И возвратятся избавленные Господом,Книга пророка Исайи
придут на Сион с радостным восклицанием;
и радость венная будет над головою их;
они найдут радость и веселие, а печаль
и воздыхание удалятся.
Голоса; год 1711-й, июль — август
Пётр — Шафирову
Лучше оставлю землю туркам до Курска, уступив оную; надежда мне остаётся паки её возвратить; но нарушение данного слова невозвратно. Я не могу оного преступить и предать князя (Кантемира), оставившего своё владение из любви ко мне. Мы ничего не имеем собственного, кроме чести; отступить от нея, есть перестать быть Государем.
Мой государь Пётр Павлович... Реку Пруд будем переправлятца... И перешед ту реку, пойдём из сей земли х Киеву, а путь наш на Могилёв, Немиров и Белую Церковь. И его величество изволит итти х Киеву при армее и изволит поджидать отпуску короля швецкого. А в том можете турок подлинно уверить, что никакого войска в Полшу введено не будет... При сем присылаю к вашей милости соболей одиннадцать сороков ценою на 5050 рублёв... А к Москве с секретарём Степановым писано, чтоб тамо приготовили мехов чёрных лисьих и собольих добрых на 15000 рублёв...
Пётр — сестре Наталье
По получении сего письма изволь збиратца по первому пути ехать в Питербурх и з детми. А дщерь мою, светлейшую княгиню, ныне немедленно отправь в Ригу, чтоб она прежде нас туды поспела и нас встретила.
Пётр — Дм. Голицыну
Получили мы ведомость, что бутто в Чернигове явилось моровое поветрие (чума), о чём уведомите нас чрез сего посланного немедленно, что правда ли то или пролгалось... Также уведомте нас, и в Киеве нет ли такой болезни...
Пётр — сыну Алексею
Дошади и мартышки до нас в целости довезены, и за подарок благодарствую. Каким образом сия кампания и мир с турками учинён, о том реляцию посылаю к тебе при сем. Мы отъезжаем, управя войско, в Ярославль, а оттоль, чаю (если время допустит), в Карлсбад. И ежели так состоитца, то в Немецкой земле твою свадьбу совершим...
Об отпуске короля шведского трудись куды б нибудь, только сколько возможно, отговаривай, чтоб не чрез Царьгород, ибо в том, мню, быть не добру... О чём можешь ясно объявить, что ежели турки ево не отпустят, то и отдача Азова удержана будет, о чём я писал к адмиралу... И для того как войсками, так и не отдачей Азова их возможно пристращать, что ево скоряя отпустили и не чрез Царьгород...
Божией милостью мы, Пётр Первый, царь и самодережец всероссийский и прочая, и прочая, и прочая. Объявляем чрез сие всем, кому о том ведать надлежит. Понеже дворянин наш урождённой Пётр Михайлов отпущен в европейские государства и земли для своих потреб на время, того ради всех высоких областей дружелюбно просим и каждого по состоянию чина и достоинства, кто сим пасом употреблён быти имеет, благоволително желаем, дабы помянутого дворянина нашего как туда едущего, так и назад возвращающегося, чрез который места ему путь надлежати будет со обретающимися при нём людми и вещми, везде свободно и без задержания пропускать повелели...
Во свидетельство того... дан ему сей пас за нашею печатью в обозе при Днестре августа — дня...
Огромное потное облако стелилось по земле. Оно медленно ползло на северо-восток, вздымая дорожную пыль и тучи полевых насекомых, пугая зверей и птиц, разбегавшихся и разлетавшихся при его приближении!
Облако было пешим и конным войском. Конное, поуменьшившееся и истощённое, тащилось едва ли не со скоростью пешего. Царь с гвардейскими полками поспешал в голове облака, то отдаляясь от основной массы войск, то замедляя ход.
Армия переправилась через Прут, прошла спорною землёй в междуречье Прута и Днестра и теперь приближалась к Могилёву. Турки, сопровождавшие войско, давно повернули вспять, татары более не осмеливались наскакивать, не раз получивши по рогам.
Возвращение было безрадостное, но и беспечальное. Кои уцелели в походе, благодарили Бога за милость — сызнова прибиться к родным берегам. Царь, приказавший при предмирной конфузил пожечь свою карету, теперь об этом жалел. Он часто удалялся в карету царицы — там ему покойно спалось, особливо днём. Хотелось выспаться за всё время беспокойства — оно было долгим.
Пётр возвратился к своим обычным занятиям. Писал письма, читал письма, увлёкся шаховой игрой — с Феофаном, Кантемиром, реже с Головкиным: слаб был канцлер. Более всего жалел об утрате токарного станка: за точением дерева славно думалось, радовались глаза и отдыхала душа.
Странное дело: более всего отчего-то царь опасался козней короля Карла — козней непредвидимых, а потому и казавшихся опасными. Шведский король занимал в его мыслях и разговорах непомерно много места.
«Господин подканцлер, — писал Пётр Шафирову, — писмо ваше получа, ответствуем, что посылка чрез Полшу короля швецкого не весьма безопасна, чего для, ежели так состоитца, то мы за благо разсудили нашему войску при Полонном содержатца для страху поляков и быть до тех пор там, пока король швецкой пройдёт смирно до Померании. А ежели пойдёт в Царьгород подлинно, то дайте знать писмом своим фелтьмаршалу и по том или по другому окончанию прохода оной тотчас пойдёт в Киев. Також на время бытия у Полонного и другая есть две нужды: первое, чтоб людям от такова труднова маршу отдохнуть; другое, что в Чернигове подлинно явился пест...»
Пест, либо моровое поветрие, либо моровая язва, означал, как правило, чуму. Она наводила на людей больший страх, нежели татары. Стало быть, Чернигов придётся обойти стороной — изнеможённой предшествующими перипетиями армии это в тягость.
Король шведский был для царя ровно тот пест. Тем паче что известия об его движениях были весьма смутны. Главным источником были донесения Шафирова и младшего Шереметева, находившихся в что ни на есть самой турецкой гуще. Они писали наперебой, дабы удовольствовать старого фельдмаршала. Письма были адресованы в основном канцлеру Головкину, ибо он был главою Посольского приказа.
