайное убежище Николая Хохлова — бывшего сотрудника КГБ, вставшего на путь предательства, — и предложил Центру ликвидировать его. Ему было отказано в этом на том основании, что имеются куда более важные «мишени». И точно то же произошло, когда Гук задумал убрать дочь Сталина Светлану Аллилуеву, которая в то время проживала в Америке. Но сколько бы он ни возвеличивал себя, в действительности он являлся, скорее, серьезной помехой для КГБ: крайне низкий интеллект, неспособность адекватно оценивать ситуацию, алкогольная зависимость и консервативное мышление не позволяли ему успешно справляться со своими обязанностями, и вследствие этого Центр не получал более или менее ясного представления о реальной обстановке в Англии. Его характер лучше всего определялся русским словом «самодур», под которым подразумевается мелкий тиран, склонный к безумным выходкам и вообще дурацким поступкам. Одна из его навязчивых идей была связана с метро. Он требовал, чтобы его сотрудники как можно реже пользовались метро, отдавая предпочтение наземным видам транспорта. И объяснял это тем, что за многими рекламными панелями, установленными вдоль стен на станциях подземки, в застекленных будках укрываются сотрудники английской службы безопасности, осуществляющие слежку за сотрудниками КГБ.

Враждебное отношение Гука ко мне передалось тем сотрудникам лондонского отделения, кто готов был лизать сапоги и ему, и его подручному Никитенко. Одним из них являлся аналитик и составитель политических отчетов Валерий Егошин. Узколицый, с близко посаженными глазами, тонкими губами и каштановыми волосами, которые летом выгорали настолько, что казались почти белыми, Егошин обладал довольно суровой, аскетической и в какой-то мере интеллигентной внешностью, придававшей ему сходство с учеными-историками. Мало того, что он был подлинным кладезем бесценнейших сведений, он еще отличался и уникальной способностью составлять обстоятельные, внушающие доверие отчеты на основе всего лишь разрозненных фактов, почерпнутых им из газет, журналов, информационных сообщений и пресс-конференций. Свободно читая по-английски, он умудрялся просматривать горы печатного материала, что позволяло ему регулярно писать по одной, а то и по две серьезные докладные записки в день.

Имея под своим началом такого аналитика, как Егошин, Гук вправе был считать себя счастливчиком, поскольку о работе зарубежного отделения КГБ судили в первую очередь по политическим отчетам. Сообщения о происходящих в стране событиях должны были отправляться в Центр ежедневно независимо ни от чего. Наступал ли уик-энд или сотрудник, отвечавший за данное направление работы, внезапно заболевал — все это не имело никакого значения: порядок при любых обстоятельствах не мог нарушаться. Сам Гук не был в состоянии составлять отчеты: его способности были столь ограниченны, что он часто даже не понимал, о чем говорилось в докладных. Зато он с удовольствием ставил под отчетами свою подпись, приписывая себе буквально все, что в действительности выходило из-под пера Егошина. Так что не было ничего удивительного в том, что он ценил своего аналитика выше всех остальных своих подчиненных. Егошин, со своей стороны, был преданным ему соглядатаем, вечно нашептывавшим на ухо Гуку что-нибудь выведанное им о своих коллегах и способное при случае их дискредитировать. Еще до моего прибытия в Лондон он прослышал, что я тоже был политическим аналитиком, и уже одно только это заранее возбудило в нем ко мне неприязнь: он считал себя единственным аналитиком, знающим, как следует подавать информацию в Центр, и, пытаясь сохранить незыблемым свое положение, настроился заведомо враждебно по отношению ко мне. Поскольку же главным направлением моей работы в КГБ являлось как раз составление аналитических отчетов по политической проблематике, я был фактически бессилен что-либо изменить. Короче, едва я ступил на порог посольства, как обнаружил, что меня обложили со всех сторон.

Мне не потребовалось много времени, чтобы заметить, что отношения между посольством и отделением КГБ далеки от сердечных и что само отделение расколото на противостоящие друг другу клики. Игорь Титов работал под малонадежным прикрытием корреспондента «Нового времени» — полуофициального еженедельника, освещавшего международную проблематику и издававшегося на английском и нескольких других языках. Так как в силу своего положения ему приходилось отлучаться из отделения на большую часть дня, он решил, что для собственного же блага ему выгоднее сохранять добрые отношения с Гуком и Никитенко, и стал их верным приспешником.

Еще одним жалким приспешником Гука был Слава Мишустин. Гук передал в его ведение сектор И (информация). В его обязанности входит сбор и систематизирование поступающих в отделение сведений, в том числе касавшиеся ресторанов и прочих мест, где наши сотрудники встречались с осведомителями и своими агентами.

Отмечу в связи с этим, что, согласно установленным свыше правилам, один и тот же ресторан не мог использоваться для встреч чаше одного раза в шесть месяцев, и поэтому нам предписывалось проверять соответствующий список перед тем, как заказывать столик. Подобного рода занятие давало Мишустину возможность осуществлять слежку за любым сотрудником. Если бы он был нормальным, доброжелательным парнем, все бы шло хорошо, но он был вредный, злобный человек. Такой же, как и его жена, работавшая в посольстве бухгалтером.

Оба они только и делали, что собирали компромат на кого только можно, и обо всем докладывали Гуку.

На второй день моего пребывания в Лондоне, после того как мне удалось, к великой моей радости, вырваться из этого рассадника интриг, я предпринял вечером то, о чем мечтал в течение нескольких лет, — позвонил по заветному номеру. Еше не зная толком, что за люди прохаживаются по улице и откуда ведется наблюдение, я незаметно юркнул в телефонную будку и набрал нужный мне номер. Нетрудно представить, какое облегчение и какую радость я испытал, услышав на другом конце провода голос Эндрю, всего лишь записанный на пленку, но, несомненно, это был голос Эндрю.

— Привет, Олег! Добро пожаловать в Лондон! Большое спасибо, что вы позвонили. Мы свяжемся с вами в ближайшее же время. Пока что отдохните несколько дней и обустройтесь. До встречи в начале июля!

И хотя я был огорчен, что встреча наша откладывается, на душе у меня сразу полегчало.

Когда я позвонил в очередной раз, мне ответил уже сам Эндрю.

— Зайдите завтра в три часа дня в «Холидэй-Инн» на Слоун-стрит, — с ходу сообщил он и пояснил, что будет находиться в холле с женщиной и что, увидев его, я должен пройти через холл к выходу в тыльной стороне отеля, где он оставит свою машину в многоэтажном гараже.

Это был простой, но эффективный план. Следуя инструкциям Эндрю, я вошел в холл отеля и тут же увидел его сидящим в кресле и беседующим с миловидной женщиной средних лет. Когда я поравнялся с ними, они встали и направились к двери в противоположном конце холла. Я последовал за ними. И только перед входом в гараж он повернулся ко мне и, поприветствовав, представил мне свою спутницу — Джоан. Все трое мы сели в машину и отправились на явочную квартиру в новом жилом квартале в Бэйсуотере и только там приступили к разговору.

Эндрю обьяснил, что теперь он работает в другой стране и прилетел в Лондон специально для того, чтобы встретиться со мной, поскольку он единственный из находящихся в пределах досягаемости английских офицеров, кто лично знаком со мной.

Во время нашей следующей встречи он представил меня моему новому куратору, которого звали Джеком. Такой заботы, какую проявил он потом по отношению ко мне, я еще ни разу не встречал. Молодой, среднего роста, темноволосый с залысинами на висках, он был женат, имел четверых детей и, помимо того, что обладал высокой культурой, источал теплоту истинно семейного человека. Он был не только первоклассным разведчиком, но и отзывчивым, добрым человеком, приверженным высоким моральным принципам, безупречно честным — в общем, из тех, кого в России называют душевным человеком. Схватывавший все буквально на лету, он моментально вникал в суть возникавших у меня проблем, тщательно анализировал события и всегда находил самые цивилизованные и разумные решения.

Джоан, с пепельно-серыми волосами и лицом, казалось, олицетворявшим такие исконные свойства английского характера, как благопристойность и гордость, была старше его, — я бы дал ей лет пятьдесят пять. В последующие несколько месяцев она стала для меня еще одним верным товарищем. Среди ее очевидных достоинств не последнее место занимало умение слушать. Исключительная способность сразу же улавливать, к чему вы клоните, и относиться с пониманием к важным словам невольно вызывала симпатию. Она всегда с готовностью оказывала мне любую помощь, и ей же принадлежал план моего бегства из Советского Союза, который она разработала еще в 1978 году. Проделав огромную подготовительную работу, обстоятельно изучив все, что ей требовалось, она в конце концов сумела найти оптимальный вариант решения жизненно важной для меня проблемы, который и был впоследствии успешно осуществлен.

Вскоре после нашей первой встречи Джек вручил мне ключ от дома, находившегося между Кенсингтон-Хайстрит и Холланд-парком, в котором я мог надежно укрыться в случае необходимости один или с семьей. Этот особняк с террасой периодически занимал кто-нибудь из сотрудников английской разведслужбы. Ключ от него мне предстояло всегда держать при себе, и только на время отпуска, перед тем как уехать из Англии, я должен был оставлять его у своих друзей-англичан.

Вначале мы решили, что будем встречаться с Джеком только раз в месяц. Однако из этого ничего не вышло, поскольку за короткое время у меня накапливается такая уйма всего, о чем следует немедленно сообщить ему, и возникает столько непростых вопросов, которые мне необходимо обсудить с ним, мы стали видеться значительно чаще. Чтобы охарактеризовать мое тогдашнее положение, прибегну к образному сравнению: если во время пребывания в Копенгагене я барахтался у берега, то, оказавшись в Лондоне, вышел со своими партнерами-англичанами в открытое море.

К счастью для меня, Центр, похоже, не принимал в расчет, что после высылки в 1971 году из Англии ста пяти подозреваемых в шпионаже сотрудников посольства лондонское отделение КГБ, так и не оправившись от нанесенного ему удара, перестало быть тем, чем было когда-то: достаточно сказать, что сейчас у нас насчитывалось всего лишь двадцать три сотрудника КГБ и пятнадцать ГРУ. Между тем Центр, по-прежнему придавая Англии первостепенное значение, обрушивал на нас мощный поток информации. Различные отделы КГБ, соревнуясь между собой, и чтобы оправдать свое существование, буквально забрасывали лондонское отделение всевозможными справками, инструкциями, секретной информацией и то и дело обращались к нам со всевозможными запросами.

Разводить писанину, составляя всякого рода справки или обобщая поступающую к ним корреспонденцию, являлось для н их суровой необходимостью, обусловленной донельзя забюрократизированной системой, поскольку считалось, что чем больше бумаг отсылают они и чем больше получают ответов на них из зарубежных отделений, тем, значит, лучше работают. Вследствие этого Центр буквально заваливал нас информативными материалами, любой из которых я мог без труда передать англичанам.

Единственное неудобство состояло в том, что документы, присылаемые по дипломатической почте, были напечатаны на бумаге, а не снятыми на пленку, как это было в Копенгагене, поэтому и копировать их было гораздо сложнее. Впрочем, у англичан имелись превосходные фотоаппараты, и девушка-секретарь, дежурившая на явочной квартире, могла мгновенно переснять любую бумагу, какую бы ни захватил я с собой, уходя на обед. И то, что мне не нужно было никому объяснять, куда и зачем я направляюсь, — ведь я в любой момент мог бы сказать, что у меня «встреча с агентом», значительно облегчало мою задачу. Поскольку я все же считал, что безопаснее всего для меня — покидать помещение посольства последним и возвращаться туда до того, как шифровальщики вернулись с обеда, мои встречи с представителями английской разведслужбы никогда не затягивались. И тем не менее, какие бы меры предосторожности я ни принимал, всегда существовала потенциальная опасность того, что один из шифровальщиков мог не уйти никуда на обед и, воспользовавшись своим правом, заняться осмотром кабинетов и проверкой содержимого наших кейсов и портфелей, но это уже тот риск, на который неизбежно приходилось идти. Возвращаясь вовремя в свой кабинет, то есть до того, как появлялись другие сотрудники, я закрывал плотно дверь и вытаскивал из карманов документы, которые уносил с собой. Если бы другие сотрудники вернулись раньше меня, я не смог бы сделать этого, так как двери полагалось держать открытым и, и мне пришлось бы ждать удобного момента, чтобы незаметно вернуть документы на место.

Рабочий лень в посольстве начинался неизменно с совещания у посла, которое нередко превращалось в фарс, особенно если Попов пытался блеснуть остроумие м или отпускал в адрес своих сотрудников язвительные замечания. После посла слово обычно брал Гук, в очередной раз призывая сотрудников никогда и ни при каких обстоятельствах не терять бдительность, но, поскольку оратор из него был никудышный, его слова нередко вызывали хихиканье присутствующих. Подобного рода совещания длились обычно довольно долю — часов до двух, и, так как присутствие на них было пустой тратой времени, многие старались заранее договориться с кем-нибудь о встрече, лишь бы улизнуть с совещания. ГРУ, рассматривавшее себя как самостоятельную организацию, посылало на совещание пару своих представителей, хотя всем было ясно, что у большинства из них есть дела и поважнее, чем с утра, неизвестно зачем, участвовать в бессмысленных посиделках, теряя ни за что ни про что драгоценное рабочее время.

Хотя большинство сотрудников КГБ укрывалось под сенью посольства, от шести до восьми человек числились в штатном расписании советского торгового представительства, которое вот уже тридцать лет размещалось в собственном здании в Хайгейте, а совсем недавно для лондонских подразделений КГБ и ГРУ там были оборудованы специальные помещения, включая и несколько изолированных комнат с подслушивающими устройствами. Кроме того, четверо наших сотрудников, и среди них Юрий Кобатеев, на мой взгляд, самый приятный из всех находившихся в Лондоне кагэбэшников, работали под видом журналистов. Для полноты картины упомяну еще и о трех сотрудниках КГБ, пристроенных на работу в международные организации: один из них, человек абсолютно бесполезный, представительствовал во Всемирной ассоциации по организации производителей пшеницы, другой, немногим лучше, — в Ассоциации по какао и третий — в какой-то Ассоциации, связанной с ремонтом морских судов. В действительности, однако, советская разведслужба занимала в Англии значительно более сильные позиции, чем можно судить по этим данным. Мне, например, доподлинно известно, что сектор Х, ведавший наукой и техникой, курировал в этой стране несколько собственных агентов, хотя я так и не сумел узнать, кого же именно.

Кроме того, Никитенко имел своего человека в окружении Пениса Хоуэлла, министра по спорту в теневом кабинете Лейбористской партии, и еще одного — в еврейской общине. Наконец, ГРУ, не столь уж большая по сравнению с КГБ, но значительно более дисциплинированная организация, проявляло исключительную активность, занимаясь вербовкой, однако я не имел ни малейшего представления о том, кто именно угодил в его сети.

Одно из первых моих заданий в Лондоне состояло в возобновлении контактов с Бенггоном Карлсоном, генеральным секретарем Социалистического интернационала, которым он руководил из офиса, расположенного в северной части Лондона. Это была довольно слабая организация, но Центр, рассчитывавший эффективно использовать ее в своих интересах, всегда относился к ней с большим пиететом. Кроме того, Карлсон, которому в ту пору было уже далеко за тридцать, являлся также и одним из руководителей Социал-демократической партии Швеции. КГБ включил его в свой реестр в качестве специального неофициального агента: под данную категорию, введенную в оборот в семидесятых годах, подпадали видные политики, не гнушавшиеся поддерживать с ним связи.

Время от времени Карлсон охотно встречался с представителями КГБ, чтобы поделиться имевшейся у него информацией и обменяться мнениями.

Поскольку это был первый месяц моего пребывания в Англии, я еще не успел вникнуть в тамошнюю ситуацию. И тут еще мой английский, далекий от совершенства.

Поэтому я испытывал некоторый трепет, когда разыскал, наконец, офис пресловутого Социалистического интернационала, представлявший собой весьма скромные апартаменты — два этажа небольшого особняка. Волновался я зря: Карлсон оказался куда более симпатичным человеком, чем я ожидал, и вскоре мне стало ясно, что он весьма дорожит связями с русскими. Для меня не было секретом, что на него оказывалось сильное давление его же собственной партией, поскольку он никак не мог сработаться с Вилли Брандтом, председателем Социалистического интернационала и федеральным канцлером ФРГ. Подвергался он и нападкам со стороны социалистических партий Испании, Франции и Италии, которые не желали мириться с тем, что ведущее положение в рабочем движении занимала Северная Европа. Находясь под перекрестным огнем, он в беседе со мной не скрывал своих эмоций. После встречи с ним я написал совсем не плохой отчет, в котором особо подчеркнул, сколь теплые чувства он питает к Москве.

(Впоследствии Карлсон вернулся к себе на родину, в Швецию, где дослужился до высокого поста в министерстве иностранных дел, а затем стал посланником Организации Объединенных Наций в Намибии).

Жизнь в посольстве протекала на фоне паранойи, проявлявшейся во всеобщем страхе по поводу пресловутых «жучков». Порой казалось, что все их мысли заняты только этим. Чтобы представить себе истинные масштабы и характер этой одержимости, необходимо знать расположение зданий посольства и соседних строений.

Дом номер 5 в Кенсингтон-Пэлас-Гарденс — ближайшее к Бэйсуотер-роуд здание — занимало советское консульство. В примыкавшем к нему строении — в доме номер 10 — размещались квартиры сотрудников, сауна и небольшой посольский магазин, в котором, помимо прочих вещей, можно было купить свободные от таможенных сборов спиртные напитки и сигареты: водку — за фунт стерлингов за бутылку, виски за два с половиной фунта. Замечу попутно, что и в самом здании посольства имелось нечто подобное, представленное «оперативным», как мы его называли, киоском. В нем всегда имелись горячительные напитки, сигареты и кое-какие иные товары, которые мы иногда покупали в качестве скромных подарков своим осведомителям и агентам. Поскольку эта торговая точка работала с утра и до вечера, можно было не опасаться, что вечно томимым жаждой выпивохам вроде Гука придется в поисках спиртного отправляться среди бела дня в город.

Возвращаясь к прерванной теме, отмечу также, что в доме номер 12 находилось Посольство Непала, что, как представлялось нам, не помешало МИ-5 разместить в нем свой пост подслушивания. Дом номер 13 — главное здание советского посольства, где размешались канцелярия и офис посла — на первом этаже, отделения КГБ и ГРУ соответственно под самой крышей и там же, только в другом, изолированном отсеке, — личные апартаменты. Поскольку спальня посла находилась в непосредственном соседстве с резидентурой, его постоянно преследовали страхи, что КГБ постоянно следит за ним. Гук, прослышав об этом, предложил ему лично проверить оборудование КГБ, и тот затратил уйму времени на тщетные поиски каких-нибудь «жучков» и скрытых камер.

В доме номер 16, на противоположной стороне улицы, через дорогу, разместилось военное представительство СССР и радиостанция. Соседнее здание, по нашему мнению, занимала МИ-5, оттуда с помощью теле-фотообъективов фиксировали всех входящих в здание военной миссии. Это полностью исключало для нас возможность посетить военную миссию и остаться притом незамеченным. Одну половину дома номер 18 занимало советское посольство, другую — Посольство Египта. В нашей половине дома размещались библиотека, клуб и несколько кабинетов для дипломатов — один из них предназначался мне. В соседней, египетской половине находился, как не без оснований полагали мы, оборудованный спецслужбой МИ-5 пост подслушивания.

Не дававшие нам покоя подозрения, что здания, занятые посольствами Непала и Египта, использовались англичанами для слежения за нами, были конечно же полным абсурдом. И тем не менее душевное состояние и поведение сотрудников посольства определялось зацикленностью на том, что английские секретные службы с помощью всевозможных технических средств неустанно прослушивали наши телефоны и разговоры, которые мы вели между собой. Фактически, англичан подозревали в том, что проделывал КГБ в отношении английского посольства в Москве. Кое-кто из моих соотечественников пытался даже убедить меня в том, что англичане в своем стремлении активизировать слежку за иностранными представительствами прорыли под Кенсингтон-Пэлас-Гарденс специальный, со множеством ответвлений туннель, достаточно широкий, чтобы по нему могли передвигаться небольшие автотранспортные средства. Согласно сторонникам этой версии, особое внимание английские спецслужбы уделяли советской штаб-квартире, поэтому, мол, мы и днем, и ночью находимся под их недреманным оком. Поскольку предполагалось, что подслушивающие устройства имелись и в непальском, и в египетском посольстве, в комнатах, смежных с их помещениями, запрещалось вообще разговаривать вслух.

Все это выглядело ужасно, особенно в сравнении с Копенгагеном. Там мы тоже принимали определенные меры предосторожности, но это никак не мешало нам пользоваться в летнее время естественным светом, лившимся сверху сквозь застекленную крышу, всегда открытую в ясную погоду. В советском же посольстве в Лондоне почти все окна были заложены кирпичами. Единственным человеком, который мог еще как-то наслаждаться солнечным светом, был резидент, чей кабинет имел тройную защиту. Во-первых, там был установлен глушитель — издающий постоянный гул специальный прибор, способный выводить из строя микрофоны подслушивающих устройств. Во-вторых, в окна его кабинета вмонтировали электронные защитные средства, которые, работая на определенной частоте, излучали звуковые волны. И в-третьих, между оконными рамами размещались радиодинамики. Стоило ему войти в кабинет, как эти приборы автоматически включались, так что всякий раз, заходя к нему, я слышал слабое их жужжание.

Пользоваться электрическими пишущими машинками строго-настрого запрещалось, поскольку не исключалась возможность их прослушивания. Мало того, нам не разрешали печатать даже на обычных, механических машинках — хотя мы все же делали это, " потому что опасались, что наши противники запишут на магнитную ленту звуки, издаваемые клавишами при ударах, и, изучив ритм, в котором работали машинки, воссоздадут отбитый на них текст. В здании посольства не дозволялось также иметь компьютеры: ведь в них нетрудно «влезть».

Однажды, когда я слушал музыку по своему небольшому транзисторному приемнику, стоявшему у меня на столе, ко мне зашел офицер из сектора оперативной техники и сказал:

— Вам же известно, что нельзя приносить сюда подобные вещи. Все, что вы говорите, может быть автоматически передано вашим приемником противной стороне. Английские спецслужбы постоянно прослушивают нас с помощью таких вот радиоприборов.

Сотрудники посольства то и дело принимались рассуждать о каких-то странных проводах, проложенных в здании, и сходились на том, что пора бы поменять всю электропроводку. И никому из них не приходило в голову, что это идиотская идея, поскольку на протяжении многих десятилетий ни один англичанин, не считая гостей, не мог просто так войти в это здание: за ними всегда внимательно наблюдали. На всех стенах служебных помещений висели предостерегающие надписи: «Не произносите вслух имен и не упоминайте конкретные факты». Егошин, который проживал в одном с нами доме на Кенсингтон-Хай-стрит, оборвал меня как-то, когда я, поднимаясь с ним вместе по лестнице, сказал ему что-то совсем безобидное.

— Тихо! Ведь и у стен имеются уши! — многозначительно, шепотом сказал он.

Несмотря на все принимавшиеся посольством меры предосторожности, все по-прежнему считали, что опасность прослушивания наших разговоров вполне очевидна. Примерно в то время, когда миновала уже половина моей командировки, в Лондон прилетела ремонтно-строительная бригада Комитета, которой предстояло заняться переоборудованием служебных кабинетов. Рабочие вынесли из комнат всю мебель, сняли со стен облицовку и, добравшись до кирпичной кладки, покрыли ее неким подобием матрасов, после чего притащили какие-то ящики с металлическим покрытием. Вмонтировав их в стены, они проложили электропроводку, наклеили новые обои, устлали полы коврами и сменили мебель. Кроме того, в каждом кабинете было установлено индивидуальное средство электронной защиты — специальный прибор, который хозяину кабинета положено было немедленно включать, едва войдя в кабинет.

С безопасной — сейфовой, по нашей терминологии — комнатой в подвальном помещении, где проводились совещания, проделали то же самое. Все это у любого нормального человека могло вызвать клаустрофобию, особенно во время расширенных заседаний, когда в комнату, рассчитанную примерно на сорок человек, набивалось шестьдесят, а то и семьдесят человек. Несмотря на установленный в ней кондиционер, там было так жарко и душно, что любое более или менее продолжительное совещание становилось, по существу, суровым испытанием на выносливость.

Фобия слежки не покидала сотрудников внешнеполитического ведомства, даже когда они находились в служебном помещении. Мой предшественник на посту советника Равиль Позяняков с самым серьезным видом предупредил меня как-то, чтобы я никогда ни с кем не встречался на Эдвардс-сквер. Сказав, что мне и в голову не приходило с кем-либо встречаться у самого дома, я поинтересовался, почему он счел необходимым сказать мне об этом.

— Только потому, что за сквером круглосуточно ведется наблюдение с помощью телекамер.

— Вот как! Но где же они установлены?

— На крышах соседних зданий.

— А вы видели их?

— Нет, но они должны находиться там: мы-то ведь непременно установили бы их у себя в Москве вокруг каждого сквера, где прогуливались бы англичане.

Меня уверяли также, будто садовник, ухаживавший за сквером, агент английской службы безопасности. Люди, говорившие мне об этом, были настолько уверены в этом, что я в конце концов спросил англичан напрямую, действительно ли у них там задействованы телекамеры и пользуются ли они услугами садовника. В ответ раздался гомерический хохот, вызванный абсурдностью подобного предположения.

Сотрудники и посольства, и КГБ страдали ипохондрией, и, поскольку медицинское обслуживание на Западе было значительно лучше, чем у нас на родине, посещение врачей стало для них своеобразным хобби. Я тоже, не относясь, как надеюсь, к ипохондрикам, обратился как-то раз по рекомендации своих друзей-англичан к одному специалисту, который поставил мне зубную коронку. Однако мой визит к нему мог бы значительно осложнить мне жизнь, поскольку по злой воле рока наблюдатели из спецслужбы МИ-5 засекли мою машину неподалеку от Королевского госпиталя в Челси, сразу же после чего последовало разбирательство: каким образом советское должностное лицо оказалось в данном районе города. К счастью, сразу же подключились мои английские товарищи и уладили дело, прежде чем оно зашло слишком далеко,

Политика Центра и Коммунистической партии в отношении советских граждан, работающих за рубежом, была продумана до мелочей и заключалась, в частности, в создании атмосферы замкнутости и обособленности от остального мира. Они пребывали в вечном страхе, постоянно ожидая каких-нибудь козней со стороны иностранных служб безопасности. Неудивительно поэтому, что если, например, у кого-то оказывалась спущена шина или разбито окно, то это воспринималось советской колонией в Лондоне не иначе как злонамеренный акт или провокация со стороны враждебных сил. Подобная психология служила питательной средой для паранойи, которая и так пустила здесь глубокие корни. Ощущение изолированности подпитывалось, вероятно, и советской «дачей» — милыми дворцового типа зданиями в лесу неподалеку от Гастингса, которые какой-то лишившийся разума миллионер оставил посольству еще шестьдесят лет назад. Здесь также сотрудники посольства находились в своем собственном тесном кругу. Хотя формально отличавшая это место роскошь предназначалась для всей советской общины, однако в действительности право пользоваться ею было закреплено за послом и ближайшим его окружением. Раз в год, в апреле, когда по всему Советскому Союзу проходил в один из весенних дней субботник — трудовая акция, заключавшаяся в уборке города и служебных помещений, на «даче» становилось особенно многолюдно. Для советских граждан, отправлявшихся в графство Кент, где находилась «дача», субботник всегда был прекрасным поводом для грандиозного пикника. После двухчасовой работы в саду и символической уборки мусора в близлежащем лесу начиналось веселое, пышное празднество.

Одержимость, с которой резидентура обеспечивала свою безопасность, была вполне сопоставима с одержимостью Центра в отношении операции «РЯН». В 1981 году Центром был разработан план мероприятий по упреждению якобы готовящегося Западом ядерного удара по Советскому Союзу. Я быстро понял, что мои коллеги из сектора ПР относятся к «РЯН» с немалой долей скептицизма. Но хотя они и не очень-то верили в возможность ядерной войны, никто из них не решался высказывать критические замечания по поводу операции «РЯН», разработанной Первым главным управлением, и тем самым навлекать на себя гнев Центра. В результате операция «РЯН» была запущена на полную катушку, была создана система весьма порочная для сбора секретной информации и анализа происходящих событий, вследствие чего и зарубежные отделения КГБ, сознавая, чего от них ждет Центр, стали забрасывать Москву тревожными сообщениями, которым сами не верили.

Предъявлявшееся нам постоянное требование собирать секретную информацию по поводу «РЯН» значительно осложняло выполнение наших непосредственных обязанностей, поскольку людей у нас было не так уж и много. Предполагалось, например, что мы будем регулярно и в рабочие часы, и в остальное время подсчитывать число освещенных окон во всех государственных учреждениях и военных ведомствах, которые, как считали наверху, участвуют в подготовке к ядерной войне, и докладывать немедленно в Центр о любом отклонении от выведенных нами средних показателей как в ту, так и в другую сторону. От нас требовали также выяснять буквально все, что касается возможных способов эвакуации государственных служащих и членов их семей, маршрутов, по которым они должны передвигаться, и, наконец, мест, где им предстояло укрыться. Я думаю, что даже Гук находил подобные задания смехотворным и, беспрекословно выполняя требования Центра, хотя и сознавал всю их абсурдность, он все же счел возможны м поручить наблюдать за окнами одному из младших сотрудников, от которого не столь уж много было проку, поскольку, во-первых, у него не было личной машины, а во-вторых, он не имел права покидать пределы города без специального разрешения английского министерства иностранных дел. Нереалистичный характер этих предписаний, объяснявшийся вопиющим несоответствием между представлениями, которые складывались у Центра, и действительностью, как нельзя лучше демонстрирует бесцельность и потен стальную опасность значительной части работы, проводившейся КГБ.

Когда я рассказал Джеку об операции «РЯН», он, придя в изумление, с трудом верил моим словам, настолько нелепыми были отдаваемые Центром распоряжения и настолько далекими от реальной жизни. Как мне представляется, то, что я помогал англичанам осознать всю глубину поразившей советское руководство паранойи, является одной из важнейших составных моего вклада в обеспечение международной безопасности. Жесткие заявления президента США Рейгана и государственного секретаря Джорджа Шульца, сделанные ими к началу 1983 года, вызвали у советских руководителей самые мрачные чувства. Особенно усилились их страхи после того, как они узнали о стратегической оборонительной инициативе Соединенных Штатов, широко известной как программа «звездных войн» и предусматривавшей использование противоракетных ракет с целью создания объемлющего всю страну щита на тот случай, если противник вздумает обрушить на них межконтинентальные ракеты. Поскольку американцы уже высадили человека на Луну, в Кремле рассудили, что они и впрямь могут создать систему, позволяющую вести «звездные войны», и, скорее всего, уже готовятся к тотальной ядерной войне, которая, по представлению советского руководства, должна была разразиться в ближайшие несколько лет. Объясняя все это Западу, я верил, что тем самым вношу, пусть и небольшую, лепту в сохранение международной напряженности на приемлемом уровне.

Являясь сотрудниками посольства чисто формально, мы, кагэбэшники, могли в любой момент идти куда заблагорассудится. Ведь от нас, оперативных работников, ждали активной, энергичной работы с агентами. После отъезда Позднякова, моего предшественника на посту руководителя сектора ПР, мне было поручено курировать некоего дипломата из одной из европейских стран, которого Центр считал своим агентом, и я, естественно, начал встречаться с ним, обычно в обеденный перерыв. Вскоре, однако, к своему немалому огорчению, я обнаружил, что он охотно является в ресторан, куда обычно я его приглашал, и с удовольствием уплетает все, что я заказываю, но в его разглагольствованиях не было ни грана полезной информации и встречи с ним — пустая трата времени. Проблема, возникшая передо мной в связи с этим, заключалась в том, что я не мог доложить о своих выводах Центру, где Поздняков, прежде курировавший этого человека, стал начальником отдела. И я, учитывая все обстоятельства, решил в конце концов прибегнуть к общепринятой в КГБ практике — стряпать отчеты, полные всяческих восхвалений агентам, с которыми имеет дело автор никому не нужной писанины.

Что же касается вверенных моему попечению осведомителей и агентов из числа англичан, то мое непосредственное начальство значительно облегчало мне жизнь, не требуя от меня подробных отчетов о том, когда и с кем именно я встречаюсь. Тем не менее, я и сам стал понимать, что в этом смысле дела у меня обстоят не лучшим образом, прежде всего потому, что общение на английском все еще давалось мне с трудом. От меня в отделение поступало так мало информации, что Егошин и Титов начали уже жаловаться за моей спиной Гуку. Надо было срочно что-то делать, и я обратился за помощью к своим друзьям-англичанам. Объяснив им, что значительная часть моего времени и умственной энергии расходуется на своевременное обеспечение их секретной информацией и материалами для служебного пользования, в результате чего на свою непосредственную работу, заключающуюся в вербовке новых агентов и встречах со старыми, у меня просто не остается ни времени, ни сил, я спросил, не могут ли они при каждой нашей встрече снабжать меня какой-нибудь мало-мальски интересной информацией.

Они согласились. Понятно, ничего сенсационного мне не сообщат: нельзя же было им делиться со мной секретной информацией. Но меня вполне устраивало и то, что я от них получал. Каждый раз при встрече они передавали мне что-нибудь любопытное и вполне стоящее. Некий молодой сотрудник английской разведслужбы специально для меня перепечатывал на машинке пусть и небольшие, примерно в три четверти страницы каждая, но блестяще составленные справки — на самые разные темы, среди которых были и такие, например, как современные проблемы Южной Африки или состояние англо-американских отношений. Унося их с собой, я перелагал содержавшийся в них текст на привычный в КГБ язык, дополнял его некоторыми деталями и вручал начальству конечный продукт, выдавая его за свой собственный вклад в общее дело. Прдобная практика позволила мне со временем значительно повысить мои рейтинг в глазах руководства.

Спустя короткое время мои встречи с англичанами стали носить регулярный характер. Я въезжал в подземный гараж неподалеку от явочной квартиры, накрывал машину пластиковым чехлом, чтобы скрыть дипломатический номер, поднимался наверх. Там меня уже ждали. Поскольку я являлся на встречу в обеденное время и, естественно, голодный, мои партнеры кормили меня обедом по полной программе, но время было так дорого для меня, что вскоре я попросил их впредь ограничиваться бутербродами и пивом: это позволит не прерывать беседу во время трапезы.

Поначалу я очень надеялся, что встречи с англичанами позволят мне усовершенствовать мой разговорный язык, но Джек, довольно неплохо владевший русским, попросил меня говорить на моем родном языке, поскольку это экономило время, особенно если учесть, что ему не приходилось при этом переспрашивать, если он чего-то не понимал, так как все, что я говорил, записывалось на магнитофон. Правда, позднее я узнал, что Джеку приходилось потом часами заниматься изнурительным трудом, расшифровывая, что я наговорил, и переводя все это на английский. Джоан во время нашей с Джеком беседы скромно сидела в сторонке, ничего не понимая, но, как только у нас наступал перерыв, я заговаривал с ней по-английски. Чтобы можно было спокойно упоминать обо мне, не называя моего настоящего имени, я еще в Копенгагене во время одной из встреч с Майклом окрестил себя Феликсом — в честь моего друга-эстонца Феликса Майнера, вместе с которым учился когда-то в школе. Нарекая себя таким именем, я еще не знал, что слово «Феликс» означает в переводе с латыни на русский «счастливый» или «удачливый».

Я не боялся, что кто-то из сотрудников КГБ будет следовать за мной по пятам на всем протяжении моего пути от посольства до явочной квартиры, и все же, как оказалось, в том, что я посещал своих друзей-англичан, была известная доля риска. Однажды, оставив позади жилой квартал, где только что я встречался с ними, и пересекая Коннат-стрит по пешеходному переходу, находившемуся в двух кварталах от Бэйсуотер-роуд, я увидел Гука, который, сидя за рулем своего «мерседеса» цвета слоновой кости, проехал буквально в двух шагах от меня в тот самый момент, когда я собирался ступить с проезжей части улицы на тротуар. Предположив, естественно, что скорее всего он заметил меня, я вернулся в посольство в смятенном состоянии, судорожно придумывая, как наиболее правдоподобно объяснить свое появление там. Однако, как выяснилось чуть позже, я зря волновался: когда я встретился с ним незадолго до окончания рабочего дня, он даже не упомянул о том, что видел меня, и я окончательно успокоился. То, что я не попал в его поле зрения, объяснялось весьма просто: он так плохо водил, что все его внимание было сконцентрировано на дороге.

Впоследствии, уже в 1984 году, мы, кагэбэшники, провели на той же Коннат-стрит довольно любопытный эксперимент. Один из сотрудников из сектора Н, занимавшегося нелегалами, заявил, будто за ним постоянно увязываются пять машин одновременно. Я решил, что ему это просто мерещится. Поскольку англичанам и так было достаточно много известно от меня о деятельности местного отделения КГБ, вряд ли стали бы они высылать сразу пять машин, чтобы проследить за одним-единственным офицером. Когда я выразил сомнение в реальности чего-то подобного, он, возмутившись, протянул мне листок с записанными на нем пятью регистрационными номерами.

— Ну что ж, — сказал я, — это интересно. Давай-ка устроим ловушку. Ты проедешься в обеденный перерыв по Коннат-стрит, я же, заранее отправившись в ресторан «Герцог Кендала», у перекрестка, сидя за столиком у окна, прослежу, увяжется ли кто-нибудь за тобой или нет.

Наш план сработал отлично. Вместо того чтобы отправиться домой на обед, я проехал по Бэйсуотер-роуд, повернул налево, затем направо, припарковал машину и вошел в ресторан, где, заказав кружку пива, устроился у окна. В час двадцать пять появилась машина моего сослуживца и, минуя ресторан, медленно покатила дальше.

Я увидел, что за ним проследовало три автомобиля из тех пяти, номера которых он записал. В первой машине люди сидели в напряженных позах, поскольку при таком движении, в этот час дня, ничего не стоило упустить преследуемую ими машину, зато ехавшие в двух остальных машинах явно позволили себе немного расслабиться. Где находились четвертая и пятая машины, трудно сказать, — вполне возможно, на одной из соседних улиц.

Но что бы там ни было, наш сотрудник оказался прав. (Со временем мне стало известно, что организовавшие за ним слежку младшие сотрудники МИ-5 ничего не знали о моих связях с МИ-6 и, следовательно, действовали, как им положено. (Примеч. автора.)

Вскоре после этого Прокопчик, исполнявший обязанности руководителя сектора Х, сказал мне, что однажды он насчитал еще большее число машин, ехавших следом за ним. Когда в беседе с Джеком я заявил, что не вижу в подобных вещах особого смысла и считаю, что это лишь пустая трата немалых денежных средств, он возразил, сообщив мне, что они подозревают Прокопчика в курировании двух агентов, хотя пока что им так и не удалось выяснить, кого именно. В этом, однако, я не мог им помочь, поскольку в КГБ было строго заведено держать такие вещи в строжайшей тайне, и поэтому ни один сектор никогда не ставил в известность другой, чем он сейчас занимается.

Уйдя с головой в работу, я не замечал, как летело время. Лейла с девочками чувствовали себя отлично. Со временем мы пришли к выводу, что, невзирая на квартиру, которая оставляла желать лучшего, жизнь в Кенсингтоне имеет немало преимуществ. Неподалеку от нас находились и небольшие турецкие, арабские и иранские ресторанчики, источавшие в дневное и вечернее время чудодейственный аромат восточных блюд, и открытые до полуночи превосходные продуктовые магазины, многие из которых принадлежали индийцам и пакистанцам. А чуточку дальше — на Кенсингтон-Хай-стрит, в Найтсбридже и в прилегающих к ним местах — размещались превосходные универсальные магазины, где можно было купить все, что душе угодно. На Кенсингтон-Хай-стрит к тому же до глубокой ночи царило оживление, что так же было Лейле по душе. Меня же лично радовала еще и возможность совершать по утрам пробежки в Холланд-парке, всегда содержавшемся в идеальном порядке. Когда девочки подросли, они поступили в местную школу и на удивление быстро овладели английским. Он стал для них как бы еще одним родным языком: во всяком случае, и между собой, и с куклами они разговаривали чаше всего по-английски.

Не успел я оглянуться, как минул двенадцатый месяц моего пребывания в Лондоне и наступил июнь 1983 года, когда мне предстояло отправиться в очередной отпуск на родину. В течение нескольких последних недель я ощущал, что у нас в отделении что-то происходит. Гук и Никитенко с утра до вечера что-то обсуждали, видимо очень важное.

Затем как-то раз, видимо уже не в силах более сдерживаться, Гук обратился ко мне:

— Не желали бы вы увидеть кое-что весьма любопытное?

Он показал мне фотокопии двух сверхсекретных документов на английском, подготовленных разведслужбой МИ-5 и содержавших подробнейшее описание организационной структуры в лондонских отделениях КГБ и ГРУ.

— О Боже! — изумился я. — Откуда это у вас?

Не вдаваясь в детали, Гук сказал только, что конверт с этими документами был опущен однажды ночью в почтовый ящик его квартиры в одном из домов неподалеку от Холланд-парка. Отправитель сообщил в приложенном к этим документам письме, что он сотрудник службы безопасности. Раз так, то, как нам стало ясно, ему было отлично известно, что наблюдение за жилым кварталом посольства осуществляется лишь до полуночи, и, естественно, проник в дом уже после двенадцати.

Мне не терпелось узнать, насколько точными были содержавшиеся в этих документах сведения и, самое главное, что там говорилось лично обо мне. Но я сумел ничем не выдать охватившего меня волнения и со спокойным, бесстрастным выражением лица взглянул сперва на лист, относившийся к ГРУ, после чего произнес:

— То, о чем сообщается здесь, мало о чем говорит: я ведь не знаю, чем занимаются в ГРУ. Интересно, а что англичанам известно о нас?

Я увидел, что в следующем документе почти все сотрудники лондонского отделения КГБ, в котором насчитывалось двадцать три человека, были довольно точно идентифицированы и разбиты на три группы. В первую группу входили те, кто считался «полностью идентифицированным», во вторую — «более или менее идентифицированные» и в третью — «подозреваемые в том, что они являются сотрудниками лондонского отделения КГБ».

К своему величайшему облегчению, я увидел, что меня включили во вторую группу. Это явно свидетельствовало о том, что составитель персонального списка ничего не знал о моих связях с англичанами, и объясняло в какой-то степени, почему год назад мне сравнительно быстро выдали визу. Кроме того, в документе указывалось также, в каком секторе — ПР, КР, Х или Н работает каждый из сотрудников нашею отделения. В Общем, английская разведка поработала на славу.

— Неплохо сделано, — сказал я и с этими словами вернул документ.

— Да, — согласился Гук. Так оно и есть.

Кто же все-таки решил связаться с нами и что крылось за его поступком? Первым делом мы подумали, что это было, скорее всего, началом того, что в КГБ называют игрой, а у американцев — ловушкой. Гук, придя однажды к такому заключению, уже ни когда его не пересматривал.

Никитенко, однако, как мне показалось, полагал, что таинственный незнакомец был искренен и не собирался нас обманывать, но к тому времени подмазываться к Гуку уже настолько вошло в его привычку, что он пренебрег собственной интуицией и безоговорочно согласился с начальником.

На столе Гука я увидел также и письмо от этой загадочной личности с обращенной к резиденту просьбой непременно встретиться с ним. Позже мне довелось ознакомиться еще с одним его посланием, обнаруженным мною в кейсе Никитенко и адресованным «товарищу Гуку». В письме указывалась не только фамилия резидента, но — что уж совсем удивительно — и его имя и отчество Аркадий Васильевич. На этот раз наш корреспондент подробнейшим образом описывал, какие предосторожности следует принимать по пути к месту встречи, чтобы за нами не увязался хвост, как и где следует оставлять условные знаки. Явно это был человек с богатым воображением и кому же плененный атрибутикой шпионажа. Подпись под письмом гласила «Коба». Это имя в дореволюционное время являлось подпольной кличкой Сталина и стало широко известно лишь после революции.

Попытки сотрудника английской службы безопасности связаться с советским и разведслужбами, естественно, тщательно обсуждались в резидентуре, пока, наконец, Гук и Никитенко не приняли решения не входить с ним в контакт. Такое решение руководства объяснялось двумя причинами. Во-первых, автор всех этих писем никогда не сообщал новых фактов, которые дополняли бы содержание тех первых двух документов. Что же касается аккуратно составленных и систематизированных списков сотрудников КГБ и ГРУ, то в них не содержалось никакой подробной информации, которая позволяла бы судить о степени осведомленности автора письма, тогда как лондонском отделении КГБ хотели получить ответ на конкретный вопрос: кто именно был внедрен в наши ряды. Во-вторых, предложенный этим человеком порядок организации встречи был настолько усложнен, что невольно наводил на мысль о ловушке.

В общем, адресованные резиденту письма так и остались без ответа. Но через некоторое время пришло еще одно письмо, и, как я слышал, его автор снова предлагал встретиться, причем теперь он указал и примерную дату встречи: в первых числах июля. Поскольку мне предстояло в ближайшее же время отправиться в отпуск, я решил, что лучше не медлить. Покинув при первой же возможности посольство, я заскочил в телефонную будку и позвонил по запасному номеру, которым я мог воспользоваться в экстремальной ситуации. Услышав голос в телефонной трубке, я сказал, что буду ровно в час на явочной квартире. Я был не на шутку встревожен и, естественно, нервничал. Да и было отчего. Ситуация грозила обернуться весьма драматически: судя по всему, англичанин, решившийся встать на путь предательства, не успокоится, и, если ему хоть что-нибудь известно о моих связях с его соотечественниками, я окажусь в смертельной опасности.

Джека на явочной квартире я не обнаружил, он куда-то ненадолго уехал, зато там оказалась Джоан.

К тому времени я уже полностью доверял ей, прекрасно понимая, что в соответствии с занимаемой ею должностью обсуждение с агентом или осведомителем серьезных вопросов разведывательного характера никак не может входить в ее компетенцию. И все же в сложившейся обстановке мне ничего не оставалось, кроме как обо всем рассказать ей.

— Я уверен, что в данном случае имеет место какая-то оперативная игра, которую английские службы безопасности затеяли со здешним отделением КГБ, сказал я по-английски. — Однако не мешало бы это проверить.

Джоан выслушала меня со спокойным, невозмутимым видом, в полном соответствии с традиционной английской сдержанностью.

— Насколько мне известно, сказала она наконец, — в данный момент никто не ведет никаких оперативных игр.

Находясь на грани нервного срыва, я невольно испытал облегчение, услышав спокойный, даже флегматичный голос Джоан. И продолжил свои рассказ. Она тщательно записала все, что я рассказал, и, сразу же попрощавшись, ушла. Спустя два дня я встретился с Джеком и еще более подробно изложил суть моего беспокойства. Вскоре вместе с семьей я уехал в отпуск в Москву в полном неведении по поводу того, что ждет меня впереди.

Как бы там ни было, но дорога в Москву доставила всем нам огромное удовольствие. Мы забронировали купе в спальном вагоне, которые столь любимы русскими. Главное нам нигде не нужно было пересаживаться, поскольку наш вагон шел по маршруту Голландская излучина — Москва. После ночи, проведенной на пароме, мы разыскали в порту свой вагон. Спавшие там двое проводников — наши соотечественники — проводили нас в забронированное нами купе, втащили в вагон наш багаж и аккуратно уложили его в расчете на скромное вознаграждение. Воспользовавшись тем, что до отхода поезда еще оставалось некоторое время, мы сели в направлявшуюся в Роттердам электричку, чтобы полюбоваться местным пейзажем. Затем на электричке же вернулись в Голландскую излучину и отправились в китайский ресторан, поскольку изнемогали от голода. Заказанные нами блюда были выше всяких похвал, но еды оказалось так много, что мы не в силах были всю ее одолеть. Когда Лейла, с присущей ей непосредственностью, спросила официанта, можно ли нам взять остатки с собой, он ответил: «Конечно!» — и в мгновение ока упаковал всю оставшуюся снедь в небольшие плоские коробки, так что на первое время пути у нас было чем подкрепиться.

Находясь на родине, я с волнением гадал о том, как обстоят дела там, в Англии. Когда же 18 августа вернулся из отпуска в Лондон, я не стал проявлять излишнего любопытства и старался не задавать вопросов, если только в том не возникало нужды. Однако, пребывая в другой своей ипостаси, я узнал, что англичанам удалось-таки схватить вставшего на путь предательства своего соотечественника, хотя это далось не так-то легко. Старший сотрудник МИ-5, прослышав о том, что кто-то пытается связаться с советскими спецслужбами, заявил категорично своему коллеге из МИ-6:

— Таких у нас нет, поищите-ка лучше его у себя. Поэтому на какое-то время зона поиска была сужена, и лишь после того, как проведенное в МИ-6 расследование результатов не дало, решили заняться МИ-5, где доступ к документам, копии которых получил Гук, имели человек пятьдесят. После тщательной проверки под подозрением оказались три сотрудника, за которыми сразу же было установлено наблюдение. Однако тут же возникла трудность: кому поручить столь деликатное дело? Всех, кто занимался визуальным наблюдением, эта троица знала в лицо, так что обычные методы тут не годились. Но выход был найден: из сотрудников МИ-6 — офицеров и рядового состава сформировали временную группу наблюдения. Хотя никто из них никогда не занимался слежкой, тем не менее кое-какими знаниями по этой части они обладали.

