Публика на пассажирских судах всегда одна и та же. И наше судно не составило исключения. Конечно, его пассажиры чем-то отличались от лощеных обитателей кают первого класса океанских лайнеров, которые уносят их от дождей и снега к новым солнечным берегам. Но, словно набранные не слишком требовательным театральным агентом актеры на заранее определенные амплуа, наши пассажиры, которые плыли не через океан, а по реке Конго, воплощали все те же извечные типы, какие будут постоянно встречаться, пока не кончится колониальная эпоха, — все те же персонажи плыли из страны, где они родились, в страну за морем, где еще развевался их флаг.

Дело не обошлось без бывалого человека, который все время уводил с собой моего мужа, и тот возвращался ко мне совсем завороженным:

— Нет, ты только подумай!.. Двадцать два года в колониях!.. Геологическая разведка по заданию правительства... Когда он возвращался в Бельгию во время войны, его корабль был торпедирован... Два с половиной года в концлагере... До сих пор свято хранит визитную карточку с подписью Де Голля...

— Я все это знаю, но его общество меня не привлекает.

Мы обычно сидели напротив нашей каюты. Но никакие уловки не могли спасти нас от бывалого человека — он всегда ухитрялся поймать мой взгляд, едва я поднимала голову от книги, и сообщить с заговорщицкой улыбкой:

— Еще два года, и я буду попивать брюссельское пиво и любоваться брюссельскими девочками. Лучшее пиво и лучшие девочки в мире!

Порой мы с мужем стояли рядом у борта, отрешенные друг от друга и от самих себя, и смотрели на рассеченное рекой море могучей и враждебной растительности. И вдруг он просовывал голову между нами и, бросив взгляд на берега, изрекал:

— Все цветет, все растет, а кому это нужно? Паршивая страна. Заросли, заросли, одни заросли — и больше ничего. Попробуйте зайти в такой лес на два метра, и вы никогда оттуда не выберетесь...

И он опять мечтательно повторял, что скоро выйдет на пенсию, — по-видимому, эта мысль поддерживала его все эти двадцать два года.

С нами плыли офицеры санитарного надзора, полицейский офицер, механик-моторист, агрономы, рабочие с приисков, возвращавшиеся с женами и детьми из Бельгии после отпуска. Женщины были точно изваяны из куска сала и находились на различных стадиях воспроизводства людского рода, начиная от первых месяцев беременности и кончая счастливым материнством; они опекали жирненьких деток, которые, казалось, вот-вот растают на солнце. На палубе целыми днями среди женщин сидел пожилой священник. Когда он вставал и прислонялся к перилам, сутана облегала его объемистый живот, и священник вдруг становился похож на окружающих дам. И, конечно, с нами плыли молодожены — муж ничем особенно не выделялся, зато жена, когда я впервые увидела ее в кают-компании, поразила меня — настолько она выделялась среди этого жующего стада. Очень высокая, одного роста с мужем, и удивительно длинноногая, — возможно, такое впечатление возникло потому, что она ходила в шортах. На ее стройных худощавых ногах при каждом шаге четко вырисовывались все мышцы и сухожилия. Ее необычайно тонкую и элегантную фигуру венчала тяжелая голова с квадратной челюстью. В профиль она казалась просто хорошенькой, но спереди слишком большой бледный лоб, густые черные брови и крупный рот с бескровными полными губами создавали ощущение какой-то извращенной, болезненной красоты. Она могла бы быть модной парижской манекенщицей или мечтой битников, а на самом деле была простой бельгийской крестьянкой, которой случайное сочетание физических данных и природной неряшливости подарило то, чего другие тщетно добиваются с помощью всякого рода искусственных ухищрений.

Наше белое судно, широкое, сидевшее в воде высоко, точно старинный миссисипский пароход, обладало мощными дизелями, ровно гудевшими внизу, и мы толкали перед собой две баржи, нагруженные легковыми автомашинами, джипами и цистернами с пивом, и еще одно пассажирское судно, выкрашенное скучнейшей коричневой краской, — впрочем, вскоре оно было расцвечено пестрыми флагами сушащегося белья пассажиров третьего класса. Жизнь на нем кипела — стоило пройти на нос, и можно было наблюдать, как там бреются, моются, стряпают, снуют с палубы на палубу, перелезают с кормы на баржи. Из нашего камбуза вниз то и дело передавались кувшины с пальмовым вином, которые затем перетаскивались в их камбуз. Порой прямо из-под наших ног на палубу баржи выплывал поднос с маленькими чашками салата из маниоки, а затем возникала стройная фигура чернокожей красавицы, которая, держа поднос на голове, легко лавировала между опутанными тросами автомашинами. Она проходила по загроможденным баржам с ленивой грацией официантки, знающей себе цену, изредка останавливалась, чтобы бросить презрительный взгляд на очередную корзину с вяленой рыбой, поднятую с приставшей на ходу лодки, или чтобы дать отпор заигрываниям бездельничающих матросов, и наконец исчезала в каюте маленького судна впереди нашего каравана.

