Итак, увидел я, что нет ничего лучше,Екклесиаст
как наслаждаться человеку делами своими:
потому что это — доля его; ибо кто
приведёт его посмотреть на то, что будет
после него?
Голоса: год 1711-й, февраль — март
Стефан Яворский — Петру
Великому государю, царю и великому князю Петру Алексеевичю, всеа Великия и Малыя и Белыя России самодержцу, богомолец твой государев Стефан, митрополит рязанский, Бога молит и челом бьёт... об отдаче по милости вашего царского величества на Пресне двор с хоромы и садом и верхней пруд для московского моего жития. И за вашу такую превысочайшую царскую малость, чего я, богомолец ваш, и не достоин был, по премногу благодарен и челом бью. Но понеже той верхней пруд, который был мне отдан, есть безрыбной, и рыба в нём не живёт для тины великой, и сам в себе мал и мелок, того ради молю ваше царское пресветлое величество повели мне, грешнику, до указу своего царского величества владеть Красным прудом...
Д. М. Голицын, киевский губернатор — Петру
Всемилостивейший царь, государь. Получил я ваш, государев, указ, в котором изволите писать: послан капитан-порутчик в Белгород, велено ему паттоны (понтоны) вести оттоль чрез Киев в армею, которые немедленно мне исправить, ибо зело нужно надобно, чтоб те в последних числах апреля тем стали... Писал я о паттонах в Белгород, чтобы оныя с великим поспешением отправлены были в Киев...
Г. Ф. Долгоруков — Петру
Премилосердый государь. По получении дву указов вашего величества... с общаго з генералом Янушом и с князем Голицыным, и з гетманом коронным з господином Синявским для диверсии из Украйны хана крымского и выгнания из здешнего краю з Буджацкой ордою ханского сына и воеводы киевского с изменником Орликом, который обретаютца недалеко Белой Церкви, господин генерал-лейтенант князь Голицын з девятью драгунскими полками и з двемя пехотными, Ингермонланским и Астраханским, и с волохами и казаки, отправили, куда також и полских около петидесят хоронгвей посланы дабы тем походом диверсию хану в Украйне учинить и из здешнего краю выгнать... А в Ясы, государь, не послали для того, дабы тем не дать Порте подозрения и не принудить бы турок чрез Дунай скорого и сильного в Волоскую землю приходу, по которое время наша армия не в случении. И ежели, государь, даст Бог, наша пехота со всем скоро сюда счастливо прибудет, то, чаю, лутче, государь, в то время всей нашей кавалерии марш иметь к Дунаю, где намерен неприятель мост делать, дабы оных о той реке удержать, куда таком и всей нашей пехоте надлежит за оною следовать. И ежели, государь, даст Бог, можем во времени то учинить, то не токмо волохов и мултян, но и всем краем по Дунай за Божией помощью овладеть, что неприятель принуждён будет или полезного нам миру искать или вовсе пропадать...
Пётр — Меншикову
Благодарствую вашей милости за поздравление о моём пароле, еже я учинить принуждён для безвестного сего пути, дабы ежели сироты останутся, лучше бы могли своё житие иметь, а ежели благой Бог сие дело окончает, то совершим в Питербурху.
Тайное венчание — о нём покамест никто не знал, кроме его участников, — преобразило Катерину.
Услужница с робкими манерами, осторожными движениями, старавшаяся пореже попадаться на глаза хозяевам Преображенского, даже благоволившей ей царевне Наталье, как-то сразу распрямилась. Прежде торопливые семенящие мелкие шажки сменились шагом твёрдым, уверенным, спокойным. Она как бы почувствовала на себе избраннический перст. Вещественным о нём напоминанием и стал царский обручальный перстень, который она, недолго поносив, спрятала, а взамен надела другой, плотно сидевший на пальце.
— Кабы не утерять, — объяснила она Наталье. — А ещё — от глаз завистливых, злых, от языков чумных. Опасаюсь...
И речь её переменилась: стала ровной, незаискивающей. Стала брать уроки у подьячего в Приказной канцелярии.
Служанка Марта, в святом крещении Екатерина, — Трубачёва, Василевская, Сковородская, как только её ни прозывали, — мало-помалу становилась государыней царицей Екатериной Алексеевной.