«Сиятельный и высокорожденный граф, — писали Шафиров и Шереметев, — превосходительный господин канцлер... чтоб мы в том не имели сумнения, чтоб они, турки, какое намерение к нарушению мира или к начатию какой ссоры имели, ибо как крайней везирь, так все вкупе везири и паши мир содержать склонны. И хотели о том о всём донесть везирю, учинить мне о том подлинную резолюцию. Мы их спрашивали, что ежели король швецкой тем доволен не будет и с таким канвоем ехать не похочет, что они намерены с ним учинить? Они сказали, что везирь конечно положил так, что взять его и отвезть с собою в Царьград и оттуды до его морем спровадить...»
Царь был огорчён: всё-таки в Царьград! Король там непременно напакостит! Неужто многоопытному и ловкому Шафирову не удастся каким-нибудь образом это отвратить?
Но Шафиров как ни старался, ничего отвратить не мог. Это с непреложностью явствовало из его донесений.
В обозе был князь Димитрий Кантемир — лучшего советника по турецким делам трудно было сыскать. Он был призван, и Пётр стал допытываться:
— Может ли король Карл, будучи в Царьграде, заворот нашим делам содеять?
— Сколько я знаю нравы дивана и султанского дворца, короля примут с вежливыми почестями, однако при этом соблюдут свой интерес, — отвечал Кантемир. И, уловив беспокойство царя, продолжавшего опасаться Карловых интрижеств, прибавил: — Султан и визирь постараются поскорей выпроводить короля — он для них источник трат и беспокойства. А ни того ни другого они терпеть не могут.
— В самом деле, — подхватил Головкин, — взять-то им с него нечего, а союзник из него хреновый.
Однако Пётр так и не успокоился, зная беспокойный и напористый характер шведского короля. Однако тема эта на время была отставлена.
Тем временем, пользуясь явным расположением Петра и не желая отлагать решение своих нужд в долгий ящик, тем более что стало известно об отбытии царя от армии, Кантемир подал Петру пространное прошение. Оно было основано на предварительных обещаниях царя и состояло из семи пунктов.. «Дабы ему, господарю, боярам и прочим офицерам определить место, где жить, и дать ему, господарю, в Москве двор с каменными полаты, другой загородной и на пропитание дать бы вотчины в добрых местах; и где его пребывание будет, чтоб был гарнизон российской...» Говорилось в прошении и об издержках, которые претерпел господарь в походе, и о том, чтобы служиторы его и крепостные были б уволены от всяких податей, и о посылке сыновей его в знатные городы и иные христианские страны для обучения языкам и наукам... «Быть бы ему, князю, в милости царского величества и титул светлейшего князя он и наследники его да содержат. И естли впредь Волоское княжество будет под державою его царского величества, чтоб кроме его самого и наследника его, иной никто не был допущен».
Позаботился бывший господарь, а ныне просто князь, и о тех, кто последовал за ним в добровольное изгнание. «Чтоб народу волоскому, которой ныне за веру християнскую принуждены оставить отечество и едут в государство Российское, которых числом мужеска и женска полу болши 4000 душ, определить на житьё ис каких слобод или маетностей».
Широко размахнулся Кантемир! Особенно много благ истребовал для себя и колена своего. Но царь его и не подумал укоротить. А пока в резолюциях своих удовольствовал так: «Дом и деревни ныне в Харькове даютца, а к тому будут приисканы более». Ибо заглазно Пётр не мог определить, сколь можно по прошению устроить.
— Дам указ Сенату, дабы всё разрешил ко всякому удовольствованию, — заключил он. — Ни ты, князь, ни бояры твои, ни холопи обижены не будут, а детки тем паче.
И царь погладил Кантемира по голове, как гладят послушное дитя, как гладил он свою любимицу дочку Лизавет, Лизхен, Лизочек, которую повелел послать встречь ему в Ригу.
Пётр был благодушен. Было отчего: пришло известие из Царьграда: шесть дней кряду из всех оружейных мест и крепостей в городе, за городом и близ него трижды из пушек палили. И между турок великое веселие царило — так праздновали мир. Первый султанов стольник отправился к визирю со знатными подарками от султана. Да и самого султана поминают на всех перекрёстках яко г а з и — победителя.
— Ладно, пущай будет победитель, — бурчал царь. — Ныне не попустил Господь. Однако ж придёт и наш день. Главное же содеяно: руки у меня развязаны. Отныне теми свободными руками главные узлы развяжем, а они всё ж таки в северной стороне.
Когда наконец удалось преклонить голову после тревожных и небывало тяжких дней, сон сваливал его замертво и он спал как убитый, без сновидений. Но вот отошёл и, вступивши в польскую Подолию, царь стал видеть сны. Сначала то были какие-то клочковатые видения. Смысла в них не было, да он и не доискивался.
А тут явился ему во сне не кто-нибудь, а родной батюшка, царь Алексей Михайлович. Гладит он его по голове словно отрока, гладит и приговаривает: «Ходи с умом да имей опасение, в опасении спасение, спасение же Спас угодно, — так всё складно выговаривал. — Ты гляди на меня, гляди, я ведь жил без оплошки, надо мною был один Господь да патриарх Никон. И того я укоротил, ибо стал чрезмерен...» И весь светел батюшка ликом, ровно угодник Божий. Ведёт он его куда-то и ласково приговаривает: «Иди, дитёнок, предстань пред владычные очи». И вдруг прянул в небо — и нет его. Кликал Пётр, кликал: «Батюшка царь, где ты, где?» А отзыва нету. Тут и проснулся.
Царице первой поведал сон — она под боком была и от крика повелителя своего тотчас всполошилась.
— Батюшка царь Алексей, вестимо, за сыночка своего желанного опасение имеет, — не задумываясь, растолковала Екатерина. И был так прост и ясен её ответ, что показался он правым.
— Нет, Катеринушка, — отвечал он после недолгого размышления, — смыслу тут более того, о чём ты сказываешь.
— Ну так попроси Феофана. — И Екатерина, пожав своими роскошными плечами, снова улеглась. — Он есть главный толковник царских снов. А я всего-то баба несмышлёная.
