А Я говорю вам: любите врагов ваших,Евангелие от Матфея
благословляйте проклинающих вас,
благотворите ненавидящим вас и
молитесь за обижающих вас и гонящих вас.
Голоса: год 1711-й, февраль — март
Стефан Яворский
От головы начинает рыба смердеть, от начальников множится в собраниях бедство.
Князь Борис Куракин, свояк царя
... в то ж время Александр Меншиков почал приходить в великую милость, и до такого градуса взошёл, что всё государство правил...
Характер сего князя описать кратко: что был гораздо среднего и человек неучёной, ниже писать что мог кроме своё имя токмо выучил подписывать, понеже был из породы самой низкой, ниже шляхетства...
Карл ХII — султану Ахмеду III, из Бендер
...Обращаю внимание вашего императорского высочества на то, что если дать царю время воспользоваться выгодами, полученными от нашего несчастья, то он вдруг бросится на одну из ваших провинций, как бросился на Швецию вместе со своим коварным союзником, бросился среди мира, без малейшего объявления войны.
Крепости, построенные им на Дону и на Азовском море, его флот обличают ясно вредные замыслы против вашей империи. При таком состоянии дел, чтобы отвратить опасность, грозящую Порте, самое спасительное средство — это союз между Турцией и Швецией: в сопровождении вашей храброй конницы я возвращусь в Польшу, подкреплю оставшееся там моё войско и снова внесу оружие в сердце Московии, чтобы положить предел честолюбию и властолюбию царя.
УКАЗ Г-НУ ФЕЛТЬМАРШАЛУ Г. ШЕРЕМЕТЕВУ
Ехать самому к Прилети и гати ныне на снег и лёд положить (дабы лёд под покрышкою долее мог быть), такоже мосты или перевозы зделать, дабы как гвардию, так и рекрут, как возможно, перепустить через Припеть скорее такоже провианту собрать на месяц или недели на три.
Piter (собственноручное)
Две вражеские армии, впитывая в себя извилистые прихотливые потоки, ручейки и ручьи пополнений, мало-помалу разбухая и оттого теряя форму войска, клубясь, ползли навстречу друг другу.
Движение было медленным — именно ползли. Разбитые ими биваки подолгу не снимались с мест, съедая, вытаптывая, пожирая и поглощая всё окрест. Оставались после них чёрные плешины кострищ, сломанные, ободранные деревья да груды обглоданных костей.
Предводители не торопились: на смертоубийство не торопятся. Да и слишком велико было расстояние, разделявшее оба войска, слишком неопределённы обстоятельства, развязавшие войну, и непредсказуемы её политические и военные последствия. Понятно: то была прежде всего стычка интересов и влияний европейских государств — неравнозначных и неравновлиятельных, но равно претендовавших на влияние и значение. Они стояли позади Турции и России, двух колоссов — дряхлевшего и как бы нарождавшегося вновь, наращивавшего силу, — и делали ставку на каждого из них. Турецкая ставка, признаться, была выше. И вот Европа замерла в ожидании, ибо, покамест армии сходились, многое могло измениться самым непредсказуемым образом.
Ждали со всех сторон. Ждали рекрутов, провианта, денег, пушек. Ждали первой травы — более желанной, нежели первый снег для легкобегучего санного пути.
Трава, известное дело, нужна была лошадям и волам — главной движущей и кормящей силе войска. Их значение было едва ли не равно солдатскому. Поди попробуй без них!
А пока царские полки — Преображенский и Семёновский — месили волглый снег, проседавший под ногами после первых, ещё робких оттепелей, уже в нескольких переходах от древней столицы. Полки и батальоны текли и текли на юг с запада и востока.
На Москве же к войне готовились по-государственному. Приказано было господам министрам и всей верховодной братии собраться в Грановитой палате. Мало кто знал, чего ради собирает их царь. Притекли все — даже те, кто прежде сказался больным.
— Государство, всем то ведомо, зачало войну супротив нашей воли, — невесело произнёс Пётр. — И как мы отбываем к армии, то и власть должно оставить зело крепкую, да и быстродейственную, понеже нас не будет. Чти указ, Гаврила Иваныч.
Гаврила Иванович Головкин, канцлер, то бишь, если мерить на европейский манер, — второе лицо в государстве, вышел вперёд и, развернув бумажные листы, скорчил соответствующую мину, сведя широкие брови к самой переносице и от волнения забыв поправить съехавший набок парик.
«Повелеваем всем, кому о том ведать надлежит, — читал он надлежащим голосом, — как духовным, так и мирским, военного и земского управления вышним и нижним чинам, что мы для всегдашних наших в сих войнах отлучек определили управительный Сенат, которому всяк и их указам да будет послушен так, как нам самому, под жестоким наказанием или и смертию, по вине смотря. И ежели оный Сенат, чрез своё ныне пред Богом принесённое обещание, неправедно что поступят в каком партикулярном деле, и кто про то уведает, то, однако ж, да молчит до нашего возвращения, дабы тем не помешать настоящих прочих дел, и тогда да возвестит нам, однако ж справясь с подлинным документом, понеже то будет пред нами суждено и виноватый жестоко будет наказан...»
