Тем вечером мама пошла в магазин и не вернулась. Что с ней сталось? Не знаю. И отец однажды ушел и не вернулся; но он сражался на войне. Мы все тоже повидали войну, но мы были детьми, мы были как дедушка с бабушкой, оружия у нас не было. Те, с кем сражался отец — бандиты, как их называло правительство, — нагрянули в деревню, и мы бежали от них, точно цыплята от своры собак. Мы не знали, куда податься. Мама пошла в магазин, потому что кто-то сказал — там, мол, дают масло. Мы обрадовались, потому что масла не было давным-давно; может быть, она купила-таки масло, а кто-нибудь напал на нее в темноте и отобрал его. А может, она попалась бандитам. Если попадешься бандитам, они тебя убьют. К нам в деревню они приходили два раза. Мы убегали и прятались в буше, а когда они уходили, мы возвращались, и каждый раз оказывалось, что они забрали все. Но, когда они пришли в третий раз, взять уже было нечего — ни масла, ни еды, так что они только подожгли крыши. Мама нашла несколько листов жести, и мы накрыли часть дома. Там мы и ждали ее в ту ночь, когда она ушла и не вернулась.

Выйти было страшно, даже по нужде, потому что бандиты опять пришли. Правда, не прямо к нам — наш дом стоял без крыши, и казалось, в нем пусто. Но мы слышали, как люди кричат и бегут. А мы даже бежать боялись: мамы не было и некому было сказать нам, куда бежать. Мой младший братик вцепился в меня, обхватил меня руками за шею и обвил ноги вокруг талии, как маленький обезьяныш цепляется за свою мать. А старший брат всю ночь сжимал в руке деревяшку — кусок одного из сгоревших шестов, на которых стояла крыша. Это чтобы защищаться от бандитов, если они найдут его.

Так мы просидели всю ночь и весь день. Ждали ее. Не знаю, что это был за день: школы и церкви у нас в деревне не стало, так что воскресенье от понедельника было уже не отличить.

На закате пришли бабушка с дедушкой. Кто — то из деревни сказал им, что дети остались одни, что наша мама ушла и не вернулась. Я говорю «бабушка с дедушкой», а не «дедушка с бабушкой», потому что так оно и есть: бабушка большая и сильная и еще нестарая, а дедушка маленький, и штаны на нем мешком висят, так что его самого и не видно, и он вечно улыбается, хотя даже и не слышит, что ему говорят, а волосы у него слипшиеся, будто он их намылил, а ополоснуть забыл. Бабушка отвела нас к себе — меня, малыша, старшего брата и дедушку, и мы все боялись (кроме маленького, он спал у дедушки за спиной), что по дороге наткнемся на бандитов. У бабушки мы долго прождали. Наверное, целый месяц. Все время хотелось есть. Мама так и не вернулась. Мы ждали, что она заберет нас, а у бабушки не было для нас еды, и для нее с дедушкой тоже еды не было. Одна женщина, у которой было грудное молоко, давала немножко для моего братика, хотя у нас дома он уже ел овсянку, как все. Бабушка водила нас собирать дикий шпинат, но все в деревне тоже его собирали, и нигде уже не осталось ни листочка.

Дедушка ходил за молодыми людьми искать нашу маму, но не нашел. Бабушка плакала с другими женщинами, а я пела с ними псалмы. Они принесли еды — немножко бобов, но через два дня опять ничего не осталось. Раньше у дедушки было три овцы, корова и огород, но овец с коровой давным-давно забрали бандиты, потому что им тоже было нечего есть, а когда пришло время засевать огород, у дедушки не нашлось семян.

Вот они и решили, что всем нам лучше уйти. То есть это бабушка решила, а дедушка просто хныкал и раскачивался из стороны в сторону, но бабушка на него не обращала внимания. Мы обрадовались. Уйти оттуда, где нет мамы и нет еды, — это же здорово. Мы хотели туда, где нет бандитов, а еды вдоволь. Славно было думать, что где-то такое место есть… где-нибудь.