Жена полицейского офицера заметила на одной из барж под нами сделанную мелом надпись.

— Боже правый, вы только посмотрите!

Это не были обычные проклятия или восхваления, обращенные ко всем вообще и ни к кому в частности, а просто какой-то безработный из Леопольдвиля на ломаном французском языке корявыми буквами приветствовал освобождение своей родины от белых угнетателей, которые ушли всего два месяца тому назад.

— Нет, они с ума сошли! Воображают, будто смогут сами управлять страной...

Эта веселая, крепкая женщина с тонкой талией и широкими жирными бедрами под цветастой юбкой успела за сутки перезнакомиться и поговорить буквально со всеми пассажирами. Боясь, что я не совсем ее понимаю, она тут же прибавила по-английски:

— Они настоящие обезьяны, поверьте! Мы только обучили их кое-каким штукам, и все. А так, они просто обезьяны прямо оттуда, — и она показала рукой на тропический лес. Сквозь этот лес мы плыли днем и ночью, когда бодрствовали и когда спали.

Все пассажиры на нашей палубе были белыми, но не потому, что существовали какие-то расовые ограничения, а потому, что даже те немногие африканцы, которые могли бы себе позволить роскошь путешествовать первым классом, считали это пустым переводом денег. Однако вся наша команда, кроме капитана-бельгийца, никогда не выходившего из своей каюты на верхнем мостике, состояла из чернокожих; даже кормили и обслуживали нас щуплые конголезцы. Их было только трое, да еще бармен, и я часто видела, как всего за пять минут до обеденного колокола они еще сидели внизу на барже, босые, в одних грязных шортах, и тихонько вели нескончаемые разговоры, но как бы вы ни торопились к столу, они всегда оказывались на месте раньше вас — и уже в белых полотняных костюмах и фуражках с эмблемой пароходной компании. Только босые ноги позволяли отождествить их с беспечными лентяями, которых мы видели минуту назад. Лентяи на барже никогда не поднимали глаз и не отвечали на приветствия с верхних палуб, а эти накрахмаленные стюарды щеголяли улыбками и предупредительностью, мгновенно разносили тарелки и бросались в буфет за вином с веселой суматошливостью, словно подшучивая над нашей жаждой. Когда мы останавливались у речных пристаней и на судне открывали большой трюмный холодильник, мы наблюдали, как эта же троица таскает замороженные бычьи туши. Однажды я сказала Жоржу, стюарду, который обслуживал нас и даже по собственному почину будил по утрам к завтраку, стуча в дверь нашей каюты и весело приговаривая: «Пора вставать, по-ра вста-вать!»:

— Что, Жорж, пришлось сегодня поработать?

Но он посмотрел на меня с изумлением:

— Поработать, мадам?

— Ну да, на разгрузке. Я видела, как вы разгружали после обеда продукты.

— Это был не я, — сказал он.

— Не вы? В зеленой рубашке?

Он решительно замотал головой. Казалось, такое предположение даже обидело его. И тем не менее это был именно он — с тем же звонким смехом, маленькими усиками и растопыренными пальцами ног.

— Нет, нет, не я, — упорствовал Жорж.

Давно известно, что для белых все черные на одно лицо! Как же мне было с ним спорить?