Господа министры и иные правящие особы были давно приучены к частым царским новациям. Они лишь переглянулись меж собой и продолжали внимать канцлеру. Указ был, по обыкновению, многоречив, как видно выйдя из-под пера царёвых сотрудников, а потому Гаврила Иванович приустал, читавши.
Определили быть в новозаведённом Сенате князьям Григорью Волконскому, Петру Голицыну, Михайле Долгорукову, графу Мусину-Пушкину, генерал-кригсцалмейстеру Самарину, Тихону Стрешневу, Племянникову, Мельницкому и Опухтину, а обер-секретарем при них состоять Онисиму Щукину.
— Кто своё суждение имеет, пущай скажет, — предложил Пётр, оглядывая собрание.
— Чего там... Вышняя воля... Надобно... — нестройное бормотание было ему ответом. Не самые важные, не самые сановитые, не царёвы фавориты вошли в сенатскую девятку, и это поначалу показалось странным. Не было в сенаторах всесильного Меншикова, не было князя-кесаря Фёдора Ромодановского, страхолюдного как оборотень, не было и велемудрого Якова Брюса...
Царь был великий человековидец. И определил в сенаторы самых цепких да въедливых, кои, по его разумению, не попустят ни кривды, ни худа прежде всего государству.
— А что скажут духовные? — с весёлой задоринкой вопросил Пётр — любил поддевать духовных — и воззрился на первосвятителя.
Стефан встал, поклонился, сухое его лицо с выпуклинами глаз походило на щучье рыло, а сейчас оно ещё больше вытянулось, и митрополит недоумённо уставился на царя.
— Царская воля — Божия воля, все мы под её державной десницею пребываем, да будет она благословенна во веки веков, аминь!
Сказано было с подобающей торжественностью и то, что можно было ожидать.
— Духовным в Сенате дела нет, ибо ведать ему мирского нуждою, — благодушно сказал Пётр, всё ещё улыбаясь. — Однако же течение дел наблюдать полезно. А теперь отсюдова перейдём в Успенский собор, а там, владыка, у господ сенаторов клятву примешь. Но допрежь, Гаврила Иваныч, чти наказ Сенату, дабы ужо с этим покончить. Долгонько канителимся.
Предписывалось Сенату вот что: блюсти во всем государстве расходы и деньги повсеместно обирать, ибо деньги, как любил то и дело повторять царь, есть артерия войны. Ещё учинить фискалов во всяких делах и, как было сказано, «персидский торг умножить, и армян, как возможно, приласкать и облегчить, в чём пристойно, дабы тем подать охоту для большего их приезда».
Толпою, с крыльца на крыльцо, перешли в холодный безлюдный собор. Приказано было всякий бесчинный люд не пускать, дабы благолепия клятвенной церемонии не нарушить, и маленькая кучка людей затерялась в огромном подкупольном пространстве.
В киотах дробились свечные огоньки, святые и ангелы то клонились долу, то кивали, а то и подмигивали, всё было таинственно, торжественно, на стенах и столпах роились фигуры молящихся, рыскающих и восстающих, кающихся и труждающихся.
Царь подошёл к чтимой иконе, писанной знаменитым изографом Дионисием. На ней был изображён основатель сего дивного собора Пётр-митрополит с житием, а на клеймах — возведение собора. Приложился благоговейно, за ним потянулись министры и сенаторы.
Собор был звучен. Он отзывался на стук шагов, на звяканье церковной утвари в алтаре и дьякониках, даже на вздохи. Эхо легко катилось вдоль стен и замирало в углах.
И душа его отзывалась на всё — на каждый звук, доносившийся из алтаря, на бормотанье сенаторов, повторявших за Стефаном слова клятвы. Всё в нём обострилось — словно бы перед припадком.
Торопливо кликнул Макарова:
— Едем, Алексей.
Торопливо влез в возок, стараясь не прислушиваться к себе. Макаров впрыгнул за ним. Денщики, как давеча, рысили за ними. Уехал, как бежал, — не попрощавшись, не сказав никому ни слова.
Ехали молча — так было впервой — все девять вёрст до Преображенского. Макаров скосил глаза и глянул на Петра. Царь сидел чуть сгорбившись и, казалось, дремал, полузакрыв глаза.
Макаров продолжал теряться в догадках о той «непроницаемой тайне», в которую собирался посвятить его царь. Предположения были, но ни одно из них не казалось сколько-нибудь значительным.
Не турецкое же дело. Царь желал отвратить войну во что бы то ни стало, и Макаров писал под его диктовку султану Ахмеду:
«Ежели получим от вашего Салтанова величества обнадёживание, что мир с нами содержать изволите ненарушимо и король швецкий добрым способом без нарушения препровождён будет... то войско российское от границ ваших отведено будет и мир с вашим величеством без нарушения с нашей стороны содержал будет».
Ответа не было и не было, а воевать с турком было совершенно ни к чему. Со шведом война отстояла далеко до окончания, звали к себе дела западные, приходилось подпирать худых союзников — Данию и Саксонию.
