Голоса

За неделю перед тем в городе (Харькове) уже не было угла свободного: жили в палатках, шалашах, сараях, где кто мог и успел приютиться; весь народ губернии, казалось, стекся в одно место… Показался на Холодной горе царский поезд — настал праздник праздников; тысячи голосов громогласно воскликнули: «Шествует!» — и все смолкло. Неподвижно, как вкопанные, в тишине благоговейной все смотрели и ожидали: божество явилось. У городских ворот встретил государыню наместник Чертков и правитель губернии Норов, оба военные, генерал-поручики, но оба в губернаторском мундире. От ворот до дворца императрица… ехала шагом и из кареты по обе стороны кланялась, слышен был только звон с колоколен… От дворца по площади к собору постлано было алое сукно, по которому Ее Величество изволила пешком идти в собор, где слушала молебен…

Сенатор Федор Лубяновский — из записок

Таково двойное волшебство самодержавной власти и пассивного послушания в России: здесь никто не ропщет, хотя и нуждается во всем, и все вдет своим чередом, несмотря на то, что никто ничего не предвидит и не заготовляет вовремя…

Сегюр — Монморену

Надо быть веселой. Только это помогает нам все превозмочь и перенести. Говорю вам по опыту, потому что я многое превозмогла и перенесла в жизни. Но я все-таки смеялась, когда могла, и клянусь вам, что и в настоящее время, когда я несу на себе всю тяжесть своего положения, я от души играю, когда представится случай, в жмурки с внуками… Мы придумываем для этого предлог, говорим: «Это полезно для здоровья», но, между нами будь сказано, делаем это — просто чтобы подурачиться.

Екатерина — г-же Бьельке, подруге своей матери

Прежде всего я была страшно поражена, увидев, что она очень маленького роста: я представляла ее необыкновенно высокой, столь же великой, как ее слава. Она была очень полна, но ее лицо было еще красиво: белые взбитые волосы служили ему чудесным обрамлением. На ее широком и очень высоком лбу лежала печать гениальности; глаза у нее добрые и умные, нос совершенно греческий, цвет ее оживленного лица свеж, и все оно необычайно подвижно… Я сказала, что она маленького роста, но во время парадных выходов, с высоко поднятой головой, орлиным взором и с осанкой владычицы, она была исполнена такого величия, что казалась мне царицей мира. На одном из празднеств она была в трех орденских лентах, но костюм ее был прост и благороден…

Элизабет Виже-Лебрен, французская художница, о Екатерине

Ах, что было, что было!

Столпотворение вавилонское!

Весь Харьков поднялся и высыпал на улицы. Да что Харьков — вся губерния притекла!

Всюду бывали триумфы, всюду навстречу шествию шли все — и стар и млад. Но чтоб столь великая плотность… Улицы — живой коридор — стеснили проезжую часть. Конные гвардейцы еле сдерживали толпу, напиравшую со всех сторон. Иной раз кортеж останавливался — неможно было продолжать движение.

Государыня улыбалась и сквозь опущенные стекла помавала руками то направо, то налево. Хоть она и говорила, что и на медведя народ толпами сбирается, да все-таки ей льстило это проявление народной любви, граничившей с обожанием.

Любили, да. А за что? Порой она задумывалась над этим без обольщений. И выходило: только за то, что она вознесена в поднебесную высоту и оттуда не видна народу. А раз столь высока, значит, подобна божеству. Божество же всегда любимо.

Да, она хотела добра и старалась творить добро. Кое-что ей удалось, кое в чем облегчила народную долю. Но это была такая малость, такая малость. Ну упразднила слово «раб» в обращении к ней, заменив его «верноподданным». Ну пресекала жестокосердие помещиков, запарывавших своих крепостных… Ежели начать перечислять, наберется вовсе не так много. В основном же — послабления дворянству. Вот оно-то и должно быть ею довольно.

Все сходились на том, что правление ее — мягкое. Не было ни казней, ни жестоких преследований. Однако Шешковский по-прежнему возглавлял Тайную канцелярию, и оттуда не доносилось ни звука: никому не ведомо было, что там творилось.

