Глава пятнадцатая
Тяжек царский венец
Свидетели
А как на великих государей одежду и диодиму и шапку и животворящий крест возложили и скифетры и державы в руки отдали и стали петь многолетие всем собором и потом на крылосех и стал светейший патриарх и все власти и бояре и околничие и дурные и ближние люди всяких чинов здравствовать и великим государем на их превысочайшем престоле.
Из «Книги запасной царства царей государей».
А как венчали великих государей и на чертежном месте стояли бояре… А шапки несли, в которых великие государи пришли в Собор, и жезлы стольники, и ближняя люди: Алексей Матвеев сын Милославской, Иван Афанасьев сын Матюшкин.
А великих государей вели под руки:
Царя и великаго князя Иоанна Алексеевича дядки: боярин князь Петр Иванович Прозоровской, да околничей Борис Гаврилович Юшков.
Царя и великаго князя Петра Алексеевича дядки: боярин Родион Матвеевич, да столник и ближней человек Тихон Никитин сын Стрешнев.
А за великими государями были спалники все но списку.
А перед стрепнею шли: Царя и великого князя Иоанна Алексеевича столник и ближней человек Юрья Федорович сын Лодыже некой.
Царя и великого князя Петра Алексеевича столник Алексей Прокофьев сын Саковнин.
А обедню изволили слушать на своем царском месте после херувимской приходили великия государи к царским дверям и на них надевал светейший патриарх чепи по их царское чину… И Царские двери отворили и вышел светейший патриарх с властьми и снимали с них великих государей шапки и диодимы и помазывал святым миром на челе и на затылке и на ланитах и на сердце и опять на них надевали, и облача их, перепоясали лентяем…
Главным гнездом Милославских стало Измайлово. Обитал там первый из Милославских, благоверный царь и великий князь великий государь Иоанн V Алексеевич. На Москве, в соборах Кремлевских да дворцах, появлялся он лишь тогда, когда призывался к царской службе. Однако, зная его нелюбовь ко всякого рода беспокойству, младший брат царь Петр Алексеевич, жалеючи недужного, призывал его все реже и реже. Младший взял верх над старшим. Иван, будучи нрава кроткого, не протестовал.
Он тихо сидел в своем Измайлове, где царица Прасковья взяла над ним полный присмотр, и большую часть времени проводил пред иконами чтимых святых, переходя из моленной в церковь. Дабы царь ненароком не споткнулся, не оступился, не шатнулся, его вели под руки два стольника. Еще четыре стольника да спальника были на подхвате.
Придворный штат в Измайлове был велик. Царя и царицу обхаживали пятьсот челядинцев разных званий от гофмаршала до служки: стольники, спальники, оружейники, сокольники, кравчие, постельники, конюшие, ключницы, чашники.
Великое множество народу кормилось близ государевых персон, нужного и ненужного. Главное, чтобы все было по чину, дабы достоинство не умалилось. Толклись, сшибались, бранились в стороне от господ, наушничали друг на друга, переносили сплетни, подворовывали, разводили кляузы, завидовали… Было все, как у приживал, ведь царица-то Прасковья содержала внизу великое множество христарадников — странниц и странников, убогих и болезных, юродивых и кликуш. В подклетах помещались девочки-сироты, которых обучали рукоделью.
Особым почетом у царицы пользовался подьячий Тимофей Архипыч. Она почитала его святым человеком, наделенным даром предсказывать будущее. Тимофей Архипыч часто заговаривался и нес околесицу, что царица принимала за божественное откровение. Когда царице Прасковье надо было решить трудный вопрос, она призывала Тимофея Архипыча.
— А скажи на милость, святой человек, кто у меня во чреве? Молила Пресвятую Богородицу, чтобы даровала мне наследника, сына, царевича. Сбудется ли?
Тимофей Архипыч обычно отвечал загадками.
— Архангелы молят, власть их беспредельна, — начинал бормотать он. — Коли дадут знамение, значит, сбудется моление твое.
— А каково знамение-то, Архипыч?
— А должно воссиять на небе облако видом чрева, а из него барашечки, барашечки посыплются. В небо надобно почаще взглядывать, там ангелы Божьи обитают, оттоль нас благодать осеняет.
— А когда глядеть-то, Архипыч? По утрам или ввечеру, когда знамение-то воссияет?
— Знак должен быть особый, — бубнил Архипыч. — Голос ангельский возвестит, глас тот трубен будет.
Архипыч был главный оракул. Были и другие — поменее, для всякого случая, но тоже значимые.
И вообще, надо сказать, Измайлово представляло собой как бы государство в государстве. Тут все было свое: свой царь-государь с государыней царицей, свои деревнишки с крепостным народцем, свои луга и пашни, свой хлеб, молоко, масло, мясо и иной припас, свои пруды и речки. Наконец, сама эта дворцовая волость помещалась на острове, куда вел большой казенный мост со сторожевыми башнями.
