Я учился в обычной школе. В мое время не было так называемых спецшкол с углубленным изучением иностранных языков или, скажем, с математическим уклоном. Все школы были одинаковы, и обучение в них проходило по единой для всей страны программе. Так что выбор школы определялся исключительно ее близостью к дому. Моя школа № 130 находилась на Лесной улице в двух кварталах от дома.

Школ в Москве явно не хватало, и занятия в них обычно проводились в две смены по шесть часов в каждой и, как правило, при переполненных классах — от тридцати семи до сорока двух человек.

Во время войны в стране ввели раздельное обучение, следовательно, моя школа была «мужская», в ней обучались только мальчики. Преподавали же нам почти исключительно женщины. Мужское население страны существенно уменьшилось за годы войны, что, естественно, не могло не сказаться на демографической ситуации в стране. Тысячи женщин остались без мужей, и, хотя перспектива создать семью была сомнительной, многие женщины отчаянно хотели иметь детей. И потому, мне кажется, ничуть не удивительно, что одна учительница нашей школы, женщина под сорок, забеременела от шестнадцатилетнего ученика. Это произошло, когда я учился в старших классах. Новость произвела сенсацию, а меня лично побудила всерьез задуматься об отношениях полов. Рад сообщить, что в тот момент власти предержащие, которые жестоко карали за малейшее нарушение моральных норм, в данном случае спустили дело на тормозах: учительница родила ребенка и продолжала работать в школе.

Треть моего класса составляли мальчики из полунищих и неблагополучных семей, обитавших в бараках позади школьного здания. Они мало интересовались учебой. Но к счастью для меня, среди моих соучеников оказались два необычайно талантливых мальчика — Альфред Шмелькин, сын физика, отличный математик, и Виктор Письменный, сын армейского офицера, погибшего во время финской войны (посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза). Мы дружили втроем и помогали друг другу: мои приятели лидировали в точных науках, я — в истории и языках. Учителя ценили наше усердие и уделяли нам значительно больше внимания, чем остальным. Виктор впоследствии стал инженером, но, так как отец у него был еврей, его не допускали к научным разработкам, он мог занимать только административные посты. Боевые заслуги отца в расчет не принимались. Однако Альфред Шмелькин, тоже еврей, сумел преодолеть систему. Даже на математическом факультете Московского университета чинили препятствия евреям, но дарование Альфреда оказалось столь велико, что он сумел одолеть все воздвигавшиеся на его пути преграды и впоследствии сделал блестящую научную карьеру.

В первые послевоенные годы школы обеспечивались крайне скудно. Не было никаких учебных пособий, не говоря уже о спортивных снарядах. В спортзале, размером с две классные комнаты, на единственном в неделю уроке физкультуры мы занимались гимнастическими упражнениями и иногда играли в баскетбол. Я интуитивно чувствовал потребность в физической закалке, хотя на первых порах не понимал, как она мальчику необходима.

Лет в десять — одиннадцать я начал заниматься в гимнастической секции на стадионе «Динамо», но вскоре обнаружил, что это не моя стезя, мне хотелось заниматься бегом, но природная застенчивость не позволяла мне даже с родителями заводить разговор об этом.

Зимой было больше возможностей заниматься спортом. В подмосковных лесах мы катались на лыжах, а в городе — на коньках в Парке культуры имени Горького. Под катки заливали не только большие площадки, но и широкие аллеи. Часа два или три мы катались под музыку и покидали каток только с закрытием парка. Огромные сугробы во дворе приносили нам, детям, много радостей. В одну из зим намело особенно- большие сугробы, достигавшие высоты примерно двух с половиной метров. Мы прорыли в этих сугробах туннели и вертикальные шахты. Сколько счастливых часов мы провели в этих снежных замках.

Между тем жизнь понемногу налаживалась, хотя и была все еще скудной. Наша квартира находилась на последнем этаже, и крыша, несмотря на частый ремонт, то и дело протекала. Отец носил военную форму постоянно просто потому, что у него не было приличной гражданской одежды. И это при его-то весьма высоком звании — подполковник. Как сейчас вижу его в сером мундире с голубыми просветами на погонах и голубыми же петлицами. У матери было всего два простеньких платья. Чтобы прокормить нас, троих детей, ей приходилось экономить каждую копейку.

Первые два послевоенных года мама работала летом в подмосковном колхозе, обеспечивая нас на зиму картошкой и овощами. Осенью мы ездили в лес за грибами, соревнуясь между собой: кто больше наберет, в особенности белых грибов.

