Гибель Пушкина. 1831–1836

Гордин Яков Аркадьевич

Приложение

 

 

«И Пушкин стал нам скучен…»

Из современной критики

 

Записка Ф. В. Булгарина в III отделение

[4]

, декабрь 1826 г.

 

Замечания на «Комедию о Царе Борисе и о Гришке Отрепьеве»

По названию Комедия, данному пиесе, не должно думать, что это комедия в таком роде, как называются драматические произведения, изображающие странности общества и характеров. Пушкин хотел подражать даже в заглавии старине. В начале русского театра, в 1705 году, комедией называлось какое-нибудь происшествие историческое или выдуманное, представленное в разговоре. В списке таковых комедий, находившихся в Посольском приказе 1709 года, мы находим заглавия: Комедия о Франталасе царе Эпирском, и о Мирандоне сыне его и о прочих; Комедия о честном изменнике, в ней же первая персона Арцух (то есть Герцог) Фридерик фон Поплей; Комедия о крепости Грубетона, в ней же первая персона Александр царь Македонский, и тому подобное. В подражание сим названиям Пушкин назвал свое сочинение «Комедия о Царе Борисе и о Гришке Отрепьеве».

В сей пиесе нет ничего целого: это отдельные сцены или, лучше сказать, отрывки из X и XI тома «Истории государства Российского», сочинения Карамзина, переделанные в разговоры и сцены. Характеры, происшествия, мнения, все основано на сочинении Карамзина, все оттуда позаим ствовано. Автору комедии принадлежит только рассказ, расположение действия на сцены.

Почти каждая сцена составлена из событий, упомянутых в истории, исключая сцены Самозванца в корчме на литовской границе, сцены Юродивого и свидания Самозванца с Мариною Мнишек в саду, где он ей признается, что он Отрепьев, а не Царевич.

Цель пиесы — показать исторические события в естественном виде, в нравах своего века.

Дух целого сочинения монархической, ибо нигде не введены мечты о свободе, как в других сочинениях сего автора, и только одно место предосудительно в политическом отношении: народ привязывается к Самозванцу именно потому, что почитает его отраслью древнего царского рода. Некоторые бояре увлекаются честолюбием — но так говорит история. Имена почти все исторические.

Литературное достоинство гораздо ниже, нежели мы ожидали. Это не есть подражание Шекспиру, Гете или Шиллеру; ибо у сих поэтов в сочинениях, составленных из разных эпох, всегда находится связь и целое в пиесах. У Пушкина это разговоры, припоминающие разговоры Валтера Скотта. Кажется, будто это состав вырванных листов из романа Валтера Скотта! Для русских это будет чрезвычайно интересно по новости рода и по отечественным событиям — для иностранцев все это потеряно. Некоторые сцены, как, например, первая на рубеже России, сцена, когда монах Пимен пишет историю, а молодой инок Гришка Отрепьев спит в келье, сцена Гришки Отрепьева в корчме на литовской границе и еще некоторые места истинно занимательны и народны — но в целом составе нет ничего такого, которое бы показывало сильные порывы чувства или пламенное пиитическое воображение. Все подражание, от первой сцены до последней. Прекрасных стихов и тирад весьма мало.

Некоторые места должно непременно исключить. Говоря сие, должно заметить, что человек с малейшим вкусом и тактом не осмелился бы никогда представить публике выражения, которые нельзя произнесть ни в одном благопристойном трактире! Например, слова Маржерета. См. № 1.

В сцене Юродивого № 2 слова «не надобно бы молиться за Царя Ирода», хотя не подлежат никаким толкам и применениям, но так говорят раскольники и называют Иродом каждого, кого им заблагорассудится, кто бреет бороду и т. п.

№ 3. Сия тирада произведет неприятное впечатление. У нас еще не привыкли, чтобы каждый герой романа говорил своим языком без возражения вслед за его умствованием. Предоставлять каждому читателю возражать самому — еще у нас не принято, да и публика наша для сего не созрела.

№ 4. Здесь представлено, что народ с воплем и слезами просит Бориса принять царский венец (как сказано у Карамзина), а между тем изображено, что люди плачут сами не знают о чем, а другие вовсе не могут проливать слез и хотят луком натирать глаза! «О чем мы плачем?» — говорит один. «А как нам знать, то ведают бояре, не нам чета!» — отвечает другой. — Затрудняюсь в изложении моего мнения на счет сей сцены. Прилично ли так толковать народные чувства?

№ 5. Сцену в корчме можно бы смягчить: монахи слишком представлены в развратном виде. Пословица «Вольному воля, спасенному рай» переделана: «Вольному воля, а пьяному рай». — Хотя эти монахи и бежали из монастыря и хотя это обстоятельство находится у Карамзина, но кажется, самый разврат и попойка должны быть облагорожены в поэзии, особенно в отношении к званию монахов.

№ 6. Решительно должно выкинуть весь монолог. Во-первых, царская власть представлена в ужасном виде; во-вторых, явно говорится, что кто только будет обещать свободу крестьянам, тот взбунтует их. В Юрьев день можно было до царствования Бориса Годунова переходить с места на место.

За сими исключениями и поправками, кажется, нет никакого препятствия к напечатанию пиесы. Разумеется, что играть ее невозможно и не должно; ибо у нас не видывали патриарха и монахов на сцене. До 1818 года в повестях, песнях и романах выводили в действие монахов и даже не всегда в блестящих цветах. Во время мистицизма и влияния духовенства на литературу даже имена монахов и священников запрещалось строго упоминать; нельзя было сказать: «Отец мой!» — По падении мистицизма и уничтожении монашеского влияния показались две пиесы, где монахи выведены в действие: «Чернец», поэма, сочин. Козлова и «Русалка» Пушкина. Обе пиесы подвергались гонению духовенства, и на них были приносимы жалобы министру просвещения. — Но в публике это не производит ни малейшего впечатления, и у нас есть народные, напечатанные песни, в коих даже монахи представлены в самом развратном виде. Характеристическая черта русского народа есть та, что он привержен к вере и обрядам церковным, но вовсе не уважает духовного звания, как тогда только, когда оно в полном облачении. Все сказки, все анекдоты не обойдутся без попа — представленного всегда в дурном виде. И так кажется, что введение патриарха и монахов в сочинение Пушкина не произведет никакого дурного впечатления в публике, исключая партии, приверженной к системе мистицизма. Впрочем, это зависит совершенно от того, как угодно будет смотреть на сей предмет: у Карамзина все это описано вдесятеро сильнее — и он говорит даже, что в то время Россия была наполнена беглыми монахами, которые, скитаясь по обителям, делали большие соблазны и даже злодеяния. Здесь только в одной сцене представлены они в попойке.

 

Выписка из комедии о Царе Борисе и о Гришке Отрепьеве

Ход пиесы.

Она начинается со дня вступления Годунова на царство; изображает притворство и лукавство Бориса, отклонявшего сначала от себя высокий сан царя, по избранию духовенства и бояр; возобновление усильных их убеждений и, наконец, его согласие и принятие правления.

Нахождение Отрепьева в Чудове монастыре монахом, в келье Пимена летописца, который, рассказывая ему о убиении Димитрия Царевича, упомянул, что если б Димитрий был жив, то он бы был ровесник ему по летам. — Дерзкое предприятие Отрепьева назваться Царевичем; бегство его из монастыря и из России в Литву. — Пребывание в Кракове; удача Самозванца; помощь, оказываемая ему королем и вельможами. — Пребывание его в имении Мнишка; любовь его к Марине.

Распространение в Москве слухов о Самозванце; беспокойство и различные толки в народе; меры осторожности Царя Бориса.

Вступление Самозванца в Россию, с шайкою его приверженцев; сражения; различные успехи с обеих сторон.

Страдание Бориса, мучимого совестию; предложение патриарха перенести мощи Димитрия Царевича из Углича в Москву для уверения народа о его смерти. — Отклонение сего предложения к[нязем] Шуйским, с коим Царь соглашается. — Молебствия в присутствии Бориса; беспокойство его от угрызения совести; он изнемогает. — Назначение сына Феодора наследником. Патриарх, духовенство и бояре признают его Царем. — Пострижение Бориса; его смерть. Царство Феодора. — Речь Пушкина (Гаврила), прибывшего от Самозванца в Москву, к народу, о признании Царем законного наследника Димитрия Царевича и о истреблении рода Бориса Годунова.

Заключение под стражу Царя Феодора и его сестры Ксении. — Прибытие в палаты, где заключены высокие пленники, бояр Голицына и Милославского. — Стоны и вопли, исходящие из палат. — Объявление о смерти Царя и его матери. Провозглашение Царем Димитрия Ивановича.

Вышеозначенные происшествия происходят: в Москве на площадях около соборов и монастырей, в Чудовом монастыре; в палатах царских, в домах бояр. На границе Литвы: в корчме, Кракове в жилище Самозванца, в доме Мнишка. На границе России: в лагерях около Новгорода-Северского и проч.