По вечерам священник облачался в серый фланелевый костюм и закуривал толстую сигару; в такие минуты он походил на крупного дельца, удачливого, но не потерявшего до конца человечность, которая выражалась в грустной снисходительности ко всему на свете. Мой муж узнал, что он и в самом деле был казначеем целой сети отдаленных миссионерских школ. Я все время ощущала присутствие священника, даже когда его не видела, далее ночью, лежа в своей каюте, потому что он любил по ночам стоять на опустевшей палубе как раз напротив нашей двери. Молодожены — мы называли их «новобрачными», хотя их медовый месяц давно кончился и теперь муж вез свою молодую жену в чертову глушь, где занимал какой-то административный пост, — тоже завели привычку приходить сюда в жаркие часы после второго завтрака, когда все пассажиры отдыхают. Кудрявый красавец, в котором было что-то щенячье, стоял у борта и смотрел на сверкающие волны, но она видела только его, он один занимал все поле ее зрения, заслонял собою весь мир, и в ее глазах каждая черточка его лица, каждый волосок, каждая пора преображались в дивный пейзаж, куда более интересный, чем расстилавшийся вокруг. Словно завороженная, она выискивала и выдавливала черные точки на его подбородке. Обычно я выходила из каюты, старательно стуча каблуками в надежде прервать эту идиллию. Но они меня не замечали, особенно она — для нее вообще другие женщины не существовали, и она, конечно, не могла понять, как уродливы некоторые проявления интимности, когда их видишь со стороны.

— Почему они выбрали именно нашу каюту? — возмущалась я.

— Что это с тобой! Почему ты вдруг так ополчилась на любовь? — дразнил меня муж. Он лежал на постели и, посмеиваясь, ковырял спичкой в зубах.

— При чем тут любовь? Я бы слова не сказала, если бы они тут прямо на палубе занимались любовью.

— Неужели? Это, наверно, потому, что ты сама любовью на палубе никогда не занималась.

Но дело, конечно, было в том, что я все время подсознательно ждала чего-то необыкновенного от этой молодой женщины — такое у нее было лицо. Я уже упоминала, что в нем совершенно отсутствовала искусственность, обычно сквозящая в облике и мыслях людей. Ее неповторимость была честной, и я невольно верила, что за этим лицом скрывается что-то удивительное — не какой-нибудь особый талант, а именно честность ума и душевная свежесть. И было неловко видеть это лицо с затуманенными, как у сосущего младенца, глазами, — настолько ее поглощало примитивнейшее чувство к самому заурядному мужчине. Но однако волей-неволей я убедилась, что ее таинственная сосредоточенность за обеденным столом объяснялась просто стремлением непременно отщипнуть кусочек от каждого кушанья, которое попадало в тарелку ее мужа. И я окончательно вышла из себя, когда однажды увидела, как она мирно сидит и пришивает оторванный бантик к вульгарной плиссированной юбчонке всех цветов радуги, — выражение ее лица было сугубо пошло-добропорядочным, и на нем не отражались никакие дикие инстинкты или возвышенные чувства. И все же, глядя на нее, я каждый раз надеялась, что в ней вдруг что-то откроется. Обычная беда тех, кто коллекционирует типы людей, — это невинное развлечение, к тому же совершенно бесплатное, составляет одну из прелестей путешествий.

В первый раз мы остановились у берега ночью и, проснувшись на следующее утро, увидели торговцев изделиями из слоновой кости. Переругиваясь между собой, они разместились на нижней палубе и извлекли из школьных ранцев зубочистки, ножи для бумаги и браслеты из слоновой кости. Почти все бельгийцы не раз видели такие поделки для туристов, тем не менее они подошли и начали прицениваться, а потом разошлись, оставив на палубе никому не нужные сувениры. Правда, некоторые женщины все же купили браслеты и надели их, словно в чем-то оправдываясь. Один из агрономов, чей сын только начинал ходить, а потому висел на левой отцовской ноге, как ядро каторжника, сказал:

— Вы заперли каюты? Если нет, заприте на то время, пока эти молодчики здесь. Они тащат все, что под руку попадает.

Торговец, расположившийся возле нашей каюты, ничего у нас не стащил, но ничего и не продал. Перед вторым завтраком он сложил свои безделушки в ранец и спустился на переполненную баржу, за которой как узкий, не тонущий в воде листик, тащилась на привязи его пирога. Казалось, он не был особенно огорчен; впрочем, понять выражение их лиц нам было трудно из-за многорядной татуировки на лбу и глубоких подрезов, стягивающих кожу под глазами.

На борт приносили для продажи самые разные товары, и продавали их люди тоже самые разные, потому что наш тысячемильный путь по реке проходил через земли многочисленных племен. Иногда на темную полоску берега выбегали морщинистые старухи с болтающимися грудями и чумазые ребятишки. Они хором выкрикивали:

— Не-за-ви-си-мость! Не-за-ви-си-мость!

Юноши и девушки из той же деревни бросались в воду и плыли навстречу нашему каравану, а когда мы проходили мимо, смотрели вверх сверкающими глазами и выпрашивали у кока пустые банки.

