О вы, которые уверовали! КогдаКоран, сура 58
беседуете втайне, то не беседуйте о
грехе, вражде и неповиновении
посланнику, а беседуйте о добродетели,
богобоязненности, и бойтесь Аллаха,
к которому вы будете собраны.
Голоса: год 1711-й, июль
Меншиков — Петру
Высокоблагородный господин контра-адмирал... Вашу милость всепокорно прошу, ежели сие писмо ещё прежде того времяни придёт, дабы в пущие опасности вдавать себя не изволили. Также при сем случае нас, хотя вкратце, но почаще о своём здравии уведомляли. Сами изволите рассудить, каково нам при нынешнем случае, слыша о вашем зближении с неприятелем и о приготовлении к баталии...
...Хотя ведаю, что ваша милость и без того в трудностях великих обретаетесь, и для того не хотел бы ни о каких противностях доносить, однако опасаюсь, дабы инако вам не донеслось. Доношу вашей милости о моей болезни, которая на прошлой неделе мне случилась, а имянно такая ж, какая в прошлом годе была, но гораздо той не в пример, понеже в полторы сутки з десять фунтов крови ртом вышло. И шла та кровь всё рвотою. И уж дохтуры веема живот мой отчаяли и не знали, каким лекарством болши ползовать; но паче чаяния, всемогущий Бог вашими молитвами от ожидаемой кончины избавить мя изволил...
Сенат — Петру
О укрывающихся от службы в народное ведение указы по воротам объявлены и в губернии посланы в апреле месяце. А по третьему пункту дворянских детей, в службу годных, сыскивают и о сыску их в губернии указы давно посланы, также и на Москве по воротам прибиты. И ис тех, которые по записке в Сенате явились и из губерний присланы, выбрано годных: царедворцов 20, городовых 249, которые в солдаты годятся, итого 269 человек. А из людей боярских 1000 человек грамотных, которые годны были в офицеры, за нынешним здесь малолюдством набрать не возможно, потому что царедворцы на службе...
Пётр — сыну Алексею
Я не научаю, чтоб охочь был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить; ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона... Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Спроси всех, которые помнят брата моего, который тебя несравненно болезненней был и не мог ездить на досужих лошадях; но имея великую в них охоту, непрестанно смотрел и пред очами имел... Видишь, не всё трудами великими, но охотою. Думаешь ли, что многие не хотят сами на войну, а дела правятся! Правда, хотя не ходят, но охоту имеют, как и умерший король французский, который не много на войне сам бывал, но какую охоту великую имел к тому и какие славные дела показал в войне, что его войну театром и школою света называли, и не точию к одной войне, но и к прочим делам и мануфактурам, чем своё государство прославил паче всех.
Пётр (из приказа по армии)
Всякий начальный человек и солдат должен и обязан быть имеет товарища своего от неприятеля выручать, пушечный снаряд оборонять и прапорец и знамя своё, елико возможно, боронить так, коль ему люб живот и честь его.
День перешёл в сумерки. Они долго сопротивлялись наступлению тьмы. Но вот померк их последний проблеск, и ночь вступила в свои права.
Русский лагерь был празднично освещён. Со стороны казалось: армия справляет некое торжество. Языки пламени вставали со всех сторон, колебля тьму.
Жгли телеги, каруцы, повозки... Жгли всё то, что брали в запас в предвидении надобности, что могло гореть.
Насупротив, в полумиле от лагеря, турок оседлал высоту. И, без сомнения, дивился, глядя на празднество в стане неприятеля. Дивился небось и недоумевал, гадал и галдел.
Высота была испятнана кострами: турок тоже бодрствовал, калил свои большие казаны, готовил свою турецкую еду.
Пётр знал: скоро костры на высоте погаснут, останутся лишь дымящиеся головешки да уголья, похожие издали на светящиеся звериные глаза, а то и на красные звёзды, низко повисшие над горизонтом. И турецкий лагерь погрузится в сон. Ночь заповедана Аллахом для сна правоверным, пророк Мухаммед повторил эту заповедь в Коране.
— Отдали проклятому турку гору, мать вашу так! — выругался царь, ни к кому, впрочем, не обращаясь. — Отдали, отступили, а теперь нехристь глядит оттуда на нас и всё видит, что в лагере деется.
— Не военный я человек, ваше царское величество, а и то не отступил бы оттудова, — поддакнул Шафиров.
Пётр махнул рукой. Поздно! Поздно сетовать и рассуждать, ровно сопли размазывать. Коли был бы он в авангарде Янусовой конницы, тоща и высота была бы удержана, и басурмане не подступили бы столь дерзко.
Пора было снимать рогатки, ограждавшие лагерь, и потаённо уходить с места, оставя горящие костры: пусть басурман думает, что русские всё ещё варяг свои каши. Следовало быстрей достичь урочища, занять позицию, окопаться, оградиться. С рассветом турок кинется по пятам.
Ничего не поделаешь, удел, увы, только один — оборона. Пусть и активная, но оборона. При эдаком превосходстве неприятеля иного не оставалось.
Горько было на душе у Петра, смутно, тревожно. Эдакий афронт! Думал лишь о том, как спасти войско, как сохранить лицо. Корил себя — в который раз! — за то, что поддался порыву, рисовал победительные картины, зарвался, завёл армию в эдакие Палестины, не сведавшись об обстоятельствах, хотя всё обрисовывалось как в густом тумане...
Да, промедлили, не вышли наперёд визиря на Дунай. А ежели бы и вышли, что тогда? Смогли бы столь малой силою воспрепятствовать ему переправиться на обширном театре?
Допустил непростительный просчёт, не обмыслил как должно было план кампании, понадеялся на магию Полтавы, на союзников, будь они неладны. Притихли, попрятались в свои норы единоверцы, словно и не бывали... Август! Брат Август... Чёрт ему брат! Королевское слово — Слово. В момент растопилось, и нету его.
Один Кантемир остался верен. Верен, да слабосилен. Светлая голова, ничего не скажешь, да что толку. Эвон сколько у него под рукою светлых голов, а кто предостерёг?
