Пушкин в Михайловском

Гордин Аркадий Моисеевич

Год 1824 

 

 

«Удалить его в имение родителей…»

После летнего месяца 1819 года Пушкину довелось увидеть Михайловское лишь через пять лет. Он был в это время уже знаменитым поэтом — автором «Руслана и Людмилы», «Кавказского пленника», «Бахчисарайского фонтана». И попал он в Михайловское не по собственной воле.

Этому предшествовала ссылка на юг, в Кишинёв, куда царь отправил его весною 1820 года за вольнолюбивые стихи и политические эпиграммы, под начало генерала И. Н. Инзова — главного попечителя иностранных поселенцев южного края России.

Первая ссылка окончилась неожиданно, изменив участь поэта не в лучшую сторону.

Пушкин жил тогда в Одессе, куда переведён был из Кишинёва по ходатайству друзей. Новый его начальник граф Михаил Семёнович Воронцов, с судьбой которого вскоре причудливо переплелась судьба Пушкина, был в 1823 году назначен генерал-губернатором обширного Новороссийского края и наместником Бессарабии, после нескольких лет опалы. Вернувшись в 1818 году из Франции, где он командовал оставленным там русским корпусом, Воронцов имел неосторожность подписать вместе с другими лицами представленную царю «Записку» о постепенной отмене крепостного права. Сделал это не из любви к закрепощённому народу, а из соображений чисто практических. Будучи воспитан в Англии, он хорошо усвоил, что вольнонаёмный труд куда выгоднее рабского. «Записка» послужила причиной немилости. И вот, став новороссийским генерал-губернатором, получив огромную власть (к чему всегда стремился), Воронцов всеми силами старался эту власть удержать и, действуя соответственно, не жалел сил в новой должности, чтобы заслужить полное доверие и расположение царя. Но, как показали последующие события, в этом не преуспел.

В октябре 1823 года Александр I прибыл в старинный украинский городок Тульчин, где находился штаб расквартированной на юге 2-й армии. Царь хотел лично убедиться, правдивы ли доносы о крамольных настроениях офицеров 2-й армии, своим присутствием на смотрах и осенних учениях выказать внимание войскам и попытаться оживить свою сильно пошатнувшуюся популярность «освободителя Европы». Царь был любезен со всеми и только Воронцова не удостоил ни доброго слова, ни малейшего внимания. И это не было случайностью. В декабре того же года в связи со своим тезоименитством царь наградил и повысил в чине многих высших офицеров. А Воронцова обошёл. Несмотря на военные заслуги и нынешнее важное назначение, граф не получил столь желанного для него «полного» генерала — как был, так и остался генерал-лейтенантом. И это не могло не взволновать Воронцова. Стараясь понять, в чём причина немилости, он пришёл к выводу, что недоброжелатели, следящие за каждым его шагом, нашёптывают царю, что граф-де не раскаялся, как был, так и остался либералом, что доказывает хотя бы покровительство людям неблагонадёжным, в том числе — Пушкину.

Учитывая, чем чревато подобное обвинение, Воронцов поспешил оправдаться — написал письмо царю. Послал его, с просьбой передать по назначению, любимцу царя, начальнику штаба 2-й армии генералу П. Д. Киселёву, находившемуся в то время в Петербурге. Надеясь, что Киселёв замолвит за него слово, в письме к нему приводил свои оправдания. «Что же касается тех людей (т. е. тайных недоброжелателей, — А. Г.), я хотел бы, чтобы повнимательнее присматривались к тому, кто в действительности меня окружает и с кем я говорю о делах. Если имеют в виду Пушкина …, то я говорю с ним не более 4 слов в две недели, он боится меня, так как хорошо знает, что при первых дурных слухах о нём я отправлю его отсюда и что тогда уже никто не пожелает взять его к себе; я вполне уверен, что он ведёт себя много лучше и в разговорах своих гораздо сдержаннее, чем раньше, когда находился при добром генерале Инзове, который забавлялся спорами с ним, пытаясь исправить его путём логических рассуждений, а затем дозволял ему жить одному в Одессе, между тем как сам оставался в Кишинёве. По всему, что я узнаю о нём и через Гурьева (градоначальник Одессы.— А. Г.), и через Казначеева (начальник канцелярии генерал-губернатора.— А. Г.), и через полицию, он теперь вполне благоразумен и сдержан; если бы было иначе, я отослал бы его, и лично я был бы этому очень рад, так как не люблю его манер и не такой уж поклонник его таланта»… Так 6 марта 1824 года в письмах Воронцова впервые появилось имя Пушкина, и отнюдь не в духе доброжелательности.

Друзья поэта добивались его перевода из Кишинёва в Одессу, надеясь, что Воронцов, известный в публике не только как боевой генерал, но и как просвещённый вельможа, благосклонно отнесётся к Пушкину. «Меценат, климат, море, исторические воспоминания — всё есть; за талантом дело не станет»,— писал П. А. Вяземскому А. И. Тургенев, много способствовавший переводу Пушкина.

В первые месяцы жизни Пушкина в Одессе действительно казалось, что всё складывается для него наилучшим образом. В августе 1823 года Пушкин с удовлетворением сообщал брату, что Воронцов принял его «очень ласково», объявил, что берёт его под своё начальство и оставляет в Одессе. В начале декабря поэт сообщал А. И. Тургеневу: «Теперь мне было бы совершенно хорошо, если б не отсутствие кой-кого». Он имел в виду друзей.

В конце 1823 года Пушкин не жаловался на жизнь. А через полгода написал тому же А. И. Тургеневу, что «не мог ужиться с Воронцовым; дело в том, что он начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением».

Что же изменилось? Вначале ласков, затем — причём «вдруг», то есть неожиданно — «непристойное неуважение». Дело в том, что вначале, получив назначение, собираясь обосноваться в Одессе, построить там для себя дворец, окружить себя «двором», подчинёнными и местной знатью, Воронцов был не прочь выказать себя меценатом — иметь при себе «придворного» поэта. Но очень скоро он понял, что ошибся в расчётах, что Пушкин всем своим поведением — независимостью, гордостью — исключает всякие попытки меценатства, покровительства. «На хлебах у Воронцова я не стану жить — не хочу и полно». Это строка из письма Пушкина брату.

Сперва, среди многочисленных дел и разъездов, граф не думал о Пушкине. Правда, его неприятно задевало, что ссыльный поэт явно влюблён в его жену Елизавету Ксаверьевну, стал одним из завсегдатаев её гостиной, что графиня, любящая поэзию, отличала его, как говорила, за талант. И всё-таки это не меняло снисходительно-равнодушного отношения графа к Пушкину, пока не стало ясно, что тот — одна из причин недоверия к нему высших властей. И тогда пришло решение — во что бы то ни стало избавиться от Пушкина.

Воронцов начал действовать. Не дожидаясь ответа из Петербурга на письмо царю, посланное через Киселёва, уже в конце марта 1824 года написал министру иностранных дел графу Нессельроде, по ведомству которого Пушкин числился: «Граф! Вашему сиятельству известны причины, по которым не столь давно молодой Пушкин был отослан с письмом от графа Каподистрия (статс-секретарь — А. Г.) к генералу Инзову. Когда я приехал сюда, генерал Инзов представил его в моё распоряжение, и с тех пор он живёт в Одессе, где находился ещё до моего приезда, в то время как генерал Инзов был в Кишинёве. Я не могу пожаловаться на Пушкина за что-либо; напротив, он, кажется, стал гораздо сдержаннее и умереннее прежнего, но собственные интересы молодого человека, не лишённого дарования, недостатки которого происходят скорее от ума, чем от сердца, заставляют меня желать его удаления из Одессы. Главный недостаток Пушкина — честолюбие. Он прожил здесь сезон морских купаний и имеет уже множество льстецов, хвалящих его произведения; это поддерживает в нём вредное заблуждение и кружит ему голову тем, что он замечательный писатель, в то время как он только слабый подражатель писателя, в пользу которого можно сказать очень мало [Байрона]… По всем этим причинам я прошу ваше сиятельство довести об этом деле до сведения государя и испросить его решения. Если Пушкин будет жить в другой губернии, он найдёт более поощрителей к занятиям и избежит здешнего опасного общества. Повторяю, граф, что прошу об этом только ради его самого; надеюсь, моя просьба не будет истолкована ему во вред, и вполне убеждён, согласившись со мною, ему можно будет дать более возможностей развить его рождающийся талант, удалив его от того, что так ему вредит — от лести и соприкосновения с заблуждениями и опасными идеями».

Письмо это даёт достаточное представление о тех приёмах, к которым прибегал Воронцов, желая избавиться о Пушкина. Да не только от него. Не случайно хорошо знавший графа по армии декабрист С. Г. Волконский считал его человеком «ненасытным в тщеславии, не терпящим совместничества, неблагодарного к тем, которые оказывали ему услуги, неразборчивого в средствах для достижения своей цели и мстительного донельзя против тех, которые или стоят на его пути, или, действуя по совести, не хотят быть его рабами». Под видом заботы о поэте Воронцов фактически послал на него в Петербург политический донос. Ведь из письма к Нессельроде недвусмысленно следовало, что Пушкин — главная притягательная сила для здешнего «опасного общества» — местных вольнодумцев, наезжающих в сезон морских купаний офицеров 2-й армии, военной и штатской молодёжи из разных губерний России. Пушкин, высланный из Петербурга, опасен и в Одессе, где приобрёл уже «множество льстецов».

За первым письмом к Нессельроде последовали и другие. Упорно добиваясь, чтобы его «избавили» от Пушкина, Воронцов в общей сложности послал в Петербург восемь писем. В середине мая ему был прислан личный рескрипт царя (что означало благоволение), где хотя и не было ещё прямого ответа на просьбу о Пушкине, но было о «стекающихся» в Одессу лицах, распространяющих «неосновательные и противные» толки, о «вредном влиянии» этого на «слабые умы» и о принятии «строгих мер» — то есть о пресечении вольнодумства. А значит — одобрялось отношение графа к Пушкину. Руки у Воронцова были развязаны.

22 мая коллежскому секретарю Пушкину в числе нескольких мелких чиновников было предписано отправиться в Херсонский, Елисаветградский и Александрийский уезды Екатеринославской губернии для получения сведений о местах, поражённых саранчой, для обследования их, проверки принятых мер и донесения об этом.