Наблюдение за подозреваемыми, которое велось как в самом учреждении, так и за его стенами, вывело следователей на Майкла Бэттани, сотрудника МИ-5, работавшего в отделе контрразведки. Этот человек, лет тридцати с небольшим, вел себя довольно странно — точно так же, как и многие другие, преступившие границы дозволенного: приходя время от времени в возбужденное состояние, он начинал, к удивлению сослуживцев, ни с того ни с сего изрекать весьма странные вещи. Например: «Если бы я был советским агентом… Если бы я был связан с Гуком, резидентом КГБ…»

Обоснованность подозрений в отношении Бэттани подтверждалась и тем, что, оказывается, он собирался отправиться в Вену, где было самое крупное в Европе зарубежное отделение КГБ, связаться с которым было проще простого, поскольку австрийцы не вели слежки за иностранцами.

В спецслужбе решили, что было бы довольно рискованно выпускать его за пределы Англии: слишком уж многое было известно ему о тайных операциях, проводившихся в ряде районов, включая и Северную Ирландию, где он когда-то работал. Обыск в его квартире, произведенный тайно, в отсутствие хозяина, позволил обнаружить под половицами сотни секретных документов. Поскольку последние сомнения в его виновности отпали, он был арестован.

Для англичан, как и для меня лично, было крайне важно, чтобы во время судебного разбирательства не выплыло на свет мое участие в обезвреживании Бэттани. В результате все было обставлено так, будто он сам выдал себя, допустив серьезную ошибку. Когда 16 сентября в средствах массовой информации появилось сообщение о его аресте, Никитенко сразу смекнул, что это тот самый человек, который писал Гуку анонимные письма, и поделился своими соображениями с начальником, но Гук был настолько одержим идеей о вечных происках врага и так плохо понимал Запад, что предпочел придерживаться своей первоначальной точки зрения, а именно: никто никогда не собирался работать на нас. Он продолжал утверждать, что англичане затеяли против нас какую-то хитроумную игру и теперь, потерпев полный крах, пытаются любым способом сохранить лицо, поэтому и выступили с заявлением об аресте непонятно кого.

После того как следующей весной Бэттани предстал перед судом и был приговорен к двадцати трем годам тюремного заключения, англичане объявили Гука персоной нон грата и выслали из страны, что можно было расценить лишь как иронию судьбы, поскольку он и мизинцем не шевельнул, чтобы вступить с этим человеком в контакт.

Я не думаю, что Гук или Никитенко когда-либо считали меня причастным к аресту Кобы, или Бэттани. Скорее всего, они корили себя за допущенную оплошность: слишком уж много болтали они о нем. Среди посвященных в подробности этого дела были Егошин, Титов и Мишустин, ну и конечно шифровальщики и радисты. Титову, например, было известно обо всем с самого начала, с момента поступления от анонима первого письма, но весной 1984 года, после того как англичане обнаружили, что он пытался завербовать американского студента, его выслали из страны.

Накануне своего отъезда Гук по традиции устроил в гостиной посольства прощальную вечеринку. Пиво, вино и водка лились рекой, стол ломился от бутербродов, пирожков, мясных блюд и салатов. И как всегда в таких случаях, произносились речи. Первым взял слово друг Гука Никитенко, за ним слово предоставили мне. Следуя обычной в такого рода делах практике, я всегда говорил примерно то же, что и другие, отлично понимая, что другого просто не дано. Так же я поступил и на сей раз. Решив, что только так и надо, я привел довольно много фактов, характеризующих Гука с наилучшей стороны, и отпустил в его адрес немало комплиментов. Однако речь моя, должно быть, звучала чересчур уж льстиво и не вполне искренне, потому что не успел я кончить, как Гук тотчас же откомментировал:

— Вижу, вы много чему научились у посла.

Попов, бесспорно, не знал себе равных по части велеречивости, он никогда не говорил того, что думал, и Гук был прав, сравнив в данном случае меня с послом.

С отъездом Гука окружавшая его кучка лизоблюдов распалась. Егошин, аналитик, явно катился вниз по наклонной: пил напропалую, вдребезги разбивал машины, садясь за руль в пьяном состоянии, и неоднократно получал нарекания со стороны полиции. В силу занимаемого им служебного положения он обладал свободой действий и мог посещать любое место в Лондоне. Пользуясь этим, он приглашал на ленч своих осведомителей и агентов в самые дорогие рестораны и к тому же оставлял официантам сверх счета чаевые по двадцать, а то и тридцать фунтов. То, что он злоупотреблял предоставленными ему полномочиями, ни для кого не было секретом, да и сам он не пытался этого скрывать, тем более что рассматривал чинимый им беспредел всего лишь скромной компенсацией за ту блестящую работу, которую он якобы выполнял. Кончилось же все тем, что Николай Грибин, ставший к тому времени начальником отдела, немедленно сместил его с должности, как только узнал о его поведении.

В июне 1984 года, когда Егошин приехал в отпуск в Москву, Грибин вызвал его на беседу. Тот, заявившись к начальству в привычном своем состоянии, подшофе, держался развязно, грубил.

— Насколько я могу судить, вас не очень интересует ваша работа, — сказал Грибин.

— О да, — беззаботно ответил Егошин. — Если я в Лондоне больше не нужен, то с легким сердцем останусь здесь.

— В таком случае, решено, — сказал Грибин. — Больше вы никуда не поедете.

Это был мощный, сокрушительный удар, но Егошин перенес его стойко. Освобождать стол от личных вещей в его служебном кабинете пришлось мне. В одном из ящиков я обнаружил записку следующего содержания: «Пожалуйста, позаботьтесь о моих сбережениях». Там же лежал объемистый коричневый пакет, набитый банкнотами на общую сумму около двух тысяч долларов. Поскольку всю зарплату он отдавал жене, я понимал, что это были присвоенные им деньги из тех, что полагались ему на представительские и прочие расходы. Выходило, что он сколотил немалое состояние, бесстыдно обманывая государство. Однако сам я не мог поступить нечестно и поэтому, упаковав аккуратно всю сумму, отправил ему доллары по дипломатической почте.

Поведение Егошина нередко раздражало меня. Но сейчас, когда его не стало, я осознал, что все мы не ценили его и как бы не воспринимали как высококвалифицированного специалиста. Когда я спросил Грибина, как же мы обойдемся теперь без него, он ответил:

— Уверен, что вы и сами справитесь со всем. Так же, как и Центр.

Однако я настаивал на том, чтобы Грибин прислал нам кого-то на место Егошина. И он выполнил мою просьбу, направив в Лондон Шилова, известного также под кодовым именем Шатов, — не столь талантливого, конечно, как Егошин, но вполне компетентного человека, который сразу же включился в работу в довольно трудный для нас период. Что же касается дальнейшей судьбы самого Егошина, то, оказавшись в Москве, где выпивка обходилась значительно дороже и вообще со всем этим было куда сложнее, чем в Лондоне, он в конце концов взял себя в руки и снова стал тем, кем и был прежде, — ценным работником.

В течение всего 1983 года Центр продолжал бомбардировать нас нелепейшими поручениями, касавшимися операции «РЯН». Нам предписывалось, например, следить неустанно, «не увеличились ли закупки крови и не выросли ли цены на нее» в донорских пунктах, и о любых изменениях тут же докладывать наверх. Причина подобных поручений была ясна: наше руководство не сомневалось, что усиление активности в этой области явится верным признаком готовности противника в ближайшее же время претворить в жизнь свои коварные замыслы. Но все эти люди даже не подозревали, что в Англии не платят за сдачу крови.

В ту пору в Советском Союзе предпринимались отчаянные попытки любым путем дискредитировать президента Рейгана, и в телеграммах, поступавших к нам из Москвы, изо дня в день повторялось одно и то же: администрация Рейгана активно готовится к войне. Осенью, после того как 1 сентября над Японским морем был сбит корейский самолет «KAI-007», напряженность во взаимоотношениях между Востоком и Западом достигла крайнего предела. Не прошло и нескольких дней после этого трагического события, как всему миру стало известно, что советский летчик, выпустивший из своего истребителя две ракеты, а затем доложивший по радио: «Цель уничтожена», совершил чудовищную ошибку, однако Кремль и КГБ в своем стремлении скрыть правду всеми силами пытались убедить общественность в том, что «вторжение самолета в советское воздушное пространство» являлось «заранее спланированной и тщательно подготовленной разведывательной операцией» и что руководство этой операцией осуществлялось из «определенных центров на территории Соединенных Штатов и Японии». Ложь советских правителей была столь очевидной, что многие из моих коллег в резидентуре не на шутку встревожились, понимая, какой удар по международному престижу Советского Союза нанесло это заведомо ложное заявление.

Генеральный секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Андропов, в то время уже смертельно больной, не стесняясь в выражениях, всячески поносил Соединенные Штаты и выдвигал против этой страны хотя и не вполне конкретные, но тем не менее весьма серьезные обвинения, в которых содержался намек и на то, что президент Рейган якобы готовится к нанесению ядерного удара. Однако паранойя, охватившая советское руководство, достигла своего апогея во время боевых учений под кодовым названием «Меткий стрелок из лука», проводившихся в Европе командованием НАТО со 2-го по 11 ноября. Несомненно, целью этой акции являлась отработка механизма использования ядерного оружия, и, поскольку кое в чем эти учения отличались от предыдущих, советские группы наблюдения, разместившиеся возле американских военных баз, забили тревогу. Когда однажды вечером наши наблюдатели заметили какую-то незначительную передислокацию одной из частей и узнали о перемене часа радиомолчания на другое время, КГБ сразу же решил, что вооруженные силы США приведены в состояние боевой готовности. В телеграммах — «молниях», отправленных Центром в самый разгар учений как нашей резидентуре, так и лондонскому отделению ГРУ, сообщались некоторые подробности осуществляемой в данный момент операции. В иносказательной форме нас предупреждали, что эти учения могут оказаться прелюдией ядерной войны.

Когда учения завершились, а катастрофа не разразилась, паранойя в Москве чуточку ослабла. Не желая показаться кому-то хвастливым, я все же должен сказать, что информация, которую я передавал еженедельно англичанам, сыграла немалую роль в ослаблении напряженности, поскольку вскоре после описанных выше событий Запад начал делать успокаивающие заявления по проблемам, связанным с ядерными вооружениями. Однако в ноябре, когда в Англии были развернуты ракеты типа «круиз», а в Западной Германии — типа «першинг», в Москве вновь поднялась тревога, и на нас в очередной раз обрушились требования активизировать сбор разведданных в рамках операции «РЯН». В своем ежегодном обзоре, подготовленном в конце 1983 года, Гук вынужден был признать наличие «недочетов» в работе резидентуры по сбору секретны х материалов, касающихся «специфических планов США и НАТО относительно подготовки к превентивному ракетно-ядерному удару по СССР». Центр, не желая в своем ослеплении замечать, что подобных планов не существует, ответил на это гневным посланием.

О том, сколь широкое распространение получила мания преследования в Советском Союзе не только на государственном, но и на бытовом уровне, можно судить по двум трагическим событиям, имевшим место в Лондоне. Двое наших сограждан там покончили жизнь самоубийством. Мужчина — чиновник англо-советской торговой палаты — повесился у себя дома. Возможно, из-за каких-то личных проблем или — нельзя исключать и такого — из-за приверженности к алкоголю или наркотикам. И женщина — жена сотрудника одной из международных организаций, работавшая секретарем в приемной нашего посольства: выбросилась из окна своей квартиры, расположенной на пятом этаже. Возможно, причиной самоубийства послужили проблемы со здоровьем. Оба трупа были отправлены в Москву в госпиталь КГБ, для тщательного обследования. Врачи, проводившие вскрытие, заявили, будто ими обнаружены следы какого-то химического вещества, пагубно влияющего на психику, что и послужило причиной самоубийства в обоих случаях. Ну а яд был конечно же добавлен им в пищу английским и спецслужбами,

Конечно же это полнейшая нелепица. Ни мужчина, ни женщина не представляли интереса для английских спецслужб. И заключение врачей являлось лишь еще одним свидетельством того, как паранойя, ставшая в нашем обществе вполне обыденным явлением, стимулировала у советских людей неврозы. Гук, как и все мы, свидетели этих трагедий, с нетерпением ждал медицинского заключения, и врачи КГБ, производившие вскрытие обоих тел, отлично зная, что от них требуется, не стали никому осложнять жизнь и с готовностью вынесли вердикт, устраивавший и резидента, и прочую публику.

Однако после смерти Андропова в феврале 1984 года, когда госпожа Тэтчер, вице-президент Буш и другие западные лидеры изъявили желание принять участие в похоронах главы Советского государства, напряженность ослабла, и при недееспособном преемнике почившего Генсека Константине Черненко международная обстановка уже никогда не приближалась к опасной черте. Никитенко, который после высылки Гука был назначен исполняющим обязанности резидента в Лондоне, уже не воспринимал слишком серьезно проблему «РЯН». Что же касается лично меня, то я так и не смог окончательно оправиться от того стресса, который испытывал, постоянно вращаясь в двух совершенно разных мирах.

 

Глава 12. Англичане — обьекты "охоты"

Главная задача, которую ставил перед собой КГБ, разворачивая свою деятельность и в Англии, и в других странах, заключалась в вербовке агентов с целью получения секретной информации, представляющей интерес как в военном, так и в политическом отношении. Однако во время моего пребывания в Лондоне успехи КГБ в решении этой задачи были ничтожно малы. Зато он весьма преуспел в другом виде своей деятельности, которым занимался наряду с первым, в широкомасштабной пропагандистской работе, призванной создавать благоприятное впечатление об СССР. Попавшие в его поле зрения англичане, которые могли бы так или иначе способствовать этому, сразу же становились объектами, и после довольно длительного процесса обработки, если только все проходило удачно, они зачислялись Комитетом или в свои агенты, или в тайные осведомители. К агентам относились те, кто, как считалось, более или менее сознательно помогали Советскому государству. Агенты и курировавшие их сотрудники КГБ соблюдали в своих взаимоотношениях определенную дисциплину. Кроме того, Центр требовал, чтобы их встречи проходили в условиях строжайшей секретности. В категорию тайных осведомителей включались те, кто, по мнению КГБ. готов был оказывать содействие Стране Советов или, по крайней мере, давал повод надеяться, что впоследствии, после надлежащей обработки, может быть использован в интересах СССР. Характер взаимоотношений между сотрудниками КГБ и осведомителями определялся последними. Ни о какой дисциплине там не могло быть и речи, и к тому же Москва редко требовала от сотрудников КГБ встречаться с подобными лицами тайком ото всех. Если же отдельные представители обеих категорий не были в состоянии обеспечивать КГБ ценной информацией и были полезны в основном только тем, что участвовали в формировании благоприятного для Москвы общественного мнения, то их именовали «агентами — проводниками» советского влияния и тайными «осведомителями — проводниками» советского влияния.

Это были, скорее всего, люди, которые в силу своих политических убеждений с симпатией относились к некоторым аспектам советского мировоззрения. Многие из них были самыми настоящими идеалистам, и большинство их «оказывало помощь» Советскому Союзу непреднамеренно. Все они систематически получали специально подобранную литературу, отражавшую советскую точку зрения на происходящие события и призванную содействовать дальнейшей их эволюции в желательном для КГБ направлении. Каждому, кто подвергался подобного рода идеологической обработке, КГБ присваивал кодовое имя, на случай, если отправленная им корреспонденция будет вдруг перехвачена.

Осведомители не всегда знали, что за ними ведется настоящая охота или что пресс-атташе или советский журналист, приглашающий их на обед, в действительности является сотрудником КГБ. Многие пришли бы в ужас, если бы вдруг обнаружили, что активно «помогают» противнику. Никто из сотрудников КГБ никогда и ни при каких обстоятельствах не признает, что он представитель советской разведки. Поэтому мы работали под личиной дипломатов, торговых атташе, журналистов и так далее. Подобное прикрытие требовалось, прежде всего, для того, чтобы попасть в Англию и, уже оказавшись там, осуществлять свою деятельность.

Я хочу, чтобы читатель сразу же уяснил себе, что многое из того, что я говорю, отражает в значительной степени не реальное положение вещей, а лишь зафиксированные в официальных документах КГБ представления этой организации о том, как обстоят дела. Тот факт, что кого-то считали агентом проводником советского влияния или тайным осведомителем, означал лишь то, что таковыми их числил КГБ. В любом случае все эти лица, как правило, весьма индифферентно относились к той роли, которая возлагалась на них Комитетом. Хотя на то, чтобы войти в тесный контакт с тем или иным объектом, уходило порой довольно много времени, как правило, отдача была незначительной. Поскольку мы действовали под прикрытием, наши объекты таковыми нас и воспринимали: дипломатами, журналистами, торговыми атташе.

Что касается нашей разведывательной деятельности, то главная ее цель состояла в том, чтобы внедриться в высшие звенья управленческой структуры независимо от того, кто их представляет в данный момент — консерваторы или лейбористы, и получить в результате доступ к государственным тайнам. Находясь в Англии, я стал свидетелем того, что лондонское отделение КГБ не успевало за временем и все еще продолжало частенько делать ставку на политиков социалистической ориентации, которые действительно играли заметную роль в политической жизни страны в шестидесятых — семидесятых годах, в период правления Лейбористской партии. В восьмидесятых годах мои коллеги, естественно, стремились проникнуть в Консервативную партию, но, за исключением нескольких случаев, мы убеждались лишь всякий раз, что у нас нет ни достаточных средств, ни умения, чтобы в полной мере осуществить этот замысел.

Если бы я назвал поименно всех тех людей, о которых упомянул в этой главе, то разразился бы страшный скандал. К сожалению, при описании реальных событий я вынужден соблюдать крайнюю осторожность, поскольку действующие в Англии строгие и архаичные законы о клевете не позволяют мне сказать то, что хотелось бы. Все, о чем я мог бы рассказать, было бы чистейшей правдой, однако я не смог бы представить суду соответствующие доказательства — они хранятся под замком в досье КГБ в Москве и поэтому мне не доступны. Тем не менее я надеюсь, что сумею показать, как КГБ пытался манипулировать несколькими видными общественными деятелями в пропагандистских целях.

Учитывая общий характер Программы Лейбористской партии на 1983 год, едва ли стоит удивляться тому, что Москва, служившее ей фасадом советское посольство в Лондоне и КГБ столь старательно обхаживали левых. Социалисты во главе со своим лидером Майклом Футом призывали руководство Англии к одностороннему ядерному разоружению, к отказу от применения ракетной системы «Трайдент», или «Трезубец», и от развертывания ракет типа «круиз» и, наконец, к закрытию всех американских ядерных баз на территории Англии. Понятно, что все эти требования горячо поддерживались Москвой.

В глазах руководства КГБ наиболее ценным тайным осведомителем лондонского отделения этой организации был ветеран Лейбористской партии, представлявший ее в парламенте, Феннер Брокуэй. То, что к восьмидесятым годам ему было уже за девяносто, не имело никакого значения: его левая ориентация и неискоренимая наивность позволяли поддерживать с ним самые теплые, дружеские отношения. В течение многих лет этого человека курировал Михаил Богданов, выделявшийся элегантностью и утонченностью на фоне сотрудников лондонского отделения КГБ.

Сыну ленинградского музыканта Богданову, красивому, всегда безупречно одетому и обладавшему представительной внешностью, было тогда чуть больше тридцати. Прикрытием ему служил статус лондонского корреспондента московской газеты «Социалистическая индустрия», а рабочее место его находилось в его же квартире неподалеку от Кенсингтон-Хай-стрит. Поскольку газета, которую он представлял, не имела достаточных средств, чтобы содержать собственных корреспондентов за рубежом, его журналистская работа была чистейшей фикцией и оставляла массу свободного времени для обхаживания нужных объектов.

Богданов разъезжал с Брокуэем по Лондону, возил его в ресторан, из ресторана — в палату лордов, подбрасывал его до дома и одаривал свитерами, перчатками и прочее, прочее.

В те дни Москва придавала исключительно большое значение массовому движению в поддержку мира, включая кампанию за ядерное разоружение, и делала все, что в ее силах, чтобы использовать их в Своих интересах.

Большинство жителей западных стран не видели ничего плохого ни в кампании за ядерное разоружение, ни в других аналогичных движениях. Да и в самом деле, разве это не здорово контроль над вооружениями, различные комитеты в Женеве? Людям хотелось, чтобы государства разоружались, и соответствующие призывы сторонников мира звучали для них вполне безобидно.

Москва, однако, продумав все тщательно и действуя решительно и целеустремленно, предприняла попытку использовать подобные движения в качестве дымовой завесы для постоянного наращивания производства орудий массового уничтожения и создания ядерного арсенала.

Подобная тактика СССР сопровождалась всевозможными пропагандистскими трюками. «Это Запад расширяет свой ядерный арсенал, — утверждалось, например, советскими средствами массовой информации. Это Запад испытывает ядерное оружие. Это Запад размещает в самом сердце Европы смертоносные ракеты «Першинг-2» и «круиз».

С присущим ей цинизмом Москва использовала каждого, кто по наивности соглашался дуть в ее дуду. И ни один из общественных деятелей не делал этого столь эффективно, как Брокуэй. Возглавляемое им Движение за всемирное разоружение — сравнительно небольшая организация, которую он основал в 1979 году вместе с Филипом Ноэль-Бейкером, — было, по существу, игрушкой в руках КГБ. Брокуэй с таким упорством озвучивал в своих речах идеи, которые сумел привить ему Богданов, что в наших отчетах Центру он фигурировал значительно чаше, чем другие политики. В Лондоне, Восточном Берлине, Праге, Брюсселе и во многих других местах — короче, всюду, где бы он ни был, — он проводил огромную работу на радость КГБ. В частности, эта организация испытывала по отношению к нему огромное чувство признательности еще и потому, что он горячо отстаивал идею создания безъядерных зон, за что так ратовал Кремль, стремясь опоясать ими огневую мощь Запада на случай глобальной войны. В сущности, как ни прискорбно это, он был марионеткой КГБ.

Весьма любопытно, что в своей последней книге, опубликованной в 1986 году и озаглавленной «Девяносто восьмой еще не окончился», Брокуэй не упоминает ни Богданова, ни КГБ. Это дает основание полагать, что он, скорее всего, догадывался, кем в действительности был его верный друг, выполнявший по собственному почину обязанности и его шофера, и личного секретаря, но при этом ему было все же невдомек, что то, чем он занимался, представляло немалую опасность для Запада. Косвенным подтверждением успешного сотрудничества КГБ с этим человеком можно считать состоявшееся еще при жизни Брокуэя, в 1985 году, торжественное открытие в лондонском Ред-Лайон-сквер памятника ему, представлявшего собой его скульптурный портрет.

Еще двумя англичанами, на которых делали ставку Советы, являлись члены парламента тоже от Лейбористской партии Фрэнк Эллаун и Джеймс Леймондч. Оба они активно участвовали в инициированном Москвой Движении сторонников мира и, по мнению советского посольства, вели себя так, словно были агентами не КГБ, а Международного отдела ЦК КПСС, поскольку послушно выполняли установки Советского комитета защиты мира. Их зарубежные поездки, их публичные выступления и, наконец, то, как они голосовали в парламенте, производило на Москву самое благоприятное впечатление, поскольку их действия были в русле советской пропаганды. Несомненно, сами они не рассматривали свою деятельность в такой плоскости, но я исхожу исключительно из содержаний досье КГБ и докладных записок советского посольства.

Советское руководство пыталось использовать в своих интересах возникшие в разных странах организации в защиту мира. Посольство СССР в Англии посещали представители разных социальных слоев. Среди постоянных визитеров были и такие желанные объекты, как Брюс Кент, генеральный секретарь Движения за ядерное разоружение, и Джоан Раддок, председатель указанной организации. Они не любили официальных приемов, но, как и многие другие, приходили свободно, ни от кого не таясь, в наше посольство, чтобы побеседовать с послом, его заместителем или советником Львом Паршиным. Проводя значительную часть своего времени в разъездах, они посетили немало стран, включая Советский Союз и восточноевропейские страны, и, где бы они ни появлялись, функционеры Комитетов зашиты мира пытались оказать на них свое влияние. Находясь в Лондоне, Богданов не раз приглашал Джоан Раддок в ресторан, рассчитывая таким образом установить более тесный деловой контакт с ней, но она всякий раз приглашение отклоняла. Я не знаю, что заставляло ее так поступать, возможно, она опасалась, что кто-то попытается скомпрометировать ее, сфотографировав в неофициальной обстановке с советским чиновником. Несомненно, проявлять осторожность побуждали ее и тревожные слухи о том, что Движение за ядерное разоружение финансируется СССР. Так ли это было на самом деле или нет, мне неизвестно: во всяком случае, у меня нет никаких доказательств ни достоверности, ни безосновательности подобных слухов.

Не знаю почему — возможно, по простоте душевной — мы все решили не трогать Тэма Дальелла, придерживавшегося левых взглядов воспитанника Итонского колледжа и владельца замка в Шотландии. Хотя мы никогда не считали его тайным осведомителем, он тем не менее своей громкой гневной реакцией на затопление аргентинского крейсера «Белграно» во время фолклендской войны сослужил КГБ неплохую службу, поддержав, по существу, развернутую этой организацией пропагандистскую кампанию. Как я уже говорил, КГБ и другие советские учреждения заняли в этом конфликте сторону Аргентины, так что любой, кто выступал против проводившейся Англией военной операции и, соответственно, критически оценивал внешнюю политику правительства консерваторов, вызывал в Москве самую горячую симпатию.

Единственным из нас, кому удалось снискать расположение Дальелла, был все тот же Богданов. Он частенько встречался с Дальеллом в Лондоне и гостил у него в замке, и в предисловии к своей книге «Торпеда Тэтчер» Дальелл упоминает о Богданове как о симпатичном советском дипломате, который оказал ему большую помощь в работе над книгой. Сознавал ли Дальелл или нет, что он имел дело с сотрудником советской разведки, — это уже другой вопрос, я лично сомневаюсь в этом. Сам же Богданов считал, что подбросил Дальеллу ряд интересных идей, и вдохновенно расписывал в докладных Центру свои отношения с автором указанного выше сочинения. В годовом отчете лондонского отделения КГБ за 1983 год, подготовленном мною для Центра, Тэму Дальеллу был посвящен специальный раздел, в котором отмечалось, сколь полезной для нас оказалась заявленная им позиция. К сожалению, когда я передал отчет для ознакомления Гуку, тот, по своему невежеству не поставив меня об этом в известность, заменил имя Тэм на Том, так что документ ушел в Москву с вопиющей ошибкой, что вызвало справедливое негодование Богданова. Этот случай исключительно ярко высвечивает одну из проблем, с которыми нам приходилось постоянно сталкиваться: серьезной помехой в нашей работе было не только невежество таких людей, как Гук, но и требования Центра поставлять ему информацию в немыслимо огромных объемах. Чтобы хоть как-то удовлетворить эти непомерные требования, сотрудникам нашего отделения приходилось во что бы то ни стало составлять уйму всевозможных докладных записок, отчетов и прочего справочно-информативного материала. При таком положении вещей порой просто некогда, как говорится, отделить зерна от плевел и нередко сотрудники просто вынуждены были неимоверно раздувать свои успехи и преувеличивать ценность сведений, полученных ими от своих осведомителей.

Среди английских политиков имелось немало таких, кто сами по себе, без всяких усилий с нашей стороны, столь энергично и столь горячо выступали в поддержку советской позиции по самым различным вопросам, что КГБ не видел особой нужды в их дополнительной идеологической обработке. Одним из них являлся Тони Бенн, чьи взгляды, по нашему мнению, почти полностью совпадали с политическими установками Коммунистической партии Советского Союза. Советское посольство было уверено, что Бенн и без каких-либо усилий с его стороны будет выступать с просоветскими, антиамериканскими заявлениями и в палате общин, и с других высоких трибун. Попов, не отличавшийся особым умом, так и не заметил, что значительная часть английского общества считала Бенна эксцентричным человеком и не принимала всерьез. Как-то раз, во время очередного нудного утреннего совещания в подвальном помещении посольства, посол сделал весьма красноречивое заявление:

— Товарищи, перечитывая свои отчеты за последние двенадцать месяцев, я обнаружил, что кое-что из отправленной в Москву информации, которую мы получили от своих осведомителей, не имеет ничего общего с реальной действительностью. Так, например, преисполнившись вдохновения, я изложил точку зрения одного известного политика, который, выступая перед публикой, поделился своими взглядами на ближайшее будущее. Однако, по прошествии времени, я, к сожалению, вынужден признать, что все его заявления были глубоко ошибочными и что ни один его прогноз не оправдался. Поэтому обращаюсь к вам с нижайшей просьбой впредь при составлении докладных проявлять сугубую тщательность. И еще хочу вас попросить заново просмотреть все свои отчеты за прошедший год на предмет выяснения, кто из наших друзей-англичан постоянно допускает просчеты в своих суждениях и тем самым вводит в заблуждение других.

Я шепнул на ухо Льву Паршину, сидевшему рядом:

— О ком это он?

— А ты как думаешь? — ответил тот. Конечно же о Тони Бенне!

На следующий день Попов поинтересовался нашим мнением по поводу того, как лучше начать беседу с Дэвидом Стилом, лидером Либеральной партии Великобритании, который приглашен на предстоящий прием.

— Как вы думаете, — сказал посол, — не стоит ли мне предварить беседу словами: «Мистер Стил, известно ли вам, что вы однофамилец нашего великого вождя Сталина?».

Мы лишь переглянулись, так и не отважившись что-либо ему ответить.

Одним из тех, кто в глазах КГБ заслуживал самой высокой оценки, был завербованный еще в семидесятых годах известный журналист Ричард Готт, рыжебородый сотрудник газеты «Гардиан», отличавшийся своими левыми взглядами. Хотя наши связи с ним давно прервались, тем не менее в конце 1994 года, когда было предано гласности его сотрудничество с КГБ, ему пришлось уйти из «Гардиан».

Хотелось бы упомянуть и еще об одном человеке, имени которого я не могу назвать. Поскольку КГБ проявил к нему интерес, Центр распорядился во время моего пребывания в Лондоне наладить с ним связь. Стимулом к сотрудничеству с нами, согласно нашим расчетам, могла бы послужить кругленькая сумма в шестьсот фунтов стерлингов, которую мы намеревались вручить ему при встрече наличными.

Поскольку передать эти деньги нашему потенциальному агенту предстояло Богданову, мы принялись с ним горячо обсуждать, как провернуть это дело, и наконец сошлись на том, что лучше всего конверт с банкнотами отдать ему незаметно или во время совместного обеда, или чуть позже, уже по окончании трапезы. Но когда мы поделились своим планом с Гуком, он решительно отверг его как чрезвычайно рискованный: если Богданова вдруг задержат и обыщут, конверт с деньгами послужит неопровержимой уликой.

Способ передачи денег, которому Гук отдавал предпочтение и который был уже апробирован им в Нью-Йорке, заключался в том, чтобы сунуть пачку банкнотов в карман нужного человека в тот самый момент, когда тот как ни в чем не бывало поравняется с нами. Мы возразили, заметив, что зимой, когда люди ходят в пальто, это, возможно, еще и сработает, летом же требуется нечто иное. В конце концов у меня возникла идея купить дешевый пластиковый бумажник, положить в него деньги и попросту вручить его в виде огромного подарка. Гук согласился.

— Но только не вздумайте проделывать это в ресторане, — предупредил он. — Выйдите на улицу, потом сверните за угол и быстренько, прежде чем появятся сотрудники службы слежения и успеют что-либо понять, отдайте ему бумажник.

Так Богданов и поступил. В последствии он не раз встречался с этим человеком, но, как оказалось, практически без толку.

Вспоминаю также один курьезный случай, который произошел зимой 1982/83 года и вызвал сильное замешательство у всех, кто хоть как-то был причастен к этому делу. Игорь Титов, решив прощупать, не найдется ли среди сотрудников «Гардиан» кого-нибудь еще, помимо Готта, кто смог бы представить определенный для КГБ интерес и в конечном итоге смог бы стать нашим очередным объектом, обратился в ЦК КПСС с просьбой санкционировать организацию поездки в Советский Союз группы журналистов из этой газеты. Хотя и с большим трудом, но он пробил-таки свою идею. Когда сотрудники «Гардиан» прибыли в нашу страну, их тотчас же разбили на группы и повезли по разным местам. Вернувшись на родину, они подготовили специальный выпуск газеты, посвященный различным аспектам советского образа жизни. Нет нужды говорить, что, какие бы личные симпатии они ни питали к нам, они обнаружили мало такого, о чем стоило бы писать. Члены Центрального Комитета, известные своим догматическим мышлением, поспешили обвинить Титова в неудачном эксперименте. В ответ Титов отправил в Москву пространную телеграмму с анализом спец-выпуска «Гардиан», не преминув указать, что около шестидесяти процентов содержащегося в нем материала носит позитивный характер, и, следовательно, общий баланс сводится в пользу этого мероприятия. Тем не менее затея с журналистами запомнилась нам надолго.

Когда вставал вопрос о передаче денег нашим друзьям, обычно вспоминали обо мне, поскольку я неплохо с этим справлялся. В Копенгагене мне довелось видеть, как Любимов вручал деньги Коммунистической партии Дании, и, находясь уже в Лондоне, я и сам стал заниматься точно тем же, вручая представителям Коммунистических партий Филиппин и Южной Африки и Африканскому национальному конгрессу чеки в долларах на сумму, обозначенную четырехзначными числами. «Ходоки» от этих организаций дважды в год являлись в советское посольство. Одним из них был проживавший в Лондоне пенсионер, который принимал когда-то, перед Второй мировой войной и в первые годы после нее, активное участие в том, что он называл «классовой борьбой против американского империализма», и спустя сорок лет все еще сохранял полномочия получать эти деньги для своих сподвижников.

Но хотя Москва и проявляла готовность оказывать материальную поддержку соответствующим организациям и подобной публике, КГБ не разрешал своим отделениям вербовать жителей Запада, которые не скрывали своей принадлежности к коммунистическим партиям. В результате такой, например, человек, как Кен Гилл, генеральный секретарь одного из профсоюзов, был обделен нашим «вниманием», поскольку он входил в состав руководства Коммунистической партии Великобритании и нередко упоминался как ее потенциальный лидер. И все же я был лично знаком с ним, правда, лишь потому, что мне приходилось довольно часто водить к нему делегации, прибывавшие из Москвы.

Что бы ни происходило в мире, какие бы катаклизмы ни потрясали его, Москва неизменно сохраняла уважительное отношение к западным коммунистам, что можно продемонстрировать на примере Эндрю Ротштейна, одного из основателей Коммунистической партии Англии. К тому времени, когда я оказался в этой стране, ему было уже за восемьдесят, однако в посольстве считали своим долгом не только проявлять заботу о нем, но и использовать его в качестве консультанта по сложным политическим вопросам. Советские дипломаты восьмидесятых годов, которым по самому их статусу полагалось быть коммунистами, довольно часто сталкивались с необходимостью уяснить для себя, как оценивают то или иное событие истинные западные коммунисты. И тогда они отправлялись в Северный Лондон, где проживал Ротштейн, чтобы побеседовать с ним наедине и спросить у старого коммуниста совета. Однажды и я побывал у него и вернулся в угнетенном состоянии духа: этот жалкий старый человек с консервативным догматическим мышлением, реакционными взглядами и крайне ограниченный все еще пользуется у кого-то авторитетом, и посольство считает необходимым поддерживать с ним постоянную связь. Приведу попутно весьма знаменательный факт: жил он неподалеку от кладбища, где был похоронен Карл Маркс. Насколько мне известно, он и в 1989 году продолжал провозглашать: «Коммунизм победит!». Умер же Ротштейн, так и не раскаявшись и ничего не поняв, в 1994 году, в возрасте девяноста пяти лет.

Из моих собственных осведомителей никто не доставлял мне столько хлопот, как Рон Браун, член парламента от лейбористов, представлявший Лейт, один из районов Эдинбурга, и бывший профсоюзный деятель со скандальной репутацией: однажды он сломал жезл в палате общин, в другой раз его схватили с поличным в тот самый момент, когда он похищал бриджи у своей любовницы. С ним установили контакт еще до того, как я прибыл в Лондон, на мою же долю выпало поддерживать с ним отношения, как бы ни складывались они. Главная проблема заключалась в том, что говорил он с сильным шотландским акцентом, и я, так и не заделавший зияющие бреши в английском, понимал его с трудом. Согласно разработанным в КГБ инструкциям, встречи с осведомителями должны проходить в тайне ото всех и никак не в центре Лондона. Но поскольку Браун не просто числился членом парламента, а принимал самое активное участие в работе палаты общин, он не мог позволить себе отсутствовать в обеденный перерыв свыше определенных для этого двух часов. Короче говоря, у него не было времени для поездок в лондонские пригороды, да он и не желал куда-то ехать. Поэтому я вынужден был встречаться с ним на Куинсуэй или на Кенсингтон-Хайстрит. Это же означало, что при составлении своих отчетов я должен был придумывать какие-то отдаленные места, где якобы встречался с ним, а также указывать свободные от внешнего наблюдения маршруты, которыми, мол, добирался туда.

Но этого мало. Поскольку я с трудом понимал его речь, то мне приходилось самому придумывать, о чем мы беседовали. Во время наших встреч я в основном молча сидел, делая вид, будто внимательно слушаю его. Чтобы ввести своего осведомителя в заблуждение, я старался придать своему лицу по возможности умное выражение, словно мне все было понятно. В то же самое время я ужасно терзался: что же, черт возьми, я напишу в своем отчете? Не знаю, за кого уж там он меня принимал, во всяком случае, не за агента КГБ, — но, встречаясь со мною, он почти наверняка рассказывал немало интересного о парламентских делах. Однако, как ни прискорбен сей факт, с таким же точно успехом он мог вещать мне и о погоде в своей родной Шотландии или перейти с английского на арабский или японский, чего я, скорее всего, не заметил бы. Так что все, о чем сообщалось в моих докладных, — места встреч, маршруты, содержание бесед, — являлось плодом моего умотворчества, но это не очень-то отягощало мою совесть: то, к чему прибегал я, было отнюдь не единичным явлением в анналах истории КГБ, как следует из того, что уже сказано мною чуть выше.

После моего бегства из Москвы в 1985 году и сообщения в средствах массовой информации о моем безопасном пребывании в Англии, Браун написал миссис Тэтчер письмо, в котором обвинял ее в том, что она подослала меня, агента английских спецслужб, шпионить за ним. Самое печальное во всей этой истории заключалось в том, что, будь я действительно тем, кем он меня посчитал, я все равно из десяти произнесенных им слов смог бы разобрать всего лишь одно, и то в лучшем случае.

Но как бы ни было, по мнению КГБ, Браун мог еще пригодиться, даже если, по своему обыкновению, неосознанно будет «лить воду на нашу мельницу», как это произошло, например, в 1981 году, когда он отправился в Афганистан в сопровождении своего коллеги по парламенту Роберта Лидерленда. Вернувшись на родину, они оба в своих выступлениях высказались в пользу коммунистического режима в Кабуле и осудили моджахедов, что, в соответствии со своеобразной системой мышления, свойственной советским чиновникам, было воспринято Москвой как прямая поддержка официальной советской пропаганды. Во время своей поездки английские парламентарии охотно позировали перед камерой корреспондента одной из газет перед монументом в виде водруженного на платформу танка. Впоследствии молодые консерваторы в нарушение авторских прав воспроизвели этот снимок на плакате, сопроводив его небольшим текстом. Одному из этих бесстрашных путешественников приписали следующие обведенные кружочком слова: «За все время своего пребывания в Афганистане мы не видели ни единого танка». Надпись же под рисунком гласила: «Социализм вреден для ваших глаз».

Михаил Любимов частенько рассказывал мне о том, как в шестидесятых годах КГБ вербовал левых и вел себя с ними так, словно они и впрямь были настоящими агентами, какими они выглядят на страницах книг. В частности, широко пользовался шпионской атрибутикой, включая тайники, установку сигналов и тому подобное.

— Почему вы возились со всем этим? — спросил я как-то. — Не проще было просто встречаться с ними?

Любимов объяснил это тем, что, с одной стороны, Центр предписывал сотрудникам КГБ вести себя с агентами именно так, с другой стороны, использование подобных аксессуаров оказывало дисциплинирующее воздействие на агента и придавало ему чувство уверенности в том, что его отношения с куратором имеют под собой прочное основание. Что же касается самих англичан, согласившихся сотрудничать с КГБ, то они, скорее всего, исходили из того, что коль скоро у нас имеются лишние деньги, то почему бы их и не взять.

Я не знаю, считали ли наши агенты, что поставляемая ими информация никому не причинила вреда, или же их мало заботило это. Некоторые, однако, — особенно те, кто пребывал в романтическом состоянии духа, — все же, мнили себя истинными шпионами.

Как-то раз мы получили распоряжение возобновить, если удастся, наши связи с одним потенциальным тайным осведомителем, Джеком Джонсом, бывшим профсоюзным лидером, а ныне семидесятилетним пенсионером. Я вышел на него с помощью работавшего в посольстве кагэбэшника из сектора Х Анатолия Черняева, обладавшего обширнейшими знаниями о профсоюзном движении в Англии. Мы вместе посетили Джонса в его типично муниципальной квартире с типично мещанской обстановкой: на полках — лишь несколько книг, во всем — исключительный, даже чрезмерный порядок, — и Черняев представил меня ему. После того как я еще два раза побывал у него дома, мы стали встречаться в ресторанах. Хотя мне и было приятно проводить время с ветераном профдвижения, ничего полезного из встреч с ним я так и не извлек. Да и какой мог быть прок для КГБ от пенсионера? В своих мемуарах, опубликованных в 1986 году под названием «Член профсоюза», он, как и Феннер Брокуэй, ни словом не обмолвился о своих связях с советской разведкой, но в данном случае это произошло потому, что он действительно не знал, кто мы на самом деле.

Однажды Джек Джонс непреднамеренно, сам того не ведая, оказал мне услугу. Показав ему изданную Конгрессом профсоюзов брошюру, в которой приводился длинный список профсоюзных лидеров, я попросил его высказать свое мнение на их счет. Беседа с ним оказалась столь продуктивной, что я смог составить краткую, в три страницы, справку об отдельных представителях профсоюзного руководства, которую и приложил к отчету о нашей встрече.

«Сведения, полученные мною от нашего агента и касающиеся видных деятелей профсоюзного движения, столь обширны, писал я в докладной, — что я счел целесообразным изложить их отдельно в приложении».

Подготовленный мною документ, состоявший из двух частей — собственно отчета и приложения к нему, — создавал иллюзию того, что человек, с которым я встречался, исключительно полезен для нас, а сведения, полученные от него, просто бесценны. Читатель и сам может судить по приведенному выше материалу, каковыми в действительности являлись они и как при умении можно из мухи сделать слона. Телеграмма, содержавшая полный текст моего отчета с приложением, произвела в Москве настоящий фурор, о чем я узнал, когда спустя несколько недель приехал туда в отпуск. А было это так. Равиль Поздняков, начальник отдела КГБ, ведавшего Англией, присутствовал на обеде, данном в честь Суслова, возглавлявшего в Министерстве иностранных дел отдел Англии и Скандинавии. Суслов, великий выпивоха, явился на прием уже изрядно пьяным. Поздняков, татарин из мусульманской семьи, не потреблял спиртного, но по такому случаю решил все же выпить, за компанию с Сусловым. Когда же он потом вернулся в свой кабинет, вид у него был оживленный. Алкоголь, видно, сделал свое дело, передо мной сейчас был непривычный для меня человек — открытый и искренний.

— Да понимаешь ли ты, парень, что устроил нам тут со своим отчетом? — произнес он весело. — Ты дал понять мне, какой я идиот, какой никудышный офицер разведки! Своим приложением ты доказал, что можешь извлечь ценную информацию даже из безнадежного осведомителя! Это невероятно! Я потрясен до глубины души!

Я с интересом наблюдал за Поздняковым, думая при этом о том, как может изменить человека пара бокалов вина.

Поскольку от Джека Джонса было мало проку, я встречался с ним только пять или шесть раз. В основном мы мирно беседовали о профсоюзах и Лейбористской партии, не забывая при этом и Нейла Киннока, возглавлявшего оппозицию. Интересно отметить, что еще в 1981 году, как раз тогда, когда я собирался приступить к изучению английского языка, Дмитрий Светанко, находившийся в Москве, блеснул своей интуицией, сделав верный ход. В докладной из лондонской резидентуры говорилось, что Киннок, как лейбористский политик, заслуживает особого внимания, и Светанко, согласившись с этим, в ответной телеграмме заметил, что он рассматривает его как человека с блестящим будущим и что в связи с этим необходимо тщательно следить за каждым его шагом. Выполнение этого задания облегчалось тем, что Киннок оставался в неведении относительно попыток КГБ наладить связь с его партией. Впрочем, у меня создалось впечатление, что его куда более тревожила мысль о возможном проникновении троцкистов в ряды его партии, чем происки каких-то кагэбэшников, и, вероятно, для этого были веские основания.

Преемник Киннока Джон Смит с первой же встречи вызвал у меня уважение. Я встречался с ним всего один раз, на приеме в посольстве, но и этого оказалось достаточно, чтобы я понял, что это самая приметная фигура во всей лейбористской партии. Обладая живым умом и высоким интеллектом, он не только держал в своих руках все, что касалось внутренних дел его партии, но и отлично разбирался во внешней политике и в технических аспектах контроля за вооружениями. Ему было интересно буквально все, и вполне естественным для него было желание встретиться с русским и, чтобы обсудить кое-какие вопросы. Я был твердо уверен, что впоследствии именно он возглавит Лейбористскую партию. Но моему прогнозу не суждено было сбыться: как и тысячи других людей, я испытал настоящий шок, когда узнал о его внезапной кончине в 1994 году.

Одним из наших агентов с солидным стажем был старый политик и профсоюзный деятель Боб Эдуардз, член парламента сначала от Бристона, а потом от Уолверхэмптона. Во время гражданской войны в Испании он сражался на стороне республиканцев, в 1926-м и 1934 годах возглавлял английские делегации в Советский Союз.

Его завербовали так давно, что истоки нашего сотрудничества с ним терялись в глубокой древности. В течение многих лет им занимался Леонид Зайцев. В шестидесятых годах, когда он работал в Англии, это было просто. Однако затем, после того как он возглавил Управление Т, многое изменилось. И все же Зайцев не собирался мириться с этим. Став уже генерал-майором, он настоял на том, что будет и впредь поддерживать связи с Эдуардзом. Его упорство в данном вопросе имело много причин. Прежде всего, ему хотелось хотя бы время от времени встречаться со своим старым другом. Немалую роль во всем этом играло и его стремление по-прежнему заниматься оперативной работой. И наконец, контакты с этим ветераном служили ему дополнительным поводом наведываться в Европу. Поскольку Эдуардз, страстный поклонник всего европейского, с 1977-го по 1979 год был членом Европейского парламента и имел прямое отношение к Западноевропейскому союзу — существовавшей только на бумаге военно-политической организации, — они часто виделись в Брюсселе, где у Эдуардза имелись превосходные осведомители, не считая того, что ему был открыт доступ к информации военного и политического характера, представлявшей для КГБ немалый интерес. Здесь так высоко ценили его, что он был даже награжден орденом Дружбы Народов, третьей по значимости наградой в Советском Союзе. Этот знак отличия хранился в Центре в его досье, но однажды Зайцев взял его все же с собой в Брюссель, чтобы кавалер этого ордена смог, по крайней мере, взглянуть на него и подержать в руках.

Приехав в Москву в отпуск, я встретился с Михаилом Любимовым и сообщил ему, что восстановил связи со старыми его осведомителями.

— Отлично, — сказал он. — Но как там у вас с Микардо? В пятидесятых — шестидесятых мы считали его своим агентом, и неплохим к тому же. Но после чехословацких событий он отошел от нас.

Ян Микардо, насколько мне было известно, никогда больше не сотрудничал с КГБ. Чуть позже, вернувшись в Лондон, я увидел его вместе с Клайвом Понтином, государственным служащим, который, как представляется мне, не входил в число наших негласных помощников.

Они сидели за столиком у окна в «Гей, гусар!», венгерском ресторане в Сохо, излюбленном месте встреч лейбористских политиков и профсоюзных деятелей. В стороне от них, с бокалом коньяка в руке и длинной, чуть ли не в фут, гаванской сигарой во рту, расположился человек, считавшийся в КГБ одним из самых ценных и самых активных тайных осведомителей, — генеральный секретарь одного из крупнейших профсоюзов. Наблюдая эту сцену, я подумал: вот эти двое… Микардо больше не получает материальной поддержки от КГБ, этот субъект — получает. Сигара, которую он жует, — кубинского производства и попала сюда из Москвы по дипломатической почте.