Более же всего виноват сам. Ибо знал: боялись ему перечить — был гневлив, дубинкой проучал. Вот и поддакивали.
Много поддакивателей было. Знал сему цену. Знал непостоянство фортуны. Увы, не добро голову чесать, коли зубья у гребня выломаны.
Корил себя, корил. Как бы отрезвел: пришло особое состояние ума, когда всё видится в ясном свете. Ныне нельзя было допустить ни единой промашки, следовало выверить каждый шаг. И за генералами глаз надобен — явили себя не лучшим образом.
Пётр обходил лагерь. Его сопровождали Шереметев, Репнин, Макаров, Алларт и Вейде. Поторапливали: грозный неприятель был близко, подмигивал им багровыми глазами головешек, незримо таился в тёмной оторочке кустов, пугал непонятными звуками.
Ревущие ребятёнки, молча кланявшиеся ему женщины, — в который раз подивился, сколь их много, — раздражили царя.
— Бабье на вороту виснет, — буркнул он. — Кабы из-за них не засели.
Спутники его помалкивали. Не сам ли царь подал пример. Возит за собою царицу-лютерку, да ещё со всем её дамским штатом.
Пётр на них покосился:
— Ведаю, что в мыслях держите: царь-де сам грешен. Дак ведь я всё-таки царь ваш. Сказано древними: что положено Юпитеру, то не следует быку. Царица — лекарка моя, — прибавил он вполголоса, будто в оправдание.
Видели, ведали: помягчел царь под призором Екатерины. От прежней суровости, доходившей порою до свирепства, немного осталось. Всё тут, как видно, сошлось: тёплые руки царицы да нынешние тяготы.
Звучали негромкие команды, солдаты смыкали ряды, ровняли шаг, слышался шорох сапог, мягкое шлёпанье копыт. Бесконечные колонны проваливались во тьму. Шли ощупью, наталкиваясь друг на друга, наступая на ноги, чертыхаясь и снова наталкиваясь.
Скоро ли конец их пути? Кто про то ведал? Господь всемогущий, Царица ли Небесная, царь ли, генералы ли его? Изнемогло всё естество, ожесточились души: сколько можно идти и идти, шагать да шагать, рысить да рысить! Силы уже на пределе, все ушли в движенье, казавшееся бесцельным.
Всё было напряжено у бредущих ночной неведомой дорогою: глаза, уши, нервы, ноги, всё тело. Скорей бы рассвело, развиднелось. Кабы не короткая июльская ночь, совсем бы изнемогли в этом безвидном пространстве, полном незнаемых опасностей.
Всяк ощущал свою малость перед этой звёздной бескрайностью, свою ничтожность пред очами Всевышнего, сурово, осудительно глядящего на чад своих, занесённых жестокой волей земных владык на край света.
И сам царь почувствовал такое умаление и старался развеять его в беседе. Собеседник его был занимателен — господарь Димитрий Кантемир, а в толмачах — Феофан Прокопович, ибо не было у них общего языка.
— Языки отпирают мир, — вздыхал Пётр. — Я же самоуком похватал немецкий да голландский, однако не шибко преуспел.
Везла их царская карета, покачивая как в люльке. В кромешной тьме виден был лишь тлеющий глазок царской трубки. Казалось, всё было устроено ежели не для сна, то для дрёмы. Но сна не было ни в одном глазу: чересчур тревожна была ночь.
— Повелел Аллах: предстаньте предо мною со своими намерениями, а не со своими делами, — просвещал Кантемир царя с его неуёмным любопытством. — А потому мусульманин боится и в мыслях прогневать своё божество. Пять молитв обращает он ему ежедневно: первую из них на заре, а последнюю в начале ночи. Пред каждою молитвой правоверный должен очиститься, совершить омовение, ибо заповедал пророк Мухаммед: «Чистота есть половина веры». Пост, паломничество в священный город Мекку, множество других строгих предписаний сопровождает мусульманина на протяжении всей жизни. Коран разрешает иметь четырёх законных жён и столько наложниц, сколько правоверный в состоянии прокормить...
— Чудно, но отнюдь не худо, — хмыкнул Пётр. — А развод?
— Развод прост — муж говорит жене трижды: «Я тебя отвергаю!»
— Тоже не худо, — одобрил простоту обряда царь.
— «Мы отправили каждому народу посланника», — изрёк Мухаммед, окрещённый «печатью пророков». Вместе с ним главных пророков шесть — Адам, Ной — по-турецки Нух, Авраам — Ибрахим, Моисей — Муса, Иисус — Иса.
— Стало быть, почитают Священное Писание?
— Весьма почитают. Мухаммед положил его в основание Корана. Это и понятно: Коран создавался тогда, когда Ветхий и Новый Заветы насчитывали много столетий и уже почитались священными...
Рассказ Кантемира был долог и занимателен. За ним незаметно подступил белёсый рассвет. То, что казалось таинственным, тревожило и пугало, обрело свои обычные очертания. Одна за другой потухали звёзды. Последней растворилась в небесном млеке Венера — звезда пастухов и странников.
Воинское устройство турок, его подробности — вот что, естественно, интересовало царя более всего. И в этом Кантемир был весьма сведом, будучи, так сказать, у самого основания и источника.
Пётр был удовлетворён, узнав, что нет у турок регулярного строя, равно и никаких правил: каждый воюет как умеет. По-прежнему в ходу лук и стрелы, и не только у татар. Берут победу только числом, а отнюдь не умелостью либо доблестью. Команды воинской чураются, а высшим отличием почитается смерть за веру. Погибшему в бою прямая дорога в мусульманский рай, где его станут ублажать десять тысяч гурий...
— Нетто можно выдержать, — снова усмехнулся Пётр. — Разорвут на мелкие клочки!
Тем временем гигантская человеческая змея продолжала неуклонно ползти к своему новому пристанищу. Движение её было молчаливо и неумолимо. Люди шли, торопясь, а молчание красноречивей всяких слов говорило о том, каково вымотала их тревожная бессонная ночь. Они двигались как бы по инерции: завод ещё не кончился, он продолжал действовать уже на изнеможённых, слабеющих оборотах. С трудом влекли свою ношу и лошади.