Главный швед — король Карл отсиживался в турецких пределах и подзуживал султана. Конфиденты доносили: переместился Карл из Очакова в Бендеры. А те Бендеры, сказывают, крепость первостатейная и взять её боем будто бы вовсе не возможно...
Стало быть, «дело» не государственное, а личное, притом щекотливое. Личное, но царское. Видно, опасался государь совершить какую-нибудь неловкость, дабы не умножались слухи в народе.
В пыточной избе Преображенского приказа содержался отставной прапорщик Аника Попов сын. Говорил он тако: «У нас в царстве не государь царствует, а антихрист. Государь родился не от первой жены, а от другой: так и стало, что родился он от блуда, потому что законная бывает первая».
Царь его лично допрашивал. Вот-де многие государи женились не единожды, а у царя Ивана Грозного было семь жён. На это означенный Аника смело отвечал, что тот царь был тоже антихрист и в крови Россию утопил. Пётр рассвирепел, приказал вздёрнуть Анику на дыбу, но тот твердил своё: «Царь-антихрист, царь-антихрист!»
«Царь — антихрист», — молву разносили монахи среди чёрного народа, раскольники-бородачи, порхала она и среди дворян да бояр. За то, что брил бороды, наложил контрибуцию на монастыри, побрал великое множество народу в солдаты, на работы крепостные, корабельные, городовые...
«Монахи да беглые мутят народ, — соглашался Макаров, — но казни, дыба, кровь... не устрашают, а ожесточают».
Тот же Аника не отрёкся и смерть принял под личиной великомученика. Игумен монастыря Святой Троицы, что в Смоленске сеял таковую же крамолу, был ожесточён неподобно монашескому смирению, в мирские дела дерзостно мешался. Был запрещён и сослан в Колу. Игумен!
Да, небывалый царь правит на Руси — царь-обновитель. Такого Русь не знавала — взялся её из болота вытащить, встряхнуть, обрядить в новые одежды. Порушен вековой устав жизни — как не страшиться, как не обзывать царя антихристом... Стало быть, опасается его повелитель некоего неверного шага, новых толков...
...Эвон и Преображенское повиднелось огнями, хоть день ещё не угас: ждали его царское величество. У ворот стража с пищалями, горят-чадят факелы да плошки, а на самый верх вздёрнут большой корабельный фонарь.
— Царское величество, с благополучным прибытием!
Замельтешила, забегала челядь, дворовые люди. Царёвы денщики тут же, рапортуют, всё-де благополучно в вотчине государевой, никаких происшествиев не случилось.
На крыльце — женский народ. С Крестовского, из своего санкт-питербурхского имения, потащилась в Москву за царём целая орава во главе с царицей Прасковьей — вдовой покойного брата Ивана, с коим вместе занимали престол.
Не могла не последовать за любимым братцем и повелителем его единственная и тож любимая сестра царевна Наталья. Они двое тут единственные Нарышкины, остальные же — Милославские.
Батюшка Алексей Михайлович, Тишайший царь, наплодил со своею первой супругой предостаточно детей и отроков. Кого Бог прибрал, кто вдовствует, кто в девичестве зачах — цариц и царевен не сочтёшь. Тут же тётка, племянницы, кузины — и все содержатся в чести да в холе. Царского корня побеги неплодоносные. За ними карлы и карлицы скачут, катятся под ноги ровно собачонки. Шум, гам, суета.
Позади всех низко кланяется статная пригожая женщина, среди толстых, желтолицых да обрюзглых как маков цвет. На округлом белокожем лице с носом несколько вздёрнутым, но соразмерным — глаза с поволокой да с посверком; высокую грудь колышет частое дыхание — то ли от волнения, то ли от спешки.
Пётр обошёл всех, приблизился к ней, наклонив голову. Он улыбался:
— С добрым свиданьем, Катеринушка.
Макаров тотчас догадался: это она, Катерина, главная ныне царёва полюбовница. Он о ней много слышал, а вот видеть не пришлось. Хороша, в самом деле хороша, ей-ей!
Премного о ней толковали. Будто происхождения она низкого, простая служанка у пастора в Мариенбурге. Была-де замужем за шведским трубачом, оттого одно из прозваний имела Трубачёва. Тот же сгинул неведомо куда. А служанку пасторскую полонили как добычу. Будто перебывала она во многих руках — и у Боура, и у Шереметева, и у Меншикова. У него-то и увидел её царь. И позарился.
Пришлась она ему всею своею статью: сердечностью и красотою, женской силой и телом крепким и упругим, уменьем отдавать себя всю — полнотой слияния.
Царь Пётр был из женолюбов — об этом все знали. И в постели у него разных женщин и девиц не мало перебывало. Никакой то не грех: плоть-то жива, естества не задавишь, не укротишь, коли наградил царя Господь жадной мужской силой.
Но на Катерине, сказывали, царь словно бы споткнулся да остановился. Известно: ничего ни от кого утаить нельзя — ни в царских хоромах, ни в холопьей избе. Люди всё видят, всё подмечают. Заметили и царёво увлечение. Осудить — не осудили: можно ли. Но губы поджимали: дескать, царю пристойно не с простой служанкой спать, а с боярышней либо с дворянкой. А уж лучше всего — с иноземной принцессой, коли он столь слюбился с иноземцами.