Теперь она нимало не сомневалась в прочности сказочной перемены своей судьбы. Залогом её неизменности стал сам Пётр, его твёрдость, его надёжность.
Любил ли её Пётр? Прежде, когда их близость была в известной мере случайной и кратковременной, то была скорей привязанность — плотская, мужская.
Ныне, когда они жили под одним кровом и спали в одной постели, она уже не сомневалась — любил! Среди множества своих больших, важных, государственных и тревожных дел — любил.
Екатерина расцветала на глазах — только любовь может столь сказочно преобразить женщину, возвратив девичество и всё связанное с ним: бархатистую, с лёгкой смуглянкой кожу, упругость тела, искрящиеся глаза, счастливую улыбку, не сходившую с уст, летящую походку, грацию движений.
А к царю вернулась жадность возлюбленного. О, они были парой, рождённой друг для друга. И жадность Петра сторицей вознаграждалась Катериной.
Пётр перестал ходить в токарную. Он набрасывался на неё по утрам — будил, если она спала. Он затаскивал её в опочивальню с вечера, сразу после ужина. И начиналась та сладостная телесная борьба, в которой каждый попеременно становился победителем, где она уступала, но и требовала — мягко, по-женски умело, раззадоривая его всё сильней и сильней.
Царь забросил все дела и пропадал в Преображенском. А Преображенское всё видело, всё замечало десятками пар завистливых женских — да и мужских — глаз. Преображенское как бы затаило дыхание, с жадным вниманием вглядываясь в едва ли не сотрясавшийся фахверковый домик царя.
Тайна открывалась сама собой. Впервой царь-государь был столь открыто поглощён любовью. Стало быть, это нечто серьёзное, венец его жизни — эта Катерина-услужница.
Первой стала обращаться к ней с подчёркнутой уважительностью царевна Наталья. За нею — царица Прасковья. И все поняли: по-старому более нельзя. И переменились. Стали низко кланяться при встрече, бросались оказывать услуги, которых прежде требовали от неё.
И все продолжали придирчиво изучать царскую избранницу. Хороша? Пожалуй, но уж на царской-то дорожке попадались и покраше. Взять ту же Монсовну — экий цвет лазоревый. Видно, в этой, в Катерине, было нечто такое, некая особливость, тонкость, притягательность, телесный магнетизм, чего не было в других царских метресках. Что это было такое, мог сказать лишь сам царь, а все остальные обитательницы Преображенского терялись в догадках.
— Нет, тут дело нечисто, — шептались, — тут чары, зелье приворотное, иноземное. Ясное дело — лютерка она, а они искусны в колдовстве да в чернокнижии. Нечисто дело... — Высматривали да допытывались, но так допытаться и не могли.
А тем временем Наталья приставила к Катерине трёх комнатных девушек для услуг. Стало быть, дело-то серьёзное, стало быть, опасно шептаться и слухи разносить про колдовство — свиреп царь, эвон как в пыточном-то застенке вздёргивают тех, кто распустил языки. Примолкли... Пробовали расспросить девушек — не могли они своей новой госпожой нахвалиться.
Катерина была добра к ним. Прошлое не забывается, особенно когда ты не успел сильно отдалиться от него и когда всё ещё опасаешься ненароком в него вернуться. От прошлого у неё остались сильные руки работницы, проворство и умение, хозяйственность и доброта. Доброта человека, прошедшего всё — огонь, воду, медные трубы и чёртовы зубы. И ничего не забывшего. Ей выпал дивный жребий, и потому она хотела ладить со всеми и быть доброй. Она испытала подневольное состояние, и это усиливало в ней приливы доброты.
А потом... Она была царицей покамест лишь в постели государя. К ней пока ещё никто не обращался: ваше царское величество, государыня царица. Официальной церемонии не было, не было и приказа относиться к ней как к венчанной царской супруге.
Она не торопилась. И не торопила. Она понимала: время всё поставит на своё место. В ней было вдосталь природного здравого смысла. И потому её комнатные девушки Настёна, Феклуша и Палаша преисполнились любви и преданности к своей госпоже, обращавшейся с ними как с ровней.
Они называли её госпожой и лишь месяц спустя стали называть её государыней — когда у Катерины уже был свой небольшой штат. Ещё не статс-дамы, ещё не фрейлины, а такие же услужницы, какой некогда была она сама.