Водилось тут и всякое услаждение высокородных обитателей. Например, зверинец, в коем можно было увидеть и леопардов, и оленей, и кабанов, и дикобразов, и многих иных обитателей лесов. А рядом находился птичий двор, где важно расхаживали павлины, в пруду плавали лебеди, гуси и другие водоплавающие. Был еще особый пруд с насаженной рыбой, которую царевны кормили по звону колокольца.
А сколь было садов! И виноградный, и просяной, и регулярный, где возделывались разнообразные фрукты и ягоды, опять же овощи. Насадили там и грецких орехов — еще при царе Алексее Михайловиче.
Еще недавно повелительницей всего этого царства — истинной, не формальной — почиталась царевна Софья. Ей здесь беспрекословно повиновались. Братец царь Иван именовал ее много мудрой и исполнял все ее повеления. Царица Прасковья попервости перед ней трепетала и не смела ей перечить. А потом вообще впала в рабство, когда по совету Софьи, пугавшей ее постриженьем, аки неплодную, завела себе галанта, как в дворцовой среде именовались любовники.
Галант ее и обрюхатил, и не раз, и не два — до самой кончины царя Ивана, коим уже нельзя было прикрыться.
Впрочем, с его кончиной милостей не убавилось, и Измайлово продолжало жить, как жило прежде: у великия государыни царицы Прасковьи Федоровны — как свидетельствует опись приказа Большого Дворца, — 24 стоялых, 56 потаённых, итого 80 лошадей; на корм им, стоялым в год, подъемным на 7 месяцев 880 чети овса, 200 копен мерных сена; на подстилку 732 воза соломы ржаной. В трех церквах служились службы со всею полагавшейся царской вотчине пышностью.
Сюда-то, в Измайлово, Милославское тож, созвала царевна Софья всех Милославских. Были тут сестры царевны, были родственники Алексей, Федор, Иван, Ларион, Сергей и другие. Не было, к великому сожалению Софьи, главного мыслителя, чья голова была на всякие хитрости щедра — князя Ивана Михайловича, — помер он. Вот бы кто придумал, как спасти царевну от царя Петра, вот бы кто измыслил яд и способ, как его поднесть. Сама царевна при жизни князя Ивана его побаивалась — до того он был тороват на всякие подлости.
До поры до времени был ее щитом и царь Иван. Но щит сей был дыряв и ненадежен. Царь Иван по немощи своей всего боялся и сторонился всяких распрей. Он старался не перечить и младшему брату своему — царю Петру. Но когда царь Петр ополчился на правительницу Софью, говоря, что время ее кончилось, он принужден был согласиться с ним. И даже с прозвищем, оскорбительным и бесцеремонным, как все, что он предпринимал — «зазорная особа».
— Как нас Нарышкины теснят, как нам, Милославским, быть, кто нас защитит? — с такою речью обратилась она к остальным. Где были ее прежние повелительные нотки, где была самоуверенность правительницы… Ничего этого не осталось. Перед Милославскими сидела на возвышении, плечом к плечу с креслом ее брата Ивана, обрюзглая, опустившаяся немолодая женщина с вислыми щеками и опухшими красными глазами, с седою прядью, появившейся после неудачной попытки паломничества к Троице.
Тяжкое молчание повисло в воздухе. Как быть? Они были у разбитого корыта. Царевна Софья и царь Иван — оба их оплота пали. Царь Иван был безвластен по уговору со своим младшим братом. Он решил добровольно отречься от престола и принять постриг — уйти от мирской жизни, которая была ему в тягость, не по силам.
Он то и дело пугал свою супругу, что уйдет в монастырь. Царица Прасковья, обливаясь слезами, просила его не сиротить их, ее с дочерьми. Как смиренно и истово ни просили они Господа и Пресвятую Богородицу о даровании сына, все было напрасно. Рождались одни дочери. Это была не только тягость, но и, по убеждению царя Ивана, немилость Всевышнего, которую он обязан загладить, приняв схиму. Он был убежден, что и его многочисленные немощи и болезни насланы на него свыше за грехи родительские. Какие это были грехи, он не знал. Все говорили, что батюшка его благоверный — царь и великий князь Алексей Михайлович — был государь милостивый и безгрешный. То же относилось к матушке царице — благоверной государыне Марии Ильиничне. И все его предки, все Романовы, отличались по слухам примерным житием.
Но вместе с тем и ему, и его покойным братьям Господь давал знак, дабы они ушли от мира и посвятили себя Богу. Они не вняли, и Бог прежде времени прибрал к себе. Такая же участь, думал он, ожидает и его, ежели он не внемлет зову. Но как он ни старался объяснить это царице, своей супруге, она не желала и слышать. Одно дело быть царицею, а другое — женой схимника. Да не женою, нет — вдовою. Бог знает кем. Дело доходило до истерик, и смирный царь Иван сдавался. Слезы Прасковьи пугали его.
— Ну не буду, не буду, не буду. Уймись, Парашенька: останусь я в царях, не сниму с себя венца.