Эвон сколько достойных невест на Руси, красавиц писанных — только пальцем шевельни. Царю бы жениться как положено — с колоколами. Первую-то жену Авдотью заточил в монастырь, стало быть, грех сей и прикрыть надобно. А он с простыми бабами амуры закручивает, да ещё у всех на виду. И успел-де с Катериной-служанкой двух дочек прижить...
Так-то оно так. Но не мог не признать Макаров, что хороша Катерина, истинный Бог, хороша! И ежели представить её рядом с царём да в платье царском, то чем не царица. Он бы одобрил выбор своего повелителя... Но ведь простая служанка! Как тут быть?
В услужении она у Натальи Алексеевны, царевны, любимой и единственной царёвой сестрицы. Наталья, стало быть, ездит за порфироносным братцем, а Катерина с нею безотлучно. И с ним, вестимо.
«Вовсе не случайно определил царь полюбовницу свою к царевне, — смекнул Макаров. — Во-первых, догляд за нею верный, во-вторых, всегда под рукой, обид чинено не будет. Да и девочки, дочки царёвы, под надёжным присмотром...»
— Государя баснями не кормят, — к Петру вернулось хорошее расположение духа. — Ведите нас за стол да потчуйте по-царски.
— Всё уже готово, батюшка царь, — пропела царица Прасковья. — Ждём не дождёмся твоей государевой милости.
Пётр жаловал Прасковью: за то, что не докучала просьбишками — довольствовалась малым, тем, что жалуют, хоть малое это по житейским меркам было премногим, не совалась не в свои дела и почитала царские желания высшим законом. Она и царевна Наталья хозяйничали за столом.
— А где ж Катерина? Чего ж Катеринушку не кличете? — напрямик спросил Пётр. — Аль провинилась в чём?
Прасковья замялась. А Наталья ответила:
— Заробела она. Кабы ты, государь, был один, то вышла бы.
— Алексей — человек свой, доверенный. Зови её.
Катерина вышла, зардевшись от смущения, и в пояс поклонилась царю и его гостю, ровно бы не виделись они несколько минут назад.
— Посиди-ка с нами, Катеринушка, — царь жестом указал на место напротив. — Подносите нам, хозяюшки, коли полон стол пития и брашна.
— А за что пить-то станем? — деловито осведомилась Наталья.
— Прежде за здравие пресветлого нашего государя, — опередила всех Катерина, ко всеобщему удивлению.
Пётр благодарно глянул на неё, широкая улыбка раздвинула дерзко торчащие в стороны усы.
— Благодарствую, — наклонил он голову. — А вот я ноне выпью за некое дело, коему анфанг в Преображенском начнётся.
— Какое же дело, государь-батюшка? — полюбопытствовала царевна.
— Женить тебя хочу, Наташа, — отвечал Пётр и, наклонившись к сестре, поцеловал её в лоб. — Засиделась ты в девках, а я племянничков хочу ласкать. Разве то не дело?
— Всё-то ты, братец, не в свои дела норовишь мешаться, — смело проговорила Наталья. — Да и поздненько спохватился: мне уж не до мужниных ласок. — Похоже было, что она обиделась, и Пётр это заметил.
— Полно сердиться, Натальюшка. Ты спросила про дело, я и пошутил. Ведомо тебе: вольна ты во всем. А о деле том заговорим мы, когда сладим его, — при этом он так остро взглянул на Катерину, что она снова зарделась: чёрные жгучие глаза Петра излучали откровенное желание. Взгляд их был физически ощутим и, казалось, пронзал человека.
— Когда ж ладить-то будете? — не отступала Наталья. Ей дозволялось спрашивать о том, что у других было на уме. Она, однако, не переходила границ: была умна — нарышкинское колено.
— Уж совсем недолго ждать, Натальюшка, — пора нам ехать к армии. А тебя мне никак не обойти — первой будешь, — и при этом Пётр снова пристально глянул на Катерину, сидевшую с потупленной головой — непонятное смущение оковало всю её фигуру.
Отчего-то смутилась и царевна Наталья: уж она-то знала о «деле» — державный братец не мог не посвятить её в него. Верно, всё ж таки не верила, думала — перерешит, опомнится.
Остальные же пребывали в неведении либо в недоумении. Мало ли какими делами озабочен царь, открылась война с басурманами, швед не сложил оружия. Иных забот полон рот — каждый Божий день заседает: во «консилии» либо в новозаведённом Сенате, каждый Божий день курьеры скачут с бумагами — на юг, на север, на запад и на восток, скачут и из тех сторон с доношениями.
Казалось, старая столица возвратила себе былое значение и теперь всё сызнова оборотится к кремлёвским стенам и соборам. Обнадёжился старый князь Фёдор Юрьевич Ромодановский, сидевший на Москве князем-кесарем. Власти его много было: был ближним, грозою парил над городом, чинил суд да расправу. Дыба ждала тех, кто поносил царя, свирепы были расспросные речи в Преображенском приказе, не было спуску злоумышлявшим.
Но царь крепко утвердил свой Парадиз в сердце своём, нарёк его столицею при том, что был он болотный да неустроенный. Верил: Данилыч устроит да, по обыкновению своему, внакладе не останется.