Действующие лица: Царь Борис со всем своим семейством; патриарх, монахи, бояре, народ; юродивый Николка; Отрепьев, его приверженцы; князь Курбский, Хрущев, Пушкин (Гаврило), Мнишек, Марина и проч.

Выписки. № 1.

Маржерет.

Tudieu, il у fait chaud! — Сс diable de Samozvanets, comme ils l’appellent, est un bougre, qui a du poil au cul — qu’en pensez-vous, mem herr.

№ 2.

Юродивый.

Борис, Борис! Николку дети обижают.

Царь.

Подать ему милостыню. О чем он плачет?

Юродивый.

Николку маленькие дети обижают… вели их зарезать, как зарезал ты маленького Царевича.

Бояре.

Поди прочь, дурак! схватите дурака!

Царь.

Оставьте его. Молись за меня, бедный Николка!

Юродивый.

Нет, нет! нельзя молиться за Царя Ирода — Богородица не велит.

№ 3. Царь.

Лишь строгостью мы можем неусыпной Сдержать народ. Так думал Иоанн, Смиритель бурь, разумный Самодержец, Так думал и его свирепый внук. Нет, милости не чувствует народ, Твори добро — не скажет он спасибо. Грабь и казни — тебе не будет хуже.

№ 4.

Народ.

Ах, смилуйся, Отец наш! властвуй нами!

Будь наш Отец, наш Царь!

Один (тихо).

О чем мы плачем?

Другой.

А как нам знать? то ведают бояре,

Не нам чета.

Баба с ребенком.

Ну, что ж? как надо плакать,

Так и затих! вот я тебя! вот бука!

Плачь, баловень! (бросает его об земь; ребенок пищит).

Ну, то-то же.

Один.

Все плачут,

Заплачем, брат, и мы.

Другой.

Я силюсь, брат,

Да не могу.

Первый.

Я также. Нет ли луку?

Потрем глаза.

№ 5.

Монахи пьют; Варлаам затягивает песню: Ты проходишь, дорогая, и проч.

(Григорью): Что же ты не подтягиваешь, да и не потягиваешь?

Григорий.

Не хочу.

Мисоил.

Вольному воля…

Варлаам.

А пьяному рай, от[ец] Мисоил! выпьем же чарочку за шинкарочку…

(«…неволей добрый молодец» и проч.).

Однако, отец Мисоил, когда я пью, так трезвых не люблю; ино дело пьянство, а иное чванство; хочешь жить как мы, милости просим — нет, так убирайся, проваливай: скоморох попу не товарищ.

Григорий.

Пей, да про себя разумей, отец Варлаам; видишь, и я порой складно говорить умею.

Варлаам.

А что мне про себя разуметь!

Мисоил.

Оставь его, от[ец] Варлаам.

Варлаам.

Да что он за постник? сам же к нам навязался в товарищи, неведомо кто, неведомо откуда — да еще и спесивится; может быть, кобылу нюхал… (пьет и поет).

Григорий хозяйке.

Куда ведет эта дорога?

Хозяйка.

В Литву, мой кормилец, к Луевым горам.

Григорий.

А далече ли до Луевых гор?

Хозяйка.

Недалече, к вечеру можно бы туда поспеть, кабы не заставы царские да сторожевые приставы.

Григорий.

Как заставы! что это значит?

Хозяйка.

Кто-то бежал из Москвы, а велено всех задерживать да осматривать.

Григорий (про себя).

Вот тебе, бабушка, Юрьев день.

Варлаам.

Эй, товарищ! да ты к хозяйке присуседился. Знать, не нужна тебе водка, а нужна молодка, дело, брат, дело! у всякого свой обычай; а у нас с от[цом] Мисоилом одна заботушка: пьем до донушка, выпьем, поворотим и в донушко поколотим.

Мисоил.

Складно сказано, от[ец] Варлаам.

№ 6.

Боярин Пушкин.

Такой грозе, что вряд царю Борису Сдержать венец на умной голове. И поделом ему! он правит нами, Как царь Иван (не к ночи будь помянут). Что пользы в том, что явных казней нет, Что на колу кровавом всенародно Мы не поем канонов Иисусу, Что нас не жгут на площади, а Царь Своим жезлом не подгребает углей? Уверены ль мы в бедной жизни нашей? Нас каждый день опала ожидает, Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы, А там в глуши голодна смерть иль петля. Знатнейшие меж нами роды — где? Где Сицкие князья, где Шестуновы, Романовы, Отечества надежда? Заточены, замучены в изгнаньи. Дай срок: тебе такая ж будет участь. Легко ль, скажи? мы дома, как Литвой, Осаждены неверными рабами, Всё языки, готовые продать, Правительством подкупленные воры; Зависим мы от первого холопа, Которого захочем наказать. Вот — Юрьев день задумал уничтожить. Не властны мы в поместиях своих, Не смей согнать ленивца! рад не рад, Корми его, не смей переманить Работника, не то в приказ холопий. Ну, слыхано ль хоть при царе Иване Такое зло? а легче ли народу? Спроси его. Попробуй Самозванец Им посулить старинный Юрьев день, Так и пойдет потеха.

Цит. по «Видок Фиглярин» письма и агентурные записки

Ф. В. Булгарина в III отделение. «Новое литературное обозрение» М., 1998

 

Н. И. Надеждин

«Полтава», поэма Александра Пушкина

Фрагменты

«Говорить правду — потерять дружбу!» — так гласит старинная русская пословица; и ничто не доказывает столько ее справедливости, как повседневные явления литературного нашего мира. Чудное дело! Истинная красота, кажется, одна; и посему все, посвящающие себя ее служению, не должны б ли были составлять единого священного братства, проникаемого и оживотворяемого единым духом любви? Но между тем — какое странное зрелище представляет ныне Парнас наш!.. Сыны благодатного Феба, жрецы кротких Муз — только что не вцепляются друг другу в волосы. Куда ни обернись — везде шум и крик, везде смуты и сплетни, везде свары и брани ‹…›

Незнак<омец>.

Ах! любезные! друзья мои! Для гения не довольно смастерить «Евгения»!

Флюгер<овский>. Понимаю!.. Это старинные возгласы школяров, уличающих Пушкина ничтожностью обработываемых им предметов! — Но и от этого упрека — если только может иметь он какую-нибудь значительность — Пушкин ныне освобождается. Вы, конечно, читали «Полтаву»!..

Незнак<омец> (хладнокровно). Читал.

Флюгер<овский>. И что же?

Незнак<омец>. И — ничего!..

Флюгер<овский>. Как — ничего?.. Не является ли здесь наш поэт достойным соревнователем, или лучше, опасным соперником Байрона?..

Незнак<омец>. Сомневаюсь!.. Да мне кажется, что и сам он едва ли имел намерение входить в состязание с Байроном!.. По крайней мере, он добровольно отказался от удовольствия столкнуться с ним даже в имени поэмы; и, разманив нас «Мазепою», грянул внезапно «Полтавой»!..

Флюгер<овский>. Но это последнее название предпочтено поэтом, вероятно, потому, что оно звучит знакомее и роднее сердцу каждого русского. Полтава есть драгоценнейшее перло в венце славы нашего отечества!.. Одно имя ее пробуждает в нас драгоценнейшие воспоминания…

Незнак<омец>. Которые сама поэма опять усыпляет!.. Странное дело!.. В этом поэтическом зданьице, носящем величественное имя Полтавы, сама Полтава составляет такой неприметный уголок, что его едва и отыскать можно. Описание Полтавского сражения, вставленное в третью песнь поэмы, столь маловажно для целого ее состава, что при совершенном уничтожении оного потеряла бы только толщина книжки. — Воля ваша, господа!.. а мне кажется, что наш Байрон поступил бы гораздо лучше, если б удержал для своей поэмы имя «Мазепа», прославленное его принципалом, тогда б, по крайней мере, никто не осмелился утверждать, что между им и Байроном нет ни малейшего сходства!

Флюгер<овский>. А теперь — разве вы осмелитесь это сделать?..

Незнак<омец>. Не обинуясь нимало! — Я не знаю еще, как вы разумеете Байрона!.. У нас об нем говорят очень много: и все почти без толку!.. Если принять вместе с автором журнальной статейки, на которую ссылался недавно по чтенный ваш товарищ, что отличительный характер байронизма состоит в уменьи рассказывать с средины происшествия или с конца, не заботясь вовсе о спаянии частей, то мы можем вести счет нашим Байронам дюжинами. Неблагодарная забота о спаянии частей в наши времена у наших поэтов — отнюдь не диковинка!.. но — Байрон, кажется, имел кое-что побольше и поважнее; и ежели люди бросились на его поэмы, как алкающие в Аравийской пустыне к источнику ключевой воды, то, верно, не по причине царствующего в них беспорядка, которого ужасаются не одни только педанты. У Байрона был точно гений — и какой гений!.. Ничто не может быть вернее и ужаснее очерка, набросанного Ламартином:

И этим сатанинским величием отливают все творения Байрона!.. Он всегда верен самому себе: и тогда, когда пытается святотатски обнажить девственные таинства неба и земли; и тогда, когда унижается до постыдного лаяния площадного памфлетиста. Везде то же мрачное всененавидение; везде те же безотрадные картины сиротствующего бытия, коего летаргическое усыпление взрывается только буйными порывами бунтующей жизни. Байроновы поэмы суть запустевшие кладбища, на которых плотоядные коршуны отбивают с остервенением у шипящих змей полуистлевшие черепы. Его мир есть — ад; и — какое исполинское величие потребно для Полифема, избравшего себе жилищем сию беспредельную бездну?..