Это было оскорблением, и притом нарочитым. Не имея возможности придраться к поэту (тот был на редкость сдержан), граф, чтобы вынудить его совершить необдуманный поступок, не побрезговал провокацией — посылкой «на саранчу».

Пушкин не ослушался, внял советам доброжелателей. Но, вернувшись «с саранчи», сделал то, на что рассчитывал изощрённый ум Воронцова,— подал прошение об отставке. Начальнику канцелярии генерал-губернатора А. И. Казначееву, отговаривавшему от этого неосторожного шага, писал: «Я устал быть в зависимости от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, мне наскучило, что в моём отечестве ко мне относятся с меньшим уважением, чем к любому юнцу — англичанину, явившемуся щеголять среди нас своей тупостью и своей тарабарщиной… Несомненно, граф Воронцов, человек неглупый, сумеет обвинить меня в глазах света: победа очень лестная, которою я позволю ему полностью насладиться, ибо я столь же мало забочусь о мнении света, как о брани и восторгах наших журналов».

Пушкин рассчитался с Воронцовым, заклеймив его эпиграммами «Певец Давид был ростом мал», «Полумилорд, полукупец», стихотворением «Сказали раз царю».

А события между тем развивались к полному удовольствию «полумилорда». «Я представил императору ваше письмо о Пушкине,— сообщал ему Нессельроде.— Он был вполне удовлетворён, как вы судите об этом молодом человеке».

Царь был вполне удовлетворён… С тех пор, как Пушкин осмелился в своей оде «Вольность» изобразить убийство Павла I, злопамятный, мстительный Александр I стал его личным врагом. Причастный к убийству своего отца, Александр не выносил напоминания об этом. Он с самого начала считал, что Пушкина за «возмутительные» стихи надо сослать в Сибирь. Снизойдя к просьбам влиятельных лиц и убедительным доводам Каподистрии, разрешил отправить поэта не в Сибирь или Соловецкий монастырь, а в Новороссию служить у генерала Инзова, но при этом пребывал в убеждении, что Пушкин слишком легко отделался и заслуживает более сурового наказания. Царь не забывал о Пушкине. Стоило начаться греческому восстанию, и в Кишинёв к Инзову полетел запрос о Пушкине. Тайные агенты сообщали, что в Бессарабии появились масонские ложи, и снова запрос «касательно г-на Пушкина»…

Только благодаря Инзову, аттестовавшему своего подопечного с лучшей стороны, Пушкина не трогали. Но царь следил за ним, ждал повода, чтобы ужесточить наказание. И когда в Петербург полетели доносы от Воронцова и когда к тому же московская полиция перехватила письмо Пушкина, где он сообщал В. К. Кюхельбекеру, что берёт «уроки чистого афеизма», то есть — атеизма, у англичанина «глухого философа», отрицающего существование бога и бессмертие души, повод был налицо, кара не замедлила последовать.

11 июля 1824 года Нессельроде сообщал Воронцову: «Я подал на рассмотрение императора письмо, которое ваше сиятельство прислали мне, по поводу коллежского секретаря Пушкина. Его величество вполне согласился с вашим предложением об удалении его из Одессы, после рассмотрения тех основательных доводов, на которых вы основываете ваши предложения, и подкреплённых в это время другими сведениями, полученными его величеством об этом молодом человеке. Всё доказывает, к несчастию, что он слишком проникся вредными началами, так пагубно выразившимися при первом вступлении его на общественное поприще. Вы убедитесь в этом из приложенного при сём письма, его величество поручил переслать его вам… Вследствие этого его величество, в видах законного наказания, приказал мне исключить его из списков чиновников министерства иностранных дел за дурное поведение; впрочем, его величество не соглашается оставить его совершенно без надзора на том основании, что, пользуясь своим независимым положением, он будет, без сомнения, всё более и более распространять те вредные идеи, которых он держится, и вынудит начальство употребить против него самые строгие меры. Чтобы отдалить по возможности такие последствия, император думает, что в этом случае нельзя ограничиться только его отставкою, но находит необходимым удалить его в имение родителей, в Псковскую губернию, под надзор местного начальства. Ваше сиятельство не замедлит сообщить г. Пушкину это решение, которое он должен выполнить в точности, и отправить его без отлагательства в Псков, снабдив прогонными деньгами».

На другой день — 12 июля Нессельроде препроводил копию этого предписания в Ригу, генерал-губернатору маркизу Ф. О. Паулуччи, извещая, что Пушкина «его величество положил сослать в Псковскую губернию, вверяя вашим, господин маркиз, неусыпным заботам и надзору местных властей». Паулуччи, получив извещение Нессельроде, сразу же послал (с приложением копии его) предписание о Пушкине гражданскому губернатору Б. А. Адеркасу.

Ничего не подозревая об уготованной ему участи, Пушкин, как бы ни обернулось дело с отставкой, о которой он сам просил, рассчитывал остаться в Одессе и всецело посвятить себя литературным занятиям. Известие о новой, ещё более тягостной ссылке застало его врасплох и на время лишило душевного равновесия. По словам приехавшей тогда в Одессу Веры Фёдоровны Вяземской, «когда была решена его высылка из Одессы, он прибежал впопыхах с дачи Воронцовых, весь растерянный, без шляпы и перчаток, так что за ними послали человека».

24 июля Воронцов из Симферополя предписал одесскому градоначальнику графу Гурьеву объявить Пушкину решение царя и взять у него подписку о немедленном выезде и точном следовании по предписанному маршруту, без каких-либо остановок по пути к Пскову. Если Пушкин такую подписку даст, разрешить ему ехать одному. В противном случае отправить его с надёжным чиновником.

29 июля Гурьев уже доносил Воронцову: «Вследствие повеления вашего сиятельства о коллежском секретаре Пушкине, имею честь донести: высочайшая государя императора воля о нём мною лично ему объявлена. Он дал поднесённую при сём подписку и завтрашний день отправляется отсюда в город Псков по данному от меня маршруту через Николаев, Елизаветград, Кременчуг, Чернигов и Витебск. На прогоны к месту назначения по числу вёрст 1621 на три лошади выдано ему денег 389 р. 4 коп.».

Подписка, «поднесённая» Пушкину, была следующего содержания: «Нижеподписавшийся сим обязывается по данному от г. одесского градоначальника маршруту без замедления отправиться из Одессы к месту назначения в губернский город Псков, не останавливаясь нигде на пути по своему произволу, а по прибытии в Псков явиться лично к г. гражданскому губернатору. Одесса, [июля] 29 дня 1824».

Через день, 31 июля 1824 года, Пушкин со своим верным дядькой Никитой Тимофеевичем, который был при нём все годы южной ссылки, в той же родительской коляске, в которой отправлялись они из Петербурга, выехал из Одессы по назначенному маршруту и 9 августа был уже в Михайловском.

В нарушение предписания в Псков к гражданскому губернатору не стал заезжать.

Через две недели после высылки Пушкина из Одессы П. А. Вяземский писал из Москвы А. И. Тургеневу: «Последнее письмо жены моей наполнено сетованиями о жребии несчастного Пушкина. От неё он отправился в ссылку; она оплакивает его как брата. Они до сих пор не знают причин его несчастья. Как можно такими крутыми мерами поддразнивать и вызывать отчаяние человека! Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство заточить пылкого кипучего юношу в деревне русской? Правительство верно было обольщено ложными сплетнями. Да и что такое за наказание за вины, которые не подходят ни под какое право? Неужели в столицах нет людей более виновных Пушкина? Столько вижу из них обрызганных грязью и кровью! А тут за необдуманное слово, за неосторожный стих предают человека на жертву. Это напоминает мне басню „Мор зверей“. Только там глупость в виде быка платит за чужие грехи, а здесь — ум и дарование. Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревню на Руси? Должно точно быть богатырём духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина».

 

«Ссылочный невольник»

На последней перед Михаиловским почтовой станции в Опочке поэта ждал с лошадьми кучер Пушкиных Пётр Парфенов. Никто из родных встречать не приехал.

Сергея Львовича о предстоящем прибытии сына, по-видимому, известил губернатор Адеркас. Вскоре он вызвал Пушкина в Псков и взял с него подписку в том, что он, Пушкин, обязуется «жить безотлучно в поместье родителя своего, вести себя благонравно, не заниматься никакими неприличными сочинениями и суждениями, предосудительными и вредными общественной жизни, и не распространять оных никуда».

В Михайловском в то лето жила вся семья — Сергей Львович, Надежда Осиповна, Ольга, Лев и няня Арина Родионовна. Пушкин не видел их четыре года. «Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше,— писал Пушкин,— но скоро всё переменилось». Узнав подробнее от местных властей о причине внезапного приезда сына (ссылка за дурное поведение, за безбожие), Сергей Львович впал в паническое настроение. Он испугался, ожидая и для себя больших неприятностей, и накинулся на сына с упрёками и претензиями.

Себялюбивый, эгоистичный Сергей Львович и прежде не был заботливым и чутким отцом. Зная бедственноематериальное положение находившегося на юге Александра, он слал ему не деньги, а лишь любезные письма. «Это напоминает мне Петербург,— писал Пушкин из Одессы брату,— когда, больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы я брал извозчика от Аничкова моста, он вечно бранился за 80 коп. (которых верно б ни ты, ни я не пожалели для слуги)».

Семейные распри усугубляли и без того тяжёлое душевное состояние, в котором поэт приехал в Михайловское.

А я от милых южных дам, От жирных устриц черноморских, От оперы, от тёмных лож И, слава богу, от вельмож Уехал в тень лесов Тригорских, В далёкий северный уезд; И был печален мой приезд.

Из двадцати пяти лет своей жизни четыре он провёл уже в ссылке. Впереди была новая ссылка — в глуши, в одиночестве. И бог весть на сколько лет…

Позднее, сравнивая этот свой приезд в псковскую деревню с теми, другими, в юности, он писал:

В разны годы Под вашу сень, Михайловские рощи, Являлся я; когда вы в первый раз Увидели меня, тогда я был Весёлым юношей, беспечно, жадно Я приступал лишь только к жизни; годы Промчалися, и вы ко мне прияли Усталого пришельца; я ещё Был молод, но уже судьба и страсти Меня борьбой неравной истомили. Утрачена в бесплодных испытаньях Была моя неопытная младость, И бурные кипели в сердце чувства И ненависть и грёзы мести бледной.

Положение его в семье с каждым днём становилось всё более тягостным. Отношения с отцом не налаживались. Напротив — обострялись.