Неверный молочный свет постепенно усиливался, яснел, разливаясь всё шире, солнце ещё было не близко, но оно уже касалось горизонта, готовясь к своему торжественному восхождению.
Неожиданно где-то позади затрещали выстрелы, послышались крики, поднялся переполох. Вся человеческая змея встрепенулась. Переполох нарастал, тревога мало-помалу стала общей, захватив всех. Казалось, арьергард отъединился от общего строя и потерялся за холмами.
Перестрелка нарастала.
— Скачи к князю Репнину, — приказал Пётр дежурному денщику. — Пусть тотчас доложит, что стряслось. А ты, граф, — обратился он к Шереметеву, — распорядись, чтобы авангард не двигался столь торопко, а то и вовсе стал.
— Турецкий час наступил, — сказал Кантемир, — теперь уж они не отстанут. Полагаю, то татары кусают хвост арьергарда. Прикажите, государь, усилить фланги испытанными отрядами.
Как ни берёг для решительного часу Пётр свою гвардию — полки оставались при нём во всё время похода, — пришлось отрядить семёновцев в конном строю поспешить в подкрепление Репнину.
Там, позади, бой всё разгорался. Вот уже заговорили пушки, затявкала малофунтовая полковая артиллерия. Ей басовито ответили гаубицы.
— Пошёл турок, пошёл, — загалдели солдаты и повернулись к той стороне, где шёл бой. Все силились понять, что же происходит там, в версте от них.
Пётр был в центре людского возбуждения, нараставшего волнами. Он всё ещё доподлинно не знал, что происходило там, за краем холмистой гряды.
Но вот прискакали люди Репнина. Глаза были вытаращены; то ли от пережитого, то ли от трепета перед лицом царя.
— Ваше царское величество, — вытянулся перед Петром адъютант князя. — Его сиятельство генерал-лейтенант и кавалер...
— Не тяни! — гаркнул Пётр. — Что там у вас? Ну?
— Турок обоз отбил...
— Просрали! — заорал Пётр, побагровев, щека тотчас задёргалась, он стал унимать её рукой. — Кто попустил?!
Адъютант обомлел. Страх сковал его. Он силился что-то сказать, открывал и закрывал рот, но язык точно прилип к гортани. Макаров, стоявший рядом с царём, видя, что на его повелителя вот-вот накатит приступ бешеного гнева, шагнул к адъютанту и потряс его за плечо. Подействовало. Офицер, бледный от страха, наконец заговорил:
— Осмелюсь доложить, ваше царское величество. Аникита Иванович князь Репнин за ночною темью недоглядел — торопко вперёд ушёл с первыми-то полками. А обоз возьми и оторвись — не поспел, стало быть, за полками. Только развиднелось, турок и наскочил. Смял охрану и пошёл косить...
— Отбили обоз! — хрипло выдавил Пётр. Он всё ещё не мог сладить со щекою, а глаза налились кровью. — Сколь повозок там было?
— Близ шести сот. Кои с жёнами и детьми генеральскими да штаб-офицерскими, кои со служителями ихними, с добром. Его сиятельство подробно донести изволит...
Репнин опасался показаться на глаза царю. Его посланец доложил, что князь-де находится в гуще боя, что турок продолжает теснить арьергард.
Вскоре перед царём поставили уцелевших служителей, бывших при том обозе. Они пали на колени.
— Вашей вины нет, — Пётр вперил в них выпуклины глаз. — Сказывайте!
— Великая была страсть, — заикаясь от страха, бормотали служители, — чудом уцелели — милостив Господь, Да не для всех.
— Никого не щадили басурманы — ни жён, ни детей. Всех порубили, кто им попался, сколь много невинных душ погибло...
— Довольно, — устало молвил Пётр. — Сие нам наука: ничем не обременять воинский строй. — Он трижды перекрестился. — Отслужим молебен за упокой погубленных, принявших мученическую смерть. Теперь всем в строй! Баталия, видно, густеет.
В самом деле: звуки боя становились всё громче, охватывая колонны с флангов, как и предсказывал Кантемир.
Близость опасности производила на Петра странное действие: в нём всходила и подымалась всё выше волна яростного азарта, ожесточения, мужественной решимости. Ни робости, ни опасения не было и в помине, как у истинного полководца, желающего во что бы то ни стало победить.
Турок наваливался всё отчаянней. Пётр отправился к царице, дабы успокоить её и заодно проверить, каково оберегают её женский взвод.
— Как ты, Катеринушка? — спросил он, входя. — Не дрожишь? — Вокруг царицы сбились её девицы, как цыплята вокруг наседки в минуту опасности.
— Вот уговариваю дурочек моих, чтоб ничего не боялись, — отвечала Екатерина со смешком. — Коли с нами наш царь-государь, басурману ни за что не подступиться.
— И верно, матушка, — отобьём турка. Он воевать по правилу не способен, а без правил — какая война. Не пужайтесь: с нами Бог и крестная сила, — повторил он привычно. — О вас особое попечение: вокруг стеной стали преображенцы. Стена та несокрушима, никто её не пробьёт.
Он поцеловал и перекрестил царицу, осенил крестным знамением всех её фрейлин разом и вышел.
Центром, куда стекались донесения, стала палатка Шереметева. Пётр направился туда. Старый фельдмаршал чувствовал себя уверенно.
— Вот, господин контра-адмирал, — обратился он к царю, — доносят, что турок остервенился, лезет всею своей ратью: янычары да спахии. Но огня нашего не выдерживают: как наскочат, так и отскочат. Строя не держат, нету у них строя...
— Про обоз слыхал? — перебил его Пётр.
— Как не слыхать. Токмо у страха глаза велики: поначалу мне докладено было, что две с половиною тыщи возов отбили. Оказалось, вчетверо менее.
— Мне уж было доложено про шестьсот. Всё едино: осрамился князь со своею дивизией. Сколь невинных душ погублено.
Движение колонн и вовсе замедлилось. Шереметев приказал обнестись рогатками со всех сторон. Солдаты изготовились к отражению атаки. По начищенным батистам стекали лучи восходящего солнца как предвестье стекающей крови.