Jacuitque per antrum Immensus!.. [8]

К чести нашего поэта, должно сказать, что подобное величие ему чуждо. Он еще не перерос скудной меры человечества; и душа его — даже слишком — дружна с земною жизнию. Ни от одной из его поэм не пашетэтою могильною сыростью, от которой кровь стынет в жилах при чтении Байрона. Его герои — в самых мрачнейших произведениях его фантазии — каковы: «Братья разбойники» и «Цыгане» — суть не дьяволы, а бесенята. И ежели иногда случается ему понегодовать на мир, то это бывает просто — с сердцов, а не из ненависти. Как же можно сравнивать его с Байроном?.. Они не имеют ничего общего, кроме разве внешней формы изложения, которая никогда и нигде не может составлять главного. Доказательство у нас пред глазами. И тот и другой написали две поэмы, имеющие предметом одного и того же главного героя и долженствовавшие даже носить одно и то же имя. Сравним их между собою! — Что такое Мазепа Байрона?.. Олицетворенный идеал буйной независимости, посмеивающийся всем ударам и козням враждебной жизни!.. Старый украинский гетман, вышедши из-под Байроновой кисти, представляет то же в галерее нравственного мира, что бурный конь, мчавший его по степям подольским, в панораме мира физического.

Les cris du desespoir sont tes plus doux concerts; Le mal est ton spectacle, et l’homme est ta victime! Ton oeil, comme Satan, a mesure l’abôime, Et ton ôame, у plongeant loin du jour et de Dieu, A dit a l’esperance, uneternel adieu! Comme lui, maintenant, regnant dans les tenebres, Ton genie invincibleeclate en chants funebres; Il triomphe, et ta voix, sur un mode infernal, Chante l’hymne de gloire au sombre dieu du mal! [9]
Не was wild, Wild as the wild deer!..
Torrents less rapid and less rash! [10]

И мы смело можем повторить здесь о нем то, что сам Байрон влагает в уста Карлу XII:

On the earth, So ft a pair had never birth, As the Bucephalus and thou! [11]  —

Я не буду распространяться о том, каким образом Байрон воплотил идеал сей. Это сделано вполне — байронски!.. Для читателей, как и для самого Байронова Мазепы, небо кажется также вертящимся колесом и деревья шатаются, как пьяные. И я не знаю, започивал ли бы так сладко, при всем своем измождении, северный Александр, когда б дослушался до хладнокровного заключения, коим заговорившийся старец завершил сию огневую выдержку из юных лет своих:

Comrades, good night!..

Это одно расстилает гигантскую тень от Мазепы, сотворенного Байроном! — Таков ли Мазепа Пушкина?.. Поэт не поленился нам дать обстоятельное сведение о герое своей повести; и что же узнаём мы?.. Как жаль, что нет теперь под рукою книжки!

Я (вынув из кармана). Если угодно, так вот она, к вашим услугам!

Незнак<омец>. Как это кстати! Извольте же прислушать:

Чем Мазепа злей, Чем сердце в нем хитрей и ложней, Тем с виду он неосторожней И в обхождении простей. Как он умеет самовластно Сердца привлечь и разгадать, Умами править безопасно, Чужие тайны разрешать! С какой доверчивостью лживой, Как добродушно на пирах Со старцами старик болтливый Жалеет он о прошлых днях. Свободу славит с своевольным. Поносит власти с недовольным, С ожесточенным слезы льет, С глупцом разумну речь ведет! Немногим, может быть, известно, Что дух его неукротим, Что рад и честно и бесчестно Вредить он недругам своим; Что ни единой он обиды, С тех пор как жив, не забывал, Что далеко преступны виды Старик надменный простирал, Что он не ведает святыни, Что он не помнит благостыни (?) [13] Что он не любит ничего, Что кровь готов он лить как воду, Что презирает он свободу, Что нет отчизны для него.

Этот Мазепа есть не что иное, как лицемерный, бездушный старичишка! — Тот ли это Мазепа, который в ночь, сменившую роковой Полтавский день, возле травяного ложа изможденного Карла,

Made His pillow in an old oaks shade, Himself as rough and scarce less old, calm and bold? [14]  —

У Байрона старый гетман засыпает сладко подле венценосного беглеца; и его листвяная постель не кажется ему ни жесткою, ни новою; у Пушкина напротив –

…Сон Мазепы смутен был: В нем мрачный дух не знал покоя.

У Байрона…

Я. Но позвольте сказать вам, м<илостивый> г<осударь>, что это самое несходство с Байроном в изображении характера Мазепы может, кажется, служить к чести нашего поэта, а не к укоризне. Байрон точно создал своего Мазепу, или лучше — созданный им идеал назвал Мазепою; Пушкин же, по собственному своему признанию, хотел только — развить и объяснить настоящий характер мятежного гетмана, не искажая своевольно исторического лица («Полт<ава>». <Стр.> VII); и, следовательно, должен был заключиться в тесных рамках неблагодарной достоверности.

Незнак<омец>. Хорошо бы, когда б так!.. Но если бы Мазепа был действительно таков, каковым он представлен в поэме Пушкина, то я не знаю, стоил ли бы он поэтической обработки?.. Лепить горшки можно из всего; но — из простой печной глины выработывать прекрасную статую, назначаемую для украшения святилища муз, было бы — безрассудно и смешно! — Итак, Пушкин — или неудачно выбрал, или… неудачно выполнил!..

Флюгер<овский>. Последнее невозможно!.. Может ли Пушкин выполнить неудачно то, за что примется?..

Незнак<омец>. И не Пушкины надрывались тогда, когда брали дело не по силам!

Флюгер<овский>. Не по силам?.. Где я?.. Не в земле ли коряков и чукчей?..

Незнак<омец> (улыбаясь). Молодой человек! Будьте скупее на риторические фигуры!.. Что удивительного находите вы в словах моих?.. В мире все устроено по числу, мере и весу: каждая сила имеет свой круг, свой масштаб, свои пропорции. Что ж мудреного, если и для духа человеческого, на какой бы степени ни стоял он, — одно по силам, а другое не по силам?.. Самому великому Ломоносову не по силам было эпическое величие века Петрова, а Мазепа есть не последнее созвездие в планетной системе сего незападающего солнца!.. Самое проклятие, тяготеющее над его памятью, обличает в нем силу характера, коей для истинного величия недоставало только достойного направления: старых волокит награждают не проклятиями, а жалким пожатием плеч и презрительным смехом! — Грешно было бы думать, что не было ни отчизны, ни свободы для человека, утешавшего себя сею мыслию:

Нехай вечна будет слава, Же през шаблю маем права!

Я. Но — историческая достоверность?..

Незнак<омец>. Я цитовал вам теперь собственные слова Мазепы… Это стоит, кажется, слухов! — Но у нас есть другие очевиднейшие свидетельства, доказывающие, что певец Полтавы не слишком много стеснялся историческою достоверностию!.. Не говорю о героине поэмы, которая не сохранила даже подлинного своего имени, быв перекрещена из Матрены в Марию, в силу поэтического самоуправства. Что такое Кочубей?.. Не самообрекшаяся жертва верности к престолу и любви к отечеству, а злобный, мстительный старик, затеявший доконать вероломного кума, во что бы то ни стало, и не умевший скрасить последних минут своих ни благородною твердостью невинности, ни всепрощающим смирением любви христианской! — Что такое Карл XII?.. Извольте слушать:

Он — мальчик бойкий и отважный; Два-три сраженья разыграть, Конечно, может он с успехом, К врагу на ужин прискакать, Ответствовать на бомбу смехом; Не хуже русского стрелка Прокрасться в ночь ко вражью стану, Свалить… казака И обменять на рану рану. Но не ему вести борьбу С самодержавным великаном: Как полк, вертеться он судьбу Принудить хочет барабаном; Он слеп, упрям, нетерпелив, И легкомыслен и кичлив. Бог весть какому счастью верит; Он силы новые врага Успехом прошлым только мерит — Сломить ему свои рога! Что такое сам Петр — Великий Петр?.. Он дал бы грады родовые И жизни лучшие часы, Чтоб снова, как во дни былые, Держать Мазепу за усы!

А!.. каковы портреты!.. Подумаешь, что дело идет о Фарлафе и Рогдае! — И всему виной — историческая достоверность?.. Не гораздо ли естественнее догадаться, что певец «Руслана и Людмилы» просто зарубил дерево не по себе?.. Подобные гротески в своем месте посмешили бы, конечно, в сладость; но здесь они, право, возбуждают сожаление!..