Подплывали пироги с живыми черепахами, с рыбой, с пенным пивом и банановым вином, с пальмовыми орехами или сорго, с копченым мясом бегемотов и крокодилов. Торговцы бойко сбывали свой товар нашей команде и пассажирам третьего класса на маленьком судне; смех, восклицания, громкие споры доносились до нас весь день, ясно слышные, но непонятные, как голоса в соседней комнате. На стоянках все, кто питался блюдами местной адской кухни, высыпали на берег по единственным узеньким сходням. Нас же, слава богу, кормили телятиной, ветчиной и брюссельской капустой, замороженными еще в Европе.

Когда наш караван вместо того, чтобы взять на остановке овощи и фрукты, наоборот, что-нибудь выгружал, на берегу обычно оставалось нечто громоздкое и чужеродное. Порождения высокоразвитой индустрии, какой-нибудь станок или бульдозер, выглядели здесь, где не было никакой промышленности, так же нелепо и странно, как выглядел бы марсианский космический корабль в центре нашего провинциального городка. Все пристани были похожи друг на друга как две капли воды — узкий причал, сарай под оцинкованной крышей, два-три домика, уже не туземные хижины, но и не европейские дома, ряд пустых железных бочек и подъемный кран, торчащий над водой, как чудовищная трехногая цапля. Мы причаливали, кран, грохоча цепями, приходил в движение, и по воздуху проносилось нечто никогда здесь не виданное — чудовищное нагромождение стальных углов и плоскостей, выкрашенных сверкающей серой краской, с бесчисленными циферблатами, на которых дрожали красные стрелки. Легковые автомобили и джипы переправлялись на берег тем же способом, но они казались более подвижными, более привычными и приемлемыми для этого мира. Едва они касались колесами земли, как за рулем уже оказывался какой-нибудь миссионер или торговец; взревев, машина взбиралась на откос и сразу скрывалась из виду.

Одна стоянка оказалась настолько долгой, что мы смогли сойти на берег и осмотреть город — да-да, настоящий городок с провинциальными беленькими конторами среди зелени, с клумбами ноготков на свежерасчищенной красной земле, с больницей из стекла и стали в сверхсовременном стиле, со старой пальмовой аллеей на набережной, ведущей к собору из выгоревшего красного кирпича. Но наше такси проехало не больше мили по единственной уходящей в глубь страны дороге, как по обеим сторонам стеной встали деревья и лес скрыл городок, словно он уже превратился в одно из тех древних забытых селений, которые иногда удается обнаружить под толстым саваном мхов, перегноя и буйной растительности.

В другой раз мы тоже сошли на берег, но остались возле пристани. Осматривать там было нечего — в честь воскресенья португальские торговцы и их толстые жены в пестрых платьях сидели на веранде и пили лимонад; напротив, в лавке под оцинкованной крышей продавали швейные машины и сигареты. Развалины белого форта, все в серых пятнах серого лишайника и трещинах, в которых, точно мышцы Самсона, бугрились угловатые древесные корни, приводили на память те времена, когда арабы-работорговцы воздвигли здесь эту крепость. От туземной деревни, которую они разграбили и сожгли, потому что место подходило для крепости, не осталось и следа — ничего, кроме смутных воспоминаний о предках, — тех воспоминаний, которые заставляют людей вновь селиться и жить там, где жили до них исчезнувшие поколения врагов или друзей.

Во время этой короткой стоянки кто-то поднялся на борт точно так же, как в стране слоновой кости к нам поднялись торговцы костяными поделками.

В тот же вечер за обедом мы нашли у себя на столах листки с напечатанным на машинке объявлением: «В восемь часов вечера в баре состоится представление. Плата за вход: с господ — 80 франков, с дам — 70». Это вызвало в кают-компании веселое оживление. Я предположила, что нам покажут какую-нибудь туземную чепуху, но мой муж сказал:

— Держу пари, это хор. Хор девочек из миссионерской школы будет петь псалмы. Они, конечно, репетировали на переднем судне.

— Что это за представление? — спросила я Жоржа, нашего стюарда.

— Вам понравится, — ответил он.

— Но что это такое, спектакль?

— Будет очень интересно, — сказал он.— Вот увидите. Этот человек умеет такое, чего вы еще никогда не видели. Очень интересный человек.

Когда мы кончили десерт, Жорж вернулся, мгновенно убрал со стола и, смахивая салфеткой крошки, спросил:

— Вы придете в бар?