Зато Екатерине стоило великого труда переменить обращение к царю. Она неизменно, даже в постели, среди ласк и объятий, среди телесного неистовства двух любовников, называла его не иначе как «ваше царское величество». С большим трудом дался ей «государь». Потом был найден счастливый вариант: «мой господин» и «мой повелитель». Но «ваше» осталось на всю жизнь, как на всю жизнь осталось прилюдное «ваше величество».
Порою Пётр даже негодовал:
— Ну назови меня хоть раз по имени — Петею. Петрушею! Господь дал мне имя, а не титул. Неужли когда ты ложишься со мною, когда я вхожу в тебя, то всё ещё продолжаю быть величеством?
— О, ещё каким! — радостно и благодарно смеялась она. — Самым великим величеством, каких больше в целом свете нет.
— Уж будто нету? — ревниво допытывался он.
Она глядела на него, искренне недоумевая: неужто он может сомневаться? Неужто он не слышит её стонов, не видит её изнеможенья? Она не могла сказать ему, что носила на себе многих, но он среди них — истинный царь. Царь-мужчина.
— Так будет всегда, — повторяла она. — Царь-государь, каких в свете нет и не будет.
Пролетали часы в любовных схватках, становившихся всё ожесточённей, всё изобретательней, с переменою мест, с полной потерей сил, когда оба внезапно засыпали с блаженной улыбкой. И вместе с тем текли, утекая, государственные дни и дела. Сотни вёрст успели протопать по снежным разбухшим весенним дорогам гвардейские полки, а царь всё опоминался.
На носу был март. Февраль был ветродуй, март — зимобор. Он всё сильней борол зиму. А там, в тех краях, куда медленно текли русские полки, март был уже весновеем и грачевником. Там из-под снега уже пробивалась первая нежно-зелёная трава. А это был сигнал, что можно пускать своим ходом главную ударную силу — кавалерию.
— Время убегает, — опомнился наконец Пётр, постепенно разгоравшийся к делам. — Доложи, Алексей.
Макаров доложил. Утешительного было мало. Войска разворачивались вяло. Орды татар разоряли Украйну. Союзники никак не пошевелились.
Пётр взял лист бумаги и стал писать Михаиле Голицыну, находившемуся на главной линии:
«Господин генерал-лейтенант. Понеже татары уже в Украйну вступили, того для и вам надлежит в границу вступить и потщитца конечно, с помощию Божиею, что нибуть учинить против неприятеля...»
: По мере того как Пётр писал, усы вставали дыбом — первый знак того, что царь осердился.
— Давно надлежало войско двинуть и быть ему сейчас возле границ волосских: тамо-то уже тепло и коню трава выросла, — Пётр выговаривал всё ещё спокойно. — Отправь немедля, да станем совет держать.
Грамоте царя учил Никита Зотов — далеко не изрядный грамотей. А далее Пётр всё ухватывал сам: и по-русски, и по-голландски, и по-немецки. И всё с обычной своей смелостью да ухватистостью, не заботясь о верности слога, а всё больше о точности мысли. Выходило, прямо сказать, без изящества, а точней — коряво, но зато коротко, выразительно и по делу.
— Сенат уж собирался, да не раз, — сообщил Макаров. — Дела распределяли, кому за что ответ держать, сколь часто быть в консилии.
— Завтра всё распишем: и Сенату, и губернаторам, и генералам — всем. Спрос со всех с них надобен строгой, а то дела не делают, а токмо топчутся да рты разевают. Завтра будь к моему выходу.
Это означало в пять утра — царь был ранней птахой, и Макаров привык следовать сему. И ровно в пять утра Пётр вышел к нему застёгнутый на все пуговицы, словно бы изготовившийся к походу.
— Садись, Алексей. Вот тебе допрежь всего указ Сенату, пускай себя окажут.
Указ был, по обыкновению, немногословен: «Собрать людей боярских, подьячих, емщиков (ямщиков), служек монастырских, к тем, который отпускаются 800 человек, ещё четыре тысячи двесте человек, и чтоб конечно в последних числах марта месеца отсель пошли в команду господина адмирала Апраксина».