Он изнемогал от споров с царицею. А тут еще добавился конфликт с сестрицею, царевной Софьей. И что они все напустились на него, богомольца, что они от него хотят. Он обделен Господом здравием, мужской силою, он всего-навсего смиренный богомолец, а все чего-то от него хотят, все чего-то требуют. Вот и сейчас сестрица, которую он и почитал, и побаивался, напустилась на него:
— И ты, братец, благоверный царь, повелитель православных, за здравие коего во всех церквах нашего государства возносят молитвы, и ты отступился от родной сестры, отдал нас, Милославских, на поругание Нарышкиным.
— Помилуй, сестрица, помилуй, — и он развел руками, — а что я могу? Брат Петруша правит, его Господь надоумил и к делу правления приспособил. Неможно мне противу него идти.
— Отчего это! Ты царь, старший царь!
— Какой я царь! Не умудрил меня Господь. Не царь я, молитвенник я, смиренник у Бога.
— Тебя венчали царским венцом пред боярами, пред всем земством — должен ты это понять! — напирала царевна. — И воля твоя, и слово твое должно быть твердым, царским. Ты в ответе пред всеми нами, пред Милославскими. Ты обязан нас всех заборонить!
— Не могу я, сестрица, — упавшим голосом отвечал Иван. Видно было, что он с трудом переносит попреки Софьи и возлагаемые на него обязанности и упования. — Хочу в монахи.
— Да как тебе не стыдно! — взъярилась Софья. — Мы тут все пропадаем, а царь в монахи норовит уйти! — И, сбавив тон, сменив его на просительный, стала умягчено просить: — Ну поднапружься, дорогой братец, повелитель наш. Скажи Петруше с твердостию: не согласен я. Род Милославских — род старинный, первенствующий, его никак неможно умалить. И про меня скажи: что ежели он против моего правления, то пусть меня почетно поминают как прежде в церквах, пусть мои заслуги громогласно признаны будут. Меж тем он намерен отправить меня в монастырь. Да я такого позора не снесу. И как он осмелился сестру свою назвать «зазорною особой»! Как ты, дорогой братец, это стерпел?
Господи, что они все хотят от него? Чего напустились? Да что он, хоть и царь, может? Нету у него ни сил, ни соображения идти противу кого-нибудь. Неужто они все не видят, каков он в миру? Да, сидел на царском месте. Головою качал, когда его спрашивали. А то и отговаривался: я-де как брат Петр. Спросите у брата Петра. А коли на бумаге, то я согласен. Я подпишу. И ставил, верней выводил, свое имя. Да притом там, где дьяк либо окольничий уставляли его руку с пером.
Избрали его царем по воле сестрицы Софьи. Самому такое и в голову не приходило. Голова худо мыслила. С той поры он все делал, что сестрица наказывала. А ей князь Василий Голицын — светоч мудрости и разумения. Когда призывали ко служению царскому да облачали в златотканые одежды и сажали рядом с братцем на тронное кресло, он и сидел, как статуй, и рта старался не раскрывать. А когда его спрашивали о чем-нибудь, он кивал головою, мол, верно, мол, согласен. Или напротив — нет, не согласен.
Царь Иван был малость тугоух. Он худо слышал, о чем говорили вдали от него. Либо толкач, переводивший речи заморских послов, либо дьяк, докладывавший о каком-нибудь деле. А уж видел совсем плохо. Проще сказать, почти совсем ничего: тяжелые опухшие веки с трудом приподымались и почти тотчас упадали. Иным казалось, что царь Иван либо спит, либо дремлет; он не спал, нет, он ловил доносившиеся до него невнятные звуки и время от времени покачивал головой. Он во всем полагался на брата Петрушу, который был смышлен и речист, равно и на ближних окольничих, которые в сложных случаях нашептывали ему на ухо — левое, правым он вовсе отупел. И он послушно выговаривал то, что надобно было.
Он был царь поневоле. И чем долее приходилось ему сиживать на царском месте, тем ясней понимал он, что впрягся не в тот воз, что он ему и не по нраву, и не по силам, более всего ему хотелось проводить дни в благой церковной тишине, среди ясноглазых иконных ликов, дышать благостным духом елея и ладана и молить чтимых святых о ниспослании благодати, поначалу он молился об исцелении от многих недугов, всем сердцем веря, что эти чистые молитвы дойдут до Господа и он внемлет и ниспошлет. Но проходило время, а все оставалось по-прежнему.
Он напрягался, думая, что чувства затупились, и улучшение произошло, прислушивался к себе, потом стал спрашивать царицу Парашу, не замечает ли чего. Она гладила его по голове, ровно дитя покорное, и отвечала всякий раз: «Медлит Господь Всеблагий, но беспременно услышит, господин мой великий».
— Но когда же, когда? — нетерпеливо вопрошал он.
— Бог терпел и нам велел, — каждый раз одинаково отвечала царица, — терпи и ты, государь мой.