Это была вежливая, но настойчивая просьба, почти приказ. И нам почему-то захотелось, чтобы это представление прошло с успехом, — такое же смутное волнение испытываешь на школьных концертах или на любительских спектаклях. Да, конечно мы придем! Обычно мы пили кофе на палубе, но на этот раз, захватив свои чашки, отправились прямо в салон, где в глубине тянулась стойка бара, а вентиляторы под низким потолком из деревянных панелей тщетно пытались разогнать дневную жару и лишь гнали вниз на кожаные кресла волны духоты пополам с обрывками музыки, звучавшей из зарешеченных динамиков у нас над головой. Мы пришли чуть ли не первыми, а потому сочли себя вправе занять один из лучших столиков прямо напротив очищенного для представления пространства. Старший администратор и его дочь, каждый вечер игравший в баре в триктрак, поднялись и вышли. Постепенно собралось человек пятнадцать. Пришли и «новобрачные» — они несколько раз заглядывали в салон, неуверенно улыбались, но под конец все же решились войти.

— Как тебе нравится это сборище простаков, включая, конечно, и нас? — весело спросил мой муж.

Но меня удивляло другое — почему пассажиры отнеслись с такой непонятной сдержанностью к таинственному туземному представлению, предложенному им ночью, на реке, в самом сердце экваториального леса. Бармен, молодой красивый негр-баконго из Леопольдвиля, смотрел на нас, положив локти на стойку. Из кают-компании вышел Жорж и что-то сказал ему вполголоса; бармен продолжал стоять в прежней позе и улыбаться нам ободряющей заговорщицкой улыбкой комика, которому со сцены не видно — полон ли зал, так что яблоку негде упасть, или зияет чернотой незанятых мест.

Наконец представление началось. Как и следовало ожидать, после таинственных пояснений Жоржа, перед нами предстал фокусник. Он внезапно вошел в салон с палубы, где, вероятно, выжидал за сложенными шезлонгами подходящий момент. На нем были белая рубашка и серые брюки, в руке он держал плоский чемоданчик. Вместе с ним вошел ассистент, очень черный сонный увалень, скорее всего доброволец из пассажиров третьего класса. Пока длилось представление, он почти все время сидел верхом на стуле, скрестив руки на высокой спинке и опираясь на них подбородком.

Когда фокусник вошел, раздались неуверенные аплодисменты, но он не обратил на них внимания, и хлопки стихли. Он сразу же принялся за дело. Из плоского чемоданчика, где все было свалено в кучу, появились листки белой бумаги, ножницы, бумажные цветы и гирлянда помятых флажков. Первым номером был карточный фокус, очень старый — мы все его видели много раз, а кое-кто мог показать и сам. Послышались смешки, и только один человек попытался зааплодировать, но фокусник уже перешел ко второму номеру со шляпой и гирляндой вымпелов на веревочке. Затем он показал фокус с яйцом, появляющимся из уха. Наконец он разорвал на наших глазах пятидесятифранковую банкноту, которая снова стала целой — почти на наших глазах.

Каждому номеру предшествовала пауза, во время которой фокусник ревниво отворачивался от нас и что-то долго готовил, спрятавшись под черным покрывалом. Один раз он кивнул бармену, и тот подал ему стакан. Казалось, фокусник не придавал значения аплодисментам, ему аплодировали довольно дружно, и продолжал работать, не произнося ни слова, обходясь даже без таких всем понятных восклицаний, как «абракадабра!» или «алле-гоп!», без которых трудно себе представить фокусника, завершающего номер. Он не улыбался, и мы видели его мелкие и ровные белые зубы лишь тогда, когда он сосредоточенно морщил верхнюю губу, и, хотя он смотрел нам прямо в глаза, его собственный взгляд оставался обращенным куда-то внутрь.

Он показал нам всю свою довольно убогую программу, которой научился бог знает где и бог знает от кого — может быть, даже на каких-нибудь удивительных заочных курсах, — и все сошло сносно, но именно сошло. Например, когда он грыз стакан и ел стекло, то не прибегал к обычным профессиональным гримасам, которые даже у самых заядлых скептиков вызывают сочувствие к фокуснику. Он не корчил ужасных рож и не вращал глазами, а наоборот, казался очень испуганным и взволнованным, и лицо его подергивалось, точно у человека, продирающегося сквозь колючую изгородь. Через полчаса, завершив последний номер, он отвернулся и начал сматывать бечевку с флажками. Мы решили, что сейчас будет антракт, а потом — вторая часть представления, но тут его ассистент соскочил со стула и начал обходить зрителей с блюдом в руках. Жорж шел впереди него, раздавая нам те же самые листочки, что лежали у нас на столах за обедом: «В восемь часов вечера в баре состоится представление. Плата за вход: с господ — 80 франков, с дам — 70». Оказывается, спектакль был окончен. Зрители, которым и без того было неловко, почувствовали себя одураченными.