Дело в том, что Адеркас, исполняя волю высшего начальства, поручил псковскому губернскому предводителю дворянства А. И. Львову подыскать среди опочецких или новоржевских дворян «попечителя», который бы наблюдал за «поступками и поведением» ссыльного поэта. Львов попытался назначить «попечителем» соседа Пушкиных И. М. Рокотова, но тот отказался, сославшись на плохое состояние здоровья. Желающих выполнять полицейскую миссию не находилось. И тогда возникла мысль поручить это отцу — Сергею Львовичу.

В рапорте, отправленном Паулуччи 4 октября, Адеркас, характеризуя Сергея Львовича, как человека известного в губернии по «добронравию» и «честности», сообщал, что коллежский секретарь Александр Пушкин «поручен в полное его смотрение с тем заверением, что он будет иметь бдительное смотрение и попечение за сыном своим». Решение Адеркаса Паулуччи одобрил.

Получив через опочецкого уездного предводителя дворянства А. Н. Пещурова предложение шпионить за сыном, Сергей Львович малодушно согласился. Пушкин, узнав об этом, попытался объясниться, но отец не пожелал с ним говорить. Мало того, вызвал к себе Льва и запретил ему знаться со старшим братом. Пушкин и раньше подозревал, что отец восстанавливает против него Льва. Теперь подозрения подтвердились.

Пушкин не мог больше сдерживаться. Он был в крайности. Явился к отцу и высказал всё. Произошла тяжёлая сцена. В тот же день он написал отчаянное письмо в Псков Адеркасу: «Милостивый государь Борис Антонович. Государь император высочайше соизволил меня послать в поместье моих родителей, думая тем облегчить их горесть и участь сына. Неважные обвинения правительства сильно подействовали на сердце моего отца и раздражили мнительность, простительную старости и нежной любви его к прочим детям. Решился для его спокойствия и своего собственного просить его императорское величество да соизволит меня перевести в одну из своих крепостей. Ожидаю сей последней милости от ходатайства вашего превосходительства». Это случилось 31 октября.

Тогда же в Тригорском Пушкин написал ещё одно письмо — Жуковскому. Сделать это уговорила Прасковья Александровна, которой, зная её расположение к нему, Пушкин обо всём рассказал. В письме к Жуковскому говорилось: «Милый, прибегаю к тебе. Посуди о моём положении… Отец, испуганный моей ссылкою, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь; Пещуров, назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче быть моим шпионом; вспыльчивость и раздражительная чувствительность отца не позволили мне с ним объясниться; я решился молчать. Отец начал упрекать брата в том, что я преподаю ему безбожие. Я всё молчал. Получают бумагу, до меня касающуюся. Наконец желая вывести себя из тягостного положения, прихожу к отцу, прошу его позволения объясниться откровенно… Отец осердился. Я поклонился, сел верьхом и уехал. Отец призывает брата и повелевает ему не знаться avec ce monstre, ce fils dénaturé. …(Жуковский, думай о моём положении и суди). Голова моя закипела. Иду к отцу, нахожу его с матерью и высказываю всё, что имел на сердце целых 3 месяца. Кончаю тем, что говорю ему в последний раз. Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить… Перед тобою не оправдываюсь. Но чего же он хочет для меня с уголовными своими обвинениями? рудников сибирских и лишение чести? спаси меня хоть крепостию, хоть Соловецким монастырём. Не говорю тебе о том, что терпят за меня брат и сестра — ещё раз спаси меня.

А. П.

31 окт.

Поспеши: обвинение отца известно всему дому. Ни не верит, но все его повторяют. Соседи знают. Я с ними не хочу объясняться — дойдёт до правительства, посуди,что будет. Доказывать по суду клевету отца для меня ужасно, и на меня и суда нет. Я hors la loi.

P. S. Надобно тебе знать, что я уже писал бумагу губернатору, в которой прошу его о крепости, умалчивая о причинах. П. А. Осипова, у которой пишу тебе эти строки, уговорила меня сделать тебе и эту доверенность. Признаюсь, мне немного на себя досадно, да, душа моя,— голова кругом идёт».

То, что Пушкин сгоряча мог отправить письмо губернатору, очень встревожило Прасковью Александровну. Она понимала, что последствия могут быть крайне нежелательные. А потому, со своей стороны, сразу же написала Жуковскому и послала ему копию письма Пушкина к Адеркасу, чтобы Жуковский был полностью в курсе дела. «Милостивый государь Василий Андреевич,— писала Прасковья Александровна,— искреннее участие (не светское), которое я… принимаю в участи Пушкина, пусть оправдает в сию минуту перед вами меня, милостивый государь, в том, что, не имея чести быть вам знакомой, решилась начертать сии строки. Из здесь приложенного письма усмотрите вы, в каком положении находится молодой пылкий человек, который, кажется, увлечённый сильным воображением, часто к несчастию своему и всех тех, кои берут в нём участие, действует прежде, а обдумывает после <…> Г. Адеркас, хотя человек и добрый, но был прежде полицемейстер. Я трепещу следствий <…> Не дайте погибнуть сему молодому, но, право, хорошему любимцу Муз. Помогите ему там, где вы; а я, пользуясь несколько его дружбою и доверенностью, постараюсь, если не угасить вулкан,— по крайней мере, направить путь лавы безвредно для него».

Пушкин сам понимал, что поступил опрометчиво, под влиянием минуты. Понимал, что если его ссора с отцом получит широкую огласку (в письме Адеркасу он о ней умолчал), то враги его, которых немало, постараются представить его царю, как человека, лишённого всяких моральных устоев, не почитающего даже родителей, презревшего законы человеческие и божеские, не терпящего никаких ограничений. Поэтому написал вслед уехавшему в начале ноября из Михайловского в Петербург брату Льву: «Скажи от меня Жуковскому, чтоб он помолчал о происшествиях, ему известных. Я решительно не хочу выносить сору из Михайловской избы, — и ты, душа, держи язык на привязи».

Жуковский между тем прислал ответ и Пушкину, и Прасковье Александровне. 12 ноября он писал Осиповой: «Милостивая государыня Прасковья Александровна. Я имел честь получить письмо ваше, которое, признаюсь, привело меня в совершенное замешательство; я не знал, что делать, кого просить и о чём. Слава богу, что всё само собою устроилось. Лев Пушкин уверял меня, что письмо к Адеркасу остановлено и что оно никаких следствий иметь не может». И в конце добавлял: «Усерднейше прошу вас уведомить меня о следствиях, которые имело письмо к Адеркасу».

Что же позволило Льву Пушкину уверить Жуковского, что письмо его брата к псковскому губернатору «остановлено» и никаких следствий иметь не может? В письме П. А. Осиповой Жуковскому есть такая фраза: «Я всё сделала, что могла, чтобы предупредить следствие оной (т. е. просьбы Пушкина заменить деревню крепостью. — А. Г.), но не знаю, удачно ли». Очевидно, Прасковья Александровна сразу же приняла свои меры, чтобы остановить письмо Пушкина, а в том случае, если оно уже доставлено, нейтрализовать его действие. Это и имел в виду Лев Пушкин. Но и сама Прасковья Александровна, и Жуковский не были уверены в успехе. Потому и просил Жуковский сообщить ему, чем кончилось дело.

Это не было ясно и Пушкину. «Здесь слышно,— писал он Льву, — будто губернатор приглашает меня во Псков. Если не получу особенного повеления, верно я не тронусь с места. Разве выгонят меня отец и мать. Впрочем я всего ожидаю. Однако поговори, заступник мой, с Жуковским и Карамзиным. Я не прошу от правительства полумилостей; это была бы полу-мера, и самая жалкая. Пусть оставят меня так, пока царь не решит моей участи. Зная его твёрдость и, если угодно, упрямство, я бы не надеялся на перемену судьбы моей, но со мной он поступил не только строго, но и несправедливо. Не надеясь на его снисхождение — надеюсь на справедливость его».

Обстоятельства, к счастью, сложились так, что история с письмом окончилась благополучно. Правда, это выяснилось лишь в начале двадцатых чисел ноября. «Скажи моему гению-хранителю, моему Жуковскому, что, слава богу, всё кончено. Письмо моё к Адеркасу у меня»,— писал Пушкин брату. А Прасковья Александровна 22 ноября сообщала Жуковскому: «Приятной обязанностью себе поставлю исполнить желание ваше насчёт положения дел любезного нашего поэта. К похождению письма его смело можно сказать, что на сей раз Puchkine fût plus heureux que sage. У вас был ужасный потоп, а у нас распутица. Посланный его, не нашед губернатора во Пскове, через неделю возвратился, не отдав письмо никому. Теперь отдал его А. С-чу, и он сказал мне вчера, что его уничтожил, и душе моей стало легче».

Через неделю, стараясь оправдаться перед Жуковским по поводу всего происшедшего, Пушкин ещё раз объяснял ему причину своих волнений. «Мне жаль, милый, почтенный друг, что наделал эту всю тревогу; но что мне было делать? я сослан за строчку глупого письма (истинной причины ссылки Пушкин не знал — А. Г.); что было бы, если правительство узнало бы обвинение отца? что пахнет палачом и каторгою. Отец говорил после: „экой дурак, в чём оправдывается! да он бы ещё осмелился меня бить! да я бы связать его велел! — зачем же обвинять было сына в злодействе несбыточном? да как он осмелился, говоря с отцом, непристойно размахивать руками? это дело десятое. Да он убил отца словами!“ — каламбур и только. Воля твоя, тут и поэзия не поможет».

Три первых самых трудных месяца в Михайловском подходили к концу. После 10 ноября следом за Львом в сопровождении приказчика Михайлы Калашникова уехала и Ольга. А вскоре и родители.

Перед отъездом Сергей Львович сообщил Пещурову, что «не может воспользоваться доверием» генерал-губернатора Паулуччи и взять на себя смотрение за сыном, потому что, «имея главное поместье в Нижегородской губернии, а всегдашнее пребывание в Санкт-Петербурге», он по делам своим «может потерпеть совершенное расстройство, оставаясь неотлучно при одном сыне».

Непосредственным «опекуном» Пушкина остался Пещуров.