Флюгер<овский>. Какое же понятие вы имеете о чародейской музе Пушкина?..

Незнак<омец>. Самое настоящее! Ни более, ни менее, как что она в самом деле! — Это есть, по моему мнению, резвая шалунья! для которой весь мир ни в копейку. Ее стихия — пересмехать все — худое и хорошее… не из злости или презрения, а просто — из охоты позубоскалить. Это-то сообщает особую физиономию поэтическому направлению Пушкина, отличающую оное решительно от Байроновой мисантропии и от Жан-Палева юморизма. Поэзия Пушкина есть просто — пародия. Нечего Бога гневить!.. Что правда — то правда!.. Мастер посмеяться и посмешить… когда только, разумеется, знает честь и меру! — И ежели можно быть великим в малых делах, то Пушкина можно назвать по всем правам гением — на карикатуры!.. Пускай спорят прочие: «Бахчисарайскому» ли «фонтану» или «Цыганам» при надлежит первенство между произведениями Пушкина? По моему мнению, самое лучшее его творение есть — «Граф Нулин»!..

Я (с изумлением). «Граф Нулин»!.. Что вы говорите!..

Незнак<омец>. Да! да! «Граф Нулин»! — Здесь поэт находится в своей стихии, и его парадоксальный гений является во всем своем арлекинском величии. За сим следует непосредственно «Руслан и Людмила». Какое обилие самых уродливых гротесков, самых смешных карикатур! Истинно — животики надорвешь!..

Флюгер<овский>. У меня не стает сил более!.. А «Бахчисарайский фонтан»? А «Кавказский пленник»? А «Братья разбойники»? А «Цыгане»? А «Полтава»?.. Это все также — пародии?..

Незнак<омец>. Без сомнения, не пародии! И тем для них — хуже!.. Но между тем во всех их проскакивает более или менее характеристическое направление поэта — даже, может быть, против собственной его воли. Это, конечно, и не удивительно! Привыкши зубоскалить, мудрено сохранить долго важный вид, не изменяя самому себе: вероломные гримасы прорываются украдкой сквозь личину поддельной сановитости. За примерами незачем ходить далеко: развернем «Полтаву»!..

Вестник Европы. 1829 г. 164. № 8

 

Ф. В. Булгарин

Второе письмо из Карлова на Каменный остров

Фрагмент

‹…› Иногда залетают к нам вести из Германии и даже из Парижа! Так, например, в нашем городе получено письмо из Парижа, в котором уведомляют, что и чужих краях странствуют несколько юных россиян, которые выдают себя за первоклассных русских поэтов, философов и критиков и всем журналистам обещают сообщать известия о России, а более о русской литературе. Тот самый почтенный критик, который выступил на поприще словесности в нынешнем году «Обозрением словесности», напечатанным в альманахе «Денница», и назвал моего бедного «Выжигина» книгою одного достоинства с сонниками и гадательными книгами, а читателей «Выжигина» сравнял с публикой толкучего рынка, — этот самый критик, одевший музу нашего доброго издателя «Литер<атурной> газеты» (мимоходом сказать, столь же виноватого во вздорных критиках сей газеты, как я пред Великим Моголом) в душегрейку новейшего уныния, этот самый почтенный критик — наименован в числе первых сотрудников иностранных журналов! Другой, автор писем из Италии, помещаемых в «Московском вестнике», и соучастник по изданию сего журнала. Можешь себе представить, каково будет доставаться нам в этих известиях о русской литературе и на какую степень станут поэты и прозаики, которых издатель «Моск<овского> телеграфа» в шутку назвал знаменитыми и литературными аристократами! Не могу удержаться от смеха, когда подумаю, что они приняли это за правду и в ответ на это заговорили в своем листке о дворянстве!! Жаль, что Мольер не живет в наше время. Какая неоцененная черта для его комедии «Мещанин во дворянстве»! Добрые люди! мне, право, жаль их. Какой вздор они вскидывают сами на себя. Говорят, что лордство Байрона и аристократические его выходки, при образе мыслей — бог весть каком, свели с ума множество поэтов и стихотворцев в разных странах и что все они заговорили о шестисотлетнем дворянстве! В добрый час! Дай бог, чтоб это вперило желание быть достойными знаменитых предков (если у кого есть они); однако ж это не сделает глаже и умнее ни прозы, ни стихов. Рассказывают анекдот, что какой-то поэт в Испанской Америке, также подражатель Байрона, происходя от мулата, или, не помню, от мулатки, стал доказывать, что один из предков его был негритянский принц. В ратуше города доискались, что в старину был процесс между шкипером и его помощником за этого негра, которого каждый из них хотел присвоить, и что шкипер доказывал, что он купил негра за бутылку рому! Думали ли тогда, что к этому негру признается стихотворец! — Vanitas vanitatum!

Вот что значит писать из места, где нет новостей! Перо, как волшебный жезл, переносит мысль за тридевять земель, и я из Дерпта шагнул в Париж, оттуда упал на «Литературную газету» и очнулся в Африке! Помнишь ли, что в начале года утверждали в «Литер<атурной> газете», будто музыка и архитектура не изящные искусства и что слушать музыку есть то же, что греться у печи или ездить верхом? Но это суждение — жемчуг в сравнении с тем, что печатается в каждом листке; итак, поневоле, вспомнив об этой газете, вспомнишь об Африке! Вот как мысль соединяет два предмета, которые с первого взгляда, кажется, не имеют между собою ничего общего.

Прощай и пиши, что у вас нового. Новости у нас, как вода на мельнице, приводят в движение жернова и доставляют пищу. Жду и ждем!

 

М. А. Бестужев-Рюмин

Сплетница

Фрагмент

‹…› А. А. Габенихтсина открыла свой магазин очень недавно, не более четырех месяцев тому назад. Разумеется, она на первый раз, подобно другим магазинщицам, пустилась на хитрости: сделала приманчивую вывеску к своему магазину и объявила, что она открыла его не для всей публики, но только для нескольких своих приятельниц, будто бы не хотевших выставлять напоказ в других магазинах свое рукоделье. Если сказать правду, то она при открытии своего магазина имела цель довольно основательную: некоторые из реченных ее приятельниц работали прежде прилежно, стараясь по возможности представлять изделия свои в лучшем виде, и потому продавали их весьма успешно, хотя и крайне дорогою ценою. В последствии времени они, избалованные тем, что имели много покупателей, стали лениться и начали работать кое-как, лишь бы с рук сбыть да взять денежки. Публика, увидев, что за решительный вздор по пяти и по десяти рублей платить не для чего, естественно, охладела к покупке рукоделья приятельниц Аделаиды Антоновны. Эта последняя, видя, что дело приходит плохо, рассудила открыть свой магазин, чтобы иметь случай подавать голос в пользу своих приятельниц и защищать их от огласки других магазинщиц, которые начали указывать на них пальцами. Если теперь поступает в продажу что-нибудь из рукоделья ее приятельниц, то Аделаида Антоновна так и рассыпается мелким бесом и не знает, как бы лучше расхвалить мастерство дорогой кумушки. Так, например, однажды она восклицала: «Купите, мои милостивцы, купите, мои родимые, купите, мои голубчики! Эта штучка произведет над вами такое же действие, как зрелище некогда милых нам мест, но уже оставленных теми особами, которые их одушевляли. Прелесть их не изменилась, но мы, рассматривая их, напрасно хотим воскресить в душе те чувствования, которыми наполнялась она в прежнее время. Мастерица до такой степени совершенства довела искусство свое, что вы, пока еще не успеете заметить оного, станете мысленно укорять мастерицу в недоконченности целой ее работы. Но это самое впечатление, это желание перемены в чувствованиях и неудовлетворительность надежд есть верх искусства художницы. Власть ее над нами столь сильна, что она не только вводит нас в круг изображаемых ею предметов, но изгоняет из души наглей холодное любопытство, с которым являемся мы на зрелища посторонние, и велит участвовать в действии самом, как будто бы оно касалось до нас собственно. Всем известен анекдот об одном короле, который бывал недоволен собою, слушая своего проповедника». Окончив длинную сию панегирику, Адел<аида> Ант<оновна> прокричала da capo: «Купите, мои милостивцы, купите, мои родимые, купите, мои голубчики!» — В другой раз кто-то заметил Адел<аиде> Ант<оновне>, что в расхваливаемом ею рукодельице ее приятельницы есть много чужого, принадлежащего искусству другой художницы. Ах, как тогда разворчалась Адел<аида> Ант<оновна>!.. Вот что она говорила: «Что вы, что вы, злые люди! мастерство дорогой моей Александры Сергеевны лучше всех защитников отвечает за себя своими красотами!.. Если чем она и занялась от других, то сими хищениями удачно, с искусством, ей свойственным, украсила превосходное свое рукоделье!» В третий раз при выставке одной старой работы, которая была уже известна, Адел<аида> Ант<оновна> восклицала: «Добрые люди! глядите и пересматривайте с восхищением это поновленное ру коделье дорогой моей кумушки Александры Сергеевны. Человек, не лишенный чувства изящного, не устанет смотреть на подобные вещи, как охотник до жемчугу пересматривать богатое ожерелье. В каждый новый раз удовольствие усугубляется, потому что все более и более убеждаешься в неподдельной красоте этой драгоценности. Дорогая моя кумушка Александра Сергеевна достигла в этой вещи до неподражаемой зрелости искусства и во многих местах обнаружила истинное дарование, с большим блеском впоследствии развившееся в двух других ее рукодельях (NB. из коих одно, по словам Адел<аиды> Ант<оновны>, хотя и за пять лет пред сим сделано, но кроме ее, Адел<аиды> Ант<оновны>, и дорогой ее кумушки, знаменитой художницы Алекс<андры> Серг<еевны>, едва ли и двум еще христианским душам известно; следственно, неведомое для всех можно превозносить до nec plus ultra. Кто будет спорить о том, чего не знает? — Уловка мастерская! — Хитра же Адел<аида> Антоновна! Честь ей и слава! — Vive 1’amitie!)».