И вот — началось.
Турецкая конница вырвалась вперёд и, нахлёстывая лошадей, понеслась на русское каре в надежде ошеломить, найти слабое место. Рты были ощерены в безумном крике: «Л-ла, ла-а!»
Гренадеры дали залп с колена. За ними изготовились позади стоящие, успевшие зарядить ружья.
— Пали!
Залп, как и первый, был нестроен, но сокрушителен.
Вал из бьющихся конских тел вырос перед рогатками. Спахии корчились на земле. Их уцелевшие товарищи с ходу завернули коней и молча понеслись назад.
Атака захлебнулась. В русских рядах не произошло замешательства. Оттого ли, что наступила разрядка боем после одуряющего ожидания, после бездельного движения, или потому, что царь был с солдатами и его фигура, возвышавшаяся над всеми, излучала уверенность.
— Прав был князь Кантемир: турок наскоком воюет, — оживлённо воскликнул Пётр. Похоже, его воодушевила картина мимолётного боя. Но следовало ждать продолжения, притом скорого.
— Граф Борис Петрович, — обратился Пётр к Шереметеву. — Прикажи полковой артиллерии зарядить пушки картечью. Против спахиев картечь премного чувствительней. А гренадеры встретят янычаров залпами, коли они надвинутся.
Очередная волна спахиев накатила с тем же безумным рёвом. Летели, размахивая ятаганами, держа наперевес пики и копья. Да, были среди них и копьеметатели...
— Пальники готовь! — выкрикнул генерал-фельдцейхмейстер Брюс. Команда понеслась от расчёта к расчёту.
— Пали, ребята!
Медные тела пушек изрыгнули огонь, и очередной вал из конских и человеческих тел вырос перед рогатками.
— Простая вещь рогатка, а сколь сильно держит, — глубокомысленно изрёк Шереметев.
— Пушка того проще, а держит не в пример сильней, — заметил Пётр. Он улыбался. — Глуп турок, людей не жалеет, прёт на рожон. Пугает? Как думаешь, Борис Петрович?
— Должно, пугает, — отозвался Шереметев.
Он оставался невозмутим во всё время боя. И со столь же невозмутимым видом выслушивал донесения, притекавшие с разных сторон.
Да, великий визирь, он же садразам, не жалел людей: чего-чего, а людей у него хватало, и он мог заткнуть любую брешь человеческими и конскими телами.
Теперь турки принялись обтекать русские каре, стремясь отыскать в их протяжённом корпусе слабое место, чтобы ворваться внутрь, произвесть опустошение и панику и заставить спасаться бегством...
Садразам и его штаб руководили издали и все ждали победных вестей, в уверенности, что русские не устоят. Что раз они отступают — а они, несомненно, отступали — под натиском его армии, то в конце концов отступление должно превратиться в бегство.
Но русский клин был сжат тесно, в кулак. Кулак этот не удавалось разжать никакими силами. Более того — он наносил удар за ударом. И удары эти становились раз от разу сокрушительней.
Визирь ждал перелома. Он пребывал в уверенности, что перелом должен наступить: его силы многажды превосходили русские. Однако турки терпели урон. Их атаки были слепы. Они не достигали цели.
Пётр был спокоен: русский строй показал свою несокрушимость. Он не мешался в команды Шереметева. Волей-неволей турки должны были угомониться.
Солнце, закончив своё восхождение, начало плавно спускаться с небесной тверди. Оно навело обычную жару. Но странное дело: жара боя пересилила — за тревогой смертного боя обе стороны, казалось, забыли о солнце и его немилосердных лучах.
Турки мало-помалу остывали, видя тщету своих усилий и возраставшие потери. Но они всё ещё наскакивали, злобно, но бессильно, всё слабей и слабей.
— Скоро они уймутся, — предупредил князь Кантемир. — Наступает время молитвы. Молитвой нельзя пренебречь даже в пылу битвы под страхом наказания Аллаха.
Аллах не наградил, но и не наказал: войско визиря прервалось на молитву. Кантемир знал, что говорил. Большинство его предсказаний сбывалось, и благоволение Петра росло. Только вот малое его войско заробело перед своими вековечными владыками. Пришлось отвести его подале от передовой.
— Служиторы мои не из лучших, — со вздохом признал Кантемир. Он мыслил трезво и столь же трезво оценивал и своё господарство, и своих людей. — Воинское ремесло не их участь. Они все крестьянской породы, более всего к земле приучены и с нею сроднились. Так повелось от века.
— Слышал я, что турок запрещал им браться за оружие, — сказал Пётр.
Кантемир подтвердил:
— Земля наша считалась прикрытой щитом султана — её призвано было оборонять войско султана. А нашему народу надлежало то войско кормить, поить и всячески удовольствовать. Мы ведь райя, то бишь стадо. А стадо, известное дело, надо стричь.
— Да и время от времени резать, — вступил в разговор Савва Рагузинский, исполнявший в этот раз обязанность толмача, или, как принято было здесь говорить, драгомана.
Савва был человек весьма пронырливый, сведущий, многоязычный, а потому и бесценный. Благодаря своему великому пронырству он ухитрялся проникать даже сквозь тюремные затворы — в Семибашенный замок — Едикале, где был заточен посол Толстой. Пётр его заметил, приблизил и отличил: у царя был острый глаз на Людей полезных.
И теперь, слушая Кантемира, переводя взгляд с него на Савву, он думал о том, сколь ещё много нужно полезных отечеству людей. Он уже не сомневался, что в лице Кантемира приобрёл России человека многополезного, незаурядного. А ещё он думал — не мог не думать — о том, каково придётся дальше. Они отбились и ещё раз отобьются. И ещё много раз. Было уже очевидно, что визирь уготовил русскому войску западню: путь вперёд закрыт, путь назад если ещё не отрезан, так непременно будет отрезан: татары переправились и нету пока довольной силы, чтобы выбросить их на левый берег...