— Я терплю, сколь могу, — покорно отвечал он. И молился еще истовей, шевеля окостеневшими губами, проводил перед иконами большую часть своего времени. Собственно, вся его жизнь проходила в церкви либо в моленной. И в конце концов понял, что место его в монастыре, что никакой он не царь, а молитвенник. А истинный царь есть братец Петруша. Вот и пусть царствует. И как-то, в Грановитой палате, средь жары и духоты июльского дня, благовонных курений и немытых тел, тягостных одежд, взмолился:
— Братец, отпусти ты меня, ослобони от тутошних сидений. Решай все сам, как чему быть в государстве. Тебя Господь для сей службы вразумил да наставил, а мне все это в тягость. Муки приемлю…
— Возроптал, значит, — усмехнулся Петр. — Я-то не прочь, я-то управлю. А вот сестрица наша — стерпит ли?
— Упрошу ее смириться, — торопливо заговорил Иван. — Недужный я, не годный для служения.
И вот теперь здесь в Измайлове, в собрание Милославских, царь Иван заговорил, а лучше сказать, взмолился:
— Отпустите вы меня, потому что никаких моих сил более нету. Не могу я царствовать, не хочу. Ни во что встревать не хочу. Нету моей мочи, нету!
И таков это был отчаянный вскрик, что все вздрогнули, а царевна Софья зарыдала. Наконец-то дошло до царевны, что еще одна дотоле казавшаяся ей надежной опора рухнула. И что брат Иван не только не захочет, но и не сможет замолвить за нее слово пред непреклонным Петрушкой.
— Что же нам делать? — произнесла она растерянно. Впервые видели ее неуверенной, впервые голос ее звучал не властно, повелительно, а просительно.
Вопрос повис в воздухе. Все были обескуражены. Более всего, разумеется, отречением царя Ивана, на слово и покорность которого все Милославские уповали.
Как же так, думал каждый из них. Отказаться от царского венца, от престола так, за здорово живешь! И что теперь будет, коли и царь Иван, и царевна Софья останутся безвластны? Ясное дело: все важнейшие должности в государстве захватят Нарышкины. И полное умаление Милославских неизбежно. Царь Петр лишен всякой чувствительности, он в ладу только с тетками — Михайловнами. Зато в Кукуе он свой, желанный человек.
Там он прост и добросердечен.
К кому воззвать? Царевну Софью все жалели: упадала на глазах, можно сказать, из князи в грязи. Таковая же участь ожидала, как все считали, и князя Василья Голицына.
Но к кому все-таки воззвать? К Господу взывали. К Пресвятой Богородице взывали. К небесной покровительнице царевны — Софии Премудрости Божией — взывали, к Николаю Угоднику взывали… Можно ль перечислить всех святых, к коим царевна обращалась за покровительством и помощью? А ведь была еще нечистая сила, о которой Софья зареклась поминать: был Гермес Трисмегист с его заклятьями, был Вельзевул, был Люцифер… Были бабки-ведьмы, бабки-зелейницы, были колдуны, якшающиеся с домовыми, лешими, водяными и иной нечистью.
И ничего не помогло, ничего не сдействовало. Словно над Петрушкой и царицей Натальей, ненавистной мачехой, был простерт какой-то защитный покров.
Князь Василий посмеивался над упованиями царевны, а она верила, верила. Сколь добра, денег извела на всех этих служителей нечистой силы. И все напрасно. И однажды призналась князю:
— Изверилась я и в святых заступниках, и во вражьей силе. Ничего этого нет, а есть слепая судьба. Каково она распорядится, так тому и быть. И напрасны все моленья. К кому бы я ни обращалась — все глухи. И высшие силы, и человеки…
— Человеки, положим, тебя услышали, коли слушали. Но остались равнодушны к твоим просьбам. Стало быть, не тронули их твои моления, не те слова ты подобрала.
— Какие же еще слова, — угрюмо отвечала Софья. — Самые что ни на есть жалостливые… И грозилась, что пойдем мы просить милости у иноземных християнских королей, навсегда покинем Москву. Уж чего жалостливей: царское семя взойдет на чужой земле. И что же? Не тронула, стояли, будто каменные, только глазами зырк-зырк. Ожесточились християне, не внимают царской дочери. А кому тогда внимать?
— Душа закаменела у простонародья потому, что закаменела она у его владык. Подумай-ка, вольно ли живется крестьянину в крепости у бояр, у дворян, у жильцов. Я когда-то с братом твоим блаженной памяти царем Федором толковал, что крестьянин должен быть свободен, как должно человеку, а не скоту. Коли станет он трудиться на себя, то вдесятеро больше произведет. Федор, помню, удивился, глаза выкатил и говорит: «Да ты в своем ли уме, князь? А как же все — бояре, дворяне? Как же власти? Как же я, царь, и все мои служители?» Стал я ему толковать, что за счет свободного труда умножится и государственный доход, что казна будет в прибытке. «Нет, — говорит, — таковые прожекты мне тошно слушать. Мы, — говорит, — не во Франции какой-нибудь, а в России. Забудь и более не поминай». Я и не поминаю, хоша и не забыл.
— Нету мне более пристанища, — прослезившись, обронила царевна. — Крут, немилостив Петрушка и меня не помилует.
— И меня, Софьюшка, и меня.
— А может, и впрямь искать пристанища у иноземных королей? — с надеждой вопросила она.