Существует предположение, что осенью 1824 года Пушкин тайно ездил в Бронницы Новгородской губернии, за 350 вёрст от Михайловского, где квартировал драгунский полк. Предположение основано на письме офицера этого полка Н. И. Филимонова к сестре от 15 сентября 1825 года, в котором тот сообщает, будто познакомился с Пушкиным «прошлого года, когда он проезжал через Бронницы в Петербург»… Но предположение это явно неосновательно. Всё, что мы знаем о жизни Пушкина этого времени, не позволяет серьёзно говорить о его поездках не только в Петербург, но и в Бронницы. Или речь в письме Филимонова идёт о Льве Сергеевиче, который по дороге из Михайловского в Петербург в ноябре мог завернуть из Порхова к друзьям в Бронницы и там читал стихи брата, или просто молодой офицер хотел похвастать своим знакомством с знаменитым поэтом перед сестрой, которую Пушкин «очень занимал».

 

Тригорские друзья

Вскоре после отъезда Льва Пушкин писал ему: «…я в Михайловском редко». Пока здесь жили родители, дома он только ночевал. С утра пораньше садился на коня и уезжал в Тригорское. Туда же просил адресовать ему письма. «Пиши мне,— наказывал он Вяземскому.— Её высокородию Прасковье Александровне Осиповой, в Опочку, в село Тригорское, для дост. А. С.».

Большой, нескладный снаружи, но уютный внутри тригорский дом, как и прежде, встречал его звуками весёлых голосов, домовитой суетой, девичьим смехом.

Неприглядный наружный вид одноэтажного, длинного тригорского дома, как мы знаем, объяснялся тем, что постройка эта никогда не предназначалась под господское жилище, а была полотняной фабрикой. Задумав перестроить свой обветшалый дом, владелица Тригорского с семьёй перебралась в пустующую фабрику, приспособив её для временного жилья и украсив двумя незатейливыми фронтонами, да здесь и осталась.

Кроме комнат самой Прасковьи Александровны и старшего сына Алексея Вульфа, старших дочерей, падчерицы, детской в доме, в особой комнате, помещалась библиотека, были гостиная, столовая, классная, где учились дети, запасная комната для гостей, девичья, кладовая для припасов, кухня.

Обстановка комнат не отличалась особой роскошью, но была значительно богаче, чем в Михайловском. Дом был более обжитой, более обихоженный дворовыми под надзором строгой хозяйки. Небольшие светлые комнаты со стенами, выкрашенными клеевой краской, белёными или изразцовыми печами, множеством тонконогих столиков для карт и для вышивания, мягкими диванами и креслами, фортепьяно в гостиной, зеркалами, портретами и картинами на стенах, причудливыми лампами, фарфоровыми безделушками, множеством цветов в горшках дышали покоем и уютом.

После смерти второго мужа — И. С. Осипова, скончавшегося незадолго до приезда Пушкина, 5 февраля 1824 года, и оставившего жене двух малолетних дочерей Марию и Екатерину, а также свою дочь от первого брака Александру (Алину), — Прасковья Александровна снова оказалась главой семьи. С нею жили и старшие дочери — Анна Николаевна (Анета) и Евпраксия Николаевна (Зизи) Вульф.

Вместе со своей сводной сестрой Алиной Осиповой они составляли то молодое женское общество, которое и в эти трудные месяцы, да и после, скрашивало деревенскую жизнь поэта.

Особенно дорожил Пушкин дружеским расположением и заботливым вниманием Прасковьи Александровны, которая относилась к нему подлинно по-родственному. Она и Пушкины не состояли в родстве, но были свойственниками. Старшая сестра Прасковьи Александровны — Елизавета вышла замуж за двоюродного брата Надежды Осиповны мичмана Якова Исааковича Ганнибала. Брак состоялся, как рассказывает Анна Петровна Керн — племянница Прасковьи Александровны по первому мужу, против воли отца, и Елизавета Александровна, чтобы соединиться со своим избранником, бежала из дома. По словам той же Керн, разгневанный отец лишил старшую дочь наследства, но после его смерти Прасковья Александровна, чтобы восстановить справедливость, половину доставшегося ей отдала сестре. В какой мере это соответствует действительности, сказать трудно, но, что подлинно известно, так это то, что Прасковья Александровна отдала своей менее состоятельной сестре два имения — Батово и Вече. И это характеризует её с лучшей стороны.

А. П. Керн оставила описание внешности Прасковьи Александровны: «…рост ниже среднего гораздо, впрочем, в размерах, и стан выточенный, кругленький, очень приятный; лицо продолговатое, довольно умное… нос прекрасной формы, волосы каштановые, мягкие, тонкие, шёлковые; глаза добрые, карие, но не блестящие; рот её только не нравился никому; он был не очень велик и не неприятен особенно, но нижняя губа так выдавалась, что это её портило. Я полагаю, что она была бы просто маленькая красавица, если бы не этот рот».

Сближение П. А. Осиповой с семейством Пушкиных объяснялось не только свойством и соседством. У них было много общего. И Прасковья Александровна, и Сергей Львович с Надеждой Осиповной рознились от обычных помещиков образованностью, широтой интересов.

Воспитанная отцом, Прасковья Александровна была рачительной хозяйкой, умела соблюсти свою пользу, держать в строгости и детей, и крестьян, но при этом отличалась любознательностью, владела французским и немецким языками, вместе со своими детьми училась по-английски, интересовалась литературой, историей, выписывала книги и журналы, много читала. Причём не одни романы. «Это была замечательная пара,— рассказывала о Прасковье Александровне и её первом муже А. П. Керн.— Муж нянчился с детьми, варил в шлафроке варенье, а жена гоняла на корде лошадей или читала Римскую историю».

Позднее Прасковья Александровна писала Пушкину: «Мы узнали, увы, о беспорядках в военных поселениях… Но до тех пор, пока бравый Николай будет придерживаться военного образа правления, дела будут идти всё хуже и хуже. Вероятно, он не прочитал внимательно, а может, и совсем не читал „Историю Византии“ Сегюра и многих других авторов, писавших о причинах падения империи».

Она читала и Сегюра и «других авторов». В тригорской библиотеке, заключённой в небольшие старинные шкафы, имелись произведения и «изящной словесности» — собрания сочинений русских и иностранных писателей, множество французских романов и повестей в оригинале и переводах, творения поэтов, драматические произведения, альманахи, и книги по истории, естественным наукам, медицине, географии, описания путешествий, книги по философии, политике, учебники, словари, руководства, журналы. Достопримечательностью библиотеки являлось собрание календарей, подаренное Сергеем Львовичем Пушкиным.

Тригорскую библиотеку, которую начал собирать ещё А. М. Вындомский, Прасковья Александровна пополняла. На многих книгах её рукой были сделаны надписи по-французски: «Из книг Прасковьи Вындомской», «Из библиотеки Прасковьи Вындомской», «Прасковья Вульф», «Из книг Прасковьи Осиповой».

М. И. Семевский в своей «Прогулке в Тригорское» в 1866 году писал о показанной ему библиотеке: «…новых книг немного, но зато я нашёл здесь немало изданий Новиковских, довольно много книг по русской истории, некоторые библиографические редкости, старинные издания русских авторов: Сумарокова, Лукина, „Ежемесячные сочинения“ Миллера, „Российский Феатр“, первое издание „Деяний Петра I“, творения Голикова и проч. Между прочим, по этому экземпляру и именно в этой самой комнате Пушкин впервые познакомился с жизнью и деяниями монарха, историю которого, как известно, Пушкин взялся было писать в последние годы своей жизни. Но самым драгоценным украшением библиотеки села Тригорского — экземпляр альманаха „Северные цветы“ (1825—1831 годов), все песни „Евгения Онегина“ — в тех книжечках, как они впервые выходили в свет, и с таким небывалым дотоле восторгом и любопытством перечитывавшиеся всею Россией, сочинения Баратынского, Дельвига — и все эти книги украшены надписями авторов: то „Прасковье Александровне Осиповой“, то „Алексею Николаевичу Вульфу“ с приписками: „в знак уважения“, „в знак дружбы“ и т. п.»

В ноябре 1824 года Пушкин сообщал брату: «…читаю Кларису, мочи нет, какая скучная дура!» Знаменитый многотомный роман английского писателя Ричардсона «Кларисса Гарлоу» Пушкин нашёл в тригорской библиотеке. Во французском переводе аббата Прево этот роман назывался: «Lettres angloises, ou histoire de Miss Clarisse Harlove. Nouvelle édition augmentée de l’Eloge de Richardson, des lettres posthumes et du Testament de Clarisse». На экземпляре первого тома романа из библиотеки Тригорского есть рисунок Пушкина — женский поясной портрет в профиль.

Состав беллетристического отдела тригорской библиотеки был достаточно характерен для эпохи. Здесь имелись все романы, которые питали мечтательную натуру Татьяны Лариной.

Через несколько лет в неоконченном «Романе в письмах» Пушкин от имени героини писал: «Надобно жить в деревне, чтобы иметь возможность прочитать хвалёную Клариссу. Я благословясь начала с предисловия переводчика и, увидя в нём уверение, что хотя первые шесть частей скучненьки, зато последние шесть в полной мере вознаградят терпение читателя, храбро принялась за дело. Читаю том, другой, третий,— наконец добралась до шестого,— скучно, мочи нет». Это впечатления самого Пушкина от чтения взятой в тригорской библиотеке «Клариссы Гарлоу». Почти дословно то, что в письме брату: «…мочи нет, какая скучная дура!»

Прасковья Александровна предоставила свою библиотеку в полное распоряжение Пушкина, старалась помочь ему чем могла. Она сумела оценить его как человека и поэта, поняла и полюбила его, принимала близко к сердцу его невзгоды и горести, всячески старалась помирить его с отцом, считая, что их взаимная неприязнь — результат рокового недоразумения. Жуковский писал ей: «И кажется мне, что в этом случае все виноваты. Я увижусь с Сергеем Львовичем и скажу ему искренно, что думаю о его поступках; не знаю, поможет ли моя искренность. А ваша дружба пускай действует благодетельно на нашего поэта». Прасковья Александровна с готовностью ему отвечала: «Желаю искренно, чтоб советы ваши приняты были Сергеем Львовичем и исполнены. Мне приятно было заметить из письма вашего, что мы с вами совершенно согласны во мнении насчёт несогласия сих двух особ — отца и сына. Сергей Львович думает, и его ничем не можно разуверить, что сын его не любит; а Александр уверен, что отец к нему равнодушен и будто бы не имеет попечения о его благосостоянии… Быв лишь чуждая и посторонняя совершенно между ними, я более правды говорила любезному нашему анахорету, чем он выслушал от своей нежной Надежды Осиповны.— Я живу в двух верстах от Михайловского, и он бывает у меня всякий день». В одном из писем Пушкин рассказывал В. Ф. Вяземской: «В качестве единственного развлечения, я часто вижусь с одной милой старушкой-соседкой — я слушаю её патриархальные разговоры». В это время Прасковье Александровне было 43 года.