Отец был фанатичным любителем книг и часто читал нам вслух по вечерам, от него я и унаследовал страсть к чтению. От своих сыновей отец требовал неукоснительного выполнения заведенных в семье правил, безупречной честности и правдивости. Он ни разу не поднял на нас руки, однако при необходимости устраивал суровые нагоняи. Позже, в пору взросления, мне казалось все более странным, что человек со столь ясным представлением о чести и справедливости был так слеп по отношению к чудовищной несправедливости сталинского режима.

Невзирая на все трудности тех лет, родители оставались оптимистами, и, когда мы, мальчики, на что-то жаловались, мама говорила: «Не беда! Все идет к лучшему. Скоро будет проведена денежная реформа, а после нее отменят карточки. Тогда мы будем покупать белый хлеб и сможем купить сколько угодно сахара. Наберитесь терпения!»

Мы часто мечтали об этой поре и постоянно спрашивали: «Мама, ты купишь тогда нам целый килограмм сахара? И можно мы его сразу съедим?» Мы мечтали не о шоколаде, которого в глаза не видели, а всего лишь об обыкновенном сахаре…

В 1947 году в стране в самом деле прошла денежная реформа: очень хитрая и запутанная. Многие потеряли свои сбережения. Но карточки вскоре отменили, и люди могли покупать все, чего только пожелают. На следующий после реформы день мать пошла в булочную и купила прекрасный батон белого хлеба; после черного и серого, какой мы обычно ели, этот хлеб показался нам настоящим чудом, и даже сахар, о котором мы так мечтали, померк в сравнении с ним. Однако недостаток муки ощущался и в пятидесятых годах. Пронесся слух, что за несколько дней до Нового года в магазины завезут муку, и сразу же выстроились тысячные очереди. У каждого чернильным карандашом был на ладони написан номер. К примеру, 1227, и вы могли отлучиться на время, не опасаясь потерять свою очередь. Впрочем, люди порой шли на всякие ухищрения. Скажем, одному человеку полагался один трехкилограммовый пакет муки, но некоторые, получив свою норму, снова вставали в конец очереди и получали второй.

К десяти годам я превратился в заядлого книгочея. Этому, как я уже отмечал, способствовало обилие в доме газет, журналов и книг. Мать слишком долго давала мне читать только детские книги, так что к чтению серьезной художественной литературы я пристрастился сравнительно поздно. Зато в вопросах политики ориентировался вполне хорошо. В десять лет я живо интересовался неповиновением Сталину маршала Тито в Югославии. Отец в соответствии с правилами КГБ был обязан подписываться по меньшей мере на три периодических издания — на газету «Правду» и журналы «Большевик» (впоследствии переименованный в «Коммунист») и «Пограничник», орган погранвойск, — так что недостатка в политической литературе я не испытывал. Еще в школе я начал штудировать третье издание сочинений Ленина, выпуска 1929–1933 годов. Примечания к томам содержали интереснейшую информацию об упомянутых в работах Ленина личностях; в четвертое издание, опубликованное после войны, большинство этих комментариев не вошло.

Жизненные обстоятельства подтолкнули меня к изучению немецкого языка. Мой брат, начав заниматься немецким, регулярно покупал газету на немецком языке, и как-то само собой получилось, что в третьем классе, в возрасте десяти лет, я стал учить немецкий язык. В доме оказались детские книжки на немецком, изданные до войны в республике немцев Поволжья. Я даже пытался писать готическим шрифтом, чем немало удивил школьную учительницу.

Примерно в это время отцу удалось записать меня в библиотеку Центрального Дома Советской Армии, хотя сам он был офицером КГБ, а не регулярной армии. Библиотечный фонд там был великолепным, и я начал читать запоем. Там проводились читательские конференции, и я активно участвовал в них. А еще устраивались встречи с писателями, в том числе и детскими. Тогдашним всеобщим кумиром был Лев Кассиль.

Радостные воспоминания о школьных годах неизменно связаны с новогодними каникулами. В тридцатых годах после серии специально организованных антирелигиозных демонстраций и митингов празднование Рождества было запрещено. Мне известно, что этот вопрос даже обсуждался руководителями в партии. До революции в России праздновали Рождество точно так же, как и на Западе: украшали елки, в церквах проходили специальные рождественские службы и так далее. Затем последовал сталинский запрет; однако позже кто-то из членов высшей партийной иерархии предложил восстановить все праздничные обычаи. Таким образом, елки и прочие атрибуты европейского Рождества были разрешены, но приурочены к Новому году, который у нас в стране всегда считался большим праздником.