Одна из причин, по которым я должен был посещать «Гей, гусар!», заключалась в том, что я «охотился» за Аланом Тэффином, еще одним профсоюзным деятелем, генеральным секретарем профсоюза почтовых работников, привлекшим к своей персоне повышенный интерес КГБ. Впрочем, «охота» продолжалась недолго: вникнув довольно быстро в сущность своего объекта — солидного человека, занимавшего половинчатую позицию и не интересовавшегося внешней политикой, я решил, что у меня нет ни малейших шансов подвигнуть его на полезную для нас деятельность.

Зимой 1984/85 года, к моему ужасу, внезапно пришла телеграмма, адресованная товарищу Горнову, с просьбой возобновить контакты с Бутом, к которому КГБ проявлял большой интерес еще в шестидесятых годах. В телеграмме говорилось далее, что КГБ, долгое время не поддерживавший с ним никаких отношений, пришел теперь к выводу, что возобновление былых связей с этим человеком может оказаться весьма полезным.

Это поставило меня в трудное положение. Майклу Футу был в то время семьдесят один год, и в прошлом году он оставил пост лидера Лейбористской партии. Но он все еще являлся членом парламента и по-прежнему пользовался в Вестминстере большим уважением. Что же мне делать? Когда я рассказал о возникшей у меня проблеме англичанам, они решительно заявили, что лучше всего под каким-нибудь благовидным предлогом уклониться от выполнения этого задания.

— Не дайте себе увязнуть по шею в трясине, — сказали они. — Держитесь подальше от всего этого, если только сможете.

Как объяснили мне мои друзья-англичане, в случае, если я установлю контакт с Футом, а они все еще будут курировать меня, они окажутся в сложной ситуации, чреватой политическим скандалом. Согласившись с их доводами, я отправил в Москву уклончивый ответ. Пообещав изучить предварительно обстановку и продумать возможные подходы к этому человеку, я высказал предположение о целесообразности подойти к Футу на приеме в посольстве и пригласить его на обед. Во время обеда как бы невзначай дать ему понять, что мне известно кое-что из его прошлого. К счастью, мое предложение не было поддержано.

Многие члены парламента от Лейбористской партии не только не желали сотрудничать с нами, но и занимали крайне враждебную позицию по отношению к Советскому Союзу. Однако самым ярым нашим противником был Эдвард Лидбиттер, член парламента от Хартлипулса, не упускавший малейшей возможности делать в палате общин запросы относительно шпионажа со стороны СССР. Для КГБ он стал одной из ненавистнейших фигур, и в наших телеграммах Центру то и дело звучали рефреном одни и те же примерно слова: «Мистер Лидбиттер, известный тем, что пытается разжечь в Англии антисоветскую шпиономанию, опять в своем репертуаре». Другой ненавистной для КГБ фигурой был выходец из Украины Стивн Терлецки, член Консервативной партии и депутат парламента от Западного Кардиффа. Он при каждом удобном случае громогласно выступал против любых предложений советской стороны. Москва же, в свою очередь, подозревала его в связях с украинскими националистическими движениями.

Интерес КГБ к профсоюзным лидерам был отзвуком не столь далекого прошлого — шестидесятых годов, когда профсоюзы могли все еще считаться всемогущими организациями. Но теперь уже шли восьмидесятые годы, а мы, невзирая на это и не принимая в расчет проводившихся премьер-министром Маргарет Тэтчер реформ, по-прежнему продолжали с энтузиазмом обхаживать профсоюзных боссов. Однако наиболее преуспели в этом не мы, а Борис Аверьянов, никогда не служивший в КГБ, хотя его и принимали довольно часто по ошибке за полковника советской разведслужбы. У этого исключительно умного человека, сотрудника Международного отдела Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, имелся в штаб-квартире Всемирной федерации профсоюзов, находившейся в Праге, свой собственный офис. Время от времени он совершал поездки по всей Европе, не реже одного раза, но обычно — дважды в год встречался с руководством английских и ирландских профорганизаций и неизменно присутствовал на всех проходивших в Англии съездах профсоюзов. Едва ли кто еще разбирался столь хорошо, как он, в обстановке в профсоюзном движении. Он досконально знал историю каждой профсоюзной организации, был лично знаком со многими профсоюзными деятелями и, питая к ним живой интерес, вникал буквально во все, что касалось их лично, помнил имена их жен и детей, знал, кто где проживает, где отдыхает, и при встречах с ними проявлял исключительную доброту и сердечность. Ему платили тем же, и он всегда был желанным гостем на любом профсоюзном форуме.

Но обхаживали профсоюзных боссов и их приближенных не только обосновавшийся в Праге Аверьянов и лондонское отделение КГБ, но и еще одна организация, занимавшаяся английскими профсоюзами, а именно созданное в Москве подразделение КГБ, известное как Управление РТ (аббревиатура словосочетания «работа с территориями»), которое, пользуясь предоставленными ему широкими возможностями, самостоятельно налаживало и поддерживало связи с желательными объектами. Сотрудники этого управления отлично понимали, что легче всего завербовать людей во время пребывания за рубежом. Оказавшись вдали от дома, люди, как правило, начинают чувствовать себя свободней, нередко злоупотребляют горячительными напитками и таким образом становятся легкой добычей для лиц, вознамерившихся прибрать их к рукам. Для достижения этой цели пускались в ход всевозможные средства: к намеченному объекту подсыпал и агента, устанавливали подслушивающие устройства, создавали ситуации, дискредитирующие иностранца, или, того хуже, возбуждали против него уголовное дело. Стремясь держать зарубежных профсоюзных деятелей на коротком поводке, сотрудники Управления РТ приглашали их на отдых в СССР и обеспечивали участие в профсоюзных съездах и конференциях в разных странах мира.

В числе тех, кому больше всего перепадало от щедрот этой организации, был и Джим Слейтер, второе лицо в руководстве профсоюза моряков. К тому времени, когда я прибыл в Лондон, Слейтер уже был тайным осведомителем Управления РТ, и один из сотрудников этого ведомства, посетивший Англию, с восторгом поведал мне о процессе «приручения» этого англичанина: как Слейтер побывал в Советском Союзе, сколь сильное впечатление произвела на него борьба советского народа против фашизма, как полюбил он нашу страну и ее народ. Вообще-то, согласно правилам Управления РТ, его сотрудникам строго-настрого запрещалось давать нам, кгэбэшникам, какие бы то ни было сведения о работающих на их организацию осведомителях, но в данном случае ликование, которое испытывали они, успешно затянув в свои сети этого человека, было столь велико, что у них невольно развязались языки.

В число специалистов, которые, как считали в КГБ, могли бы принести нам пусть и непреднамеренно, но все-таки кое-какую пользу, входил и Фред Холлидей, арабист, являвшийся в ту пору членом научного совета одного из институтов политологии. Во время ирано-иракской войны он зарекомендовал себя ведущим экспертом и часто выступал на телевидении с комментариями. Будучи лицом независимым, придерживавшимся левых взглядов, он осуждал внешнюю политику и Соединенных Штатов, и СССР, что не помешало, однако, Москве считать, что его позиция довольно близка к проповедуемым советской пропагандистской машиной идеям. Наладить контакты с ним было поручено Юрию Кобаладзе, который успешно справился с этим заданием, о чем можно было судить хотя бы по тому, что в поступавших к нам сообщениях упоминалось о близких отношениях, сложившихся между ними. Хотя Холлидей критически относился к советской политике, в КГБ все же полагали, что из их дружбы можно извлечь немалую пользу, поскольку она позволяла всегда иметь на руках превосходные аналитические записки о состоянии дел на Ближнем Востоке.

Кобаладзе, наполовину грузин и человек истинно интеллигентный, был свободен от шовинистических взглядов, присущих многим «более чистым» русским, но даже и он проявлял удивительную наивность в ряде вопросов. Как-то раз, например, он спросил Холлидея, действительно ли евреи плетут нити заговора по всему миру.

— Юрий, — укоризненно взглянул на него Холлидей, — как можешь ты задавать столь нелепые вопросы? Само собой разумеется, ничего подобного нет.

Самое интересное, что Кобаладзе, рассказывая мне об этом, так и не был уверен в правоте Холлидея.

Так как лондонскому отделению КГБ трудно было сохранять в тайне отношения, сложившиеся между Кобаладзе и Холлидеем, они встречались свободно, не таясь ни от кого. Однако сотрудники сектора ПР, прекрасно зная, что Москва неодобрительно относится к подобным вещам, в каждой докладной записке сообщали о том, что эта парочка встречается тайно. Подчиненные Гука считали, что главу лондонского отделения КГБ следует рассматривать, прежде всего, как представителя ортодоксальной Москвы, забывая на время о том, что он еще и их начальник. Исходя из этого и отлично сознавая, сколь скудны его представления об Англии и сколь плохо он понимал эту страну, они пичкали его той же ложью, что и Центр. В этом заговоре участвовал и я.

Однажды Кобаладзе зашел ко мне в расстроенных чувствах. Холлидей пригласил его с женой на обед, он же сказал Гуку, что идет на встречу с одним человеком, которого рассчитывает сделать тайным осведомителем. Гук, находясь во власти своих смехотворных идей относительно якобы происшедшего недавно «ухудшения оперативной обстановки» и ссылаясь на полученное им только что сообщение о некоей запланированной провокации, запретил ему даже думать об этом. Не зная, как ему поступить, Юрий обратился ко мне за помощью. Выслушав его, я высказал ему свое мнение, сводившееся к тому, что было бы невежливо отказываться от приглашения в день встречи.

— Все идеи Гука питаются паранойей, охватившей КГБ, — сказал я. — Не будем обманывать себя, будто это какая-то оперативная акция, ведь это — всего-навсего обед. Так что отправляйся со спокойной душой.

Только не говори ничего Гуку. В случае же чего я прикрою тебя.

Кобаладзе почувствовал огромное облегчение и, последовав моему совету, неплохо провел время в гостях.

Холлидей никогда не сообщал своему приятелю каких-то действительно секретных сведений, и все же КГБ продолжал считать, что Кобаладзе, поддерживая дружеские отношения с Холлидеем, выполняет оперативное задание.

В Англии имелось конечно же немало общественных деятелей, которых КГБ хотел бы видеть своими агентами и тайными осведомителями, но на их обработку не хватало ни денежных средств, ни людей, поскольку нагрузка у каждого из нас и так была чрезмерно велика. Одним из них был Стюарт Холланд, видный деятель Лейбористской партии и член парламента, занимавшийся в основном международными делами. Согласно поступившему из Москвы распоряжению, мне предстояло найти к нему подходы, поскольку в Центре надеялись, что он может стать весьма ценным для КГБ приобретением. Я, соответственно, встретился с ним и, когда мне стало ясно, что наш разговор, длившийся довольно долго, закончится ничем, понял, что Центр заблуждался. Москва желала также, чтобы я наладил контакт с Диком Клементсом, писателем и журналистом, который с 1961-го по 1982 год был редактором «Трибюн», затем стал старшим советником Майкла Фута, а чуть позже — Нейла Киннока. После нескольких лет безуспешных попыток установить с ним прочные связи за дело взялся Кобаладзе, который, в отличие от своих предшественников, добился-таки своего, но на этом все и кончилось: КГБ решил оставить этого человека в покое.

Другим общественным деятелем, к которому Москва проявляла интерес, был писатель и ведущий одной из радиопрограмм Мелвин Брагг. Однажды мы получили из Центра длинное письмо, касающееся исключительно его. В нем говорилось, что КГБ обратил на Брагга внимание во время его поездки по восточноевропейским странам. Какие-либо попытки установить с ним контакт до сих пор не предпринимались, но после изучения его данных занимавшиеся этим лица пришли к заключению, что он представляет собой потенциально ценный объект, заслуживающий того, чтобы с ним повозиться, поскольку придерживается прогрессивных взглядов, то есть, если перевести на общедоступный язык с типичной для Москвы фразеологии, дружественно настроен к Советскому Союзу и к тому же пользуется влиянием в английских средствах массовой информации. Однако решение приступить к обработке его, как и многие другие такого же рода замыслы, оказалось мертворожденным ввиду ограниченности наших возможностей. Если мы, сотрудники лондонского отделения КГБ, не смогли внедриться через вербовку нужных нам людей даже в такие наиболее важные для нас учреждения, как министерство иностранных дел, управление делами премьер-министра, министерство внутренних дел, то нам ли устраивать охоту за отдельным представителем средств массовой информации?!

Не знаю, как там было дальше, но лично мне не попадалось никаких свидетельств того, что Брагг стал играть по нашим правилам.

Мне приходит на память и занимательная в чем-то история с Ольгой Мейтленд, которая в то время еще не была членом парламента. Известная своими правыми взглядами, она энергично, поднимая по малейшему поводу шум, участвовала в кампаниях против таких организаций в поддержку мира, как Движение за ядерное разоружение. Мы часто говорили о ней в резиденции, но никогда не предпринимали в отношении ее каких-либо шагов, пока у нас не появился новый присланный из Москвы сотрудник — Сергей Саенко. Молодой, стройный и красивый, некогда чемпион в беге на средние дистанции, Сергей сразу же заинтересовался Ольгой, но не как объектом, а как личностью. Я не думал, что она обладает какой-либо важной информацией стратегического или политического характера, и не раз говорил ему, что заниматься ею — пустое дело, но он настаивал на необходимости продолжать встречи с ней, и я предположил, что ему просто нравится проводить время в ее обществе. У меня не было никаких доказательств того, что она когда-либо поступалась ради него своими идеологическими воззрениями или чем-то еще, более личностным. Единственное, что я могу твердо сказать относительно их взаимоотношений, так это то, что они воспринимались мною как нечто странное и в плане нашей разведывательной работы, и с сугубо житейской точки зрения.

Работавшие в посольстве «чистые», то есть не состоявшие на службе в КГБ, дипломаты самостоятельно, без всякого вмешательства со стороны резидентуры, представлявшей совсем другое ведомство, и на свой страх и риск энергично завязывали контакты с наиболее интересными для них лицами. И открыто, ни от кого не таясь, приглашали политиков на обеды и приемы и не раздражались, если их гости придерживались иных, отличных от их идей и воззрений. Одним из англичан, наиболее часто посещавших посольство, был Джулиан Эймери, который с 1972-го по 1974 год, когда у власти находилась Консервативная партия, занимал пост министра иностранных дел и по делам Содружества. Приятно проводя время в этом советском учреждении, он не забывал и об интересах своей страны и всегда горячо отстаивал английскую позицию по тем или иным вопросам. Так же, кстати, поступал и Джон Биггс-Дэвидсон, другой член парламента от консерваторов, общительный и дружелюбно настроенный человек, который помог мне понять многие вещи. Католик, страстный приверженец государственной церкви, он однажды резко ответил тому, кто спросил его о возможности вывода войск с территории Северной Ирландии.

— Сами подумайте, — произнес он, — что бы сказали вы, если бы я спросил вас о выводе советских войск из какой-нибудь области в центральной части России? Наши войска в Ирландии потому, что она входит в состав Соединенного Королевства, вот и все.

Другим частым гостем, человеком столь же дружелюбным, как и Джон Биггс-Дэвидссон, был Норман Эткинсон, лейборист и член парламента от Тоттенхэма. Личность весьма популярная у советских дипломатов, неизменно украшал списки приглашенных гостей — точно так же, как и Энтони Бак, тогдашний председатель парламентского комитета обороны. Большим вниманием посольства пользовался и Энтони Марлоу, консерватор и член парламента от Нортгемптона. Подобное отношение к нему не в последнюю очередь объяснялось тем, что в арабо-израильском конфликте он решительно встал на сторону арабов, что было на руку советскому руководству, оказывавшему поддержку арабам, чтобы осложнить положение Израиля и тем самым ослаблять позиции США на Ближнем Востоке.

По мнению КГБ, некоторые члены парламента заслуживали того, чтобы ими заняться. Например, Фрэнк Кук, который привлек к себе внимание КГБ тем, что не упускал случая продемонстривать свои антианглийские взгляды. Однако на одном из приемов в доме номер 18 на Кенсингтон-Пэлас-Гарденс он повел себя столь одиозно, что у всех без исключения сотрудников КГБ пропало всякое желание возиться с ним.

Говоря о тех, кто придерживался левой ориентации и чаше других присутствовал на приемах в советском посольстве, нельзя не упомянуть и Дензила Дэйвиса, который в то время занимал пост секретаря по делам обороны в теневом кабинете. Я думал частенько, какой это будет курьез, если к власти придут лейбористы и нынешний секретарь по делам обороны, пользовавшийся репутацией горького пьяницы, проявит себя вдруг горячим сторонником Советского Союза и противником Америки. Разве не по этому принципу мы выбирали себе друзей?

Время от времени деятельность посольства блокировалась инструкциями из Москвы. Так, например, Кеннету Уоррену, члену парламента от Гастингса, специалисту в области аэронавтики и члену многих наиболее важных комитетов палаты общин, проявлявшему искренний интерес к России, очень хотелось бы, судя по всему, посетить в качестве гостя Советский Союз, но в телеграммах из Центра говорилось: «Держитесь от него подальше, он может быть связан с английскими спецслужбами», в общем — еще одно проявление паранойи КГБ. Мнение КГБ, изложенное в этих посланиях, ничем не подтверждалось, я же находил Уоррена, который конечно же не знал, кем я в действительности являлся, милым, симпатичным человеком и был признателен ему за его интерес к нашей стране. С Питером Темпл-Моррисом, консерватором и членом парламента от Леоминстера, дело обстояло несколько иначе. В телеграмме из Центра утверждалось — ошибочно, как оказалось, — будто он с симпатией относится к СССР, в беседах откровенен и женат на персиянке, что также может нам пригодиться, если мы сумеем наладить с ним отношения.

Встречаясь с ним на приемах в посольстве, я пришел к заключению, что это человек образованный, общительный и любознательный в лучшем смысле этого слова, но я никогда не замечал ничего такого, что свидетельствовало бы о его желании сотрудничать с нами. Если бы я владел английским несколько лучше и был менее занят, я бы с удовольствием попытаться наладить с ним контакт, но в силу не зависевших от меня обстоятельств у меня не было такой возможности.

Пожалуй, самой загадочной личностью из всех наших осведомителей был Роберт Максвелл, миллионер и промышленный магнат, который в 1991 году таинственно исчез со своей яхты неподалеку от Канарских островов. Как было обнаружено впоследствии, он присвоил себе миллионы фунтов стерлингов из пенсионных фондов своих компаний. За десять лет до этого, в Москве, мне довелось видеть телеграмму, отправленную Поповым из Лондона, в которой описывалась его встреча с Максвеллом. Само по себе это сообщение не представляло особого интереса, но Светанко, заместитель начальника отдела Англии, начертал на послании «Присматривайте за этим старым шпионом».

Я, увидев это, спросил:

— Дмитрий Андреевич, что вы имеете в виду?

— Максвелл — английский шпион, — ответил Светанко. — Он стал служить в английской разведке сразу же после войны, и наше посольство ставит себя в дурацкое положение, затевая с ним игры. Они просто идиоты, если решаются иметь с ним дело.

Это показалось мне странным. Когда я оказался в Лондоне, то узнал, что Максвелл, чех по происхождению, когда-то, давным-давно, был членом парламента, но затем отошел от политики и занялся бизнесом, превратившись со временем в растолстевшего, старомодного капиталиста, грубого со своими подчиненными, за что те, естественно, его ненавидели. Однако, не раз наблюдая за ним со стороны, когда он беседовал с Поповым во время приемов в советском посольстве, я видел, что посол относится к нему с величайшим почтением. Мне рассказывали также, что он стал пользоваться большим авторитетом в Москве, в Центральном Комитете Коммунистической партии, после того как опубликовал в переводе на английский избранные работы Андропова, Черненко и Брежнева. Этот жест Максвелла, естественно, польстил самолюбию советских руководителей.

Высшее руководство КГБ, считавшее Максвелла английским шпионом, больше всего было раздражено тем, что Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза пренебрег его предостережениями и продолжал крепить связи с этим человеком. В конце 1984 года из Центра поступила телеграмма, в которой просили нас, сотрудников лондонского отделения КГБ, прислать в Москву подробнейшую характеристику этого человека. Составлять ее выпало на мою долю, и я подготовил по данному вопросу объективную, как казалось мне, докладную. Я сообщил, что Максвелл, бывший когда-то политиком, является теперь ведущим бизнесменом и что ему нравится, когда известные люди в Европе выражают ему свое уважение. В Англии, отмечалось мною, обстоятельства складываются далеко не в его пользу: он непопулярен среди профсоюзов, которые считают его наихудшим предпринимателем, надменным и напыщенным. Упомянул я и о том, что когда-то он был связан каким-то образом с английской разведслужбой.

К тому времени Гук уже уехал, и руководить отделением стал Никитенко. Прочитав мой черновой вариант, он сказал:

— Мы не можем отправлять это в таком виде, поскольку сами же всегда утверждали, что Максвелл, вне сомнения, английский шпион.

— Однако, если судить по тому, что видим мы сейчас, — ответил я, — он представляет собою нечто иное. Если даже когда-то он был замешан в чем-то таком, то теперь уж наверняка не станет выполнять поручения каких бы то ни было спецслужб. КГБ совершает типичную для него ошибку, считая его шпионом.

— Пусть так, — сказал Никитенко с сомнением в голосе, — но мы-то ведь с вами — не революционеры и посему не можем игнорировать общие установки только потому, что Гука здесь нет. Давайте дополним эти строки таким вот абзацем: «Мы не исключаем возможности того, что после встречи с видными деятелями восточноевропейских стран Максвелл, будучи в близких отношениях с английскими разведслужбами, мог написать подробнейшие отчеты о своих впечатлениях…»

— Хорошо, — согласился я. — Пусть будет так, раз вы настаиваете на этом.

И мой текст, после соответствующих поправок, внесенных Никитенко, ушел в Центр. У меня создалось впечатление, что внезапный интерес к Максвеллу со стороны Москвы указывал на некоторые изменения в отношении к этому человеку. Судя по всему, в верхах намеревались извлечь из него еще большую пользу, чем прежде. И если верить слухам, дошедшими до меня несколько позже, так оно и случилось: КГБ начал со временем использовать его в качестве проводника своих идей в печатных изданиях.

В заключение этой главы я хотел бы сообщить читателям о выводе, к которому я пришел в результате всего вышесказанного, а сводится он к тому, что если бы Лейбористская партия вновь вернулась к власти, одержав победу на всеобщих выборах в июне 1983 года, то КГБ усилил бы свои позиции. Если нам не удалось обзавестись настоящими агентами из числа членов этой партии, то это вовсе не значит, что у нас там не было превосходных тайных осведомителей и просто друзей, каждый из которых с готовностью рассказал бы нам обо всем, что только знал. С лейбористами у власти КГБ смог бы получать достаточно полную информацию относительно того, что происходит в самом английском правительстве. С другой стороны, после того как Маргарет Тэтчер и консерваторы одержали на выборах победу, наши возможности в этой стране, как и следовало предполагать, значительно сократились.

 

Глава 13. Исполняющий обязанности резидента

Решив после отъезда Гука, что резидентом назначат его, Никитенко неотступно стремился к этой цели. Но пока Центр не принял окончательного решения, он действовал лишь как его заместитель.

Своего рода сенсацией, привлекшей наше внимание летом 1984 года, явилось возвращение в Москву Олега Битова, одного из ведущих сотрудников московской «Литературной газеты», который за год до этого, во время кинофестиваля в Венеции, оказался в числе невозвращенцев. После пространных бесед с сотрудниками МИ-5 Битов продал свою историю «Санди телеграф» за сорок тысяч фунтов стерлингов и, как казалось, обосновался в Лондоне, поселившись в Ист-Шине. Он начал разъезжать по белу свету, посетил Соединенные Штаты и страны континентальной Европы в надежде сделать литературную карьеру на Западе: не ограничиваясь статьями, он подписал с одним издательством контракт на издание книги о собственной его, Битова, жизни. Умный, интеллигентный человек, занимавшийся и переводами, он обладал рядом негативных черт, к коим относились чрезмерное самомнение, непрактичность в житейских делах и тоже чрезмерное пристрастие к алкогольным напиткам, особенно — к виски.

Неизвестно, как бы сложилась впоследствии его жизнь, но 16 августа, в четверг, он внезапно исчез. Его машина, красная «тойота-терсел», была найдена в Кенсингтоне, у Императорских ворот. Новые друзья Битова, англичане, предполагая, что он попросту удрал из Англии, недоумевали. Тем более, что буквально за несколько дней до этого занялся сменой зубных протезов. И в самом деле, момент для побега он выбрал не очень-то удачно, коль скоро из шести предполагавшихся визитов к протезисту состоялся только один, когда ему лишь сняли старые мосты, — оставшиеся многочисленные бреши во рту требовали серьезного внимания специалиста. Вскоре распространился слух, что он был похищен КГБ и тайно вывезен в Москву. Некоторые даже подозревали, что он был агентом КГБ, а изъявленное им желание остаться на Западе — чистейшая фикция. Тайна оставалась неразгаданной до тех пор, пока он не появился месяц спустя в Москве на специально организованной по этому поводу пресс-конференции. Обрушивая на журналистов поток смехотворных измышлений, он, в частности, заявил, что во всем виноваты англичане: они, мол, похитили его, предварительно напичкав наркотиками, а затем, под дулом пистолета, заставили написать серию газетных статей.

Действительность же оказалась куда прозаичней. Скучая по своей дочери Ксении, которая находилась в подростковом возрасте, и опасаясь, что он не сможет выполнить взятых им на себя обязательств написать книгу, Битов решил вернуться на родину. Отобедав в тот памятный августовский четверг, он подошел в послеполуденный час к воротам главного здания советского посольства, к дому номер 13 на Кенсингтон-Пэлас-Гарденс, и нажал на кнопку звонка. Дежурному охраннику он сообщил:

— Я — Олег Битов. Впустите меня.

Охранник, никогда не слышавший этого имени, сказал, что не сможет этого сделать. Тогда Битов заявил:

— У меня имеется при себе нечто такое, что может заинтересовать посольство.

С этими словами он перебросил через ворота кейс, который упал на подъездную дорожку.

Это заставило охранника позвонить дежурному дипломату. Тот, зная, кто такой Битов, впустил его. Битов сказал, что желает вернуться в Москву и что в случае, если ему будет обеспечено безопасное возвращение на родину, он сообщит властям много ценного относительно применяемых английскими спецслужбами методов оперативной работы. В его кейсе, заявил он, находится несколько магнитофонных кассет, где записано все, что увидел он или узнал, оказавшись в Англии.

В нарушение всяческих правил, то ли по собственному почину, то ли заручившись предварительно согласием Центра, высшие должностные лица в посольстве разрешили Битову провести ночь в подсобке рядом с залом для приемов. Вскоре из Центра поступило распоряжение выдать незадачливому невозвращенцу временный советский паспорт и переправить его тайком на самолете в Софию, столицу Болгарии, где с ним встретится представитель советского посольства в этой стране, и отправить его на самолете в Москву. Битов лег на заднее сиденье машины и укрылся одеялом, после чего посольская машина выехала на Кенсингтон-Пэлас-роуд и мгновенно исчезла за первым же поворотом. Тот факт, что английская служба слежения не заметила стоявшего у ворот посольства Битова, естественно, вызывал у всех моих сослуживцев крайнее удивление. Самое обычное, рутинное наблюдение немедленно выявляло каждого, кто там появлялся. Но на этот раз было по-другому. И поскольку Битова как-то просмотрели, его исчезновение не только вызвало сенсацию в прессе, но и повергло в растерянность МИ-5.

К сожалению, я в это время был в отпуске, а когда вернулся в конце августа в Лондон, все в посольстве только об этом и говорили. Мои коллеги пребывали в эйфории и упивались своими успехами, хотя вся их «операция» свелась к укрытию Битова за стенами посольства в течение пары дней. Но, как бы там ни было, Никитенко объявили благодарность.

Во время очередной встречи с англичанами Джек спросил:

— Кстати, Олег, не известно ли вам что-нибудь о человеке, которым интересуется близкая нам по духу служба, — о Битове? Возможно, вы уже знаете, что он исчез.

Я выслушал Джека с невозмутимым видом.

— О Битове? — небрежным тоном уточнил я. — Да, известно.

— Известно?! Так скажите же скорее, что с ним стряслось!

— Он в Москве.

И я рассказал им все, что знал.

Осенью 1984 года из Центра пришла телеграмма, в которой говорилось о том, что в самое ближайшее время в Англию должен приехать из Франции исключительно ценный агент КГБ. Он был известен под кодовым именем Поль, носил бороду и говорил только по-французски. Нам сообщили также, что связь с ним должна, по возможности, осуществляться исключительно с помощью тайников и эпизодических визуальных контактов у кинотеатра в районе Пэтни-Бридж; какие-либо личные встречи с агентом крайне нежелательны. Никитенко было поручено обследовать указанное место и, начиная с этого момента, находиться там каждый четверг в восемь вечера.

Но едва он приступил к выполнению задания, как пришла другая телеграмма, предписывавшая ему приостановить на время посещение этого места. Вскоре Никитенко отправился в отпуск, возложив на меня руководство отделением, что случилось в моей практике впервые. Пока он находился в отпуске, пришла еще одна телеграмма, с поручением нашей резидентуре подобрать для того же агента из Франции два тайника, достаточно емких, чтобы в них мог уместиться небольшой кейс. Я попросил офицера из сектора КР, работавшего в торговом представительстве СССР, подыскать одно такое место, другое же я решил подобрать сам. Поскольку я был слишком загружен работой, мне пришлось прибегнуть к помощи одного из своих осведомителей-англичан, и он посоветовал мне воспользоваться неким весьма старым захоронением в тихом, поросшем лесом укромном уголке на Бромптонском кладбище, у Фэлхэм-роуд.

— Когда вы придете туда, найдите огромный каменный дуб: возле него-то и находится эта безымянная могила, сказал он. «Каменный дуб» более распространенное у нас название падуба — англичанин произнес по-русски.

На указанное мне кладбище я отправился с Лейлой и детьми в ближайшую же субботу. Проходя по центральной аллее, я обратил внимание на то, что посетителями кладбища были по преимуществу мужчины. Шли они, как правило, парами, некоторые были в шортах. Подобное несоответствие окружающей обстановке вызвало у меня недоумение, и только потом я узнал, что сия юдоль печали — излюбленное место встреч разного рода распутников и извращенцев. Неподалеку от задней ограды мы подошли к небольшому участку, густо заросшему травой и кустарником. Надгробной плиты, о которой упоминал мой осведомитель, я так и не нашел, зато мое внимание привлек могильный камень, стоявший почти вертикально. У самого его основания имелось небольшое углубление, малоприметное из-за плотно окружавшей его густой травы. После того как я обследовал этот идеальный для нашей цели потенциальный тайник, мы вернулись домой.

Как выяснилось потом, все наши хлопоты оказались напрасными. Неделями мы наблюдали и за улицей возле кинотеатра, и за тайниками, но — тщетно. А затем нам сообщили, что этого знаменитого агента можно уже не ждать: шифровальщик французской военной разведки по имени Абривар умер от рака. Нельзя сказать, чтобы французской DST или Управлению территориального наблюдения, — столь уж быстро удалось узнать, кому же именно обязаны они исчезновением у них ряда секретных материалов: чтобы выйти на этого человека, ему потребовалось два с лишним года. Желая получить более или менее точное представление об ущербе, нанесенном Франции этим предателем, вышеупомянутая служба была полна решимости разыскать похищенные им документы и, узнав в конце концов, где они находятся, сумела похитить их у бывшей любовницы Абривара.

В августе месяце, когда я проводил в Москве свой отпуск, меня вызвали в Центр, где в верхах решался вопрос обо мне, и там я вновь встретил Грибина, занимавшего теперь пост начальника англо-скандинавского отдела.

С аккуратно подстриженными усами и худощавым лицом, внешне он почти не изменился. И хотя в душе он был подхалим и карьерист, я должен все же признать, что по отношению ко мне он проявил истинное дружелюбие.

— Олег, — сказал он, — я знаю, что вы превосходно справились бы с ролью моего заместителя. И — в сугубо гипотетическом плане — мне очень хотелось бы видеть вас в этой должности. Однако трудность состоит в том, что вы работаете сейчас за рубежом: пошел всего лишь третий год вашего пребывания в Лондоне. С другой стороны, работа резидента там…

Он принялся рассказывать мне, как после высылки из Англии Гука его буквально обложили со всех сторон представители различных лобби и кланов в Первом главном управлении. Каждая из этих группировок во всю старалась пропихнуть кого-нибудь из своих протеже на пост резидента в лондонском отделении КГБ. Он же, со своей стороны, вот уже несколько месяцев отстаивает мою кандидатуру и, соответственно, отвергает всяческие попытки отдельных клик навязать ему своего человека. Телефонные звонки, угрозы, подношения, мольбы — все пущено в ход. И кому же из кандидатов, представленных высшему руководству на рассмотрение, удалось обойти всех остальных? Этим счастливчиком оказался никто иной, как Виталий Юрченко, человек с примитивным солдафонским мышлением. В 1975–1980 годах он отслужил один срок в Америке, но только в качестве сотрудника службы безопасности в советском посольстве в Вашингтоне, оперативной же работой за рубежом никогда не занимался.

— Разве могу я направить такого человека в Лондон?! — гневно воскликнул Грибин. — Он же не справится там с этой работой. Станет разыгрывать из себя важного чинушу при важной должности, и это все, на что он способен. В общем, я категорически выступил против его кандидатуры. Единственный человек, которого я желал бы видеть на этом посту, это — вы.

Затем он сказал, что ему приходится действовать крайне осторожно и осмотрительно.

— По мере возрастания чьих-либо шансов стать главой лондонского отделения, — заметил он, — обстановка накаляется все сильнее, интриги плетутся еще искуснее и заметно усиливаются подлые, грязные попытки этого человека дискредитировать.

Он пообещал писать мне в Лондон, чтобы я знал, как подвигается дело.

Потом тихо, чуть ли не шепотом, сообщил, что в Центре только о том и говорят, что в ближайшем будущем ожидает и КГБ, и народ, и отозвался с большой теплотой о новом, подающем надежды политике Михаиле Горбачеве, который в конце года намеревается посетить Англию. КГБ, сказал Грибин, пришел к заключению, что это самая лучшая фигура для вывода страны из того положения, в котором она оказалась, и что сам Комитет сделает все, чтобы помочь этому человеку, хотя, естественно, в скрытой, завуалированной форме, чтобы никто ни о чем не догадывался.

— Поэтому, когда он соберется в Лондон, мы попросим вас прислать нам краткий, но достаточно полный и глубокий анализ обстановки в Англии, — сказал в завершение нашей беседы Грибин. — Такой, чтобы, изучив этот документ, он мог быть воспринят англичанами как человек исключительно высокого интеллекта.

Как-то раз вечером Грибин пригласил меня к себе домой на ужин с его женой Ириной и дочерью Еленой, которую когда-то все звали Аленкой. Когда я видел ее в последний раз в Дании, она была десятилетней девчушкой, и я решил преподнести ей в подарок имевшееся у меня прелестное издание шотландской поэзии, в переводах русского поэта Константина Бальмонта.

Поскольку Бальмонт, живший на стыке двух веков, в коммунистическую эпоху считался в нашей стране ярчайшим представителем декадентства, достать его произведения в Советском Союзе было невозможно, и упомянутую выше книжку я купил во время загранкомандировки. Я понимал, что Аленка за прошедшие шесть с лишним лет подросла, и тем не менее, нажав на кнопку звонка, не был готов к тому, что увидел, переступив порог квартиры Грибина. У обоих ее родителей — у Николая с его узким лицом и у Ирины, наполовину еврейки, с восточными чертами лица, — были темные волосы, рядом же с ними стояла белокурая русская красавица с очаровательной мордашкой, длинноногая, стройная, с тонкой талией и пышными бедрами. Казалось, что она только что сошла с картины, написанной в академической манере лет сто назад.

Грибин, стоявший у нее за спиной, явно был горд своим чадом и испытывал огромную радость, заметив мое восхищение. Вечер прошел как нельзя лучше, книга имела огромный успех.

Вернувшись в Лондон вскоре после того, как Никитенко получил благодарность за свой мнимый успех с Битовым, я тоже решил предпринять нечто такое, что повысило бы мою репутацию в глазах Центра и не нанесло бы при этом ущерба Западу. Вскоре, словно в ответ на мои мысли, мне представилась такая возможность, причем без всяких усилий с моей стороны.

Однажды ко мне в кабинет ворвался необычайно возбужденный наш сотрудник по фамилии Токарь — в отсутствие Никитенко старший в подразделении контрразведки — и сообщил, что в посольстве объявился необычный посетитель — Светлана Аллилуева, или миссис Питерс, дочь Сталина. В косынке на голове и в темных очках, она преспокойненько вошла внутрь, не узнанная никем из наших сотрудников и, как мы обнаружили позже, не замеченная службой наблюдения МИ-5, и сказала, что желает вернуться в Россию вместе со своей дочерью Ольгой, которой было тогда тринадцать лет. Токарь передал мне незапечатанный конверт с ее письмом. Якобы адресованное ее сыну от первого брака, оно предназначалось в действительности высшему советскому руководству и выражало гнев, возмущение и глубокое разочарование, которые она испытала, непосредственно столкнувшись с некоторыми крайне отрицательными реалиями западного образа жизни.

Я читал ее послание со смешанным чувством восхищения и жалости: восхищения — потому что оно было блестяще написано, в яркой, выразительной форме, а жалости, поскольку автор его глубоко заблуждался, подходя столь однобоко к оценке Запада. Но ее можно было понять. Ее реакция на то, что увидела она, оказавшись в чуждом для нее мире, была вполне естественна для русской женщины с примесью восточной крови в жилах. Она все еще пребывала под влиянием традиционного, патриархального образа жизни, который наблюдала в своей семье, и, само собой разумеется, приходила в ужас от таких пагубных проявлений свободы в западных странах, как распространение порнографии, безудержное потребление наркотиков, алкогольных напитков и табачных изделий, распущенность девочек, начинающих половую жизнь в тринадцать лет. Знакомясь с содержанием письма, я видел, что эта женщина, разуверившись в том, что Запад является олицетворением свободы, демократии, светлых чаяний и подлинной цивилизации, теперь, спустя двадцать лет после того, как покинула родину, пришла к выводу, что западный образ жизни — это прежде всего продажность, непорядочность, бесстыдство и деградация личности. Ясно, ее страшило будущее, уготованное ее дочери, и она с дрожью в сердце думала о том, что через год или два утратит контроль над своим ребенком, и что Ольга начнет, как и многие ее сверстницы, вести себя вызывающе по отношению к матери, спать с мальчишками, баловаться наркотиками и неизвестно где пропадать по ночам.

Смысл всего того, что писала Светлана, жалуясь на удручающую обстановку на Западе, сводился к тому, что она хотела бы вернуться к более скромному и достойному образу жизни в России. Однако проблема заключалась в том, что она уже успела позабыть, что представлял собой в действительности советский образ жизни. Более того, проведя за рубежом два десятилетия, она начала со временем идеализировать условия жизни в Советском Союзе. И наконец, она не знала о том, что с тех пор, как она покинула родину, жизнь там резко ухудшилась. В шестидесятых годах, которые она помнила, там еще не ощущалось столь острой нехватки продовольствия, продажность чиновничества и взяточничество не достигли таких широких масштабов, как теперь, тогда все еще сохранялись какие-то устои нравственности, коммунизму не удалось покончить с традиционными ценностями и, ко всему прочему, в сознании людей еще были живы воспоминания о сталинском терроре, в какой-то степени удерживавшие их от нарушения законов и совершения противоправных действий. В общем, чего Светлана не приняла во внимание, так это того, что к 1984 году в СССР многое изменилось в худшую сторону, и наше государство имело все меньше оснований считаться цивилизованной страной.

Вопреки надеждам и ожиданиям советских людей, работавших за границей, обстановка на родине деградировала изо дня в день. Такие важнейшие социальные сферы, как здравоохранение и народное образование, пришли в упадок, дефицит продуктов питания принял чудовищные размеры, ассортимент имевшихся в магазине промышленных товаров был крайне скуден, автолюбители сталкивались со все большими трудностями, когда возникала необходимость отремонтировать свои машины, — и так во всем, куда ни сунься. Коррупция стала обыденным явлением, вплоть до того, что распространилась и среди значительной части партийного аппарата. КГБ все это хорошо было известно, но справиться с этим злом он не мог. Разрыв в уровнях технологического развития Советского Союза и Запада продолжал увеличиваться, экономический рост приостановился: тот ничтожно малый процент среднегодовых темпов прироста валового внутреннего продукта, который приводился в официальных сводках, являлся всего-навсего результатом произвольного манипулирования статистикой. Советские люди между тем все острее сознавали свое положение: телекоммуникационные средства получили столь широкое распространение в нашей стране, что цензура не могла уже более скрывать от народа новости о происходящих в мире прогрессивных процессах.

Светлана, казалось, закрывала на все это глаза. Но разубеждать ее в чем-либо никто не стал: задача работников посольства заключалась в том, чтобы побыстрее переправить ее тайно на родину. Первое, что я сделал, это попросил секретаршу перепечатать письмо, написанное неразборчивым почерком. Затем мы с Токарем составили текст телеграммы, приведя отдельные цитаты из письма. Но это далось нелегко, мне, во всяком Случае.

Токарь, украинец из простой, неинтеллигентной семьи, исключительно плохо писал по-русски, находясь одновременно не в ладах и с орфографией, и с грамматикой, и со стилем, чем создавал для меня определенные проблемы. Он упорно, часами, корпел над составлением чернового варианта направляемой в Центр телеграммы, после чего за дело принимался я: не желая компрометировать себя отправкой документа, несвободного от некоторых огрехов, пусть и чисто филологического свойства, я обыкновенно садился и переписывал его целиком, поскольку перепечатывать подобного рода тексты на пишущей машинке нам из соображений безопасности строжайше запрещалось. Примерно так же получилось и на сей раз. Просидев до полпервого ночи, я передал телеграмму несчастному шифровальщику, несшему дежурство в это позднее время, и подождал немного, на случай, если у него возникнут какие-нибудь вопросы по тексту.

Поскольку Грибин настаивал, чтобы все важные телеграммы направлялись не только в сектор КР, но и лично ему, я на одной из двух копий поставил его кодовое имя — Северов — и на следующий день получил положительный ответ: «Продолжайте проводить с ней беседы и готовьте к отправке». При Черненко, немощном, тяжелобольном человеке, советское руководство, придерживаясь в своей политике реакционной линии, все сильнее скатывалось к сталинизму и посему горячо приветствовало идею Светланы воссоединиться с «правоверными»: возвращение блудной дочери должно было продемонстрировать всему миру, пусть и незначительную, но все же вполне определенную идеологическую победу Советского Союза над Западом.

Мы разработали до удивления простой план вывоза Светланы из Англии, а заодно и посоветовали ей, как продать свой дом, как распорядиться деньгами и как все устроить таким образом, чтобы в случае, если ей понадобятся ее сбережения, она смогла бы получить их потом в одном из московских банков. В последующие две недели она приходила в посольство еще четыре раза и всякий раз часами беседовала с Токарем за чашкой чая и небольшими бокалами с бренди. Конечно, я сообщил английской спецслужбе, что происходит, но там не видели никакого смысла удерживать Светлану против ее воли и лишь пожелали ей доброго пути.

Отъезд Светланы прошел без каких-либо осложнений. Поскольку официально она числилась миссис Питерс, гражданкой Америки, мы просто купили ей авиабилет до Софии, вот и все. Хотя наша суета вокруг Светланы являлась по сути лишь детской забавой в сравнении с тем, чем мы занимались обычно, тем не менее мое участие во всем этом деле значительно возвысило меня в глазах моего московского начальства, а в ноябре из Центра пришла телеграмма, в которой нам с Токарем объявлялась благодарность.

Пока мы вели переговоры с Центром относительно Светланы, в политической жизни Англии произошло драматическое событие: в «Гранд-отеле» в Брайтоне, во время проходившего там съезда Консервативной партии, взорвалась бомба, заложенная Ирландской освободительной армией. Утром 12 октября информационные радио и телепрограммы только и говорили об этой варварской террористической акции, в результате которой несколько человек погибло. Миссис Тэтчер, как стало известно, лишь чудом удалось уцелеть. Миллионы телезрителей видели кадры, запечатлевшие Нормана Теббита, ее министра по делам торговли и промышленности, в тот самый момент, когда его в крайне тяжелом состоянии извлекали из-под обломков обрушившегося здания пожарные.

Услышав о трагедии, я, естественно, первым делом подумал о том, что в связи с этим предпримет КГБ. Что же касается нас, сотрудников лондонского отделения, то я полагал, что это не имеет к нам ровно никакого отношения. Сообщения о смертоносной бомбе подробно комментировались всеми международными агентствами, и здесь, казалось, мы мало что могли добавить. Кроме того, меня, как ответственного за работу нашего подразделения КГБ, утешало то, что участок, которым я руковожу, функционирует отлично, в обычном своем режиме, и мне лишь остается радоваться тому, что это я управляю всем этим. Лица, ответственные за техническое обеспечение нашей работы или за сбор материалов о ресторанах и о свободных от внешнего наблюдения маршрутах, водитель оперативной машины — все они эффективно трудились, оперативники, составлявшие основной костяк нашего отделения, демонстрировали исключительную дисциплинированность. И я, предаваясь подобным размышлениям, принялся с утра за чтение поступивших из Центра телеграмм и составление ответа на них, если это требовалось. Послеполуденное время также прошло безмятежно, без всяких происшествий, и в шесть вечера я возблагодарил судьбу за то, что она подарила мне такой приятный день. Теперь я свободен, надо мной нет никакого начальника, который мог бы задержать меня. Мне никто не помешает отправиться спокойно домой и насладиться жизнью — поиграть с дочерьми, прокатиться в автомобиле, выпить пива в каком-нибудь ресторанчике. В таком вот радужном настроении я запер свой кабинет, спустился вниз по лестнице, вышел из ворот и подошел к своей машине. И только тут меня словно громом поразило.

Что я, черт возьми, делаю? Собираюсь поехать как ни в чем не бывало домой, не удосужившись отправить в Центр хотя бы одну строчку о самом важном событии дня? А между тем для него данное происшествие представляет исключительно большой интерес, поскольку великое множество сотрудников КГБ, работающих на территории Советского Союза, непосредственно сталкиваются с проблемами обеспечения государственной безопасности, подготовкой и проведением антитеррористических операций. Осуществлена крупнейшая террористическая акция против правительства Англии, а из лондонского отделения КГБ — ни единого слова! Неужели исполняющему обязанности резидента нечего сказать по этому поводу? Нет, это недопустимо, необходимо тотчас же все исправить.

Я быстренько взбежал вверх по лестнице, крикнув на бегу шифровальщику, чтобы он не уходил, и стал составлять короткую телеграмму, в которой не преминул посыпать соль на раны Центра, указав, что данная акция будет иметь самые благоприятные для Консервативной партии последствия. Последняя операция террористов, вызвав гнев у всех нормальных граждан Англии, ослабит поддержку ирландских националистов и умножит число сторонников нынешнего правительства как из-за естественного в подобных случаях сочувствия к пострадавшим, так и из-за восхищения миссис Тэтчер, проявившей в трагической ситуации исключительную отвагу, выдержку и решительность. Немалую роль сыграет в этом и сила духа, продемонстрированная ранеными, и в частности мистером Теббитом.

На подготовку текста короткой этой телеграммы у меня ушло три четверти часа, и, работая над ним, я испытывал истинную радость от сознания того, что теперь Центр получит предельно точное описание реакции английской общественности на преступную акцию террористов. Покончив с этим, я вновь закрыл кабинет и отправился домой.

Все это произошло незадолго до того, как мы получили первые официальные сообщения о многообещающей фигуре, только что взошедшей на советский Олимп и успевшей уже сейчас занять видное место в советской иерархической структуре. Когда-то Горбачев ведал вопросами, связанными с сельским хозяйством, но в мае, когда у власти находился больной Черненко, его назначили секретарем по идеологии. Это была важная ступень для дальнейшего продвижения, на которую особенно важно подняться тому, кто стремится занять в конечном итоге пост Генерального секретаря. Ранее такой же точно путь прошел Андропов, и теперь невольно создавалось впечатление, что этому новому для нас человеку осталось сделать всего лишь несколько коротких шагов.