За тяжкий этот поход они сильно срослись друг с другом, и, когда оставались вдвоём, и не только в любовных играх, Екатерина кликала его Петрушей, забыв о недавнем своём трепете. Она уже освоилась и вошла в образ царицы, правда несколько простодушной. Но простодушие это красило её — и в глазах придворных, и в глазах самого Петра. Ему хотелось хоть малой порции домашности, уютной интимности, хотелось, чтобы хоть один человек в целом мире кликал его Петрушей, как некогда матушка Наталья Кирилловна.
Иноземцам Екатерина нравилась, они одобряли выбор царя, не задумываясь о её происхождении. До того, как им услужливо открывали истину, они нимало не сомневались в её высоком происхождении. А узнав, не переменяли отношения.
— Феофан растолкует, — ухмыльнулся Пётр и, прикоснувшись губами к тёплому плечу царицы, вышел в исподнем на крыльцо.
Они поместились в доме коменданта крепости Каменец гетмана Самборского. Каменец, крепость и посад почтенной древности, стоял на рубеже Подолья ровно страж, а потому на него зарились и турки, и русские. Владели же им поляки.
Каменец был крепостью первоклассной, как положено порубежному стражу. Царю сильно хотелось иметь во владении такой вот Каменец, каменный Каменец, но он был весь польский, католический, в костёлах, менее в мечетях и совсем мало в православных церквах.
Пётр с министрами, ведомый любознательностью, обошёл его весь, печалуясь, что негде во благолепии отстоять службу, что не его это город-крепость, а должен бы, должен... Коли встал среди славянской земли да славянского же племени, со славянской речью и христианской верою.
Толкователь же Феофан, спрошенный насчёт сна, нимало не затруднился и был скор на ответ:
— Тут всё просто, государь милостивый. Опасение надобно иметь во всяком деле, особливо в воинском. И сон сей означает предостережение. Царю должно блюсти осмотрительность, ибо неверный шаг ведёт к искривлению пути, а то и к поражению, чего государю терпеть не можно...
— Ну, пошёл молоть, златоустый, — шутливо оборвал его Пётр. — Сие мне и без твоих толкований ведомо. А ты мне сокрытый смысл открой.
— Что сокрытый, что открытый — всё едино: не суйся в воду, не зная броду. Не ходи в неприятельскую землю, не соразмерив силы и не взяв всяческой предосторожности.
— Э, песни твои прежде петы, — отмахнулся Пётр. — Брат Кард в науке выучил под Полтавой. Да я тот урок не затвердил, вот и попался.
Феофан продолжал феофанить, то есть философствовать. Царь же казнился ещё тогда, когда шёл из Ясс берегом Прута и сознавал себя покинутым всеми союзниками. Он сказал об этом Феофану, и живое его лицо, совсем не монашеское, а многоизменчивое, сложилось в сочувственную гримасу.
— Не попустил Господь, — со вздохом сказал он, как говорил много раз.
В тот же день Феофан Отправлял службу в походной церкви для многих. Были там генералы, офицеры, министры во главе с канцлером, который не оставил сокрушений по потере двух возов с бумагами важного свойства Посольской канцелярии.
Феофан расточал врата красноречия, помня, что ахиллесовой пятой царя был король Карл.
— Зверь из моря есть король шведской, имеяй глав седьм главнейших генералов, который пройдя Польшу, Литву разорил домы Божии и обнажил, и дерзнул окаянный выйти в державу государеву. Лев, король шведской, рыскаше по вселенной, гордяшися о силе своей и о победах и торжествах над многими государствами... И хвалящися со скимны своими, то есть с министрами и воинством, Россию нашу восхоти и поглотити, но воссиявши солнцу побеже лев, король шведской, не потрафив в ложе своё, но в турецкое...
Слушали его распялив рты, удивляясь либо позёвывая, кто как. А он, Севши на конька своего, пришпоривал и пришпоривал его.
— Пресветлый наш монархо! Ты есть истинное правило веры и образ. Ты еси воистину Пётр непреодолённый, камень веры прекрепкий. Всяк, падый на сём камени, сотрётся... Един только истинный подражатель Христов и пречистой девы Марии есть благочестивый государь наш, царь и великий князь Пётр Алексеевич всея России; в нём точию едином сия мудрствуются, яже и во Христе Иисусе и пречистой матери его... И Бог его превознесе, и дарова ему имя Пётр, еже есть паче всякого имени...
Славил царя всяко, думая, что проливает елей на его израненную душу. Но Пётр елеем этим уже не умащался. Да и лести не любил. Говаривал: неблагодарный есть человек без совести, ему верить не должно. Лучше явный враг, нежели подлый льстец и лицемер; такой безобразит человечество.
Но церковная проповедь — это как бы Богом освящено, и грех на то ополчаться и посягать.
— Многоглаголив еси, — в тон Феофану пропел царь, когда сошлись они после службы. — И сокровищницу ума своего яко ритор семинарский расточаша прещедро.
Улыбнулись оба. Улыбнулись и те, кто отстоял службу в церкви. Господа начальники, а их много было, сведались о планах царя.
Здесь, в Каменце, пути их расходились: главное войско под предводительством фельдмаршала, графа и кавалера Бориса Петровича Шереметева продолжало путь в российские пределы. Его царское величество желал изящно препровождать время с братом Августом, преизрядным изменщиком, где-нибудь в Варшаве либо в саксонской столице Дрездене. Пётр был полон желания выговорить Августу за его неверность, за бездействие и пустозвонство.
Планы были разнообразные, секрета из них не делал. Писал Шафирову доверительно:
«Мы дня 4-го отъезжаем по почте в Ярославль и оттоль водою до Торгау, а оттоль, ежели улучу время, в Карлсбад, в чём великую нужду для своей болезни имею. Ежели же упоздаю, то уже на весну туда поеду, а ныне чрез Элбинг в Ригу. Людей с нами подлинно больше 900 человек не будет, ежели турки станут спрашивать, и те в Полше не останутца. И для того пиши обо всём к фелтьмаршалу о тамошних делах, и к нам писма чрез него посылай в Полонное...»