Зато ближние, фавориты, чиновники одарялись щедрою рукой. Они-то восславляли государыню. Пели ей дифирамбы в стихах и прозе, восхваляли ее в речах и в церковных проповедях. Редкие критические голоса тонули в хвалебном хоре.

Едина ты лишь не обидишь, Не оскорбляешь никого, Дурачествы сквозь пальцы видишь. Лишь зла не терпишь одного… Ты здраво о заслугах мыслишь. Достойным воздаешь ты честь, Пророком ты того не числишь. Кто только может рифмы плестъ…—

слагал Гавриил Державин оду «Фелице» — Екатерине.

Хвалы его были истинны и искренны: Мурзам твоим не подражая. Почасту ходишь ты пешком, И пища самая простая, Бывает за твоим столом…

Державин создал монолог и для главного из мурз — Потемкина:

То стрелы к туркам обращаю; То, возмечтав, что я султан, Вселенну устрашаю взглядом; То вдруг, прельщаяся нарядом. Скачу к портному по кафтан. Или в пиру я пребогатом. Где праздник для меня дают. Где блещет стол сребром и златом. Где тысячи различных блюд… Где все мне роскошь представляет, К утехам мысли уловляет, Томит и оживляет кровь; На бархатном диване лежа. Младой девицы чувства нежа. Вливаю в сердце ей любовь.

Простота и неприхотливость государыни противопоставлялась непомерным изыскам мурзы, а лучше сказать мурз, потому что поэтические стрелы летели и в графа Алексея Орлова, и в другого графа — Петра Панина, и в князя Андрея Вяземского, и в других вельмож.

Многие из стариков, встречавших восторженными кликами императрицу, помнили еще царствование Анны Иоанновны и злобного ее любовника Бирона, кровавое злодейское царствование — контраст был резок. И даже правление дочери Петра Елисавет Петровны, бывшее довольно кротким, казалось им грубым в сравнении с нынешним.

В памяти обывателей прошлое всегда окрашено в розовый цвет. Все-де в старину было куда исправней и благостней. Но нынешнее царствование чувствовалось очень многими мягким и доброжелательным.

— Благодарствую, благодарствую, — раскланивалась Екатерина во все стороны, — я очень тронута. Очень!

Кортеж с трудом пробился сквозь восторженную толпу к губернаторскому дворцу. Государыня выглядела довольной, но усталой. Ей, говоря откровенно, хотелось бы преклонить голову. Но это было никак не возможно. Предстояли церемонии, долгие и утомительные: поднесение адреса и представление дворянства, благодарственный молебен.

И напоследок прощание с князем Григорием Александровичем Потемкиным, главным мурзою Новороссии и Тавриды. Он отбывал к войскам. И не только: всюду требовался его глаз, единственный зрячий, но проницающий, его распорядительность и понукание, равно и здравый смысл, которого так не хватало на просторах отечества. То должно быть не простое прощание, а напутное — с обеих сторон.

Князь глядел озабоченно и был рассеян: собирался мыслию. Предстоял разговор о деньгах, коих вечно недоставало. Ограничивать себя он не думал: нужды его были законом, хотя и далеко не законным. Государыня, впрочем, смотрела на них сквозь пальцы: князь на многом выгадывал для казны, и она знала, что лишнего он не потребует. Устроение же края, как ей казалось, велось разумно, с должным размахом. Она своими глазами убедилась в этом.

Новороссия и Таврида поедали непомерно много казенных денег. Но она видела: они стоили того.

После недолгого отдыха и короткой трапезы Екатерина вышла в залу. Боже, какая пестрота дамских платьев, мундиров в звездах и лентах предстала ей. Гул голосов при ее появлении мгновенно стих.

Капельмейстер на хорах взмахнул рукой, и полилась нежная музыка. Это было некстати: предводитель дворянства готовился произнести речь. Наместник Чертков послал на хоры своего правителя канцелярии, дабы он отменил музыку.

— Великая государыня, матерь Отечества, — начал он, как только оркестр смолк, — сколь много мы осчастливлены благополучным прибытием вашим в пределы нашей губернии. Сколь это великий праздник и торжество наше.