— Я уж говорил тебе: податься за рубеж — честь потерять. На веки вечные. Да и что там нас ждет: быть приживалами, терпеть поношения. Сказано ведь: за морем веселье, да чужое, а у нас и горе, да свое. Нет, голубица моя, о том и не думай. Коли опала суждена, ее не избыть. Примирись. Умей ответ держать.
Одна душа в Измайлове втихомолку радовалась унижению царевны — царица Прасковья. И вроде бы наставила Софья ее на сладкий путь — благословила завести галанта. И хоть Софье была обязана радостью материнства.
А ведь грех великий, и страх великий. Два всего-то человека ведали о ее грехопадении: бабка Агафья, всем обязанная царице, а потому и на смертном одре не проговорится, и царевна Софья, которой она, царица Прасковья, обязана, а потому всецело в ее власти.
Быть во власти супруга — одно, лишиться же его власти — другое. А она, Прасковья, могла запросто лишиться с величайшим позором, коли царевне вздумается на нее ополчиться.
Мол, не плодная у тебя, братец, супруга да вдобавок изменщица, завела себе галанта… И пошло, и поехало. Страшно подумать!
У страха глаза велики. Чудилось царице, будто кто-то напал на ее тайну, чьи-то глаза упорно следуют за нею, когда она проскальзывает в башню — обиталище бабки Агафьи, где наверху ждут ее любовные восторги. Бабка, конечно, ревностный сторож, лучше любого воина — как откроет рот, так хоть святых выноси. Заговорит, заморочит хоть царя, хоть псаря — все едино.
Вот уж спальник Гришка доложил царю Ивану, что царица слишком часто наведывается в башенку к бабке Агафье. Но царь Иван простодушен: спросил как-то Прасковью, много ль ей бабка помогает от недугов. Царица вся похолодела. Однако нашлась, ответила:
— Она, мой батюшка, все по женской части. А с мужиками дел не имеет.
Ну царь Иван и успокоился. А того проклятого Гришку порешила царица во что бы то ни стало услать куда подалее, лишь бы подходящий предлог найти. Посоветовалась она с бабкой. А та ей и говорит:
— Гришка этот и мне глаза намозолил. Известно: он на руку нечист. Ты, государыня моя, скажи дворецкому, братцу своему Василию Федорову Салтыкову, что Гришка-де за тобой шпионит и на руку нечист. Он его и сбудет.
Сказала. И тотчас Гришку того услали в сибирский город. И радостно предалась царица сладкому греху с галантом своим Васенькой Юшковым, не опасаясь ничьих нескромных глаз. А тот Васенька числился у нее в стольниках и возвышался на ее глазах. Прочила она его в обер-камергеры, и наконец пришел его час.
Наконец и «зазорное лицо» — царевна Софья, тоже теряла власть над ней. Царица Прасковья понимала — недолго осталось ждать. Не за горами час, когда царь Петруша упрячет ее в монастырь. Царь Петруша — жесток и беспощаден. Твердость и неприримость вошли в него в дни стрелецкого бунта, когда мальчиком насмотрелся он кровавых сцен и натерпелся страху. С той поры ожесточилось его сердце, и можно ль его винить? Врагам его, врагам Нарышкиных, милости ждать не приходится. И Милославским суждено лишиться государственного значения.
Все Милославские жалели царевну, царевна жалела себя. Не откликнулись все ее козни против мачехи, против Петрушки. Может, ежели она была бы покладистей, не повис бы ныне над нею призрак монастыря, жила бы с Нарышкиными в согласии, и все бы сошло тихо, мирно. Говорил ей князь Василий — примирись. Нету у тебя будущего, настанет время и придется с властью распрощаться.
Ох, власть! Великий это искус, никак нельзя по доброй воле с нею расстаться. Николи еще не было на Руси, чтобы какой-нибудь царь, либо великий князь отрекался от власти. Не помнил того всеведущий князь Василий. Даже самозванцы, о коих было известно, откуда они взялись, лихорадочно цеплялись за власть. Какой-нибудь воевода в захудалой посаде, проштрафившийся, пред высшими ползал на брюхе, моля не лишать его места. Потому что власть — это не только почет и поклонение, но прежде всего богатство, деньги. Власть имущий непременно корыстолюбец.
Таково не только у владетелей светской власти. Но и власть духовная не чурается стяжать. Попы, игумены, епископы — белые и черные — доят мирян, аки коров и коз. Вот и царевна Софья вполне оценила эти возможности власти. Не то чтобы откровенно стяжала, но не пренебрегала подарками — ожерельями самоцветными, Жемчугами да мягкой рухлядью — мехами собольими, куньими, горностаевыми. И золото липло к ее рукам, и серебро.
Но она все бы сейчас отдала, лишь бы удержать звание правительницы, лишь бы остаться во власти.
Когда братец Иван впервые заикнулся, что хочет передать бразды правления Петру, царевна точно взбесилась: Побагровев от гнева, она напустилась на оробевшего Ивана. Она топала ногами, занесла было руку — на царя-то! — но вовремя удержалась, надрываясь от крика:
— Да как ты смеешь! Да ты в своем ли уме! Что за притча! Совсем спятил! Забыл, кто ты есть! Забыл про свое царское достоинство!