Во дни испытаний натура, будучи в сильнейшем напряжении, не пускала болезнь наружу. Ныне же недуг снова стал оказывать себя. На воды Карлсбада была сильная надежда, доктора её укрепляли. Ещё была неотложная нужда быть в саксонском Торгау дня свидания с сыном Алексеем и родителями его невесты высокохудородными герцогами Вольфенбюттельскими. Там имеет быть церемония бракосочетания царевича, и он, царь и отец жениха, обязан почтить сию церемонию своим присутствием.
Женить, поскорей женить! Может, и умудрит Алексея женитьба. Может, станет наконец мужем, мужем во всех смыслах. Сын отпадал от сердца, и не отцова в том была вина; чужое семя, лопухинское возобладало, взяло верх над нарышкинским. И Алексей чуждался всего, что было любо ему, Петру, шёл по иной, своей дорожке, которая лежала вдалеке от дел Петрова царствования.
Екатерина заняла место сына. И девочки, его дочери, в особенности Лизанька — вся его, Петрова. Токи были взаимны: Лизанька, вся светясь, кидалась к нему в редкие часы свиданий и повисала у него на шее, как на корабельной мачте. И он, умилённый, растроганный, целовал её в нос, в лоб и в шейку, пахнувшую молоком. Она была резвушка, любила встревать в мальчишечьи игры, любила без робости всякое оружие и желала скакать на коне. Пётр приказал добыть ей пони — маленькую шотландскую лошадку.
Ныне Катеринушка снова понесла — зачала в походе, и нужно быть сыну, наследнику. Скоро придётся отправлять её в покойное место — скорей всего, в Преображенское, пусть рожает там. Сестрица Натальюшка сбережёт братнино семя, особенно ежели то будет наследник. Глядишь, и станет со временем продолжать его, Петрово, дело.
Царица носила и рожала легко, даже радостно. Она тотчас прониклась важностью детородства для государя и государства. Она во всём была лёгкий человек, и это радовало Петра. Сейчас царь был озабочен: ехать ли ей с ним, будучи в тягости, либо отправиться с войском на покой.
— Ты, Катеринушка, вельми много перенесла, а я сему потворствовал. Пожалуй с войском на Москву — я спокоен буду.
— А ведь хотел, государь-батюшка, из армии меня отправить — ан не далась я. Теперь иное дело.
— Хотел, верно, да ведь великие не женские лишения претерпеть пришлось. А ныне надобно тебе поскорей к надёжной пристани прибиться.
— Рано, государь, мне ещё носить и носить, — перебила его с бесцеремонностью беременной Екатерина. — Я ещё не созрела, ещё долго легка буду. А к дороге — ваша царская милость сведома — привычна. Нынешняя-то дорога не прошлая — лёгкой будет.
— Верно, матушка, правду говоришь, — Пётр легко согласился: царица стала ему необходима. Она стала его истинной половиной. С нею он не опасался пуститься в любую передрягу: знал — она перенесёт её по-мужски, не жалуясь и не прося снисхождения, будет скакать за ним верхами, в непогодь, куда угодно. Да и как женщина она стала незаменимой: ему всё ещё нужны были дачи мужскому естеству.
Была большая пауза. Пётр тогда забыл про всё, испытывая сверхъестественное напряжение. Было не до объятий, его постель была одинокой. Тогда ему казалось, что вся армия возлегла на его плечах, и он был в ответе за каждый промах и каждый её шаг.
Когда пошли в отвод, он всё ещё опоминался. А вот в Могилёве всё вернулось, и было как в первые дни похода: жарко, неотрывно, протяжённо. Оттуда-то всё да возобновилось...
— В самом деле: как же я без тебя, Катеринушка? — согласился Пётр, обнимая царицу. — Кто станет чулки мне штопать, рубахи чинить да стирать? И вообще...
Оба тотчас поняли, что означает это «вообще», и, обрадовавшись, согласно улыбнулись.
— Ваше царское величество, фельдмаршал граф Шереметев просятся, — доложил денщик. — Впустить?
— Вестимо, пусти, — кивнул Пётр.
Нынешний поход сильно состарил Бориса Петровича. Морщины стали глубже, резче, глаза потускнели, подбородок грустно обвис. Последней каплей в чашу выпавших на его долю испытаний стала разлука с сыном. «Уж не чаю узреть более моего Мишу», — жаловался он. Пётр, как мог, его утешал. Но оба понимали: то было прощание не только с сыном, но с военной карьерой: старый фельдмаршал одряхлел.
Пока же он старался держаться. Ещё в Могилёве меж них зашёл разговор об иноземцах в войске. Царь полагал дать им всем абшид за ненадобностью, а отличившихся наградить. Однако денег на выплату жалованья и наградных не было: Сенат сбирал их без должного поспешания.
— Объявишь на растахе, когда я отъеду: более нет надобности. А расчёт произведёшь на Москве.
— Иных жаль, — уныло пробормотал Шереметев. — Алларта, Рена.
— Этих обнадёжь. Их, буде возникнет нужда, призовём непременно. Своих надобно поболе выучить и в офицеры произвесть. Старайся, Борис Петрович. Ты у нас учитель знатный. На выучку денег не жалеть.
Казна, увы, была пуста: война питалась деньгами, а увеселялась кровью — по слову святителя Димитрия Ростовского. Сенат не оправдывал надежд царя — о деньгах радел слабо.
Пётр был крут в своих намерениях. «Монастырские с деревень доходы употреблять надлежит на богоугодные дела и в пользу государства, а не для тунеядцев, — предписал он. — Старцу потребны пропитание и одежда, а архиерею довольное содержание, дабы его сану было пристойно. Наши монахи зажирели. Врата в небеси — вера, пост и молитва. Я очищу им путь к раю хлебом и водою, а не стерлядями и вином. Да не даст пастырь Богу ответа, что худо за заблудшими овцами смотрел».
Оборонителем монастырей стал местоблюститель патриаршего престола митрополит Рязанский и Муромский Стефан Яворский. Прежде Пётр ему благоволил, надеясь при его посредстве облегчить церковную реформу и укрепить связь церкви с государством. Стефан надежд не оправдал: он был смиренный богомолец, молельщик, а не воитель. Эх, ежели бы на его месте был Феофан! Он мыслит сходно, весьма здраво и трезво, он укреплял Петра в мысли поприжать монашествующих.