И пошло, и поехало. Екатерина слушала с благосклонной улыбкой, но пропускала содержание мимо ушей. Все это было так знакомо! Казалось, все сговорились и выражали свои восторги одними и теми же словами, стершимися, как медная полушка.

— Господа, я не намерена быть помехою вашему веселью. Позвольте мне немного побыть среди вас, а затем удалиться.

На возвышении меж колонн, где обычно восседал распорядитель, было поставлено кресло. Государыня воссела. Улыбка не сходила с ее уст. Возле нее расположились придворные дамы. Храповицкий, Безбородко и Мамонов.

Оркестр заиграл снова. Вначале робко, а затем все смелей и смелей пары заскользили по навощенному полу в полонезе. Неожиданно в строй танцующих ворвался Потемкин. Он увлек хорошенькую девицу из числа местных завидных невест, совершенно потерявшуюся от такой чести. Князь возвышался над нею словно гора.

Все взоры устремились на эту пару. Ах, как она была колоритна! Казалось, кукольных дел мастер вывел напоказ одну из своих кукол: тоненькую, изящную, с пылающими щеками и губами, наведенными кармином.

— Браво, браво! — раздались возгласы.

Князь был величествен в своем фельдмаршальском мундире с орденскими лентами и звездами. Он держал голову прямо, не обращая внимания на свою даму, и почти не умерял шага, словно бы был на смотру.

Сделав два крута, Потемкин с тем же невозмутимым видом отвел девицу к ее обомлевшей маменьке и с поклоном усадил на стул.

— Менуэт, менуэт! — потребовал кто-то, как видно, надеясь, что Потемкин снова вступит в круг танцующих. Но князь подошел к государыне и, наклонясь к ней, сказал что-то вполголоса.

По-видимому, все решили, что князь вздумал пригласить ее величество на танец. Середина зала осталась пустой. И хотя оркестр заиграл менуэт, не произошло никакого движения. Ждали!

Каково же было разочарование, когда князь, поклонившись, удалился в сопровождении двух своих адъютантов. Вскоре поднялась и государыня. Оркестр тотчас умолк.

— Продолжайте, господа, — звучным голосом произнесла Екатерина. — Благодарю вас за доставленное удовольствие и желаю вам хорошо повеселиться.

Потемкин собрался отбыть ввечеру, получив высочайшее напутствие. Оно было важно для обоих. Все уж было напряжено. Внешних примет этого напряжения не замечалось, однако те, кто был близок к власти, остро чувствовали его. Дипломатические агенты, конфиденты слали с курьерами депеши, содержание которых было схоже, хотя они и поступали из разных стран: война вот-вот разразится.

Солнце садилось в тучу, и это предвещало непогоду. Последний раз на западе блеснула лимонная полоса и погасла. Наступил тот сумеречный час, когда открывается душа и начинают приглушенно звучать ее самые чувствительные струны.

Екатерина и Потемкин остались вдвоем. Разговор был важен и чужд посторонних ушей. Оба были откровенны, как некогда, как всегда, когда оставались вдвоем, с глазу на глаз.

— Ты напрасно затеял столь поздний отъезд. Я буду тревожиться, — начала Екатерина.

— Э, матушка, мне не впервой колесить по ночам. Езжены не токмо торные, но и не торные дороги, прямиком по целине. И ништо, цел остался.

— Бог с тобой…

— И Николай Угодник, — подхватил князь. — Он меня не оставит своим призрением.

— Надеюсь. Полагаю вот что: все наличные полки надобно двинуть без промедления к Херсону и Севастополю.

— Беспременно. Скороспешно строю казармы и склады к тем, что там есть. Бельмо на глазу — единственном — Очаков. С него стремлюся начать…

— Нет, Гриша, прошу тебя: дождись турка. Первый не начинай — неполитично. Да он и не удержится — я тебя уверяю. А нам бы, как ты знаешь, хорошо воздержаться как можно долее.

— Знаю, как не знать. Дак ведь не все в нашей воле.