В Англию он прибыл в качестве главы делегации Верховного Совета СССР — жалкого органа, именовавшего себя парламентом, не будучи в действительности таковым, поскольку депутаты никогда фактически не избирались, а заранее назначались сверху. Но какова все же была цель этого визита? Приезд Горбачева в Туманный Альбион рассматривался наверху как его первая важная зарубежная миссия, и шедший к нам поток телеграмм из Центра давал основание полагать, что, как и говорил мне Грибин по секрету, КГБ проявляет особую заинтересованность в том, чтобы этот вояж оказался успешным. Один запрос следовал за другим. От нас требовали информацию по самым различным вопросам, включая и такие, как отношение Англии к контролю за вооружениями, военная роль Англии в НАТО, экономический и технологический потенциал Англии, роль Англии в Европейском экономическом сообществе, ее связи с Соединенными Штатами, Китаем и странами Восточной Европы. Центр, само собой разумеется, и так уже имел уйму материалов по всем этим вопросам, но тем не менее, как мы понимали, нуждался в новых данных и в новых идеях. Не оставили в покое и посольство: его также бомбардировали такими же точно запросами, но уже со стороны Министерства иностранных дел. Поскольку обе эти организации — КГБ и МИД — действовали параллельно, между ними неизбежно возникало некое подобие конкуренции.

В конце октября Никитенко вернулся из отпуска. Из бесед со старшими сотрудниками Центра он узнал, что КГБ вполне определенно поддерживает Горбачева, который ничего не имеет против этого, и что данная поездка должна содействовать росту его популярности и, соответственно, усилить его позиции в борьбе за власть. Оказывая помощь Горбачеву, КГБ исходил из того, что этот новый человек во властных структурах — человек будущего, честный и порядочный человек — станет бороться с коррупцией и другими негативными сторонами жизни советского общества.

Теперь мы по-настоящему затосковали по Егошину, нашему блестящему, пусть и любившему выпить, аналитику: он единственный из нас являлся профессиональным составителем отчетов, и к тому же у нас было предостаточно оперативной работы. Мы неоднократно обращались в Центр с просьбой направить к нам хотя бы на время отсутствия Егошина какого-нибудь аналитика, и вот наконец нам прислали Шилова, или Шатова. Если он и не обладал отличавшими Егошина умением быстро работать и удивительной проницательностью, то знал, по крайней мере, что делать с теми или иными материалами.

Тем временем я стал получать от Грибина письма, вызывавшие во мне тревожные чувства. Хотя ничто в них не давало оснований полагать, что над моим другом нависла какая-то опасность, но их необычная лаконичность наводила на мысль, что где-то что-то неладно. Простые, короткие и сухие фразы наводили на мысль, что автор старался ничем не выказать своих чувств из-за боязни, что кто-то читает его письма. Стиль был совершенно нехарактерен для Грибина, и я предположил, что причина тому — его новый статус. Похоже, он опасался, что любое его личное письмо может быть использовано против него, если кто-то захочет ему навредить.

К началу декабря мы и так уже представили в Центр массу информации, как вдруг, совершенно неожиданно, пришел запрос, поставивший нас в крайне затруднительное положение. Центр хотел получить конкретные данные о начавшейся еще в марте забастовке шахтеров. Его интересовало буквально все: каков размер пособий по безработице, которые получают шахтеры? На что они живут сейчас? Принимает ли государство какие-нибудь меры? Что ожидает их в будущем? Забастовки и пособия по безработице были неизвестны в Советском Союзе, из чего мы заключили, что Горбачев, этот блестящий новый политик, уже читал что-то о массовой акции шахтеров и теперь запросил более подробную информацию, которую мы обязаны были представить к концу того же дня.

Проблема, с которой мы столкнулись, заключалась в том, что мы не сумели найти интересующих Центр данных. Ни один из наших обычных осведомителей из числа английских журналистов или политиков, к которым мы обращались в подобных ситуациях, не смог нам ответить на эти вопросы, и в конце концов я вынужден был позвонить Сэлли, известной своими симпатиями к коммунистам. Она преподавала английский в подвальном помещении консульского отдела, и ей, единственной из англичан, разрешалось находиться на территории посольства.

Стройная, миловидная женщина лет тридцати пяти, Сэлли не только вела у нас занятия по английскому языку, но и работала в советском Агентстве печати «Новости» — информационном и одновременно пропагандистском центре. За последние два года я смог узнать ее достаточно хорошо. Стремясь улучшить свой английский, я аккуратно посещал ее уроки. Не раз случалось так, что никто кроме меня на занятия не приходил, и тогда мы по полтора часа просто беседовали на английском. Во время одной из таких «посиделок» у нее вырвалось вдруг:

— Сейчас принято женщине в моем возрасте заводить любовника.

Мне было понятно, что это — своего рода намек на возможность установления между нами значительно более близких отношений, но меня вполне устраивала моя жена, от которой я был без ума, и к тому же вести двойную жизнь, представляя в своем лице два противоборствующих лагеря сразу, — дело нешуточное. В общем, я оставил все как есть, и, когда потом я раза два приглашал ее вместе пообедать, чтобы выяснить кое-что относительно Коммунистической партии Великобритании, она явно испытывала неудовольствие оттого, что дальше сугубо деловых наши отношения не продвинулись.

И вот сейчас, когда нам были совершенно необходимы сведения о шахтерах, мои добрые отношения с Сэлли очень мне помогли. Инстинкт сотрудника КГБ подсказывал мне не раскрывать никому из нижестоящих коллег, что у меня имеется свой собственный источник информации; я незаметно проскользнул в телефонную будку и уже оттуда позвонил ей. Она была рада помочь мне и тут же рассказала все, что нам требовалось знать. И так вот, исключительно благодаря моей приятельнице, нам удалось составить тем же вечером текст телеграммы и отправить ее в Центр.

Центр же, получив от нас нужные данные, немедленно связался с посольством и лондонским отделением КГБ — с каждым в отдельности — и спросил, не смогли бы они передать деньги шахтерам. После долгих дебатов посольство дало отрицательный ответ, мотивируя это следующим: поскольку забастовкой заправляют левые, что и так создает для Лейбористской партии определенные сложности, поддержка Москвой данной акции может лишь повредить руководству этой партии. КГБ также решил, что не в интересах Москвы поддерживать крайне радикальные движения в Англии. Но воинствующие элементы в Центральном Комитете Коммунистической партии пренебрегли мнением и посольства, и КГБ и, обозвав всех нас перестраховщиками, выделили для поддержки шахтеров один миллион инвалютных рублей (примерно девятьсот тысяч фунтов стерлингов). В связи с этим невольно должен был возникнуть вопрос: каким именно путем эти деньги могли бы быть вручены забастовщикам? И для меня так и осталось загадкой, получили эту сумму те, кому она предназначалась, или нет.

Визит Горбачева в Англию начался 15 декабря. Заранее, задолго до того, как его автомобиль подъехал в середине дня к воротам посольства, вдоль подъездной дорожки выстроились в ряд вместе с женами все сотрудники и этого учреждения, и КГБ, чтобы дружно приветствовать высокого гостя. Выйдя из машины, Горбачев обошел строй, с каждым поздоровавшись за руку, после чего было решено сфотографироваться на память. Когда все стали сбиваться в кучу, чтобы попасть в объектив, у меня появилось смутное желание укрыться за чьей-либо спиной, чтобы потом никого из моих сослуживцев не клеймили за то, что он красуется на фотографии рядом с предателем.

Первые же впечатления о нашем высоком госте были не в его пользу. Я знаю, что многие на Западе считали, что у Горбачева весьма привлекательное лицо, выражающее открытость и живость характера. С точки зрения моих коллег оно основательно подпорчено тюркскими, или монголоидными, чертами. Среди русских немало таких, кто относится к азиатам с предубеждением, расистским по сути своей, и считает их продажными и бесчестными. Вот и мои коллеги, подметив в лице Горбачева восточные черты, сразу же ощутили инстинктивное недоверие к нему.

Возможность составить о нем более полное представление мы получили несколько позже, когда вечером того же дня он приехал в посольство, на встречу с дипломатами и разведчиками. Он снова поздоровался с каждым из нас за руку, даже не озаботившись тем, чтобы кто-нибудь представил нас ему, как это делается обычно в аналогичных ситуациях, и сразу же приступил к своей речи. Мы знали, что времени у него мало, потому что было уже пол-восьмого, а ему еще нужно было переодеться и к без четверти девять успеть на официальный обед, устраиваемый в его честь. Поэтому в простоте душевной полагали, что наша встреча займет всего минут пять, он ограничится коротким обращением, примерно такого вот содержания: «Позвольте мне поприветствовать вас от имени руководства Коммунистической партии Советского Союза. Сотрудники вашего посольства находятся на передовом рубеже сражений, которые ведутся на внешнеполитическом фронте», — и далее в том же духе. Однако, вопреки нашему прогнозу, Горбачев проговорил сорок минут, с явным удовольствием вслушиваясь в свой собственный голос.

Эта встреча также вызвала у всех горькое разочарование. Его акцент и лексика были типичными для жителя юга России, а точнее, Северного Кавказа с прилегающими к нему областями, составляющими в целом регион, где сильное влияние на русский язык оказали украинцы, переселившиеся туда в девятнадцатом веке. Возникший в результате взаимопроникновения двух культур жаргон не был ни русским, ни украинским языком и посему стал считаться особым диалектом, получившим название «южнорусский». На ревнителей русского языка, жителей Москвы и Санкт-Петербурга этот говор производит весьма неприятное впечатление из-за его неблагозвучия. Особенно их коробит произношение буквы «г», которая в устах носителей этого диалекта звучит почти как «х», в результате чего «Гоголь», к примеру, становится «Хохолем».

На этом арго разговаривал Брежнев, им же пользовался и Горбачев, продемонстрировавший, кстати, и еще один удручающий факт — неумение правильно ставить ударения. Особенно резало слух «начать» вместо «начать» — грубейшая фонетическая ошибка.

Выступал он сумбурно, перескакивая с одной темы на другую, строил фразы, не сообразуясь с языковыми нормами. Словом, речь его не могла не вызывать раздражения у грамотных, образованных русских. На встрече с нами он проявил полное отсутствие чувства меры, ужасно затянув свое выступление, хотя обстоятельства никак того не требовали. При этом он сделал всего лишь одно или два интересных замечания, одно из которых заключалось в том, что внешняя политика США не определяется (как традиционно считали советские лидеры и аналитики. — О.Г.) некоей тайной капиталистической, или, точнее, империалистической, силой, оказывающей вполне определенное воздействие на руководство этой страны, а формируется в результате взаимодействия целого ряда соперничающих друг с другом учреждений: Белого дома, Национального Конгресса, государственного департамента, Национального совета безопасности, ЦРУ, министерства обороны и некоторых академических центров. В этом, по крайней мере, было уже кое-что новое — реалистичный и свежий подход к рассмотрению наиважнейших вопросов. Однако, перейдя к нашим внутренним проблемам, он нагнал на нас смертельную скуку. Мы не услышали от него никаких откровений или хотя бы упоминаний о гласности или демократических преобразованиях в нашей стране, но зато он рассказал нам пространно о невиданно холодной зиме, из-за которой пострадали в Сибири железные дороги и линии электропередачи.

Когда, наконец, мы разошлись, я отправился на поиски бедного старого Шатова, нашего временного аналитика, который не был допущен на встречу, хотя и страстно желал хотя бы одним глазком взглянуть на Горбачева.

— Ну как? — спросил он меня с завистью. — Что он собой представляет?

— Очередной советский аппаратчик, вот и все, — ответил я со вздохом. — По уши влюблен в самого себя. Стоило ему только произнести первое слово, как он тотчас же забыл обо всем на свете — проговорил без умолку целых сорок минут.

Шатов в недоумении уставился на меня:

— Вижу, ты просто ничего не понял, старик! Член Политбюро, способный говорить без бумажки целых сорок минут, — да он просто гений!

Визит Горбачева в Англию прошел весьма успешно — в немалой степени благодаря высочайшему мастерству переводчиков, которые при переводе значительно улучшали речь Горбачева. Большую роль в этом сыграла и исключительная эрудированность Михаила Богданова. Он свободно говорил по-английски и превосходно знал страну, что позволило ему теперь оказать мне бесценную помощь в составлении перечня наиболее интересных фактов, с которыми мы знакомили по утрам Горбачева. (Богданов — один из одареннейших учеников Кима Филби, неизменный участник проводившихся последних семинаров. К 1984 году уже имел в своем активе несколько довольно ценных осведомителей, которых ему удалось завербовать из числа сотрудников журнала «Экономист». С Брайеном Бидхемом, в частности, он установил столь близкие, сердечные отношения, что обратился в Центр с просьбой включить этого человека в число тайных осведомителей КГБ. (Примеч. автора.)

Но мне помогал в моей работе не только Богданов, но и мои друзья из английской спецслужбы, которые энергично снабжали меня нужными мне сведениями, но об этом, само собой разумеется, никто у нас даже не догадывался. Не будь их, я не знал бы, что делать. От нас требовали, например, чтобы мы каждый вечер высказывали в письменном виде свои предположения и догадки по поводу того, с чем может столкнуться Горбачев во время встреч, намеченных на следуюший день. Но сделать это обычным путем было просто невозможно. Поэтому мне приходилось отправляться к англичанам и настоятельно просить их оказать мне помощь — скажем, подбросить какую-нибудь идею относительно того, какие вопросы может затронуть в беседе с Горбачевым миссис Тэтчер. Они тут же предлагали мне несколько возможных вариантов, и я, ознакомившись с ними, ухитрялся состряпать весьма полезную на первый взгляд докладную записку.

Однако в основном меня спасало все же то, что в действительности встреча на следующий лень оказывалась значительно более плодотворной, чем мы предполагали. Когда я попросил англичан хотя бы намекнуть мне, какие вопросы собирается обсудить во время своей встречи с Горбачевым министр иностранных дел Джеффри Хау, они позволили мне ознакомиться с краткой справкой, которую подготовили ему специально для этой встречи. Недостаточно свободное владение английским усугублялось крайне нервозным состоянием, в котором я пребывал, и жуткой спешкой, и чтобы досконально запомнить содержание той справки, потребовалась максимальная концентрация памяти.

Вернувшись на работу преисполненный упоения собственной находчивостью, я, вопреки запрету, уселся за пишущую машинку и отстукал черновой вариант очередной докладной записки, составленной на основе данных, почерпнутых главным образом из моего негласного источника и, в меньшей степени, из газет. Затем я передал свое творение Шатову, и тот, проявив завидное прилежание, переложил его содержание на свой лад в столь неопределенных и расплывчатых выражениях, что Никитенко буквально взорвался, когда увидел конечный результат.

— Как я могу показать такое Горбачеву?! — завопил он в отчаянии. — Здесь же нет ничего конкретного!

Я согласился и скромно заметил:

— Леонид Ефремович, я не хочу полемизировать с Шатовым, поскольку он человек исключительно добросовестный, но, может быть, вы пожелаете взглянуть на подготовленный мною черновой вариант?

Никитенко, быстро прочитав мой текст, радостно воскликнул:

— Да это же как раз то, что нужно!

И хотя он чисто интуитивно уловил сходство моего текста по тональности с документами, выходящими из стен английского министерства иностранных дел, он не стал ничего менять, и докладная записка ушла в том самом виде, в каком была представлена мною.

Каждый вечер Никитенко, стоя на лестничной площадке в здании посольства с тремя-четырьмя страницами машинописного текста в руках, разговаривал с охранниками, пока не получал разрешения пройти в кабинет Горбачева и положить наши справки ему на стол. Когда документы возвращались к нам, иногда с отчеркнутыми абзацами, понравившимися Горбачеву, мы передавали их в резидентуру, а затем отправляли в Центр, чтобы наше московское начальство знало, какими материалами мы обеспечивали Горбачева во время его визита в Англию.

Подобная система неплохо срабатывала. В том, что Горбачев не просто читал подготовленные нами документы, а делал это с особым тщанием, мы убедились однажды утром, когда нам вернули отправленный ему накануне документ. В нем содержался составленный нами слащавый абзац о его супруге Раисе Максимовне, в котором говорилось о всеобщем восхищении ею. Вычеркнув из этого панегирика пять слишком уж хвалебных строк, Горбачев сохранил без изменений лишь две с сухими, фактическими данными. А на полях приписал: «Это очень опасно — вызывать зависть у жен остальных членов Политбюро».

Как и ее муж, Раиса Максимовна произвела самое благоприятное впечатление на англичан, но нам она показалась весьма неприятной особой со вздорным характером, высокомерной, с чрезмерным самомнением.

Она наотрез отказалась от сопровождающей — прекрасной переводчицы, супруги Михаила Богданова, объяснив это тем, что для нее привычнее мужское общество. Не вступая с ней в пререкания, мы были вынуждены приставить ей в помощники Юрия Мазура, бывшего моряка из бедной семьи, — человека исключительно высокого интеллекта, который знал Англию уже двадцать пять лет. (В Рейкьявике, где Горбачев должен был встретиться с Рейганом, Раиса Максимовна повела себя крайне грубо по отношению к Послу Советского Союза в США и его жене — весьма уважаемой супружеской паре — и спустя несколько дней добилась смещения посла с занимаемого им поста, поскольку они не проявили должного благоговения перед ней. Она также заявила Нэнси Рейган, что коммунизм, базирующийся на самом передовом в мире учении, в конечном итоге одержит победу над капитализмом, который обречен на гибель. Советский народ никогда не относился к Раисе Максимовне как к истинно первой леди, поскольку ее муж занял высший пост в государстве в результате умелого манипулирования партийным аппаратом, а не потому, что был избран народом. Жена Бориса Ельцина, всенародно избранного президентом, стала на законном основании считаться первой леди. (Примеч. автора.)

Из-за смерти маршала Устинова — одного из членов Политбюро — намеченный срок пребывания Горбачева за рубежом был сокращен с пяти до четырех дней. Хотя он мог бы спокойно выполнить всю намеченную им программу, — присланная ему из Москвы телеграмма носила исключительно информативный характер и не содержала никаких предписаний, — он предпочел вернуться домой, совершив перед отъездом лишь короткую поездку в Шотландию.

Спустя несколько недель, уже будучи в Москве, я узнал, что Никитенко получил орден за отличную организацию визита Горбачева, хотя в действительности этот успех ему обеспечили Богданов, Шатов, советская информационная служба и я. Никитенко даже не пришлось обеспечивать безопасность высокого гостя, поскольку охрану его взяли на себя англичане. Я пожаловался Грибину на вопиющую несправедливость, но, как и следовало ожидать, никто не собирался ничего менять, и мы так никогда и не поняли, как такое оказалось возможно: то ли Никитенко снискал расположение сопровождавшей Горбачева свиты, то ли его наградили лишь в силу того, что именно он формально являлся начальником нашего отделения.

В последующие годы выявились также существенные различия в оценке Горбачева на Востоке и на Западе. Если на Западе он стал героем, первым советским руководителем, отважившимся заявить, что коммунизму пришел конец, то в Советском Союзе он не пользовался популярностью и к нему по-прежнему относились как к типичному партийному аппаратчику с провинциальным мышлением и соответствующим образованием, совершившему радикальный политический переворот, скорее всего, по ошибке, не предвидя возможных его последствий.

Я не отрицаю, кое-что в его деятельности заслуживает похвалы, однако уж слишком расписывать его заслуги не стоит, потому что провозглашенной им перестройки не произошло. Несомненно, им были созданы определенные предпосылки для продвижения общества вперед, однако процесс преобразования общественной жизни пошел такими стремительными темпами, что в конце концов вышел из-под его контроля. Сразу же после прихода к власти он выступил с идеей ускорения промышленного и технологического развития, поскольку сознавал, что разрыв в этой области между Советским Союзом и Западом принял поистине катастрофические размеры и, если не принять решительных мер, наша страна в недалеком будущем настолько отстанет от Запада, что ей поневоле придется капитулировать. В его намерения входило направлять имевшиеся у нас ресурсы в первую очередь в те сферы, где особенно плохо обстояли дела, и основная задача, которую он ставил перед собой на первоначальном этапе своей деятельности как главы государства, заключалась скорее не в том, чтобы отказаться от социализма, а в том, чтобы изыскать способы более эффективного функционирования этой системы.

Но чем больше узнавал он о сложившейся в советскую эпоху системе, тем яснее ему становилось, что она заслуживает самого сурового осуждения. Поэтому на Пленуме Центрального Комитета Коммунистической партии, состоявшемся в 1987 году, он представил разработанную им концепцию гласности и подверг резкой критике времена правления Брежнева как период застоя.

Преступления, творившиеся в советское время, и сама советская система, порочная по сути своей, привели нашу страну в такое состояние, что ее вполне можно было сравнить с гигантской язвой, продолжающей гноиться под прикрывающей ее тонкой пленочкой. И люди, сознавая это, стали все более открыто писать и говорить об этом. Горбачев был обеспокоен размахом провозглашенной им гласности, и все кончилось тем, что она продолжала набирать темпы, но уже без его участия в этом процессе.

Хотя теперь я не имел прямого отношения к сектору Н, тем не менее мне иногда приходилось заниматься нелегалами. Когда я прибыл в посольство, они находились в ведении Грачева, энергичного человека, считавшегося сотрудником консульского отдела, но к концу моего первого года пребывания в Англии он отбыл в Москву, и в Лондоне оставалось лишь два сотрудника сектора Н: один числился в Международной ассоциации производителей какао, другой — в Судоремонтной компании. У последнего была необыкновенно красивая жена, очаровательнейшая женщина примерно тридцати пяти лет, которой наше руководство объявило благодарность, — я думаю, за то, что, посетив Сомерсет-Хаус под каким-то предлогом, она заполучила для нас ценные документы.

В обязанности двух этих сотрудников входило подыскивать подходящие места, где можно было бы оставлять условные знаки и систематически проверять, не появились ли где новые метки. Однажды человек, занимавшийся какао, сообщил, что нашел превосходное место для этой цели, в самом центре Лондона. На Керзон-роуд, в Мэйфейре, сказал он, имеется деревянный шит для объявлений, на котором удобно будет делать мелом пометки. Когда я сообщил об этом Джеку, он едва не свалился со стула от смеха, поскольку доска объявлений находилась напротив одного из главных офисов МИ-5, на другой стороне улицы, что давало этой организации исключительный шанс выследить одного из тех неуловимых существ, которые столь редко всплывают на поверхность из своих невидимых глазу таинственных глубин.

Все, что я мог рассказать англичанам, сводилось к тому, что некая женщина под кодовым именем Инга должна будет в один прекрасный день оставить на щите условный знак. Руководитель сектора контрразведки, занимавшегося непосредственно Советским Союзом, подобрал в одном из близстоящих домов комнату, из окна которой отлично просматривалась доска объявлений, и установил там круглосуточный пост наблюдения. Однако, как назло, в самый ответственный момент кто-то принес наблюдателю чашку чая. Тот, опустив бинокль, повернулся, чтобы взять ее, и, когда снова взглянул на щит, обнаружил появившуюся там метку, но оставивший ее человек уже исчез. Словом, женщина пришла и ушла, а злополучный наблюдатель так и не смог ее засечь.

Вскоре после этого из Центра пришло распоряжение установить визуальное наблюдение за другим нелегалом Грачева. Выполнение этого задания выпало на мою долю. Как мне сообщили, этот человек в такой-то час и в такой-то день будет стоять перед витриной магазина игрушек с еженедельником «Шпигель» в наружном кармане куртки. Все, что мне предстояло сделать, — это пройти по противоположной стороне улицы и убедиться в том, что он жив и здоров. Согласовав свои действия с английской службой безопасности в надежде на то, что англичанам удастся сфотографировать и затем идентифицировать его, я проехал на метро до Мордена и прибыл на место пораньше, чтобы иметь в запасе какое-то время. Мои друзья же были где-то поблизости, я знал это, но они проявили такую осторожность, что я так и не смог их обнаружить.

Когда подошло время встречи, я снял с руки часы и держал их в руке, чтобы не пропустить нужного момента. Я сразу же увидел его, как только вышел из-за угла. Он стоял у витрины — довольно высокий темноволосый мужчина лет тридцати, с газетой в кармане куртки. Заметно было, что мой нелегал напряженно следил за противоположной стороной улицы, пытаясь вычислить, кого же именно прислали сюда, чтобы взглянуть на него. И конечно же ему в голову не приходило, что за ним наблюдали одновременно представители двух противоборствующих спецслужб. Примерно через минуту я спустился в метро. Как стало мне известно чуть позже от моих друзей-англичан, они неотступно шли по пятам своего объекта и оказались в подземке. В конце концов он, не ведая того, привел их к припаркованной недалеко от станции метро машине, и они тут же записали ее номер. Воспользовавшись имевшимися у них довольно скудными сведениями, касавшимися этого человека, они все же выяснили в конце концов, что он, выдавая себя за немца, работал механиком в одной из лондонских ремонтных мастерских. Замечу попутно, забегая немного вперед, что 20 июля 1985 года, в день моего бегства из Москвы, туда нагрянула группа захвата, чтобы арестовать его, но пресловутого немца уже не застала на его рабочем месте: оказалось, что 25 мая, на следующий день после того, как я был допрошен сотрудниками КГБ, он внезапно исчез. Впоследствии мы узнали, что 25-го или 26 мая в лондонское отделение КГБ поступили из Москвы теле и радиограммы, отзывавшие в срочном порядке всех нелегалов, находившихся на территории Англии.

Другая успешная операция, удачная в нескольких отношениях, была проведена в Корэмс-Филдс, в Блумсбери. На этот раз мне предстояло положить в условленном месте особого рода кирпич, изготовленный оперативно-технологическим отделом нашего отделения и содержавший внутри восемь тысяч фунтов стерлингов в банкнотах с не зафиксированными нигде номерами. Указанная сумма предназначалась еще для одного нелегала, который должен был забрать деньги сразу же после того, как я оставлю их в указанном месте. Место же это — обочина тропинки, протянувшейся вдоль высокого проволочного ограждения по одну сторону парка, — было выбрано человеком из Судоремонтной компании, тем самым, жена которого была упомянутая выше красавица. Так как был прекрасный субботний вечер, я, отправившись туда, взял с собой девочек — Марию и Анну, которым было тогда соответственно пять лет и четыре года. Мой шофер предусмотрительно избрал маршрут, пролегавший не через центр, а по окраинным улицам.

Оказавшись на месте, я убедился вскоре, что служба безопасности не оставила мое сообщение без внимания. Сперва появился велосипедист, у которого вдруг возникли какие-то проблем с его машиной, заставившие его остановиться. Затем я увидел женщину. Она толкала перед собой детскую коляску, но то, что вполне можно было принять за грудного ребенка, в действительности являло собой фотокамеру. А потом, чуть ли не сразу же после того, как я спрятал кирпич в пластиковую сумку и поставил ее у самой тропинки, показался мужчина. Он взял эту сумку и, не заметив, что его сфотографировали, пошел в северном направлении, вероятно, к тому месту, где он должен был оставить условный знак, означавший, что он забрал предназначавшиеся ему деньги. По дороге туда служба безопасности, проявляя чрезмерную осторожность, упустила его, но мой водитель, проверяя наш почтовый ящик, заметил там нечто, похожее на не очень отчетливый условный знак. Поскольку я твердо знал, что деньги попали по назначению, я немедленно доложил о выполнении задания в Москву. Между тем старший сотрудник МИ-5 сказал, что неплохо бы показать фотографию нелегала в телепрограмме «Криминальное обозрение». Он сказал это в шутку, но его идея показалась мне просто блестящей, и я лишь пожалел о том, что спецслужба, которую он представлял, слишком уж опасается гласности, чтобы пойти на такое.

Порой нелегал способен создать своему куратору непростые проблемы, как это случилось в одно из воскресений. В тот день я был дежурным по посольству. Исполняя обязанности начальника лондонского отделения КГБ, я должен был, как и все другие сотрудники КГБ, дежурить время от времени в здании посольства в выходные дни. Вот и в тот день я сидел за столом, удобно устроившись в бывшем кабинете Гука, когда вдруг раздался стук в дверь, и в тот же миг в кабинет стремительно влетел водитель дежурной машины.

— В «почтовом ящике» — условный знак! — взволнованно произнес он.

После нескольких дней проверки условленного места он увидел, наконец, изображение креста. Я тотчас же позвонил шифровальщику, у которого имелся список условных знаков для каждого нелегала. Оказалось, что крест означал: «Крайне необходимо встретиться». Чуть ниже в том же списке указывались заранее обусловленное место встречи, находившееся в Бэрнете, и время 16.00.

Сейчас уже было 10.30 утра. Находясь на дежурстве, я не имел права, согласно инструкции, покинуть здание посольства, но когда я позвонил охраннику, чтобы узнать, нет ли в здании кого-нибудь, кроме меня, то оказалось, что в данный момент никого из сотрудников КГБ, кто мог бы меня подменить на пару часов, не было. Находившийся в посольстве один «чистый», не связанный непосредственно с КГБ, дипломат, который смог бы, возможно, меня выручить, только что отправился домой. Ситуация казалась безнадежной. Не видя другого выхода, я попросил охранника остаться за меня на несколько минут, а сам ринулся на поиск первого секретаря посольства Алексея Никифорова. Я не имел права заставлять дипработника дежурить в воскресенье, и посему единственное, что мне оставалось, это умолять его выручить меня и подежурить в посольстве максимум два часа. Алексей был милейшим человеком и с готовностью откликнулся на мою просьбу.

Когда вопрос с дежурством был решен, я сразу же, не теряя времени, поехал в Бэрнет. Водитель, как всегда, выбрал маршрут в объезд тех мест, которые постоянно находились под неослабным контролем службы наблюдения, так что путь к условленному месту прошел вполне благополучно. Договорившись с шофером, что он подъедет к месту встречи через полчаса, остальную часть пути я прошел пешком по дорожке, ведущей к широкому проспекту. Нелегал должен был стоять у магазина, делая вид, будто внимательно разглядывает витрину. Так он и сделал. Это был молодой мужчина, лет под тридцать, крепкого сложения, с ежиком черных волос. По внешнему виду его вполне можно было принять за русского, хотя с таким же успехом он мог оказаться и новозеландцем, и австралийцем.

Приблизившись к нему, я произнес пароль:

— Не встречались ли мы с вами в «Маджестике» в июне восемьдесят первого?

Он улыбнулся:

— Это было не в июне восемьдесят первого, а в августе восемьдесят второго. Говорил он по-английски великолепно, что не помешало ему, однако, спросить: — На каком языке желали бы вы разговаривать со мной: на английском или на русском?

— Стоит ли спрашивать? — воскликнул я. — Конечно же на русском!

Тогда он сказал:

— Я выполнил задание. Вот это надо отправить в Центр. Пожалуйста, сделайте это как можно быстрее. Что же касается лично меня, то я в ближайшее время покину эту страну.

Поскольку, согласно заранее разработанному плану, нам предстояло пройти какое-то расстояние вместе, мирно беседуя, словно друзья, мы так и поступили, потом направились в сторону спортивного городка с содержащимися в изумительном порядке игровыми площадками.

Людей там было немного, рядом же с нами и вовсе никого. Но мой спутник явно нервничал.

— Ну, пока, — вскоре сказал он и зашагал прочь, словно опасался подвоха с моей стороны.

Вернувшись в посольство, я тепло поблагодарил Никифорова за оказанную мне услугу, передал пакет шифровальщику и тотчас же отправил телеграмму в Центр. Я сообщил своим друзьям-англичанам о моей встрече, но нам так никогда и не удалось идентифицировать этого человека, хотя после моего побега в Англию мы не раз возвращались к этому происшествию, пытаясь решить волновавшую нас загадку. С большей или меньшей долей вероятности мы могли лишь предположить, что его задание заключалось в получении каких-то документов, возможно, того же паспорта. Но хотя мы проверили все заявления с просьбой о выдаче данного документа, поступившие за последнее время от лица в возрасте от двадцати до тридцати лет, вопрос так и остался без ответа. И удивляться тут нечему: подобно таинственному целоканту, считавшемуся долгое время вымершей рыбой, нелегалы обычно обитают в таких океанских глубинах, что обнаружить их практически невозможно.

В течение многих месяцев Никитенко тешил себя надеждой, что вот-вот его официально назначат резидентом, и, желая лишний раз напомнить о себе, забрасывал своих друзей из Первого главного управления вкрадчивыми письмами. Но когда в январе 1985 года меня вызвали в Москву для собеседования на весьма высоком уровне, стало ясно, что наилучшей кандидатурой на место Гука считаюсь все же я. Грибин, питая ко мне самые дружеские чувства, по-прежнему решительно отстаивал мою кандидатуру. И теперь, глядя на него, я понял по выражению его лица, что он выиграл последнее и главное сражение, хотя победа далась ему нелегко.

Однако на ежегодной конференции отдела возник весьма неприятный казус, который мог осложнить ситуацию. Я оказался в числе тех, кому было поручено выступить на конференции с докладом. Грибин сказал, что сейчас для меня крайне важно произвести самое благоприятное впечатление. Я, естественно, упорно работал над текстом своего выступления, и, надо сказать, доклад получился неплохой, а то, что он оказался немного затянут, не столь уж важно. И все было бы хорошо, если бы председательствовавший на конференции Поздняков не представил меня как «товарища Гордиевского, только что назначенного на пост резидента в Лондоне, но еще не вступившего в новую должность». Грибин пришел в неописуемую ярость, поскольку считал, что до подписания соответствующего приказа нельзя допускать ни малейшей утечки информации. Его реакция тем более была понятна, что он со своей стороны делал все, чтобы избежать преждевременных толков. Как только был объявлен перерыв, начальник отдела кадров бросился звонить Грибину, требуя ответить, кто подписал приказ, так что Грибину поневоле пришлось дистанцироваться от заявления Позднякова, продемонстрировав тем самым типичную для сотрудников КГБ тактику.

Стараясь не придавать этому досадному происшествию слишком большое значение, я обошел кабинеты всех связанных с моим назначением руководителей отделов. Одним из тех, с кем я встретился, был начальник Управления С Юрий Дроздов — высокий, стройный генерал, послуживший для Фредерика Форсайта прообразом Евгения Карпова — героя его романа «Четвертый протокол». Он предложил мне, если я пожелаю, остаться работать в Центре, поскольку, согласно его словам, он был бы рад снова видеть меня в моем родном управлении. И в то же время он встревожил меня, сказав, чтобы мы глаз не спускали с Николаса Баррингтона, видного английского дипломата, «потому что нам необходимо свести с ним старые счеты». Замечу в связи с этим, что КГБ подозревал Баррингтона в том, что в 1982 году он помог Николаю Кузичкину удрать из Ирана в Англию. Когда я вернулся в Лондон, я предупредил своих друзей-англичан о нависшей над Баррингтоном опасности, и они тотчас же приняли необходимые меры предосторожности.

Попрощавшись с Дроздовым, я отправился в шифровальный отдел, где ознакомился с рядом инструкций, касавшихся правил пользования кодами и шифровальным оборудованием. Наконец, в последний час своего пребывания в здании Центра, мне довелось прочитать циркуляр, в котором говорилось, что сотрудник КГБ подполковник Ветров, обвиненный в шпионаже в пользу Франции, был предан суду и что вынесенный ему смертный приговор приведен в исполнение. При чтении этого документа у меня по спине пробежал холодок. Но тут же пришла спасительная мысль: я тотчас же сообщу об этом англичанам, а те уж, в свою очередь, свяжутся с французами,

Вернувшись в Лондон в начале февраля, я увидел, что Никитенко не собирается сидеть сложа руки и ждать, когда я обойду его. Он писал одно письмо за другим, стремясь подпортить мою репутацию, и, кроме того, стал утаивать от меня телеграммы, поступающие из Центра, хотя по моему служебному положению я просто обязан был знакомиться с ними. Во всем остальном дела шли нормально, и я продолжал получать от Грибина ободряющие письма.

Затем, в середине марта, он перестал мне писать. Я не знал, что это должно означать. Резидентура работала как обычно, и единственное, что меня тревожило, — это молчание Москвы. Создавалось впечатление, что там попросту забыли обо мне. Однако в действительности это было не так. 24 апреля прибыла замена Никитенко — зловещий тип по имени Корчагин, курировавший некогда Абривара. 28 апреля я принял формально дела от Никитенко, и 2 мая он вылетел в Москву.

Наконец я стал полномочным главой резидентуры, над которым никто не стоял, по крайней мере в Лондоне. Однако, радуясь этому, я чувствовал все же, что что-то все-таки не совсем так, как следовало бы. Во-первых, из Центра не поступило ни одной телеграммы, открывающей мне доступ к шифровальным кодам, и, во-вторых, Никитенко оставил здесь свой служебный кейс. Открыв его, я обнаружил, что в нем не было ничего, кроме небольшого желтого конверта, в котором находились две фотокопии писем от Майкла Бэттани. Почему мой бывший шеф, обычно такой аккуратный, положил сюда бумаги, которые никому уже не нужны? Не потому ли, что он не доверял мне и поэтому решил не оставлять в своем кейсе никаких документов, с которых еще не снят гриф секретности?

Когда я размышлял над этим, мне становилось не по себе. Однако первые две недели жизнь текла, как обычно. Несмотря на все мои усилия, направленные на достижение между Востоком и Западом хоть какого-то взаимопонимания, разверзшаяся между ними пропасть так и не была преодолена, свидетельством чему стало событие, происшедшее в конце апреля. Англичане решили выслать из страны пятерых сотрудников Главного разведывательного управления, двое из которых работали в военном представительстве СССР и поэтому носили форму, а трое служили в Лондоне под видом гражданских лиц. Посол и Никитенко с их традиционным мышлением отправили в Центр идентичные телеграммы, в которых утверждалось, что это очередная провокация против нашей страны, преследующая вполне определенную цель: англичане подобрали время высылки советских граждан с таким расчетом, чтобы испортить торжества по случаю Дня Победы, широко отмечаемого в Советском Союзе 9 мая, а в этом году совпадающего к тому же с сороковой годовщиной окончания Второй мировой войны. Когда я сообщил своим друзьям-англичанам об их реакции на решение английских властей, они были буквально ошарашены абсурдностью столь идиотского обвинения: никто в Лондоне и не думал связывать эту акцию с годовщиной Победы.

Я не долго наслаждался покоем. 16 мая, в четверг, во второй половине дня грянул гром среди ясного неба. Я сидел за своим столом в кабинете резидента, когда шифровальщик принес мне телеграмму. Прочитав написанный от руки текст, я почувствовал, как у меня взмокла от пота спина. На секунду или две мой взор затуманился. Прилагая неимоверные усилия, чтобы держать себя в руках, я думал со страхом о том, что шифровальщик, должно быть, заметил, как я изменился в лице.

«В связи с утверждением вас в должность резидента, — говорилось в телеграмме, — вам предлагается немедленно, в течение двух дней, прибыть в Москву для обсуждения важных вопросов с товарищами Михайловым и Алешиным».

Ознакомившись с текстом, я сразу же почувствовал, что здесь что-то не так: ведь Михайлов — это псевдоним Чебрикова, Председателя КГБ, Алешин — Крючкова, начальника Первого главного управления. Меня вызывали к людям, занимавшим в нашем ведомстве самые высокие посты. Но зачем? Будучи в Москве в январе, я встречался со всеми, с кем должен был встречаться, и прошел все полагающиеся в таких случаях собеседования. Так что оснований для встреч со мною у самых высоких начальников КГБ, по моему мнению, не было.

Мне стало немного легче лишь после того, как на следующее утро пришла другая телеграмма, в которой говорилось: «Имеется в виду, что во время пребывания в Москве вам предстоит обстоятельно доложить о положении в Англии и о проблемах, актуальных для этой страны, разумеется, подкрепив свое сообщение убедительными фактами».

Оглядываясь назад, я могу сказать с полной уверенностью, что в Москве поняли, что предыдущая телеграмма кого угодно могла встревожить, и, отправив ей вдогонку вторую телеграмму, надеялись немного успокоить меня.

Должен заметить, что текст второй телеграммы выглядел более правдоподобным, чем первой, и какое-то время я пытался тешить себя надеждой, что у меня нет никаких оснований думать о чем-то плохом. Но это не очень-то мне удавалось. Я никак не мог избавиться от мысли, что, вполне возможно, мне угрожает смертельная опасность, и даже всерьез подумывал о том, чтобы «исчезнуть», — такой вариант тоже обсуждался с английскими партнерами.

Казалось, на моего последнего куратора, Стивна, текст обеих телеграмм произвел большое впечатление, однако ни удивления, ни тревоги не вызвал. То же самое можно сказать и о Джоан. Они оба заявили чуть ли не в один голос, что были бы рады познакомиться с планами Чебрикова относительно Англии. Когда я услышал это, у меня возникло ощущение, будто из рук моих уплывает последняя соломинка, и я подумал с горечью: неужто слова Чебрикова, еще не известно сколь интересные, для них куда важнее, чем моя жизнь? Я был бы счастлив услышать: «Олег, нам не нравится все это. Почему бы вам не остаться здесь и «исчезнуть», чтобы начать новую жизнь?». Но они ничего подобного не сказали, и, когда я спросил, нет ли у них или у смежных служб каких-либо данных, свидетельствующих о грозящей мне опасности, их ответ прозвучал обнадеживающе: насколько им известно, оснований для такого беспокойства нет. И только один из них высказался против моего возвращения в Москву, но основывалось это мнение не на фактах, а исключительно на интуиции.

Итак, я решил подчиниться содержавшемуся в телеграммах предписанию. Но прежде чем отправиться в путь, я освежил в памяти план моего побега, и после того, как я ознакомился с кое-какими внесенными в него новыми деталями, Джоан показала мне фотоснимки места встречи в лесу — в моем последнем прибежище, где меня разыщут мои друзья-англичане. Единственное, что беспокоило меня, когда я разглядывал фотографии, так это то, что сделаны они были в апреле и октябре, когда на деревьях совсем мало листвы, и, если вдруг у меня возникнет необходимость воспользоваться планом в середине лета, это место будет выглядеть совсем по-иному.

Возникла все та же, давно мне знакомая ситуация: я опять должен был скрывать все от всех. Сознавая, что делиться своими проблемами с Лейлой нельзя, я сказал ей лишь, что меня вызывают в Москву на совещание, которое должно состояться на самом верху, и мне предстоит принять участие в обсуждении кое-каких вопросов.

И когда я сел в самолет, уносящий меня в Москву, мне страстно хотелось, чтобы все так и было.

 

Глава 14. Смертный приговор

Пролетая над Балтикой, я невольно залюбовался обласканной солнцем Данией, нежащейся в объятиях синего-пресинего моря, и не заметил, как внезапно оказался в Москве. То, что оставил я позади, и то, что видел сейчас, отличалось одно от другого как день от ночи. Все вокруг выглядело серым, унылым. Повсюду — люди в униформе, длиннющие очереди к стойкам паспортного контроля. Оглядевшись, я обнаружил, что затесался среди иностранцев. Когда я подошел к барьеру, за мной оставалось еще несколько человек, но, невзирая на это, офицер, осуществлявший паспортный контроль, возился со мной целую вечность, и, когда меня, наконец, отпустил, к нему уже выстроилась снова огромная очередь из пассажиров, прибывших очередным рейсом.

Поскольку я был советским гражданином, меня могли бы тут же пропустить вперед, как только я предъявил свой паспорт. Но офицер-пограничник, простоватый на вид парень, долго изучал мой паспорт, потом сверял мои паспортные данные с листком, лежавшим у него перед глазами. И наконец, позвонил по телефону. Наблюдая за ним через стекло, я почти физически ощущал работу, совершавшуюся в его мозгу. Со стороны могло показаться, что с паспортом не все в порядке.

Лишь значительно позже мне стало известно, что офицерам, осуществлявшим паспортный контроль, было приказано оповестить КГБ о моем прибытии тотчас же, как только я ступлю на советскую землю. В зале для прибывающих пассажиров я находился на нейтральной, международной территории, но стоило мне только пересечь у контрольно-пропускного пункта границу, как я сразу же оказался в Советском Союзе. Как я понимаю, в тот самый момент в лондонскую резидентуру немедленно была отправлена сверхсрочная телеграмма. Правда, о чем говорилось в ней, я не знаю, хотя уверен, что там не содержалось ни единого слова о разработанном заранее плане моего ареста по прибытии в Москву.

Оставив позади контрольно-пропускной пункт, я без труда прошел таможенный контроль, но затем случилось нечто непредвиденное. Мне было сказано, что в аэропорту меня встретит Игорь Титов, начальник английского сектора, но, сколько я ни смотрел, нигде его не было. И опять мне подумалось, что тут что-то не так. На стоянке такси перед зданием аэровокзала было так мало машин и так много желающих воспользоваться ими, что мне явно пришлось бы ждать неведомо сколько времени. Но тут водитель одного из такси, в котором уже сидели два человека, предложил мне занять свободное место рядом с ним, и я согласился. Уже сидя в машине, я спросил, куда он направляется, и услышал в ответ:

— В посольство ФРГ.

Еще одно непредвиденное обстоятельство: согласно существующим правилам, я не должен был общаться в Москве с иностранцами. Но, сказав про себя: «Будь что будет!» — я решил пренебречь этим правилом. Не исключая возможности того, что группа, осуществляющая внешнее наблюдение за этим посольством, засечет меня, я готов был все же рискнуть: ведь надо же мне как-то добраться до дома.

Когда мы проехали уже довольно приличное расстояние, я обернулся назад и сказал сидящей у меня за спиной паре что-то по-немецки. Хотя оба они были не дипломатами, а всего лишь из числа обслуживающего персонала, тем не менее, пришли в неописуемый ужас. И было отчего. Уж явно неспроста какой-то иностранец заговаривает с ними на немецком чуть ли не в самом центре Москвы; не иначе как они угодили в сети КГБ, не успев ступить на московскую землю. Видимо, охваченные мрачными предчувствиями, бедняги замерли на месте, не смея шевельнуться. Я между тем думал о превратностях судьбы. Обычно именно так ведут себя «хомо советикус» в подобной ситуации, на сей же раз все вышло наоборот.

Когда я добрался, наконец, до своей квартиры, меня ожидал еще один сюрприз, куда более неприятный, чем в аэропорту. Отперев, как обычно, два замка, я толкнул дверь, но она не поддалась: третий замок, от которого я давно уже потерял ключ, оказался запертым. Я похолодел. Ни один грабитель не озаботился бы необходимостью запереть перед уходом дверь на все замки. Это мог сделать только тот, у кого имелся соответствующий набор отмычек. В общем, все говорило о том, что здесь поорудовал КГБ.

Полный дурных предчувствий, я спустился к консьержу и позвонил от него Грибину, с которым, как предполагалось, я должен был связаться по приезде в Москву. Во время двух моих последних визитов в Москву он был исключительно мил со мной, но сейчас голос его звучал сухо, без обычных теплых, радушных интонаций.

— Как дела? — отделался он дежурной фразой. Я начал изливать ему свои жалобы и обиды.

— Во-первых, — сказал я, — Игорь почему-то не встретил меня.

— Правда? — удивился Грибин. — Это странно. Мы полагали, что он встретит вас.

— Во-вторых, я не могу попасть в квартиру… — Поскольку я был потрясен случившимся, я запнулся, пытаясь собраться с мыслями, и невольная пауза вызвала у Грибина раздражение, тем более что, скорее всего, он сразу же понял: те, кто проводил тайный обыск, совершили грубейшую ошибку. Судя по его реакции и на эти, и на последующие мои слова, он испытывал глубокое отвращение буквально ко всему: и ко мне, и к моей квартире, и к замкам, и к людям, допустившим грубый промах, и, наконец, к тем непростым, изматывающим душу проблемам, которые я — лицо, подозреваемое в государственной измене, — создавал ему последние несколько месяцев.

Повесив трубку, я обратился за помощью к соседям, проживавшим несколькими этажами выше: к молодому человеку, которому я помог в свое время устроиться в КГБ, и к его тестю — пенсионеру, работавшему некогда в службе наблюдения и все еще сохранявшему завидную бодрость и энергию. Не желая сидеть без дела, он подрабатывал ремонтом сантехники и электробытовых приборов. Бывший чекист, тут же откликнувшись на мою мольбу, вооружился инструментами и поспешил мне на помощь, но обнаружил, что третьего замка, как ни странно, ему не открыть.

— Придется ломать дверь, — вынес он свой вердикт. — Потом починю ее как смогу.

За то короткое время, которое прошло с момента приземления самолета, я превратился в шизофреника. Одна часть моего «я», желая успокоить меня, говорила: «У тебя — паранойя. Возьми себя в руки, не терзай зря себе душу. Не может же быть все так плохо». Зато другая его часть внушала мне обратное, воскрешая в памяти и затянувшуюся проверку паспорта, и отсутствие в аэропорту Игоря Титова, и холодность Грибина, и злосчастный третий замок…

Прислушавшись к внутреннему голосу, побуждавшему меня осмотреть получше квартиру, я первым делом направился в спальню и заглянул под кровать, куда я задвинул два ящика с книгами, купленными мною в Дании. Если бы эти книги — и по политике, и по искусству — попали на глаза сотрудникам КГБ, то те наверняка, отнеся их к категории запрещенной литературы, тотчас же реквизировали бы содержимое обоих ящиков. Во всяком случае, я рассуждал именно так. Однако, как оказалось, ничто не пропало. И тут я сам себя упрекнул за проявленную мною глупость. Поскольку мою квартиру обыскивали тайно, естественно, все должно было оставаться на своих местах. И к тому же искали здесь не что иное, как свидетельства моего сотрудничества с англичанами.