— И за это — семьдесят франков? — пробормотала одна из бельгийских дам с презрительной усмешкой.

— Завтра утром в десять часов, — гордо объявил Жорж у каждого столика, — представление будет повторено. Для взрослых плата та же, для детей — тридцать франков. Вы сможете снова увидеть фокусы.

— Ну, это уже чересчур! — ответил за всех один из бельгийцев.— Это слишком дорого. Нельзя брать по восемьдесят франков за какие-то полчаса. Неужели он больше ничего не умеет?

Его поддержал одобрительный ропот остальных пассажиров, хотя кое-кто уже собирался уходить. Когда Жорж понял причину нашего недовольства, гордое выражение прославленного импрессарио постепенно сползло с его лица и сменилось растерянностью. Но вдруг он успокаивающе взмахнул рукой — сейчас все будет в порядке, он все исправит! Эта его упрямая уверенность, основанная бог знает на чем, — если мы все-таки останемся недовольны, нам вернут деньги или покажут еще одно представление бесплатно? — передалась нам и заставила отдать наши 70 и 80 франков.

Жорж подошел к фокуснику и начал тихо в чем-то убеждать его голосом, в котором звучали горечь и раздражение, адресованные то ли фокуснику, то ли нам. Этого мы понять не могли, потому что никто из нас не знал языка, на котором они говорили. Бармен совсем лег на стойку, чтобы лучше слышать, а черный ассистент флегматично взирал на всю эту суету.

В конце концов лишь двое пассажиров отправились спать, а остальные, посмеиваясь, остались на своих местах, но было заметно, что им несколько не по себе — очевидно, никто из них не любил оставаться в дураках и щеголял тем, что никогда никому — о, никому! — не позволял себя провести, даже черномазым, у которых нет и не может быть истинного представления о чести, так как все они в той или иной степени жулики и мошенники. Мы, я говорю о себе и моем муже, испытывали совсем другое чувство, но внешне это было незаметно. Проще всего было бы обратить все в шутку и усмотреть в этом представлении наивную попытку выудить из наших карманов сто пятьдесят франков, но мы самодовольно считали, что это значило бы выказать оскорбительную снисходительность к ним всем только потому, что они чернокожие. Раз уж они решили заняться делом белых, будь то фокусы или управление страной в наш двадцатый век, надо спрашивать с них строго, как с равных. Ради самого фокусника и ради нашего уважения к нему, как зрителей, он должен был честно отработать эти сто пятьдесят франков! Мы уже допили пиво, а горячий спор между фокусником, Жоржем и барменом все еще продолжался.

Фокусник не поддавался на их уговоры. При первых же словах Жоржа он начал отрицательно мотать головой и укладывать в чемоданчик свой волшебный реквизит — карты, яйца, бумажные цветы. Он морщил верхнюю губу и на все доводы опять и опять отвечал тоном категорического отказа. Жорж и бармен обрушивали на него буквально водопады слов — уговаривали, насмехались, подзадоривали. Внезапно фокусник уступил и пробормотал что-то вроде: «Пусть будет по-вашему, но я ни за что не отвечаю».

Жорж обернулся к нам со счастливой улыбкой, поклонился и воздел руки к потолку.

— Я сказал ему: слишком мало. Сейчас он покажет еще. Вы увидите колдовство.

Он рассмеялся, подняв брови, и так затряс головой, что его фуражка с эмблемой едва не слетела. Весь его вид говорил, что для него согласие фокусника такое же чудо, как и для нас.

Фокусник тоже поклонился, и мы ему захлопали. «Новобрачная» на мгновение опустила голову на плечо своего молодого супруга со щенячьей физиономией и зевнула ему в ухо. Затем все мы сосредоточились и приготовились смотреть.