Бабушка выменяла одежду, в которой ходила в церковь, на сухой маис. Сварила его и завязала в тряпку. Мы его взяли с собой в дорогу, а пить, она подумала, мы будем из реки, но никакой реки мы не нашли и так захотели пить, что пришлось вернуться. Не до самого бабушкиного дома, а в другую деревню — там была водокачка. Бабушка открыла корзину, в которой несла одежду и маис, и продала свои туфли, чтобы купить большую пластмассовую бутыль для воды. Я спросила: «Гото, как же ты теперь будешь ходить в церковь без туфель?» — но бабушка сказала, что дорога впереди долгая, а нести и так очень много. В той деревне мы встретили других людей, которые тоже решили уйти. Дальше мы пошли с ними, потому что они вроде бы лучше нас знали, куда идти.

Чтобы туда добраться, надо было идти через Крюгер-парк. Про Крюгер-парк мы знали. Это целая большущая страна зверей — слонов, львов, шакалов, гиен, бегемотов, крокодилов, самых разных зверей. До войны звери были и в нашей стране (это дедушка помнит, а мы, дети, тогда еще не родились), но бандиты перебили слонов и продали бивни, и всех оленей бандиты и наши бойцы съели. В нашей деревне был безногий — крокодил ему ноги откусил у нас в реке. Но все равно в нашей стране люди живут, а не звери. А про Крюгер-парк мы знали потому, что наши мужчины иногда уходили работать туда, куда белые люди приезжали смотреть на зверей.

Ну мы и пошли дальше. С нами были женщины и другие дети, как я, которым приходилось нести малышей на спине, когда женщины уставали. Один мужчина шел впереди — вел нас к Крюгер-парку. «Ну что, уже пришли? Ну что, уже пришли?» — спрашивала я бабушку. «Еще нет», — отвечал мужчина, когда она его спрашивала за меня. Он сказал, что идти еще долго, потому что надо обогнуть забор, а подходить к нему нельзя — убьет, не успеешь и глазом моргнуть, поджарит до угольков, точь-в-точь как провода на столбах, по которым в городах электрический свет ходит. Такой же рисунок — голову без глаз, без кожи и без волос — я и раньше видела на железном ящике в нашей благотворительной больнице, которую потом взорвали.

Когда я в следующий раз спросила, мне сказали, что мы уже час как вошли в Крюгер-парк. Но все вокруг было точно такое же, как буш, по которому мы весь день шли, и никаких зверей мы не видели, кроме обезьян и птиц, которые и вокруг деревни нашей живут, да еще черепаха, которая, ясное дело, от нас не сбежала. Мой старший брат и другие мальчишки поймали ее и принесли мужчине: пусть убьет ее, а мы приготовим и съедим. Но мужчина ее отпустил, потому что, сказал он, огонь разводить нельзя: пока мы в парке — никакого огня, а то кто-нибудь заметит дым и поймет, что мы здесь. Придут полицейские и сторожа и отправят нас обратно, откуда мы пришли. Он сказал, мы должны быть как звери среди зверей, сторониться дорог и лагерей белого человека. И тут я услышала — я первая услышала, это точно, — как кто-то хрустит ветками и шуршит травой, и чуть не завизжала, потому что подумала, это полицейские и сторожа к нам идут. А это оказался слон, а за ним — еще слон, и еще много-много слонов. Они двигались мимо нас со всех сторон, как большие темные пятна между деревьями. Они рвали хоботами красные листья копаифер и набивали себе рты. Слонята жались к мамам. Те, что постарше, боролись, как мой старший брат борется с друзьями, только вместо рук у них были хоботы. Мне стало так интересно, что я забыла бояться. Мужчина сказал, чтобы мы стояли спокойно и молчали, пока слоны не пройдут. А шли они очень медленно, ведь слоны такие большие, что ни от кого бегать им не надо.