— Теперь очини перьев с дюжинку, станешь указы писать.
Невелик был царский кабинет в Преображенском: Пётр тремя шагами покрывал его весь. Своими шагами, равными едва ли не трём шагам человека среднего роста. Он диктовал на ходу — так ему легче думалось. «На ходу, — говорил он, — мысль растрясается и легче выскакивает».
— Генерал-майору Бутурлину пиши: «Понеже ныне мы известны, что татары вошед в Украйну без всякого супротивления по своей воле все действуют и черкасы (казаки) к ним пристают и в слободских полках дух бунташный, и для того надлежит вам старатца какой-нибудь против татар, где пристойно, промысл учинить, дабы тем и казаков ободрить, и против них возбудить...»
Ещё прибавь: и чтоб из корпуса солдат в разные поиски отнюдь не посылали, пущай прикажет их собрать. А в конце припиши вот что: «Також отъезжает отсюда господин Адмирал граф Апраксин на Середу и на Дон, и с ним немалое число войск... И ты пиши к нему о всем и впредь требуй от него указу, как поступать, а меж тем действуй по сему указу сколь возможно».
— Как прикажете, государь: по единой бумаге подавать на подпись либо все скопом? — спросил Макаров, не прерывая письма.
— Вестимо, скопом. Из веры не вышел, знаю: лишнего не допустишь, а то и лучше меня скажешь.
Писали долго — много всего накопилось. Не миновали и любезного царю корабельного строения.
— Пиши Ричарду Козенсу и Осипу Наю. Что-де новые сорокавосьмипушечные корабли надобно строить в ватерлинии пошире, дабы они устойчивей были. А Наю прошит, чтоб у одного корабля палубу поднял выше на фут, а то и на все полтора.
«Пункты» доклада князя Васидья Владимировича Долгорукова касательно подготовки полка к дальнему воинскому походу царь взялся просмотреть сам. Он князю благоволил: ревностный служака. И положил произвесть его из подполковников сразу в генерал-майоры.
Далее Махаров представлял бумаги, пришедшие на высочайшее имя, кои могут быть занимательны для царя.
Вот от суконного дела купчина прислал доношение важное: заботился о пополнении казны ввиду великих военных трат. Обличал фаворита царского Григорья Строганова и прочих соляных промышленников в том, что они-де, «не боясь Бога и не радея тебе, великому государю, берут в Помесном приказе подрядом за соль цену за всякой пуд мало что не вдвое...».
— Всякому купчине нажива прелестна, — покачал головой Пётр. — Однако ж и совесть надобно иметь. — И размашисто вывел резолюцию: «Розыскать в Сенате».
Затем чли грамоты, сочтённые канцлером Головкиным и подканцлером Шафировым калмыцкому хану Аюке, мурзам и народу Кубанской и Ногайской Орды, мурзам и народу Крымской Орды, мурзам и народу Буджацкой Орды.
Из них Аюка был верноподданный, и предписывалось ему снарядить на Кубань и в Крым вотских людей ради промыслу в общей войне с турком и его пособниками. Остальные же мурзы призывались обще против турок и услужников их биться, и содержалось обещание принять их в свою оборону; «больше вам вольностей и свободы позволим, нежели вы имели под Турской областию. Буде же противиться нам будете и с войсками нашими битися дерзнёте, то повелим вас огнём и мечем разорять и в полон брать, как неприятелей своих».
— Народ дикий, и увещания cm напрасны, — махнул рукой Пётр. — Вера Магометова им под нашу руку пойти запрещает. Однако послать надо.
— Станут ли читать, государь, — усомнился Макаров.
— Вот ежели бы нам средь татарского племени завесть орду да обратить её в нашу веру, да чтоб ей привольно жилось, — возмечтал Пётр, — был бы пример даден. А без примеру нет и веры.
— Единоверцы их, татары и башкирцы, на Волге есть, — напомнил Макаров.
— Не добром под нас шли, а неволею, — хмуро произнёс Пётр. — Покорил их царь Иван. И непокорство их сродни ордынскому. Думал я о сём много, нам татары разор и беспокойство чинят, а как их укоротить — не придумал. Народ беглый, бегучий, кочевой, разбоем кормятся. Неужто данью от них откупаться? Прошли те времена, нам нынче самим дань положена...