Войско-то отобьётся. Да вот пробьются ли к нему обозы с провиантом, фуражом, с воинским припасом. Кони падают уж от бескормицы, всё, что можно, съедено, обглодано, смолото. Люди терпеливей любой скотины, да только и человеческому терпению конец приходит. Пока едят конину, но можно ли остаться без коней?! В конце концов, кавалерия и спешенная воевать может. Телеги можно сжечь либо порубить, но не все же, не все... Эвон сколько раненых, а станет много больше. Их не бросишь, не закопаешь в землю, как убитых. А кто станет везти пушки и иной самонужный снаряд?
Сколь же много придётся рыть могил на сем тяжком пути! Одному Господу то ведомо. Генерал-майор Волконский смертельно ранен, часы его сочтены; кончался зять генерала Алпарта подполковник Ленрот. Уже приняло! смерть на поле боя полковник, подполковник, два капитана, три поручика и близ двухсот солдат. А более того впереди. Опять же раненые. Доктора и их добровольные помощницы из генеральских и офицерских жён да служанок сбились с ног, оперируя, перевязывая...
Тяжко! Не послать ли Савву либо Шафирова к визирю с письмом о замирении?
Эк спятил! Савву-то нельзя. Он, по турецкому разумению, изменник, ему надо голову срубить. Жаль. Савва небось визиря бы на мир согласил.
Пётр Павлович, подканцлер — вот отличнейший переговорщик! Языки знает, хитрован преизряднейший, выскользнет там, где иные увязнут. Его надобно послать главным, а с ним служителей из Посольской канцелярии, да непременно Остермана Андрей Иваныча, искусника по части дипломации.
Визирь, сказывают, несговорчив, однако ему деваться тож некуда: голыми руками не возьмёт, да и в рукавицах не ухватишь. Сколь мы за краткое-то время турок помолоть успели. Понял небось.
Царь приказал елико возможно ускорить движение, дабы, пользуясь всякой минутой передышки, уйти как можно дальше, к месту постоянного бивака, где можно будет прочно стать для обороны. Ибо всё ясней и ясней рисовалась ему тягостность положения войска.
Надежда всё ещё теплилась. Но по мере того как день угасал, как росли потери, угасала и она, надежда. Надежда на замирение... Надежда на заступление Господне... Надежда на...
Нет, чуда не будет. Не возьмёт турок в честном бою, станет брать на измор, осадит и уморит. А сего допустить нельзя. Стало быть, придётся пробиваться. Бог весть, что из этого выйдет...
Помолившись, турок навалился с новой силой. Лез, не жалеючи жизни, под пули и картечь. Грохот стоял несусветный, крик и стон, предсмертное ржанье лошадей, тоже похожее на сгон...
Клубы чёрного дыма там и сям подымались к небу. Оно было безмятежно и не омрачено ни единым облачком. Горели кустарники, иссохшие до пороховой кондиции, одиночные деревья, потерявшие листву и, казалось, уже умершие.
Царь по-прежнему шагал среди своих приближённых, возвышаясь над ними головой. Фельдмаршал Шереметев впал в изнеможение: сказалась бессонная ночь, а был он в преклонных летах. Пётр, глядя на его неверные движения, слыша заплетающуюся речь, повелел ему передохнуть в карете. Сам он держался бодро, и генералы его, глядя на царя, бодрились. Ждали распоряжения.
— Ступайте к своим дивизиям, токмо на рожон не лезьте, — распорядился Пётр. — Не то останусь без генералитету, не приведи Господь. — Слабая усмешка мимолётно осветила лицо. Пётр пожалел, что нет с ними Ренне и Чирикова. Вот ежели бы нагрянули они да ударили турка с тылу — было бы знатно. И исход баталии мог стать иным.
«Боже всемогущий, неужто не вызволишь ты христолюбивое воинство!» — взмолился Пётр, шагая среди грома и стона земного в плотно сжатой колонне гвардии, прикрывавшей его и сподвижников. Другой гвардейский полк и бомбардирская рота находились в самом пекле. И бились доблестно, учиняя широкие прокосы в рядах наседавших янычар. Визирь сего не видел: был далече от этой мясорубки, а коли бы увидел, то, ежели не глуп и не безжалостен, приказал бы бить отбой.
Но он не видел. Янычары терпели страшный урон. Но, как видно, янычарский ага — главный начальник — известил его о том, что средь них поднялся ропот. И тогда визирь приказал прекратить атаки.
Побоище медленно утихало, оставляя после себя груды тел и ручьи крови. Обе стороны принялись подбирать убитых и раненых, не препятствуя в том друг другу.
Священный обряд, благословлённый и Христом и Аллахом: предание павших земле, а потому огня никто не открывал. Его опасно было отлагать: тлен в жару мгновенно поражал тела, и уж тяжкий его запах растёкся по долине, преследуя живых.
Служил Феофан Прокопович, служили полковые священники — за упокой душ сражённых, кадили и кропили, но ладанный дух не мог перебить удушливого запаха разлагавшихся тел.
— Упокой, Боже, рабов твоих, павших за имя Христово, и учини их в рай, идеже лицы святых и праведников Господних сияют яко светила, — неслось над иссохшей землёй, с трудом поддававшейся заступам. — Упокой, Господи, в месте светле, в месте злачне, в месте покойне и прими нашу печаль и воздыхание...
Печаль и воздыхание... Быть великой печали и великому воздыханию. И позади, а ещё более впереди. Скольких не оплачут матери и жёны, дети и внуки... Сколько горя витает над этой иссохшей землёй, не достигая родных пределов. И что далее-то будет, каково ещё придётся им пострадать! Не видно облегчения участи, неверен завтрашний день...
Солнце, изнемогшее от созерцания кровавого побоища, наконец скрылось за холмами, нехристи творили вечернюю молитву, и движение русских колонн ускорилось.
Шли по Ясской дороге. Она проходила через урочище Станилешты, где уже окопались полки пехоты, успевшие прийти раньше. Порешили идти всю ночь, дабы соединиться с ними и стать там лагерем.