Москва же — шаг в южные пределы, навстречу турку. Москва — и другой шаг, перед которым царь странно робел и доселе не решался сделать.
— Пойдём-ка, Алексей, потолкуем. А вас, мадамки, отпускаю — нужды в вас пока нету.
Макаров пошёл за Петром в его «апартамент» — старый деревянный домишко, приличествовавший более какому-нибудь захудалому приказному, нежели повелителю огромного царства.
Из окон открывался вид на Яузу, лежащую в снежных берегах и уже готовую проснуться и начать свой журчливый бег; на некогда грозную «Прешбургскую крепость», ныне полуобрушенную и запущенную. Снег вокруг неё был истоптан ребячьими следами. Полчище галок уныло кружили над вётлами и чернели на ветвях.
Макаров ждал начала разговора. Но Пётр всё медлил, теребя и подкручивая свои не дававшиеся ему жёсткие глянцевитые усики.
— Дело неслыханное не токмо среди государей, но и мелких потентатов, — наконец заговорил он, казалось тщательно подбирая каждое слово. — Замыслил я, Алексей, жениться. И в невесты себе выбрал женщину низкого звания. Ты ноне её видел. Она мне весьма прилежна, иной не вижу... Ну? Что скажешь?
Макаров опешил. Сколь он ни воображал о предмете «тайного дела», но сего никак не ожидал. Катерина была полюбовница, фаворитка, как водилось у многих королей да принцев в европейских государствах, и уж это её состояние было как бы узаконено, с ним смирились высшие персоны. Но чтобы служанку произвести в государыни царицы? Короновать?
Он привык к тому, что его повелитель ломит наперекор, без оглядки на кого бы то ни было. Он сообразовался лишь со своей волей и с государственным интересом. Но тут он собирался преступить нечто такое...
Макаров молчал, потупившись. Он лихорадочно искал ответ. Пётр терпеливо ждал, не сводя с него пытливого взгляда.
— Как я могу, царь-государь, ваше величество, — слова выходили из него по слогам, как бы заторможенные оторопью. — Мне ли судить... Не могу осмелиться, — выдохнул он.
— А ты осмелься: даю тебе царёво дозволение, — усмешливо произнёс Пётр.
— Коли так, — медленно выговорил Макаров, — то вот моё рассуждение: царь властен над подданными своими, властен он и над своею судьбой. Волен он избрать себе в жёны кого восхочет, поднять до себя, до своей высоты свою избранницу. И никто ему не указ.
— Славно говоришь, — одобрил царь. — А бояре? Министры? Духовные? Короли да герцоги? А предки, Романовы во гробе? Не станут ли являться и грозить? Един, кто не покарает, — высший судия, Господь. Ибо то решил по сердцу, по любви — ему это ведомо. Ну, что скажешь, рабе верный?
— Более ничего не скажу, — отвечал Макаров. — На земле высший судия царь, на небе — Бог. Коли речь идёт о делах земных, то их должно судить царю.
— Верно, — вздохнул Пётр, как показалось Макарову, с облегчением. — И я уж рассудил.
— Стало быть, так тому и быть, — обрадовался Макаров.
— Благодарю, Алексей, — царь неожиданно наклонился и поцеловал Макарова в лоб. — Последние ты Мои сумления снял. Свидетелем будешь. Теперь баб моих огорошить надобно. Ох и завоют же они: с полюбовницей смирились, царицу же отрицать станут. Однако вой сей недолго унять.
Да, выли насельницы Преображенского, в голос выли. И на колени пали, и Христом Богом заклинали не срамить весь православный мир, и бунта бояр да дворян опасались... Забыли, что жили с Катериной душа в душу, ещё сегодня миловались с нею.
— Лютерка ведь, лютерка! — заливалась слезами царица Прасковья. — Поношение всему царскому роду, всем Романовым, пресветлой их памяти...
— И патриарх не благословит, — вторила ей старая царевна Марфа Матвеевна, вдова царя Фёдора. — Господь не попустит.
— Патриарха я своей волей поставил, — Пётр продолжал усмехаться, колючие усы сердито топорщились. — Он лишь место блюдёт. Коли захочу — сгоню с места. — И вдруг набычился и крикнул: — Цыц, бабы! Не вашего ума дело. Моя воля — мой закон, понятно?!
Испугались, замолкли. Знали: страшен царь в гневе. И то знали: коли что решил — настоит на своём. Помнили: Пётр есть камень.
Не бунтовала лишь царевна Наталья: интерес братца был главным в её жизни. Давно смирилась с его полюбовницей: поняла — настоящее это, большое чувство. Безропотно пасла дочек, прижитых Катериной от царя, а потому и приняла его решение.
Все прежние увлечения братца Петруши прошли перед её глазами. Обычно то бывал бурный наскок, вроде отроческого штурма Прешбурга, недолгое топтание во взятой крепости и скорая, часто стремительная ретирада.
Но бывало, бывало... Затягивало. Затянула Монсовна, да так затянула, что уж на Москве вовсю поговаривали: обусурманился, онемечился царь, на немке Маисовой оженился. Кабы не сама немка царя орогатила — с прусским посланником Кайзерлингом соблудила и тот её в жёны взял, так бы оно и стало.