— За то, что от них в давние времена претерпели и ныне терпим, — подхватил Макаров.
— Вот погоди: ежели Господь сподобит разбить турка, то и татарское племя присмиреет. А вдале предвижу времена, когда мы самое гнездо ордынское, Крым, возьмём под свою державу. И тогда только избудем беспокойства. И ещё потому в том важность великую вижу, что тогда и Чёрное море нам покориться может.
«Достанет ли только веку моего и сил российских, — задумался Пётр. — Подступили к Чёрному морю с востока, вышли на Азов: первый шаг сделан. Однако шаг малый...»
Мечтал царь о широком шаге — утвердиться в Крыму и оттоль грозить Царьграду, захваченному турком, где святыни христианские поруганы басурманами. Сколь единоверцев томится под их пятою: сербы, греки морейские, болгары, волохи, мунтяне, кроаты, черногорцы, далматинцы... Кабы поднять их всех за веру Христову.
Вера едина, одному Богу молимся, а врозь смотрим. Знать, сам Господь попускает, раз не наставит народы сплотиться ради единой веры. Загадка сия велика. И что сильней: вера либо обычай? И какая же сила может сплотить, съединить единоверных?
Вечны сии вопросы. Мучили они Петра. Всесилен ли Бог христиан? Единосущ ли он, как утверждают служители его и священные книги? Опасные вопросы, кощунственные. Но ему, повелителю многих земель и народов, дозволено ими задаться... Право-то у него есть, да только ответа нет. Молчат небеса, молчат, боясь гнева Божьего, служители его, мудрецы и пророки...
Вздохнул Пётр и к делам возвратился. Сказал Макарову, молча дожидавшемуся повеления:
— Пиши указ войскам нашим в Польше и Великом княжестве Литовском. Объявляем-де всем, кому о том ведать надлежит, особливо господам генералам и офицерам и прочим команду имеющим, равно и солдатам, дабы опричь потребного провианту и фуража иных никаких поборов не брать и не вымогать под опасением суда и жестокого наказания...
Пётр перестал вышагивать и опустился в кресло.
— Конца сей писанине нет, хватит на сегодня, — объявил он. — Который час сидим — проголодался я. — И Пётр взял колоколец и позвонил. Вбежавшему денщику сказал: — Пущай на стол накроют, да поболе еды подадут. Катерина где, Алексеевна? Зови сюда.
Пётр ел много и жадно — мог есть во всякую минуту. Равно и пить. Подзадоривал Макарова, отличавшегося умеренностью: какой-де мужик! Аппетит должен быть ко всему: к еде, питью, к бабе — и во всякое время. Коли утроба здорова, здоров и дух.
Среди таких царёвых сентенций вошла Катерина. Глядела она несмело: рабочие часы для неё запретны, и она даже на зов являлась с опаской.
— Катеринушка! — обрадовался Пётр. — Посиди с нами, потрапезничай.
Макаров был свой, дружка, царь его не стеснялся. Притянул Катерину к себе, поцеловал в губы. И, как видно, разгорячился. Поспешно доел, сказал Макарову:
— Ты езжай себе, Алексей. Мы с тобой ныне много переворошили. А я обычай соблюду — на боковую. — И он снова обнял Екатерину.
Макаров согнулся в поклоне и выкатился из дверей. Последнее, что он увидел, — Катерину, повисшую на шее царя, и его длинные руки, обвившие её талию...
А потом, выспавшийся и ублаготворённый, Пётр отправился в токарню. Запах дерева действовал умиротворяюще. Мысль текла ровно и ясно вслед за стружкой, вытекавшей из-под резца. Мало-помалу в голове царя складывался образ. Сначала образ деревянной вазы, а уж потом, когда она стала проявляться, образ тех бумаг, которые ему предстояло сочинить.
У всякой бумаги, сочинённой человеком, пусть она и не из ряда изящной словесности, есть свой строй и свой образ. Он постепенно складывается, когда человек приступает к писанию. Неряшливый, многословный, безмысленный либо подтянутый, строгий, требовательный: как бы капитан в штормовом море средь своей команды, где нельзя молвить пустого, неверного слова.