Ночью шаг замедлен: дороги не видать. Опустилась вечерняя прохлада — стало легче дышать. Усталость валила с ног: солдаты ухитрялись спать на ходу, задние натыкались на передних, просыпались и снова засыпали: ноги во сне мерно шагали как бы сами собою. Скорей, бы, скорей привал, передохнуть бы хоть самую малость. Изнемогли все, на ногах держало напряжение души. Оно не давало остановиться; оно, это напряжение, было эхом дневного боя и ожиданием нового боя. Все в этом ночном марше были равны: солдат равен генералу я самому царю, потому что все одинаково претерпели и всех уравняла ночь.
Ночь была царицей-покровительницей. Но царствование её было, увы, кратковременным: то была июльская ночь — короче воробьиного носа.
Но вот тьма стала выцветать. Открылись предметы знаемые: развесистый старый орех, сходивший ночью за дракона, обломок скалы — окаменевший богатырь, низкорослые кустарники — затаившаяся татарская рать...
Авангард завидел русский лагерь! Там приманчиво горели костры, суля кашу ли, варёное ли мясо — всё едино горячее, коего не едали уже Бог знает сколько времени. Наконец-то передышка! Пусть краткая — поесть бы, вздремнуть, набраться силы для неотвратимого сражения. И ничто не затронуло чувств: ни свежесть пробуждающегося утра, ни славивший его птичий хор, ни близость Прута с его быстрыми струями... Хотелось лишь одного: рухнуть ничком на землю, ещё тёплую, ещё не успевшую остыть за ночь, забыться коротким сном. А потом — будь что будет!
Царь бодрствовал. Усталость и бессонные ночи отложили свою печать: лицо осунулось, щёки впали, глаза покраснели, движения были скованы. И щека... Проклятая щека — её то и дело приходилось унимать рукою: она дёргалась сильней и дольше обычного. Казалось, царь гримасничает.
Пётр обходил позиции. Превозмогая себя, люди лихорадочно трудились. Ретраншемент был отрыт, рогатки присыпаны землёй, крайние фланги лагеря, выстроенного как бы треугольником, упирались в реку. Астраханский, Ингерманландский, Преображенский и Семёновский полки стали на левом фланге, где приступ полагали самым ожесточённым. Гренадерские полки заняли вершину треугольника. В центре расположился вагенбург — прямоугольник из повозок, своего рода крепость, в которой укрывались в основном женщины, а рядом — царская ставка.
Пётр казался довольным взятыми предосторожностями и всей диспозицией. Он заговаривал с начальниками, со старослужащими-гвардейцами, многих из них он знал по именам. Видел: несмотря на изнурительный марш, на изнеможение, дух был высок.
Царь был прост и доброжелателен, и люди тянулись к нему.
— Будет пекло, ребятушки. Кабы не изжарились.
— Никак нет, ваше царское величество, мы сами турка подпалим.
— Дали жару да ещё дадим!
— Знаю, не будет потачки басурману, я на вас надеюсь. Христос с нами.
— И наш царь-государь!
Меж тем турки накапливались и накапливались на окружающих холмах, обтекая русский лагерь со всех сторон. Их полчища уже были различимы простым глазом. Похоже, визирь торопился замкнуть кольцо и вопреки обыкновению следовал за неприятелем по пятам ночь-полночь. На противолежащем берегу Прута заняли холмы татары. Меж них вкрапились поляки и шведы.
Тишина казалась зловещей. Она вот-вот должна была разрушиться.
Русский лагерь напряжённо слушал эту тишину; самый малый звук становился значимым и разрастался, усиленный напряжённым ожиданием. Вот прозвучала беспечная перекличка полевых жаворонков, тонко-тонко засвистали суслики — земля, как и воздух, пела свои песни. Над головами, свистя крылами, пронеслась стайка уток и плюхнулась в прибрежных камышах...
И вот — началось. Послышались нарастающие крики «Ал-ла, ил-ля!» — и из-за холмистой гряды вынырнула лава спахиев, размахивающих ятаганами. Знакомое начало! Кони летели во весь опор. Но расстояние ослабило запал, глотки стали хрипнуть, кони спотыкаться. «Ая-а-а-а...»
В грохоте залпа заглох последний возглас. Гренадеры не впервой сбивали спахиев и действовали расчётливо — они уже знали дело.
Жаль было коней — добрые были кони. Смертельно раненные, они с жалобным ржаньем, похожим на человеческий стон, силились привстать на передние ноги, бились в последних конвульсиях, хрипели и умирали. Раненые всадники ползли к своим, оставляя кровавые дорожки.
Безумие, чистое безумие! Гибельные атаки шли одна за другой. Но турецкие начальники, все эти аги, белюк-баши, хумбараджи-баши, чорбаджи, юзбаши и другие, бестрепетно посылали своих солдат на верную смерть. Смерть во славу Аллаха, ведущую прямиком в мусульманский рай с десятью тысячами гурий.
Пространство перед ретраншементом было усеяно трупами людей и лошадей. Всё это были воины Аллаха — русские не покидали своих позиций, надёжно укрывшись за земляным валом, который продолжали методично насыпать. Вылазки были преждевременны, и Пётр приказал не гоношиться.
У турок продолжалось движение. К атаке готовился гигантский клин янычар. В подзорные трубы начальников было видно, как примыкает шеренга к шеренге, как разбухает основание клина, как суетятся белюк-баши, перебегая от строя к строю. По-видимому, клин был задуман как таранная сила, способная пробить южный фланг, который казался туркам слабейшим.
— Ишь, сколь много сбирается, — озабоченно проговорил Шереметев. — Как поползут, станет ясно, куда целят.
Главный артиллерист Яков Вилимович Брюс со своей педантичной любовью к точности не отрывал глаза от окуляра. Он считал число шеренг, шевеля губами.
— Четыре сотни шеренг, — наконец объявил он. — Выходит, близ осьми тыщ. И пушки по краям...
— Бегом на фланги, — оборотился Шереметев к ординарцам. — Пущай готовят встречу.
По всей длине ретраншемента солдаты лихорадочно отрывали окоп в глубину, и высота бруствера поминутно росла. Пушки и фузеи были заряжены, фитили и пальники медленно тлели, и тонкие струйки дыма вились над окопами.