И все в таком роде. Бедный царь Иван, вжав голову в плечи, молчал. Когда он сказал о своем заветном желании царице, та облила его слезами и заклинала не то что не говорить, а не заикаться об этом. И царевна Софья распалилась гневом.
— Ну не буду, не буду, — придя в себя от столь бурного натиска, бормотал он.
Царь Иван был единственным в своем роде. Он был уникум. И все глядели на него с добрым сожалением. Как на человека не в себе. Как глядят на тяжелобольного, обреченного смерти. Отречься от трона, от порфиры, от царской власти? Разумеется, не по Сеньке шапка, не по Ивану — шапка Мономаха. Но терпел бы до последнего вздоха. Царская власть дается избранным, и он, Иван, из их числа.
Как хотела бы Софья быть на месте Ивана! Но только после бесславного похода в Троицу, после всех попыток примиренья, поняла, наконец, что обречена. Тяжко далось ей это понимание. Наверно, тысячу раз пожалела, что не вняла призывам князя Василия, была упряма, испытывала упоение властью, не задумываясь над ее последствиями, не заглядывая в будущее. Вела себя чисто по-бабьи. А на худой конец полагала заслониться братцем Иваном, царем.
Ничего нет хуже поздних сожалений. И сейчас царевна испытывала таковые сожаления. Не слушалась голоса разума, не шла навстречу мачехе, потом Петруше, не обласкала младшего брата, как было должно старшей сестре, не нянчилась с ним в его младенчестве.
Глупо, все глупо! И теперь вместо почетной отставки, вместо спокойного прозябания в тереме, а то и в хоромах князя Василия на правах его законной супруга, над нею повис призрак монастыря. Притом — неотвратимо. И ничто ее не в состоянии спасти, нет никого, кто ее оборонит от этой участи. Патриарх Иоаким настроен к ней враждебно: стало известно, что царевна намеревалась заменить его своим ставленником Сильвестром Медведевым.
В какую бы сторону ни глядела она — ниоткуда не было ей спасения, милости. А как с этим смириться?! Вот и родня ее, Милославские, поглядывают на нее кто с сожалением, кто с состраданием, а ничем помочь не могут. Да ведь и им самим нужна помощь, нужно заступление. Ей было жаль себя, жаль их, но более всего жаль несравненного галанта — князя Василия Голицына. И над ним завис Петрушкин меч, и ему грозила опала и изгнание. Он был «ее человек», а все ее сторонники решительно и бесповоротно отвергались царем Петром.
Осунувшаяся, обрюзглая, мрачная, с неожиданно прорезавшейся морщиной на лбу, царевна в свои неполные тридцать три глядела чуть ли не старухой. Совет с Милославскими ни к чему не привел. Царь Иван был беспомощен, ему самому требовалась подпора.
Чувствуя тяжесть во всем теле, Софья покинула душный верх и бесцельно побрела по усыпанным песком дорожкам виноградного сада. Свита безмолвно двигалась за нею.
Благостность природы коснулась ее своими мягкими пальцами. Все страсти остались где-то там, позади. Она впервые за многие годы прислушалась к птичьему пересвисту, к бормотанию воды в ручье, к жужжанию пчел и тяжелому полету шмелей, ко всем этим бесхитростным звукам, ко всей этой перекличке, обволакивавшей душу.
Все глубже и глубже погружалась она в мир живого. Наверно, и в нем кипели свои страсти, разыгрывались свои драмы, но и эти страсти, и эти драмы действовали умиротворяюще. Они были неназойливы и бестревожны.
«Как хорошо, — думала она. И впервые за долгие годы ее коснулась тень раскаяния. — Ах, кабы я вовремя опомнилась, не сражалась бы с Петрушкой, не цеплялась бы за власть, можно было бы тихо наслаждаться жизнью, ее приманчивыми красотами. В каком-нибудь подгородном имении, может, и вместе с сестрицами». Впервые за все свои посещения Измайлова увидела и почувствовала она, какая тут благодать.
Царевна подошла к берегу пруда. Завидев ее, несколько рыбин доверчиво подплыли к берегу. Они явно попрошайничали, и Софья невольно рассмеялась.
— Ах, дайте же чего-нибудь, хлебца что ли, — обратилась она к свите. Долго ждать не пришлось: служка принес краюшку. И царевна стала крошить хлеб и кидать в воду. Ее забавляла свалка из-за крошек: вода кипела возле них, разверстые круглые рты хапали воздух, а если доставалось, то и хлеб.
«Точно, как люди, когда кидаешь им пригоршню монет: сшибаются, лезут в драку, — подумала Софья. — Всюду драка из-за еды, из-за денег — и среди высших, и среди низших. Но рыбы по крайней мере не убивают друг друга. Отнять — не убить». Царь Петрушка отнял у нее власть, но ведь не убил же. И наверно не убьет. Но что же все-таки он задумал?