По случаю Нового года было принято дарить близким подарки, готовить много вкусной праздничной еды, а главное — украшать елку. С каким благоговейным восторгом мы развертывали ожидавшие нас с братом подарки, конечно же принесенные «Дедом Морозом»!

Новогоднее празднество начиналось часов в девять. У многих были родственники где-нибудь на Урале, в Средней Азии или в Сибири, так что всегда находился повод выпить за уже наступивший там Новый год на час или два раньше московского времени, вот и поднимались тосты в девять вечера, потом в десять, потом в одиннадцать, и, наконец, в полночь наступал кульминационный момент празднества, когда по радио, а позже по телевидению с новогодними поздравлениями выступал кто-то из государственных руководителей. Большинство относилось к таким речам безразлично, но, по установившейся традиции, все ждали боя часов на Спасской башне Кремля. Никто, впрочем, толком не знал, какой из двенадцати ударов возвещает приход Нового года — первый или последний. Все собравшиеся за столом чокались бокалами с дешевым сладким советским шампанским, а потом снова переходили на водку или коньяк, который стоил вдвое дороже водки и потому символизировал материальный достаток.

Нам, детям, никогда не давали крепких напитков, разве что самую малость сладкого вина, и теперь, обращаясь к прошлому, я вспоминаю, каким воздержанным на алкоголь был отец. Он любил поесть, что правда, то правда, однако пил очень мало: разве что маленькую рюмочку, по какому-нибудь важному поводу. Другие пили гораздо больше, но далеко не так, как стало привычно пить в семидесятых и восьмидесятых годах, в период застоя, когда равно были забыты и религия, и идеалы, будущее казалось темным, и люди «утешали» себя столь основательно, что алкоголизм превратился в национальное бедствие.

Начиная с 1946 года — мне не было еще и восьми лет — мы стали выезжать на лето за город. Не помню, чтобы до войны отец с матерью когда-нибудь отдыхали вместе. Отец ездил раза два в какой-то санаторий в Крыму, но один. (Примерно в 1950 году КГБ достиг своего зенита, с численным составом более миллиона человек, и гордился тем, что получил в свое распоряжение шесть санаториев на Черноморском побережье: три в Сочи, один в Батуми, один возле Ялты и еще один в Одессе.)

В 1946 году мы жили в деревне, где мать работала в колхозе, а в следующем году отец получил комнату на месяц в деревянном коттедже в тридцати километрах к северу от Москвы. Потом родители стали снимать скромную дачу в Подмосковье. В те годы Подмосковье было очень зеленым: леса и озера, поля и ручьи. Близко проходил канал Москва — Волга. Жизнь текла размеренно и тихо.

Позже мы перебрались дальше на север и два лета подряд снимали комнату почти в том самом месте, где немецкая армия, замышлявшая окружить Москву, зимой 1941 года перешла канал Москва — Волга по льду. Нам, детям, канал казался очень широким — на нем вполне могли разминуться две встречные баржи — и бывало, когда мимо двигался буксир, таща за собой длинный плот, Василько подплывал к плоту, карабкался на бревна, а потом через некоторое время снова прыгал в воду. Уже не помню точно, в каком году, отправившись на прогулку по бечевнику, я обнаружил нечто странное: вдоль берега виднелись бесчисленные невысокие продолговатые холмики, причем на многих уже росли молодые деревца. Только потом, спустя какое-то время, я сообразил, что это были могилы политзаключенных, погибших от холода и голода на строительстве канала.

Отец приезжал на дачу в конце недели, но из-за того, что ему приходилось работать и по вечерам, посещения его были короткими. Жизнь сотрудников КГБ регламентировалась каким-то безумным распорядком, установленным Сталиным. Будучи совой, он предпочитал работать в ночные часы, и старшим чинам КГБ поневоле приходилось оставаться на рабочих местах до двух, а то и до трех часов утра, на случай, если сверху раздастся телефонный звонок. Сотрудники чином пониже, вроде моего отца, работали до десяти вечера и отсыпались утром.