Ручная работа подгоняла мысль, а резец, казалось, обтачивал и её. Мысль принимала форму. Фраза ложилась к фразе, складываясь в предложение. А станок жужжал, нога Петра неустанно нажимала на педаль, стружка бежала и бежала. Провёл в токарне три отрадных часа. А спать лёг рано — натешился.
Катерина умела быть незаметной, ненавязчивой, понятливой и тихой как мышь. Она старалась оберечь покой своего господина. Понимала: сохранить себя в нынешнем да и в будущем ей удастся, если она станет нести своё счастье как полную до краёв чашу — с величайшей осторожностью. Она научилась упреждать любое желание своего повелителя — наука не из простых. Ибо царь Пётр был человек необыкновенный. Угождать необыкновенному человеку, быть лёгкой для него, дарить его одной только радостью — таков её удел.
Рано лёг — рано встал. Никого не тревожа, прошёл в кабинет, очинил перьев и стал писать то, что обдумал накануне в токарне.
Указ о повиновении всем распоряжениям Сената, указ самому Сенату. С ожесточением ткнул перо в чернильницу, полетели брызги, перо смялось, и он бросил его под стол.
Взял другое перо, и мысли потекли ровней. Сенат оставался за него, стало быть, ему следовало быть на уровне государя. То есть суд иметь нелицемерный и неправедных судей наказывать отнятием чести, а то и всего имения, тож и ябедникам последует. Отставить во всем государстве расходы излишние, напрасные. Денег как возможно больше обирать, понеже деньги суть артерия войны — полюбившийся ему образ. Собрать молодых дворян в офицеры, а наипаче тех, которые укрываются, сыскать... Предписывалось персидский торг умножить.
Кабы чего не забыть. Походил по кабинету, пощипал короткие усики, вспомнил и приписал: «Учинить фискалов во фсяких делах, а как быть им, пришлётца известие».
Давно затеивал фискалов, да всё как-то руки не доходили. А меж тем указы царские не исполняются, нерадение множится, а смотреть и предотвращать сие некому. Испытал облегчение: легло на бумагу, теперь Сенат о том порадеет.
В шесть утра явились мужи государственные. Он вручил им свои бумаги, потрактовал несколько и велел всё довести до кондиции. И, ощутив облегчение, отправился снова в токарню — доделать то, что не успел доточить вчера.
Успокаивающе журчал станок, вилась стружка, и в лад с нею вились, множились мысли. Деньги, деньги, деньги — вот что заботило его более всего. Для того чтобы напитать несытое брюхо войны, войны на два фронта, надобилось много денег. Соль — деньги, притом немалые, ремесла — деньги, торговля — деньги... Божьих слуг потрясти не худо бы: у них мошна набита, притом более от жадности, а всего менее от нужды. А ещё нужны России новые люди, кои могли бы влить свежину в её закостеневшие артерии. Отчего бы не иноземцы? У них иной взгляд на жизнь, иной склад ума, иной кругозор.
Пётр охотно привлекал новых энергичных людей, не глядя, какого они роду-племени. И окружал его ныне разноплеменный народ, сошлись в царской службе Запад с Востоком. Вот Владиславич-Рагузинский, серб, потомок княжеского рода из Рагузы — славянского Дубровника. В Турции живал, обычай тамошний знает, давал дельные советы послу в Царыраде Петру Андреевичу Толстому. Исправно служил в Посольском приказе, и был казне прибыток от его торговых дел. Ныне будет состоять при нём в походе на турка. А вот Бекович-Черкасский, крещёный кабардинский князь. Вице-канцлер Шафиров — крещёный еврей, Антон Девьер, его соплеменник из Португалии, стал генералом в русской службе, шотландец Брюс — генерал-фельдцейхмейстер, главноначальствующий в артиллерии...
Он сложил инструмент, стал растирать ногу: прошла по ней судорога. Бросил прощальный взгляд на токарный станок. Увы, теперь свидание с ним откладывается надолго. Бог весть когда закончится эта нежданная нежеланная война с турком.
Министры и новоизбранные сенаторы покорно дожидались его возвращения. Воззрились на него в ожидании царёва напутного слова.