— Размахался ты, взял слишком широко…

— Верно, матушка, натура такова, не мог с нею совладать. Людей бы мне, людей! Звал — не дозвался. Рук недостает, ох как недостает!

— Людей взять неоткуда. Жди, когда колонисты притекут. А и притекут, пользы от них не скоро дождемся. Рекрут надо поболе, набор слабо идет.

— Ты вот дворян жалуешь, а они своих людишек норовят от набора укрыть, — сказал жестко, словно не государыне императрице, а супруге своей.

— С губернаторов спрос будет. С губернских предводителей дворянства, — не замечая этой жесткости, спокойно отвечала Екатерина.

— На строение флота худое дерево губернаторы твои сплавляют, — продолжал в том же тоне Потемкин.

— Разгон им учиню. Непременно.

— Кораблей поболе надо. Втрое-вчетверо против турка. Флот неодолимой армадой войдет в Босфор и осадит Константинополь.

— Дай-то Бог. — И Екатерина трижды перекрестилась. — На строение флота щедрою рукой отпущено будет.

— Пушек корабельных на уральских заводах мало льют. Повели усилить.

— Вестимо. И ты поручи генерал-фельдцейхмейстеру за сим наблюдение иметь. Ты ведь у нас президент военной коллегии, — язвительно напомнила она.

— Что мы все о делах! — неожиданно произнес Потемкин помягчевшим тоном. — Иной раз все это мне в тягость — и президентство мое, и правление… Вернуться бы на… — он остановился, подсчитывая, — на тринадцать лет назад. — И продолжал мечтательно: — То были мои самые счастливые, блаженные годы. Господи, один ты знаешь, как я был счастлив!

Ему было тогда тридцать пять лет. Он был в самой вершинной мужской поре. Екатерина была на десять лет его старше, но все еще неистощима как женщина. Но он принуждал ее к капитуляции: был намного сильней в своей страсти — сильней до жестокости. В конце концов она принуждена была сдаться. Она продолжала любить его, но разделять с ним ложе было свыше ее сил.

А в его памяти она осталась единственной, в полном смысле слова Великой. Сердце его было навсегда занято ею. Женщины приходили и уходили — совсем юные и уже опытные, дивно прекрасные и непримечательные, — каждая из них оставляла слабый след, который вскоре стирался следующей. Его мужское естество не убывало, оно требовало все новых и новых жертв. Но Екатерина пребывала вечно — и в сердце, и, главное, в душе.

В комнате сгустился мрак. Князь предавался воспоминаниям. Екатерина не прерывала его. В эти мгновения корона императрицы словно бы спала с ее головы, она была просто женщиной, женщиной с неугасшей любовью, хотя и потускневшей с годами.

И сейчас, когда князь вспоминал два года их ни с чем не сравнимой близости, их жаркой чувственности, их пылкой любви, она не останавливала его. Потому что в ней слишком многое всколыхнулось, она снова становилась женщиной.

Но в конце концов разум взял верх над чувством, над воспоминаниями: он, разум, с некоторых пор главенствовал. И она сказала — в голосе прорвалась хрипотца, знак все еще не остывшего волнения:

— Князь Григорий Александрович, довольно сидеть в темноте, она кружит тебе голову. Я прикажу зажечь свечи.

Она дернула сонетку, через несколько секунд дверь приоткрылась и дежурный камердинер Зотов спросил:

— Что прикажете, ваше величество?

— Сделай милость, внеси шандал.

— Не гневайся, матушка, — торопливо проговорил Потемкин, — ради Бога прости: забылся. Сердце возговорило. Его не уймешь.

— Не гневаюсь, сердце не камень. Пора тебе ехать, друг мой. Господь с тобою, будь благополучен. Я тебя не оставлю.

и она протянула князю обе руки. Он бухнулся на колена и впился в них губами.

— Полно тебе, Григорий Александрович, полно, ну будет, будет…

— Жизнь свою положу за тебя, матушка-государыня, — умиленно бормотал Потемкин, не отпуская ее руки, — до последней капли крови, до последнего вздоха…

— Встань, князь светлейший, будет тебе в ногах валяться. Езжай. Буду ждать от тебя доношений. Береги себя, ты мне во всякое время надобен.