По субботам отец заканчивал работу в шесть часов и ехал к нам. От станции шел пешком, с полными продуктов тяжелыми сумками. Он появлялся часов в восемь и первым делом, как бы совершая некий ритуал, отправлялся плавать. Скинув одежду, резко входил в воду, заткнув большими пальцами уши и выставив ладони вперед. После душной жары в московских кабинетах такое вот вечернее «омовение» приносило ему огромное наслаждение. У отца были две вполне безобидные причуды по поводу собственного здоровья: во-первых, он считал энергичное растирание после плавания или душа необыкновенно полезным для себя, а во-вторых, считал обязательным есть как можно больше сырого лука.

Иногда летом мы уезжали довольно далеко. Например, ездили в Грузию навестить женщину-осетинку, у которой снимали дачу под Москвой. Доехав на поезде до Тбилиси, мы отправились в осетинскую деревню, и там я получил одно из самых прекрасных впечатлений своей жизни. Местные жители были православными христианами, и в день их святого они совершали паломничество в горы. Мы увязались за ними и вместе с паломниками проделали многочасовой путь к часовне, стоящей далеко в лесу. Совершив молитву, паломники устроили настоящее пиршество, запивая принесенную из дома еду молодым белым вином. В те годы Сталин смягчил свое отношение к религии, и местные власти не только не пытались испортить или сорвать празднество, но даже прислали к месту паломничества грузовики с продуктами и вином, так что желающие могли сделать необходимые покупки. Что касается меня, то, не испытывая религиозных чувств, я проникся глубоким уважением к людям, которые так проникновенно пели гимн в честь своего святого. Я находил всю церемонию исполненной значения и красоты.

В Ахалцихе, армянском городе возле турецкой границы, входившем в состав Грузии, я стал свидетелем еще более трогательной религиозной церемонии. Мы оказались в городе в день поминовения усопших, когда полагается посещать могилы близких. Брат нашего хозяина предложил нам отправиться вместе с ними. Сотни людей пришли в тот день на кладбище. Некоторое время они сидели в благоговейном молчании с зажженными свечами на могилах, потом открыли корзины с вином и всякой снедью и стали угощаться прямо на могильных камнях. Потом над кладбищем полились грустные мелодии песнопений, а пламя свечей трепетало в сумраке вечера. С наступлением сумерек люди негромко начали петь грустные песни, а пламя свечей трепетало в сумраке вечера.

В 1953 году мы ездили в Запорожье. Там я поймал рыбу голыми руками — молодую щуку, которая была очень вкусной, хоть и костистой. Но и сам я попался на крючок. Впервые в жизни я влюбился. Мне было четырнадцать, а ей двенадцать — местной девочке, простенькой и не слишком развитой умственно и физически. В семье ее считали ребенком; я видел, как она лазила по деревьям в одних трусиках, но мне она показалась настоящим чудом, о чем я ей и сказал. Я решил сделать ей подарок и, будучи книжным червем, естественно, считал, что подарить нужно книгу и только книгу. В селе, где мы жили, продавали книги только на украинском языке; порывшись, я нашел одну, которая показалась мне интересной, но, когда я подарил книгу девочке, она заявила: «Ты же знаешь, что я люблю только русские книги!» На том мы и расстались, и мой первый невинный маленький роман кончился.

Мои политические взгляды формировались и оттачивались в годы, когда происходили события осени 1952 года, а мне еще не было и четырнадцати лет. Несколько известных врачей были арестованы в Москве по обвинению в убийстве Жданова, Щербакова и других крупных коммунистических руководителей. Кругом шептались, что дело сфабриковано, так как из пятнадцати главных участников все, за исключением одного, были евреями, и дело явно носило характер антиеврейского заговора, задуманного Сталиным. Женщину, написавшую донос, Лидию Тимашук, усиленно превозносили в прессе, а евреи начали терять работу.

Я с повышенным интересом следил за развитием событий. И настал день, когда антисемитские акции правительства вплотную подступили к нашему дому. Через площадку от нас жила еврейская семья — отец, мать и ребенок. Отец, подполковник КГБ, был помощником начальника медицинского центра, мать, имевшая чин майора, возглавляла партийную организацию. Оба вступили в партию в двадцатых годах и служили честно, двое среди тысяч евреев, надеявшихся, что коммунисты добьются политических прав для их народа и откроют для них реальные возможности. Эти двое твердо верили в систему — и теперь в одночасье потеряли работу только потому, что были евреями. То же самое произошло и с другой семьей, жившей в нашем же доме, на первом этаже. У главы семейства, майора, был сын такого же возраста, как наша Марина, и они первыми в нашем доме обзавелись телевизором; по вечерам я ходил к ним смотреть интересовавшие меня передачи. Этот человек тоже лишился работы. Он уехал в Киев, надеясь, что там положение лучше, и больше я его не видел. Будучи еще совсем мальчишкой, я был потрясен глупостью властей и несправедливостью по отношению к евреям. Люди, подвергавшиеся гонениям, были преданными делу, серьезными специалистами и лишились средств к существованию только потому, что были евреями. Я начинал критически относиться к государственной системе, которая так скверно поступила с ни в чем не повинными гражданами.