Но царь, вестимо, не стерпел и оскорбился: ему, царю, мужу истинну, великой мужской силы, немку осчастливившему, до небес её возвысившему, предпочесть какого-то пруссака!
Но царевна Наталья женской своей натурой, проницанием сердцеведки понимала: царь для той Анны Моне был как бы журавль в небе, он был слишком огромен и непомерен для простой мещаночки, а тут подвернулся пруссак — синица в руки, человек простой, немецкий да вдобавок с положением. И схватилась за него нимало не мешкая.
Да и братец Петруша недолго досадовал, одну за другой переменял, случалось, собственной племяннице юбки задирал, пока не наткнулся на Марту-Катерину. Служанка-то она служанка, да ведь допрежь всего — женщина.
Женщина, прямо-таки по мерке царской скроенная! Носила его на себе радостно, не уставая и не жалуясь, была редкой выносливости, удивляя и радуя Петра. И что ещё восхищало: каждый раз переменялась, умела быть иной, отдавалась своему повелителю как бы заново.
Вспыхивал возле неё жарким пламенем, разгорался и был неутолим. Столь великой жадности давно не испытывал — позабыл про всех своих метресок. Даже стал опасаться: кабы не истощиться, не иссякнуть, кабы не приковала к себе мягкой, но липучей бабьей цепью...
А когда стала рожать Катерина, и вовсе к ней прилепился. Стало быть, была плодна, а это тоже в радость. Стало быть, родит наследника, может, и не одного — выбор будет. И почал серьёзное думать. И были те думы неотвязны. Они настигали его в самых неподходящих местах: в Адмиралтействе, средь стружек и тюканья топоров, либо в токарне, любимом его прибежище, а то и средь сидения консилии, в кругу пышных париков и не менее пышных стариков...
Стоял на самом краю. И предстояло сделать последний шаг.
Заробел.
Отчего-то не мог в одиночку. И вот наконец разрешилось!
— Садись, Алексей, в ногах правды нет.
— Не смею при особе монарха в токовой торжественный момент.
— Садись, говорю! — и Пётр пригвоздил его к креслу. — Итак, ты сказал, я сделал. А то ведь всё стоял, подъявши ногу, а ступить не решался. И с царями таково бывает. А теперь, коли молвил ты слово мужское, верное, решился я. И зальём мы то решение...
На крытом зелёным сукном столе стоял штоф, три кружки, сбоку притулилась чернильница, в стакане — перья, лежала стопа бумаг.
Пётр хлопнул в ладоши. Раз, другой, третий. Явился заспанный денщик.
— Не хлопай очами — принеси яблок мочёных. Чего стоишь — более ничего не надобно, ступай.
Не прошло и минуты, как полная миска яблок стояла на столе, дразня обоняние запахами смородинного листа и той терпкой кисловатой свежестью, от которой сводит скулы и рот наполняется слюной.
Пётр поднялся. Голова его едва не касалась потолка. Он сказал голосом умягчённым против обычного:
— Теперь шагнём. Тяжек был приступ, шагнём легко. Ну, благословясь!
И он богатырскими глотками осушил кружку.
Морщины на его лице разгладились, усы перестали топорщиться, и весь он, непривычно умиротворённый, благостный, опустился в кресло.
— Тяжело мне сие далось. Более всего непереносимо осуждение церковное, его же предвижу. Иерархи наши сего не перенесут. Однако заставлю! — И Пётр коснулся кулаком столешницы. — Царь-де второбрачный да на простой девке оженился, на лютерке... Знаю я их песни. Бог есть любовь. И брак есть любовь. Брак мой нынешний освящён детьми: Катерина мне двух дочек принесла.
Улыбнулся умягчённой улыбкой, вспомнив, и добавил:
— Мои. Нашего, нарышкинского роду...
Замолк Пётр, брови снова сошлись на переносице, выпуклые глаза расширились — размышлял о чём-то заботившем.
— Первое дело — митрополита Стефана перебороть: упрям старый козёл, Авдотьин радетель он тайный, понеже явно страшится гнева моего. Второе же дело — соблюсть закон християнский. Брак есть таинство, перед отъездом к армии должно совершить венчальный обряд.
Осмелел Макаров — вино развязало язык:
— Как же быть, государь? Царь венчается принародно, в Успенском соборе, обряд сей свершает сам патриарх, тот же Стефан, яко местоблюститель. Обойти сего не можно...
— Обойду! — Пётр тряхнул головой, весь взъерошился, глаза же глядели весело. — Здесь, в Преображенском, и обойду.
И, прочтя в глазах Макарова недоумение, смешанное с недоверием, прибавил:
— Обвенчает нас духовник здешний отец Ювеналий, в церкви нашей домовой, а в свидетели поставлю тебя да сестрицу Наталью.
— Осмелится ли? — усомнился Макаров. — Узнают — запретят, а то и расстригут и в монастырь сошлют на вечное покаяние. Царя-де венчал самодурственно, невежественно, пренагло, не сказавшись прежде митрополиту.