— Господь надоумил упразднить патриаршество, — Феофан был твёрд в этой мысли. — Ибо всякая власть от Бога, она едина и неделима — что духовная, что светская. На духовное правление есть архиереи, но и над ними — власть монарха. Власть и воля его закон для всех в государстве.
Царь всё более привязывался к Феофану и прислушивался к его советам. Знал, однако, что не любила его церковная братия за вольнодумство, за суждения смелые и независимые. Было известно многим, что даже папа Климент XI обратил внимание на редкостно здравомысленного и красноречивого выученика знаменитого иезуитского коллегиума святого Афанасия в Риме. Царю была в общих чертах известна бурная жизнь Феофана, то обращавшегося в католицизм, то снова принимавшего православие в пору своих смелых пешеходных странствований по Европе. В конце концов он остановился в Киеве, где стал преподавателем богословия, питтики, риторики и философии в Киево-Могилянской духовной академии.
Сходны они были во многом — царь и Феофан. И смелостью, и решительностью суждений, и способностью низвергать устоявшиеся авторитеты. Петру нужны были единомышленники, как можно более единомышленников, одобрявших и утверждавших его в подчас крайних суждениях, которые пугали его министров и господ сенаторов. С Феофаном же они всегда и во всём сходились.
— Быть тебе, Феофане, отцом-ректором Киевской академии и игуменом Братского монастыря, — заключил Пётр, прощаясь с Феофаном, отпросившимся в свой любезный «Киево». — Своей властью тебя поставляю, угоден ты мне.
Настала пора расставаний, ибо множество народу прибилось к царю в походе. В Каменце пути расходились.
Всего только пять месяцев длился Прутский поход. Сколько же всего вместил он! Сколько было пережито, прочувствовано, выстрадано.
— Чудеса, да и только, Катинька, — дивился Пётр, когда они выехали наконец из стен Каменца. — Истинно чудеса: сколь протяжны были сии пять месяцев, сколь рознились они друг от друга, сколь были трудны, длинны и долги. Дивился, дивлюсь и буду дивиться!
— И я с тобою, государь мой и повелитель, — языком неверным отозвалась Екатерина — укачало её в карете, несмотря на то что была она к ней привычна. Видно, оттого, что понесла. — Много с нами разного было. Но более всего доброго: вошла я в тебя вся, со всем своим естеством, и ты, государь мой великий, рабу свою не отторг и был с нею великодушен.
— Можно ль было иначе, Катеринушка. Сроднил нас сей несчастливый поход, стал для нас с тобою счастливым. Едина мы теперь плоть, — и он обнял и прижал к себе царицу.
Начинался новый этап их совместного странствования, которое так необыкновенно срастило их.
Война осталась за спиной и всё отдалялась и отдалялась. Но в сердце... В сердце остался незаживающий рубец. Он неустанно вопрошал себя: мог ли он, царь Пётр Алексеевич, великий князь и многая прочая, избежать столь непрезентабельного исхода? Нет, не мог, отвечал он себе, ибо султан турский развязал войну. Эта война была противна его, Петра, планам и замыслам, она на него как с неба свалилась. А потому он, царь и самодержец, не был к ней готов ни мыслью, ни духом.
ни телом. Никак! А всерьёз изготовиться не было времени. Он многажды наказывал послу в Царьграде Петру Андреевичу Толстому, дабы тот елико возможно отвратить старался воинственный пыл турок — отвратить не только речами и декларациями, но и золотом, мехами и иными подношениями подкупая сильных министров Порты. Сколь ни был умён и ловок граф Пётр Андреевич, сколь ни потратился на подкупы, всё кануло понапрасну.
Не можно было отвратить эту войну, и худые предчувствия и сны посещали его не раз. За войною этой стояли короли: шведский, французский, английский и иные. Они из-под руки ласкали султана и подталкивали его. А всё наделала Полтава, всё она. Короли европейские стали опасаться непомерного усиления России.
«Сей мир с турком прочности не имеет, — размышлял Пётр. — Надобно его всемерно укрепить. Пока. Расчёт наш с султаном ещё впереди. Далеко впереди. Не ведаю — удастся ли мне излечить прутскую рану».
Пока же — великая надежда на Шафирова с Толстым, на их ловкость да искусность. В одной упряжке они многое своротят. Когда имели рассуждение о том, кто ловчей да надёжней всего вывезет переговоры о мире, Шафиров ли, Остерман либо сам Шереметев, Пётр сказал канцлеру: «По мне, будь крещён либо обрезан едино, лишь будь добрый человек и знай дело».
Головкин тогда согласился: да, Шафиров к тому пригоден лучше иных прочих, переговорщик он изрядный, хоть и из обрезанцев.
Дурные предчувствия Петра не обманули. Выходит, предчувствиями нельзя пренебрегать? Выходит, так. Проигрыш был обидный. Обидней же всего, было то, что король Карл мог позлорадствовать.
Надобно перетерпеть. Со стеснённым сердцем написал адмиралу Фёдору Матвеевичу Апраксину: «Хотя я б николи не хотел к вам писать о такой материи, о которой ныне принуждён есмь, однако понеже так воля Божия благоволила и грехи христианские не допустили... положено все города у турков взятые им отдать, а новопостроенные разорить: и тако тот смертный пир сим кончился. Сие дело есть хотя и не без печали, что лишиться тех мест, где столько труда и убытков положено, однакож чаю сим лишением другой стороне великое укрепление, которая несравнительною прибылью нам есть».
Апраксин тотчас откликнулся: «...Указ вашего величествия... принял. Не знали, что делать, рассуждали, что оной послан в жестокой тесноте... на которое вашего величествия изволение доношу: что по тому указу в краткое время исполнить невозможно, хотя б было при нас 20 000 человек и 1000 будар. Одних пушек, кроме карабельных, в обеих крепостях и по гавану без мала тысяча, а и карабельных есть число немалое. Также и припасов карабельных многое число, и правианту от предбудущего генваря с лишком на год...»