В старших дочерях Прасковьи Александровны и в её падчерице Пушкин нашёл тот тип уездных барышень, который описал в «Онегине», затем в «Барышне-крестьянке», где есть такие строки: «Те из моих читателей, которые не живали в деревнях, не могут себе вообразить, что за прелесть эти уездные барышни! Воспитанные на чистом воздухе, в тени своих садовых яблонь, они знание света и жизни черпают из книжек. Уединение, свобода и чтение рано в них развивают чувства и страсти, неизвестные рассеянным нашим красавицам. Для барышни звон колокольчика есть уже приключение, поездка в ближний город полагается эпохою в жизни, и посещение гостя оставляет долгое, иногда и вечное воспоминание. Конечно всякому вольно смеяться над некоторыми их странностями; но шутки поверхностного наблюдателя не могут уничтожить их существенных достоинств, из коих главное: особенность характера, самобытность (individualité), без чего, по мнению Жан-Поля, не существует и человеческого величия. В столицах женщины получают, может быть, лучшее образование; но навык света скоро сглаживает характер и делает души столь же однообразными, как и головные уборы».

Тригорское давало Пушкину и дружеское участие, и отдохновение, и материал для творчества.

Аннет и Зизи Вульф были непохожи друг на друга, каждая обладала ярко выраженной индивидуальностью. Формированию их характера много способствовали домашнее воспитание, близость к природе, деревенская свобода и чтение.

Особенно много читала ровесница Пушкина Анна Николаевна. Она была мечтательница, в детстве воображала себя героиней любимых книг, мечтала выйти замуж только за принца или «исторического героя вроде Нумы Помпилия или Телемаха». Романтическая и замкнутая, она была способна на сильное глубокое чувство, что доказала её долгая безответная любовь к Пушкину. Она преклонялась перед ним, но он кроме дружеских чувств к ней ничего не питал. Как считала двоюродная сестра и лучшая подруга Анны Николаевны — Анна Петровна Керн, Пушкина в женщинах «гораздо более очаровывало… остроумие, блеск и внешняя красота. Кокетливое желание ему понравиться не раз привлекало внимание поэта гораздо более, чем истинное и глубокое чувство, им внушённое». Говоря о глубоком чувстве, Керн в первую очередь имела в виду именно Анну Николаевну.

Когда Пушкин встречал её в 1817 и в 1819 годах, она была в расцвете юности. Теперь это минуло, осталось позади.

Я был свидетелем златой твоей весны; Тогда напрасен ум, искусства не нужны, И самой красоте семнадцать лет замена. Но время протекло, настала перемена, Ты приближаешься к сомнительной поре, Как меньше женихов толпятся во дворе, И тише звук похвал твой слух обворожает, А зеркало сильней грозит и устрашает. Что делать… утешься и смирись, От милых прежних прав заране откажись, Ищи других побед — успехи пред тобою, Я счастия тебе желаю всей душою.

Жилось Анне Николаевне невесело, личная жизнь её не сложилась. В отношении к ней матери не было ни тепла, ни понимания. Появление в их доме Пушкина — уже знаменитого поэта, молодого человека, поставленного судьбою в сложные жизненные обстоятельства, несправедливо гонимого, стало эпохой в её жизни, как и в жизни всего Тригорского.

Жуковский, Вяземский, Дельвиг, Плетнёв… Ранее их знали здесь лишь по журналам, а теперь через Пушкина обитательницы Тригорского сблизились с ними — с кем письменно, с кем лично, вышли из узкого маленького мирка в большой широкий мир, приобщились к чему-то значительному, важному.

Особенно радовало это Прасковью Александровну и Анну Николаевну. Евпраксия — дома её звали Зина или Зизи — в то время была ещё слишком молода, чтобы оценить это в полной мере.

Весёлая, непосредственная, живая, не испытавшая ещё ни невзгод, ни разочарований, она просто жила и радовалась жизни. Ей только что минуло 15 лет, и в ней было много ребяческого.

Пушкин позже писал ей стихи;

Вот, Зина, вам совет; играйте, Из роз весёлых заплетайте Себе торжественный венец — И впредь у нас не разрывайте Ни мадригалов, ни сердец.

На книгах, которые поэт дарил младшей Вульф, он делал шутливые надписи. На одной из них («Народные баллады и песни» на французском языке) написал: «Любезный подарок на память от г-на Пушкина, заметного молодого писателя».

В середине ноября 1824 года Пушкин писал Льву: «…на днях я мерился поясом с Евпраксией и тальи наши нашлись одинаковы. След. из двух одно: или я имею талью 15-летней девушки, или она талью 25-летн. мужчины. Евпраксия дуется и очень мила…»

Тонкую талию Евпраксии Николаевны Пушкин воспел в пятой главе «Онегина».

Между жарким и блан-манже, Цимлянское несут уже; За ним строй рюмок узких, длинных, Подобно талии твоей, Зизи, кристал души моей, Предмет стихов моих невинных, Любви приманчивый фиал, Ты, от кого я пьян бывал!

В письмах поэта к брату, особенно в первые месяцы ссылки, Евпраксия упоминается не раз: «Евпраксия уморительно смешна, я предлагаю ей завести с тобою философическую переписку. Она всё завидует сестре, что та пишет и получает письма».

Анна Николаевна, как многие дворянские девушки той эпохи, особенно живущие в деревне, любила и умела писать письма. В таких письмах обычно бывали душевные излияния, описания событий, происходящих вокруг, вести о родных и знакомых, сердечные тайны.

Письма Анны Николаевны к Пушкину, писанные во время её отлучек из Тригорского, полны сомнений, укоров, признаний и неподдельной страсти. Она принимала всерьёз то, что для Пушкина было лишь любовной игрой.

«Боже! Какое волнение я испытала, читая ваше письмо, я так была бы счастлива, если бы письмо сестры не примешало бы горечи к моей радости… Ах, Пушкин, вы не заслуживаете любви, и я вижу, что была бы более участлива, если бы уехала раньше из Тригорского и если бы последние дни, которые я провела тут с вами, могли изгладиться из моей памяти… Боюсь, вы не любите меня так, как должны бы были, — вы разрываете и раните сердце, которому не знаете цены; как я была бы счастлива, если бы была так холодна, как вы это предлагаете! Никогда ещё не переживала я такого ужасного времени, как теперь, никогда не испытывала я таких душевных страданий, как нынешние, тем более, что я вынуждена таить в сердце все свои муки». И дальше: «…уничтожьте моё письмо, когда прочтёте его, заклинаю вас, я же сожгу ваше; знаете, мне всегда страшно, что письмо моё покажется вам слишком нежным, а я ещё не говорю всего, что чувствую. Вы говорите, что письмо ваше глупо, потому что вы меня любите, какой вздор, особенно для поэта, что может сделать красноречивым, как не чувство? Пока прощайте. Если вы чувствуете то же, что я — я буду довольна. Боже, могла ли я думать, что напишу когда-нибудь такую фразу мужчине? Нет, вычеркните её! Ещё раз прощайте, делаю вам гримасу, так как вы их любите. Когда-то мы увидимся. До той минуты у меня не будет жизни».

Интересно отметить, что, уничтожив перед женитьбой почти все письма к нему женщин, письма Анны Николаевны Пушкин сохранил.

Третья из тригорских барышень, миловидная Алина Осипова, была хорошая музыкантша и, как и её сводные сёстры, играла Пушкину его любимого Россини. Она нравилась Пушкину, и он посвятил ей шутливо-нежное «Признание» — «Я вас люблю, хоть и бешусь…»

«Признание» Пушкин записал в альбом Алины Осиповой.

Альбомы имелись у всех тригорских барышень. Пушкин с интересом рассматривал их, и эти наблюдения бесспорно отразились в одном из лирических отступлений четвёртой главы «Евгения Онегина».

Конечно, вы не раз видали Уездной барышни альбом, Что все подружки измарали С конца, с начала и кругом. Сюда, на зло правописанью, Стихи без меры, по преданью В знак дружбы верной внесены, Уменьшены продолжены. На первом листике встречаешь Qu’écrirez-vous sur ces tablettes; [97] И подпись: t. à v. Annette; [98] A на последнем прочитаешь: «Кто любит более тебя Пусть пишет далее меня». .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . В такой альбом, мои друзья. Признаться, рад писать и я, Уверен будучи душою. Что всякий мой усердный вздор Заслужит благосклонный взор, И что потом с улыбкой злою Не станут важно разбирать, Остро иль нет я мог соврать.

В альбом Анны Николаевны Пушкин записал посвящённые ей стихи: «Я был свидетелем златой твоей весны», «Увы, напрасно деве гордой», «Хотя стишки на именины»; в альбом Евпраксии: «Вот, Зина, вам совет» и «Если жизнь тебя обманет».

Был альбом и у Прасковьи Александровны — изящная тетрадь в сафьяновом переплёте с золотыми застёжками. Хозяйка предварила его сочинённым ею самою эпиграфом: «Не всякий рождён поэтом, не всякий может быть писателем и сочинителем, но чувствовать красоты изящного и ими наслаждаться может каждый».

В свой альбом Прасковья Александровна переписывала стихи Карамзина, Жуковского, Ламартина и других полюбившихся ей авторов. После сближения с Пушкиным в её альбоме появились его стихи, стихи Дельвига и Языкова, вписанные их рукою.

Одно из первых писем, посланных Пушкиным в 1824 году из деревни, было письмо старшему сыну Прасковьи Александровны — Алексею Николаевичу Вульфу.

Когда Пушкин в юности навещал Тригорское, Алексей Вульф был подростком. Теперь ему шёл девятнадцатый год.

По протекции дяди (со стороны отца), который служил «кавалером» при великих князьях Николае и Михаиле, малолетнего Алексея записали в пажи. Но Прасковья Александровна пренебрегла придворной карьерой и отправила сына не в Пажеский корпус, а в Дерптский университет.