Из всего вышеписанного читатели ясно видят (впрочем, они давно уже знали это и без сего указания), что Адел<аида> Ант<оновна> большая художница в искусстве расхваливать рукоделье своих приятельниц. Мы люди беспристрастные и скажем, что одна из них, о которой говорено выше, Алекс<андра> Сергеев<на>, действительно была прежде из лучших мастериц в своем роде, но, начав лениться, стала рукодельничать плохо, думая, что покупатели не разглядят истинного достоинства новой ее работы, которая по-прежнему будет сходить с рук удачно. Но вышло совсем иначе. Между тем в последствии времени появились новые молодые художницы, которые и первыми опытами своего искусства поселили во всех приятную и несомненную надежду, что они в скором времени если не перещеголяют Алек<сандру> Сергеев<ну>, то по крайней мере войдут в счастливое с нею соперничество. Разумеется, что это произвело роковой удар для сей последней, которая, быв сама чрезвычайно убеждена в превосходстве своего дарования, самолюбивее в этом отношении всякой кокетки. Из числа сих грядущих соперниц Александ<ры> Сергеев<ны> можно отличить противу прочих Людмилу Ивановну, родом киевлянку; жаль, что прозвание ее забыто мною, но оно, если не ошибаюсь, припоминает что-то о прекрасной Подолии. Людмила Иван<овна> недавно представила публике одно весьма милое произведение своего искусства, которое только что попалось в руки Адел<аиды> Ант<оновны>, то сделалось жертвою своевольных ее причуд: она по силе такого-то § устава, утвержденного при заключении ею с своими приятельницами заветного союза, изгрызла зубами и исцарапала ногтями миленькое рукоделье Людм<илы> Иван<овны>. Это бы ничего, ибо Адел<аида> Ант<оновна> сердита, а не сильна, следственно, не может сделать никому вреда; но жаль только то, что некоторые другие магазинщицы, торгующие в Москве, не зная истинной причины такого поступка Адел<аиды> Ант<оновны>, почли оный основательным и, может быть, поленясь сами хорошенько разглядеть новую работу Людм<илы> Иван<овны>, распустили о ней неблагоприятные слухи в своих магазинах, основываясь, по-видимому, на мнении Адел<аиды> Ант<оновны>.

Под именем Аделаиды Антоновны Габенихтсиной, недавно открывшей свой магазин, автор имеет ввиду Антона Антоновича Дельвига, приступившего к изданию «Литературной газеты»; Людмила Ивановна из Киева — поэт Андрей Иванович Подолинский, родившийся в Киеве, а имя Александры Сергеевны не требует расшифровки (Ред.).

 

«Евгений Онегин», роман в стихах, сочинение Александра Пушкина

Есть пословица: куй железо, пока горячо; если бы талантливый А. С. Пушкин постоянно держался этой пословицы, он не так бы скоро проиграл в мнении читающей публики и, может быть, еще до сих пор не спал бы с голосу. Написавши «Руслана и Людмилу», прекрасную маленькую поэму, он вдруг вошел, как говорится, в славу, которая росла с каждым новым произведением сладкогласного певца до самой «Полтавы»; с «Полтавою» она, не скажем, пала, но оселась и с тех пор уже не подымается вверх. Что далее будет, неизвестно; но последнее произведение Музы А<лександра> С<ергеевича> — седьмая глава «Евгения Онегина», предвещает мало добра. — Если бы знал А<лександр> С<ергеевич>, с какою горестию произнесли мы этот приговор!!! Творец «Руслана и Людмилы» обещал так много, а исполнил?.. Он еще в полном цвете лет; он мог подарить нас произведением зрелым, блистательным, и — подарил седьмою главою «Онегина», которая ни содержанием, ни языком не блистательна.

В 7-ю главу «Онегина» втиснут почти целый год романических происшествий, но в этих происшествиях вы почти никакого действия не найдете. С самого начала описывается весна, и описывается не отлично:

Гонимы вешними лучами, С окрестных гор уже снега Сбежали мутными ручьями На потопленные луга. Улыбкой ясною природа Сквозь сон встречает утро года; Синея блещут небеса. Еще прозрачные леса Как будто пухом зеленеют. Пчела за данью полевой Летит из кельи восковой. Долины сохнут и пестреют; Стада шумят, и соловей Уж пел в безмолвии ночей.

Во II и III-м стансе поэт говорит о себе самом; таких отступлений у него много и в первых шести главах. III-й станс ярко бросается в глаза своею логическою и словесною пестротою, а потому мы и не можем не выписать его.

Или не радуясь возврату Погибших осенью листов, Мы помним горькую утрату, Внимая новый шум лесов; Или с природой оживленной Сближаем думою смущенной Мы увяданье наших лет, Которым возрожденья нет? Быть может, в мысли нам приходит, Средь поэтического сна, Иная старая весна, И в трепет сердце нам приводит Мечтой о дальней стороне, О чудной ночи, о луне…

Далее сочинитель романа приглашает в деревню на весну добрых ленивцев, эпикурейцев-мудрецов, равнодушных счастливцев, агрономов, деревенских Приамов (?), чувствительных дам и читателя:

И вы, читатель благосклонный, В своей коляске выписной (?), Оставьте град неугомонный. Где веселились вы зимой; С моею музой своенравной Пойдемте слушать шум дубравной туда, где еще недавно жил Евгений; Но где его теперь уж нет… Где грустный он оставил след.

Вы думаете, что сочинитель в самом деле поведет вас прямо в деревню Онегина? извините! своенравная муза его даст прежде изрядный крюк и поведет вас по проселкам прежде к памятнику Ленского, где

…Седой и хилый Пастух по-прежнему поет И обувь бедную плетет.

За этим вслед, по-байроновски, поставит:

VIII. IX. X;

потом выдаст Ольгу замуж за улана:

Улан увлек ее вниманье, Улан умел ее страданье Любовной лестью усыпить, Улан умел ее пленить, Улан любим ее душою… И скоро звонкий голос Оли В семействе Лариных умолк. Улан, своей невольник доли, Был должен ехать с нею в полк. Слезами горько обливаясь, Старушка, с дочерью прощаясь, Казалось, чуть жива была, Но Таня плакать не могла…

После этого сочинитель, как сами изволите видеть, намерен занять вас положением Татьяны:

Нигде, ни в чем ей нет отрад, И облегченья не находит Она подавленным слезам — И сердце рвется пополам. И в одиночестве жестоком Сильнее страсть ее горит, И об Онегине далеком

(наконец дошло дело и до Онегина)

Ей сердце громче говорит. Она его не будет видеть; Она должна в нем ненавидеть Убийцу брата своего; Поэт погиб… но уж его Никто не помнит, уж другому Его невеста отдалась.

Теперь просим покорно вперед — за Татьяною, или, что все равно, за своенравною музою нашего поэта, в деревню Онегина. Однажды, вечером,

в поле чистом Луны при свете серебристом В свои мечты погружена, Татьяна долго шла одна,

и куда бы, вы думали, пришла? в дом Онегина. Это немного неприлично, но так угодно было поэту — живописцу русских нравов.

И входит (Татьяна) на пустынный двор. К ней, лая, кинулись собаки. На крик испуганный ея Ребят дворовая семья Сбежалась шумно. Не без драки Мальчишки разогнали псов, Взяв барышню под свой покров.

Как бы то ни было, но барышня была в комнатах Онегина, все там видела, выпросила позволение ходить на пустынный двор, на котором встретили ее собаки и семья ребят, и читать в бариновом кабинете книги. — Эта прогулка продолжалась до самой зимы. Пришла зима, Татьяну привезли в Москву; а что было с нею в Москве — читатели наши сами знают из «Московского вестника» и «Северной пчелы».