Наконец янычарский клин медленно двинулся и пополз к русским позициям Тысячи ног вздымали клубы пыли. Впереди шагали три турецких богатыря саженного роста. Замыкала клин широкая полоса конницы.
Пётр усмехнулся нервною усмешкой:
— С меня вымахали. Таких бы в гвардию. Полагают пробить широкую дырищу в нашей позиции да запустить в неё спахиев. Мыслят просто, да ведь мы не просты. Зри, Борис Петрович, куда целят, тот фланг и подкрепи. Да выждать надобно, подпустить поближе.
— Экая цель расстрельная! — хладнокровие покинуло Шереметева, да и все — Брюс, Алларт, Вейде, Макаров, их адъютанты, стоявшие близ царя, — были возбуждены. — Дураки турки, ей-ей дураки! Экую дуру-фигуру удумали.
Он ещё поглядел в свою зрительную трубу и, выждав некоторое время, сказал Алларту:
— Ступай к дивизии. Теперича ясно: тебе сей клин своим клином вышибать. Туда ингерманландцев пошлю в усиление.
Янычарский клин продолжал всё так же медленно ползти вперёд. Сажен за двадцать они завопили неизменное: «Алла, алла!» То был не крик, а устрашающий рёв тысяч голов. Он сопровождался беспорядочной стрельбой.
И тут разом заговорили пушки и фузеи русских. Грохот оглушал. Клубы дыма заволокли долину. По земле побежали языки огня — горела пересохшая трава.
Дым наконец развеялся. Взорам открылась картина свирепого побоища. Поле было усеяно телами. Янычарский клин был разбит и в панике поворотил назад. Немудрено: цель была истинно расстрельная, били в упор, огонь был плотным: ингерманландцы поспели и подбавили.
— Крепко стоим, — резюмировал Шереметев.
— Однако ж обложены кругом, — покачал головой Пётр. — Нету нам ходу, Борис Петрович, ни взад, ни вперёд — никуды.
Шереметев и Брюс не отрывали глаз от окуляров.
— Снова зашевелились, — заметил Брюс. — Начальники их бодрят... На гибель посылают...
— Припасу огневого у нас хватит и на этих, — сказал Шереметев. Впрочем, тон у него был озабоченный. — Однако прикажи лишнего не палить, токмо с осмотрительностью.
Время ускорило бег. Турецкие атаки накатывали волна за волной. Все они были отбиты с малым уроном для обороны.
— Сколь у них убитых, счесть не можно, — прокомментировал фельдмаршал. — Я так считаю: не менее осьми тыщ.
— Урок преподали им знатный, — заключил Пётр. — Однако и нам торжествовать не след: на той стороне татары да шведы пушки установили, дабы нас к воде не подпускать. Ихние ядра достанут, достанут ли наши, не ведаю.
— Достанут, государь, — уверенно заявил Брюс. — Осьмифунтовые достанут.
У турок наступил час молитвы, они готовились к вечернему намазу. Русские тоже молились, осеняя себя крестным знамением. Самую короткую молитву возносили они к небесам:
— Отче наш, иже еси на небеси! Да святится имя Твоё, да приидет царствие Твоё, да будет воля Твоя...
И ещё:
— Спаси, Господи, и помилуй раб твоих: отца моего духовного, родителей моих, сродников, начальников, наставников, благодетелей, любящих и ненавидящих мя... Упокой, Господи, души усопших раб Твоих...
И ещё:
— Спаси, Господи, люди твоя и благослови достояние Твоё, победы благоверному царю нашему Петру Алексеевичу на супротивныя нехристи даруя...
Передышка наконец наступила. Желанная передышка. Час обращения не только ко Всевышнему, но и к разуму.
— Господа начальствующие, извольте ко мне на совет, — Пётр сделал приглашающий жест.
Перед этим боярин Ион Некулче допросил пленных. Они показали: янычары взбунтовались и пригрозили визирю перевернуть котлы вверх дном, что означало непокорство и отказ идти в бой.
— Вы слышали, господа? Видать, мы славно потрудились. Но что далее? — вопросил Пётр. — Глад и погибель? Коней, почитай, скоро доедим. А как без оных будем? Турки да татары нас кругом обложили, ровно охотники медведя в берлоге. Вижу один выход — замиренье. Янычарский бунт нам весьма на руку.
— Лучше погибнуть, нежели положить оружие! — воскликнул горячий Михаила Голицын.
— Погибнуть проще простого, — усмехнулся Головкин. — Государь дело говорит: надобно писать визирю, на каких кондициях согласен на мир.
— Мы можем пробиться, господа, — высказался обычно молчавший Адам Вейде.
— Пробиться-то мы пробьёмся, а какой ценой, сколь людей положим, — возразил Пётр. — Гаврила Иваныч резонно молвил: писать надо визирю от твоего имени, Борис Петрович, как ты есть начальствующий над войском. Турок сколь народу положил, пришёл в изнеможенье. Может, и сговоримся.
Сочиняли письмо визирю Головкин с Шафировым. Шереметев подписывал, а Пётр утвердил. Вот как оно выглядело:
«Сиятельнейший крайней везир его салтанова величества. Вашему сиятельству известно, что сия война не по желанию царского величества, как, чаем, и не по склонности салтанова величества, но по посторонним ссорам. (Намёк на Карла). И понеже то уже дошло до крайнего кровопролития, того ради я за благо рассудил вашему сиятельству предложить, имеете ль склонность, как мы о том имели известие, не допуская до такой крайности, сию войну прекратить возобновлением прежнего покоя, которой может быть к обоих сторон ползе и на добрых кондициях. Буде же к тому склонность не учините, то мы готовый и к другому, и Бог взыщет то кровопролитие на том, кто тому причина. И надеемся, что Бог поможет в том нежелающему. На сие ожидать будем ответу и посланного сего скорого возвращения. Из обозу, июля в 10 день 1711-го».
Началось тягостное ожидание. Но виду велено было не показывать. Пётр приказал играть полковой музыке: у нас-де дух не упадал. В самом деле, все — от нижних чинов до самых верхних — приободрились. Музыке аккомпанировали турецкие пушки: топчу-артиллеристы подтянули все свои четыреста орудий и палили, не жалея ни ядер, ни картечи. Палили в белый свет, дабы учинить побольше шуму. Шум был большой, урон малый.