Потемкин встал и в три шага очутился возле двери. Отстранив камердинера, несшего зажженный канделябр, он вышел. У крыльца его уже ждал экипаж, запряженный восьмеркой, адъютанты и казачий эскорт.

— Боур, пошли разъезд вперед разведывать дорогу, — сказал он адъютанту, — я попробую вздремнуть, не слишком бы трясло только.

— Ах, ваша светлость, не зима ведь, трясти будет.

— Укачает, — отвечал Потемкин, — на рессорах-то. Жаль, отпустил из Полтавы Суворова Александра Васильича, теперь он мне позарез надобен.

— В Херсоне его найдем, там он обосновался, — убежденно отозвался адъютант.

— Ну да ладно. Гони!

По счастью, из-за редких облаков выкатилась полная луна. В ее холодном свете все казалось призрачным. И неширокий наезженный проселок светился влажной колеей после недавнего дождя. Светлейший спал, причмокивая губами, ровно дитя.

От Харькова до Херсона путь не ближний: верст эдак шестьсот. Дороги петляли точно так, как петляли реки. Останавливались в Екатеринославе, распесочили подрядчиков, пополнили возок со снедью, безотлучно следовавший за князем: вяленой стерлядью, огурчиками солеными да хрусткой квашеной капустой, до которой Потемкин был великий охотник.

На седьмой день не слишком торопкой езды прибыли в Херсон. Первым делом Потемкин пожелал обозреть адмиралтейство и верфи. На стапелях высились остовы двух кораблей. Земля была устлана щепою, и князь с наслаждением вдохнул в себя запах распятого дерева, возбуждающе смолистый.

— Хорошо! — бормотнул он и, подозвав к себе главного корабельщика, спросил: — Жаловаться будешь?

— Буду, ваша светлость.

— Ну так торопись, покамест я здесь.

— Киев худое дерево сплавляет. Намоклое, долго сохнет. Дуба на рангоуты мало.

— Еще что?

— Плотников бы поболе. Опять же мяса говяжьего на рацион провиантмейстер не поставляет.

— Плотников выписал, должны приехать при команде. Провиантского чиновника прикажу выпороть. Мясо будет, людей надобно кормить отменно, дабы столь же отменно трудились. Ты за тем следи и, ежели что не так, докладывай без робости.

— Премного благодарны, ваша светлость.

Подошел к плотникам, задрав голову, крикнул:

— Здорово, молодцы! Всем довольны?

Бородатый верзила, воткнув топор в дерево, отвечал смело:

— Николи, ваша милость, работник всем доволен не бывает. Харчем обижены.

— Я уж приказал. Буду спрашивать за худой харч. Старайтесь, я вас не оставлю.

— Ужо постараемся, ваша милость.

Объехал казармы, склады, потребовал к себе воинских начальников и выслушал их претензии. И лишь после этого отправился в свою резиденцию, приказав отыскать Суворова и просить его к себе.

Сухонький, быстрый и востроглазый, с подпрыгивающей походкой, напоминавший драчливого петуха, явился Александр Васильевич. Потемкин торопливо пошел ему навстречу, обнял — Суворов утонул в его объятиях, как тонет кукла в объятиях ребенка.

— Благодетель, как есть благодетель, — скороговоркой выпалил Суворов. — Душевно рад явлению вашей светлости в здешних палестинах.

Потемкин добродушно усмехнулся: странности генерал-поручика ему были ведомы. Сказал:

— Государыня просила сердечно благодарить за прекрасную выучку войска при инсценировании Полтавской баталии.

— Драгоценную табакерку получил, чего ж еще?

— А еще, драгоценнейший Александр Васильич, велела поздравить чином генерал-аншефа.

— Экая благость! — непритворно обрадовался Суворов. — Впрочем, жалею, весьма жалею.

Потемкин пожал плечами:

— О чем это, неужто о производстве?

— Никак нет-с. О том, что не объявлено было там, в Полтаве. Бросился бы в ноги государыне, облобызал бы белую ручку, дарующую блага.