Нужно ли сказывать, как бедно содержание 7-й главы «Онегина»? Но содержание в сторону; оно почти во всех произведениях г-на Пушкина не богато; самый язык, на котором основана слава певца «Бахчисарайского фонтана», в «Онегине», особенно в разбираемой нами главе, не выдержит не только строгой, но даже и снисходительной критики; во многих стихах мы не узнаем Пушкина; есть целые тирады, которые не понравятся любителям изящного; за образчиками далеко ходить не для чего. Чтобы не упрекнули нас в излишней привязчивости и пристрастии, выписываем сряду несколько стихов:

Вот Север, тучи нагоняя. Дохнул, завыл — и вот сама Идет волшебница зима. Пришла, рассыпалась; клоками Повисла на суках дубов; Легла волнистыми коврами Среди полей, вокруг холмов; Брега с недвижною рекою Сравняла пухлой пеленою; Блеснул мороз; и рады мы Проказам матушки зимы. Не радо ей лишь сердце Тани, Нейдет она зиму встречать, Морозной пылью подышать И первым снегом с кровли бани Омыть лицо, плеча и грудь: Татьяне страшен зимний путь. Отъезда день давно просрочен, Приходит и последний срок. Осмотрен, вновь обит, упрочен Забвенью брошенный возок. Обоз обычный, три кибитки Везут домашние пожитки, Кастрюльки, стулья, сундуки, Варенье в банках, тюфяки, Перины, клетки с петухами, Горшки, тазы et cetera, Ну, много всякого добра. И вот в избе между слугами Поднялся шум, прощальный плач: Ведут на двор осьмнадцать кляч, В возок боярский их впрягают, Готовят завтрак повара, Горой кибитки нагружают, Бранятся бабы, кучера. На кляче тощей и косматой Сидит форейтор бородатой. Сбежалась челядь у ворот Прощаться с барами. И вот Уселись, и возок почтенный, Скользя ползет за ворота, «Простите, милые места! Прости, приют уединенный! Увижу ль вас?..» И слез ручей У Тани льется из очей!

Стихи, которые сами себя рекомендуют с невыгодной стороны, напечатаны курсивом для того, чтобы не утомить читателей наших подробным объяснением, почему именно каждый стих не хорош. Насчет недостатков, замеченных нами в стихотворном языке г-на Пушкина, мы могли бы сказать многое, так, напр<имер>, он неудачно соединяет слова простонародные с славянскими; часто употребляет неточные выражения, неправильные метафоры; многие стихи у него не стихи, но проза, заостренная рифмою, которая часто заставляет его повторять одну и ту же мысль; — но боимся оскорбить многочисленных почитателей поэта, любимца публики.

Но неужели во всей VII-й главе «Онегина» нет ничего хорошего? скажет кто-нибудь. Мы этого не говорим: есть места, в которых виден еще Пушкин, но этих мест очень мало. Более всего понравился нам станс:

У ночи много звезд прелестных, Красавиц много на Москве. Но ярче всех подруг небесных Луна в воздушной синеве. Но та, которую не смею Тревожить лирою своею, Как величавая луна Средь жен и дев блестит одна; С какою гордостью небесной Земли касается она! Как негой грудь ее полна! Как томен взор ее чудесный!.. Но полно, полно; перестань: Ты заплатил безумству дань.

 

Ф. В. Булгарин

Анекдот

Путешественники гневаются на нашу старую Англию (Old England), что чернь в ней невежливо обходится с иноземцами и вместо бранных слов употребляет название иноземного народа. Но подобные невежды есть везде, и даже в классе людей, имеющих притязания на образованность. Tous les Gascons ne sont pas en Gascogne! — Известно, что в просвещенной Франции иноземцы, занимающиеся словесностью, пользуются особенным уважением туземцев. Мальте-Брун, Деппинг, Гофман и другие служат тому примером. Надлежало иметь исключение из правила, и появился какой-то французский стихотворец, который, долго морочив публику передразниванием Байрона и Шиллера (хотя не понимал их в подлиннике), наконец упал в общем мнении, от стихов хватился за критику и разбранил новое сочинение Гофмана самым бесстыдным образом. Чтоб уронить Гофмана в мнении французов, злой человек упрекнул автора, что он не природный француз и представляет в комедиях своих странности французов с умыслом, для возвышения своих земляков, немцев. Гофман вместо ответа на ложное обвинение и невежественный упрек напечатал к одному почтенному французскому литератору письмо следующего содержания: «Дорожа вашим мнением, спрашиваю у вас, кто достоин более уважения из двух писателей: перед вами предстают на суд, во-первых, природный француз, служащий усерднее Бахусу и Плутусу, нежели музам, который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины, у которого сердце холодное и немое существо, как устрица, а голова — род побрякушки, набитой гремучими рифмами, где не зародилась ни одна идея; который, подобно исступленным в басне Пильпая, бросающим камнями в небеса, бросает рифмами во все священное, чванится перед чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан; который марает белые листы на продажу, чтобы спустить деньги на крапленых листах, и у которого одно господствующее чувство — суетность. Во-вторых, иноземец, который во всю жизнь не изменял ни правилам своим, ни характеру, был и есть верен долгу и чести, любил свое отечество до присоединения оного к Франции и после присоединения любит вместе с Франциею; который за гостеприимство заплатил Франции собственною кровью на поле битв, а ныне платит ей дань жертвою своего ума, чувствований и пламенным желанием видеть ее славною, великою, очищенною от всех моральных недугов; который пишет только то, что готов сказать каждому в глаза, и говорит, что рад напечатать. Решите, м<илостивый> г<осударь>, кто достоин более уважения». На сие французский литератор отвечал следующее: «В семье не без урода. Трудитесь на поле нашей словесности и не обращайте внимания на пасущихся животных, потребных для удобрения почвы. Пристрастная критика есть материял удобрения; но этот материял, согнивая, не заражает ни зерна, ни плода, а, напротив, утучняет ниву». — Утешься, Джон-Буль! Не ты один бросаешь камнями и грязью в добрых иноземцев. (Из англ<ийского> журнала).

 

Ф. В. Булгарин

«Евгений Онегин», роман в стихах, глава VII. Сочинение Александра Пушкина

В № 3 «Москов<ского> телеграфа» на сей 1830 год (на стр. 356 и 357) объяснено нынешнее состояние общего мнения в литературе и, между прочим, сказано: «Ныне требуют от писателей не одной подписи знаменитого имени, но достоинства внутреннего и изящества внешнего». — Справедливо! Медленное траурное шествие «Литературной газеты» и холодный прием, оказанный публикою поэме «Полтава» (о которой так остроумно сказано было в № 2 «Вестника Европы» на стр. 164, служат ясным доказательством, что очарование имен исчезло. И в самом деле, можно ли требовать внимания публики к таким произведениям, какова, например, глава VII «Евгения Онегина»? Мы сперва подумали, что это мистификация, просто шутка или пародия, и не прежде уверились, что эта глава VII есть произведение сочинителя «Руслана и Людмилы», пока книгопродавцы нас не убедили в этом. Эта глава VII — два маленькие печатные листика — испещрена такими стихами и балагурством, что в сравнении с ними даже «Евгений Вельский» кажется чем-то похожим на дело. Ни одной мысли в этой водянистой VII главе, ни одного чувствования, ни одной картины, достойной воззрения! Совершенное падение, chute complete!

Итак, надежды наши исчезли! Мы думали, что автор «Руслана и Людмилы» устремился за Кавказ, чтоб напитаться высокими чувствами поэзии, обогатиться новыми впечатлениями и в сладких песнях передать потомству великие подвиги русских современных героев. Мы думали, что великие события на Востоке, удивившие мир и стяжавшие России уважение всех просвещенных народов, возбудят гений наших поэтов, — и мы ошиблись! Лиры знаменитые остались безмолвными, и в пустыне нашей поэзии появился опять «Онегин», бледный, слабый… Сердцу больно, когда взглянешь на эту бесцветную картину! — Читатели наши спросят: какое же содержание этой VII главы в 57 страничек? Стихи «Онегина» увлекают нас и заставляют отвечать стихами на этот вопрос:

Ну как рассеять горе Тани? Вот как: посадят деву в сани И повезут из милых мест В Москву на ярмонку невест! Мать плачется, скучает дочка: Конец седьмой главе — и точка!

Точно так, любезные читатели, все содержание этой главы в том, что Таню везут в Москву из деревни! Все вводные и вставные части, все посторонние описания так ничтожны, что нам верить не хочется, чтоб можно было печатать такие мелочи! Разумеется, что как в предыдущих главах, так и в этой автор часто говорит о себе, о своей скуке, томленье, о своей мертвой душе (см. стр. 9, стих 3), которой все кажется темно, и проч. Великий Байрон уж так утомил нас всеми этими выходками, что мы сами чувствуем невольное томление, слыша беспрерывное повторение одного и того же. Глава начинается описанием весны (старая песня), которою наслаждаться поэт выкликает из города поименно разные лица. Между прочим является новое сословие. Поэт кличет:

Вы, школы Левшина птенцы, Вы, деревенские Приамы!