Ассистент, который успел снова оседлать свой стул, по знаку фокусника поднялся и встал перед ним. Фокусник коротким решительным жестом заправил рубашку в брюки, как бы заканчивая последние приготовления, и начал делать пассы перед лицом своего помощника. Тот замигал, словно сонный пес, потревоженный мухой. У него было тяжелое лицо с выпуклым лбом, мощной нижней челюстью и широким носом, на котором единственный надрез татуировки казался чернильной кляксой. Длинные пушистые ресницы настолько затеняли глаза, что несомненно мешали ему смотреть. Тонкие черные руки фокусника с желто-розовыми ладонями казались полупрозрачными, они извивались, как змеи, и порхали, как птицы. Вдруг ассистент начал приплясывать. Он отступал от фокусника в дальний угол, неуверенно переминаясь с ноги на ногу, втянув голову в плечи и согнув руки в локтях, как бегун. В салоне раздался сдержанный, но одобрительный смех. Мы все искренне готовы были поддержать фокусника, раз уж он так старается. А он стоял, опустив руки, и его гибкое худощавое тело казалось щуплым и жалким в свисающей с плеч дешевенькой чистой рубахе и слишком просторных для него серых брюках. Он смотрел на нас, а тем временем ассистент, сделав круг, начал приближаться к нему, пританцовывая и напевая... Но он пел женским голосом!

И тут все мы разразились хохотом, уже совершенно искренне, а не из желания поощрить чародея. Как гипнотизер, он обладал превосходным чувством меры и времени, которых ему не хватало при показе фокусов, — смех еще не затих, а он что-то коротко приказал ассистенту, и тот, подойдя к стойке, схватил пустой стеклянный кувшин и осушил до дна большими жадными глотками, словно после многодневного перехода через пустыню. Затем фокусник разбудил ассистента одним движением руки перед его лицом. Ассистент уставился на нас, ничего не понимая, однако даже тот факт, что он почему-то оказался в центре всеобщего внимания, не возбудил его любопытства, и, спокойно усевшись на свое место, он широко зевнул.

— Пусть покажет, что он может сделать с кем нибудь другим, а не со своим помощником, — добродушно предложил один из бельгийцев, подзывая бармена.— Да, да, с кем-нибудь еще. Поди-ка сюда! Скажи ему, пусть попробует сделать то же с кем-нибудь, кого он не знает. Ну, хотя бы с Жоржем. Посмотрим, что у них выйдет!

— Нет, нет, пусть это будет кто-нибудь из нас!

Последнюю фразу произнес лоснящийся толстяк, специалист по разведению деревьев какао. Он внес свое предложение полупрезрительным, полусварливым тоном и удовлетворенно откинулся на спинку кресла.

— Да, да, пусть попробует с кем-нибудь из нас, посмотрим, что у него выйдет!

— Вот именно!

Все дружно поддержали предложение и даже «новобрачные» присоединились к общему хору.

— Но как быть с языком? — спросил кто-то.— Как он может что-то внушить нам, если мы не понимаем его языка?

Однако это возражение было отметено, и Жорж принялся объяснять фокуснику, чего мы хотим.

Фокусник не стал возражать. Он быстро отошел к самой стойке и решительно повернулся к нам. Я заметила, как ноздри его тонко очерченного носа резко расширились и сузились, словно он два-три раза глубоко вздохнул.

Вероятно, мы подсознательно ожидали, что он вызовет кого-нибудь из нас — то есть кого-нибудь из мужчин, разумеется. Специалист по какао и кое-кто еще явно были готовы услышать что-то вроде знакомого: «А сейчас, дамы и господа, попрошу желающих выйти на сцену!» Но, как ни странно, никакого приглашения не последовало. Мы сидели и смотрели на молодого негра, который медленно переводил взгляд с одного лица на другое, и никто не понял, как и когда это началось. Мы замерли, не спуская с него глаз. Он весь съежился, как зверек, загнанный охотничьей сворой. И пока мы сидели так и смотрели, ожидая, кого он выберет, позади нас послышалось какое-то движение.

Я невольно взглянула направо и увидела молодую женщину, «новобрачную», загадочную красавицу с необыкновенным лицом, — тихонько, удивленно ойкнув, она встала и, словно что-то припомнив, спокойно, уверенно, никого не задев и ни за что не зацепившись, подошла к фокуснику.

Она остановилась прямо перед ним и застыла, слегка выставив вперед голову, так что их лица оказались почти на одном уровне. Он не шевельнулся, не вздрогнул, только глаза его медленно мигнули.

Она протянула вперед длинные руки и положила ладони ему на плечи. Ее коротко стриженная голова склонилась перед ним.

Это была поистине удивительная поза.