Исполнить невозможно... Уж коли такой ревностный служака, как Фёдор Матвеич, отписывает так, стало быть, так оно и есть. Будем тянуть. Дожидаться, покамест турок не вышлет восвояси главного шведа. Зацепка не из важных, однако иной, сколь-нибудь покрепче, нет.
Меж тем Шафиров уведомил царя, что турки зело негодуют: вступили-де в Польшу в противность заключённому трактату. Туркам противно, а полякам озлобительно. «Непрестанные острые и угрожающие слова и поступки турские, — писал Шафиров, — опасность от разорвания мира, приводят меня до самой, почитай, десперации, и будучи в таких руках; и ежели придёт до того, что постражду от них, прошу милостиво призрить на бедных моих сирых оставшихся мать, жену и детей».
— Извернётся Пётр Павлыч, — с некоторым злорадством промолвил Головкин, прочитав жалостливое письмо. — Он зело изворотлив и себе на уме. И до разорвания мира не допустит, не извольте сумлеваться, ваше царское величество. Особливо памятуя, сколь сей мир дорог и нужен его государю.
Пожалуй, прав Головкин: извернётся Пётр Павлович и сделает всё, чтобы мир сохранить. Тут и его интерес, кроме государственного: отпустит его султан в своё отечество.
А канцлер продолжал рассуждать:
— Турок всё более пужает, ибо силы в нём прежней не осталось, всю израсходовал. А новую вряд ли станет собирать. Слышно, главный их духовник сильно противился войне. И ноне на том стоит.
Пётр и сам понимал, что султан всё больше пугает, однако за его сливой стояли всё те же короли-науськиватели. Вот отчего надо торопить турок с отсылкою Карла — он, почитай, главный смутитель, и султан, надо полагать, одно ухо к нему клонит. Ох, великая тут нужна игра, искусная, тонкая, дабы выйти без урону.
А Шафиров заворачивая всё круче: «Ежели наше обязательство не будет исполнено, то мы безвозвратно пропадём и мир разорвётся, а надобно разсудить, что и после нашей погибели будет турки уже теперь ободрились и так пеияют на везиря, что до бело не допустил, и могут они собрать войска вдвое пред нынешним; в на кого у нас надежда была, те не посмеют ворохнуться от страха, и теперь все злы на нас и клянут, где увидят, ибо многим гибель приключилась...»
— Пужают, шибко пужают нашего Петра Павлыча, — успокоительно бормотал канцлер. — Он же не из храброго десятка. Не вижу резону нам, опасаться.
— Отписать ему: пусть-де турок взвесит выгоды свои. Азова, Таганрога, Каменного Затона и прочего не видать им. Прикажу приостановить разрушенье и сдачу. Пущай держит оборону стойко.
Как всегда, с отдалением от потрясших событий острота их в памяти всё притуплялась и притуплялась. И уж казалось, что турку чрезмерно много уступлено, что мало торговались, что поспешили...
Теперь нет нужды в поспешении. Осмотрительность прежде всего, каждый шаг надо выверить. Шафирова наставлять в твёрдости и той же осмотрительности.
Внушить ему: особа посла ограждается государями и законом во всём подлунном мире.
Пётр — он ныне по пасу не царь всея Руси и многая прочая, а всего только путешествующий дворянин Пётр Михайлов, — выглянул в окно кареты. Осень пока ещё робко оказывала себя. Под колёсами потрескивали сухие листья: чем дальше на север, тем лиственный ковёр всё гуще, всё плотней и цветастей. Но лето всё ещё держалось, всё не хотело уступать. Деревья не торопились ронять листву. А воздух был чист и прозрачен под небом всё ещё летней выцветшей голубизны.
В полях трудился народ. Завидев кортеж, люди разгибались и, приложив ладони к глазам, долго глядели вслед. Для них это было редкое и занимательное зрелище в их бедной зрелищами жизни. Его потом долго будут обсуждать и разгадывать.
Пётр неожиданно высунул руку из окна и помахал крестьянам. Ждал: оживятся и помашут в ответ. Но они оставались недвижимы, словно этот жест относился не к ним либо не мог относиться к ним. В самом деле, им, как видно, и в голову не могло прийти, что некий вельможа приветствовал их из окна кареты: то были два полярных яруса — самый нижний и самый верхний. Они никогда не соприкасались. И на этот раз не могли и не хотели соприкоснуться.
Петра стали занимать дорожные картины. Любопытство, свойственное ему с малых лет и на время затупившееся под грузом тяжких событий, пробудилось и искало пищи. Зоркость его обострилась, и теперь он видел то, что ещё недавно мелькало мимо взора.
Редколесье сменилось лиственным лесом, и хруст сминаемой колёсами листвы стал громким. Деревья то стеной обступали дорогу, то разбегались в стороны. Карета то въезжала в зелёный коридор, и тоща эскорт почти вплотную прижимался к ней, оберегая собой особу царя, то выныривала на простор из-под лесного полога. И тогда взору открывались стремительно летевшие к укрытию круторогие олени либо семейка улепетывавших кабанов.
Пётр думал о предстоящем свидании с Августом. Ныне король вызывал в нём неприязнь, которую приходилось подавлять из политических видов: союзник. Пустословец, клятвопреступник, он вовсе вышел из веры. Обращение «брат Август» осталось, а братства меж них уж не было. Всё осталось позади, в том числе и бражничество, совместные любовные игры, воспоминание о которых ещё недавно вызывало у него дрожь в коленках. Последние их игры оставили в нём ощущение чрезмерности и пустоты. Катеринушка отдавала ему себя полной мерою, и теперь прошлое вспоминалось вяло.
Он полагал быть холоду при свидании с Августом. Но думал и о том, что этот лукавец его непременно разморозит: в нём была некая магическая обольстительность, которая укладывала женщин и полонила мужчин. Пётр всякий раз ей поддавался, а отдалившись, корил себя за малодушность.
Август в ответ на упрёки, на пени, как всегда, станет оправдываться: оправдания у него всегда наготове. Он выкладывал их, глядя прямо в глаза: взор его при этом был прям, незамутнён и честен.