Затем, в начале 1953 года, произошло потрясающее событие, послужившее еще одним шагом на пути к свободе: 5 марта умер Сталин. Уже в конце февраля в официальных сообщениях по радио и телевидению стали звучать тревожные нотки по поводу здоровья вождя, из чего следовало, что конец его близок. Весь народ временно впал в ступор. В тот самый день я поехал с матерью в центр за покупками. Ничего необычного я не заметил: люди спешили по своим делам, как будто ничего не случилось. Меня поразило, что смерть великого государственного деятеля как будто бы не произвела на граждан никакого впечатления. Но на самом деле люди были в шоке и в последующие дни буквально давили друг друга в безумном стремлении во что бы то ни стало пробиться в Дом союзов, где было выставлено тело Сталина. В отличие от тысяч москвичей, я не испытывал желания взглянуть на вождя. Тем не менее я, как и другие люди, считал, что Сталин так велик, так мудр, что после него ни один политический лидер не сможет править Советским Союзом. Сила воздействия культа личности была так велика, что каждый горестно повторял: «Мы осиротели, он покинул нас. Как мы будем жить без него дальше? кто теперь поведет нас?»

В тот день, 5 марта, вернувшись домой, я по обыкновению стал возиться со своим примитивным приемником «Балтика», и вдруг сквозь шум помех до меня донеслись чьи-то слова на русском языке: «В истории человечества он был самым страшным тираном из всех, каких только знал мир… Его жертвы исчисляются миллионами».

Невероятно! Я ошеломленно внимал этим словам. В жизни не слыхал ничего подобного — это звучало так непривычно и так драматично, просто сенсационно. И тем не менее у меня возникло смутное ощущение, что так оно и есть. Инстинктивно я это понимал, хотя и не посмел бы произнести вслух. Я начал вспоминать споры, которые вели родители в прошлые годы, разговоры о врагах народа, об исчезающих соседях, о моем дяде, десять лет отбывшем в лагерях. На память мне пришел тогда разговор двух друзей отца, пришедших к нам в гости, в их разговоре проскальзывал намек на то, что в лагерях сидят совершенно обыкновенные люди — не убийцы или воры, а политзаключенные. Внезапно их намеки обрели смысл.

Таким образом, смерть Сталина стала для меня великим прозрением, я начал искать подтверждение верности своих мыслей. Но мать была осторожна и очень сдержанно отвечала на обуревавшие меня вопросы: диктатор был мертв, но система жива.

Как бы то ни было, но через несколько дней по радио сообщили, что дело врачей пересмотрено: обвинения признаны необоснованными, процесс прекращен, и все задержанные освобождены. Антисемитская кампания пошла на убыль. Однако изгнанные с работы евреи восстановлены не были, а это только подтверждало смысл политики властей: евреям не место в правительственных организациях.

Если смерть Сталина сравнима с землетрясением, то последствия этого землетрясения не заставили себя ждать. Тем летом в деревне возле Запорожья, где я впервые влюбился, мать получила письмо от отца, которое совершенно ошеломило ее. Мы это заметили и спросили, что случилось. Она прочитала нам только одну фразу: «Ходят слухи, что наш хозяин снят с должности и арестован»

— Кто это «наш хозяин»? — спросил я.

— Это, должно быть, Берия — растерянно сказала мать.

Берия? Мы остолбенели. После Никиты Хрущева это был второй по значимости человек в Советском Союзе. Как его могли снять с должности и арестовать? Это представлялось невероятным, но тем не менее оказалось правдой. Берия пал жертвой в борьбе за власть, возникшей после смерти Сталина. Некоторое время спустя отец сказал нам, что в партийные организации разослано какое-то письмо: предполагается, что его будут зачитывать вслух на закрытых партийных собраниях и что Берия в нем обвиняется в связях с британской и турецкой разведкой. В письме также говорилось, что он человек морально нечистоплотный, у него были любовницы, он занимался растлением несовершеннолетних девушек. Все это, разумеется, было чепухой, но в те годы мы не могли знать, что Хрущев и его сторонники старались покончить с Берией. Он представлял для них серьезную угрозу. (Позже Берия был расстрелян.)