Ее лицо было скрыто от нас, мы видели только позу. Одному богу известно, как она возникла; фокусник, конечно, не был способен внушить ничего подобного, а ей, примитивной и чувственной молодой самке, такое движение вообще не могло быть свойственно. Не думаю, чтобы я когда-нибудь видела подобную позу, но я знала, и они знали, и все мы знали, что она означает. В движении таилось совсем не то, что возникает между мужчиной и женщиной. Она никогда не протянула бы так руки к своему мужу или какому-нибудь другому мужчине. Она никогда не стояла так перед своим отцом — и никто из нас тоже. Не знаю, как это объяснить. Так мог бы подойти к Христу один из его учеников. В ее позе была умиротворенность безграничной веры. Мое сердце сжалось, и на мгновение меня охватил настоящий ужас. И это понятно. Ибо то, что мы видели, было прекрасно, а я прожила в Африке всю свою жизнь, и я-то их знала, знала нас, белых. При виде красоты мы становимся опасными.

Молодой муж сидел, откинувшись на спинку кресла, и его реакция была для меня совершенно неожиданной: упершись в щеку кулаком, он смотрел на свою жену в полном недоумении, как смотрит отец на ребенка, который вдруг сделал что-то замечательное, хотя прежде за ним не замечалось ни честолюбия, ни особых талантов. Однако специалист по какао, имевший богатый опыт в обращении с чернокожими, среагировал мгновенно: он вскочил и громко, властно приказал, почти крикнул:

— Э-эй, так не пойдет! Пусть испробует свои фокусы на мужчине, а не на даме! Нет, нет, пусть выберет мужчину!

Все вздрогнули, как от выстрела. И в тот же миг — Жорж не успел даже начать переводить — фокусник понял, не понимая слов, и быстро провел ладонями по лицу почти раболепным, унизительным движением. Молодая женщина опустила руки. Он не коснулся ее, но чары были разрушены. Она засмеялась, слегка ошеломленная и растерянная, и, когда муж бросился к ней, словно для того, чтобы поддержать, я услышала, как она сказала ему, очень довольная:

— Это было чудесно! Ты должен попробовать! Как во сне... честное слово!

Она не видела того, что видели мы, не видела этой позы, и была единственной, кто не испытывал ни малейшего смущения.

На следующее утро представление не состоялось. Вероятно, зрителей собралось слишком мало. Когда мой муж за вторым завтраком осторожно осведомился у Жоржа о фокуснике, тот равнодушно ответил:

— Он сошел с парохода.

Мы нигде за это время не останавливались, но, разумеется, пироги поддерживали постоянную связь между нашим караваном и берегами.

На нашем судне начались сборы. Хотя до Стенливиля оставалось еще два дня пути, многие бельгийцы направлялись на большую агротехническую станцию и должны были сойти раньше. Перед их каютами уже громоздились жестяные коробки с аккуратными надписями. «Новобрачные» часами пропадали на барже, наводя глянец на свой автомобиль. Они возились там с тряпками и ведром, каждую вторую минуту спуская ведро на веревке в Конго, и выплескивали коричневую воду на раскаленный металл, к которому нельзя было прикоснуться. Бывалый человек сменил шину на своем джипе и объявил, что может взять с собой двух пассажиров, если кто-нибудь едет на север от Стенливиля, в сторону Судана. Только мы с мужем да еще священник не занимались сборами. Мы с мужем ехали налегке, как люди, привыкшие летать на самолетах, и главное место в нашем багаже занимала папка с докладом, который нам предстояло сделать на конгрессе по тропическим болезням, а священник не спешил на берег потому, что ему, как он объяснил, все равно предстояло ждать оказии не одну неделю, — прислать за ним машину в такую даль миссия не может. Он уже перечитал все, что мог, и теперь, в наше последнее утро на борту, позволил себе закурить сигару сразу же после завтрака. Мы втроем стояли, опершись на перила, и смотрели, как пассажиры третьего класса выбираются на берег, борясь на сходнях со встречным течением всяких торговцев и просто посетителей. С обычной для этих краев простотой нравов, караван причалил где пришлось, у растянувшейся на добрую милю деревни с хижинами, крытыми банановыми листьями и с банановыми плантациями вокруг. Наше белое судно и баржи стояли под углом к берегу, и с ним нас связывали только узкие мостки, по которым лился густой людской поток, — пассажиры сходили на берег со своими детьми, козами и велосипедами, и среди них я вдруг увидела фокусника.

Он выглядел как самый обыкновенный чернокожий счетовод — белая рубашка, серые брюки, в руках плоский чемоданчик. Вся Африка ходит сегодня с такими чемоданчиками, и, может быть, в них таится нечто еще более удивительное, чем то, что видела я.