Что такое птенцы школы Левшина? Для этого в конце книги находится объяснение следующего содержания: «Левшин, автор многих сочинений по части хозяйственной». Что мы узнали из этого объяснения? Левшин писал и о лошадях, и об овцах, и о курах. Не это ли птенцы? Не их ли вызывают на пир весны? Не догадываемся! А кто таковы деревенские Приамы? Где деревенская Троя? Где ее Гомер? Объяснения нет — и мы отвечать не можем. Думаем, однако ж, что Приамы находятся в стихе для рифмы: дамы. Далее поэт выкликает своего благосклонного читателя оставить город неугомонный в своей коляске выписной, город, где этот читатель, по словам поэта, веселился всю зиму с музой своенравной певца «Онегина»! Уж подлинно своенравная муза!

На стр. 13 мы с величайшим наслаждением находим две пропущенные самим автором строфы, а вместо их две прекрасные римские цифры VIII и IX. Как это мило, как это пестрит поэму и заставляет читателя мечтать, догадываться о небывалом! Это производит полный драматический эффект, и мы благодарим за сие поэта!

После двух пропущенных строф, в строфе X, вас уведомляют, что Олинька, за которую убит Ленский, вышла замуж за улана. Об нем никто не грустит, и очень хорошо. Сам поэт говорит:

На что грустить?

Ныне грустят так, из ничего, а о смерти друзей не беспокоятся. И дельно. Вслед за этим описание вечера:

Был вечер. Небо меркло. Воды Струились тихо. Жук жужжал.

Вот является новое действующее лицо на сцену: жук! Мы расскажем читателю о его подвигах, когда дочитаемся до этого. Может быть, хоть он обнаружит какой-нибудь характер.

При тихом журчании вод и жужжании жука Таня идет в поле, видит перед собой господский дом и входит в него: это дом Онегина. Ей показывают опустелые комнаты любовника, где она находит кий, отдыхающий на биллиарде, манежный хлыстик, а в кабинете портрет лорда Байрона (вероятно, для того, чтоб читатель помнил, с чем должно сравнивать «Онегина»), чугунную куклу и сочинения Байрона:

Да с ним еще два-три романа, В которых отразился век И современный человек Изображен довольно верно, С его безнравственной душой, Себялюбивой и сухой, Мечтанью преданной безмерно, С его озлобленным умом, Кипящим в действии пустом.

Стихи эти весьма замечательны. Правду сказать, что это весьма жалкое понятие о современном человеке, — но что делать? Покоримся судьбе!

Таня начинает раздумывать о своем любовнике, об Онегине, и хочет догадаться, кто он таков:

Что ж он? Ужели подражанье, Ничтожный призрак, иль еще Москвич в Гарольдовом плаще, Чужих причуд истолкованье, Слов модных полный лексикон? Уж не пародия ли он?

О том, что Онегин есть неудачное подражание Чайльд-Гарольду и Дон-Жуану, давно уже объявлено было в русских журналах.

Наконец везут Таню в Москву. Вот пиитическое описание, a la Byron, выезда.

Осмотрен, вновь обит, упрочен Забвенью брошенный возок. Обоз обычный, три кибитки Везут домашние пожитки, Кастрюльки, стулья, сундуки, Варенья в банках, тюфяки, Перины, клетки с петухами, Горшки, тазы et cetera, Ну, много всякого добра.

Мы никогда не думали, чтоб сии предметы могли составлять прелесть поэзии и чтоб картина горшков и кастрюль et cetera была так приманчива. Наконец поехали! Поэт уведомляет читателя, что:

На станциях клопы да блохи Заснуть минуты не дают.

Подъезжают к Москве.

Тут автор забывает о Тане и вспоминает о незабвенном 1812 годе. Внимание читателя напрягается; он готов простить поэту все прежнее пустословие за несколько высоких порывов; слушает первый приступ, когда поэт вспоминает, что Москва не пошла на поклон к Наполеону, радуется, намеревается благодарить поэта, но вдруг исчезает очарованье. Одна строфа мелькнула — и опять то же! Читатель ожидает восторга при воззрении на Кремль, на древние главы храмов Божиих; думает, что ему укажут славные памятники сего славянского Рима, — не тут-то было. Вот в каком виде представляется Москва воображению нашего поэта:

Прощай, свидетель падшей (?) славы (?????), Петровский замок. Ну! не стой, Пошел! Уже столпы заставы Белеют; вот уж по Тверской Возок несется чрез ухабы. Мелькают мимо бутки, бабы, Мальчишки, лавки, фонари, Дворцы, сады, монастыри, Бухарцы, сани, огороды, Купцы, лачужки, мужики, Бульвары, башни, казаки, Аптеки, магазины моды, Балконы, львы на воротах И стаи галок на крестах.

Начинается описание московской жизни и общества. Здесь поэт взял обильную дань из «Горя от ума» и, просим не прогневаться, из другой известной книги. Из «Горя от ума» являются архивные юноши и дранье за уши Хлестовой, тот же французик из Бордо, тот же шпиц, тот же клуба член исправный, тот же глухой князь Тугоуховский, тот же муж, Платон Михайлович, и, словом, много всего, весьма много кое-чего в перифразах.

Мы, по крайней мере, надеялись найти в «Онегине» тон большого света, о котором нам толкуют беспрерывно в альманачных обозрениях словесности; но что же мы видим? Московские барышни

Сначала молча озирают Татьяну с ног до головы.

Потом:

Взбивают кудри ей по моде.

А на бале:

Друг другу тетушки мигнули, И локтем Таню враз толкнули.

В целой главе VII нет блестящих стихов, прежних стихов автора, исключая двух строф XXXVI и XXXVII, которые очень хороши. Две строфы в целой книге! Зато стихов прозаических и непонятно-модных бездна, и все описания состоят только из наименования вещей, из которых состоит предмет, без всякого распорядка слов. Например, что значит:

Развозят Таню каждый день, Представить бабушкам и дедам Ее рассеянную лень.

Развозят рассеянную лень! Что это за стихи:

И близ него ее заметя, Об ней, поправя свой парик, Осведомляется старик.

Мы полагали, что в описании бала поэт возлетит воображением. Но это то же поименование предметов без всякого порядка, как в описании Москвы и в выезде Тани из деревни.

Ее привозят и в собранье. Там теснота, волненье, жар, Музыки грохот, свеч блистанье (?!), Мельканье (?!), вихорь быстрых пар (?!), Красавиц легкие уборы, Людьми пестреющие хоры, Невест обширный полукруг, Все чувства поражает вдруг. (!!!) Здесь кажут франты записные Свое нахальство, свой жилет И невнимательный лорнет (?!); Сюда гусары отпускные Спешат явиться, прогреметь (?), Блеснуть, пленить и улететь.

Больно и жалко, но должно сказать правду. Мы видели с радостью подоблачный полет певца «Руслана и Людмилы» и теперь с сожалением видим печальный поход его «Онегина», тихим шагом по большой дороге нашей словесности.

 

Н. А. Полевой (?). Эпиграмма

(на голос: Мое собранье насекомых)

На ниве бедной и бесплодной Российской прозы и стихов Я, сын поэзии холодной. Вам набрал травок и цветов; В тиски хохочущей сатиры Я их когтями положил, И резким звуком смелой лиры Их описал и иссушил. Вот Чайлъд-Гарольдия смешная; Вот Дон-Жуания моя; Вот Дидеротия блажная; Вот русской белены семья; Пырей Ливонии удалый, И афинский наш чертополох, И мак Германии завялый, И древних эллинов горох. Всё, всё рядком в моих листочках Разложено, положено, И эпиграммы в легких строчках На смех другим обречено!

 

Ф. В. Булгарин. Предок и потомки

[25]

(Сатирическая повесть)

 

Глава VII. Русский книжный магазин

Молитва облегчила грусть Сергея Свистушкина, и он вздохнул свободнее. Вышед на улицу, антикварий сказал ему:

— Не угодно ли завернуть в лавку, где продаются книги? Там узнаем мы, где жилище вашего внука.

— Пожалуй! любопытно посмотреть на книги. Я, бывало, любил проводить время в монастырских книгохранилищах. Посмотрим, что-то написано о наших временах!

Они вошли в лавку или в магазин. Уже было около 6 часов вечера, и запах рому слышен был в лавке, вероятно, для предупреждения гнилости и для истребления неприятного запаха от сырой бумаги. В лавке было два торговца, из которых один казался хозяином, а другой слугою, хотя между ими было что-то общее. Тот, который казался слугою, беспрестанно смотрел на своего товарища (вроде господина) и передразнивал все его ухватки. Если первый улыбался, то и другой делал то же; первый кланялся, и другой гнулся; первый бежал за книгами, и другой спешил туда же. Это припоминало несколько Дон-Кишота с его Санхо-Пансой.