У подростков тех лет любая информация, исходившая из Кремля, вызывала самый живой интерес. И наше поколение было весьма просвещенным в политическом и идеологическом плане. Мы знали имена и биографии всех членов Политбюро, узнавали их на фотографиях в газетах, на экранах телевизоров, на трибуне Мавзолея Ленина во время парадов и демонстраций на Красной площади.

Парады для подростков были поистине захватывающим зрелищем с тысячами участников, музыкой, оркестрами и ликованием народа. Но этот, казалось бы, бьющий через край энтузиазм был всего лишь результатом ловких манипуляций властей.

При жизни Сталина военные парады всегда начинались точно в десять утра и продолжались пятьдесят минут. Затем следовал парад физкультурников, а завершалось все многолюдной демонстрацией трудящихся, проходивших колоннами мимо Мавзолея, по Красной площади, выкрикивая патриотические лозунги. Тому, кто слушал все это по радио, шумный энтузиазм толпы казался колоссальным, но на самом деле то была лишь иллюзия энтузиазма, результат мастерского использования новейших достижений техники.

Где-то в укромном месте, возможно за одним из окон ГУМа, скрывался человек — этакий современный глашатай с микрофоном. Через короткие интервалы времени он выкрикивал лозунги типа: «Да здравствует Коммунистическая партия, передовой отряд советского народа!» или «Да здравствует нерушимая дружба народов Советского Союза!» и тому подобное. Затем следовало громогласное «Ура!» и бравурная музыка, усиленные множеством установленных на площади громкоговорителей.

Этот электронный энтузиазм обеспечивал оператор, стоявший рядом с «глашатаем», который в нужный момент нажимал соответствующую кнопку, и площадь оглашалась раскатистым «Ура!». Разумеется, некоторые молодые люди в колоннах тоже ревели «Ура!», часто с насмешкой, чтобы выпустить пар, в особенности если перед этим было принято определенное количество спиртного, но миллионы слушателей по всему Советскому Союзу принимали этот обман за чистую монету.

Простым людям было неведомо и то, что в рядах демонстрантов находилось немало переодетых агентов КГБ.

В их обязанности входило предотвращение террористических актов и вообще любого беспорядка в самом его зародыше. Даже работая в КГБ, я долгое время не имел представления о том, как тщательно и загодя готовилось любое подобное мероприятие.

Но случилось так, что мне поручили присутствовать на репетиции охраны за два дня до парада. Это было увлекательное зрелище. Действо начиналось в восемь вечера, с наступлением темноты. Приехав на Красную площадь, я обнаружил, что она оцеплена сотрудниками КГБ. Предъявив пропуск, я прошел через кордон оцепления и увидел, что на площади полно кагэбистов и кое-кто из них находился на трибунах. Громкоговорители взрывались традиционными лозунгами и записанными на пленку криками «Ура!». А затем произошло и вовсе нечто экстраординарное.

По всему фасаду ГУМа одновременно распахнулись двери нижнего этажа, и оттуда выбежали сотни солдат с автоматами. В несколько секунд каждый занял предназначенную ему позицию, так что вся площадь оказалась разделенной четкими линиями людей на квадраты со стороной примерно десять метров, причем один человек был обращен лицом наружу, следующий — лицом внутрь квадрата и так далее. По другому сигналу солдаты сломали ряды и вернулись на стартовые позиции, чтобы через несколько минут повторить те же действия. Наконец, я понял назначение линий, нанесенных краской на брусчатку площади.

В третьем классе нас, как и всех школьников в стране, принимали в пионеры. Мы по очереди выходили из строя и произносили клятву: «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, торжественно обещаю, что буду предан делу Коммунистической партии, делу Ленина и Сталина». Нам повязали красные галстуки, которые мы должны были носить до четырнадцати или пятнадцати лет. Каждый класс представлял собой пионерский отряд, руководимый председателем совета отряда. Он должен был проводить собрания отряда.