— Царёвой волей венчал. Мне важно Господнее установление соблюсть, быть чисту перед Богом. Я почему на сию дерзость покусился? — Таким доверительным, открытым Макаров царя не видел. — Мне голос был: прилежаны-де вы друг другу. Лучшему-де не бывать. Я и сам так чувствую.
— Знамо: вышняя воля, от ней не открестишься.
— Так оно, так, — произнёс Пётр с видимым облегчением. — И отлагать сей обряд не будем: дел много, да и ехать надо.
Послали за царевной Натальей. Она выслушала брата молча, а потом неожиданно приникла к нему и расплакалась.
— Полно, Наташа, полно. Будто ты не ведала, будто сердце тебе не сказало.
— Да-да, — торопливо отвечала Наталья, меж тем как Пётр неумело отирал ей щёки кончиками длинных загрубелых пальцев. — Один токмо отец Ювеналий испужается: статочное ли дело — венчать-де царя не соборно, а келейно.
— А мы ему скажем, — и Пётр назидательно поднял вверх палец, — венчание есть таинство, и таинством оно и пребудет меж нас, посвящённых. Поди оповести его. Да и Катерину тож.
— Скор ты, братец: Катерину приготовить надо. Разве к завтрему...
Отец Ювеналий, духовный наставник высокородных обитателей Преображенского, священник не из простых, умевший замаливать грехи своей паствы и не терявшийся при обстоятельствах крайне щекотливых, где его рядовому собрату головы бы не сносить, на этот раз пребывал в смятении.
Наталья, сообщившая ему царёву волю, перепугалась: отец Ювеналий побагровел, словно только что выскочил из бани, казалось, его вот-вот хватит кондрашка.
— Не можно мне, не можно, дочь моя, — и он простёр перед собой руки, как бы обороняясь. — Не по сану, великий грех, грех неотмолимый взвалю на душу. Суровым духовным судом судим буду, епитимью наложат и в монастырь заточат.
— Его царское величество защитит и оправдает...
— Как бы не так! — вдруг вскипел Ювеналий. — Его царское величество отмахнётся яко от мухи назойливой. Знать, мол, его не знаю и ведать не ведаю.
— Государь наш не таков, — укорила его Наталья. — Он услужливых не забывает. Да и я, отче, вступлюсь.
Ювеналий махнул рукой. Глаза слезились, борода, обычно ухоженная ради взоров его дамской паствы, растрепалась, весь он являл собою вид жалостный. Боялся он сурового царя, боялся и архиерейского суда и, оказавшись меж молота и наковальни, совсем пал духом. Одна у него оставалась надежда — на предстательство царевны Натальи. И, веря, что она не выдаст, поплёлся он готовиться к свершению обряда.
Макаров всё ещё продолжал пребывать в состоянии озадаченности. Коли дело дошло до тайного венчания, чего прежде ни с одной царёвой полюбовницей не было да и быть не могло, стало быть, государь и в самом деле вознамерился сделать безродную служанку царицею. Макаров успел хорошо изучить характер своего повелителя. «Пётр есть камень» — коли царь решил, ни громы земные, ни громы небесные не в состоянии отвратить его и переменить решение. Камень — твёрдость, камень — кремень, камень — храмина, камень — крепость.
Трудненько дался ему этот шаг, однако! То-то прямая как стрела линия жизни царя за последнее время несколько искривилась. Правда, примешалась ко всему злосчастная война с турком. Войско надлежало собрать да подготовить, озаботиться заготовкой припаса, провианта. Всё лежало на царёвых плечах — всюду нужен был его догляд. Ему приходилось додумывать многое за старого фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева, ибо кого иного, способного занять его место, не было.
Велико было царёво нетерпение, требовательна мысль, а потому многие повеления писал своею рукою, не дожидаясь появления Макарова либо Головкина. После Полтавы Пётр исполнился уверенности, что российское войско с любым неприятелем сладит. Так что турок представлялся ему слабосильным, внушая опасение лишь множеством своим. Зато обнадёжился царь посулами християн, бывших под турецким игом, — сербов и негропонтовцев, или черногорцев, греков и болгар, мунтян и молдаван, или волохов. Два княжества, Молдавия и Валахия, твёрдо обещали помочь не только провиантом, что было важно при столь великом отдалении от российских пределов, не только потребной амуницией, но и полками. На них, на православных, можно было положиться безо всякого сумнения.
Покамест сношения с ними были тайными, чрез верных посыльщиков. Уже обменялись они договорными пунктами, уже обещались подпасть под покровительственную царскую руку. И Пётр был ими весьма и весьма обнадежен.
Беспокойство вызывал у него лишь главный швед — король Каролус, засевший в турецких пределах и, как видно, спевшийся с султаном и его пашами. Это он побудил турка открыть войну — Пётр нимало в том не сомневался. Но как теперь выкурить шведа — вот вопрос, казавшийся неразрешимым...
Это были заботы до поры отдалённые. Сейчас же царя целиком заняла забота ближняя, матримониальная и представлявшаяся ему главной. Он-таки наконец разрубит этот гордиев узел! И станет свободен пред Богом. А люди? Пред ними отчёта он держать не намерен.