Летние каникулы Вульф проводил в Тригорском. Там и нашёл его приехавший с юга Пушкин. Они беседовали, гуляли, играли в шахматы. «…Я часто виделся с одним дерптским студентом… Он много знал, чему научаются в университетах… Разговор его был прост и важен. Он имел обо всём затверженное понятие, в ожидании собственной поверки»,— писал позднее о Вульфе Пушкин.

Тогда они виделись недолго. Вульф в конце августа вернулся в Дерпт. Но за этот короткий срок у них завязались приятельские отношения. 20 сентября Пушкин послал Вульфу письмо, начинающееся стихами:

«Здравствуй, Вульф, приятель мой! Приезжай сюда зимой, Да Языкова поэта Затащи ко мне с собой Погулять верхом порой, Пострелять из пистолета. Лайон, мой курчавый брат (Не Михайловский приказчик), Привезёт нам, право, клад… Что? — бутылок полный ящик. Запируем уж, молчи! Чудо — жизнь анахорета! В Троегорском до ночи, А в Михайловском до света; Дни любви посвящены, Ночью царствуют стаканы, Мы же — то смертельно пьяны, То мертвецки влюблены.

В самом деле, милый, жду тебя с отверстыми объятиями и с откупоренными бутылками. Уговори Языкова да дай ему моё письмо; так как я под строгим присмотром, то если вам обоим за благо рассудится мне отвечать, пришли письма под двойным конвертом на имя сестры твоей Анны Николаевны. До свидания, мой милый. А. П.»

К этому письму Анна Николаевна сделала приписку: «Александр Сергеевич вручил мне это письмо к тебе, мой милый друг. Он давно собирался писать к тебе и к Языкову, но я думала, что это только будет на словах. Пожалуйста, отдай тут вложенное письмо Языкову и, если можешь, употреби все старания уговорить его, чтобы он зимой сюда приехал с тобой. Пушкин этого очень желает; покаместь, пожалуйста, отвечай скорее на это письмо и пришли ответ от Языкова скорее. Сегодня я тебе писать много не могу. Пушкины оба у нас, и теперь я пользуюсь временем, как они ушли в баню… Пожалуйста, моя душа, ежели можешь, пришли мне книг; я боюсь тебе надоедать с этой просьбой, но, так и быть, полагаюсь на твою братскую дружбу. Прощай, моя радость; с нетерпением будем мы ожидать твоего ответа. Не забывай тебе душою преданную Анну Вульф».

«Пушкины оба» — это Александр и Лев.

Анна Николаевна собственноручно надписала конверт и отправила письмо от своего имени. Письма Пушкина просматривались.

Здесь в деревне Пушкину очень не хватало мужского общества, серьёзных разговоров, и он с нетерпением ждал ответа Языкова и Вульфа.

«С усталой головой,— говорит П. В. Анненков,— являлся он в Тригорское и оставался там по целым суткам и более, приводя тотчас в движение весь этот мир».

Сразу после женитьбы Пушкина все удивлялись, как он «переменился». Был перекати-поле, якобы никогда не любил домашнего очага, вечно в разъездах, в гостиницах, на постоялых дворах и вдруг — остепенился, стал любящим мужем, заботливым домовитым хозяином. «Вдруг» — не было. Ему всегда, с детства, не хватало родительской ласки и домашнего тепла.

В 1820 году, после путешествия с Раевскими, пребывания в Крыму в их семье, Пушкин писал брату: «Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так любил и которой никогда не наслаждался».

В Тригорском он снова оказался в кругу расположенной к нему семьи, где его встречали радостными возгласами, сажали на лучшее место, предупреждали все его желания.

Он беседовал и сражался в вист с Прасковьей Александровной, заводил споры и шутил с девушками, играл и шалил с малышами — Машей и Катей. Прасковья Александровна была для него добрым другом, её дочери и падчерица — «наши барышни», а все вместе «милые хозяйки» столь любезного его сердцу «Тригорского замка», где он не чувствовал себя чужим, а потому называл себя и «михайловским» и «тригорским» изгнанником, говоря Прасковье Александровне, что он «путает» своё и их жилища. Никого, кроме узкого круга лицеистов-однокашников, он так часто и так сердечно не называл в стихах и письмах друзьями, как обитателей Тригорского. «Поверьте,— писал позднее Пушкин Прасковье Александровне,— что на свете нет ничего более верного и отрадного, нежели дружба и свобода. Вы научили меня ценить всю прелесть первой».

В лирике Пушкина можно найти не много стихов, где бы чувство благодарности и нежной привязанности было выражено с такой силой, как в стихотворении «П. А. О.»:

Быть может, уж недолго мне В изгнаньи мирном оставаться, Вздыхать о милой старине И сельской музе в тишине Душой беспечной предаваться. Но и в дали, в краю чужом Я буду мыслию всегдашней Бродить Тригорского кругом, В лугах, у речки, над холмом, В саду под сенью лип домашней. Когда померкнет ясный день, Одна из глубины могильной Так иногда в родную сень Летит тоскующая тень На милых бросить взор умильный.

 

«Уединение моё совершенно»

В середине ноября, когда Сергей Львович и Надежда Осиповна уехали в Петербург, Пушкин вздохнул свободнее. Он засел дома, радуясь воцарившемуся, наконец, спокойствию, возможности сосредоточиться, без выискивания тихих уголков, без помех предаться своим занятиям. В начале декабря он писал сестре о её тригорских приятельницах: «Я у них редко. Сижу дома да жду зимы».

Как ни хорошо ему было в Тригорском, всё же он чувствовал там себя гостем, и это накладывало известные обязательства, не позволяло полностью располагать собой. Не было необходимого для творчества уединения.

Ещё в Кишинёве в послании к Чаадаеву Пушкин писал:

В уединении мой своенравный гений Познал и тихий труд, и жажду размышлений.

Теперь он обрёл желанное уединение. В дедовском доме кроме него жила только няня Арина Родионовна.

Из опустевших комнат Пушкин выбрал для себя ту, что была окнами на двор, направо от крыльца. Комната эта служила ему и спальней, и столовой, и гостиной, и кабинетом.

«Вся обстановка комнаток михайловского домика была очень скромна,— рассказывала Мария Ивановна Осипова, в детстве не раз бывавшая с матерью в гостях у Пушкина,— в правой в три окна комнате, где был рабочий кабинет Александра Сергеевича, стояла самая простая деревянная сломанная кровать. Вместо одной ножки под неё подставлено было полено; некрашеный стол, два стула и полки с книгами довершали убранство этой комнаты».

Всё в михайловском доме было старое, ещё ганнибаловское, самое простое. Сергей Львович и Надежда Осиповна обновлением обстановки и домашней утвари не занимались. Как видно из описи 1838 года, шкафы, комоды, столы, кресла все были «из простого дерева», столы ломберные — «ветхие», посуда вся — «фаянсовая».

«Комната Александра была возле крыльца,— вспоминал впоследствии И. И. Пущин,— с окном во двор <…> В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами и проч. и проч. Во всём поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожжённые кусочки перьев (он всегда с самого Лицея писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах). Вход к нему прямо из коридора; против его двери — дверь в комнату няни, где стояло множество пяльцев».

Летом, когда приезжали Сергей Львович и Надежда Осиповна с детьми (за время пребывания в Михайловском Пушкина ни родители, ни брат и сестра не приезжали сюда ни разу) и в доме становилось тесно, няня перебиралась в ближайший флигелёк — баньку, а на зиму возвращалась в господский дом, где под её присмотром работали дворовые девушки.

Вечером девушки расходились, Пушкин с няней оставались вдвоём и обычно вместе коротали тёмные вечера.

В начале декабря Пушкин писал своему одесскому знакомому Д. М. Шварцу: «Буря кажется успокоилась, осмеливаюсь выглянуть из моего гнезда и подать вам голос, милый Дмитрий Максимович. Вот уже 4 месяца, как нахожусь я в глухой деревне — скучно, да нечего делать; здесь нет ни моря, ни неба полудня, ни итальянской оперы. Но зато нет ни саранчи, ни милордов Уоронцовых. Уединение моё совершенно, праздность торжественна. Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством, и то вижу его довольно редко — целый день верьхом — вечером слушаю сказки моей няни, оригинала няни Татьяны; вы кажется раз её видели, она единственная моя подруга — и с нею только мне не скучно».

То, что в это трудное время рядом с поэтом оказалась его старая няня, было благодеянием судьбы. Она дарила своему питомцу любовь, внимание, в которых он так нуждался. Она своей заботливостью, своим «кропотливым дозором», как скажет потом Пушкин, создавала «гнездо», где после нескольких лет бесприютности и скитаний, поэт почувствовал себя наконец-то дома.

Один в глухой деревне, лишённый родственного участия, Пушкин нуждался в преданном, самоотверженном, близком человеке. И такого человека он нашёл в Арине Родионовне. Её отношение к нему скрашивало тягостные дни заточения.

Бывало, Её простые речи и советы И полные любови укоризны Усталое мне сердце ободряли Отрадой тихой…

Отношения Пушкина и Арины Родионовны полны удивительной сердечности, в них ничто не напоминало отношений барина и крепостной крестьянки — людей, стоящих на разных социальных полюсах. Это были отношения двух близких, любящих друг друга людей. «Он всё с ней, коли дома,— рассказывал кучер Пётр Парфенов.— Чуть встанет утром, уж и бежит её глядеть: „здорова ли мама?“ — он её всё мама называл. А она ему, бывало, эдак нараспев (она ведь из-за Гатчины была у них взята, с Суйды, там эдак все певком говорят) : „батюшка, ты за что меня всё мамой зовёшь, какая я тебе мать?“. „Разумеется, ты мне мать: не та мать, что родила, а та, что своим молоком вскормила“. И уж чуть старуха занеможет там, что ли, он уж всё за ней…»

Арина Родионовна ведала всем нехитрым хозяйством поэта. Когда он узнал, что её притесняет управительница Роза Григорьевна, тотчас же удалил последнюю из Михайловского. «А то бы она уморила няню, которая начала от неё худеть»,— писал он брату.

Редкостная доброта Пушкина проявилась особенно в отношении к Арине Родионовне. Он вообще принимал близко к сердцу огорчение или несчастье любого человека, подчас неведомого ему. Горячо отозвался он на страшную весть о петербургском наводнении, называя его «общественным бедствием», и предлагал брату: «Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из Онегинских денег. Но прошу без всякого шума, ни словесного, ни письменного». Его «задирает за живое» судьба маленькой гречанки, восьмилетней Родоес Сафианос, отец которой пал за свободу Греции, и он просил Жуковского «сиротку приютить». Узнав, что какой-то слепой поп перевёл Сираха, поручил брату подписаться на несколько экземпляров.