— Ну, милейший, это пустяк.

— Однако ж генерал-майор Голенищев-Кутузов остался без награждения, а сие вовсе не пустяк. Егеря же его блеснули.

— Согласен. Ему тож недолго ждать производства, я о сем постараюсь. Позвал же я тебя, Александр Васильич, будучи озабочен: грядут события. Из Царьграда доносят: турок сбирается в поход. Начнет Очаков. Каково там? Считано ли, мерено?

— Вестимо, коли Очаков под самым носом у Кинбурна. Скажу на память: фрегат сорокапушечный, три корабля шестидесятипушечных, шесть шебек, о десяти пушках каждая, шесть фелюг и некоторое число мелких судов. Гарнизона же близ трех тыщ да конных албанцев сотен пять. Не больно много.

— Жди пополнения. Эту малость без особого труда сокрушить можно.

— Паша очаковский не злонамерен. Посылал к нам за солью.

— Придет время и всыплем ему соли, — усмехнулся Потемкин, — время это близится.

— Ему тоже это ведомо: крепостное строение продолжает. Однако же работного народцу маловато.

— Как думаешь, где начнут?

— Драчку-то? Вестимо, с Очакова. На Кинбурнский наш гарнизон навалятся, сбросить его в море захотят.

— Очаков сокрушить надобно в первую голову.

— Точно так. Ибо он есть турецкий клин, воткнутый в наше тело. Полагаю, однако, и с других сторон пойдут на нас походом. Сильная крепость Аккерман, другая столь же сильная — Бендеры, опять же Измаил. Оттуда скакнут. От Дуная везирская армия начнет движение в наши пределы.

— Ты, чай, слышал из уст императора римского обещания. Боюсь, обещаниями они и пребудут.

— Не впервой с турком биться. Побьем, — пообещал Суворов с обычной своею неколебимой уверенностью.

— Я тоже так полагаю. И государыню в том заверил. Но должно нам создать превосходство притом. А сего я не вижу.

— Помилуй Бог, ваша светлость. И я не вижу. Но время еще не упущено — можем наверстать.

— Нету времени, — уныло произнес Потемкин. — Я мыслил сию войну решительною, последнею и закончить ее в Царьграде.

— Было бы славно, ей-ей, — отозвался Суворов, — да ведь не дотянемся в этот раз. Не вижу для сей решительной кампании силы. Турка мы сокрушим и можем потеснить изрядно. Но не до Царьграда.

Князь повесил голову. Он был удручен, что бывало с ним редко. Обычную его победительность как рукой сняло. Мыслью обнимал он сейчас все подвластные ему пространства, всю Южную Россию, прозревая все полки, все дивизии и корпуса, военный флот, и убеждался — мало! Пригонят тысяч полтораста рекрут — их учить и учить, а выучатся ли. Бог весть. Старослужащие прошли чрез многие годы, прежде чем стали надежною силой.

Упустил! За строением городов, портов, кораблей, крепостей, за бешеной скачкой во все концы упустил главное: создание мощной армии, способной претворить в действительность его заветную мечту. Считал, считал и не рассчитал. Как-то вдруг прозрел и пригорюнился: не накопил силы. Не озаботился хотя бы лет за пять подготовкой рекрут, заготовлением амуниции, литьем пушек. Были мечтания о Греческом проекте, не поставленные на ноги…

Теперь уж не успеть. И эта кампания не станет решительной, прав Суворов, у него трезвый взгляд.

После… Даст ли Бог веку. Сорок восемь лет набежало. Немало, но еще не старость. Эвон, Александр-то Васильич на целый десяток лет его старше, ровесник государыни, между прочим, а каким петушком скачет, как молодо глядят его голубые глаза, сколь задорно вздернут нос да и седой хохолок… Дурашлив нарочито, любит прикинуться простачком, а ведь солдаты в нем души не чают, за ним куда хочешь пойдут, стоит ему слово сказать…

— Александр Васильич, окажи милость, поедем со мною, покамест затишье, — неожиданно предложил он. — Хоть на недельку. Устал я, от всего устал, мотаюсь туда-сюда без роздыху какой уж месяц. Да что месяц — год за годом.