— Господа Сенат! — воззвал Пётр. — За отлучкою моей станете вы править в государстве. Указы вам на сей случай сочинены. Токмо не по единому слову указов, а по сердечной праведности вашей надлежит вам действовать. Главное же по отъезде моём нелицемерно трудиться о денежном сборе, понеже деньги, как писал я в указе, суть главная артерия войны, и без оных последует разбитие войск наших за недостатком оружия, амуниции и разных припасов...
От господ сенаторов речь держал граф Мусин-Пушкин.
— Ваше царское величество пусть не сумлевается — порядок в государстве будем содержать всенепременно я указам ревнительно следовать.
Граф говорил долго и витиевато: среди господ сенаторов он был главным златоустом. Пётр слушал его вполуха. Время утекало меж пальцев, и царь не мог его удержать. То время, которое паче оружия служит иной раз победе либо поражению.
Он бесцеремонно прервал очередного оратора: им был князь-кесарь Фёдор Юрьевич Ромодановский по прозванию «монстра».
— Сир, довольно языком молоть. Недосуг — война кличет, ехать надобно.
Пётр раздувался от нетерпения. Как-то вдруг открылись ему все потери и протори. Он приказал собираться по-быстрому, ибо ожидать никого более не станет.
Много народу в свите, чрезмерно много. А что поделаешь? Огромный выходил обоз. Близ двух тысяч карет, поставленных на полозья, возков, саней. Да ещё конного народу полтора полка. Не только люди военные да чиновные, походные канцелярии, но и жёны офицерские да генеральские, иные с детушками, а с ними слуги да холопья, повара да мундшенки...
Отбывали из Кремля после торжественного молебна с освящением. Наперёд пустили большую часть обоза — самую никчемушную и неповоротливую её часть — дамскую и челядинскую. Царь поглядел на неё издали махнул рукой. Нету сладу со всей этой оравой, камнем повиснет она на шее армии.
Махнул рукой и вернулся в Преображенское. Там полным ходом шли сборы.
— Медленно ворочаетесь, — сердито буркнул он, проходя мимо Катерины. — Когда ещё было сказано всё увязать.
Она неожиданно расплакалась: день-деньской суетится, за хлопотами забыта еда и питьё, а тут попрёк... Несправедливость горше всего.
— Вот ещё чего, — смягчился Пётр. Последнее время он как-то её не видел — занят был по гордо. — Полно тебе, матушка, слёзы-то лить. Чать, не обидел я тебя.
Говорил, а сам понимал: обидел, обидел. Не глядел в её сторону, бурчал.
— Царь-государь, разлюбил, верно, рабу свою, — бормотала она сквозь слёзы. — Али провинилась чем, рассердила, прогневала? Али неугодна стала?
— Угодна, угодна, — торопливо произнёс Пётр и ушёл к себе.
На столе всё ещё громоздилась кипа бумаг на резолюцию. Писал, разбрызгивая чернила, откладывал и снова писал. Раздражение, копившееся весь день, изливалось в надписях: они были коротки и ругательны, вовсе не для деликатного глазу.
Напоследок подумал о Екатерине. Теперь, когда она прикована к нему церковным обетом, как цепью железной, он утратил то беспокойство, которое постоянно ощущал, когда она жила на стороне.
Ощущение прочности — он добивался его во всех своих делах — теперь уж не оставляло его. Прочности их связи, освящённой церковью. И сердцем.
Он погасил свечи и пошёл на половину Екатерины. Она готовилась ко сну, но, увидев своего повелителя, засветилась.
— Ай, вспомнили меня, рабу свою верную, государь-батюшка, — всплеснула она руками.
— Не забывал, — усмехнулся он. — Забот полон рот, отодвинули тебя те заботы.
И обнял её упругое податливое тело, повиновавшееся всякому его движению. И желанию.
Неожиданно она отодвинулась. Розовое тело светилось в полумраке.
— Рубаху сниму. Дозвольте и с вас.
И нетерпеливыми руками стала расстёгивать его камзол.
— Не успел» — оправдывался он.
— И не надо. Это мне в радость. Я всё сама...
— И мне, — бормотал он, покорно отдаваясь её рукам. Не покорствовал и не привык покорствовать, но тут это было ему в радость. Только тут. Желание всё жарче и жарче разгоралось в нём.
— Катеринушка, — простонал он, уже мучимый её руками, её губами, всем её жарким телом.
Теперь они царствовали оба.