Генерал Видман предложил устроить вылазку: есть, мол, охотники, и он ручается за успех. Царь согласился: пусть визирь знает, что русские не только обороняться горазды, но и наступать. И ихнее окружение неспособно сломить боевой дух.
Генерал быстро построил ударный кулак: впереди гренадеры, за ними казаки и молдаване. Он произнёс горячую, но краткую речь, которую никто не понял: генерал был из австрияков, служил в цесарских войсках и воевал с турком.
Кое-как поняли задачу: сшибить турецкие батареи. Всё едино: ответа на письмо Шереметева всё не было, не возвратился и парламентёр.
— Марш-марш за мной! — кажется, это были те немногие русские слова, которые храбрый генерал успел освоить. Он вытащил шпагу из ножен и скорым шагом вышел из-за бруствера. Гренадеры почти бегом бросились за ним. Фитили уже дымились. Прогремел первый залп — передние поразили прислугу ближней батареи. Через головы своих товарищей палил следующий ряд. Но топчу успели опередить, и генерал Видман был сражён ядром.
Пётр следил за вылазкой со своего наблюдательного пункта. Он видел, как погиб генерал Видман.
— Царствие ему небесное: экий был храбрец. Чаю, однако, приял смерть не занапрасно, — и царь перекрестился. Оборотившись к стоявшему рядом Шереметеву, сказал: — Семейство его должно обеспечить.
Над лагерем нависли не шибко плотные тучи, и стал накрапывать дождь. И славно и худо. Славно — освежил, ловили, как могли, дождевые капли. Худо — фитили да пальники могли подмокнуть. А как тогда воевать?!
— Что станем делать, господин фельдмаршал? — озабоченно спросил Пётр. — Ответа от визиря нету, обложены мы до самой крайности; сей предводитель то знает. И хоть, конечно, ему нас не взять, но испробуем ещё раз донять его письмом.
Шереметев вздохнул. Второе письмо сочинялось под несмолкаемый грохот возобновившейся перестрелки. Отряд Видмана, команду над которым после его гибели принял капитан Беляховский, успел-таки обезвредить три батареи. Но остальные палили остервенело.
«Послали мы сегодня к вашему сиятельству офицера с предложением мирным, но ещё респонсу никакого по сё время на то не восприяли. Того ради желаем от вас как наискорейше резолюции, желаете ли оного с нами возобновления мирного, которое мы с вами можем без далнего пролития человеческия крови на полезнейших кондициях учинить. Но буде не желаете, то требуем скорой резолюции, ибо мы со стороны нашей к обоим готовы и принуждены воспримать крайнюю. Однако сие предлагаем, щадя человеческого кровопролития. И будем на сие ожидать несколько часов ответу. Из обозу июля в 10 день...»
— Ежели и на это респонсу не будет, станем пробиваться, — заключил Пётр. — Как, господа?
Выхода не было. И все согласно закивали головами. В самом деле: был ли у них иной выход? Не было! Не сдаваться же на капитуляцию: такого ещё не бывало. Отчаянный прорыв — и будь что будет!
Приказано было жечь всё лишнее, обузное. А что не можно сжечь — потопить в Пруте. Шла подготовка к решительному сражению. Отдавались последние распоряжения, в том числе и завещательные: мало ли что.
Царь уединился в своей палатке. Приказал денщикам — никого к нему не допускать. Даже царицу.
Он, казалось, сделал всё, дабы вселить боевой дух и бодрость в своих соратников. Но самому было невыразимо тяжко. Всё, что он строил для сей кампании, на что рассчитывал, — рухнуло. Девяносто тысяч единоверных — сербы, валахи, черногорцы и прочие — обманули, не выступили. Кантемирово войско слабосильно; тридцать тысяч поляков, обещанных Августом, не присовокупились...
«Надо быть ко всему готову, — решил он. — И к самой крайности, отчего и Господь не спасёт».
И, взяв очиненное перо, он крупно вывел:
«Господа Сенат! Извещаю вам, что я со всем своим войском без вины или погрешности нашей, но единственно токмо по ложным известиям, в семь крат сильнейшею турецкою силою так окружён, что все пути к получению провианта пресечены, и что без особливыя Божии помощи, ничего иного предвидеть не могу, кроме совершенного поражения, или что я впаду в турецкий плен. Ежели случится сие последнее, то вы не должны меня почитать своим царём и государем, и ничего не исполнять, что мною, хотя бы то по собственному повелению от нас, было требуемо, покамест я сам не явлюсь между вами в лице моём; но ежели я погибну и вы верный известия получите о моей смерти, то выберите междо собою мне в наследники...»
Он перечёл написанное, пригорюнился, затем свернул бумагу, запечатал её своею красной печатью на шнурке и некоторое время размышлял, кого обременить столь важным и вместе с тем деликатным, а более всего конфиденциальным поручением.
Выбор пал на капитан-поручика Преображенского полка Семёна Пискорского. Ему прежде доверялись особо важные и секретные поручения, и он отличался надёжностью в сочетании с выносливостью, ловкостью и сообразительностью. Кого-то придётся дать ему в спутники, да не одного, дабы подстраховаться.
Всё вычислив, Пётр вызвал его.
— Доверяю тебе, Семён, дело важнейшее. Бумага сия есть моё завещание Сенату. Ежели турок, от чего Боже избави, возьмёт нас в полон, ты с верными гвардейцами должен от них ускользнуть и доставить её к Москве, Но ежели будет иной исход и мы выйдем отсюда в целости, то приказываю тебе её сжечь безо всякого замедления. Понял?
— Как не понять, ваше царское величество. Исполню в точности, не сумлевайтесь.
— Знаю: надёжен, испытан. А теперь ступай и схорони бумагу до времени.
Перестрелка стала утихать. Ответа от визиря по-прежнему не было.
— Что ж, господа соратники, видно, турок не идёт на замиренье, — невесело констатировал Пётр. — Оповестить всех: идём на прорыв!