Предположив, что, скорее всего, в мое отсутствие в квартире натыкали повсюду «жучков», я прошелся по комнатам, пытаясь обнаружить скрытые микрофоны.

В туалете я внимательно осмотрел все, что было в шкафчике, и, в конце концов, наткнулся на небольшую коробку от влажных салфеток, купленных когда-то в той же Дании. Под крышкой с внутренней стороны была толстая прокладка из фольги. Стоило мне обнаружить в фольге отверстие, в которое свободно проходил палец, как преисполненная подозрений часть моего «я» спешила уверить меня: «этим все доказано!» Но другая часть тут же возразила: «Сделать эту дырку мог кто угодно: и Лейла, и кто-то из любопытствующих гостей. Вполне возможно, что она была тут с самого начала».

Я все никак не мог успокоиться, сон бежал от меня прочь. В голове у меня беспрестанно возникали одни и те же волновавшие меня вопросы: кто меня выдал? Что именно известно КГБ? Как мне следует поступить в сложившейся ситуации?

В понедельник утром я должен был явиться в офис. Заехал за мной Владимир Чернов, высланный из Англии как шпион осенью 1982 года, — один из самых приятных людей, работавших когда-либо в лондонском отделении КГБ. Вернувшись на родину, он стал личным помощником Виктора Грушко, ныне заместителя начальника Первого главного управления. По дороге я спросил его:

— Володя, что происходит? Когда я отправлялся отсюда в Лондон в начале февраля, разговор шел исключительно о моем назначении на пост резидента. Сейчас же — двадцать первое мая, и мне до сих пор не известно ничего конкретного.

— Все идет своим чередом, — заверил меня Володя. — В последний раз я отвозил в секретариат касавшиеся тебя бумаги в конце апреля. Так что тебе осталось лишь набраться терпения.

В отделе меня встретил Грибин. Он выглядел как обычно, но все-таки не совсем.

— Вы должны как можно лучше подготовиться к предстоящей встрече, — сказал он. — Ведь как-никак с вами хотят поговорить два человека из высшего руководства.

Грибин задал мне несколько вопросов, чтобы я мог заранее продумать свои ответы, а затем вместо того, чтобы просто сказать: «Все будет в порядке, не волнуйтесь. Держитесь как можно спокойней», он пустился в пространные рассуждения по поводу того, как я должен вести себя в присутствии Чебрикова и Крючкова. Заметив попутно, что эти люди принадлежат к высшему свету, являя собой типичнейших царедворцев советской империи, он предупредил меня и о личных их предпочтениях, и об особых приемах, к которым они прибегают подчас. Позже я осознал, что, по существу, он загадал мне шараду, которая свидетельствовала о его несколько своеобразной манере знакомить других с реальной обстановкой.

Когда я снова заговорил о том, как не мог попасть в квартиру и как удивился, обнаружив, что замок, которым сроду не пользовался, оказался вдруг запертым, Грибин немедленно дал мне понять, что не желает больше касаться этой темы, и я был вынужден замолчать.

Титов, увидев меня, стал извиняться за то, что не встретил меня. Сказал, что произошло недоразумение: он прождал меня в другом крыле аэровокзала, решив почему-то, что я должен буду пройти после таможенного досмотра именно туда.

Затем меня вызвали к Грушко. У меня было такое чувство, будто я иду на аудиенцию к монарху. Однако, переступив порог его кабинета, я увидел холодного, жесткого начальника с безжалостным инквизиторским взглядом, абсолютно не похожего на того, с которым я встречался в январе.

— Что вы можете сказать относительно Майкла Бэттани? — спросил он. — Все выглядит так, что, несмотря ни на что, он действительно желал сотрудничать с нами. Вполне возможно, из него вышел бы со временем второй Филби.

Желая посыпать солью на раны КГБ, я сказал:

— Я ни чуточки не сомневаюсь в том, что он и в самом деле готов был работать на нас. Причем, как представляется мне, он мог бы стать значительно более ценным агентом для КГБ, чем Филби.

— Как вас понимать?

— Поскольку Филби сотрудничал с нами в основном в тот период, когда наша страна и Англия были союзниками, то есть во время Второй мировой войны и в первые послевоенные годы, до начала «холодной войны», он не представлял для нас особой ценности. Бэттани, наоборот, стал бы оказывать нам помощь в период конфронтации, когда мы находимся в состоянии «холодной войны» с Западом, и, следовательно, пользы от него было бы куда больше, чем от Филби.

— Так как же мы допустили подобный просчет? И был ли Бэттани искренен с самого начала?

— Думаю, да. Почему товарищ Гук не пожелал иметь с ним дело, это мне и самому невдомек.

Грушко подумал секунду, потом сказал:

— Гук между тем был выслан из страны. И это вопреки тому факту, что с его стороны не было предпринято ни единой попытки связаться с Бэттани. Мало того, он даже слышать не хотел ни о чем подобном. Так почему же в таком случае английские спецслужбы сочли необходимым объявить нашего резидента персоной нон грата?

Я не знал, что именно хочет этим сказать Грушко. Уж не думает ли он, что англичане выслали Гука только для того, чтобы расчистить мне дорогу? Я просто сказал:

— То, что он никогда не вступал с Бэттани в контакт, — правда. Однако это отнюдь не исключает того, что он не допускал никаких ошибок, которые давали бы основание англичанам заподозрить его в том, что он — советский разведчик. Должен заметить, что он нередко вел себя именно так, как мог бы вести себя только кагэбэшник. Вы бы поглядели, с каким важным, напыщенным видом разъезжал он постоянно в своем дорогом «мерседесе», послушали бы, как превозносил он КГБ, разыгрывая при этом из себя генерала. Англичанам, естественно, не могло понравиться такое.

Грушко, бросив на меня скептический взгляд, более не возвращался к этой теме. И, тем не менее, мне не стало от этого легче: атмосфера в его кабинете по-прежнему оставалась крайне напряженной.

Чуть позже, в коридоре, у меня на глазах разыгралась любопытная сцена. Завидев Титова, Грушко набросился на него за то, что тот допустил такую оплошность в аэропорту. Часть моего «я», пребывавшая вечно в настороженном состоянии, тут же заметила: «Во всем этом есть что-то неестественное. С чего бы это Грушко понадобилось поднимать шум из-за какого-то пустяка и унижать Титова в твоем присутствии?» Глядя на Грушко и Титова, я не знал, что и думать. Возможно, и вправду Титову было поручено встретить меня, и он допустил оплошность, разминувшись со мной. Такое предположение выглядело весьма правдоподобно: если бы Титов встретил меня и отвез домой, то я сразу же почувствовал бы себя комфортно и позволил бы себе расслабиться, чего, собственно, и желали те, кто занимался мною. Однако нельзя было исключать и другую версию: КГБ сознательно не стал никого посылать меня встретить, поскольку это давало ему возможность проследить, куда я направлюсь из аэропорта. Описанное выше происходило незадолго до не столь уж значительного, но наводившего на грустные мысли события. Во вторник утром из Лондона пришла дипломатическая почта: ее, должно быть, упаковали вечером в пятницу, когда я все еще возглавлял резидентуру, и отправили в Центр в понедельник утром. Обычно шифровальщики, строго соблюдающие все формальности, прилагают к дипломатической почте опись отправляемых ими материалов. На сей раз такая опись отсутствовала. Зато с дипломатической почтой прибыл ящик с необычной надписью: «лично товарищу Грушко».

Он никогда не попал бы в мои руки, если бы принимавшие почту лица не допустили оплошность — еще одну. Я, сознавая реальность, встряхнул ящик, пытаясь определить его вес. Рациональная часть моего разума сказала мне вполне определенно: «Олег, в этом ящике — твои личные бумаги, находившиеся в твоем кейсе». Вероятно, Центр направил в воскресенье телеграмму в Лондон, и там успели распаковать и снова запаковать почту.

Но люди, коим довелось разбирать почту в Москве, были не слишком опытны и пришли с посылкой ко мне — спросить, как зарегистрировать ее, поскольку логично было предположить, что эту посылку в секретариат Грушко отправил я.

Вот и все, с чем столкнулся я в первые дни своего пребывания на родине. Предоставленный по сути дела самому себе, я занимался в основном тем, что перебирал захваченные мною с собой записи, касавшиеся английской экономики, внешнеэкономического положения Англии, отношений этой страны с Америкой, ее достижений в области науки и техники, и ждал постоянно вызова сверху. В четверг под вечер, на четвертый день моих бесплодных ожиданий вызова к начальству, Грибин вошел в отведенный мне временно кабинет и предложил подбросить меня до центра Москвы.

— А что, если я вдруг понадоблюсь, а меня не окажется на месте? — спросил я.

— О нет, — ответил он, — сегодня вечером вас уж точно никуда не станут вызывать.

Это был безрадостный, унылый вечер. Шел сильный дождь, и движение машин было затруднено. Сидя в машине, я стал выражать свое неудовольствие тем, что впустую теряю время. Отметив, что у меня в Лондоне масса неотложных дел, я сказал, что если нет каких-то веских оснований для дальнейшего пребывания в Москве, то я предпочел бы вернуться в Лондон и заняться работой. Ее же было невпроворот: парламентский год подходил к концу, вот-вот состоится важная конференция стран — членов НАТО, сотрудники, курирующие осведомителей, нуждаются в руководстве, и так далее.

Но мои сетования мало трогали Грибина.

— Ерунда все это! — сказал он. — Люди порой отсутствуют месяцами, и то ничего. Незаменимых людей нет.

И опять я почувствовал, что что-то не так. В его реплике я уловил фальшивые нотки.

На следующее утро Грибин приложил немало усилий, чтобы уговорить меня провести уик-энд вместе с ним и его женой. Было ясно, что он получил указание присматривать за мной и, если удастся, не спускать с меня глаз, и только поэтому потратил полчаса, уговаривая меня поехать к ним на дачу. Но я никак не мог принять его приглашение, ведь в этом случае мне не удалось бы повидаться с матерью и сестрой. Я упорно твердил ему, что именно поэтому должен остаться в Москве. В конце концов он сдался. В субботу, как я и говорил Грибину, ко мне приехали мать с сестрой, и мы, сидя вокруг кофейного столика с мраморной столешницей, вволю наговорились обо всем. Я рассказал им, в частности, что девочки теперь говорят по-английски как на своем родном языке и что Мария свободно читает «Отче наш» на английском.

В понедельник я уже дошел, казалось бы, до точки. К счастью, у меня были таблетки-стимуляторы, которыми меня снабдили в Лондоне англичане, и благодаря им я еще мог как-то держаться, без них я, возможно, и не выжил бы.

Я сидел в кабинете, когда зазвонил стоявший на столе телефонный аппарат без диска, связывавший напрямую только с кабинетом начальника отдела. Это был сам Грушко.

— Будьте добры зайти ко мне, — произнес он.

— Наконец-то! — воскликнул я. — Кто-нибудь из высшего руководства?

— Пока нет.

— Так что же тогда?

— С вами желают побеседовать два человека по поводу внедрения наших агентов в высшие звенья государственной структуры в Англии. И добавил, что наша встреча состоится не в его кабинете, а где-то в другом месте, за пределами нашего здания. Это показалось мне несколько странным, хотя подобное было у КГБ в порядке вещей. Думая, что меня вызывают лишь для беседы, я оставил ключи и кейс на столе и отправился к Грушко.

Спустившись вместе с Грушко в вестибюль, мы вышли через вращающиеся двери во двор, образуемый целым комплексом зданий. Вскоре показалась машина, но вместо того, чтобы направиться к главным воротам, откуда было бы проще всего попасть на Московскую кольцевую дорогу, водитель выехал через задние и, проехав около двух километров, подвез нас к комфортабельным коттеджам, предназначенным в основном для зарубежных гостей Первого главного управления. Но мы не стали въезжать в этот мини-поселок, а направились к стоявшему в стороне строению дачного типа — к домику за невысоким сетчатым забором, единственной его защитой.

Стояла жаркая, влажная погода. У меня было тяжелое, гнетущее ощущение надвигающейся грозы.

— Мы приехали слишком рано, так что давайте пока побродим немного вокруг, — сказал Грушко.

Во время прогулки он задавал мне пустые, малозначащие вопросы о моих родителях и их происхождении. Тогда мне и в голову не приходило, к чему он клонит, и только потом, значительно позже, до меня дошло, что он пытался докопаться до какого-нибудь еврейского элемента в моей родословной. Антисемит до мозга костей, Грушко полагал, что, коль скоро Гордиевский — предатель, в его жилах непременно должна течь еврейская кровь, унаследованная им от кого-то из предков.

Но вот, наконец, мы вошли в домик и тотчас же ощутили приятную прохладу. Я сразу же заметил, едва переступив порог, обилие мебели из мореного дерева — ясеня или сосны. По обеим сторонам узкого холла располагались крошечные спаленки с низкими потолками. Ни занавесок, ни картин здесь не было; одни лишь голые светлые стены. Создавалось впечатление, что здесь никто никогда не жил. Обслуживали дом два человека: мужчина за пятьдесят и миловидная женщина чуть старше тридцати. При одном взгляде на этого мужчину, державшегося весьма почтительно, становилось ясно, что он — сотрудник КГБ и выступал не только в роли лакея, но и в иных ипостасях. Грушко пригласил меня сесть, заметив, что лучше всего беседовать за бутербродами, они тотчас же появились на столе вместе с выпивкой. Поскольку с тех пор, как Горбачев ввел ограничения на продажу и потребление спиртных напитков, прошло лишь несколько дней, я спросил:

— А вы уверены, что мы правильно поступаем?

— О да, — беззаботно ответил Грушко. — Взгляните, какой раздобыл я армянский коньяк!

Слуги принесли рюмки, и мы выпили коньяку, который действительно был отменного качества. Недаром армяне столь гордятся своими винами и по сей день утверждают, будто Уинстон Черчилль пил только армянский коньяк.

Затем появились два человека, явно из КГБ. Но раньше я никогда их не встречал. Довольно странно, подумал я в связи с этим, ведь они, должно быть, служат в том же управлении, что и я. Впрочем, приглядевшись, я пришел к выводу, что они, скорее всего, контрразведчики.

Старшему, в темном костюме, было, наверное, под шестьдесят, но могло быть и значительно больше. Изрезанное глубокими морщинами лицо и седина свидетельствовали о его пристрастии к табачку и спиртным напиткам. Его коллега — высокий, угрюмый, неулыбчивый человек с худощавым лицом и в более светлом костюме — был, вероятно, лет на десять моложе своего напарника. Грушко, не представив нас друг другу, ограничился кратким: — Это как раз те люди, Олег, которые хотели побеседовать с вами о возможности внедрения наших агентов в Англии. Но давайте сперва перекусим, а делом займемся потом.

Действовал он довольно грубо — ничего похожего на спокойный, располагающий тон, присущий сотрудникам английских спецслужб. К тому же он пребывал в состоянии крайнего возбуждения, — несомненно, потому, что ему было внове принимать участие в типично чекистской контрразведывательной операции.

Разыгрывая роль хлебосольного хозяина, Грушко предложил:

— Давайте-ка выпьем!

Слуги тотчас же разлили по рюмкам коньяк. Пытаясь впоследствии разобраться в случившемся, я вроде бы вспомнил, что после того, как трем моим сотрапезникам налили из той самой бутылки, к которой мы с Грушко уже приложились, слуга, сделав вид, что в ней уже ничего не осталось, быстренько принес другую.

Как бы то ни было, я выпил залпом рюмку и через какую-то пару секунд превратился в нечто, лишь отдаленно напоминавшее меня. Со мной произошло примерно то же, что и тогда, когда мне ввели обезболивающее во время операции на носу в Дании в 1978 году: никаких физических ощущений, лишь погружение в какую-то темную бездну.

Старший, как мне стало известно позже, был генералом Голубевым, продвинувшимся по службе после того, как, согласно его утверждениям, он сумел завербовать в Египте агента, — дело-то это, впрочем, нехитрое: при Насере за один пенни запросто можно было купить даже пару агентов. Сперва он возглавлял 5-й отдел Управления К, занимавшийся рассмотрением всех подозрительных случаев, а позже был повышен до заместителя начальника того же управления и получил, соответственно, звание генерала. Сопровождавший его человек, полковник Буданов. стал его преемником на посту начальника 5-го отдела. Иными словами, оба они были следователями с огромным опытом. (Примеч. автора.)

И еще я знаю твердо, что проснулся на кровати в одной из спальных комнат. На мне ничего не было, кроме майки и трусов. Вспомнить, что случилось со мной после того, как я выпил коньяк, я так и не смог, сколь бы ни напрягал свою память.

Но все это было потом, ранним утром следующего дня. Постельное белье чистое, воздух в комнате — свежий. Что же касается моего состояния, то о нем лучше не вспоминать. Страшная слабость, ужасная головная боль — и никаких других ощущений. С трудом поднявшись с постели, я оделся и пошел разыскивать слугу, чтобы попросить у него чашечку кофе.

— Да-да, конечно, — сказал он и стал приносить мне в комнату чашку за чашкой. Но кофеин, судя по всему, не оказывал на меня никакого воздействия. Еще ни разу в жизни я не находился в столь угнетенном состоянии.

«Им все известно, — думал я. — Мне — конец». Я не знал, как они до этого докопались, но у меня не оставалось ни малейшего сомнения в том, что им было точно известно, что я — английский агент.

Спустя некоторое время появились те двое. На сей раз они вели себя совсем не так, как накануне. Хотя в их планы и не входило посвящать меня во все подробности нашей первой «беседы», они тем не менее, как выяснилось чуть позже, не собирались скрывать, что допрашивали меня.

Войдя ко мне в комнату, они какое-то время молча наблюдали за мной. Затем тот, что помоложе, сказал, что одно из моих замечаний его огорчило.

— И какое же это было замечание? — спросил я.

— Вы обвинили нас в том, что мы возрождаем дух тридцать седьмого года, года страшного террора.

— Неужели?

— Да! — сурово подтвердил он и продолжал в том же тоне: — Запомните, товарищ Гордиевский: то, что вы сказали, — неправда, и я докажу вам это.

При всей непререкаемости этого утверждения, оно внушило мне надежду. Я начал успокаивать себя мыслью о том, что все обстоит вовсе не столь уж страшно, как я предполагал: возможно, я запаниковал, поскольку и в самом деле был английским агентом. Я убеждал себя не терять самообладания и ждать с невозмутимым видом, что будет дальше. Мне было немного стыдно за свое вчерашнее состояние, и я не решался спросить, что же, собственно, произошло со мной. Просто мне стало плохо или я потерял сознание? И кто уложил меня на кровать?

— Еще кое-что относительно вас, товарищ Гордиевский, — сказал Голубев. — Вы слишком уж самонадеянны.

— Вы так считаете?

— Да, вы необычайно самоуверенный человек.

— Судя по вашим словам, я допустил какую-то бестактность по отношению к вам. Если это действительно так, прошу меня извинить. Я ничего не помню. Но меня никогда в жизни не обвиняли в самоуверенности, — произнес я и затем спросил: — Чего мы, собственно, ждем?

Кто-то из этих двоих ответил мне:

— Сейчас подъедет один человек, чтобы отвезти вас домой.

Несколько минут мы пребывали в неловком молчании. Затем тот, что помоложе, спросил:

— Вам много довелось поездить по Англии?

— Нет, — сказал я. — В резидентуре такая уйма работы, что на разъезды практически не остается времени. Я побывал только в четырех местах: в Блэкпуле, Брайтоне, Борнмуте и Харрогите.

— В Харрогите? — живо откликнулся он. — А где это?

— В Йоркшире. К северу от Лондона, неподалеку от Йорка. Это очень приятный городок — излюбленное место для проведения съездов различных партий, поскольку там построен великолепный новый Дворец съездов.

Наконец появился тот, кого мы ждали. Это был довольно странного вида человек в темном, чуть ли не черном, костюме. Он приехал на машине с шофером. Незнакомец увез меня из этого места и высадил в самом начале квартала, где я проживал. Наверное, я представлял собой любопытное зрелище: в одиннадцать часов этого милого летнего утра я, небритый, растрепанный, стоял на тротуаре, едва держась на ногах. И вновь я не смог войти в свою квартиру без посторонней помощи, — но на этот раз потому, что оставил ключи на столе в своем кабинете. Поднявшись наверх, я взял у семьи, которая помогла мне в прошлый раз, свои запасные ключи. Войдя в квартиру, я рухнул в изнеможении на кровать и погрузился в размышления. Мои душевные муки и нервное напряжение достигли уже такого предела, что я оказался в состоянии, близком к панике. И тогда, уже во второй половине дня, я почувствовал настоятельную необходимость с кем-нибудь поговорить. Мой выбор пал на Грушко. Я понимал, что, звоня ему, я совершаю отчаянный поступок, но мне было жизненно важно услышать от него хотя бы одно приободряющее слово. Что в этом удивительного? В конце концов, мы работали с ним в одном отделе и занимались одним делом — политической разведкой, те же двое были откуда-то со стороны.

Дозвонившись до него, я произнес:

— Я глубоко сожалею, если был невежлив с теми людьми, но они вели себя как-то странно.

— Нет-нет, они вели себя вполне нормально, — ответил он. — Поверьте мне, это замечательные, славные люди.

То, что Грушко никак не желал разделять моих чувств, лишь усугубило мое и без того плачевное состояние. Терзаемый тревожными мыслями, я по-прежнему ощущал острую потребность в собеседнике, с которым мог бы переброситься хотя бы парой слов. Подумав немного, я понял, что единственным человеком, к которому я мог сейчас обратиться, была Катя, невестка Лейлы, интеллигентная женщина с аналитическим умом. Я позвонил ей, сказал, что у меня возникли сложности, и попросил ее приехать ко мне, что она незамедлительно и сделала.

Пока мы разговаривали, она выгладила мне пару брюк.

Ощутив непреодолимое желание рассказать ей обо всем, что случилось со мною, я сказал, что выпил вчера во время обеда две рюмки коньяку и свалился. Катя всячески старалась успокоить меня, но когда она ушла, мне стало ясно, что тот ужас, который испытывал я, лишает меня возможности здраво смотреть на вещи и беспристрастно анализировать события, непосредственно касающиеся меня.

В конце концов, я позвонил Грибину:

— Со мной приключилась довольно странная история, и я теперь сам не свой.

— Успокойтесь, все обойдется, — ответил он ободряющим тоном. — Мы заедем сейчас к вам с Ириной и вместе прогуляемся где-нибудь.

Встретившись с ними, я подумал, что Грибин по-прежнему дружески относится ко мне. Однако, как стало известно мне позже, он лишь исполнял заданную ему роль — так же, как и Ирина, которая даже превзошла своего супруга в актерском мастерстве.

— Не волнуйтесь, мой друг, — произнес Грибин после того, как я рассказал ему в общих чертах о том, что случилось накануне. — Я уверен, все это не имеет никакого значения. Давайте-ка лучше поговорим о чем-нибудь более приятном. Расскажите мне о своих детях, о том, как Анна призналась вам в любви.

Я был счастлив переменить тему и снова рассказал давнишнюю историю, суть которой сводилась к тому, что маленькая Анна, когда ей было всего четыре годика, посмотрела как-то раз со двора вверх и, увидев меня в окне нашей лондонской квартиры, крикнула:

— Папа, я люблю тебя!

Супруги Грибины, казалось, с умилением слушали меня. Впоследствии же я с горечью вспоминал об их лицемерии. Зная, что я обречен, они сознательно напомнили мне об одном из самых радостных эпизодов в моей жизни в расчете на то, что я, расчувствовавшись, стану менее осмотрительным.

Придя на следующий день в офис, я отыскал свои ключи от квартиры. Титов, явно не знавший об учиненном мне допросе, недоумевал по поводу оставленных мною на столе ключей вместе с моим кейсом, не зная, что с ними делать.

Спустя какое-то время мне вновь позвонил Грушко и попросил зайти к нему.

Войдя в его красивый, просторный кабинет, я увидел его сидящим на своем обычном месте, во главе огромного т-образного стола, по обе стороны уставленного стульями, как и подобает большому начальнику. По одну руку от него восседал Грибин, вчерашний мой друг, ныне выглядевший чересчур уж мрачно, по другую — следователь номер один, генерал Голубев, чье имя Грушко обронил случайно, когда разговаривал со мной накануне по телефону. А я, как школьник, стоял перед ними смиренно у дальнего конца стола.

Грибин не проронил ни слова. Говорил Грушко:

— Вчера я целый вечер разговаривал о вас с Владимиром Александровичем (Крючковым). Нам теперь достоверно известно, что на протяжении многих лет вы обманывали нас. Если бы вы только знали, из какого необычного источника нам стало известно об этом! И все же, несмотря ни на что, мы решили не увольнять вас из КГБ. Конечно, о продолжении работы в Лондоне не может быть и речи. В ближайшие же дни вашу жену и детей доставят в Москву. Вам придется перейти в другой отдел. Сейчас вам лучше всего взять полагающийся вам очередной отпуск, а после отпуска мы решим, куда вас пристроить. Что же касается хранящейся у вас дома антисоветской макулатуры, то вам придется передать ее в библиотеку Первого главного управления. И запомните: ни сейчас, ни когда-либо позже — никаких телефонных звонков в Лондон.

Поняв, какой сокрушительный удар нанесен моей семье, я ощутил в душе ужас. И в то же время знал, что единственно правильная в моей ситуации линия поведения — настаивать на полной своей невиновности.

— Я глубоко сожалею о том, что произошло в понедельник, — сказал я. Думаю, во всем виновато вино или, что более вероятно, еда. По-видимому, я отравился и был в ужасном состоянии.

Тут Голубев встрепенулся.

— Что за выдумки! — громко воскликнул он. — Еда была отличная, пальчики оближешь. Бутерброды с сыром — это же настоящее чудо! А о бутербродах с красной икрой нечего и говорить: они были выше всяких похвал. Впрочем, как и бутерброды с ветчиной.

Хотя я пребывал в страшной тревоге, мозг мой продолжал напряженно работать. То, что происходило сейчас, было сродни непристойному фильму в сюрреалистической манере. Решается моя судьба — жить мне или умереть, а он вдруг кидается восхвалять эти чертовы бутерброды!

— Хорошо-хорошо, — сказал я. — И все же что-то там было не так. Что же касается ваших слов о том, что я долгое время обманывал вас, то, Виктор Федорович, я, право же, не знаю, что конкретно имеете вы в виду. Скажу только, что, какое бы решение вы ни приняли, я подчинюсь ему как офицер и честный, порядочный человек.

Я понимал, что речь моя звучала высокопарно, но ничего лучшего я так и не смог придумать в тот критический момент, когда все, казалось, было против меня.

И, тем не менее, мои слова произвели неожиданный для меня эффект. Грушко стремительно вскочил из-за стола и, подбежав ко мне, с радостным видом принялся жать мне руку. Я не знал, чего он ожидал от меня. Уж не думал ли он, что я отправлюсь к Генеральному секретарю Коммунистической партии с жалобой на сотрудников КГБ, подмешавших мне в коньяк какой-то наркотик? Или, может, боялся, что я закачу в его кабинете истерику и поставлю тем самым всех присутствующих в трудное положение? Как бы то ни было, но по всему было видно, что он от беседы со мной почувствовал огромное облегчение.

Что же касается меня, то я не испытывал от этой беседы ни облегчения, ни тем более радости. Все происходившее здесь — сущий вздор, полнейшая нелепица. Каким это образом могут меня оставить в КГБ, если им известно, что я работал на другую страну? Сотни людей были уволены из этой организации за куда менее значительные прегрешения, такие, например, как утеря никому не нужного документа, растрата небольшой суммы денег или увлечение женщиной, как это произошло с тем же Любимовым. А они делают вид, будто я могу отделаться легким испугом. Явно у них имеется какой-то хитроумный план в отношении меня.

В общем, я решил, что чем меньше буду говорить, тем лучше. И что, следуя их совету, возьму положенный мне отпуск.

С этими мыслями я вернулся в свой временный кабинет. С одной стороны, я был опустошен, с другой — не собирался сдаваться и продолжал искать выход из создавшегося положения. Со всеми догадками и предположениями покончено. Они знают о моих связях с английскими спецслужбами, но по какой-то причине решили поиграть со мной в кошки-мышки. Ну а сейчас почему бы мне не отправиться домой?

Но тут зазвонил телефон. Это был Грибин, чей кабинет находился рядом по коридору. Он попросил меня зайти к нему.

— Оформляйте отпуск, — сказал он, и только. Затем он зашел ко мне попрощаться. Поскольку ему уже не было необходимости притворяться, он был холоден и сух.

— Что я могу вам сказать, старина? — промолвил он, разводя руками.

Все еще не желая сдавать позиций, я вновь прикинулся неповинным в чем-либо.

— Коля, я не знаю точно, что все это значит, однако подозреваю, что кто-то слышал случайно, как я отозвался о наших партийных боссах без должного почтения, и, воспользовавшись моей оплошностью, устроил эту заварушку.

— Если бы это действительно было так! — проговорил он, глядя в упор на меня. — Если бы только речь шла о каком-то неосторожно сказанном слове, попавшем в микрофон! Боюсь, что все значительно серьезней.

Изобразив недоумение, будто и в самом деле не понимаю, что он имеет в виду, я пробормотал, повторяя, сам того не заметив, его же собственную фразу, произнесенную минуту назад:

— Что я могу сказать?

— Постарайтесь философски отнестись к тому, что происходит, — сказал он на прощанье, и больше мы уже никогда не встречались.

Впоследствии, оказавшись в Англии, я не раз испытывал острое желание набрать номер его телефона и сказать: «Коля, вы помните, как посоветовали мне отнестись к происходящему философски? Как видите, я постарался». Но я так и не позвонил ему — ни тогда, ни позже. Он был отъявленным карьеристом, человеком неискренним, как большинство советских людей. По службе он продвигался в значительной мере благодаря тому, что улещивал нужных ему субъектов с помощью мелких взяток в виде подарков, льстил, кому надо, и развлекал своих начальников игрой на гитаре и исполнением старинных романсов. Это был его путь, путь, который он сам выбрал, — и тут уж ничего не поделаешь. И в то же время из всех моих коллег в КГБ он меньше кого-либо был причастен к моим неприятностям и, кстати, оказался единственным, кого понизили в должности после того, как мне удалось убежать.

Именно он стал козлом отпущения. Отвечать за мой побег должны были совсем другие люди, но то ли их не было в центральном аппарате КГБ в момент побега, то ли сработала система личных связей. Из высшего руководства пострадал лишь Олег Калугин, возглавлявший до этого контрразведку: его отправили в своеобразную ссылку, правда всего лишь в Ленинград. Что же касается Геннадия Титова и Виктора Грушко, то они, ошиваясь возле Крючкова, настолько преуспели в лизоблюдстве, что он укрыл их под своим крылом. Да и мог ли он наказать их? Тем самым он лишь признал бы, что в конечном счете сам несет ответственность за все, как оно и было на самом деле.

Но стоило мне собраться в отпуск, как меня стали преследовать днем и ночью кошмарные воспоминания о моем допросе. Несомненно, мои «инквизиторы» были уверены, что я ничего не запомню, однако они просчитались: возможно, благодаря стимулирующей таблетке, которую я принял утром, в моей памяти стали всплывать один за другим отдельные фрагменты того, что произошло в тот день. Складывая их в единое целое, я пытался найти ответ на мучившие меня вопросы: как много я наговорил? Полностью ли разоблачил себя? Или мне удалось все же не допустить ЭТОГО?

Процесс воссоздания истинной ситуации был мучительно трудным. Сперва — ничего, и вдруг — внезапная вспышка в глубинах моего сознания, и перед моим мысленным взором всплывает очередная сцена. К примеру, та, где разговор зашел о моих книгах.

— Почему вы держите у себя все эти антисоветские произведения — Солженицына, Оруэлла, Максимова и многих других?

— Но я как сотрудник сектора ПР просто обязан знакомиться с подобного рода литературой, — объясняю я тем двоим. — Без этого не обойтись. В таких книгах содержится много полезного для моей профессии.

Мой ответ явно не устраивает следователей, пытающихся пришить мне дело.

— Нет, — утверждают они, — вы вполне сознательно обманывали власти. Пользуясь статусом дипломата, ввозили литературу, запрещенную, как вам было прекрасно известно, в нашей стране. Количество хранящихся у вас недозволенных книг — ярчайшее свидетельство того, что вы, не стесняясь, преступали закон.

И тут появляется Грушко. Снова разыгрывая роль гостеприимного хозяина, он обходит стол и, приблизившись, подбадривает меня:

— Молодец, Олег! То, что вы говорите, очень интересно! Продолжайте в том же духе! Расскажите им, пожалуйста, все как есть: пусть они поучатся у вас! — вдохновенно произносит он, но вскоре, по-видимому, теряет терпение и уходит, предоставляя палачам возможность поговорить со мной наедине.

Как только я переварил то, что мне удалось вспомнить, здравый смысл подсказал мне: «Значит, они все же провели тайный обыск».

А затем они засветились еще раз, когда один из них с брезгливой миной спросил:

— Как можете вы с гордостью разглагольствовать о том, что ваша дочь Мария читает по-английски «Отче наш»? Как вы, коммунист, вообще можете проявлять такое отношение к религии?

И опять здравый смысл подсказал: «Микрофоны!» Единственными людьми, с которыми я поделился этим, были моя мать и сестра. Разговаривал же я с ними у себя дома, в гостиной. Так что теперь можно было с уверенностью сказать, что в мое отсутствие у меня в квартире и в самом деле наставили «жучков».

Было ясно, что время от времени ко мне возвращалась способность не только фиксировать события, но и анализировать их.

Затем, как мне удалось вспомнить, на меня обрушился град вопросов, которые задавали в грубой, резкой манере:

— Что вы можете сказать о Спотти?.. А как там Тоуд?.. Известно ли вам что-нибудь о Рэскале?.. Не слышали ли вы, куда подевался Скрафф и чем он сейчас занимается?.. ((Английские слова, звучащие как: «спотти», «гоуд», «рэскал» и «скрафф» в переводе на русский означают соответственно «прыщавый». «жаба», «плут» и «перхоть»).

В разговоре со мной контрразведчики использовали нелицеприятные кодовые имена, которыми КГБ наделял изменников родины.

— Я не понимаю, о ком это вы, — отозвался я, продолжая разыгрывать недоумение.

В конце концов, сломленные моим упорством, они были вынуждены назвать одного из предателей его собственным именем. Речь шла о подполковнике Владимире Ветрове, который сотрудничал с французской разведкой и по приговору суда в 1984 году был казнен. Спросив, что думаю я о таких людях, они стали ждать, какая последует с моей стороны реакция.

Потом, переменив неожиданно тему, следователи заговорили о моем прошлом, что уже было ближе к цели их беседы со мной.

— Нам известно, кто завербовал вас в Копенгагене, — сказал Голубев, дымя, как всегда, сигаретой. — Это был Дик Бэлфур.

— Ерунда! — ответил я. — Ничего подобного не было.

— Но вы составили докладную записку о нем.

— Само собой разумеется. Я встречался с ним один раз. По распоряжению Якушкина. И после встречи с ним я сразу же написал отчет. Для Бэлфура, человека общительного, я был лишь одним из многих. Он с любым был готов поговорить, однако чаше всего выбирал себе в собеседники Липасова. Упоминание этого имени, случайно выплывшего из дымки тумана, окутывавшего мое сознание, оказалось весьма кстати.

— Липасова? — переспросил один из них. — Но почему в таком случае он не писал отчетов о своих встречах?

— Спросите об этом его самого, — ответил я. — Мне лично это неизвестно. Но думаю, у него найдется какое-нибудь объяснение.

Я смутно различал слова одного из этой парочки, настойчиво твердившего:

— Запомните: у нас имеются неопровержимые доказательства совершенного вами преступления. Мы знаем, что вы — английский агент. Вам лучше признаться во всем! Признайтесь же! Покайтесь в содеянном!

А затем — провал в памяти. Когда же туман рассеялся, я увидел, что рядом со мной сидел Буданов. Голубев вышел куда-то, но вскоре вернулся. Его движения казались мне неестественно резкими, однако, возможно, лишь потому, что я находился в полусонном состоянии:

— Признайтесь! — повторял он как заклинание. — Признайтесь! Несколько минут назад вы ведь уже признались во всем. Повторите же это еще раз. Подтвердите все то, что сказали тогда. Повторите признание. Повторите.

На этот раз голос его звучал мягко и приглушенно. Он старательно выговаривал каждое слово, будто имел дело с ребенком, который не помнит, что сказал несколько минут назад.

Я продолжал стоять на своем:

— Нет, мне не в чем признаваться. Я не чувствую за собой никакой вины.

И так — без конца, снова и снова.

Восстанавливая в памяти события того дня, я предположил, что допрос продолжался не менее пяти часов, примерно с полвторого до семи вечера.

В какой-то момент я отправился в ванную комнату: должно быть, меня рвало. Когда же возвращался назад, то увидел обоих слуг. Они смотрели на меня с явной неприязнью, особенно мужчина. Позже я узнал, — уже, как говорится, из вторых рук, — что это мое посещение ванной было не единственным: я неоднократно наведывался туда, выпивая всякий раз неимоверное количество воды. Следователи, наблюдая за мной, даже пришли к выводу, что англичане обучили меня приемам борьбы с наркотическим опьянением и я пытался теперь вывести яд из своей кровеносной системы. (Эти подробности мне стали известны из сообщения Виталия Юрченко, который через восемь дней после моего побега переметнулся в тот же лагерь, что и я).

В действительности же я просто испытывал страшную жажду. С другой стороны, вполне возможно, мне удалось в какой-то мере выстоять в столь ужасной ситуации исключительно благодаря тому, что утром я принял полученную мною от англичан таблетку стимулирующего вещества.

Вот, фактически, и все, что мне удалось вспомнить, и основной вопрос — выдал я себя или нет — так и остался без ответа. Не зная еще в то время, принес ли Комитету госбезопасности хоть какую-то пользу допрос, которому подвергли меня, я, тем не менее, понимал, что фактически мне уже вынесли смертный приговор, даже если он и будет оглашен только после дальнейшего расследования.

Каждая новая встреча с официальными лицами лишь усугубляла испытываемое мною чувство нависшей надо мной смертельной опасности. Мой личный врач — женщина, которая наблюдала меня уже довольно давно, встревожилась, обследовав меня.

— Что с вами происходит? — озабоченно спросила она. — У вас сердечная аритмия. Вы ощущаете постоянный страх. В чем же причина? Чего вы так боитесь?

Всякий раз, когда я встречал Бориса Бочарова, ведавшего работавшими в Англии нелегалами, он неизменно спрашивал:

— Что с тобой?

Но однажды он сказал:

— Теперь я знаю, что случилось: твой заместитель оказался предателем.

— Что за чепуха! — возразил я. — Никто никого не предавал. Я могу поручиться за это.

В отделе кадров у меня издавна были хорошие отношения с тремя женщинами, работавшими в секретариате, и, возвращаясь из-за границы, я всегда привозил им небольшие подарки. Когда же я сказал им сейчас, что не собираюсь возвращаться в Англию, я сразу же понял по выражению их лиц, что им известно обо мне нечто неприятное, о чем не принято говорить.

Не улучшил моего настроения и другой эпизод. В Министерстве иностранных дел, куда я отправился сдавать свой дипломатический паспорт, меня принял тот самый человек, который три года назад готовил всю необходимую документацию для отправки меня в Англию.

— Вы уверены, что не хотите оставить паспорт у себя? — спросил он. — Если вы сдадите его, то мне придется вычеркнуть вас из списка номенклатурных работников.

Потом, забрав документ, он раскрыл толстенный регистрационный журнал и прямо у меня на глазах зачеркнул мою фамилию, тем самым поставив крест на моем пребывании в составе советской элиты, хотя и в самом низшем слое ее.

Другая внушающая беспокойство сцена имела место уже в моей квартире, когда мне нанес визит Александр Федотов, специалист по радиоперехвату, высланный в свое время Гуком из Лондона. Зная о подслушивающих устройствах и рассчитывая на то, что буду услышан ведущими за мной наблюдение сотрудниками КГБ, я сообщил ему, что, судя по всему, стал жертвой ужасной интриги: потерял и работу свою, и должность и, как и он, никогда не смогу снова вернуться в Лондон. Уже прощаясь со мной, он выразил мне искреннее сочувствие и произнес громко:

— Олег Антонович, а чего вы еще ожидали от этого ужасного тоталитарного общества?

Я посмотрел на него с болью во взоре, не будучи в состоянии говорить из-за боязни еще более скомпрометировать себя в глазах своего ведомства. И я был прав, соблюдая осторожность. Слухачи, как я и думал, исправно несли свою службу, о чем можно судить по тому, что Федотов оказался единственным, кого уволили из КГБ после моего побега.

Спустя несколько дней в Москву вернулась Лейла с детьми. Им пришлось покинуть Лондон в столь спешном порядке, что она не успела даже купить девочкам кое-что из одежды. Но, несмотря на это, она прибыла в Москву и с восторгом рассказывала о том, какой заботой их окружили в Лондоне. В Хитроу их встретил официальный представитель «Аэрофлота» и проводил до самолета, где для них были забронированы места в первом классе. Когда же самолет приземлился в Москве, явился местный сотрудник компании и помог быстро уладить все формальности. Зная, что все это организовано КГБ, я слушал ее с тяжелым сердцем. Однако труднее всего мне было сообщить Лейле об обрушившейся на нас беде. Но я решил не откладывать этого и в самых общих чертах рассказать о случившемся еще по дороге домой.

— Боюсь, у меня возникли серьезные неприятности, — начал я, когда мы уселись в машину. — Мы уже не сможем вернуться в Лондон.

— Как тебя понимать?

— Только так, как я и сказал: мы никогда уже не сможем вернуться в Англию.

— Почему?

Утаивая истинное положение дел, я стал объяснять, что причиной всему — интриги, которые получили огромный размах сейчас, когда встал вопрос о моем высоком назначении.

Лейла не сразу осознала, сколь круто изменилась наша судьба. Когда же немного оправилась от потрясения, она сосредоточила все свое внимание на мне, потому что депрессия, в которой я пребывал все это время, всерьез угрожала моему здоровью, и она это хорошо понимала.

Когда она рассказала о своей тревоге моей матери, та, с ее практичным взглядом на жизнь, посоветовала:

Пусть-ка он лучше займется своей машиной, подготовит ее к техосмотру.

И я действительно занялся машиной. Подолгу пропадал в гараже, готовя машину к техосмотру, понимая, что иначе мне не разрешат на ней ездить. Честно говоря, я ненавидел возню с любой техникой, но занимался машиной главным образом для того, чтобы как-то убить время и обдумать наедине свою многосложную ситуацию.

Мои запрещенные у нас стране книги были конфискованы. Перед тем, как их унесли, я должен был поставить свою подпись на описи конфискуемых книг, что я сделал, прекрасно сознавая при этом, что теперь уж мне никак не отпереться от них. Если даже КГБ не сумеет вменить мне что-нибудь более серьезное, то и одного факта хранения запрещенной литературы будет вполне достаточно для того, чтобы на пару лет упрятать меня в тюрьму.

Мне было невыносимо больно слышать, как мои дочери, беседуя между собой, то и дело повторяли по-английски:

— Мне не нравится здесь. Поедем назад в Лондон. Стараясь не пасть окончательно духом, я время от времени восклицал громко, адресуясь, естественно, исключительно к микрофонам подслушивающих устройств:

— Я обращусь с жалобой непосредственно к Алиеву! (одному из секретарей Политбюро Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, который, как и Лейла, был азербайджанцем.) Напишу ему обо всем, ведь это же сущее безобразие — обращаться так с полковником КГБ!

Однако жизнь не стояла на месте. Лейла собиралась уехать на лето в Азербайджан к родственникам ее отца в небольшой поселок на берегу Каспийского моря, где девочки смогут купаться. Что же касается меня, то я день и ночь ломал голову, не зная, что и предпринять. Иногда я склонялся к мысли, что, пока не поздно, надо бежать. С другой стороны, думал я, КГБ сейчас имеет дополнительные свидетельства моей измены, но ведь они могут их и не сыскать. Кроме того, решиться на побег мне было не так-то просто, поскольку у меня были жена и дети. Мое сердце буквально разрывалось на части от безысходности положения. Постепенно я пришел к убеждению, что единственный реальный путь к спасению — бегство из страны.

Пребывая в мучительном состоянии неопределенности, я обратился к Грибину с просьбой предоставить мне путевку в какой-нибудь санаторий, и, посоветовавшись со своим непосредственным начальством, он предложил мне поехать в «Семеновское» — известный оздоровительный центр КГБ в ста километрах к югу от Москвы. Стандартный срок пребывания в подобных заведениях составлял двадцать четыре дня, так что, как полагал КГБ, в течение всего этого периода я буду находиться под постоянным надзором, хотя и без формального запрета на свободу передвижения.

Пятнадцатого июня я отправился на электричке в «Семеновское», оставив семью дома в надежде, что вернусь еще до отъезда Лейлы с дочками на юг. Ко мне не приставили сопровождающего: КГБ делал вид, будто не особенно беспокоится на мой счет. И все же я не сомневался, что за мной наблюдают. Прибыв в санаторий вечером, я залюбовался красотой окружающей местности. Вокруг санатория — поросшие лесом холмы, а рядом — речка.

Дежурный врач, которого заблаговременно оповестили о моем приезде, тут же осмотрел меня, после чего сообщил, что я буду проживать в двухместном номере на первом этаже, с балконом, выходящим на речку.

Единственное неудобство заключалось в том, что неподалеку от главного здания санатория, практически в самой зоне отдыха, круглые сутки шло строительство необычайно глубокого противоядерного убежища. Как удалось мне узнать, скрывавшийся под землей бункер относился к убежищам категории «А» и как таковой предназначался исключительно для высших чинов КГБ. Он будет связан подземными ходами как с генеральским корпусом, расположенным на территории санатория, так и с роскошной дачей, которую когда-то занимал Сталин, а после него — высшее руководство КГБ.

На протяжении всего срока моего пребывания в санатории номер делил со мной сосед, сначала один, потом — другой, явно приставленные для слежки за мной. Первым моим компаньоном оказался пенсионер лет шестидесяти пяти, человек неуемной энергии и ортодоксальных взглядов. Сперва он пытался повсюду следовать за мной по пятам, но через пару дней немного поостыл, видно притомившись от столь хлопотного занятия. Думаю, что составленный им отчет создавал самое неблагоприятное впечатление обо мне, и было отчего: ведь я, как-никак, сидя на балконе с наушниками на голове, ловил по своему коротковолновому приемнику зарубежные радиостанции. Но в моем тогдашним состоянии это мало меня волновало. Тем более, что он едва ли мог догадываться, что, слушая программу Би-би-си «Взгляд», я прилагал неимоверные усилия, чтобы не расплакаться из-за овладевавших мною ностальгических чувств: славные старинные английские мелодии, звучавшие в эфире, символизировали мир, которого я, должно быть, уже никогда не увижу.

Когда минула первая половина срока моего пребывания в санатории, пенсионера сменил подполковник погранвойск. Типичный советский офицер, он, отправляясь в здравницу, преследовал две цели: вволю насладиться горячительными напитками и подцепить какую-нибудь женщину. И надо сказать, весьма преуспел и в том и в другом. Несмотря на отдельные его слабости, я проникся к нему симпатией. Человек обаятельный и открытый, он искренне делился со мной своими проблемами.

Рассказал он мне немало интересного и о государственной границе, и о том, как она охраняется. В общем, касался предмета, который вызывал у меня быстро растущий интерес. Обладая крайне малыми познаниями в ряде областей, — по его мнению, например, в Англии испытывается такая же острая нехватка товаров и жизнь там столь же тяжелая, как и в России, он в то же время демонстрировал определенный скептицизм, когда речь заходила о сфере его собственной деятельности.

Он признался, что сомневается в правдивости советской пропаганды, утверждающей, будто шпионы и иные лица, занимающиеся противоправной деятельностью, постоянно пытаются нарушить границу и с нашей стороны, и с противоположной.

— Это явно не соответствует действительности, — сказал он. — Границу нужно защищать по другой причине. Как вы думаете, для чего?

Я ответил:

— Думаю, для того, чтобы помешать советским людям убежать на Запад.

Этот доморощенный мыслитель в отпуску значительную часть своего времени проводил в компании с женщиной, которую ему удалось заарканить. Она тоже была любопытной личностью. Являясь сотрудником отдела наблюдения в новосибирском отделении КГБ, занималась тем, что подсматривала за людьми или в глазок, или с помощью скрытой телевизионной камеры. Когда я спросил ее, так ли уж увлекательна эта работа, она ответила:

— Нет, совсем нет. Значительную часть своей жизни я вынуждена лицезреть самые дикие проявления того, что именуется сексом, или сцены насилия: пьяницы избивают своих любовниц, и тому подобное. Эти картины оставляют в душе тяжелый осадок. Лучше бы никогда не видеть такого.