Царевна с отчетливостью поняла, что теперь она всецело в его власти. И конечно, он принудит ее пойти в монастырь. А это было бы для нее худшим наказанием, потому что при всем при том она вынуждена будет подпасть под власть игуменьи. И как бы ни была снисходительна эта власть, все ж она обязывает к подчинению. А подчиняться царевна давным-давно отвыкла. Кому бы то ни было. Разве что только сладостным подчинением любовнику. Но то было взаимно. В монастыре она потеряет все. Да, поначалу к ней станут относиться с почтением, как к царской дочери, допустят кое-какие послабления. Но послабления — соблазн для остальных черниц. Долго ль они будут терпимы? И не повелит ли царь Петрушка блюсти Софью в строгости?
Все казалось зыбким и неопределенным. Только вот этот покой природы был вечным, живительным. Он входил в душу. Он проникал в нее все глубже. Она шла и шла, без цели, куда приведут ноги. Ноги привели к коровнику.
Она вошла под его кров, вдыхая неповторимый запах сена, видно еще отдававшего свою влагу, молока и теплого дыхания животных.
К своему удивлению, она встретив там царя Ивана.
— Ты чего тут, братец?
— Люблю, — отозвался Иван. — Таково здесь духовито, таково покойно. Они добрые, коровки-то. Жуют себе, жуют.
Свита толпилась возле входа, с улыбкой глядя на царственных особ в хлеву. Их, видно, более всего занимал царь Иван. Он был тут свой человек.
— Подай-ка мне свежей травки, Аринушка, — обратился он к скотнице. — Вот моя любимица, — топтался он у стойла. — Глянь, знает меня, тянется. Ну, здравствуй, Милка, здравствуй.
Корова глядела на Ивана большими влажными глазами и коротко помыкивала. Иван принес ей торбу с травой, она уткнулась в нее и зажевала.
— Хорошо-то как, сестрица. Теплые да гладкие. Гляди-ка, — и он обнял свою Милку за шею. — Понимает ласку-то, знай себе жует.
Софья впервые видела своего болезненного брата таким оживленным и довольным. «Вот где его место, — неожиданно подумала она. — Здесь, в коровнике».
Скотный двор в Измайлове был велик. Он кормил и поил молоком и мясом своих обитателей. Все было свое: масло, сливки, сыры. И царевна в который раз подумала: «Вот как надобно жить. Вдали от людских страстей, суеты, ненависти. Боже мой, Боже мой, отчего ты меня не надоумил, отчего вверг в эту пучину злобности, зависти, желчи и крови?!»
Надо было грому грянуть над ее головой, чтобы она опомнилась, чтобы у нее открылись глаза. Разумным речам не вникала, не слушалась, и теперь вот придется пожинать плоды. Они будут горькими, очень горькими, полоснут по самому сердцу. Но ведь ничего не воротишь, все необратимо. Грызло ее, ело поедом сожаление, явившееся слишком поздно. И ведь ничего нет хуже, как пребывать в ожидании своего унижения.
Пробуждаться с таковым ожиданием и засыпать с ним же. И так день за днем, день за днем.
С чувством непонятной ей самой зависти глядела она на брата — царя Ивана. Власть словно бы не коснулась его — высшая царская власть. Он был прост и беспечен. И челядь, толпившаяся в проходе, умиленно смотрела на своего царя, обнимавшего теплую шею скотины.
— Экой доброй наш царь…
— Ровно простой мужик…
— Нипочем ему царское званье…
— Божий человек…
— Верно, Божий! Господь его наградил…
— Простец…
Стояли, переминаясь с ноги на ногу, переговаривались вполголоса, дивясь. Такое увидишь нечасто. Горой бы встали за такого царя.
Вот чего ей, царевне, не хватало — простоты. Высоко вознеслась, тяжко падать. Духом следовало опростаться, стать ближе к людям. Слухом была тупа. Был ведь рядом князь Василий — редкостный советник, все он проницал, все провидел. Жалел ее, любил. Кабы не Федор Шакловитый, перебежавший дорогу, осталась бы безмятежность в их отношениях. А ныне повисла некая натянутость. То ли перед неминучей грозою, то ли по сердечной остылости.
Она-то ничего, она-то готова виниться, она вся перед ним стелется. А князь, видно, вовсе остыл, либо всякое мужское желание его покинуло. А может, завел кого. Не было у него недостатка в бабах…
Народу набилось у входа в хлев — видимо-невидимо. Все глядят на царя Ивана, усиленно обнявшего коровью шею. Пристойно ли это? Опомнилась царица и приказала ближнему окольничему:
— Поди-ка разгони людей. Нечего им на государя пялиться! Ну утеха у него это, мало ли что. Человек он такой же…
Окольничий двинулся к выходу с криком:
— Чего надо! Пошли прочь! Государь великий не для ваших глаз! Недостойны! Прочь, прочь!