Шли поспешные приготовления к церемонии. Как ни противилась царевна Наталья, Пётр облачился в парадный Преображенский мундир — ей же хотелось царского облачения. Екатерина была в парчовом платье, как видно одолженном у какой-нибудь из цариц. Оно было тесно и коротковато для её крепкого, сильного и стройного тела. У брачащихся вид был одновременно торжественный и какой-то смущённый.
Отец Ювеналий, похоже, всё ещё не мог прийти в себя от той миссии, которая так нежданно выпала на его долю. Это читалось и в наморщенном лице его, и в неуверенных суетливых движениях, лишённых той плавности, к которой обязывает церемония бракосочетания...
Ради такого случая было возжжено великое множество свечей, и небольшая уютная церковь вся сияла позолотой царских врат, окладов, бронзой паникадил. Светилась и парчовая риза отца Ювеналия.
— Блаженны вси, боящиеся Господа! — возгласил он, выводя Петра и Екатерину на середину храма, а затем к царским вратам.
Всё было необычно в этой церемонии: и тишина, нарушаемая лишь слабым потрескиванием свечных фитилей, а не пением церковного хора, и присутствие шестерых человек, из коих ни один не прислуживал священнику. Канон был нарушен, он нарушался с каждой минутой всё более.
Отец Ювеналий взял чашу с красным вином. Он протянул её сначала Петру. Тот, пригубив, с улыбкой передал её Катерине.
— Брак честен есть и ложе не скверно, — как-то неуверенно произнёс священник.
Соблюл апостольскую формулу отец Ювеналий, да только неуклюже и неуместно — можно было вполне обойтись без неё, помня, что венчающиеся второбрачны. Но он боялся царя, боялся панически. И, подняв на него глаза, едва мог удержать дрожь.
Круглое лицо царя медленно багровело, выпуклые глаза готовы были вылезти из орбит.
— Венцы! Пошто венцы не возлагаешь!
— Царь-государь, ваше царское величество, — пробормотал иерей побелевшими губами. — Номоканон возбраняет возлагать венцы на второбрачных...
— Что мне твой Номоканон! — рявкнул Пётр. — Господь мой покровитель, а не Номоканон. Совершай всё по уставу Божьему!
Отец Ювеналий поспешно закивал головой.
— Венчается р-раб Божий Пётр с рабою Божией Екатериной, — дрожащим голосом протянул он.
Он стал возлагать венец на голову царя, и тому пришлось наклониться и даже слегка присесть, потом венчал Катерину. Они шли по церкви гуськом: впереди священник, за ним Пётр с Екатериной. Шествие замыкали свидетели — Макаров, царица Прасковья, Пётр принудил, и царевна Наталья. Полагалось быть ликующему церковному хору, множеству поздравляющего молодых народа. Но они шли в молчании, слышалось только недовольное сопение царя, которому хотелось поскорей завершить обряд.
Наконец отец Ювеналий разлепил губы и жидким тенорком прогундосил:
— Слава тебе, Боже, слава!
— Слава тебе, Боже, слава! — подхватили свидетели.
— Боговенчанных царей и равноапостольного Константина и Елену призываю в молитвенное ходатайство к брачащимся Петру и Екатерине, равно и великомученика Прокопия, приведшего двенадцать благородных жён от радостей земных, от одежд их брачных к радостям небесным...
— Слава тебе, Боже, слава! — теперь провозгласили уже все шестером.
Ритуал продолжался без задорин. Переменялись перстнями: Екатерина получила массивный золотой перстень супруга, свободно болтавшийся на её пальце, её же серебряный был Петру узок. Так женской слабости, олицетворяемой серебром, передавался мужественный дух злата.
— Венчаю вас в плоть едину, и да ниспошлёт вам Господь плод чрева благодатный, восприятие благочадия на все времена.
Церемония закончилась. Отец Ювеналий и свидетели по очереди поздравляли новобрачных. Было церемонное целование, было и вольное: Пётр на радостях впиявился в Катеринины сочные губы не по храмову обычаю.
Впрочем, всех отпустило и все размякли. Более всех был весел сам царь. Скинул-таки ношу! Тяжка она была, но теперь всё позади. И он наконец обрёл себе женщину и жену по давно вымеренной мерке. Он не заглядывал в её прошлое, не воздвигнул между ним и собой плотную стену, хотя, разумеется, был о нём достаточно сведан.
Он нуждался в настоящем и в будущем. То, что было прожито, было изжито и поросло травой забвенья. Ему, как и любому его подданному, нужно было обрести счастие. А в этой своей ипостаси он и был всего только подданным. Подданным любви и счастия, как какой-нибудь плотник, либо солдат, либо корабельщик...
— Вознаграждение емлешь, отче Ювеналий, — и Пётр подал ему золотой крест и кошелёк с дукатами. — И ничего не опасайся — обороню. Ежели что — скажи дочери своей духовной, — и царь оборотился к ней. — А теперь, Наташа, поди распорядись: устроим у меня пирок малый. Большой же пир с торжеством — после одоления турка и посрамления саптана.
Воодушевлённый, он снова обнял Катерину. Теперь уже свою перед Богом.