Олень убежал от нас. Они так высоко прыгают — будто летят. Бородавочники, заслышав нас, замирали, а потом бросались наутек зигзагами, как один мальчишка из нашей деревни ездил на велосипеде, который отец привез ему с рудников. Мы пошли следом за зверьми на водопой. Когда они ушли, мы напились. Воды хватало, но плохо было, что звери все время ели. Только и знали, что жевать. Какого зверя ни увидишь — обязательно жует: траву, кору, корни. А для нас еды никакой не было. Маис кончился. Мы могли есть только то, что ели бабуины, — маленькие сухие фиги, кишащие муравьями. Они росли на деревьях у воды. Быть как звери оказалось трудно.

Днем, в самый зной, мы иногда видели спящих львов. Они были цвета травы, и поначалу мы их не замечали, но мужчина замечал и отводил нас далеко назад, а потом мы обходили их кругом. Мне хотелось лечь и лежать, как львы. Наш маленький похудел, но все равно был очень тяжелый. Когда бабушка искала меня взглядом, чтобы посадить его мне на спину, я отворачивалась. А старший брат перестал разговаривать, и когда мы останавливались отдохнуть, его потом приходилось трясти, чтобы он поднялся, точно он стал как дедушка и ничего не слышал. Я заметила, что по лицу бабушки ползают мухи, а она их не сгоняет. Я испугалась, взяла пальмовый лист и отогнала их.

Мы шли и ночью и днем. Мы видели костры — это белые люди готовили еду в своих лагерях, и откуда пахло дымом и мясом. Мы смотрели, как гиены, вечно сгорбленные, как будто им стыдно, крадутся через буш на эти запахи. Когда они оборачивались, видны были их сверкающие глаза — большие и черные, совсем как у нас, когда мы смотрим друг на друга в темноте. От бараков, где жили люди, работавшие в лагерях, ветер доносил слова на нашем языке. Одна из наших женщин хотела пойти к ним ночью и попросить помощи. Они бы дали нам еды из мусорных ящиков, сказала она и громко заплакала, и нашей бабушке пришлось схватить ее и зажать ей рот. Мужчина, который нас вел, сказал, что мы должны держаться подальше от людей, работающих в Крюгер-парке: если они помогут нам, то лишатся работы. Если они нас заметят, то самое большее, что смогут сделать, — это притвориться, что они нас не видели, что видели только зверей.

По ночам мы иногда останавливались поспать немножко. Мы спали все вместе. Не помню, на которую ночь это было — ведь мы все время шли, и шли, и шли, — но однажды мы услышали львов. Они были совсем близко. И не рычали громко, как издали. А просто сопели — вроде как мы после того, как побегаем, но по-другому: слышно было, что они не бегут, а ждут чего-то, и совсем рядом. Мы все сбились в кучу, стали лезть друг на друга. Те, кто оказался с краю, рвались в середину. Меня прижали к женщине, от которой плохо пахло, потому что она боялась, но я обрадовалась, что за нее можно крепко ухватиться. Я молилась Богу, чтобы львы забрали кого-нибудь с краю и ушли. Я закрыла глаза, чтобы не видеть дерева, с которого лев мог спрыгнуть прямо на нас, в середину, где я была. Но тут мужчина, который нас вел, вскочил и стал лупить по дереву сухой веткой. Нас он учил вести себя тихо, а сам вдруг заорал. Стоял и орал на львов, как один пьяный у нас в деревне когда-то орал непонятно на кого. И львы ушли. Только потом порычали на него издали.

Мы ужасно устали. Когда мы переходили реки вброд, мой старший брат и мужчина, который нас вел, переносили бабушку с камня на камень. Бабушка у нас сильная, но она сбила ноги в кровь.

Мы больше не могли нести корзину на голове, вообще больше ничего не могли нести, кроме маленького. Мы бросили все вещи под кустом. Главное, наши тела все еще здесь, сказала бабушка. Потом мы поели каких-то диких фруктов, которых дома никогда не ели, и у нас разболелись животы. В тот день мы шли в траве, которую называют слоновьей травой, потому что она высокая, почти как слон. Дедушка не мог присесть на глазах у всех, как наш маленький делал, и отошел подальше. Нам нельзя было отставать. Мужчина, который вел нас, велел никому не отставать, но мы попросили его подождать дедушку.