В санатории я встретил неожиданно для себя Леонида Макарова, который появился в копенгагенской резидентуре незадолго до окончания моей первой командировки в Данию и ныне занимал высокий пост в КГБ Украины. Столкнувшись со мной в коридоре спустя несколько лет, он не выказал ни малейшего удивления и даже не поинтересовался, как я поживаю и чем занимаюсь. Я тут же понял, что он наведывался в мой отдел в Центре и уже все обо мне знал. Оживился он, лишь когда увидел у меня в руках книгу о русско-турецких войнах в девятнадцатом веке, которую я взял в библиотеке.

— Скажи, ради Бога, — произнес он, — что может быть интересного в этих старых военных кампаниях?

Я ответил, что не каждому выпадает такая счастливая возможность — изучать в спокойной обстановке русско-турецкие войны. Как бы то ни было, я был благодарен судьбе за эту неожиданную встречу, поскольку подумал, что, если я вдруг исчезну, чтобы попытаться удрать из Советского Союза, он, скорее всего, поспешит сообщить в мой отдел, что застал меня за изучением карты Закавказья и районов, непосредственно прилегающих к советско-турецкой границе. В действительности же я, стоя между стеллажами с книгами, где меня никто не мог видеть, внимательно разглядывал карты областей у советско-финской границы.

Погода между тем стояла чудесная, теплая, но не жаркая, солнечная и сухая. Я купался в реке и с удовольствием прогуливался по лесу, где несколько раз наталкивался на наблюдателей, которые, заметив мое приближение, моментально поворачивались ко мне спиной и делали вид, будто мочатся в кусты. Желая потренироваться на тот случай, если мне придется вдруг пройти пешком большое расстояние, я дважды совершал прогулки до ближайшей железнодорожной станции, находившейся от нас в десяти километрах.

В один прекрасный день в санаторий приехала навестить меня Лейла с девочками. Мне было невероятно горько при мысли о том, что неизвестно, когда я снова смогу взглянуть на своих дочерей. У каждой из них уже обозначился свой характер. Мария, или Маша, как мы ее звали, была энергичной, смышленой, подвижной девочкой. Успешно занималась спортом и интересовалась буквально всем. Анна была тогда полновата, но позже, когда похудела, стала первоклассной бегуньей. Ее отличали переменчивость настроения и любовь к животным, причем особый интерес она питала к насекомым. Мы и не заметили, как пролетело время. Когда мы пришли на станцию, до отхода электрички оставалось пара минут. Я посадил их в вагон, быстро поцеловал и выскочил на платформу за какую-то долю секунды до того, как захлопнулись автоматические двери.

К тому времени я уже не сомневался в том, что мне следует делать, и, проводив Лейлу с детьми на юг, я принял решение готовиться к побегу.

«У меня просто нет выбора, — мысленно говорил я себе. — Если не убегу, то погибну. Я и так уже, фактически, мертвец в отпуске».

Кончилось тем, что, вернувшись в Москву, я предпринял целый ряд шагов, описанных в первой главе.

 

Глава 15. Свободный агент

С трудом выбравшись из багажника, я, весь мокрый от пота, в помятых брюках, встал, пошатываясь, на ноги. Вокруг — величественные финские сосны. Рядом — приветливые дружелюбные лица радостно возбужденных людей, и среди них и Стивн, английский офицер, мой последний куратор в Англии. Но больше всех ликовала все же Джоан, поскольку именно она разработала план моего побега, который был столь блистательно осуществлен. Кому-то, возможно, покажется, что запихнуть человека в багажник — дело нехитрое, но этому предшествовала огромная подготовительная работа. Англичане в течение семи лет скрупулезно проверяли тайники в ожидании условного знака. Когда я находился за рубежом, они делали это раз в неделю, когда же я вернулся в Москву — каждый день.

Однако всеобщее ликование омрачалось тем, что мы не имели ни малейшего представления о том, кто и как меня выдал.

Джоан, отведя меня в сторону и испытывающе глядя мне в глаза, спросила:

— Что же случилось?

— Ясно лишь то, — сказал я, — что в Центр поступила какая-то информация на этот счет, но от кого, мне неизвестно. Ну а о том ужасном положении, в котором я оказался, вы можете судить и сами: мне же пришлось бросить семью на произвол судьбы.

Какое-то время я находился в приподнятом настроении, вызванном в первую очередь сознанием того, что мне удалось пересечь границу, а это уже само по себе немалый успех. Подумать только: за мной охотился весь КГБ, и тем не менее, я ушел у них из-под носа. Это следует рассматривать как большой успех, и мой, и моих английских друзей. Главное же — уцелела огромная информация, хранившаяся в моей голове. Теперь уже ничто не помешает мне передать ее английскому правительству, а оно, в свою очередь, сможет, если пожелает, поделиться ею с американцами.

Глядя на счастливых, улыбающихся, нормальных людей, окружавших меня, я подумал о том, сколь резко контрастирует все это с бессердечием, злонравием и непорядочностью, царящими по ту сторону границы. Лица англичан выражали открытость, дружелюбие и чуткость. И мне стало стыдно при мысли о том, что в КГБ нет таких лиц — одни только рожи: злобные, порочные, омерзительные, источающие ненависть ко всему и ко всем. Я снова вспомнил книгу Евгения Замятина «Лица и хари». Когда-то и у русских были обычные, милые лица, которые мы можем видеть на фотоснимках, сохранившихся с дореволюционных времен, но коммунизм обратил лица в рожи — отвратительные, обезображенные жестокостью и кознями хари, служащие неопровержимым свидетельством и духовной, и физической деградации тех, кому они принадлежат.

Впрочем, на философствование у меня не было времени. Друзья-датчане принесли мне одежду — брюки, рубашку и свитер. Ни одна из этих вещей не пришлась мне по росту, и все же это было лучше, чем ничего. Автоколонна, с которой я пересек тайно границу, продолжила свой путь, завершавшийся в Хельсинки. Мы же разместились в двух «вольво». Нам предстояло совершить на них марафонский пробег в северо-западном направлении, до норвежской границы, находившейся на порядочном расстоянии.

Дорога заняла тридцать часов беспрерывной езды, если не считать коротких остановок для заправки горючим. В машинах были и еда, и питье, а Джоан и Джек время от времени садились за руль, давая отдохнуть водителям-датчанам. Каждый раз, когда мы останавливались ненадолго, чтобы размять ноги, на нас набрасывались тучи свирепых комаров.

От своих спутников я узнал, что как только был подан мною условный знак — сигнал бедствия, мои друзья-англичане немедленно отправились в Финляндию, причем кому-то при этом пришлось прервать отпуск. Они прорепетировали мой побег, лично проделав предстоявший мне путь, и не один раз, а дважды, что позволило им досконально ознакомиться с обстановкой и получить реальное представление о скорости, с которой могут двигаться машины и в зимнее время по снегу и льду, и в летнее.

Сейчас, в середине лета, мы стремительно мчались строго на север. Великолепные дороги, по которым нам довелось ехать, пролегали по живописным местам, то и дело огибая огромные озера, обрамленные изумрудной зеленью. К тому же это была пора белых ночей. После того как мы пересекли северный полярный круг и оказались в Лапландии, леса стали постепенно уступать место цветущим лугам.

Зная КГБ и присущую ему мстительность, я невольно думал о Чебрикове. Мне мерещилось, что он сумеет сделать так, что дорога на финско-норвежской границе будет перекрыта, а машины, добравшиеся до нее, остановлены и подвергнуты досмотру. Однако, как я полагаю, мне нет необходимости говорить, что ничего подобного не произошло: когда мы достигли границы, дорога была открыта для нас. Пограничники, стоявшие спиной к широкой автомагистрали, даже не повернули головы, когда мы проезжали мимо. Но мои опасения, по-видимому, передались сопровождавшим меня сотрудникам английских спецслужб. Во всяком случае, когда мы, находясь уже на территории Норвегии, вышли из машин и пожали друг другу руки, я заметил, что ладони у них были мокрыми от нервного напряжения.

В Тромсе нас встретил английский офицер, который и проводил нас в гостиницу. К тому времени первоначальное радостное возбуждение уже улеглось, и испытываемый мною на протяжении долгого времени стресс вкупе со смертельной усталостью сделали свое дело. Я чувствовал себя настолько разбитым, что в ресторане, славящемся блюдами из даров моря, едва притронулся к еде. Даже натянуть на себя более или менее приличную одежду оказалось для меня непосильно трудным делом. Реально оценивая свое состояние, я поневоле обратился к бедной Джоан, которая и сама-то едва держалась на ногах, с просьбой подвернуть мне брюки, чтобы я выглядел в них не столь уж нелепо. Утром следующего дня я почувствовал себя совсем плохо и сказал Стивну, что мне не мешало бы провести пару дней в какой-нибудь частной больнице, чтобы прийти в себя. Он в ответ лишь кивнул: для него все иностранцы — ипохондрики, и посему он счел за лучшее не обращать внимания на мою просьбу.

На следующий день мы отправились на самолете местной авиакомпании в Осло. Когда мы прилетели туда, норвежский офицер, пройдя с нами через служебное помещение на взлетную полосу, посадил нас на рейсовый самолет авиакомпании «Бритиш эруэйз», направлявшийся в Лондон. В Хитроу прямо у трапа нас встретили сотрудники особого отдела и провели, минуя таможню, к автопарку отеля, где уже собрались, чтобы приветствовать меня, члены специально созданного для подобных случаев комитета, в состав которого входили известные высокопоставленные лица. Среди них находились, в частности, начальник советского сектора английской разведслужбы и один из директоров государственной службы безопасности Джон Деверелл, исключительно образованный и обаятельный человек, ставший в последствии моим верным другом и коллегой. (В июне 1994 года он оказался одним из двадцати пяти сотрудников государственной службы безопасности, трагически погибших во время крушения вертолета, совершавшего перелет из Белфаста в Шотландию).

Все были в эйфории по поводу столь крупной победы, одержанной над КГБ. Лилось шампанское, и вообще все было по-праздничному прекрасно.

Затем мои друзья отвезли меня в одно из центральных графств, где некий землевладелец предоставил в наше распоряжение просторный загородный дом со всем и удобствами и с множеством слуг в одном из своих поместий.

Но мне не нужно было такого великолепия. После того как нервное возбуждение и напряжение первых дней прошли, я понял, что хочу только одного — уединиться в какой-нибудь комнатушке, где никто не нарушал бы мое затворничество, где я смог бы спокойно читать, наслаждаясь покоем и восстанавливая силы. Однако желание — одно, а действительность — другое. Здесь же царила суета, в доме вечно толпились люди. Кто-то приходил, кто-то уходил. И я никак не мог сосредоточиться на волновавшем меня вопросе: как связаться с Лейлой и объяснить ей, что произошло.

На второй день моего пребывания в поместье меня посетил Кристофер Керуэн, он же «К», глава МИ-6, прилетевший сюда на вертолете. Человек незаурядного интеллекта, он сразу же понял меня и с энергией фокстерьера, ухватившего кость, начал рассматривать этот вопрос и с той, и с другой стороны. Как можно отправить весточку Лейле, если она все еще находится на юге? Но сделать это, когда она с детьми вернется в Москву, будет тоже практически невозможно: сотрудники КГБ из службы наблюдения почти наверняка дежурят сутками на лестнице возле моей квартиры, поджидая, когда я там, наконец, появлюсь. А что, если я позвоню ее родителям или Арифу и Кате? Однако и этого делать было нельзя, поскольку, скорее всего, с недавних пор их телефоны прослушиваются. Рассмотрев все «за» и «против», Керуэн пришел к малоутешительному выводу, что в данный момент ничего предпринять нельзя. Он был категоричен, беспристрастен и — явно прав.

Его вердикт лишь усугубил мое угнетенное состояние. Я считал, что английские спецслужбы всемогущи, что они в состоянии устроить буквально все. Но, как оказалось, они не могут даже переправить моей жене записку от меня.

Отставной сотрудник службы безопасности, размещавшийся в деревне неподалеку от усадьбы, чтобы узнать, о чем поговаривают тамошние жители, вскоре пришел к выводу, что, по их мнению, в «большом доме» происходит нечто странное.

— Это не очень-то хорошо, — сказал он, вернувшись. Нам необходимо перебраться отсюда куда-нибудь еще.

После этого моим местопребыванием оказалась военно-морская крепость на южном побережье Англии. Возведенная в девятнадцатом столетии, она использовалась разведчиками для проведения учебных занятий и семинаров. Мне предложили отправиться туда на вертолете. Но эта идея не вызвала у меня энтузиазма. Находясь довольно долго в стрессовой ситуации, я с ужасом подумал о том, что в самом вертолете могут оказаться агенты КГБ и тогда уж мне ничто не поможет (должен заметить, что страх оказаться в руках сотрудников этого учреждения преследовал меня на протяжении примерно полутора лет). В общем, я отказался от вертолета, и тогда нам была подана машина. Оставив позади пригороды Лондона, мы двинулись дальше на юг и спустя короткое время подъехали к оснащенной всем необходимым вспомогательной базе МИ -5, которая, однако, произвела на меня впечатление заброшенного, безлюдного места.

В крепости нас встретил красивый, энергичный с виду человек, которому было немногим более пятидесяти. Он представился комендантом форта.

— Как вам должно быть понятно, я не знаю ни кто вы, ни что вас сюда привело, — сказал он, приветливо улыбаясь, — но это не имеет значения. Мы привыкли к подобным вещам. Здесь всем нравится. До моря — рукой подать, и, хотя сейчас стоит ветреная погода, чудесный свежий воздух с лихвой компенсирует это неудобство.

Вопреки тому, что он говорил, я был твердо уверен, что его предупредили о нашем визите и он отлично знал, кто я такой. За те несколько недель, что я провел в крепости, мы стали с ним добрыми друзьями. И я всегда буду вспоминать с благодарностью его жену, симпатичную молодую женщину с удивительными темно-синими глазами: специалист по аранжировке цветов, или, проще, составлению из цветов различных композиций, она следила за тем, чтобы в моей комнате всегда в вазах стояли красивые букеты.

Сперва я жил в крыле крепости, обращенном в сторону моря. Обстановка там была спартанской, но вполне приемлемой. Однажды, когда я вышел из своей комнаты, чтобы принять душ, я столкнулся с незнакомым мне человеком с обширной лысиной, обрамленной венчиком из курчавых волос. Он взглянул на меня, не вполне уверенный в том, кого он именно видит, но часом позже мы встретились с ним официально. Он оказался главным политическим аналитиком, одним из наиболее одаренных и искушенных специалистов, работавших в Уайтхолле. И мы чуть ли не с ходу начали своего рода марафон, длившийся в течение восьми дней, практически без перерыва. Мы буквально засыпали друг друга вопросами.

Беседуя с этим человеком по имени Гордон, я не переставал удивляться обширности его знаний и удивительной способности схватывать все на лету. Я понял, сколь много времени в прошлом я потратил впустую.

Те, с кем встречался я в Дании, упустили представлявшуюся им возможность получить от меня исключительно ценные сведения, потому что главное внимание они уделяли фактически малозначащим вещам, касавшимся агентов, кодовых имен, отдельных акций, нелегалов, внедрения агентов в те или иные структуры и тому подобных, второстепенных по сути тем, и оставляли в стороне куда более важные вопросы политического характера. Лишь немногие из людей, о которых мы говорили в Копенгагене, действительно были заметными фигурами, остальные же становились предметом обсуждения лишь постольку, поскольку о них упоминалось в чрезмерно объемистой корреспонденции КГБ, представлявшей собой в основном, как я уже отмечал, измышления составителей докладных записок, стремившихся оправдать свое пребывание за рубежом.

Мы с Гордоном подготовили немало серьезных документов, относимых спецслужбой к категории самой высокой секретности, поскольку они составлены на основе материалов, полученных из находившихся под особой защитой источников. Берясь за любое дело со всей присущей ему энергией и вкладывая в него всю душу, он создавал подлинные шедевры. Я испытывал истинное удовольствие, читая выходившие из под его пера бумаги, содержавшие короткую и вместе с тем весьма емкую информацию. Будучи личностью амбициозной и отлично зная себе цену, он становился порой довольно трудным для общения человеком, и тем не менее я получал огромное удовольствие от нашей совместной работы. Моя жизнь, заполненная до предела подлинно творческим трудом, стала намного интересней и радостней, чем прежде.

Через несколько дней после того, как я оказался в Англии, из Соединенных Штатов пришло важное сообщение: 29 июля еще один старший сотрудник КГБ, на этот раз — Виталий Юрченко, решив переметнуться в другой лагерь, перешел в Риме на сторону американцев и был вывезен ими в Вашингтон. Он-то и сообщил американцам о некоем полковнике Гордиевском, которого он считал «их человеком», попавшим в Москве в исключительно трудное положение. Американские спецслужбы тут же связались с англичанами: «У нас такого человека нет, а у вас?» — на что англичане ответили с законной гордостью: «А у нас он — есть! Это — наш человек, и сейчас он находится здесь, в Англии». Я помнил Юрченко. Пройдя специальную подготовку, он был направлен в отдел Первого главного управления, занимавшийся Соединенными Штатами, и к концу 1984 года завоевал такой авторитет, что в составленном Грибиным списке потенциальных резидентов в Лондоне значился под первым номером. Хотя он вряд ли знал меня в лицо, сейчас он оказал мне неоценимую услугу: он слышал, еще будучи в Москве, кое-что относительно моего допроса и подтвердил скептически настроенному английскому офицеру, что все, о чем я говорил, чистейшая правда. Но он не смог пролить свет на главный вопрос: кто же меня выдал.

Пробежавшись по берегу или сыграв партию в гольф, я принимал душ, завтракал и в девять или в крайнем случае полдесятого приступал к работе и занимался ею до шести вечера. Люди валом валили в старинный форт в надежде поговорить со мной, и, хотя Гордон требовал, чтобы я львиную долю своего времени посвящал ему, я, как правило, ухитрялся в течение дня провести несколько групповых встреч, уделяя каждой часа два. Значительная часть англичан, с которыми сводила меня судьба, являла мне, говоря библейским языком, подлинное откровение, вносившее серьезные коррективы в мои представления об этой нации. Раньше, находясь в Дании, я знал только трех-четырех англичан и столько же — в Лондоне. Теперь я ежедневно встречался и с блестящими офицерами, и с такими людьми, как преисполненная энтузиазма англо-индийская леди, весело щебетавшая, делясь со мной своими мыслями, или мистер Джон, исключительно основательный и дотошный человек, глубоко озабоченный общечеловеческими проблемами и страстно веривший в Бога. Мои встречи с такими разными людьми позволили мне еще яснее осознать, сколь плохо обстояли в КГБ дела и с подготовкой кадров, с оперативной работой. Одна из причин этого заключалась в том, что принадлежавшие этому ведомству школа номер 101 и созданный на ее базе Институт имени Андропова не использовали в учебном процессе самых передовых, наиболее эффективных методов подготовки разведчиков, как это делали, например, те же англичане. Кроме того, у КГБ были непомерно раздутые штаты. В зарубежных отделениях указанной организации находилось значительно больше народа, чем требовалось для успешной работы, контроль за сотрудниками осуществлялся крайне слабо, и сплошь и рядом основное внимание уделялось не действительно важным вещам, а всевозможной мелочевке. Но главная причина малой эффективности КГБ заключалась в том, что во всей своей деятельности он руководствовался коммунистическими догмами.

Обслуживали меня в крепости наилучшим образом, но это не помогло мне избавиться от нервного напряжения и душевных мук, поскольку я остро переживал разлуку с семьей.

«Что же я наделал? — не раз вопрошал я себя. — Я стремился жить на Западе, чтобы чувствовать себя свободным человеком, и вот я здесь, предоставленный самому себе. Я лишился детей. Лишился жены. Лишился родного дома. В общем, остался ни с чем. И что же я, бедный, стареющий человек, получил взамен? Да ничего. И жаловаться мне не на кого: я сам погубил свою жизнь».

Это было ужасно — испытывать пораженческие настроения после того, как я совершил столь успешный побег.

Постепенно я стал получать сведения о том, что происходит в последнее время в лондонском отделении КГБ и в Москве. Примерно через неделю после того, как я прибыл в Англию, в лондонское отделение КГБ поступила телеграмма из Центра, в которой сообщалось об исчезновении товарища Горнова. У англичан, ведущих слежку за советским посольством из дома напротив, сложилось впечатление, будто это учреждение находится в состоянии глубокого паралича. Но затишье продолжалось недолго. Спустя несколько недель в нашу квартиру в Кенсингтоне послали несколько человек, которые должны были забрать оставленные нами там вещи. Весь этот скарб был потом упакован в коробки и отправлен в Москву. Кроме того, согласно сообщению наблюдателей, всю мебель, находившуюся в лондонском отделении КГБ, доставили в мастерскую в доме номер 10 в Кенсингтон-Пэлас-Гардене, где ее должны были разобрать на части в поисках микрофонов, которые, как полагали, я запрятал где-то в этих самых столь безобидных с виду предметах обихода.

В Москве КГБ долго еще надеялся, что я, наконец, появлюсь. Но поскольку время шло, а я все не объявлялся, в КГБ стали склоняться к мысли, что я, скорее всего, покончил с собой, и посему был объявлен всесоюзный розыск. Это означало, что правоохранительные органы начали тут же рыскать в поисках моего тела по всей стране от Бреста до Владивостока — ведь мое бренное тело могло оказаться где угодно и в сточной канаве, и под мостом. Лейлу с детьми привезли назад в Москву и без конца допрашивали. Хотя о том, что случилось со мной, она не имела ни малейшего представления.

Расспросив меня обо всем, что их интересовало, англичане знали теперь о деятельности КГБ в Лондоне все до мельчайших подробностей и располагали неоспоримыи фактами, необходимыми для проведения полномасштабной операции по очистке территории Англии от шпионов. Министерство иностранных дел и министерство внутренних дел обсуждали какие следует принять меры в отношении КГБ и ГРУ, наводнивших страну своими агентами. Большинство высокопоставленных лиц склонялось к массовой высылке из страны подозреваемых в шпионаже лиц, но я опасался, что новый мощный удар по КГБ отрицательно скажется на дальнейшей судьбе моей семьи, и поэтому стал умолять своих партнеров ограничить в данный момент число подлежащих высылке сотрудников КГБ в расчете на то, что позже могут быть найдены и какие-то иные пути решения этой проблемы. К счастью, несколько высших должностных лиц изъявили готовность принять мою точку зрения, но не надеялись на успех — половинчатые меры не в характере премьер-министра Маргарет Тэтчер.

В конце концов было решено связаться тайно с кем-нибудь из советских официальных лиц и сообщить ему устно:

— Если вы ищете мистера Гордиевского, то знайте: он здесь.

Из этих слов советской стороне станет ясно, что англичанам известно все о деятельности советской разведки в Лондоне, но они, тем не менее, проявят исключительную мягкость в данном вопросе, предоставив возможность Москве постепенно, в течение довольно длительного периода, отозвать из страны всех своих разведчиков. Однако, это будет сделано лишь при условии, что семью Гордиевского оставят в покое.

Главная трудность состояла в том, чтобы найти такого человека, которому можно спокойно, не опасаясь никаких подвохов, передать это сообщение. После некоторых размышлений выбор пал на советника советского посольства в Париже — «чистого», не являвшегося сотрудником КГБ дипломата, чье имя было знакомо мне, потому что Катя упомянула его как-то раз в своей диссертации, посвященной центристским политическим партиям во Франции. У нее сложилось высокое мнение об этом человеке, еврее по национальности, как о яркой личности. Мне казалось, что он идеально подходит для той роли, которая ему отводилась.

Встреча с советником была организована в Париже, где он работал, и там, 15 августа, во второй половине дня, он получил послание — естественно, в устной форме, как и планировалось. По моему предложению, в переданном ему сообщении не упоминалось моего имени, а просто говорилось: «бывший старший сотрудник КГБ, возглавлявший до недавнего времени лондонское отделение вышеупомянутого учреждения». Человек, на котором мы остановили свой выбор, моментально ухватил суть дела и задал лишь один вопрос:

— Почему вы обратились именно ко мне?

Наш представитель честно ответил:

— Потому что мы считаем вас одним из наиболее одаренных советских дипломатов в Западной Европе.

Перед тем как расстаться, представители обеих сторон договорились через две недели встретиться еще раз.

Таким образом, вечером 15 августа или утром следующего дня КГБ, наконец, стало известно, что я жив и здоров и нахожусь в данный момент в Англии. Ярость, охватившая кое-кого из высшего руководства этой организации, не знала границ, и ответ на наше компромиссное по характеру своему предложение, который мы получили лишь на десятый день, был составлен в исключительно резкой форме. Английский офицер, который отправился на вторую встречу в Париже, вернулся в мрачном настроении. Советская сторона обрушилась на нас со злобной тирадой, чуть ли не сплошь состоявшей из бранных слов. Согласно КГБ, мы поступили глубоко опрометчиво, предлагая подобную сделку, и, кроме того, это же возмутительно — давать только две недели для выработки какого бы то ни было соглашения. Что касается последнего замечания, то в основе его лежала советская действительность: как все мы хорошо знали, при советской системе подобные дела и впрямь не могли решаться в столь короткий срок. Но как бы то ни было, важно другое — то, что на наше предложение ответили категорическим отказом.

Позиция КГБ повергла Стивна в негодование.

— Мы должны дать этим грубиянам самый что ни на есть резкий отпор! — заявил он, кипя от ярости. — Теперь-то уж, Олег, нам и в самом деле следует вышвырнуть вон всех этих чертовых шпионов!

Англичане так и решили поступить. Составив список подлежавших высылке лиц, они намеревались сделать соответствующее заявление в начале сентября. Однако Центр, чувствуя, что вот-вот наступит возмездие, сделал ловкий ход, позволявший отсрочить возможную кару.

29 августа ответственный сотрудник английского отдела Министерства иностранных дел СССР позвонил в посольство Англии в Москве и сказал:

— Господин Горбачев желает видеть Посла Великобритании и может вызвать его в любое время. Будьте готовы.

В результате последующие несколько дней — с 4-го по 7 сентября — посол сэр Брайен Картледж провел в ожидании встречи с Горбачевым. Но никакого дальнейшего развития событий так и не последовало.

Англичане отложили свою акцию на 12 сентября. В тот день было официально объявлено, что я предпочел своей стране Запад. О том, что я бежал из Москвы, не было сказано ни слова: все выглядело так, будто я просто решил перейти на другую сторону и посему остался в Англии.

Одновременно двадцать пять сотрудников советского посольства были объявлены персонами нон грата.

В 1971 году, когда из Англии было выдворено сто пять советских граждан, Москва прореагировала на это относительно слабо: из нашей страны выслали всего лишь шестнадцать или семнадцать сотрудников английского посольства, в том числе и несколько совсем уж малозначительных личностей. Неадекватный характер принятых нашей стороной ответных мер должен был продемонстрировать стремление советского руководства сохранять хорошие отношения с Англией. На этот раз все выглядело совсем иначе. Обретя статус сверхдержавы, Советский Союз стал вести себя вызывающе, к тому же и Горбачев не желал обнаружить слабость. Необходимо учитывать также и особенную приверженность этого человека к КГБ. Именно Горбачев санкционировал такую жесткую и бескомпромиссную позицию по отношению к Англии.

Москва, действуя в строгом соответствии с принципом «око за око», официальных лиц также выслала двадцать пять человек. Поскольку численность советских сотрудников в Англии значительно превышала численность английских в Советском Союзе, то пропорции этой акции для Англии оказались чрезмерными и не отвечающими принятому в таких случаях реальному паритету.

Между тем английской службой безопасности заранее был подготовлен дополнительный список из шести человек, подлежавших высылке из страны в случае, если советская сторона проигнорирует принцип реального паритета.

Поскольку советское руководство и впрямь проявило полное отсутствие гибкости, англичане осуществили свое намерение. И снова Москва выслала такое же количество английских граждан. Потеря тридцати одного человека, даже если двенадцать из них занимались бизнесом, нанесла ощутимый урон английской колонии в Москве и значительно осложнила работу посольства.

Но на этом противостояние Советского Союза и Англии не кончилось. Позже, уже зимой, КГБ подсунул журналисту Виктору Льюису сфабрикованную им историю моего побега. Будто англичане незаметно доставили меня в машине с дипломатическим номером в английское посольство, где в то время шел прием, и затем, воспользовавшись обычной после подобных мероприятий суетой, вывезли меня тайком из Москвы и переправили за рубеж.

Мне было горько сознавать, что взаимоотношения между КГБ и Англией достигли уже критической точки. Данное обстоятельство, помимо всего прочего, значительно ослабляло мои шансы воссоединиться с семьей, поскольку при таких обстоятельствах едва ли Лейле могли разрешить выехать с детьми за границу. Жизнь потеряла для меня былую привлекательность. Я начал грезить наяву о приезде Лейлы и детей, живо представляя себе, как они проходят через таможню в Хитроу. Когда же наступало отрезвление, я понимал, что все это — фантазии, и единственной моей панацеей в данный момент мог бы стать лишь напряженный труд, не оставлявший времени для грустных размышлений.

Джерри Уорнер, тогдашний заместитель начальника разведслужбы, был исключительно внимателен ко мне. Видя, какое огромное значение имеет для меня семья, он предпринял энергичные, крупномасштабные действия, чтобы вытащить ее из СССР. Данная операция получила кодовое название «Гетман», и вскоре соответствующее досье выросло до нескольких томов.

Среди тех, кто неоднократно проводил собеседования со мной, был и Колин Маккол, будущий начальник МИ-6. В первую же встречу с ним я понял, что этот человек обладает живым умом и поразительным умением выражать свои мысли исключительно четко и ярко. Поэтому общение с ним доставляло мне огромное удовольствие. Но однажды он меня огорчил, заметив, что большинство документов, составляемых сотрудниками КГБ, невероятно скучны. Он был, конечно, прав: отчеты, докладные записки и прочие документы писались сухим, казенным языком, и, тем не менее, я воспринимал его слова как укор и в свой адрес, что вызывало у меня чувство обиды: ведь я как-никак жизнью рисковал, передавая все эти бумаги Западу.

Шестнадцатого сентября в форт прибыл на вертолете сам Билл Кейси, бессменный директор Центрального разведывательного управления Соединенных Штатов Америки. Ему предстояло проконсультировать по ряду вопросов президента Рейгана накануне его первой встречи с Горбачевым, намеченной на ноябрь. Поскольку я лишь недавно покинул Москву и, таким образом, имел достаточное представление о Горбачеве как о государственном деятеле, у меня были соображения на этот счет, которыми я не прочь был поделиться с этим высокопоставленным лицом. Я провел за беседой с Кейси фактически полный рабочий день. Кристофер Керуэн, присутствовавший при этом, взял на себя обязанности переводчика и, соблюдая исключительную тактичность, стал перелагать на доступный мне английский язык вопросы, которые задавал американец: понимать, что говорил Кейси, было трудно не только из-за его акцента, но и из-за зубов, явно создававших ему определенные проблемы. Когда мы после ленча приступили к разговору, Кейси первым делом попросил у меня разрешения включить магнитофон. Я, естественно, ответил согласием, заметив при этом, что было бы довольно странно, если бы столь высокое лицо стало вдруг записывать в своем блокноте, словно школьник, все, что я говорю.

Активно занимаясь подготовкой к женевской встрече Рейгана и Горбачева, Кейси задал мне немало вопросов, касавшихся «Стратегической оборонной инициативы», известной более как «звездные войны». Когда он спросил, согласится ли Горбачев, если Америка предложит Советскому Союзу участвовать в совместной разработке технологий, связанных с указанным выше проектом, я ответил категоричным «нет». Я сказал, что советское руководство воспримет подобный шаг со стороны США как коварную уловку, имеющую целью вовлечь Советский Союз в колоссальные расходы, и потому не пойдет на сотрудничество в этом вопросе со своим традиционным противником. С другой стороны, предположил я, если бы Америка согласилась отказаться от своих планов претворения в жизнь «Стратегической оборонной инициативы», она могла бы рассчитывать на значительные уступки со стороны СССР в том, что касается контроля над вооружениями.

Ответ Кейси был категоричен:

— Мы никогда не пойдем на это. «Стратегическая оборонная инициатива» — любимое детище президента.

— Ну что же, пусть будет так, — произнес я. Замечу только, что, по моему мнению, в долгосрочном плане этот проект значительно ослабит международные позиции СССР.

Спустя какое-то время Джерри Уорнер сказал мне, что, как он считает, встреча Кейси со мной сыграла огромную роль в крушении и развале Советского Союза. Мое замечание относительно «Стратегической оборонной инициативы» было учтено американцами, они продемонстрировали в Женеве твердую решимость и впредь крепить свою военную мощь и ужесточить занимаемую ими позицию по отношению к восточному блоку. Это же, в свою очередь, помогло Горбачеву осознать реальное соотношение сил на международной арене и побудило его принять неотложные меры, чтобы Советский Союз не отстал безнадежно от Запада. Однако начатые им реформы, в соответствии с законами политической логики, вышли вскоре из-под его контроля, уподобившись той самой тележке на американских горках, которая, взлетев у вас на глазах на самый верх, уносится затем в неизвестном направлении.

Самому мне конечно же трудно оценивать степень значимости той информации, которой я обеспечивал Запад, но я убежден, что помог ему глубже разобраться в ряде вопросов, которые могут быть разбиты на четыре основные группы.

В первую группу входят вопросы, связанные с политическим, военным и стратегическим мышлением Кремля проявлявшимся, в частности, в позиции советского руководства в отношении контроля над вооружениями и НАТО. Работая в лондонском отделении КГБ, я вынес оттуда тайком бесчисленное множество секретных материалов по данным вопросам, так что Запад имел возможность непосредственно знакомиться с документами, подготовленными советскими спецслужбами, и с методами работы соответствующих советских учреждений. Позже, во время первых двух лет собеседований со мной представителей различных западных спецслужб, я сообщил еще много сведений, значительно дополнивших те, что содержались в официальных материалах.

К второй группе относятся вопросы, непосредственно связанные с оперативной работой КГБ. То, о чем я сообщал западным спецслужбам, являлось, что называется, сведениями из первых рук. Я не только назвал поименно всех тех, кто служил в лондонском отделении КГБ, но и подробно рассказал своим новым друзьям о методах, используемых советской разведкой, и о роли нелегалов, сотрудничающих с КГБ. Кроме того, с моей помощью было обезврежено немало потенциально опасных агентов и осведомителей: Бэтгани — в Англии, Трехолт — в Норвегии, Берглинг — в Швеции, еще один человек — во Франции и несколько — в Дании.

Третья группа включает вопросы, касающиеся оценки реальной опасности, которая исходит от Советского Союза в различных сферах военного, политического, пропагандистского и разведывательного характера. В некоторых областях его деятельность представляла собой значительно большую опасность, чем думали англичане, хотя чаще всего бывало наоборот. Мне не составляло особого труда объяснить им, как обстоят дела в действительности. Например, один из сотрудников английской службы безопасности признался как-то, что у него волосы встали дыбом, когда он прочитал разработанный лондонским отделением КГБ «План работы в Англии на 1984 год», который я раздобыл для него. Но когда я сказал ему, сколь ничтожно малая часть этого плана реально выполнима и что большая часть содержащегося в нем материала — всего-навсего плод безудержных фантазий, запечатленных на бумаге лишь для того, чтобы порадовать Центр, на душе у него полегчало. В данном случае, как и в некоторых других, я сэкономил западным спецслужбам значительные денежные средства, поскольку сумел убедить их не тратить попусту время и деньги на подслушивание и радиоперехват, так как ни то, ни другое, практически, ничего не дает.

Четвертая группа касается вопросов, имеющих непосредственное отношение к психологии советских людей.

Я рассказывал сотрудникам спецслужб, о чем думают, что говорят и как ведут себя сотрудники КГБ, работающие в зарубежных отделениях этого учреждения, в посольствах и в Центре. Знакомя их с особенностями функционирования коммунистической бюрократической системы и с характером межведомственных связей, я также помог спецслужбам заметно сэкономить и рабочее время, и денежные средства.

В октябре я почувствовал, что мое пребывание в форте слишком уж затянулось, и начал подумывать о том, чтобы обзавестись собственной квартирой. Отправившись на поиски подходящего жилья, я не раз испытал разочарование, потому что все, что я видел, разительно отличалось от того, к чему я привык в Скандинавских странах. Либо меня не устраивало качество внутренней отделки, либо неудачная планировка. И так продолжалось до тех пор, пока Джоан не посоветовала мне обратить внимание на район новой застройки, где добротные жилые дома размещались на склонах поросших лесом холмов и гармонично вписывались в местный пейзаж. Там-то я и купил квартиру.

Накануне моего переезда на новое местожительство, глубокой ночью, когда я спал мирным сном в своем гостиничном номере, ко мне в дверь постучал курировавший меня офицер и, даже не извинившись за поздний визит, сообщил:

— Я только что услышал по радио ужасную вешь: Юрченко изъявил желание вернуться на родину.

— Это не удивляет меня, — пробормотал я в ответ. — Он типичный «хомо-советикус», дерьмо, одним словом.

Стивна, как и других моих друзей, волновало мое умонастроение. Они всерьез опасались, как бы поступок Юрченко не подтолкнул меня к нежелательному шагу, не зря же говорят в России: «чужая душа — потемки». Откуда могли англичане знать, что там у меня в голове?

Не зная же этого, они боялись, что доведенный до отчаяния разлукой с семьей, я могу однажды ночью отправиться в советское посольство. Но я заверил их:

— У нас нет никаких оснований для беспокойства, я не собираюсь так поступать. И прямо скажу, я глубоко презираю Юрченко.

Позже я написал Биллу Кейси, что мне стыдно за Юрченко, но он всего лишь — «хомо советикус», поэтому не следует лишаться из-за него сна.

Я хотел своим письмом лишь выразить сочувствие по поводу случившегося, но сотрудники ЦРУ ошибочно интерпретировали его как попытку утешить их, поскольку они, мол, допустили ошибку. В своем ответном послании они пытались убедить меня, что не совершали никаких ошибок, поскольку Юрченко, пока был с ними, сообщил им немало весьма полезных сведений. Что же касается самого его, то он, вернувшись в Москву, поведал о том, что и не помышлял изменять родине: его просто похитили, предварительно напичкав наркотиками. Не трудно догадаться, что он в точности скопировал версию Олега Битова, сказавшего по возвращении на родину примерно то же самое. Американцы в ответ на это заявили, что самые страшные пытки, которые довелось испытать Юрченко, заключались в том, что он учился играть в гольф, загорал, часами валяясь на топчане.

Теперь, после того как у меня появилась собственная крыша над головой, я буквально наслаждался обретенной свободой. Впервые в моей жизни никто не принуждал меня соблюдать жесткие регламентации. Впервые в своей жизни я мог доверять людям. Мне не надо было больше лгать. Я открыто разговаривал на любые темы со своими английскими друзьями, — а их у меня было немало, — и это также доставляло мне огромную радость.

Я мог, как говорят у нас в России, открывать душу всем, кому захочу, ничего не опасаясь при этом.

Только теперь я в полной мере осознал, какое пагубное воздействие оказывала на мое психологическое состояние служба в разведке и необходимость постоянно помнить о своей секретной деятельности. Когда я тайно сотрудничал с представителям и английской разведслужбы, которые воспринимались мною как олицетворение дружбы, я не мог открыть им своего сердца, как бы страстно того ни желал, поскольку мы были настолько загружены работой, что у нас просто не оставалось времени для задушевных бесед. Сейчас же, когда все резко изменилось, я смог наконец дать волю своей природной общительности. Я начал приглашать гостей, устраивая угощения с копченым лососем, семгой, с копченым угрем, икрой и прочими деликатесами и целой батареей бутылок с водкой. Мне хотелось не только расслабиться, но и обзавестись как можно большим количеством друзей, которые вольются в ряды людей, боровшихся за вызволение моей семьи.

В то же время собеседования со мной продолжались практически без перерыва. Чаще всего они проходили дома у приставленного ко мне нового куратора, который проживал неподалеку от меня. Чтобы встретиться с представителем того или иного ведомства, я либо отправлялся на велосипеде, или шел пешком. Иногда во время обеденного перерыва, когда моих собеседников приглашали к столу, я ненадолго исчезал, чтобы совершить небольшую пробежку.

Все это время я не раз обращался к опекавшим меня представителям спецслужб с просьбой помочь мне связаться с Лейлой. Я не знал, где она находится, и не имел ни малейшего представления о том, что КГБ наговорил ей обо мне. Но я не сомневался, что сотрудники КГБ не оставляют ее своим вниманием, оказывают на нее огромное психологическое давление и наставляют по поводу того, что ей следует сказать, если я вдруг позвоню по телефону. Так что не имело смысла даже пытаться дозвониться до нее: если она и возьмет трубку, то лишь для того, чтобы повторить как попугай ту заведомую ложь, которую насильно вложили ей в уста, — что-нибудь вроде того, что, если я пожелаю вернуться на родину, мне будут гарантированы полная безопасность и отпущение всех моих грехов. Писать также было бессмысленно, поскольку, как был я твердо уверен, КГБ наверняка уже позаботился о том, чтобы ни одно из моих писем не попало ей в руки.

Я решил, что самое лучшее, что можно сделать в сложившейся ситуации, это посылать на родину телеграммы. Написав короткую записку с изъявлением самых нежных чувств и безграничной любви к жене и детям, я предпринял определенные шаги, чтобы раз в месяц из Парижа уходила в Москву от моего имени телеграмма, содержавшая это послание. Считая, вполне резонно, что Лейла перебралась вместе с детьми к родителям, я подумывал о том, чтобы посылать телеграммы также по их адресу, однако делать этого не стал, поскольку понимал, что они, как и большинство советских граждан в подобной ситуации, стали бы нервничать из-за опасения подвергнуться неприятностям за связь с предателем. В конце концов, я остановил свой выбор на моей сестре Марине, которой и стал посылать телеграммы. Хотя я и сознавал, что она не будет в восторге от моей затеи, у меня все же теплилась надежда, что мои послания, несмотря ни на что, дойдут до нее, и она передаст их по назначению.

В этом, к сожалению, я ошибался: как рассказала мне потом Лейла, Марина повела себя как последний трус и сразу же по получении передавала телеграммы в КГБ. Если бы она была чуть-чуть похрабрее, то смогла бы, по крайней мере, переписывать их текст и передавать полученные таким образом копии Лейле, но у нее не хватило смелости даже на это. Прошел чуть ли не год, прежде чем Лейла узнала, что происходит: вышло так, что она совершенно случайно оказалась одна в квартире Марины, когда туда доставили одну из моих телеграмм, и, поскольку у меня хватило ума ставить на каждой порядковый номер, она, увидев, что это уже девятое по счету послание, тут же поняла мой замысел. Это была первая весточка от меня, которую получила она за последние двенадцать месяцев.

Впоследствии я узнал, что КГБ допрашивал чуть ли не всех, знавших меня, включая и тех, с кем связывало меня лишь мимолетное знакомство. Лейлу, Марину, Арифа и Катю задержали и, перепуганных насмерть, доставили в главный следственный отдел в Лефортовской тюрьме. Точно так же подверглись допросу и многие сотрудники КГБ, в том числе и те, кого выслали из Лондона. Одним из них был Мишустин, который всегда считал меня чуждым элементом. Не оставили в покое и Любимова, хотя он давно уже был уволен со службы. Конечно же ни один из них не был ни в чем виноват, так что им нечего было бояться, но это не спасло их от стресса, который испытали они, когда их трясли неизвестно за что.

Между тем в Первом главном управлении велось параллельное расследование, но практически единственным, кто был понижен в должности, оказался мой старый друг и коллега Николай Грибин. Две же ключевые фигуры во всем этом деле, занимавшие довольно высокие посты, — Грушко и Геннадий Титов, — что называется, вышли сухими их воды. Более того, они удостоились чести стать самыми верными сподвижниками Крючкова, бывшего в то время начальником Первого главного управления.

В ноябре 1985 года военный трибунал вынес мне in absentia, то есть заочно, смертный приговор с конфискацией всего принадлежащего мне имущества. Наиболее ценным трофеем КГБ стала машина — предмет вожделений каждого «хомо советикус», так что неудивительно, что кто-то из судебных исполнителей положил на нее глаз и тут же прибрал ее к рукам. Но как только посланная к нам на квартиру команда приступила к конфискации, она была внезапно отменена. Как я думаю, потому что КГБ вновь вознамерился пытаться заставить меня, в конце концов, покинуть «вражескую территорию» и вернуться на родину. Используя в качестве приманки Лейлу с детьми, которые оказались фактически на положении заложников, руководство КГБ рассудило, и вполне резонно, что если у нас отберут квартиру, то мои домочадцы вряд ли станут сотрудничать с ним. В результате наше имущество было возвращено, за исключением машины, которую новый ее владелец — читайте: «вор» — уже успел вдребезги разбить. Это привело Лейлу в ярость: она не желала терять машину и, пытаясь вернуть хотя бы то, что от нее осталось, обратилась в суд. Впрочем, от того, что дело и впрямь возбудили, никакого проку ей не было: рассмотрению жалобы о хищении машины, начатому в 1987 году, до сих пор не видно конца, а ведь сейчас, когда я пишу эти строки, — уже осень 1994 года.

КГБ, пытаясь выманить меня из Англии, действовал довольно грубо. К концу второго года моего пребывания там советское посольство потребовало вдруг ни с того ни с сего, чтобы я встретился с его представителями. Посоветовавшись со своими английскими друзьями, я согласился встретиться с бывшими моими согражданами в министерстве иностранных дел Великобритании, при условии, что они передадут мне письмо от Лейлы.

Одним из представителей советской стороны был Александр Смагин, человек малоопытный, которого я знал еще в бытность его младшим сотрудником службы безопасности посольства. Сейчас же, как стало мне известно, он занимал иное положение: после высадки из Англии многих сотрудников КГБ он стал — faute de mieux (за неимением лучшего) — начальником лондонского отделения. Его сопровождал советник посольства Гиви Гвенцадзе — «чистый», не сотрудничавший с КГБ дипломат, который впоследствии стал послом в Дублине. Обо мне ходили всевозможные слухи — и то, что я смертельно болен, и то, что якобы я наложил на себя руки. Не было ни одного доказательства, ни одной фотографии в печати, которые свидетельствовали бы о том, что я действительно нахожусь в Англии, и многие советские граждане все еще полагали, что англичане просто блефуют. КГБ, действуя весьма энергично, предпринял ряд попыток узнать обо мне больше и даже обратился через своего сотрудника к некоему члену парламента от лейбористов с просьбой послать по поводу меня письменный запрос в палату общин, но это все равно ничего не дало.

Когда Смагин увидел меня не только в полном здравии, но и в отлично сидевшем на мне костюме, он был потрясен. При нем было письмо от Лейлы, которое он и вручил мне. Само собой разумеется, что при виде ее почерка меня охватило сильное волнение. Дрожавшими руками я немедленно вскрыл конверт. Но прочитал лишь две или три начальные строки, после чего сложил письмо и убрал его в конверт. Письмо начиналось со следующих фраз: «они простили тебе все», «ты сможешь легко найти себе другую работу».

— Оно явно написано под диктовку КГБ, — сказал я. — Так что это, по существу, вовсе и не письмо.

В ответ на это Гвенцадзе задал мне вопрос, точно так же, вне сомнения, продиктованный все тем же КГБ:

— Почему вы не звоните жене по телефону?

— Гиви Александрович, — резко возразил я, — вы понимаете, что говорите? В присутствии сотрудников МИД Англии вы открыто и во всеуслышание признаете, что советские власти нарушают международное право, перехватывая мои письма и телеграммы, и после этого пытаетесь под диктовку КГБ советовать мне звонить по телефону вместо того, чтобы пользоваться иными средствами связи. КГБ, лишая меня такой возможности, фактически попирает закон.

Гвенцадзе растерялся, услышав мой ответ, и теперь стоял молча, не зная, что и сказать.

Зато Смагин не собирался сдаваться.

— Почему, Олег Антонович? Почему? Почему вы не звоните?

— Потому, — ответил я холодно, — что знаю определенно, что за ее спиной будет стоять оперативный работник и подсказывать, что она должна говорить.

— Олег Антонович, неужто вы и в самом деле думаете, что все это время в вашей квартире находился оперативник?

— Нет, — ответил я. — Я не думаю, чтобы кто-то находится там постоянно, и не следует толковать мои слова буквально. Мне известно, что на нее постоянно оказывается давление.

Как узнал я впоследствии, моя интуиция не подвела меня, поскольку за Лейлой следили и денно и нощно на протяжении шести лет. Я так и не понял, что заставляло КГБ неотступно следовать за ней по пятам. Видимо, руководство КГБ исходило из того, что, коль скоро мне удалось удрать из страны, то же самое сможет проделать и она. Ее исчезновение, да к тому же вместе с детьми, стало бы для КГБ несмываемым позором.