— Почту за честь быть слугою вашей светлости, — наклонил голову Суворов. А когда глянул — в глазах скакали бесы. — А куда, позвольте вас спросить?

— Есть у меня именьице в Тавриде неописанной красоты.

— Извольте, последую.

— Надобен мне совет твой, ибо убежден: никто другой столь разумного совета не даст.

— Польщен, помилуй Бог, польщен. А ведь я по части политесу темен, аки мурин.

— Ха-ха! Мы без политесу, мы запросто, — развеселился князь. — Мы со всех сторон войну оглядим, каковой ей быть да откуда кого ждать.

— Ах, ваша светлость, дак я беден как церковная мышь, — смешался Суворов. — Опять же опасаюсь корпус оставить: турок на носу воссел, вдруг начнет шалить. Я же его шалости пресекать умею.

— Не беда, — рубанул ребром ладони князь. — Едем!

Сквозь магический кристалл…

Ветвь двадцать вторая; май 1453 года

Итак, ночь на 28 мая, как и предыдущая, была озарена огнем турецких костров, трескотней барабанов и визгливым посвистом дудок и флейт. Муллы подбадривали солдат словами молитвы. Турки засыпали ров, подтаскивали поближе к стенам осадные орудия, стенобитные тараны. По всему было видно: шла подготовка к штурму.

Глядя на эту муравьиную работу, осажденные приуныли. Вскоре доброжелатели в турецком лагере ухитрились известить их: султан назначил на вторник решительный штурм.

Однако наступил понедельник, а вместе с ним неожиданное затишье. Не гремели пушки, не стреляли мушкеты, не свистели стрелы. Турецкий лагерь молчал. А когда пали сумерки, ни один огонь — ни костра, ни факела — не загорелся в нем.

В сердцах осажденных вспыхнула надежда: быть может, враг отступился, быть может, он изверился в своих силах…

Им было неведомо, что султан объявил понедельник днем молитв и покаяния. «Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед пророк его!» — возглашали муллы. И коленопреклоненные солдаты вторили: «Аллах велик!»

— Оплот неверных будет сокрушен! — предрекал духовный глава турок шейх-уль-ислам. И слова его передавались из уст в уста. — Такова воля Аллаха. Так повелел великий султан, творец высшей воли. Принявший смерть во время штурма попадет прямиком в рай, в сады блаженных, и сорок тысяч гурий будут служить ему.

Сам султан во главе своих приближенных устроил последний смотр перед штурмом. Он приказал адмиралу Хамзе-бею прорваться сквозь цепь со своими кораблями и пришвартовать их против стен, выходящих на Мраморное море. У матросов должны быть приставные лестницы. Пусть они взберутся на стену или хотя бы устрашат ее защитников.

Затем он приказал вызвать к нему главных лиц генуэзской колонии Перы. Когда они явились, он сказал:

— Мне известно, что вы тайно помогаете людям императора Константина, хотя и обязались соблюдать нейтралитет. Знайте же, я не намерен дольше это терпеть. Если мне доложат, что ваши люди по-прежнему сообщаются с осажденным городом, я предприму суровые меры.

Султан продолжал объезжать свои войска. При виде его солдаты падали ниц. Он обращался к ним со словами воодушевления, убеждая, что решительный час близок, что все силы неба на стороне правоверных и что за стенами города их ждут несметные богатства, а кроме того, каждому достанется столько рабов, сколько он сможет увести.

К концу дня везирам и военачальникам было повелено собраться в шатре султана на последний совет.

Султан произнес вдохновенную речь:

— Столица неверных на Востоке завещана нам свыше. Наши предки не раз пытались вернуть ее в лоно ислама, ибо ислам — единственная победительная религия, которой должен подчиниться подлунный мир. Мы проникли далеко на восток и на запад, но в нашем сердце остался Константинополь. Мы должны его взять! Силы неверных, обороняющие город, слабы и истощены. И завтра, с восходом солнца, мы начнем штурм.

Город падет к нашим ногам!