И все остановились и стали ждать, когда же дедушка нас догонит. Но он так и не пришел. Был полдень, насекомые жужжали очень громко, и мы не слышали, как он шуршит травой. И не видели его, ведь трава была такая высокая, а он — такой маленький. Но он наверняка был где-то рядом, в этих своих штанах мешком и рубашке, которая давно уже порвалась, а бабушка не могла ее залатать, потому что ткани не было. Мы знали, что далеко он уйти не мог, ведь он был слабый и ходил медленно. Мы все пошли искать его, но не поодиночке, чтобы не потеряться в траве, как он. Трава лезла в глаза и в нос. Мы тихонько звали дедушку, но места в ушах, чтобы слышать, у него и так почти не осталось, и это жужжание, наверное, заняло его целиком. Мы все искали, искали его, но так и не нашли. Мы всю ночь провели в этой высокой траве. Мне приснилось, что я нашла его, что он свернулся клубочком и спит, вытоптав себе место в траве, как олени делают для своих детенышей.

Когда я проснулась, его по-прежнему не было. И мы опять пошли искать, и протоптали в траве тропинки, так что ему самому теперь было бы нетрудно нас найти. А потом мы просто сели и прождали до вечера. Когда солнце прямо над головой, вокруг очень тихо и кажется, что оно не сверху, а прямо у тебя в голове, даже если лежишь, как звери, под деревьями. Я лежала на спине и видела, как над нами кружат и кружат эти мерзкие птицы с кривыми клювами и ощипанными шеями. Мы их часто встречали — они кормились на костях мертвых зверей. Нам ни кусочка не оставалось. Они все кружили и кружили, то выше, то ниже, то снова выше. И вертели шеями туда-сюда. Кружили и кружили. Я видела, что бабушка, которая все время сидела с маленьким на руках, их тоже видит.

Под вечер мужчина, который вел нас, подошел к бабушке и сказал, что остальным пора идти. Если они не найдут вскорости еды для своих детей, дети умрут, сказал он.

Бабушка ничего не сказала.

— Я принесу вам воды, — сказал он, — а потом мы уйдем.

Бабушка поглядела на нас — на меня, на старшего брата, на маленького, которого она держала на руках. Мы смотрели, как другие люди встают и собираются. Я не могла поверить, что сейчас вокруг нас никого не останется. Что мы окажемся одни-одинешеньки в этом Крюгер-парке, где нас наверняка поймают полицейские или звери. Слезы потекли у меня из глаз и из носа прямо на руки, но бабушка не замечала. Она поднялась, расставив ноги, как делала дома, чтобы поднять вязанку хвороста, забросила маленького за спину и привязала его своей одеждой: верх платья у нее порвался и в вырезе виднелись большие груди, но для ребенка в них ничего не было. Пойдем, сказала она.

И мы ушли из этого места, заросшего высокой травой. Мы двинулись за остальными и за мужчиной, который вел нас. Мы снова пошли — туда, куда он нас вел.

Палатка просто огромная, больше церкви, больше школы, и привязана к колышкам в земле. Я не знала, что все так будет, когда мы наконец дойдем — дойдем туда. Я такую же палатку и раньше видела, когда мама водила нас в город, потому что услыхала, что там наши бойцы, и хотела спросить у них, не знают ли они, где отец. В той палатке люди молились и пели. Эта — синяя с белым, как и та, но она не для молитв и пения, мы просто живем в ней с другими людьми, которые пришли из нашей страны. Сестра из клиники говорит, что нас две сотни, не считая малышей, а малышей у нас стало больше, несколько родилось по дороге через Крюгер-парк.