Сейчас я понимаю, что совершил серьезную ошибку, отдав Смагину письмо для Лейлы. Конечно, Лейла, прочитав его, смогла бы лишний раз убедиться в том, как сильно люблю я ее и детей и как хотелось бы мне снова быть рядом с ними. Но вместе с тем в письме излагались и полностью вымышленные причины моего внезапного исчезновения: я снова повторил все ту же историю о затеянных в КГБ интригах против меня, о чем говорил ей, когда она вернулась из Лондона в Москву. Оглядываясь назад, я думаю, что в то время я еще не успел прийти в себя после учиненного мне допроса, явившегося сильным потрясением для меня. У меня не оставалось никаких сомнений в том, что, по мнению моего руководства, я предал коммунистическую систему, и посему оно вправе поступить со мной так, как пожелает: предать суду, отравить, подвергнуть пыткам, наконец, казнить. Однако, оценивая все происшедшее тогда с моих личных позиций, я пришел к заключению, что проводившие расследование контрразведчики совершили самое настоящее насилие, накачав меня наркотиками, и до сих пор, спустя почти два года, я не в силах смириться с нанесенным мне оскорблением. Скорее всего, именно это побуждало меня посыпать соли на раны Центра, представив мое «грехопадение» как следствие беспредельного злоупотребления властью, которое было допущено по отношению ко мне руководством КГБ и в конечном итоге заставило меня ради спасения собственной жизни бежать из страны.

В то время мне казалось, что я поступаю необычайно умно, интерпретируя события таким образом. Я надеялся, что подобная интерпретация событий на какое-то время приведет КГБ в замешательство и, приостановив официальное расследование, оградит Лейлу от произвола властей, позволит моей семье оставаться в квартире.

Увы, было уже слишком поздно. Лейла знала так же хорошо, как и другие, что все, что я писал, — полнейшая чепуха, и впоследствии я глубоко сожалел по поводу столь опрометчивого поступка.

Всего у меня состоялось четыре встречи с сотрудниками лондонского отделения КГБ. Они всегда держали себя со мной исключительно вежливо и обходительно, что вовсе не означало, что на меня перестали оказывать давление с целью заставить «блудного сына» вернуться на родину. Как-то раз один из моих визави зачитал мне телеграмму, якобы присланную из Центра и содержавшую щедрые посулы: «Вас никто не станет лишать свободы. Вам будет предоставлена работа… Вы вновь обретете счастье, воссоединившись с семьей». Взглянув на только что зачитанный мне текст, я заметил своим собеседникам, что под этим документом нет подписи и, следовательно, эта телеграмма — не более чем пустая бумажка. К легкому замешательству присутствовавших при встрече англичан я занял твердую наступательную позицию, решительно отвергая все официальные предложения. Но больше всего Смагина задела моя уверенность в том, что письмо от Лейлы, которое он передал мне, содержит кодированные знаки, указывающие на то, что оно было продиктовано сотрудниками КГБ.

— Знаки?! — гневно воскликнул он. — Какие такие знаки? Откуда там могут взяться знаки, если вы не виделись с женой уже три года?

Знаков там действительно не было, но я мог безошибочно судить и по объему содержавшегося в письме текста, и по его стилю, что оно не писалось спонтанно, под наплывом искренних чувств. В то время, вполне понятно, я не мог еще знать, сколь тяжкие испытания выпали на долю Лейлы. Потерпев неудачу в своих попытках вернуть меня, КГБ прибег к своим обычным грязным трюкам. Сперва ей сказали, будто я завел любовную интрижку с молоденькой секретаршей из англичанок, а потом, спустя какое-то время, — что я женился на ней. Считая, что она облегчит жизнь и себе, и детям, если вернет девичью фамилию, Лейла официально развелась со мной.

Даже после того, как между нами наладилась связь, ее положение оставалось крайне тяжелым. За ней следили круглые сутки, адресованные ей письма и телеграммы перехватывались, телефон прослушивался. Всех, кто поддерживал с ней отношения, забирали сотрудники КГБ и подвергали допросу, и в конце концов все, с кем она дружила когда-то, постепенно один за другим оставили ее. Хотя Лейла, решившая прибегнуть к некоему подобию анонимности, стала значиться в документах под девичьей фамилией — Алиева, это мало что сняло: она по-прежнему не могла устроиться на работу.

Единственно, что мне оставалось делать в сложившихся обстоятельствах, это налаживать жизнь на Западе и молить судьбу, чтобы в один прекрасный день Лейла с детьми смогла, наконец, приехать сюда. Когда я еще находился в крепости, многие добрые люди дарили мне книги, и я снова начал собирать библиотеку, чем раньше занимался и в Москве, где у меня было сто пятьдесят словарей, свидетельствовавших о явном мое пристрастии к языкам. Спустя сравнительно короткое время я довел свое собрание примерно до ста томов.

Прожив три года в своей квартире, я продал имевшиеся у меня книги с немалой выгодой для себя и, совершив таким образом первую в своей жизни настоящую, коммерческую по своей сути, сделку, купил совершенно новый коттедж. Поскольку прежде у меня никогда не было собственного дома, я, естественно, не имел ни малейшего представления о том, какой комфорт он способен обеспечить его владельцу. Я любил уединение и простор. И еще мне нравилось обустраивать жилье по собственному вкусу, определять, где следует разместить, скажем, книги, где комнатные растения, мне нравились полы, застланные яркими коврами и дорожками, по которым можно расхаживать босиком. Я радовался тому, что мог запускать музыку на полную мощь, не опасаясь побеспокоить людей, и разгуливать по дому хоть нагишом, если такое мне вдруг заблагорассудится. Огромное удовольствие доставлял мне и прилегающий к дому сад. Я испытывал подлинное наслаждение, вдыхая запах свежескошенной травы, который, напоминая мне чем-то источаемое кипарисами благовоние, переносил меня в Гагры, Ялту и прочие знакомые мне курортные места на побережье Черного моря, что и неудивительно: для русских, любивших отдыхать на юге, у моря, в Крыму или на Кавказе, воспоминания о проведенном там лете неизбежно ассоциировались с запахом кипарисов, который как бы символизирует осуществленную мечту, а значит, вселяет бодрость и дарит новые надежды. Коттедж был деревянным: и потолок, и стены, и полы и рамы все было сделано из дерева, что создавало в коттедже здоровый микро-климат. Когда же, лежа вечером в постели, я слышал то тут, то там раздававшееся легкое потрескивание и поскрипывание дерева, мне начинало казаться, будто я нахожусь на космическом корабле, несущемся со сказочной скоростью сквозь пространство и время. Но вместе с тем мне нравился и приглушенный расстоянием грохот проносившихся вдали поездов, он давал ощущение сопричастности к окружающему миру, и, чтобы воссоединиться с человечеством, достаточно было выйти из своего коттеджа.

Когда собеседования со мной, проводившиеся английскими спецслужбами, подошли к концу, я обнаружил, что на меня существует огромный спрос со стороны лидеров различных политических партий и зарубежных разведслужб других стран, желавших покопаться в моей голове в расчете на то, что отыщут там что-нибудь ценное для себя. Я не сомневался в том, что еще ни один перебежчик из Советского Союза не был столь подготовлен к встрече с видными политическими деятелями, как я, однако главное мне виделось все же в другом, в том, что я, вышедший из самых недр советской системы, могу, как никто другой разъяснить им особенности ее функционирования. Не знаю почему — то ли потому, что, будучи уже довольно долгое время связан тесными узами с Западом, я и сам проникся его духом, то ли потому, что всем было известно, как КГБ чуть было не схватил меня и что, если бы не англичане, меня ждала бы верная смерть, — но только повсюду, где бы я ни появлялся, включая и Америку, ко мне относились с исключительным доверием.

Моим поездкам по разным странам не было конца, о чем раньше я мог только мечтать. В «доанглийский» период моей жизни мое знакомство с зарубежными странами было весьма ограниченно: в студенческие годы я побывал в Восточной Германии, потом отслужил два срока в Дании, совершил две короткие поездки в Западную Германию и одну — в Швецию, и это — все. Но теперь передо мной открылись широчайшие возможности колесить по белу свету.

Первым моим зарубежным турне после того, как я обосновался в Англии, стала поездка во Францию в качестве гостя французской разведслужбы. С какими же людьми свела меня там судьба! Наделенные богатым воображением, с буйной фантазией, офицеры-разведчики, эти подлинные кладези блестящих идей и интереснейших наблюдений, все схватывали буквально на лету и всегда были готовы пошутить и посмеяться. Ярчайшим воплощением всех этих великолепных качеств может служить Раймон Нарт, начальник подразделения, занимающегося советским шпионажем. Человек с огромным жизненным опытом, удостоенный многих наград за свою работу, он заражал своим жизнелюбием всех, с кем встречался. Живые, весьма общительные по натуре, французы держались совершенно непринужденно, как со своим старым приятелем. В их отношении ко мне не было ничего, что хотя бы отдаленно напоминало высокомерие. Иногда они просили меня помочь составить политический отчет о ситуации в Советском Союзе или спрашивали совета, как лучше поступить и о чем следует говорить в том или ином случае. Прием же они мне оказали просто царский, с обедами в роскошных ресторанах и посещением оперного театра. Я не был до этой поры знаком с французской кухней, и в целом то, что довелось мне отведать, произвело на меня весьма приятное впечатление, хотя некоторые блюда мне показались излишне жирными.

Немало ценных услуг я смог оказать и немцам, в первую очередь сотрудникам внешней разведки, которые вызвали у меня восхищение своей интеллигентностью, абсолютно незамутненной национальными предрассудками, чем они разительно отличались от своих коллег из контрразведки. Поскольку почти десять лет я не пользовался немецким и, естественно, основательно его подзабыл, я не решался заговорить по-немецки, хотя в общем понимал, что говорят другие. Мои хозяева не только оказывали мне помощь в совершенствовании моего немецкого, но и подарили чудесный комплект немецко-русских словарей, а заодно и пластинку с записью «Кармины Бураны», давая тем самым понять, что они знакомы со статьей Эндрю Найта в английском еженедельнике «Экономист», в которой говорилось, в частности, о том, как я однажды выступил перед сотрудниками советского посольства с лекцией об этом шедевре Орфа. Признаюсь, я был бесконечно рад, когда этот очерк появился в печати, живо представив себе, как сотрудники КГБ озадаченно спрашивают друг друга: «Что, черт возьми, это значит — «Кармина Бурана»?

Всего я совершил три поездки в Западную Германию. И каждый раз Отто Вик, выдающийся глава BND, брал меня под свою опеку. Он устраивал семинары, участники которых могли задавать мне вопросы по всем интересующим их проблемам, а однажды даже устроил банкет в мою честь. После того как мы, человек двенадцать, расселись за круглым столом, он произнес блестящую речь. Когда же настала моя очередь выступить с ответным словом, я ощутил безмерную радость от сознания того, что мне не придется теперь прибегать к лицемерным, фальшивым словоизлияниям, составлявшим неотъемлемую часть жизни в советском посольстве, и я смогу сказать все, что думаю о Западе в целом и о сплоченности западных стран. Правда, для того, чтобы, выступая перед своими немецкими коллегами, высказать все свои чувства в наиболее яркой и выразительной форме, мне предстояло еще немало поработать над своим немецким, освежая в памяти то, что было забыто. Не меньшего труда требовало и совершенствование шведского языка, также полузабытого мною. И я, помня об этом, перед тем как выступить с речью в Стокгольме, основательно отпрактиковался в этом языке с приставленным ко мне телохранителем. Но прием, который оказывали мне повсюду, стоил всех этих усилий.

Свою третью поездку я совершил в Соединенные Штаты. В Вашингтоне я работал как никогда: интенсивные собеседования начинались в десять утра и длились до шести вечера. Каждое из них продолжалось пятьдесят пять минут, затем следовал пятиминутный перерыв, после которого я встречался с очередной группой. Вечером мои коллеги приглашали меня на ужин. Выступая в ЦРУ на семинаре, посвященном Советскому Союзу и странам Восточной Европы, я проговорил целых три часа, если не считать двух коротких перерывов. Так что не приходится удивляться, что к тому времени, когда я отправился в Канаду, я был настолько измотан, что однажды в самый разгар ужина попросил отвезти меня в гостиницу.

Степень защиты, которой меня обеспечивали, варьировалась в зависимости от обстановки в стране, где я находился. В первые дни моего пребывания в Англии, когда спецслужбы всерьез опасались, что КГБ вполне может попытаться если не убить, то похитить меня, я жил под вымышленным именем, и, когда мне предстояло встретиться с представителями прессы или предстать перед объективами телекамер, я всегда наклеивал фальшивую бороду и надевал парик. Во время поездки в Вашингтон я находился под усиленной охраной, зато в Израиле, куда я направился спустя несколько месяцев, власти не сочли нужным принимать какие бы то ни было меры безопасности. В Норвегии, где я находился с одним из руководителей разведслужбы в дачном домике в ста метрах от моря, меня охраняли и днем, и ночью: англичане, не исключая возможности того, что к этому месту подойдет советская подводная лодка и моряки утащат меня в окно, прислали целую команду, чтобы уберечь меня от каких-либо неожиданностей. Примерно так же поступила и шведская полиция во время моего первого визита в Стокгольм, поскольку в ту пору в порту находилось довольно много советских судов.

Некоторые мои зарубежные вояжи были обусловлены вполне конкретными обстоятельствами, требовавшими принятия самых решительных мер для предотвращения дальнейшего обострения внутренней обстановки в той или иной стране. Особенно отчетливо это прослеживается на примере четырех моих поездок в Новую Зеландию, первая из которых состоялась в 1986 году. Я верю, что проделанная там мною работа оказалась чрезвычайно результативной, поскольку на протяжении многих лет эта страна находилась под воздействием массированной пропаганды и идеологических атак со стороны КГБ и Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, а правящая Лейбористская партия вела себя так, будто вокруг не происходит ничего такого, что способно привести к крушению всей социальной структуры.

Премьер-министр Новой Зеландии Дэвид Ланге и возглавляемая им Лейбористская партия выступали против ядерного оружия и, следовательно, занимали антиамериканские позиции, чем и воспользовалась Москва.

Цель, которую преследовал Советский Союз, заключалась в том, чтобы провозгласить огромные океанские акватории безъядерными зонами и преградить туда доступ кораблям военно-морского флота США, оснащенным ядерным оружием. Сужая, насколько возможно, водное пространство, открытое для этих судов, Москва рассчитывала облегчить себе наблюдение за ними, с тем чтобы уничтожить их в самом начале вооруженного конфликта, если таковой возникнет. Стремясь вовлечь Новую Зеландию в движение за создание безъядерных зон, советское руководство предприняло невероятные усилия для укрепления позиции Лейбористской партии, не только внедряя своих людей в ее ряды, но и с помощью местной Партии социалистического единства (фактически Коммунистической партией Новой Зеландии), и Конгресса профсоюзов. Когда члены правящей Лейбористской партии начали все больше и больше леветь, интеллигенцию охватила тревога, поскольку становилось ясно: в стране нарушалась традиционная расстановка сил.

Этот процесс начался еще в то время, когда я служил в КГБ, и об опасности, грозящей Новой Зеландии, я предупредил представителей спецслужб во время первых же собеседований, которые проводились со мной в морской крепости. Отчет об этих беседах вместе с аналитической запиской, подготовленной одним из сотрудников английской разведслужбы, были вскоре направлены в Новую Зеландию. Когда я впервые прибыл туда в 1986 году, то убедился, что полученная от меня информация пришлась весьма кстати. Службы безопасности передали основанные на ней соответствующие материалы премьер-министру, который, будучи автором многих инициатив, направленных против распространения и применения ядерного оружия, в то же время по сути своей всегда был и оставался типичным представителем Запада.

Не отрекаясь от своей прежней политики, он тем не менее стал усматривать в ней слабые стороны и, как следствие этого, укрепил государственные службы безопасности и активизировал деятельность спецслужб, занимавшихся слежкой и подслушиванием. И хотя он подвергся за это резким нападкам со стороны левого крыла своей же собственной партии, он не только не изменил своей позиции, но и стал более трезво оценивать коммунизм, а чуть позже выслал из страны советского дипломата, пропагандировавшего на территории Новой Зеландии коммунистическую теологию.

Новая Зеландия стала также землей обетованной для нелегалов. Я представил новозеландским спецслужбам соответствующую информацию на этот счет, в результате чего в 1991 году был схвачен некий молодой человек с фальшивым английским паспортом. Поскольку этот иностранный шпион, работавший в Новой Зеландии, не совершил никакого уголовного преступления, новозеландские власти могли лишь депортировать его из страны, что и было сделано. В Англии, куда доставили нелегала, он содержался под стражей ровно два дня, пока выяснялось, не числится ли за ним каких-либо более значительных грехов, но, как выяснилось, он ничем себя не запятнал. Поскольку он оказался советским гражданином, я надеялся, что англичане в обмен на его освобождение потребуют от Москвы разрешить моей семье выехать за рубеж, однако они не стали этого делать и просто отправили его в Москву.

Кроме того, я совершил две плодотворные поездки в Австралию и по одной в Сингапур, Малайзию, Таиланд, Южно-Африканский Союз, Кению, Бразилию, Саудовскую Аравию, Канаду, Нидерланды, Испанию, Португалию, Италию и Скандинавию. Меня удивил тот факт, что, в то время как в Америке, Англии, Канаде, Австралии и Новой Зеландии я встречался с ведущими политическими деятелями, политики такого же точно ранга в странах континентальной Европы избегали встреч со мной, и я приписывал сей факт исключительно опасениям осложнить отношения с Советским Союзом. Наблюдая подобные различия, я проникся еще большим уважением к англосаксонским народам, и, когда я упомянул как-то раз об этом на лекции в одном ирландском университете, зал взорвался бурными аплодисментами.

В большинстве стран, которые я посетил, у меня неизменно складывалось впечатление о чрезвычайно высоком профессиональном и интеллектуальном уровне сотрудников разведслужбы. Многих из них я никогда не забуду. Начальник отдела по борьбе с советским шпионажем в Стокгольме был, например, наиболее примечательной — и эксцентричной — личностью из всех, когда-либо встречавшихся мне. Он начал свою карьеру торговым моряком, потом, оставив свое судно в Испании, провел там несколько месяцев, обучаясь искусству тореро, после чего вернулся домой, поступил на службу в полицию, а затем перешел в органы безопасности. У его ведомства был свой собственный гимн, написанный на мотив знаменитого марша советских летчиков, в котором говорилось о борьбе с советскими шпионами и об их высылках из страны, приуроченным к отмечаемым Кремлем годовщинам. Знаток французских вин и большой поклонник опер, звучавших в его доме так громко, что стены дрожали, этот офицер создал теорию, согласно которой духовный оргазм, вызываемый оперным искусством, значительно эффективнее физического. Исповедуемая им теория, однако, не помешала ему развестись с женой, когда ему было уже под шестьдесят, и жениться на красивой женщине, служившей в полиции. Словом, я считал его исключительно обаятельной личностью.

Израильтяне были и блестящими разведчиками, и весьма оригинальными личностями. Во время моего первого визита глава израильской контрразведки с завидным упорством задавал мне один вопрос за другим. Как бы полно я ни ответил, он неизменно спрашивал: «А почему?.. А почему?..» — и никогда не был удовлетворен услышанным. Однажды он затащил меня к себе в кабинет, оставив за дверью всех остальных, включая сопровождавших меня любознательных английских офицеров, и рассказал мне об одном ученом, который оказался агентом КГБ.

Из всех моих встреч с ведущими политиками ни одна не произвела на меня столь сильного впечатления, как встреча с Маргарет Тэтчер. Кое-что и прежде мне было известно о ней, причем, не случайно. В 1983 году, работая в лондонском отделении КГБ, я удивлялся тому, что советское посольство до сих пор не удосужилось составить справку об этой выдающейся личности. Когда я вызвался сделать это, посол выразил одобрение, и я тут же засел за подготовку информационно-аналитической записки, основанной на публикациях в периодической печати, дополненных моими собственными выводами. Зная, что я непременно должен включить в свой опус, носивший в значительной степени биографический характер, что-нибудь типично советское, с пропагандистским уклоном, я посвятил один или два абзаца тому, как она использует в своих целях классовые различия и разжигает классовую борьбу. Но при этом я не преминул отметить присущий ей трезвый, рациональный и нестандартный характер мышления. Посольству понравилась записка, и сделанные с нее копии были отправлены в Москву, где она пришлась весьма кстати накануне визита Горбачева в Англию.

В августе 1985 года, когда я все еще обретался в морской крепости и пребывал в угнетенном состоянии духа, ко мне внезапно ворвался приставленный ко мне офицер.

— Посмотрите, что я вам принес! — возбужденно воскликнул он. — Письмо от премьер-министра!

В ее послании говорилось, что я ни в коем случае не должен терять надежды на воссоединение с семьей. «Только не падайте духом, — писала она. — Со временем все утрясется, и вы снова будете вместе». Хотя я и подумал, что она — невероятная оптимистка, тем не менее, был глубоко благодарен ей за поддержку и слова ободрения. В целом же у меня создалось впечатление, что она пытается завоевать мое доверие.

Затем, уже в мае 1986 года, она пригласила меня на ленч в Чекверс — официальную загородную резиденцию премьер-министра. Я отправился в Бакингемшир в компании с Кристофером Керуэном, все еще являвшимся главой МИ-6, и когда мы подъезжали к резиденции, то увидели, что миссис Тэтчер уже поджидает нас, стоя на ступенях у парадной двери. Я обратил внимание на то, что она практически не пользовалась косметикой и одета была весьма просто: было ясно, она не собиралась ни на кого производить впечатления. Она радушно встретила нас, как и положено гостеприимной хозяйке. Я, однако, испытывал внутреннюю скованность, поскольку мой английский все еще оставлял желать лучшего, а я не хотел осрамиться.

Когда миссис Тэтчер спросила, что мы желаем выпить, мы оба — Крис и я — выбрали джин и тоник. Она велела что-то налить и ей, но тут же заметила, что ей постоянно приходится помнить о диете и ограничивать себя в еде, чтобы не прибавить в весе.

— Но во всех без исключения спиртных напитках содержится масса калорий, — сказал я.

Она улыбнулась:

— Я знаю! Но разве можно отказаться от такого удовольствия?

Вскоре к нам присоединился Чарлз Поуэлл, ее пресс-секретарь, который, казалось, пребывал в полусонном состоянии после зарубежной поездки, из которой только что вернулся. После того как девушки в военной форме принесли нам напитки, Крис и я сели по краям дивана прямо напротив нее. Когда мы сделали движение, чтобы поставить стаканы на подлокотники, она сказала, не меняя тональности голоса:

— Поставьте их на столики рядом, господа.

И указала взглядом на столики, стоявшие по обе стороны дивана.

Я тотчас же подумал, что она — типично английская хозяйка! Исключительно гостеприимна, мила и внимательна к своим гостям и вместе с тем не допустит, что бы мы испортили ей мебель. В отличие от Англии, на Востоке и в какой-то степени в России хозяйка ведет себя по-иному. Она считает своим долгом проявлять безграничное радушие и щедрость.

— Вам нравится этот кофейный столик? Так возьмите его себе, — скажет она.

— И этот стул к нему тоже!

Здесь же сочли нужным предупредить, чтобы мы не испачкали обивку дивана.

Я ожидал, что, покончив с выпивкой, мы приступим к обсуждению важных вопросов. Но не тут-то было. Миссис Тэтчер решила прежде всего показать нам свою резиденцию. Она водила нас из комнаты в комнату, попутно знакомя с историей местности. Я напряженно обдумывал то, что собирался ей рассказать, и потому с трудом воспринимал ее рассказ. Затем она провела нас в комнату с окнами, выходившими на зеленые луга, и там нам подали простой, но вкусный обед. И снова мы вместо делового разговора вели обычную светскую беседу. Когда же, покончив с трапезой, мы поднялись по лестнице в библиотеку, нам подали кофе в крошечных чашечках и шоколад с сигаретами. Я не знал, удобно ли закурить в такой роскошно обставленной комнате, и потому обратился к ней с соответствующим вопросом.

— Конечно! — воскликнула она, рассеивая всякие мои сомнения. — Денис все время дымит как труба.

Взяв сигару, я зажег ее. Слушая миссис Тэтчер, я думал о том, когда же она перейдет, наконец, к тому, ради чего, собственно, мы и собрались.

Обменявшись с нами еще несколькими малозначащими фразами, она вдруг приняла серьезный вид и приступила к делу. Вопросы, которые она задавала мне, — о политических стратегиях, контроле за вооружениями, химическом и биологическом оружии, политике Горбачева и прочих вещах, — отличались глубиной и охватывали все основные проблемы сегодняшнего дня. В то время я отлично разбирался во всем этом, поскольку после моего побега прошло лишь девять месяцев. Когда я отвечал на ее вопросы, она слушала меня с огромным вниманием, глядя на меня в упор и вникая, как я отчетливо видел, в суть каждого сказанного мною слова. Но время от времени она прерывала меня, не в силах устоять против соблазна самой порассуждать. Она начинала комментировать мои ответы, выказывая при этом глубокое знание предмета. В конце концов, мне стало ясно, что если я хочу сказать все, что наметил, то должен тактично останавливать ее, когда она уж слишком увлекается, что я и стал делать. Наш обмен мнениями шел не ослабевая, пока не явился один из слуг с запиской. Миссис Тэтчер, пробежав ее глазами, произнесла, обращаясь к нам:

— Ох, простите, я глубоко сожалею! Ко мне пришли по одному важному делу. Так что, как мне ни жаль, я вынуждена все же расстаться с вами.

Было ли заранее предусмотрено именно так закончить в соответствующий момент нашу встречу или нет, мне не известно. Замечу только, что премьер-министр проводила нас до дверей, всячески изъявляя благодарность за наш визит. Затем, уже стоя на ступеньке у парадной двери, ждала, пока мы сядем в машину, и, когда мы отъезжали, помахала нам рукой. Она была сама учтивость в лучших английских традициях. Когда же я подсчитал примерно, сколько времени ушло у меня на ответы на ее вопросы, то оказалось, что из трех часов сорока минут, которые мы провели в обществе миссис Тэтчер, я разглагольствовал не более одного часа двадцати минут.

Следующая моя встреча с ней состоялась в доме номер 10 на Даунинг-стрит в марте 1987 года, в тот исключительно сложный период, когда происходило ухудшение отношений между Англией и Советским Союзом. Сколько продлится подобное положение дел, никто не знал. Однако имелась надежда, что вскоре все изменится к лучшему, поскольку Горбачев пригласил миссис Тэтчер посетить Москву. Перед тем как отправиться туда, она решила посоветоваться со мной относительно того, как ей следует себя вести с советскими журналистами. На что должна она делать упор, выступая перед общественностью, участвуя в дискуссиях или встречаясь с представителями прессы, и я высказал по всем этим вопросам свое мнение. Зная слабые стороны советской системы и сильные стороны Запада, я мог говорить сколько угодно о том, как и что желательно делать. При нашей беседе присутствовал Чарлз Поуэлл, фиксировавший в своем блокноте высказываемые мною мысли. Время летело так быстро, что я и не заметил, как прошло семьдесят минут. И хотя уже было пора расставаться, поскольку у миссис Тэтчер имелось немало других дел, я явно не смог из-за нехватки времени достаточно подробно ответить на все ее вопросы, и поэтому, прощаясь, она попросила меня подготовить для нее записку по проблемам, которых мы не коснулись в беседе. Вернувшись домой, я сразу же засел за работу.

Ее визит в Москву пришелся на конец марта — начало апреля. Блестящий успех, выпавший на ее долю, не в последнюю очередь был обусловлен тем незабываемым интервью, которое она дала московскому телевидению. Сегодня российские журналисты столь же нахальны и назойливы, как и их коллеги на Западе, но в 1987 году журналистская братия в нашей стране все еще почтительно относилась к высокопоставленным лицам и воспринимала миссис Тэтчер как великого человека. Интервьюировать ее было поручено трем ведущим комментаторам по внешнеполитическим проблемам, но она разнесла их всех в пух и прах. Споря с ними, прерывая их, ставя в тупик и опровергая выдвигаемые ими аргументы, она заняла наступательную позицию и, узурпировав чуть ли не все эфирное время, практически свела на нет все потуги ее оппонентов задать ей очередной вопрос. Особенно сильное впечатление произвело на телезрителей ее замечание, основанное на моей рекомендации.

— Сообщите им, что семьдесят четыре процента английских граждан проживают в собственных домах, — по советовал я Миссис Тэтчер во время нашей последней встречи.

— Не в квартирах, а именно в домах — с несколькими спальнями, со всеми удобствами и с садами при них.

И она, последовав моему совету, привела эти данные наряду с другими многочисленными фактами, в том числе и такими, как размещение в самом центре Европы советских ракет «СС-20» или необходимость контроля за вооружениями. Триумф миссис Тэтчер был полным, и русские обсуждали ее визит в Советский Союз еще целый месяц после того, как она отбыла на родину.

Вернувшись в Англию, она тотчас же прислала мне письмо с благодарностью за советы, оказавшиеся ей столь полезными во время поездки в Москву. У меня нет слов, чтобы выразить, сколь глубоко это взволновало меня. Моя реакция вполне понятна, если учесть, что ни одному из советских чиновников никогда и в голову не приходило поблагодарить своих консультантов за то, что те помогли ему в решении тех или иных вопросов. Меня восхитили и скромность Премьер-министра, и ее благородство, и ее реалистичность, и ее способность испытывать чувство признательности к тому, кто делится с ней своими мыслями и помогает советом.

Моя третья встреча с ней, в сентябре 1989 года, прошла не столь удачно, как предыдущие. Она и на этот раз пригласила меня на нее в тот же дом номер 10 на Даунингстрит, где нам предстояло обсудить ряд вопросов, связанных с бурным развитием событий в Советском Союзе, и беседа наша протекала вполне нормально, пока она не спросила, что я думаю об объединении двух немецких государств, возможно ли это в ближайшее время или нет.

— Все только и говорят о дальнейшей судьбе Германии, — сказала она. — Как вы думаете, к чему может привести образование единого государства в результате объединения ФРГ и ГДР?

Я заметил, что, по моему мнению, у нее нет ни малейших оснований волноваться по поводу возможных последствий подобной акции.

— Вы, англичане, сделали в свое время доброе дело, денацифицировав во второй половине сороковых годов Германию, благодаря чему сегодня ФРГ входит в число самых передовых либерально-демократических стран мира, — произнес я.

— Если и впрямь произойдет объединение обоих немецких государств, то, я уверен, Западная Германия сумеет переустроить Восточную Германию в нужном направлении. Так что рано или поздно вместо двух стран с разными политическими системами мы будем иметь единое европейское государство с нормальным общественным строем.

Я видел по выражению ее лица, что ей не понравилось то, что я сказал.

— Но Советский Союз непременно воспротивится этому! — воскликнула она. — Он всегда выступал против сильной, милитаризованной Германии.

Я ответил, что не столь уж уверен в этом. Во второй половине сороковых годов, когда все пребывали еще в шоковом состоянии после тех неисчислимых бедствий, которые принесла с собой война, это вполне определенно было бы так. Но сегодня, когда у СССР имеется в наличии всевозможного рода ядерное оружие, Кремль больше не видит для себя угрозы со стороны Германии. Кроме того, и это куда более важно, Советский Союз всегда придерживался той точки зрения, что было бы неверно выступать против объединения немецкой нации. Нельзя, однако, отрицать и того, что на протяжении всего этого времени Кремль поддерживал Восточную Германию и, естественно, предпочел бы видеть объединенную Германию коммунистическим, или социалистическим государством, а не типично буржуазной страной.

— И если действительно встанет вопрос об объединении, — сказал я, — я не думаю, что Москва выдвинет сколь-либо серьезные возражения против этого. Идея слияния двух немецких государств в единое целое всегда провозглашалась официальной советской доктриной, и, как мне представляется, Кремль до конца останется верным своему постулату.

Взгляд, брошенный на меня миссис Тэтчер, ясно дал мне понять, что она не разделяет моего мнения. Я не знал тогда, что она придерживалась прямо противоположной точки зрения по данному вопросу и уже активно вербовала сторонников своей позиции. В самом конце беседы, перед тем как попрощаться, я робко попросил ее при следующей встрече с Горбачевым поставить перед ним вопрос о разрешении моей семье выехать за границу. Она лишь молча кивнула в ответ. В общем, расстались мы холодно, я был расстроен. Вначале я думал, что всему виной моя личная просьба, пришедшаяся не ко времени, но вскоре я узнал, что вовсе не это вывело ее из равновесия, а мои взгляды на объединение Германии. Это был один из немногих вопросов, в которых миссис Тэтчер оказалась не права. Никто не станет отрицать, что ей принадлежит огромная заслуга в прекращении «холодной войны» в Советском Союзе и странах Восточной Европы, но в том, что касалось Германии, она занимала ошибочную позицию.

Я рад отметить, что разногласия по вопросу о Германии никак не отразились на наших дальнейших отношениях. Когда мы встретились с ней снова, уже после того, как она покинула пост премьер-министра, она держалась со мной как с добрым старым другом. Замечу также, что для меня явился приятным сюрпризом тот факт, что в своих мемуарах она пару раз упомянула обо мне в самых лестных выражениях.

Встречаясь в 1987 году с президентом Рональдом Рейганом, я ставил перед собой две основные задачи. Одна из них заключалась в том, чтобы дать соответствующую информацию ЦРУ и тем самым помочь ему в работе, а другая — в том, чтобы добиться от Рейгана обещания помочь воссоединению моей семьи. Единственное, о чем я мечтал, это услышать, что он не останется равнодушным к нашему бедственному положению. Если бы президент сказал: «Мы поможем вам», — то машина закрутилась бы сразу же, поскольку все, что он говорил, тотчас же исполнялось его администрацией.

Сидя в ожидании встречи с Рейганом в прекрасном вестибюле Белого дома, я без всяких на то причин испытывал страшное нервное напряжение. И сколько бы ни уговаривал себя перестать волноваться, взять себя в руки, это не помогало. Потом, спустя какое-то время, появился генерал Колин Поуэлл, заместитель председателя Совета национальной безопасности, проводил меня в Овальный кабинет, где меня уже ждали. Войдя в это святилище, я увидел, что у одной из стен стояли рядом два кресла: одно — для президента, другое — для меня. На мой взгляд, это было не очень-то удобно: чтобы видеть мистера Рейгана, мне приходилось поворачиваться налево, тогда как, обращаясь к аудитории, я должен был смотреть прямо перед собой.

Деловая часть нашей встречи началась с того, что кто-то из присутствующих обратился ко мне с вопросом.

Я много о чем говорил, но в основном — о шпионских сетях, раскинутых Советским Союзом по всему миру. Остановившись на нелегалах, я заметил, что их все еще предостаточно. Рассказал я и о попытках Москвы усилить свою пропаганду, создать соответствующие организации, призванные содействовать выполнению этой задачи, и вообще самым активнейшим образом влиять на общественное мнение в зарубежных странах. Эта тема явно была близка президенту, поскольку едва я сделал паузу, чтобы перевести двух, как он подхватил эстафету и рассказал давнишнюю историю, из тех времен, кота он возглавлял профсоюз киноактеров. Я узнал, в частности, о том, как он пытался защитить свою организацию от советского влияния и проникновения в нее агентов КГБ. Позже мне объяснили, что это — один из любимейших его сюжетов, к которому он обращается при каждом удобном случае. Слушая его, я вдруг почувствовал, что владевшее мною нервное напряжение прошло и на душе у меня стало легко. На меня произвели большое впечатление теплота и сердечность Рейгана. Но во время беседы я время от времени замечал в его глазах недоумение или сомнение. Однако чем объяснялась такая реакция, я не знал и потому терялся в догадках: то ли он не совсем понимает то, о чем идет речь, то ли ему попросту неинтересно, что скрывается за фактами, которые я приводил.

Подводя итоги этой встречи, я считаю нужным отметить, что я отнял у него двадцать две минуты драгоценного времени, в то время как лейбористским политикам Нейлу Кинноку и Денису Хейли он уделил лишь восемнадцать минут.

Но самое важное произошло в конце. Он положил руку мне на плечо и произнес:

— Мы знаем вас. Мы высоко ценим то, что сделали вы для Запада. Спасибо. Мы помним о вашей семье и сделаем все, что в наших силах, чтобы помочь вам.

И примерно то же самое он повторил, когда мы прощались.

Начальник вашингтонского отделения английской разведки, услышав это, пришел в восторг.

— Вы добились своего! — сказал он радостно. — Добились!

Когда два года спустя я встретился с преемником мистера Рейгана Джорджем Бушем, наша встреча протекала в такой же точно обстановке. Как только я вошел в Овальный кабинет, фотограф, уже находившийся там, приступил к своим обязанностям. Кресла опять были расставлены самым неудобным образом. Когда меня усадили, то оказалось, что президент сидит по левую руку от меня, а все остальные восемь человек — по правую, так что, по вернувшись лицом к президенту, я уже никого больше не видел. Меня поразил усталый вид Буша. Не усталый даже, а изнуренный, хотя шел только первый год его пребывания на посту президента.

Он заговорил со мной в типично бушевской манере. Различая- отдельные слова, я не улавливал смысла произносимых им фраз и в растерянности спрашивал себя: «О чем, черт возьми, он говорит?» Но когда он спросил в заключение: «Что бы вы сказали на это?» — на меня снизошло вдохновение, и я тут же придумал, как спасти положение. Повернувшись к остальным участникам встречи, я произнес:

— В мою задачу не входит читать вам лекцию: это было бы слишком самонадеянно с моей стороны. Я предпочел бы просто отвечать на ваши вопросы, касающиеся сегодняшней обстановки в Советском Союзе. Если не будет возражений, то мы могли бы начать прямо сейчас.

Господин Буш, не выказывая ничем своего недовольства в связи с тем, что я оставил его вопрос без ответа, сказал:

— О`кей! В таком случае позвольте узнать ваше мнение, удержится ли Горбачев у власти?

Это было как раз то, что могло бы помочь мне установить контакт с аудиторией. Я ответил, и тогда президент тоном университетского профессора, беседующего со студентами, высказал пожелание:

— Хорошо, а теперь послушаем вопросы, интересующие присутствующих.

Поднялся шум голосов: заговорили разом.

Когда, наконец, возбуждение улеглось, я услышал:

— Каким станет советский политический курс, если Горбачев будет смещен и его место займет кто-то другой?

Я ответил без тени сомнения:

— Этого никто не сможет предсказать. Ясно лишь одно: кто бы ни занял его место, проводимая этим человеком политическая линия не будет иметь ничего общего с его прежними заявлениями, выступлениями и статьями. Это — закономерность, типичная для советского общества. Можно привести немало примеров на этот счет. Политика, проводившаяся Лениным после свершения социалистической революции, не имела ничего общего с положениями, содержавшимися в его книге «Уроки революции», написанной им летом 1917 года. Сталин в двадцатых годах делал одно многообещающее заявление за другим, однако вся его последующая деятельность даже отдаленно не напоминала того, что возвещал он в своих более ранних работах. Хрущева считали сталинистом, но это не помешало ему начать десталинизацию, или освобождение общества от некоторых наиболее мерзких сторон наследия сталинской эпохи. Горбачев был, как говорится, в доску своим в том узком кругу, который составляла партийная верхушка, а посмотрите, какую политику он проводит.

Заметив, как Роберт Гейтс, тогдашний заместитель председателя Совета национальной безопасности, энергично кивнул в знак согласия, и я понял, что сумел донести до слушателей свою мысль. Живейший интерес к моему выступлению проявил и вице-президент Дэн Куэйл. Когда отведенные для беседы со мной тридцать минут истекли и, таким образом, столь удачно прошедшая встреча закончилась, президент Буш хотел представить его мне, что привело нас с Куэйлом в легкое замешательство, поскольку мы уже успели познакомиться друг с другом по пути в Овальный кабинет. После того как Буш удалился, Куэйл попросил меня пройти в его кабинет, чтобы мы могли побеседовать с глазу на глаз.

В его просторном кабинете мы застали двух миловидных, со вкусом одетых женщин, лет под сорок, сидевших на столе болтая ногами.

— Леди, леди! — воскликнул Куэйл. — Сожалею, но ближайшие полчаса погуляйте, пожалуйста, где-нибудь.

Они проворно соскочили со стола — с явной неохотой, как мне показалось, — и вышли. Было бы нетрудно прийти к ложному заключению при виде подобной курьезной сцены, но, как оказалось, одна из двух представительниц прекрасного пола была его женой, а другая — ее подругой.

Задавая мне вопросы, Куэйл продемонстрировал конфронтационный характер занимаемых им позиций. Он олицетворял собой консервативное крыло тех, кто формировал американскую внешнюю политику. Беседуя с ним, я выявил ограниченность его знаний. И в то же время почувствовал, что он полон решимости восполнить этот пробел. От меня не укрылось и то, что он тяжело переживал критику в свой адрес по поводу того, что плохо разбирался во внешних делах, и отчаянно желал снискать сторонника своих взглядов. И поэтому, как только мы закончили, он сказал:

— Отлично, прекрасно! Это полностью подтверждает мою точку зрения.

Но я, искренне желая ему добра, счел необходимым предупредить его, чтобы он не думал, будто знает буквально все.

Когда год спустя я снова посетил Соединенные Штаты, он опять попросил меня зайти к нему. С тех пор кое-что изменилось: я вошел уже в другой кабинет, где нас с Куэйлом снимал совсем другой фотограф, да и сам Куэйл был уже другим человеком — усталым, издерганным и поникшим под бременем своего поста. Я не сомневался, что он заранее поручил кому-то подготовить для него список вопросов, с которыми он обратится ко мне, и, поскольку ему не хотелось, чтобы я допытался об этом, выучил вопросы наизусть. По выражению его лица нетрудно было понять, что он все время пытался мыслен но заглянуть в хранившуюся в его голове «шпаргалку» и поэтому упустил многое из того, что я говорил. Но это не очень-то заботило его, поскольку он явно полагался на присутствовавшего при нашей беседе человека, который добросовестно фиксировал все мои ответы, чтобы Куэйл смог потом в спокойной обстановке прочитать уже подработанную запись нашей беседы.

Ни одна из моих поездок в Америку не прошла впустую, а ездил я туда довольно часто. Однажды я умудрился трижды побывать там за один только год. В последующие два года я приезжал туда по два раза. А затем я повторил свой прежний рекорд, совершив три поездки в течение года. Всего же я нанес в Соединенные Штаты Америки десять визитов. Всякий раз я наведывался в эту страну по приглашению ЦРУ, которое заранее оповещало о моем предстоящем приезде такие связанные с ним организации, как ФБР, военно-морская разведслужба, государственный департамент и прочие ведомства, с тем чтобы они могли при желании встретиться со мной. В течение долгого времени мои поездки хранились в строжайшей тайне: в частности, номера в гостиницах бронировались на чужое имя, и делалось все для того, чтобы никто не мог меня идентифицировать. Но постепенно, после того как мои приезды в Америку стали обычным явлением и я к тому же еще уже опубликовал свою книгу «КГБ: взгляд изнутри», все эти меры предосторожности как-то сами собой отпали. Вместо того чтобы встречаться со мной в пятизвездочных отелях, меня просто водили из одного кабинета в другой в главном здании ЦРУ, держа меня целыми днями на бутербродах и отвратительном кофе из кофеварочных аппаратов.

— В чем дело? — спросил я как-то раз в шутливой форме. — Когда-то вы покупали мне авиабилеты в первый класс и селили в роскошных гостиницах. Теперь же я летаю бизнес-классом и работаю, по существу, на лестничных площадках в бетонных коробках.

Мои сопровождающие вполне популярно объяснили мне, что с выходом в свет моей книги уже бессмысленно стало меня скрывать и я могу жить, ни от кого не таясь, как живут все нормальные люди.

Штаб-квартира ЦРУ в Лэнгли, в штате Вирджиния, в получасе езды от Вашингтона, показалась мне удивительнейшим местом. В течение всего рабочего дня на ступенях перед входом в здание можно было видеть десятки людей, наслаждавшихся сигаретами, поскольку курить в помещении не разрешалось. Каждая кабина в туалетных комнатах была оборудована специальными приспособлениями для людей в инвалидных колясках. Дверца, которая вела в нее, открывалась автоматически при нажатии на установленную сбоку от нее кнопку. И это притом что там работало не так уж много инвалидов, прикованных к коляске. Однако закон есть закон, и в соответствии с каким-то правительственным циркуляром учреждение, использующее труд инвалидов, обязано вне зависимости от их числа создавать для них все удобства.

Почти все, с кем встречался я в ЦРУ, произвели на меня самое благоприятное впечатление. Однако общий интеллектуальный уровень сотрудников этого учреждения значительно ниже, чем у их коллег в английской разведслужбе. И этому есть объяснение: Англия, нуждаясь в меньшем числе сотрудников спецслужб по сравнению с США, может позволить себе брать на работу только людей с выдающимися способностями. Впрочем, и в ЦРУ немало подлинных гениев, а если другие и уступают им в чем-то, то это вовсе не значит, что они никуда не годятся. Подавляющее большинство сотрудников ЦРУ, с которыми мне довелось встречаться, были славными парнями — общительными, доброжелательными, всегда готовыми прийти на помощь. Я обнаружил также, что американцы настроены более критично по отношению к своему начальству, чем их английские коллеги, и не прочь при случае посплетничать по их поводу. И вообще, как я заметил, в Америке значительно резче проявляется недовольство властью, чем в Англии, где мягкое, не конфронтационное отношение к руководству страны значительно облегчает связи между представителями различных социальных слоев и групп населения. Я пришел также к выводу, что предрассудки, отличающие американцев, — скорее всего, следствие невежества, чем пропаганды. К тому же их отличала поистине тевтонская приверженность ко всякого рода правилам и циркулярам. Это проявилось и в характере вопросов, с которыми они обращались ко мне. Так, например, меня то и дело спрашивали: как КГБ предписывает поступать в такой-то или в такой-то ситуации, на что я отвечал:

— Видите ли, советская, или коммунистическая, система выработала бесчисленное множество различных правил и предписаний. Однако, что действительно необходимо разведчику, так это проницательность, ум и находчивость. Из этого следует, что правил на все случаи жизни не существует. Люди просто действуют, сообразуясь с обстоятельствами, и если у них возникают какие-то проблемы, то они пытаются разрешить их привычными, традиционными способами, которые далеко не всегда прописаны в инструкциях. Инструкции же чаще всего игнорируются.

Такой ответ обычно ставил их в тупик. И тем не менее сотрудники ЦРУ являются за редким исключением профессионалами высшего класса, в чем я убедился, когда однажды проводил с ними двухчасовой семинар по поводу нелегалов. Сотрудники, ответственные за данное направление работы, проявляли глубочайшее знание предмета, о чем я мог судить по конкретным примерам из их собственной практики. Не знаю, как в других областях, но в том, что касается выявления нелегалов, мало кто смог бы сравниться с ними.

Один старший сотрудник разведслужбы, занимавшийся Советским Союзом, с сомнением отнесся к моему сообщению по поводу операции «РЯН». По его мнению, вся эта операция была всего лишь хитрым маневром советского руководства. Судя по всему, он внимательно изучал и анализировал все аспекты этой программы, и на меня, естественно, произвело глубокое впечатление такое доскональное знание этого вопроса. Хотя в конце концов мне удалось убедить его в том, что паранойя советских руководителей — не чей-то досужий вымысел, а реальная вещь, по целому ряду аспектов обсуждавшейся нами проблемы он так и остался при своем мнении. Он утверждал, например, что во время военных учений, проходивших под кодовым названием «Меткий стрелок из лука», степень боевой готовности и западных стран, и Советского Союза была значительно ниже той, которая необходима для реальной готовности к ядерной войне. В подтверждение своих слов он сказал, что когда американцы провели наблюдение за передвижениями советских войск на территории Советского Союза и проверили действие армейской службы связи, то не обнаружили ничего экстраординарного.

Это заставило меня более подробно остановиться на том, что сам я думал о «РЯН». Прежде всего, я сказал, что было бы неверно полагать, будто советское руководство думало, что Советский Союз и впрямь может подвергнуться ядерному удару. Скорее, оно пыталось создать такую систему обороны страны, которая позволила бы немедленно оказать противодействие в случае необходимости и тем самым сохранить существующий общественный строй. Я объяснил, что Москву не на шутку встревожила так называемая программа «Звездных войн», и руководство страны невольно задалось вопросом: если вся территория Соединенных Штатов будет надежно защищена от межконтинентальных ракет, то не может ли случиться так, что американская нация, уверовав в свою безопасность, решится нанести по Советскому Союзу внезапный удар?

Иногда, чтобы придать своим лекциям большую живость, я рассказывал что-нибудь забавное. Однажды, например, я решил поразвлечь их анекдотом, в котором повествуется о нелегале, засланном Америкой в Советский Союз. Нелегал прошел отличную всестороннюю подготовку, его документы были безупречны, он бегло говорил по-русски и одевался как русские. Он без труда пересек границу и попытался осесть где-нибудь в глубинке. Однако в этом он не преуспел. И вот как-то раз, выпивая со своим дружком Ваней, он пустился в разглагольствования:

— Ваня, — сказал он, — что я делаю не так? Разве я не говорю на чистом русском?

— Твой русский, Джон, просто превосходен.

— И разве я плохо играю на балалайке?

— О такой искусной игре можно только мечтать.

— И разве не глушу я стаканами водку, как все вы, русские?