Арина Родионовна попала в дом Пушкиных в конце XVIII века ещё не старой женщиной. Родом она была из-под Петербурга, из села Суйда (Воскресенское) Копорского уезда, вотчины графа Ф. А. Апраксина. Родители её, Родион Яковлев и Лукерья Кирилова, принадлежали графу. В 1759 году, когда Суйду купил у Апраксина А. П. Ганнибал, годовалая крестьянская дочь Арина Родионова с родителями перешла в его владение. Рано оставшись сиротой, она познала все тяготы нужды и крепостной неволи. Двадцати двух лет её выдали замуж за крестьянина Фёдора Матвеева из соседней деревни Кобрино, тоже принадлежавшей Ганнибалу. У Матвеевых родилось несколько детей. После кончины в 1781 году А. П. Ганнибала, при разделе имений между его сыновьями, Арина Родионовна с семьёй стала крепостной Осипа Абрамовича, которому отошла деревня Кобрино. Когда Кобрино указом Екатерины II было передано на обеспечение малолетней Надежды Осиповны, проживавшей при матери, Мария Алексеевна взяла Арину Родионовну к себе в дом. В 1792 году она уступила её на время в семью скончавшегося брата Михаила Алексеевича — опекуна Надежды Осиповны. Четыре года спустя, в 1796 году, Надежда Осиповна вышла замуж за Сергея Львовича Пушкина, в 1797 году у них родилась дочь Ольга, и помощь опытной, домовитой Арины Родионовны стала необходима молодой семье. «Когда Надежда Осиповна родила Ольгу Сергеевну,— рассказывал А. Ю. Пушкин,— то им понадобилась опытная и усердная нянька, почему и взяли Ирину Родионовну к себе».

Тридцати девяти лет была взята Арина Родионовна в семью Пушкиных и прожила у них тридцать один год, до конца своей жизни, тесно связав свою судьбу с судьбою семьи поэта, со своими питомцами, которых она горячо любила. Особенно она привязалась к Александру Сергеевичу, и он, по словам А. П. Керн, из близких ему людей «сильнее всего любил няню, потом сестру Ольгу». Арину Родионовну ценили и уважали в семье Пушкиных. В 1799 году предлагали ей вольную, но она не взяла и осталась крепостной, от Пушкиных не ушла.

«Родионовне вынянчила всё новое поколение этой семьи, — говорит П. В. Анненков…— [Она] принадлежала к типичнейшим и благороднейшим лицам русского мира. Соединение добродушия и ворчливости, нежного расположения к молодости с притворной строгостью — оставили в сердце Пушкина неизгладимое воспоминание. Он любил её родственною неизменною любовью и, в годы возмужалости и славы, беседовал с нею по целым часам. Это объясняется ещё и другим важным достоинством Арины Родионовны: весь сказочный русский мир был ей известен как нельзя короче, и передавала она его чрезвычайно оригинально. Поговорки, пословицы, присказки не сходили у ней с языка. Большую часть народных былин и песен, которых Пушкин так много знал, слышал он от Арины Родионовны. Можно сказать с уверенностию, что он обязан своей няне первым знакомством с источниками народной поэзии и впечатлениями ея…».

С детства Пушкин учился у няни народному русскому языку, она приобщила его к народному творчеству, пробудила неослабевающий интерес к песням и сказкам родного народа, открыла ему мир народной фантазии. Всё это сказалось уже в некоторых его ранних стихах и в первом крупном поэтическом произведении — поэме «Руслан и Людмила». Теперь, в Михайловском, в его тетрадях появились записи няниных сказок — о царе Салтане, о мёртвой царевне, о Кащее Бессмертном, о попе и его работнике Балде. Они легли в основу почти всех пушкинских сказок, созданных позднее. А отдельные народные слова и выражения, услышанные от Арины Родионовны, вошли в язык Пушкина. «Экой ты неуимчивый, как говорит моя няня»,— писал он в мае 1826 года Вяземскому. И десять лет спустя жене: «…могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был».

Сказочный зачин Арины Родионовны: «У моря лукоморья стоит дуб, а на том дубу золотые цепи, а по тем цепям ходит кот: вверх идёт — сказки сказывает, вниз идёт — песни поёт» — послужил основанием для пролога к «Руслану и Людмиле», напечатанного в 1828 году при втором издании поэмы:

У лукоморья дуб зелёный; Златая цепь на дубе том: И днём и ночью кот учёный Всё ходит по цепи кругом; Идёт налево — песнь заводит, Направо — сказку говорит…

Начало пролога к «Руслану и Людмиле» Пушкин набросал на внутренней стороне обложки черновой тетради, в которой записаны им сказки Арины Родионовны, рядом со сказкой о царе Салтане.

Ещё до письма Д. М. Шварцу, в середине ноября, Пушкин сообщал брату: «…вечером слушаю сказки — и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! Каждая есть поэма!» Почему поэт так резко отзывается о своём, казалось бы, не таком уж плохом воспитании? Конечно, потому, что это домашнее воспитание основано было на французских традициях, французской культуре и не сближало, а отдаляло от традиций, культуры народной. Теперь же Пушкин мог в полной мере оценить богатства русской народной культуры. Открытие это сказалось самым решительным образом на его сознании, его творчестве.

«Зрелой словесности», утверждал поэт, свойственно обращение «к свежим вымыслам народным». «Изучение старинных песен, сказок и т. п. необходимо для совершенного знания свойств русского языка».

В декабре 1824 года начал Пушкин балладу «Жених», которую называл «простонародной сказкой» (закончил летом 1825 года).

Была ли сказка, послужившая поэту источником и побудителем для создания «Жениха», рассказана ему Ариной Родионовной, неизвестно. Но эта сказка о девице и разбойниках — псковская, бытовавшая в окрестностях Михайловского и позднее, в двадцатые годы нынешнего столетия, записанная там. Пушкин мог слышать её и от кого-то из михайловской дворни, и за пределами Михайловского.

«Жених» — первое произведение Пушкина михайловских лет, всецело основанное на фольклоре, где сюжет, образы, бытовые детали, язык народной поэзии предстают как будто в своём первозданном виде, хотя прикосновение пера мастера сделало их и ярче, и богаче.

К 1824—1825 годам относятся несколько набросков Пушкина в народном стиле.

Начиная с зимы 1824 года поэт записывал народные песни. Известно, что 49 из них он передал позже литератору, собирателю русских народных песен П. И. Киреевскому, и они вошли в его знаменитое собрание. Киреевский говорил профессору Ф. И. Буслаеву: «Вот эту пачку дал мне сам Пушкин и при этом сказал: „Когда-нибудь от нечего делать разберите-ка, которые поёт народ, а которые смастерил я сам“. И сколько ни старался я разгадать эту загадку, никак не мог сладить». Некоторые из записанных в Михайловском песен поэт использовал потом в своих произведениях.

Тяжёлая осень 1824 года была в творческом отношении поразительно плодотворна. Можно только удивляться истинно богатырской душевной стойкости поэта, его «непреклонности и терпенью». Как ему ни было тяжко от невыносимой семейной обстановки, как ни скучал он по югу, по друзьям, он напряжённо работал. И работа, поэзия, напряжённая творческая жизнь помогали выстоять, сохранить себя, не сломаться, обрести душевное равновесие, не впасть в отчаяние.

Поэзия, как ангел утешитель, Спасла меня, и я воскрес душой.

Помогали работать уединение, отсутствие рассеяния, суеты. В этом смысле и надо понимать «торжественную» праздность, о которой говорил Пушкин в письме к Шварцу. Не безделье, а именно освобождение от «суетных оков», возможность собраться с мыслями, взглянуть на себя как бы со стороны, оценить пройденный путь, обдумать будущее.

Нет, не покинул я тебя. Кого же в сень успокоенья Я ввёл, главу его любя, И скрыл от зоркого гоненья? Не я ль в день жажды напоил Тебя пустынными водами? Не я ль язык твой одарил Могучей властью над умами? Мужайся ж, презирай обман, Стезёю правды бодро следуй…

Это — первое из «Подражаний Корану».

В «Подражаниях Корану», написанных в ноябре в Тригорском и посвящённых П. А. Осиповой, от священной книги мусульман только внешнее, а внутреннее — мысли, переживания, настроения поэта, многое из того, что волновало его в ту осень.

В. Ф. Вяземской поэт писал: «Я нахожусь в наилучших условиях, чтобы закончить мой роман в стихах, но скука — холодная муза, и поэма моя не двигается вперёд». Однако поэма — «Евгений Онегин» — двигалась. Он закончил третью главу, написал около двадцати строф четвёртой. Именно в эти месяцы вышло из-под пера его ставшее классическим описание русской осени и зимы («Уж небо осенью дышало…»).

Кроме «Онегина» писал он и многое другое. Написанное читал вслух своему единственному слушателю — Арине Родионовне.

Но я плоды моих мечтаний И гармонических затей Читаю только старой няне, Подруге юности моей…

В последние месяцы года Пушкин работал над автобиографическими записками, которым придавал большое значение, закончил поэму «Цыганы» и начал писать трагедию «Борис Годунов», написал служащий предисловием к первой главе «Евгения Онегина» «Разговор книгопродавца с поэтом», «Второе послание цензору», «Аквилон» и другие стихи. Окончательно отделал начатое на юге стихотворение «К морю»:

Прощай же, море! Не забуду Твоей торжественной красы И долго, долго слышать буду Твой гул в вечерние часы. В леса, в пустыни молчаливы Перенесу, тобою полн, Твои скалы, твои заливы, И блеск, и тень, и говор волн.

Южные впечатления ещё владели им, были свежи и живы, рождали тоску и вдохновение. Стихотворения «К морю», «Фонтану Бахчисарайского дворца», «Виноград», «Чаадаеву» («К чему холодные сомненья?»), «Ненастный день потух» — были своеобразным прощанием с югом, с романтизмом, с уходящей поэтической юностью. Пушкин стоял на пороге зрелости и сознавал это.