Люди нехотя расходились, бормоча:
— Опасаются, — сглазим…
— Ежели бы на колени пали да лбами стукались, тогда ладно…
— Все царевна…
— Она, вестимо…
— Зла через меру…
Эти вполголоса сказанные слова достигли ушей Софьи. В иное время она бы допыталась непременно, кто назвал ее злою, да приказала бить батогами либо засечь кнутам. Сейчас ей было все равно. А ведь и в самом деле — добрых дел за нею мало водилось.
Пришло время ей покопаться в себе. Она и к родным сестрам относилась не по-сестрински, равнодушно. Иной раз, правда, выжимала из себя крупицы сердечности, да выходило это натужно. Она была по большей части занята собою, своими заботами, стремясь утвердить себя на той высоте, которой достигла. Более всего желала угодить боярам, дабы не сомневались ни в ее уме, ни в ее достоинствах, наконец, ни в ее женственности. Была хороша и с ближними боярынями, а также с теми шестью спальницами, которые одевали ее, причесывали, умывали, белили и румянили, сурьмили брови и ресницы.
А злобность?.. Да, все из-за мачехи, из-за Петрушки и их окружения. Выходила из себя, глядя на царицу Наталью: на ее стройность да пригожесть, на ее легкие движения, на плавную речь. И ведь лапотница, худородная… Нарышкины из мелкопоместных, ничем себя не прославили, ничего заметного за собой не оставили.
Они и разожгли в ней злобность и зависть. Понимала: встали поперек ее дороги и добром не уберутся.
А как с ними сладить? Как?!
Чем безуспешней были ее происки, чем напрасней ухищрения, безрезультатней чары и заговоры, тем сильней росла в ней злобность.
Ничто не брало их! Казалось, они окружены невидимой бронею. Подкупала царевна приближенных к царице и ее сыну, платила с невиданной щедростью за их услуги. Уж и пожары подстраивала, и ядовитые травы подкладывала под постель под видом свежего сена для укрепления сна. Пыталась и в поварне кого-либо подкупить, да не удалось. Царица была настороже и, прежде чем кормить сына, отведывала сама либо давала отведывать ближней постельнице.
Однажды удалось подпалить хоромину, где лежал царь Петрушка в огневой болезни. Огонь разбушевался не на шутку. Сгореть бы в нем и Петрушке, а он, несмотря на хворь да слабость, выскочил.
Ну не заговоренный ли?! И царица тож. Все козни, которые замысливала против нее царевна, какие бы препоны ни воздвигала, какие бы отравные зелья ни подливала — все было напрасно.
Ярилась Софья, разжигала эту ярость безуспешность всех ее усилий. Да что ж это такое, в самом деле! Как и с чем к ним подобраться?! Неужто эти Нарышкины и в самом деле заговоренные? Часть их все-таки удалось истребить во время стрелецкого бунта. Тогда еще, правда, царевна Софья не была в такой силе, которой достигла поздней. Тогда, собственно, и началось ее возвышение.
Видя, что все власти потеряли голову и даже сильных бояр сковал страх, она поняла, что настал ее час, когда можно ей, царской дочери, обороненной своим происхождением, женщине, управить события.
Расчет оказался верен. Обезумевшие от крови и насилия стрельцы расслышали ее голос, вняли ее призывам. Тогда она защитила царицу и царей-отроков от кровавой ярости. Тогда не было иного хода. Тогда она заслужила признание бояр. Оно росло и укреплялось не только с каждым днем — с каждым часом!
Ныне же все стали слепы и глухи. Как все переменилось! Ничего не осталось: ни трепета, ни благоговения, ни простой благодарности. Все, что она щедро швыряла ради умиротворения обезумевших убийц, все жертвы оказались напрасны. Не раз говорено было: народ туп, жесток и неблагодарен.
Она-то думала по-другому. Она считала, что заслуги ее велики и всем видны. Оказалось, все разом куда-то сгинуло. Все порушил царь Петрушка одним махом.
Сколь раз предостерегал ее князь Василий. Заставил ее читать сочинение итальянца Макиавелли «Государь». С великим трудом осилила первые страницы. Далее не пошло. И тогда князь Василий стал сам переводить и растолковывать страницу за страницей. В самом деле, там были здравые предостережения. Не доблестью или удачей достигла она, царевна, верховной власти, но скорей, как выражается оный Макиавель «удачливой хитростью». Она твердо усвоила, что с враждебным народом ничего нельзя поделать, ибо он многочислен.
Более всего надобно опасаться враждебной знати — это царевна тоже усвоила и старалась заискивать перед боярами, особенно в Думе. Усвоила она и ту простую истину, что с врагом можно бороться либо законами, либо силою.
Закон на стороне царя Петрушки. Стало быть, ему можно противопоставить только силу. Царевна твердо надеялась на силу, на стрельцов. Вышло, что напрасно. Главные подпорки Петрушка выбил у нее из-под ног: сначала князя Хованского, затем Федора Шакловитого.
Она не годилась в предводительницы. Она не могла повести полки. Да и ежели бы повела, то Троицу — эту первоклассную крепость — было не взять…
Да, проиграно ее дело, проиграно. Ничегошеньки она не добилась!