— Глушишь, Джон, глушишь. Прямо скажу, уж что- что, а пить ты умеешь.

— В чем же тогда дело?

— А дело, Джон, в том, что ты черный.

Но смеха, увы, не последовало. Возможно, мой рассказ был бы воспринят значительно лучше, если бы слушатели знали, что мой рассказ — всего лишь анекдот. Но они этого не знали и потому отреагировали молчанием.

Зато другой, типично кагэбэшный анекдот оказался значительно более доступен их восприятию. А суть его в следующем.

В принадлежащем КГБ Клубе имени Дзержинского идет торжественное собрание, посвященное очередной юбилейной дате. В зале находится более тысячи старших сотрудников вышеозначенного учреждения. Лицом к ним на сцене, за столом президиума — представители высшего руководства. Двое из них, один постарше, другой помоложе, сидя рядом, беседуют о чем-то между собой, не обращая внимания на доклад, который, как всегда, навевал смертельную скуку. Внезапно старший говорит:

— Ваня, я засек шпиона ЦРУ в наших рядах.

— Правда? И кто же это?

— А вон тот, что сидит в одиннадцатом ряду, посередине, в синем галстуке

— Но как вы узнали об этом?

— Я просто вспомнил надпись на плакате, гласившую: «Враг не дремлет».

Несомненно, работа и зарубежные поездки отвлекали меня от грустных мыслей о моей семье, но не настолько, чтобы вызволение жены и детей из цепких лап КГБ перестало быть главной моей заботой. Важным событием в моей жизни явилось получение мною первого подлинного письма от Лейлы, что произошло зимой 1989/90 года. Когда мне позвонили, и я вдруг услышал в трубке: «У нас на руках письмо для нас от вашей жены», — то тотчас подумал, что оно снова написано под диктовку и поэтому не имеет особого смысла спешить его забирать. Но как только я высказал свое предположение, что это вовсе не то, что хотелось бы мне получить, поскольку опять вместо письма я увижу лишь текст, подготовленный КГБ, звонивший сказал:

— Нет-нет, это совершенно не то, что вы думаете. Пожалуйста, приходите за ним.

На конверте значилось только: «Министерство иностранных дел Англии. Олегу Гордиевскому», и больше ничего. И лишь богатый набор финских почтовых марок ясно говорил, каким путем шло письмо. Вскрыв конверт, я увидел бесценное, написанное от чистого сердца послание — шесть страниц текста, отпечатанного на пишущей машинке через один интервал. Это было первое не продиктованное никем письмо от Лейлы, полученное мною за четыре с половиной года. Я испытывал огромное волнение, читая его. Лейла писала, чтобы я зря не волновался: у них, мол, вес в порядке. И тут же с присущей ей прямотой добавила: «Брось молоть всю эту чепуху, почему ты не можешь звонить. Звони, когда пожелаешь: тебе нечего бояться, никакой глупости я не допущу». Письмо, я решил, было тайно доставлено кем-то в Финляндию. Как выяснилось впоследствии, я оказался прав. Когда нам удалось идентифицировать человека, отважившегося сделать это, я попросил одного из сотрудников отделения английской разведслужбы в Хельсинки встретиться с ним и поблагодарить его от моего имени.

Столь неожиданный поворот событий придал мне новые силы. Я стал регулярно звонить — раз в две недели в заранее обусловленное время. Каждый раз, разговаривая с Лейлой, я приводил какой-нибудь аргумент в поддержку своего мнения о том, что КГБ лишь выиграет, если перестанет препятствовать воссоединению нашей семьи. И тогда же мне сообщили из английского министерства иностранных дел, что один из сотрудников английского посольства в Москве сможет посетить Лейлу и передать ей любую посылку, которую я приготовлю. Тотчас же обежав магазины, я купил девочкам красивую одежду- чудесные курточки на подкладке и многое-многое другое — и аккуратно ее упаковал.

Чтобы точно знать, что Лейла окажется дома, когда к ней направится представитель посольства, мы придумали одну вещь, которая наверняка не даст ей никуда уйти в означенное время. Согласно нашему плану, я должен был во время одного из моих телефонных разговоров с женой сообщить ей день и час, когда позвоню ей в следующий раз, чтобы этот человек смог зайти к ней в тот самый момент, когда она будет ждать моего звонка. Случилось, однако, так, что к тому времени, когда мне предстояло связаться с Лейлой, судьба занесла меня в Новую Зеландию, так что звонил я ей в восемь утра, сидя за письменным столом начальника новозеландской службы безопасности. Окружавшие меня офицеры волновались за меня, тем более, что мне никак не удавалось дозвониться.

— Хорошо, — сказал невозмутимо мой хозяин. — Давайте поступим следующим образом: мы с вами продолжим беседу, а секретарша попробует тем временем связаться с Москвой.

Так мы и сделали. Спустя полтора часа, когда я уже потерял надежду дозвониться Лейле, нас соединили — через спутниковую связь. Я подскочил к телефону.

— Представляешь, — с ходу сообщил я, — звоню тебе из Веллингтона, — это в Новой Зеландии. Звоню из университета, куда меня пригласили прочитать лекции.

Я, как и было задумано, назвал день и час, когда позвоню в следующий раз. В указанное время первый секретарь английского посольства в Москве отправился к Лейле, прихватив с собой посылку, а также пять тысяч фунтов стерлингов наличными и приличную сумму в рублях. Этих денег должно было Лейле хватить на то, чтобы погасить остававшуюся задолженность по квартплате и продержаться как-то последующие несколько лет.

Первый секретарь был очарован ею, она также прониклась симпатией к нему, так что ничего удивительного, что они договорились встретиться снова. На этом, собственно, и закончилось доброе начинание английского посольства. Несмотря на все усилия, ему так и не удалось передать Лейле приготовленную мною очередную посылку, тем более что отправленные ей многочисленные приглашения зайти в посольство так и остались без ответа. Правда, Лейла и дипломат встретились снова, — несомненно, под бдительным оком сотрудников КГБ, — но, когда они договорились о третьей встрече, во время которой он должен был вручить ей посылку, КГБ поспешил объявить его персоной нон грата. Хотя министр иностранных дел Дуглас Херд сумел добиться отсрочки высылки из Москвы этого дипломата на шесть месяцев, лично обратившись с соответствующей просьбой к своему коллеге — советскому министру иностранных дел Эдуарду Шеварднадзе, он не виделся больше с Лейлой до тех пор, пока она, спустя восемнадцать месяцев, не приехала в Англию. Всякий раз, когда мы после этой истории разговаривали с ней, в ее голосе звучали досада и гнев.

У меня возникли проблемы и с двумя длинными письмами, которые я пытался переправить ей через английское министерство иностранных дел. Чтобы читатель мог представить себе, что из этого вышло, достаточно поведать о судьбе одного из них. Когда я писал его, моя прирожденная склонность к озорству побудила меня поддразнить КГБ, и я, не в силах удержаться от соблазна, назвал сотрудников данного учреждения клерками и экзекуторами, как нередко именовались в начале девятнадцатого века в России письмоводители. Письмо было отправлено в английское посольство в Москве для последующей передачи его адресату, но посол сэр Брайен Картледж, ознакомившись с ним, отказался передать мое послание по назначению: постулаты английского министерства иностранных дел требовали от каждого быть вежливым, уступчивым и внимательным к тем, с кем сведет его судьба, я же в открытую выказывал свое презрение, и к тому же еще к представителям государственной организации. Кончилось тем, что письмо мне вернули. И лишь спустя какое-то время я сумел-таки переслать его Лейле — на этот раз через КГБ, после одной из моих встреч с его сотрудниками в английском министерстве иностранных дел.

Зато Лейла писала мне теперь регулярно, адресуя свои письма на один из анонимных почтовых ящиков в Лондоне. Она подробно описывала все, что происходило. Из очередного ее письма я узнал и о смерти своей матери в ноябре 1989 года. Мне было известно, что она больна, но чем именно, я не знал. Я испытывал горькое чувство от того, что не смог повидать ее перед смертью. (Она дожила до восьмидесяти двух лет.) В последние годы жизни она оказалась под сильным влиянием моей сестры Марины, которая заняла крайне враждебную позицию по отношению ко мне. Мать, не разбираясь во всех сложных перипетиях современной политической жизни, слепо верила всему, что слышала от дочери. И я, естественно, глубоко сожалел, что у меня не было возможности объяснить ей реальную суть событий, происходивших и в нашей стране, и во внешнем мире.

К маю 1991 года процесс либерализации общественной жизни в Советском Союзе достиг уже столь высокого развития, что Арифу и Кате разрешили выехать впервые в жизни за границу, и они, взяв с собой малолетнего сына, отправились в Италию, к своим друзьям, жившим в Пизе. Заранее договорившись с ними о том, что я прилечу туда на день или два, я набил свой старый чемодан до отказа вещами для девочек и Лейлы и вылетел в Пизу, где, как оказалось, меня ждала ненастная погода. Выйдя из здания аэровокзала, я не увидел этого чудеснейшего города за плотной завесой дождя. Итальянская служба безопасности была заранее извещена о моем прибытии, потому что мои друзья-англичане всерьез опасались, что КГБ, вознамерившись все же схватить меня, мог использовать Арифа в качестве приманки. Так что с того момента, как мой самолет приземлился в Италии, я находился под надежной зашитой.

Я был безмерно счастлив увидеться со своей родней со стороны жены. Наша встреча состоялась в скромной закусочной на окраине Пизы. Заметив на Арифе свою старую коричневую спортивную куртку, оставленную в Москве шесть лет назад, я понял, что в Москве все еще сохраняется острая нехватка промышленных товаров. Взяв такси, я повез их в роскошный ресторан. После обеда мы решили пройтись пешком до дома, где они остановились. Но стоило нам сделать несколько шагов, как Катя испуганно шепнула:

— Олег, за нами идут какие-то люди!

— Не волнуйся, — ответил я. — Они обеспечивают мою безопасность. То, что ты заметила их сейчас, — неплохо. Однако в ресторане они не привлекли твоего внимания, хотя все пятеро сидели за столиками в непосредственной близости от нас.

На следующий день друзья Кати — привлекательная, сексапильная женщина и ее супруг — вызвались показать нам город. Когда экскурсия подошла к концу, я поблагодарил их за оказанную любезность и пригласил на обед в ресторан. Однако они уговорили нас отобедать у них. Мы тут же купили пару бутылок отличного вина и отправились к гостеприимным хозяевам. Все мы были в невероятном восторге от Пизы. Надо сказать, что Пиза — небольшой, фактически, городок, который можно без труда обойти пешком. Должен заметить также, что к моей несказанной радости Ариф и Катя узнали, что в специальном вагоне, отправляющемся из Пизы, можно доехать до Москвы по железной дороге. А это означало, что для них не составит труда отвезти Лейле мой чемодан.

К тому времени у меня уже появилось немало верных соратников в той битве, которую я вел за воссоединение своей семьи. И одним из них был Николае Бетелл, политический деятель и писатель, с которым я познакомился еще в бытность мою сотрудником лондонской резидентуры. Занимая видное общественное положение и обладая широчайшими познаниями и опытом во всем, что касалось прав человека, лорд Бетелл был идеальным помощником. Мы с ним разработали план, согласно которому он должен был нанести Лейле визит во время пребывания в Москве в сентябре 1990 года. То, что мы придумали, сработало на все сто. Чтобы быть уверенным в том, что она никуда не уйдет в нужный момент, я предупредил ее по телефону, что 30 сентября к ней зайдет один человек. Бетелл в означенный день позвонил ей утром из гостиницы, где он остановился, объяснил, кто он такой и отправился к ней в тот же час, рискуя быть арестованным КГБ, чьи сотрудники из службы наблюдения, как обычно, сидели в машине, припаркованной возле нашего многоквартирного дома. Однако все обошлось: они не стали его задерживать. И Бетелл смог без помех поговорить с Лейлой, назвав потом интервью с ней «Задушенной беседой». Через неделю в «Санди экспресс» появилось его открытое письмо Горбачеву, содержавшее, помимо всего прочего, и отдельные высказывания Лейлы о низости и вероломстве КГБ. Кроме того, он опубликовал две великолепные цветные фотографии, снятые им во время встречи с моей семьей. Выступив публично в нашу защиту, лорд Бетелл оказал нам огромную моральную поддержку. Не знаю, повлияли ли как-то опубликованные им обличительные материалы на дальнейший ход событий или нет, но я всегда буду испытывать к нему глубокое чувство благодарности за все, что он для нас сделал.

Уже с самого начала 1991 года я стал высказывать предположение о том, что в ближайшее время будет предпринята попытка переворота, направленного против Горбачева и его режима. Я видел, что происходивший в стране процесс политических преобразований все больше и больше выходит из-под контроля членов Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, ставя их, в сущности, перед альтернативой: либо предпринять решительные шаги и вернуть себе утраченные позиции, либо признать поражение и сойти с политической сцены. Поскольку эта публика не привыкла уступать, единственным выходом из создавшейся ситуации ей виделся только заговор против руководства страны. Именно о таком развитии событий я писал в большой статье, опубликованной 6 января 1991 гола на страницах «Санди тайм».

Я ошибся только в одном — полагая, что заговорщикам удастся достичь своей цели.

17 августа, когда это произошло, обстановка представлялась чрезвычайно мрачной. Организатором путча был Крючков, стремившийся во что бы то ни стало восстановить старый строй, а вместе с ним и всемогущество КГБ. Однако уже через каких-то два дня ситуация резко изменилась. Крючков был арестован, и Председателем КГБ стал Вадим Бакатин — человек, придерживавшийся либеральных взглядов.

Как только начались эти лихорадочные события, «Санди тайм» пригласила меня поработать неделю в редакции в качестве консультанта, и я, вооружившись радиотелефоном и приемником, чтобы принимать советские программы, провел в офисе несколько безумных дней. И тогда-то случилось невероятное. Однажды, когда я находился там, зазвонил телефон и человек из «Независимого телевидения» сообщил:

— Насколько нам известно, ваша семья вот-вот получит разрешение на выезд за рубеж. Бакатин, новый глава КГБ, только что провел в Москве пресс-конференцию, на которой заявил, что вашу жену с детьми больше никто не станет задерживать.

Прежде чем я успел осмыслить услышанное, этот человек спросил, не смог бы я прямо сейчас приехать на съемку в студию «Независимого телевидения». Жизнь стала похожей на цирк, где один трюк тут же сменяется другим. Поднявшись по лестнице в указанную мне комнату, я прежде всего позвонил Лейле в Москву и узнал, что там, в нашей квартире, как раз в этот момент работают операторы и журналисты того же «Независимого телевидения». В общем, пока мы разговаривали, нас снимали одновременно и в Лондоне, и в Москве. Судя по тому, как говорила Лейла, я понял, что она старается изо всех сил не допустить в нашей беседе какой-либо оплошности и не позволяет себе возноситься в своих надеждах слишком высоко, поскольку опасается, что КГБ может изменить решение.

— Но если это и в самом деле правда, то когда мне вас ждать? — спросил я.

— Я не знаю, — ответила она как можно спокойней. — Думаю, нет никаких оснований особенно спешить. Скорее всего, мы приедем на следующей неделе.

Как выяснилось чуть позже, тем, что случилось, мы обязаны в первую очередь новому английскому послу сэру Родерику Брейтуэйту. Он сразу же, как только ситуация изменилась, связался с Бакатиным и напомнил ему о проблеме Гордиевского. Затем, уже на пресс-конференции, Бакатин заявил, что он решил удовлетворить просьбу посла. Когда же журналист Ольга Белан, старая приятельница жены еще с той поры, когда Лейла работала репортером, попросила Бакатина рассказать, как тот пришел к этому решению, он сказал:

— Ну что ж, если вам это интересно, я расскажу, как обстояло дело. Считая, что это один из старых вопросов, которые давно уже пора бы решить, я спросил своих генералов, не следует ли нам позволить семье Гордиевского выехать за границу. Они единодушно и в категорической форме заявили: «Нет». Тогда я решил проигнорировать их мнение и считаю это решение своей первой крупной победой в КГБ.

На следующее утро в пятницу Лейле позвонили из ОВИРа — учреждения, занимающегося выдачей виз и разрешений на выезд за рубеж, и спросили, почему она не приходит за паспортом, словно там ее давно уже ждали. Такой звонок не мог не вызвать удивления, поскольку получение иностранного паспорта было несбыточной мечтой девяноста девяти процентов советских граждан.

— Может, мне прийти завтра? — спросила Лейла.

Но поскольку на следующий день была суббота, ей пришлось отложить визит в ОВИР до понедельника. По случайному стечению обстоятельств в то же время в Москве находился с визитом английский премьер-министр Джон Мейджор вместе со своей супругой Нормой. Они пригласили Лейлу с детьми на чай в посольство. Это стало последним приглашением в гости, которое Лейла по лучила в Советском Союзе.

Ее отлет из Москвы 6 сентября и прибытие в Англию — и то, и другое представляло собою эффектное зрелище. В самолете Лейлу с детьми сопровождала группа телевизионщиков, экипаж воздушного лайнера отметил это знаменательное событие шампанским. В Хитроу мы заранее позаботились о том, чтобы как можно меньше было бессмысленной суеты и шума. Министерство иностранных дел настояло на том, чтобы сразу же по прибытии Лейла дала журналистам короткое интервью. Я же, приняв необходимые меры, чтобы избежать преследования представителей средств массовой информации по пути нашего дальнейшего следования, удалился в форт, куда должны были препроводить Лейлу и детей. Поскольку за машиной могут следовать на мотоциклах неугомонные репортеры и прочая пишущая и снимающая братия, мы предпочли воспользоваться вертолетом как более удобным видом транспорта. И как только Лейла ответила на пару-другую вопросов представителей прессы, ее и детей усадили на борт винтокрылой машины, чтобы через короткое время доставить на южное побережье Великобритании.

Я находился в напряженном ожидании. К тому времени, а был уже сентябрь, дни стали заметно короче, так что стемнело еще до того, как они прилетели. Я с нетерпением вглядывался в небо. И вдруг заметил наконец, что одна из звезд, усеявших небосвод, стала светиться все ярче и ярче — это был фонарь на носу воздушной машины, которая быстро приближалась ко мне. Прошло еще немного времени, и вертолет приземлился у самого форта.

Лейла была почти такой же, какой я ее помнил, но дочери изменились так сильно, что я с трудом их узнавал. В теннисках и куртках, с небольшими рюкзаками за плечами, подаренными им мною, они независимо ни от чего выглядели по-прежнему мило. Мне казалось, что Мария хоть и с трудом, но узнавала меня, зато Анна, которая видела меня в последний раз, когда ей было четыре года, смотрела на меня как на чужого дядю.

Затем появились букеты цветов, бутылки шампанского, и вскоре началось еще одно празднество, на котором снова радушно приветствовали Лейлу и детей, вновь ступивших на английскую землю. Пилоты — те же самые, что впервые доставляли меня в прибрежную крепость, — преподнесли девочкам подарки. Торжество, однако, длилось не долго: вскоре появился «Лендкрузер» с водителем, и мы все сели в машину. Багаж у Лейлы с детьми был более чем скромный, поскольку им пришлось почти все оставить в Москве. Но это вовсе не означало, что в машине было много свободного места, поскольку задние сиденья были чуть ли не по самую крышу салона завалены цветами.

Мы ехали почти в полной темноте примерно около часа. К концу пути Марию начало подташнивать. Когда же «лендкрузер» вкатил на подъездную дорожку у дома, мы увидели-таки какого-то журналиста с фотографом, подстерегавших нас с упорством охотников на дичь. Несмотря на все принятые нами меры предосторожности, одной газете все же удалось перехитрить нас. Я был в ярости и как коршун налетел на незваных гостей.

Сам дом, и внутри и снаружи, я украсил желтыми ленточками, коими американская традиция предписывает отмечать встречу с близкими людьми после долгой разлуки. Специально для девочек я купил самые красивые, какие только нашел, простыни и наволочки с веселым рисунком на них. Кроме того, отправляясь в форт встречать Лейлу с детьми, я включил всюду в доме свет. Так что, когда мы подъехали к коттеджу, он весь светился огнями, знаменуя тем самым торжественность момента. Подлинное воссоединение семьи сопровождалось и грандиозной раздачей подарков.

 

Глaвa 16. Подведение итогов

До 1994 года все еще оставалось неясным, кто же меня выдал, когда же, наконец, все прояснилось, то оказалось, что этот человек заработал на мне шестьдесят четыре тысячи долларов. В течение нескольких лет главными подозреваемыми оставались в моих глазах четыре человека. Одним из них была Елена. Она присутствовала при моей первой встрече с Ласло — венгром, явившимся по заданию англичан ко мне на квартиру в Копенгагене, — и, как я опасался, могла ненароком обмолвиться об этом в посольстве, что, естественно, должно было бы насторожить КГБ. Другим подозреваемым был Майкл Бэттани. Я не исключал того, что, пронюхав каким-то образом, что это мне он обязан тюремным заключением, Бэттани каким-то образом навел КГБ на мой след. На роль третьего предполагаемого виновника моего разоблачения как английского агента вполне подходил Эдуард Ли Говард — бывший сотрудник ЦРУ, перешедший в 1985 году на сторону Советского Союза: ему также могло быть известно о том, кем я являлся в действительности. Наконец, имелось еще некое анонимное лицо, через которое могла произойти утечка информации во время судебного процесса над норвежским шпионом Арне Трехолтом, проходившего в начале 1985 года.

Впрочем, нельзя было сбрасывать со счетов и еще одну вещь. По целому ряду причин западногерманская служба безопасности интересовалась моей персоной, в связи с чем обратилась однажды к датчанам с запросом, являюсь ли я полностью идентифицированным сотрудником КГБ или нет. Датчане ответили, что я был им, когда работал в Копенгагене. Но ранее, в 1982 году, та же датская служба безопасности, желая помочь англичанам, которые стремились без всяких помех выдать мне въездную визу, с тем чтобы я смог работать в Лондоне, официально сообщила им, что я не вхожу в число полностью идентифицированных сотрудников КГБ. Возможно, на данное противоречие обратили внимание внедренные в соответствующие учреждения тайные агенты восточногерманской Штази и через Берлин сообщили об обнаруженной ими странности в Москву.

Однако впоследствии мы убедились в несостоятельности всех этих догадок и предположений, и, таким образом, вопрос о том, кому или чему обязаны мы моим провалом, так и оставался еще долгое время открытым, несмотря на все усилия английских спецслужб докопаться до истины.

Но всему, как известно, приходит конец, в том числе и неведению. Предавшим меня Иудой оказался сотрудник американской разведки Олдрич Эймс. Известный своим коллегам как Рик, он в начале 1994 года был арестован по обвинению в шпионаже в пользу России и приговорен затем к пожизненному заключению. В 1989 году я дважды встречался с ним, не подозревая о том, что 18 мая 1985 года, через день после того, как я был вызван в Москву на допрос, он получил свои первые десять тысяч долларов в качестве платы за то, что направил КГБ по моему следу.

Будучи старшим сотрудником контрразведки, занимавшимся Советским Союзом, он присутствовал на нескольких беседах, которые проводились со мной в ЦРУ, и, вынужден признаться, произвел на меня благоприятное впечатление. У него была благородная внешность, и я считал его воплощением открытости, честности и благопристойности, которые, как считают многие из нас, характеризуют американскую нацию. Чего я не мог, однако, знать, так это того, что он был посредственным оперативником и, кроме того, запутался в своих личных делах: разошелся с первой женой, запьянствовал и связался с колумбийкой на одиннадцать лет моложе его, отличавшейся чрезмерной тягой к роскоши. К 1985 году он был уже по уши в долгах и остро нуждался в деньгах.

И вот в этот самый момент сотрудник КГБ, работавший на него, решил с полным на то основанием, что дождался, наконец, своего звездного часа, заявил своему «хозяину», что отныне они меняются ролями и теперь Эймсу придется работать на него, а не наоборот, как было прежде. Ясно, что при этом заблудшему янки было обещано солидное вознаграждение со стороны КГБ, в обмен на которое от него желали получить на первых порах хоть какую-то действительно ценную информацию.

К счастью для него, он оказался в состоянии дать КГБ как раз то, что и требовалось. Англичане на протяжении нескольких лет добросовестно делились с американцами исключительно важной информацией, которой я их снабжал, и, вероятно, ЦРУ со свойственной ему педантичностью сложило все полученные им документы в одну папку. Эймс, заглянув в это досье, сообщил курировавшему его советскому разведчику, что на англичан работает некий осведомитель, имеющий доступ к сверхсекретным материалам КГБ, но кто именно, этого, слава Богу, сказать он не смог. Когда же он или, возможно, кто-то еще, уже в Копенгагене, добавил к этой информации, что «данное лицо» связано самым непосредственным образом с датчанами, КГБ, проанализировав полученные им сведения, вышел на меня.

Я считаю, что мне крупно повезло. Да, Эймс разрушил мою карьеру, подпортил мне жизнь, но все-таки не убил меня, тогда как несколько других бывших сотрудников КГБ, также выданных им, нашли смерть от его же руки. К 21 февраля 1994 года, когда ФБР арестовало Эймса и его вторую жену, он получил от советской стороны свыше двух миллионов долларов. Я нисколько не сомневаюсь, что у него не дрогнул бы ни один мускул на лице, если бы меня казнили по его милости. Я помню, как во время совещаний в ЦРУ он не смущаясь, нагло смотрел мне в глаза, мне — человеку, которого он предал.

Эймс, переходя на другую сторону, руководствовался сугубо корыстными интересами, я же в подобной ситуации руководствовался исключительно идейными и нравственными соображениями. Я уже упоминал выше, что одно из выдвинутых мною условий сотрудничества с англичанами заключалось в моем абсолютном бескорыстии, и, хотя впоследствии, после того как я тайком перебрался в Англию, английское правительство, взяв меня под свою опеку, проявило необычайную щедрость, материальные выгоды никогда не были для меня побудительным мотивом. Мои действия диктовались не стремлением к личному обогащению, а той ненавистью и презрением, которые я питал к тирании, являющейся неотъемлемой чертой коммунизма. Самим ходом истории подтвердилась моя правота: советский общественный строй не способен обеспечить своим гражданам счастливую жизнь.

В Англии неизгладимое впечатление произвел на меня высочайший уровень профессионализма, отличавший всех без исключения людей, с кем довелось мне вместе работать и в различных подразделениях Национальной службы безопасности, и в министерстве иностранных дел. Сотрудники указанных учреждений — и мужчины, и женщины — получили отличное образование, тонко разбирались во всем, что касалось сферы их деятельности, и, обладая высоким интеллектом, быстро, интуитивно, я бы сказал, — схватывали все, что им говорили, и глубоко вникали в суть проблем, тревоживших их собеседников. Я уверен, что то, что посчастливилось мне наблюдать, — не один лишь результат хорошей профессиональной подготовки, а проистекает скорее всего из прирожденных свойств их натуры. Что же касается идеологии, то, на мой взгляд, сотрудники служб безопасности и разведчики обладают значительно более широкими познаниями и более трезвым подходом к проблемам современности, чем остальное население страны, поскольку даже сейчас многие англичане, как представляется мне, все еще слепо верят в коммунизм и по-прежнему не замечают того зла, которое он несет с собой. Офицеры, с которыми я сталкивался по работе, всегда помнили о своем долге и о той огромной ответственности, которая на них лежит. Подчас у меня возникало ощущение, что сама интуиция безошибочно выводит их на единственно правильное решение, отвечающее интересам страны. И еще одно: они никогда не боятся самостоятельно принимать решения, не прибегая к консультациям с начальством, что также принципиально отличает их от их же коллег в Советском Союзе.

В первые дни моего сотрудничества с англичанами я испытывал огорчение оттого, что ни один из тех, с кем я был напрямую связан, не говорил свободно по-русски, и лишь впоследствии мне стало известно, что среди сотрудников спецслужб имеется немало блестящих лингвистов, чем разительно они отличаются от остальной части населения. Я знаю, например, одного сотрудника, который свободно владеет и арабским, и польским, и еще одного, одинаково бойко изъясняющегося и на французском, и на немецком, и на финском. Для курировавшего меня офицера Эндрю не представляло никакой сложности перейти в разговоре со своим собеседником на любой из пяти языков: немецкий, русский, чешский, сербскохорватский и шведский.

Однако больше всего поразили меня в англичанах их неизменные учтивость и доброжелательность. Поскольку они не предвидят от встречи с вами чего-то нежелательного и потому априори считают вас хорошим человеком.

И это тоже совсем не похоже на то, что всегда наблюдалось в Советском Союзе, где суровая, трудная жизнь настолько огрубила, ожесточила и измотала граждан, что они живут в постоянном страхе перед очередными напастями и боятся стать жертвами чьей-то злобы или, по крайней мере, сарказма. Я и сам был подвержен подобным комплексам, всегда настороже, готовый ответить ударом на удар. Поэтому, оказавшись в Англии, я несколько раз повел себя самым непозволительным образом: заранее ожидая какой-нибудь нелицеприятной или саркастической реплики в свой адрес, я бывал резок порой в разговоре с друзьями, пока не понял, наконец, что никто не собирается меня обижать или ставить в неловкое положение, что все настроены дружелюбно.

Другой характерной чертой англичан, как мне представляется, является чувство ответственности или обязательность, невмешательство в личную жизнь и терпимость, уважение к иностранцам. Ни в одной стране мира, если не считать Новой Зеландии, да и то лишь с известной натяжкой, не наблюдается столь высокой культуры поведения, как в Англии, — вежливость, обходительность и чувство такта англичан общеизвестны. Мне не раз приходилось убеждаться также и в искренности и непосредственности англичан, не утративших еще способность любоваться такими обыденными вещами, как плывущие по небу облака, солнечный закат, море, не говоря уже о цветах или пейзажах. Я не сомневаюсь, что такими же точно людьми были и мои соотечественники в России девятнадцатого века, но коммунизм разрушил все, что было, и вверг людей в столь ужасные условия, что им уже стало не до сантиментов или любования природой.

Конечно, если подойти к англичанам с позиций значительной части российского населения, то им свойственно и немало причуд, таких, например, как озабоченность достоинствами и недостатками хвойных и широколистных деревьев, цветущей желтыми цветами сурепицы, серых белок и канадских гусей. Однако только в процветающем обществе, не озабоченном какими либо серьезными проблемами, люди могут волноваться из-за таких в общем-то мелочей. В связи с этим мне невольно приходит на память один сельский житель в Норфолке, который при встрече со мной пожаловался на то, что жить становится изо дня в день хуже и хуже, И все потому, что повсюду открываются неизвестно зачем ресторанчики и вдоль улиц устанавливают рядом фонари. Если бы ему довелось пожить хотя бы пару-другую недель где-нибудь в российской глубинке, он бы, не сомневаюсь, по-иному заговорил, и то, на что он сейчас сетовал, показалось бы ему пределом мечтаний.

А чего не любят англичане? Что вызывает их неудовольствие? Да сущие пустяки! Об этом, в частности, можно судить по некоторым их досадливым репликам. Например: почему третья радиопрограмма прекращает вещание вскоре после полуночи? Почему люди никак не научатся правильно держать вилку? Почему во время званых обедов разговор на серьезные темы откладывается до кофе; ведь люди к тому времени настолько устают, что уже ничего не соображают.

Оглядываясь назад, я ничуть не сожалею по поводу сделанного мною выбора в пользу Запада. Напротив, я сожалею только о том, что не сделал этого раньше, сразу же после вторжения советских войск на территорию Чехословакии в 1968 году. Это событие предопределило дальнейшее течение моей жизни, и как хотелось бы мне теперь, чтобы я тогда же выполнил свой долг. Кроме того, я с болью в сердце думаю о том, что позволил КГБ перехитрить себя в 1985 году. Обрушившаяся на меня беда не только разрушила мое семейное счастье, но избавила меня от работы в КГБ. Я же между тем не прочь был служить там до тех пор, пока Горбачев будет находиться у власти, поскольку это позволило бы мне, разъясняя Западу специфику происходящих в Советском Союзе перемен, содействовать сближению двух столь разных миров.

Но больше всего я скорбел и страдал оттого, что столь долгое время был оторван от семьи. Шесть долгих невосполнимых лет я лишен был возможности видеть своих дочерей. Самое же худшее заключалось в том, что наш брак — союз двух сердец — не выдержал испытания разлукой. В течение всех этих шести лет у каждого была своя жизнь, и, как я ни старался потом вновь связать воедино наши жизни, это оказалось невозможным. КГБ все делал для того, чтобы настроить Лейлу против меня. Не гнушаясь заведомой ложью, его сотрудники внушали ей, будто я увлекся молоденькой секретаршей и прочие-прочие вещи, призванные отвратить ее от меня. Решительно отвергая подобные измышления как сущий вздор, она, тем не менее, не знала, верить или нет тому, что ей говорили, но, как бы то ни было, это глубоко травмировало ее.

Она, безусловно, страдала еще и оттого, что я скрыл от нее в свое время, что работаю на англичан. Хотя сама она никогда не заговаривала об этом, я убежден, что она расценила это как явное недоверие к ней с моей стороны и считала — вполне справедливо, кстати, — что я попросту обманул ее. К тому же она придерживалась того мнения, что жениться и заводить детей, подвергаясь ежечасно огромному риску, — жестоко и безответственно. В том тяжелейшем положении, в котором оказалась она — женщина, брошенная на произвол судьбы мужем, к тому же изменником родины, которой стали чураться ее прежние друзья, — многое что могло прийти ей на ум, и если она не прониклась враждебностью ко мне, то это вовсе не значит. что у нее не появилось желания наказать меня за все причиненные мною страдания и муки.

Когда я начал ей звонить, то понял из ее слов, что ей очень хотелось бы побыстрее приехать ко мне в Англию, чтобы мы смогли, наконец, воссоединиться. Впоследствии, однако, мне стало ясно, что больше всего она хотела покинуть Советский Союз, где жить стало просто невозможно. Она хотела, чтобы у наших детей было более светлое будущее, чем то, на которое они обречены в Советском Союзе. Она хотела, чтобы дочери получили превосходное образование. И еще она хотела, чтобы, перебравшись на Запад, могла все же время от времени посещать Россию. Но это — не все. Ей хотелось также, приехав в Англию, дать мне понять, что она не тихая, смиренная жертва каких бы то ни было обстоятельств, а человек с твердым, решительным характером, способный постоять за себя, высказать мне все, что она думает по поводу случившегося, и, возможно, доказать, что всегда и во всем я был не прав.

Лейла прилетела в Лондон в воинственном настроении духа и, не скрывая своей враждебности, стала чуть ли не с порога требовать от меня объяснений и оправданий. Хотя это и не вызвало у меня особого восторга, я тем не менее надеялся, что она успокоится и постепенно все уладится. Я старался преодолеть ее отчужденность изъявлением любви к ней и детям. Мы совершали поездки за рубеж: в Америку, Рим, на Канарские острова.

Я одаривал девочек дорогими вещами, вроде тех же компьютеров. Они же, в свою очередь, воспринимали меня как некую важную персону, и только. Как я ни старался, они не видели во мне отца, и в конце концов, я вынужден был признать, что, живя вдали от меня, они были так привязаны к матери, что я, несмотря на все старания, так и оставался для них посторонним человеком. Лейла же со своей стороны не предпринимала каких-либо усилий, чтобы изменить такое положение вещей.

В конце концов я вынужден был признать, что, какие бы прекрасные чувства ни питала Лейла ко мне когда-то, мои собственные действия, длительная разлука и происки КГБ до основания разрушили их, и, таким образом, нас уже более не связывало ничто, что могло бы оправдывать наше совместное проживание. Поэтому в 1993 году я обратился к адвокату, чтобы он, проделав все, что положено в таких случаях, разрубил, наконец, гордиев узел. Мы оба — и Лейла и я — оказались, как думаю я, жертвами «холодной войны», изматывавшей души и ставившей порой людей в невыносимые условия.

Все это — издержки моей работы на Запад. Что же касается плюсов, то к ним относится, в частности, то, что моя жизнь теперь стала значительно более интересной, чем в ту пору, когда я служил в КГБ. Я смог, как и хотел, внести свой вклад в ослабление позиций советской коммунистической системы и сокращение ее возможностей подрывать устои Запада. Я никогда не осмеливался даже мечтать, что данная система рухнет чуть ли не в одночасье, как это, однако, случилось, и ни в коем случае не считаю, что то, что я делал, могло каким-то образом ускорить ее конец. И тем не менее я испытываю глубокое удовлетворение от сознания того, что развернувшиеся на моей родине события подтвердили мои выводы о том, что советский строй в основе своей губителен, в чем Запад теперь убедился воочию.

Что касается отношения ко мне в России, то я никогда не надеялся, что там меня поймут или оценят. Главное, что я всегда поступал по совести и был честным по отношению к Западу. После семидесяти лет упорной и массированной коммунистической пропаганды советские люди столь глубоко прониклись идеями коммунистической доктрины, что стали считать ЦК КПСС и КГБ олицетворением государственной власти, и каждый, кто выступал против них, автоматически становился врагом народа. При таком положении вещей я никак не мог рассчитывать на то, что кто-то из моих соотечественников поймет меня, наконец. Полагать же, что у меня на родине настанут когда-нибудь такие времена, что я смогу получить отпущение всех моих мнимых грехов, мне и вовсе казалось чистейшим безумием. Однако после внезапного крушения коммунизма многое изменилось. Кое кто из тех, кому были известны обстоятельства дела, стали оправдывать мою линию поведения, и с 1990 года один или два журналиста одобрительно отозвались обо мне в газетных публикациях.

В то же время нашлись и такие, кто обрушился на меня со злобными нападками, — и не потому, что им не нравилось то, что я совершил, а лишь в силу того, что самим им так и не удалось содеять чего-либо путного. Поскольку им очень хотелось бы оказаться в моем положении, они бесновались от зависти и злобы.

Я по-прежнему убежден, что пойти на сотрудничество с Западом — это единственное, что оставалось мне сделать, если я не хотел изменить чувству долга. Работая в КГБ, я часто задавался вопросом: почему так мало сотрудников таких учреждений, связанных с советской внешней политикой, как КГБ, ГРУ и Министерство иностранных дел, перешло в другой лагерь? Главная причина этого, по моему мнению, вполне очевидна и состоит в том, что советская система проявила исключительную эффективность в деле подбора кадров для работы за рубежом или промывания мозгов. Непосредственно этим занимались и различные подразделения КГБ, включая те же отделы кадров, и имевшийся при Центральном Комитете Коммунистической партии Советского Союза особый отдел кадров — только для загранработников. Все эти громоздкие аппараты успешно справлялись с поставленной перед ними задачей. По той или иной причине те, кто направлялся на работу за рубеж, не собирались, как правило, переходить на другую сторону ни по идеологическим соображениям, ни по каким-либо другим. Одних удерживало то, что у них оставалось на родине изрядное число ближайших родственников, служивших, фактически, заложниками. У других, при всем их интеллекте, имелись шоры на глазах, и если они и стремились к успеху, то только у себя на родине, мысль же о том, чтобы опубликовать книгу за рубежом или сотрудничать с правительством иностранного государства, их никак не прельщала.

Примером последнего типа людей может служить Михаил Любимов. Несмотря на присущую ему высокую культуру и глубокую любовь к Англии, ее литературе и традициям, он продолжал сохранять верность многим безумным левацким идеям. В 1976–1977 годах, уже отслужив в Лондоне, он все еще всерьез рассуждал о Троцком и вопреки тому, что видел на Западе, лелеял мечту стать генералом КГБ. У него было два совершенно несовместимых желания: во-первых, занять видное место в литературных кругах, прослыв человеком, способным на память читать лучшие образцы английской поэзии, и, во-вторых, получить звание генерала и войти в состав кагэбэшной элиты.

На протяжении последних тридцати с лишним лет перешло в другой лагерь, как мне представляется, человек пятнадцать. Большинство моих соотечественников решились на этот шаг по весьма банальным причинам: один — потому что утерял секретный документ КГБ, другой — чтобы удрать от жены, третий — из-за стремления к более комфортабельной жизни, и так далее. У меня нет никаких сомнений в том, что я — один из немногих, кто пошел на сотрудничество с Западом исключительно из идейных соображений, целенаправленно, в течение длительного времени готовясь к этому шагу.

Говорю это не из желания похвастать или снискать признание своих заслуг, наоборот, все это свершилось по воле судьбы. Мне просто повезло, что я вовремя смог распознать правду и уйти из-под влияния тлетворной пропаганды, превращающей людей в зомби. Немалую роль в процессе формирования моего сознания сыграло то обстоятельство, что, изучив немецкий, я получил возможность читать западные газеты, когда мне был всего лишь двадцать один год. Это позволило мне значительно раньше моих сверстников знакомиться с тем, что происходило в мире. Не осталось бесследным и мое пребывание в Восточном Берлине: видя возведенную стену, разделившую Берлин на две части, и будучи свидетелем ненависти и отчаяния, которые испытывали простые люди, оказавшись в тисках коммунизма, я пришел к выводу, что коммунистическая система и незаконна, и преступна.

В ту пору я подходил к оценке сравнительно недавних исторических событий с романтических, идеалистических позиций. Так, я пришел к выводу, что последнюю попытку противостоять коммунистической угрозе и защитить страну от захвата ее тоталитарными силами предприняли белогвардейцы, участвовавшие в гражданской войне, — такие, как адмирал Колчак и генерал Врангель. Осознав, сколь тяжелую ношу взвалили они на свои плечи, и полностью разделяя взгляды этих людей, я встал на их сторону, они стали моими героями.

Работая за границей, я всегда помнил, что англичане и французы были нашими союзниками в двух мировых войнах, и со временем убедил себя в том, что в какой-то мере я вправе считать себя уцелевшим с тех времен белым офицером, так и не изменившим своей клятве хранить верность entente cordinale (Сердечное согласие, Антанта).

В результате долгих размышлений я пришел к выводу, что непорядочно и бесчестно с моей стороны служить коммунистическому режиму, и принял решение поступить в конце концов так, как подсказывали мне сердце и совесть.

Я верю, что спасение России — только в сближении с Западом. Такие восточноевропейские страны, как Польша, Венгрия, Чешская Республика, Словакия и Эстония, денно и нощно мечтают о том, чтобы присоединиться к западному альянсу и перенять у Запада экономическую и политическую системы. Россия, я убежден, должна будет рано или поздно сделать то же самое и строить свою дальнейшую жизнь не на основе полностью дискредитировавшего себя эксперимента, осуществлявшегося в коммунистическую эру истории нашей страны, а на основе опыта старой, дореволюционной России, повторявшей в значительной мере путь, уже пройденный западным миром.

На страницах этой книги я частенько осмеивал КГБ за его некомпетентность, бесчестность и неспособность осознать подлинные реалии западного образа жизни. Однако это ни в коем случае не означает, что я недооценивал той огромной опасности, которую таит в себе это учреждение — громоздкое, типично советское ведомство с колоссальным бюджетом и многотысячным штатом сотрудников. Даже если из каждых ста человек, работавших в КГБ, восемьдесят или девяносто были никчемными людьми, бесполезными во всех отношениях, то и остававшихся двадцати или десяти кагэбэшников было бы более чем достаточно, чтобы наводить на всех страх и ужас. Когда я работал в лондонском отделении КГБ, у нас было немало бездарей, но, наряду с ними, в нашем же коллективе имелись и такие весьма яркие, одаренные личности, как Михаил Богданов, Юрий Кобаладзе или Леонид Никитенко, способные творить подлинные чудеса на «невидимом фронте». К этому следует также добавить, что КГБ опирался не только на своих штатных сотрудников, но и на тайных агентов. Взять хотя бы того же Олдрича Эймса, нанесшего своей стране значительный урон. Мало чем отличались от него предатели Англии Джеффри Прайм и Майкл Смит. Думаю, немало хлопот cвoей стране доставил бы и Майкл Бэттани, не будь его предложения о сотрудничестве отвергнуты советской разведкой.

По моему мнению, если я смог оказать ощутимую помощь западным спецслужбам, то в значительной мере благодаря тому, что имел возможность подробно докладывать им о деятельности КГБ на территории западных стран. Информация, которую я поставлял, существенно расширила и углубила их знания о КГБ в целом, о советской системе и о месте, занимаемом Комитетом госбезопасности в ее структуре. Англичане узнавали от меня буквально все, что касалось операций, осуществлявшихся указанной организацией в Англии. Сведения о слабых сторонах КГБ, полученные англичанами от меня, были для них не менее ценными, поскольку позволяли им сберечь значительные денежные средства. Я могу смело сказать, без всяких преувеличений, что предоставленная мною информация избавила английских налогоплательщиков от необходимости раскошелиться еще на несколько миллионов фунтов стерлингов. Впрочем, налогоплательщики должны испытывать благодарность ко мне не только в Англии, но и в Соединенных Штатах, Германии, Франции, Голландии и в Скандинавских странах, спецслужбы которых также смогли благодаря мне сэкономить огромные суммы. Поскольку я поставлял англичанам самую свежую информацию разведывательного характера, тексты годовых отчетов и рабочих планов, они были, как ни парадоксально это, куда лучше осведомлены о состоянии дел в лондонском отделении КГБ, чем Москва. Знакомство с используемыми КГБ методами работы и с образом мышления сотрудников этого учреждения облегчало жизнь МИ-5 и МИ-6 и помогло Лондону составить более ясное представление о далеко не дружелюбных шагах, предпринимавшихся КГБ в отношении английского посольства в Москве.

Разоблачением Майкла Бэттани, единственного, кстати, сотрудника МИ-5, приговоренного к тюремному заключению за всю историю этой организации, как полагаю, внес значительный вклад в обеспечение безопасности Англии. Информация, касающаяся нелегалов, — о системе их подготовки, фальшивых паспортах и прочих документах и о применяемых ими методах оперативной работы — привела в восьмидесятых — девяностых годах к ряду арестов. Помог я англичанам и ознакомиться с характером деятельности тех советских спецслужб, с которыми я не был непосредственно связан. В частности, мне удалось вынести тайком из здания посольства годовой отчет сектора КР, в задачи которого входило внедрение советских агентов в английские разведслужбы. Я сообщил своим английским друзьям множество фактов относительно сектора Х, занимавшегося добыванием секретных сведений о технологических и научных разработках, в результате МИ-5 арестовала Майкла Смита, отбывающего ныне двадцатипятилетний срок тюремного заключения.

Что касается моей деятельности на более широком, уже политическом поприще, то я помог сотрудникам западных спецслужб получить более полное, чем прежде, представление о менталитете советских руководителей. Кроме того, я показал им, сколь тенденциозны, необъективны и слабы в аналитическом плане политические отчеты, составляемые сотрудниками КГБ, отметив, что этим, в частности, объясняется совершенно превратное представление Москвы о Западе. Я довел также до сведения английского министерства иностранных дел, полагавшего ранее, будто внешняя политика СССР разрабатывается советским Министерством иностранных дел, что в действительности ее определяет Международный отдел Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза. Мною была предоставлена англичанам и обширная информация о советской политике в отношении многих других, помимо Англии, государств и огромнейших регионов нашей планеты, среди которых не последнее место занимали Арктика, Антарктика и мировые океаны. Сообщенные мною сведения относительно «активных мероприятий», предпринимавшихся КГБ с целью манипулирования общественным мнением в странах Запада, побудили Англию и Соединенные Штаты принять соответствующие контрмеры.

На основании имевшихся у меня данных я смог заверить английское правительство и МИ-5, что проводимые ими мероприятия по пресечению шпионской деятельности советских граждан в Англии приносят свои плоды. Введение англичанами «дипломатического потолка», или установление предельной численности сотрудников советского посольства, и сокращение числа фиксировавшихся отныне различного рода «щелей», открытых для советских дипломатов, значительно ослабили позиции КГБ в этой стране. Достаточно сказать в этой связи, что если в шестидесятых годах в Лондоне насчитывалось сто двадцать советских шпионов, то в девяностых годах их было всего лишь тридцать шесть человек — разница поистине огромная. Англия достигла значительно больших успехов в обеспечении безопасности нации, чем другие западные страны. Само мое пребывание в Англии в качестве ее агента служило надежной гарантией того, что ни в английское правительство, ни в английские спецслужбы не проникнет ни один советский разведчик.

Сотрудничество со мной, не сомневаюсь, позволило английским разведслужбам и министерству иностранных дел Англии чувствовать себя значительно более уверенно, чем раньше.

Что же касается моего будущего, то оно и впредь будет связано с Западом. Когда я пишу эти строки, вынесенный мне в России смертный приговор все еще остается в силе, так что о моем возвращении на родину в ближайшее время не может быть и речи. Чем дольше живу я в Англии, тем глубже врастаю корнями в английскую почву и тем менее вероятным становится мое возвращение в страну, где я родился. Скажу еще только, что мне, не взирая на вышесказанное, очень хотелось бы поездить по родной земле и посетить хотя бы некоторые из тех мест, в которых я никогда не бывал, включая Армению, Заволжье и древние города Подмосковья, образующие знаменитое Золотое Кольцо.

Ссылки

[1] Двадцати сантиметровые спаренные скорострельные зенитные орудия