Однажды он сказал Петру, что все уроки государственности заимствовал у итальянского мыслителя Никколо Макиавелли.
— Это великий мудрец, оставивший незаменимые наставления нам, государям. Я им неизменно следую и призываю ваше величество воспользоваться его бесценными наставлениями.
Август взял с бюро изящную книжицу в красном сафьяне с золотым тиснением и прочитал:
— «Государь не должен бояться осуждения за те пороки, без которых невозможно сохранение за собою верховной власти... Прибегая в отдельных случаях к жестокостям, государи поступают милосерднее, нежели тогда, когда от избытка снисходительности допускают развиваться беспорядкам, ведущим к грабежу и насилию, потому что беспорядки составляют бедствие целого общества, а казни поражают только отдельных лиц».
— Каково? — подняв глаза от книги, спросил Август. Пётр согласился: да, справедливо, ибо государя нельзя мерить одной меркою с простыми гражданами. Сказано: «что дозволено Юпитеру, возбранено быку» — эта древняя мудрость справедлива для всех времён.
— Читаю далее: «Предусмотрительный государь не должен, следовательно, исполнять своих обещаний и обязательств... — В этот момент Петру показалось, что король многозначительно глянул на него, — если такое исполнение будет для него вредно и все мотивы, вынудившие его обещание, устранены. Конечно, если бы все люди были честны, подобный совет можно было бы счесть за безнравственный, но так как люди обыкновенно не отличаются честностью и подданные относительно государей не особенно заботятся о выполнении своих обещаний, то и государям относительно их не для чего быть особенно щепетильными».
— Вашему величеству следовало бы приказать перевести эту книгу на российский язык, — и Август снова многозначительно посмотрел, на Петра.
— Мне было бы любопытно сие сочинение почитать, а перевести... Нету особой надобности. Нашим боярам сия наука токмо во вред. Станут бесчестить своего государя да и государство. Мне же сии уроки не без пользы.
Август читал с увлеченьем: он, как видно, усвоил все заповеди Макиавелли:
— «Презирают только тех государей, которые выказываются нерешительными, непоследовательными, малодушными и легкомысленными». «Все необходимые жестокости должны быть произведены зараз, для того чтобы они были перенесены с меньшим раздражением; благодеяния же должно делать мало-помалу, для того чтобы подданные имели больше времени для их благодарной оценки».
— Что скажете, государь? — Август с улыбкой поднял глаза от книги. — Я хотел бы вытвердить её наизусть. И уж во всяком случае ни на шаг не отходить от её наставлений.
— Осажу вот что: многое из сего само собою из опыта правления пришло в ум. А вообще-то государю должно руководствоваться не книгою, а собственною совестью и обстоятельствами в государстве. Ибо никакая книга не может предвосхитить оные обстоятельства.
Вот Август и последовал советам итальянца — не исполнил свои обещания и обязательства, притом с лёгким сердцем, как обычно. А он, Пётр, щепетилен и не может словом своим пренебречь. Ежели нет совести, то и государство заколышет, тут и рассуждать нечего.
Августа совестить бесполезно. Он, видно, и в самом деле вытвердил этого своего итальянца и во всём следует ему.
Между прочим, Шафиров раздобыл ему эту книгу на итальянском языке, изданную во Флоренции более ста лет назад, и некоторые главы из неё перевёл. Но вытверживать её наизусть — помилуй Бог! Государь должен жить своим умом и сообразоваться с нуждами своего правления.
Заночевали в Гусятине. Потом было местечко Золочев, где пребывал на постое батальон Преображенского полка, ожидавший царя.
Тронулись все вместе. И вот невдалеке от Жолквы, имения коронного гетмана Сенявского, навстречу царскому кортежу высыпала туча всадников. Слышался гул как при приближении немалого войска, копыта вздымали клубы пыли.
Преображенцы изготовились к бою. Царь с царицей и со всеми бывшими при нём вельможами были взяты в охранительное кольцо.
— Не поляки ли вознамерились совершить диверсию? — предположил бледный от волнения Головкин.
— Ежели то разбойники — отобьёмся с лёгкостью, — успокаивал Пётр. — А дворянин Пётр Михайлов — кому он надобен? Турок нас не взял, шляхта поостережётся. — И со смешком добавил: — Король Август ужо выручит.
Пыль мало-помалу рассеялась. Засверкало золотое шитьё, заколыхались плюмажи на шляпах — сытые всадники на сытых конях.
Преображенцы расступились без команды. То был королевич Константин и с ним польские вельможи: гетман Людвик Константин Потей, сенаторы и две амазонки, две блистательные дамы — пани Сенявская и пани Потеева со многою свитой.
Пётр вышел из кареты, всадники спешились и преклонили головы. Лишь дамы продолжали горделиво восседать на своих вороных конях.
— Премного благодарен за встречу, — с усмешкой молвил Пётр. — Дворянину Петру Михайлову столь пышная депутация не положена. Видно, некий слух наперёд меня бежал и сверх меры наплёл. Ну да ладно: сказывайте, где же его величество король?
— Его величество король-отец недомогает, — отвечал Константин, — и не отважился пуститься в дальнюю дорогу. Он полагает за счастье лицезреть ваше царское величество в Варшаве.
— А пока милости просим в Жолкву! — звонко выкрикнула со своей высоты гетманша Сенявская.
Пётр подошёл к смирно стоящей лошади, неожиданно обнял молодую женщину за талию и бережно спустил на землю.
— О, ваше величество, вы, как всегда, непредсказуемы и прекрасны, — защебетала пани Сенявская, успевшая разомкнуть руки, которыми невольно успела обвить шею Петра. — Отныне я стану похваляться, что русский царь носил меня на руках.
— К вашим услугам, пани, — галантно отвечал царь. — Готов носить не токмо на руках. Ведь мы с вами добрые знакомые.
— О да! И между нами не может быть церемоний, — задорно сверкая глазами, проговорила пани Сенявская, последней фразой давая понять, что благосклонность её простирается столь же далеко, сколь и прежде. — Я не в силах забыть расположения вашего величества, равно вашего милостивого внимания. Жолква, которую вы успели полюбить, ждёт вас.