 

«Не продаётся вдохновенье»

В трудные осенние месяцы 1824 года Пушкин не только напряжённо работал над произведениями, которые начал ещё на юге, но и обдумывал планы новых сочинений. Хотел, чтобы его читали, и стремился своим литературным трудом добиться самостоятельности, материальной независимости. Денег у отца в сложившихся обстоятельствах просить не хотел и не мог.

Когда в начале ноября Лев Сергеевич уезжал из Михайловского в Петербург, старший брат вручил ему привезённую с юга первую главу «Евгения Онегина» и только что написанный «Разговор книгопродавца с поэтом», чтобы напечатать их отдельной книжкой.

Следом посылает примечание к L строфе первой главы романа, к стиху «Под небом Африки моей» — рассказ об Абраме Петровиче Ганнибале.

Чтобы пополнить сведения о нём, уже известные ранее из «семейственных преданий», Пушкин в начале ноября предпринял поездку к единственному доступному ему живому источнику таких сведений — П. А. Ганнибалу. Поэту, вероятно, пришлось проделать путь около 60 вёрст в Сафонтьево, где в это время постоянно жил Пётр Абрамович. Но затраченный труд и время вполне себя оправдали. Пушкин не только услышал рассказ двоюродного деда, но и, вероятно, познакомился с хранившейся у него копией подробной биографии А. П. Ганнибала, составленной в 1780-х годах на немецком языке А. К. Роткирхом. По-видимому, об этой поездке, как уже говорилось, главным образом и шла речь в дневниковой записи, сделанной Пушкиным 19 ноября 1824 года.

Заняться изданием «Онегина» кроме брата поэт просил и своего петербургского приятеля, служившего учителем российской словесности в Военно-сиротском доме Петра Александровича Плетнёва. Он отправил Плетнёву такое письмо:

«Ты издал дядю моего: Творец Опасного соседа Достоин более того, Хотя покойная Беседа И не жалела лик его… Теперь издай меня, приятель, Плоды пустых моих трудов, Но ради Феба, мой Плетнёв, Когда ты будешь свой издатель?

Беспечно и радостно полагаюсь на тебя в отношении моего Онегина! — Созови мой Ареопаг, ты, Жуковский, Гнедич и Дельвиг — от вас ожидаю суда и с покорностью приму его решение».

Плетнёв занимался в Петербурге изданием стихов Василия Львовича Пушкина, его знаменитой в своё время шутливой поэмы «Опасный сосед». Плетнёв и сам был литератором — писал стихи, критические статьи. Он высоко ценил Пушкина и, человек добрый, услужливый, всегда был рад помочь бескорыстно и деятельно. Позднее он вспоминал: «Я имел счастие в течение двадцати лет пользоваться дружбою нашего знаменитого поэта. Не выезжавши в это время ни разу из Петербурга, я был для него всем: и родственником, и другом, и издателем, и кассиром… Пушкин, находившись по большей части вне Петербурга, то в Новороссийском крае, то в своей деревне, беспрестанно должен был писать ко мне, потому что у него не было других доходов, кроме тех денег, которые собирал я от издания и продажи его сочинений. Привычка относиться во всём ко мне, опыты прямодушия моего и — может быть — несколько счастливых замечаний, которые мне удалось передать ему на его сочинения, до такой степени сблизили его со мною, что ему вздумалось предварительно советоваться с моим приговором каждый раз, когда он в новом сочинении своём о чём-нибудь думал надвое. Таким образом, присылая оригинал свой ко мне для печатания, он прилагал при нём несколько поправок или перемен на сомнительные места, предоставляя мне выбрать для печати то, что я найду лучше».

Ценя дружбу и преданность Плетнёва, Пушкин посвятил ему «Евгения Онегина» (первая глава посвящена брату).

Плетнёв был уже третьим издателем сочинений Пушкина. Первым был поэт и переводчик «Илиады» Гомера Н. И. Гнедич. В 1820 году, поспешно уезжая из Петербурга, Пушкин не успел даже распорядиться только что законченной своей поэмой «Руслан и Людмила». По поручению Жуковского издание её взял на себя Гнедич. Затем он издал и «Кавказского пленника». Но услуги Гнедича обходились недёшево. Львиную долю дохода от выпущенных сочинений Гнедич брал себе, посылая Пушкину лишь малую толику.

Вторым издателем Пушкина — бескорыстным и умелым — был П. А. Вяземский. Издавая в Москве «Бахчисарайский фонтан», он «вогнал» его цену в «байроновскую», получив для Пушкина чистого дохода три тысячи рублей. Но просить Вяземского стать издателем «Онегина» Пушкин воздержался по двум причинам. Во-первых, потому что считал для себя неловким затруднять его и не хотел одолжаться, быть обязанным. Во-вторых (и это самое главное) — боялся навлечь на него неприятности. Написал ему: «Брат увёз Онегина в Петербург и там его напечатает. Не сердись, милый; чувствую, что в тебе теряю вернейшего попечителя, но в нынешние обстоятельства всякой другой мой издатель невольно привлечёт на себя внимание и неудовольствия». У Пушкина были все основания опасаться за Вяземского, который, служа в Варшаве, в письмах к друзьям весьма нелестно отзывался о деятельности правительства, за что его уволили от дел и, как обычно в таких случаях, отдали «под негласный надзор полиции».

Чтобы оберечь друга и хоть как-то законспирировать их переписку, Пушкин просил Вяземского не только писать ему на имя П. А. Осиповой, но и не надписывать конверт своею рукой: «…да найди для конверта ручку почётче твоей». «Ручку» Вяземского московская полиция прекрасно знала, у него был очень своеобразный почерк.

Когда дело касалось интересов друзей, Пушкин всегда ставил их выше своих собственных — таков был его благородный жизненный принцип.

К Вяземскому нельзя было привлекать внимания. Иное дело — Лев Сергеевич и Плетнёв. Первый — брат, ближайший родственник. Его забота об изданиях — дело естественное. Второй — приятель, ничем не скомпрометировавший себя небогатый педагог, семейный, скромный. Его «комиссионерство» в отношении издания сочинений Пушкина легко можно было объяснить стремлением заработать.

Пушкин не опасался за Плетнёва. И всё же старался все указания по изданию давать через брата. Писал ему: «Брат, вот тебе картинка для Онегина — найди искусный и быстрый карандаш. Если и будет другая, так чтоб всё в том же местоположении. Та же сцена, слышишь ли? Это мне нужно непременно». Приложенный рисунок изображал его самого и Онегина на набережной Невы против Петропавловской крепости. Под рисунком помечено: «1 хорошо, 2 должен быть опершися на гранит, 3 лодка, 4 крепость Петропавловская».

Пушкин, вероятно, помнил о понравившейся ему «картинке», приложенной к изданию «Руслана и Людмилы». На этот раз приложить «картинку», как хотел поэт, не удалось. Сразу найти «искусный и быстрый карандаш» Плетнёв не смог. Долго ждать не было времени — Пушкин торопил. После того как его «за дурное поведение» уволили со службы в Коллегии иностранных дел, где он получал семьсот рублей в год, не стало единственного, хоть и мизерного, но регулярного дохода. Даже на самые скромные нужды он не имел денег. Это выводило из себя. Это было унизительно. «Христом и богом прошу,— взывал он к брату,— скорее вытащить Онегина из-под цензуры… деньги нужны. Долго не торгуйся за стихи — режь, рви, кромсай хоть все 54 строфы его. Денег, ради бога, денег!»

Ещё в Одессе, объясняя А. И. Казначееву причины, побудившие его подать в отставку, Пушкин писал ему: «Поскольку мои литературные занятия дают мне больше денег (по сравнению с жалованьем.— А. Г.), вполне естественно пожертвовать им моими служебными обязанностями… Единственное, чего я жажду, это независимости (слово неважное, да сама вещь хороша); с помощью мужества и упорства я в конце концов добьюсь её. Я уже поборол в себе отвращение к тому, чтобы писать стихи и продавать их, дабы существовать на это,— самый трудный шаг сделан».

Получать плату за свой труд он не считал теперь зазорным. Зазорным, унизительным, по его мнению, было положение русских писателей в прошедшем XVIII веке, когда процветало меценатство, покровительство, подачки. После выхода «Бахчисарайского фонтана» его стремление жить литературным трудом получило реальное основание, и это его чрезвычайно обрадовало. «От всего сердца благодарю тебя, милый европеец,— писал он из Одессы Вяземскому по выходе „Бахчисарайского фонтана“,— …начинаю почитать наших книгопродавцев и думать, что ремесло наше, право, не хуже другого».

Уже на юге он думал о праве русских писателей быть профессиональными литераторами. В Михайловском, решив сам издавать свои сочинения, начал действовать, чтобы осуществить это право, отстаивал его. Недаром он вложил в уста книгопродавца в своём «Разговоре книгопродавца с поэтом» — этой своеобразной декларации — такое умозаключение:

Книгопродавец

…Внемлите истине полезной: Наш век — торгаш; в сей век железный Без денег и свободы нет… Позвольте просто вам сказать: Не продаётся вдохновенье, Но можно рукопись продать…

И поэт соглашается с книгопродавцем. Переходя на прозу, заявляет:

Поэт

Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся.

Тезис «Не продаётся вдохновенье, но можно рукопись продать» отнюдь не снижал высокого назначения поэта. Он был требованием времени. Тот же книгопродавец признаёт:

И впрям, завиден ваш удел: Поэт казнит, поэт венчает; Злодеев громом вечных стрел В потомстве дальном поражает; Героев утешает он…

Поэт, как и был, оставался душой общественного мнения, носителем истины, пророком.

Поэт, печатающий стихи свои для денег, добывающий пропитание и независимость продажей плодов своего высокого труда, в то же время — пророк. И одно не противоречит другому.

В петербургской газете «Русский инвалид» от 20 декабря 1824 года сообщалось: «Ещё с большим удовольствием читаем мы статьи о России, помещённые в лейпцигской газете „Für die elegante Welt“. В одном из последних листов оной (№ 233) с приятнейшим изумлением нашли мы краткое, но довольно точное биографическое известие о молодом нашем поэте Пушкине. Сочинителю сей статьи известны, как кажется, все его произведения; но о последней поэме „Бахчисарайский фонтан“ говорит он с большею подробностью. В сей статье не забыто также и то обстоятельство, что рукопись помянутой поэмы куплена книгопродавцами по такой цене, которая доселе казалась в России неслыханною».

Он сидел в глухом Михайловском, а известность его, популярность уже перешагнула границы России.