В палатке всегда темно, даже когда солнце ярко светит, и там внутри как будто целая деревня. Только вместо домов у каждой семьи свое место, огороженное мешками или кусками картона от коробок — что удалось найти, тем и отгородились. Это для того, чтобы показать другим семьям, что это место наше и чтобы они не входили, хотя дверей нет, и окон тоже, и крыш нет, так что если ты не совсем маленький, то достаточно встать — и видно все, что у всех в домах делается. Некоторые даже сделали краску из растертых камней и раскрасили свои мешки.

Крыша, конечно, на самом деле есть — сама палатка. Но она очень высоко. Как небо. Огромная, будто гора, а мы сидим внутри. Дождь сверху не льет, но с боков вода подтекает и заливает улочки между нашими домами — они такие узенькие, что пройти можно только по одному. Малыши, вроде моего братика, играют в грязи. Приходится через них перешагивать. А мой братик не играет. Бабушка носит его в клинику по понедельникам, когда доктор приходит. Сестра говорит, у него что-то с головой. Она думает, это из-за того, что дома нам часто было нечего есть. Из-за войны. Из-за того, что отец пропал. И еще из-за того, что мы долго голодали в Крюгер-парке. Наш маленький просто лежит целыми днями у бабушки на коленях или под бочком и все смотрит на нас и смотрит. Он хочет что-то спросить, но видно, что не может. Если пощекотать его, он иногда может улыбнуться. В клинике нам дают специальный порошок, чтобы добавляли ему в овсянку. Может быть, он когда-нибудь поправится.

Когда мы дошли сюда, мы — я и старший брат — были точно как он. Я почти и не помню.

Люди из деревни рядом с палаткой отвели нас в клинику. Там надо было расписаться, что мы пришли — дошли туда через Крюгер-парк. Мы с другими детьми сели на траве, а потом у меня в голове все спуталось. Одна сестра была хорошенькая, с выпрямленными волосами и в красивых туфлях на высоких каблуках. Она принесла нам специальный порошок. Сказала, надо размешать его в воде и медленно выпить. Мы разорвали пакетики зубами и слизали весь порошок. Он налип мне на губы, но я и губы облизала, и пальцы. Некоторых детей стошнило. Но я только чувствовала, как у меня в животе все задвигалось, как этот порошок ползет там, будто змея. А потом я икала. Другая сестра велела нам выстроиться в ряд на веранде клиники, но мы не могли. Мы остались сидеть, где сидели, падая друг на друга. Сестры брали каждого за руку и втыкали в руку иголку. А потом — другую иголку, которой брали у нас кровь и переливали в малюсенькие бутылочки. Это чтобы мы не заболели. Но тогда я не понимала. Глаза у меня сами собой закрывались, и мне все чудилось, будто мы идем, вокруг трава высокая, и слоны. Я не понимала, что мы уже пришли туда.

Но у бабушки еще хватало сил, она смогла встать, и писать она умела, так что она расписалась за нас всех. А потом бабушка добилась для нас этого места в палатке, под стенкой, — это самое лучшее место, потому что, хотя в дождь и мокро, но зато, когда погода хорошая, можно стенку приподнять, и тогда на нас светит солнышко и запахи палатки выветриваются. Бабушка знает одну здешнюю женщину, которая показала ей, где взять хорошей травы для циновок, и бабушка сплела нам циновки. Раз в месяц в клинику приезжает грузовик с едой. Бабушка показывает одну из карточек, на которых она расписалась. В карточке пробивают дырочку, а нам дают мешок маисовой муки. Здесь есть тачки, на которых можно довезти мешок до палатки. Мой старший брат отвозит мешок, а потом они с другими мальчишками бегут наперегонки обратно — возвращают пустые тачки в клинику. Когда повезет, кто-то из мужчин дает ему денег, чтоб он довез пиво, которое тот купил в деревне. Хотя это не разрешается — считается, что тачку надо сразу отвозить обратно сестрам. Брат покупает лимонад и со мной делится, если я его догоню. А в другой день, тоже раз в месяц, из церкви привозят кучу старой одежды и сваливают во дворе клиники. Бабушка приносит другую карточку, чтобы в ней пробили дырочку, и мы что-нибудь себе выбираем. У меня уже есть два платья, две пары штанов и свитер, так что я могу ходить в школу.