В начале двадцатых годов, когда на основе движения скаутов формировалась пионерская организация, в ней ощущалась какая-то жизнь, потому что пионеры на первых порах сохраняли традиции скаутов: ходили в туристические походы, строили шалаши, жили в палатках и пели песни у костра. Однако позже это превратилось в пустую формальность. Летние лагеря сохранились, и какая-то деятельность в них велась: походы, массовые заплывы и тому подобное. Я помню, в палатке было холодно, зато какой свежий запах сосен! Школьная пионерская организация была не более чем декорацией, на фоне которой дети разыгрывали спектакли, угодные взрослым. Пионерский быт был необычайно скучным и бессмысленным, но мы должны были создавать видимость какой-то деятельности, ибо так было предписано кем-то свыше.

В пионерской организации мы получали начатки политграмоты, преподносимой, как говорится, без затей, примитивно: да — да, нет — нет, а что сверх того, то от лукавого. Нам, кстати, полагалось знать имена руководителей коммунистических партий разных стран: Вильгельм Пик в Восточной Германии, Клемент Готвальд в Чехословакии, Гарри Поллит в Англии. Любая, самая малочисленная и еще не вставшая прочно на ноги компартия должна была восприниматься нами как сильная и влиятельная, мы же, разумеется, знали истинное положение вещей.

История России была переписана и трактовала главным образом о «прогрессивных» силах, которым принадлежит будущее. Особо подчеркивалось превосходство марксистского учения и социалистического строя: марксизм — единственно верная наука об обществе, все другие учения ложны, их цель — затушевать глубину противоречий между классами в капиталистических странах.

Все эти догмы были сдобрены ядовитой инъекцией шовинизма, намеренно насаждавшегося Сталиным после Второй мировой войны. Некоторое время советские лидеры отдавали должное роли западных союзников в войне с Германией, но мало-помалу тональность их высказываний менялась. В 1947 году они стали утверждать, что победа над нацистами одержана только благодаря Красной Армии и авиации СССР. Мол, боевые действия в Северной Африке не идут ни в какое сравнение с борьбой на Восточном фронте. Открытие второго фронта, ознаменовавшееся высадкой союзников в Нормандии в 1944 г., произошло слишком поздно, когда Германия была уже фактически повержена и победа предрешена.

Что касается военных действий на Тихом океане, то они носили отвлекающий характер, не более того, в них были задействованы лишь незначительные силы. А о том, что представители Гитлера и Сталина подписали в августе 1939 года пакт о ненападении; в результате чего Англия восемнадцать месяцев воевала с нацистами один на один, упоминалось вскользь.

В четырнадцать лет мы должны были вступать в комсомол, или союз коммунистической молодежи, который во многом походил на пионерскую организацию, а если и отличался, то только в худшую сторону, потому что каждая организация избирала бюро, а бюро в полном соответствии уже со «Взрослым» бюрократизмом выбирало секретаря из своего состава. Секретарь обязан был вести протоколы ежемесячных комсомольских собраний и заседаний бюро и представлять их в вышестоящую организацию.

Такая же липовая демократия правила бал на ежегодных комсомольских конференциях, куда каждая организация делегировала своих представителей. Меня считали активистом, и я несколько раз присутствовал на таких конференциях. Каждый участник получал блокнот и новенькую шариковую ручку, но все мы были всего лишь статистами, сидели и слушали мучительно нудные речи, и каждый мало-мальски сообразительный человек понимал, что эта утвержденная свыше демократия — вовсе не демократия, поскольку все решено заранее. Заранее составлены списки тех, за кого следовало голосовать. То же самое происходило на съездах комсомола: руководящие органы избирали на съезде тайным голосованием, но на деле они были назначены свыше.

Наиболее зловещей гранью деятельности организации была ее работа в Мавзолее Ленина. Мы узнали от делегатов партийных конференций, что сто пятьдесят членов комсомола исполняют обязанности, связанные с сохранением мумифицированного тела Ленина. Если сто пятьдесят комсомольцев прикреплены к Мавзолею, то сколько же там работало лиц старшего возраста? Я полагаю, не менее двухсот пятидесяти. Четыреста человек обслуживали один труп… Часть работы велась под землей, вокруг Мавзолея и под ним, другая — в секретной лаборатории, где ученые трудились, изыскивая способы сохранения тела Ленина для потомков.

Мой опыт пребывания в пионерской организации и в комсомоле открыл мне глаза на то, как работает Коммунистическая партия. Я понял, что это авторитарная организация, руководимая ее верхушкой, организация, в которой ни один рядовой член, фактически, не имеет права голоса. Я понял, что в Советском Союзе нет ни демократии, ни свободных выборов. Там невозможно ни предложить альтернативного кандидата, ни создать фракцию, ни выдвинуть альтернативные идеи. Любой, кто попытался бы так поступить, был бы немедленно поставлен на место с вытекающими отсюда последствиями. И, несмотря на это, все семьдесят лет советской эры власти ухитрялись сохранять видимость демократичности.