Да, Жолква была весьма памятна царю. Здешний замок с многочисленными службами, с живописными окрестностями не раз привечал Петра в прошлые годы. Здесь царь сходился с Меншиковым, Шереметевым и Григорием Долгоруковым, сюда пожаловало великое посольство конфедератов: краковский воевода князь Вишневецкий, мазовецкий воевода Хоментовский, литовский маршалок Волович, здесь бил царю челом гетман Мазепа, ещё только замышлявший свою измену.
Жолква помнила многое и напоминала о многом. Однако нынешний приём превзошёл все прежние. Хозяева старались вовсю улестить высокого гостя, как видно, по наущению короля Августа, и вели себя непринуждённей против прежнего.
Царь ныне явился не триумфатором — весть о баталии на Пруте, о том, что царю пришлось стать просителем и принимать условия мира, заклав на его алтаре крепости и города, докатилась сюда и многажды перемывалась. Жаждали подробностей. Надеялись кое-что услышать из уст самого царя.
Но женщины... Более всех усердствовала пани Сенявская — изящная, ласковая, острая, обольстительная. Екатерина к столу не вышла — сказалась недужною. Зная, сколь много у неё прекрасных соперниц, она решила уступить им поле битвы и доставить своему повелителю удовольствие. И то сказать: царица была на седьмом месяце.
Застолье было, как всегда, великокняжеским, Лакеи не поспевали с переменами блюд. Коронный великий гетман Адам Николай Сенявский, председательствовавший за столом, то и дело возглашал тосты за здоровье и благополучие высокого гостя и его окружения.
Пётр отвечал немногословно. Он понимал, что хозяева ждут от него хотя бы краткого поминанья о горестных обстоятельствах на Пруте. И злорадно думал: «Хрен вам, не помяну, не обмолвлюсь!»
Великая неловкость охватывала его при воспоминании об одном-единственном дне там, на Пруте. О нём он не вспомнит, а лучше сказать, ни за что не захочет вспоминать. Он похоронит его в своей памяти, в самых её глубинах. Тому дню — дню его малодушия — осталось не более трёх свидетелей: Семён Пискорский, Пётр Павлович Шафиров и Алексей Макаров. Все трое будут немы. Все трое — верные люди.
Лишь один из них знает об его завещательном письме Сенату, где он предлагал выбрать себе преемника из достойнейших, ежели уделом станет плен. Слава Богу, он изъял его и сжёг на костре, когда визирь согласился на мир.
Другой — Шафиров — ополчился, когда царь потерял голову и в своих письменных пунктах соглашался на любые уступки, даже на отдачу Пскова, не говоря уже о Лифляндах, Курляндах и прочих землях, отвоёванных у шведа; словом, на всё, «кроме шклафства». Страшный призрак этого «шклафства» грозно маячил перед царём: он бы не перенёс столь великого позорища. Слава Богу, Шафирову удалось выторговать мир с малыми потерями, и всё обошлось.
Никогда никому не обмолвится он о той страсти. Свидетельства — бумажные — утонут в пучине архивных бумаг. Туда им и дорога!
Меж тем колкая пани Сенявская взялась, видно, его во что бы то ни стало разговорить. Она понимала: то, на что не решатся мужчины, может вытворить она, хозяйка, обольстительная женщина.
— Не знаю, слышали ль вы, ваше царское величество, в тех краях, откуда возвращаетесь, заповедь пророка Мухаммеда: женщина — земля, которую мужчина может вспахивать как ему вздумается. Ваша царственная супруга, как говорят, могла бы подтвердить это, будучи в тамошних обстоятельствах. Я предлагаю не возвращаться более к разговору о военных обстоятельствах, ибо он, как я вижу, вам неприятен.
— Естественно, — торопливо подтвердил Пётр.
— Так вот, предлагаю поговорить о пахоте, о мужской пахоте, ибо тема эта близка нам всем.
Пётр невольно усмехнулся. «Ну и бестия! — подумал он. — Эта резвая штучка заставляет поёживаться своего осторожного супруга. А рогов-то у него, рогов, ровно у оленей в его охотничьих угодьях!»
Пётр намеренно не торопился с ответом. Он вспомнил, как предавался сладостным утехам с прекрасной пани Зофьей. Тогда он в самом деле пахал как хотел — женщина вызывала его на эту пахоту, она требовала: глубже, глубже, глубже.
Что ж, он ответит ей: его царица — достойная избранница.
— Господа милостив: он дал мне супругу но нраву, характером истинную царицу. Я вознаграждён за всё прежнее, а грехи отпущены иерархами церкви. К тому же то были маловажные, притом сладкие грехи с достойными моего внимания особами.
Сенявская испытующе глянула на него. Она, эта язва, понимала его намёк, но вовсе не собиралась прикусить язычок.
— Право, не знаю, что думать про обещания царствующих особ, — капризно произнесла она. — Шведский король Карл обещал устроить нашим дамам пышный бал в столице России, и как только мы собрались в дорогу, сбежал к туркам в Бендеры. Ваше царское величество обещали нам, что Константинополь будет у наших ног. И что же?! Чем всё это кончилось?!
Истинно бесовка! Пётр невольно залюбовался Сенявской: она, разрумянившаяся, ослепительная в своём вызове, дерзко глядела на него в ожидании ответа. Что ж, он ответит как должно.
— Ежели бы вы, сударыня, ясновельможная пани Сенявская, облачились в генеральский мундир, мы бы с вами бессомненно завоевали Царьград. Но у меня, к великому сожалению, были такие ненадёжные союзники, как, например, его величество король Август, как ваш почтенный супруг да и слишком многие прочие. Потому и претерпел жестокую конфузию. И получил урок: сколь опасно полагаться на союзников. Особенно на тех, кои большею частью полагают вести битву не на ратном поле, а на поле любви. Они же на нём и сеют, и пашут, и жнут. А теперь, дамы и господа, позвольте откланяться: дорога зовёт.
С этими словами царь вышел.
Впереди лежала дорога. Одна ли? Нет, великое множество дорог, звавших и манивших непрестанно.