Люди из деревни разрешили нам ходить в их школу. Я удивилась, когда услышала, что они говорят по-нашему, а бабушка сказала: мол, только поэтому они и разрешают нам жить на их земле. Давным-давно, во времена предков, не было забора, который тебя враз убивает, и не было никакого Крюгер-парка между ними и нами: мы были одним народом и нами правил один король, и так было на всей земле от самой нашей деревни и до этого места, куда мы пришли.

Мы живем в этой палатке уже очень долго — мне сравнялось одиннадцать, а младшему брату уже скоро будет три, хотя он совсем маленький, только голова большая, и он еще не совсем поправился. Люди вскопали землю вокруг палатки и посадили бобы, маис и капусту. Старики делают плетни из прутьев, чтобы огородить грядки. Искать работу в городах нам не разрешают, но некоторые женщины нашли работу в деревне и могут теперь кое-что покупать. Наша бабушка еще сильная и находит работу там, где люди строят дома, — в этой деревне строят красивые дома из кирпичей и цемента, а не из глины, как у нас. Бабушка подносит этим людям кирпичи и таскает на голове корзины с камнями. Так что у нее есть деньги на сахар и чай, на молоко и мыло. В лавке ей дали календарь, и она повесила его у нас над головой, на стенку палатки. В школе я хорошо учусь, и бабушка набрала рекламных листков у магазина, где люди их выбрасывают, и обернула мои учебники. Она заставляет меня и старшего брата делать уроки засветло, потому что места в палатке нам хватает, только чтобы лежать всем вместе, вплотную, как мы спали в Крюгер-парке, а к тому же свечи дорогие. Купить себе туфли для церкви бабушка еще не может, но нам с братом она купила черные туфли для школы и крем, чтобы их чистить. Каждое утро, когда люди в палатке просыпаются, малыши начинают плакать, взрослые проталкиваются к выходу, а некоторые дети выскребают из котлов остатки вчерашней каши, мы с братом начинаем начищать туфли. Потом бабушка велит нам сесть на циновки и вытянуть ноги, чтобы она могла проверить, хорошо ли мы постарались. Больше ни у кого во всей палатке нет настоящих школьных туфель. Когда мы с братом и бабушкой смотрим на них, кажется, будто мы снова дома, и нет никакой войны, и ничего с нами не случилось.

Иногда к нам приходят белые люди и фотографируют нас, как мы живем в палатке. Они говорят, что снимают фильм. Я такого никогда не видела, но знаю, что это. Одна белая женщина протиснулась прямо к нам, на наше место, и стала задавать бабушке вопросы, а человек, который понимал язык белой женщины, повторял нам их на нашем языке.

— Сколько времени вы уже так живете?

— Здесь, вы хотите сказать? — уточняет бабушка. — В этой палатке? Два года и один месяц.

— В чем ваша надежда на будущее?

— Ни в чем. Я здесь.

— Но ваши дети?..

— Я хочу, чтобы они выучились. Тогда они смогут найти хорошую работу и зарабатывать деньги.

— Надеетесь ли вы вернуться в Мозамбик? На ину?

— Я туда не вернусь.

— Но когда война закончится… Вряд ли вам мешает остаться здесь… Разве вы не хотите вернулся домой.

По-моему, бабушка не хотела больше ничего говорить. По-моему, она не хотела отвечать белой женщине. Но белая женщина склонила голову набок и улыбнулась нам.

Тогда бабушка отвернулась от нее и сказала:

— Некуда возвращаться. Нет никакого дома. Почему бабушка так говорит? Почему? Я обязательно вернусь. Вернусь обратно, через весь Крюгер-парк. Война закончится, и бандитов больше не будет, а там, дома, нас, может быть, ждет мама. И может быть, дедушка просто потерялся и отстал, а потом пошел обратно потихонечку и вернулся через Крюгер-парк домой. И тоже ждет нас. Они ждут нас дома, и я их никогда не забуду.