Мои современники и я сам осознали это вполне четко в шестнадцать, семнадцать лет, но для большинства людей такая демократия стала привычным образом жизни, и они продолжали играть по советским правилам. А я не мог, потому что считал такую игру неприемлемой для себя. В шестнадцать лет я ничего не знал о жизни на Западе, но понял, что советская система никогда не была правдивой и честной. Чем дальше, тем больше я поражался тому, что люди могут мириться с этим.

Следующей вехой на пути моего прозрения явился март 1956 года, когда на закрытом заседании ХХ партийного съезда Хрущев осуществил свое эпохальное разоблачение Сталина. Мой отец получил на руки экземпляр речи, которую ему разрешили взять на одну ночь домой. Он приехал сильно взбудораженный событиями, но, хоть и позволил мне прочитать двадцать пять страниц текста, никогда не высказывал своих суждений по поводу обличительной речи Хрущева. Должно быть, речь Хрущева привела его в замешательство, поскольку с нее начинался долгий путь к уничтожению идеологической и философской основы всей его жизни. Но думаю, отец испытал и облегчение, так как понял, что многие из его друзей и коллег, исчезнувшие в тридцатых годах, оказались не преступниками, а жертвами системы.

За ночь я прочел секретный документ три раза и пришел в сильное волнение. Слова Хрущева подтверждали то, что я услышал три года назад по радиостанции «Свобода». С этой ночи я cтал сознательным, активным антисталинистом и в то же время оставался прокоммунистом, веря, как чехи в 1968 году, что можно построить социализм с человеческим лицом. Я не знал ничего лучшего, был глубоко невежествен во всем, что касалось Запада, и принимал на веру большую часть пропаганды, которой нас пичкали в школе.

В начале предпоследнего года обучение снова стало совместным, и в нашей школе появились девочки. Перемена оказалась в целом благоприятной: появление девочек произвело облагораживающее воздействие, и мальчики стали степеннее.

В школе, как известно, существует пятибальная шкала оценок. Лучшие ученики, такие, как Альфред, Виктор и я сам, старались учиться на пятерки и, как правило, их получали. Но настоящее соревнование началось в девятом классе, когда была возрождена традиция награждения медалями особо отличившихся выпускников школы. Медали не просто льстили самолюбию, но обеспечивали их обладателям преимущество при поступлении в вуз. Те, у кого по всем предметам были пятерки, награждались золотой медалью и автоматически получали право на поступление без экзаменов в любой вуз. Серебряные медалисты при поступлении в вуз должны были сдать один профилирующий экзамен и пройти собеседование. Учителя, заинтересованные в большем количестве медалистов, использовали различные безобидные уловки, чтобы помочь лучшим ученикам. С историей, литературой и языками у меня все было в порядке. По физике и химии я тоже наскреб пятерки, учитель лишь слегка подправил мои работы (по этому поводу я слегка комплексовал). Слаб я был в математике, которую терпеть не мог, и получил четверки по тригонометрии, алгебре и геометрии. Так что пришлось довольствоваться серебряной медалью.

В тот год произошло событие, которое тревожит меня до сих пор. Однажды в дверь нашей квартиры постучал мужчина в возрасте моего отца (отцу тогда было пятьдесят девять), но выглядевший старше, худой, плохо одетый, с рюкзаком за спиной. Он представился другом моего отца (тот был как раз на работе) с дореволюционных времен. Говорил он осторожно, намеками, но дал нам понять, что недавно освобожден и в общей сложности провел в лагерях и ссылке восемнадцать лет. Он, казалось, был удивлен, узнав, что отец жив, но, услышав, что он работает в КГБ, загубившем всю жизнь этого человека, немедленно ушел и никогда больше не появлялся.

Когда отец вернулся в тот вечер домой, он ужасно заволновался, был буквально потрясен воскресением из мертвых своего давнего друга, с которым система обошлась столь жестоко. Визит этого человека был для него подобен явлению призрака; отец опасался быть уличенным в связях с врагом народа, хотя тот сполна искупил свою вину, какой бы тяжкой она ни была. Уже одно только то, что бывший товарищ отыскал его, повергало отца в ужас.