— Сядьте и отдохните, Сергей Сергеевич, — сказал антикварий, — вы устали, и я также.

Хозяин лавки, почитая Свистушкина богатым иногородним купцом, пришедшим покупать книги для пожертвования какому-нибудь училищу, чтоб приобресть медаль, поспешил подать ему стул. Товарищ его хотел предупредить его, и они так жестоко стукнулись лбами, что раздался стук, как от удара двух спелых арбузов. Сергей Свистушкин охнул и примолвил:

— Видно, крепколобого десятка.

— Есть ли у вас сочинения Никандра Семеновича Свистушкина? — спросил антикварий.

— Как не быть! есть-с, — отвечал хозяин.

— Есть-с! — примолвил его товарищ, бросился к полкам и принес целую кипу тоненьких книжонок.

Сергей Свистушкин взял в руки одну книжонку, развернул ее и остановился:

— Что это? Разве это по-русски напечатано? — спросил он у антиквария.

— Это гражданские буквы, изобретенные при царе Петре Алексеевиче, — отвечал антикварий. — Старинные буквы употребляются только для печатания церковных книг.

При сих словах книгопродавцы, думая, что Сергей Свистушкин безграмотный, но богатый купец, удвоили к нему внимание, ибо книгопродавцы весьма уважают безграмотных покупщиков, которым могут сбывать с рук залежалые книги своего издания, писанные на заказ по рублю за лист, а продаваемые по десяти и более рублей. Хозяин сделал гримасу, означающую улыбку, и с поклоном сказал:

— Прекраснейшая книга-с! славного, знаменитого и модного сочинителя-с!

— Прекраснейшая книга-с! — повторил его товарищ, также кланяясь и улыбаясь.

— Прочти-ка заглавие, разумная голова! — сказал С. Свистушкин, подавая книгу антикварию.

— «Воры», поэма; сочинение Никандра Свистушкина, в стихах.

— Что ты говоришь? Мой потомок пишет о ворах! Разве он служит в Сыскном приказе?

Книжники посмотрели друг на друга в недоумении и не знали, что отвечать.

— Это выдумка, сказка, — сказал антикварий.

— В наше время так няньки, дядьки и холопы слагали сказки, а ныне, видно, дворянским сынам нечего делать, когда они взялись за это ремесло. Я никогда не воображал, чтоб мой потомок попал в сказочники!

— Сказки не равны, Сергей Сергеевич! — возразил антикварий. — От старинных сказок ничего не требовалось, кроме того, чтоб связать кое-как выдуманное происшествие. А ныне от сказки, называемой по-гречески поэмой, требуется гладких стихов, силы воображения, картин, списанных с природы, познания человеческого сердца, глубокой нравственности, философии…

— Перестань, умная голова! — сказал Сергей Свистушкин, — зачем столько мудрости, чтоб описывать житье-бытье воров? Стоит ли умному человеку ломать себе голову, чтоб узнать то, что известно каждому тюремщику! Ты морочишь меня.

— Нет, я говорю правду, Сергей Сергеевич. Здесь дело не о ворах, а об искусстве в рассказе. Один знаменитый немецкий стихотворец, по имени Шиллер, прославился, написав трагедию, или, как в ваше время называли, комедь, о разбойниках, так и наши пустились тем же путем. Это мода, обычай века, чтоб описывать и выводить на показ все, что есть худого в мире: воров, убийц, бездушных изменников, бешеных, словом, всякого рода злодеев.

— Хорош обычай! Уж лучше бы описывать каких-нибудь витязей, хоть вымышленных, каковы, например, Полкан-богатырь, Бова Королевич и тому подобные.

— Вот другое сочинение вашего потомка, под заглавием «Жиды»… — сказал антикварий, развертывая книгу.

— Ну их к черту! — возразил Сергей Свистушкин. — Этакой проказник, мой потомок! Я думаю, что он скоро доберется до чертей.

— Вот-с, прекраснейшие-с стихи-с, столь же знаменитого поэта-с, как и Никандр Семенович Свистушкин-с, — сказал книгопродавец с улыбкою, подавая несколько томов. — Здесь более чертей-с, нежели в самом аду-с, и столько мертвецов-с, что не поместятся на всех наших кладбищах-с! Прекраснейшие книги-с!

— Прекрасная книга-с! — примолвил товарищ хозяина, также улыбаясь.

— Отвяжитесь вы от меня, греховодники! — сказал с гневом Сергей Свистушкин и встал со стула.

— Вы не любите-с чертовщины-с, — сказал книгопродавец. — Жаль, а это и в моде, и доставляет великую славу и уважение-с. Не угодно ли-с?

— Чертовщина доставляет славу и уважение! Да вы с ума сошли! — сказал С. Свистушкин.

— Вот идиллии, эклоги, стансы-с… — сказал книжник.

— Вот идиллии, эклоги, стансы-с, — промолвил товарищ хозяина. — Сочинитель пишет в древнем вкусе-с.

Сергей Свистушкин не удостоил ответом книжников и, посматривая на полки, спросил:

— Неужели все это русские книги?

— Никак нет-с. Русских книг есть гораздо более, нежели сколько их здесь видите-с, — отвечал хозяин. — Но если что прикажете, я тотчас пошлю в другие лавки.

Товарищ хозяина тотчас бросился к дверям и, держась за ручку замка, сказал:

— Что прикажете? сей час принесу!

— А ты сам пишешь ли книги? — спросил Сергей Свистушкин.

— Это не наше дело, — сказал книжник.

— Итак, ты торгуешь чужим умом, чужим трудом и чужим добром! — промолвил Сергей Свистушкин. — Видно, за то не много и барыша!

— Очень-с немного! за чужой товар я получаю только по двадцати копеек с рубля.

— Только! за это только надобно было бы подержать тебя на правеже! Ты, брат, как я вижу, не жнешь, не сеешь, а хлебец собираешь! Это что за книжонки?

— Детские, в пользу воспитания юношества, но прикажете ли-с?

— А кто их пишет? Верно, отцы семейств, люди занимавшиеся воспитанием юношества!

— Никак нет-с. Отцы семейств и наставники покупают-с, а сочиняет кто попало, большею частью молодые люди, на заказ.

— Посечь бы этих ребят за то, что пишут для детей, едва вышед из детства, и тех, которые заказывают! — сказал Сергей Свистушкин. — Это что за кипы тоненьких книжонок и листов?

— Журналы и газеты-с. Не угодно ли подписаться-с?

— А что такое… как бишь их? журчалы, что ли, и глазеты?

Книгопродавцы и антикварий улыбнулись, и сей последний сказал:

— Журналы, суть книжки, выходящие в известные сроки. Издатели их обязуются помещать новые небольшие сочинения и разбирать, то есть оценять по достоинству, отдельно выходящие книги.

— Так, стало быть, эти издатели умнее и опытнее других в книжном деле? — спросил Сергей Свистушкин.

— Так быть должно, но, по несчастью, по большей части дело идет напротив. Судят и рядят те, которые не могут и не умеют написать трех строк порядочно, а осуждают тех, которые их умнее.

— У вас, как я вижу, все идет наоборот! А глазеты что такое?

— В них извещают о всех происшествиях, случившихся в целом мире, — отвечал антикварий.

— Вот это славно! И что ж, обо всем пишут правду?

— Не всегда. Иногда умалчивают о том, что знать всем должно, а извещают о том, чего знать вовсе не нужно, и представляют вещи не так, как они есть, а как надобно, чтоб было. Иногда и выдумывают небылицы…

— Что за чудеса, все идет наперекор здравому смыслу! Это что за книги?

— История российская-с! Превосходнейшая-с! не угодно ли-с?

— То есть летописи и хронографы, пересказанные другими словами, украшенные вымыслами, рассуждениями, или распространенные по воле сочинителя, по надобности и по духу времени, — сказал антикварий.

— Так, стало быть, те же сказки! — примолвил Сергей Свистушкин. — Ну, а это что за книги?

— Землеописание Российского государства-с! Не угодно ли-с? прекраснейшая-с книга-с!

— А справедливо ли все описано?

— В этом нельзя поручиться, — отвечал антикварий. — Сочинители, описывая страну, сами не ездят по ней, не мерят, не считают, не поверяют, не наблюдают, а извлекают известия из разных старых и новых книг, составленных также по слухам, и прибавляют все, что им кажется справедливым. От того выходит, что часто жители какого-нибудь города читают, что про них пишут, да посмеиваются, находя совсем противное на бумаге тому, что есть на деле!

— Так какая же из этого польза? те же сказки! — примолвил Сергей Свистушкин. — Ну, брат, охотники вы до сказок, и не мудрено, что вы мои похождения назвали сказкою! Странное дело ваше просвещение! Намереваетесь делать одно, а делаете другое; знаете сами, что пишете ложь, а принимаете за правду, и вместо того, чтоб прославлять великих мужей, описываете воров и негодяев! — Пойдем, брат, отсюда; здесь потеряешь ум, а не научишься ничему доброму. Однако ж я зайду к тебе на досуге и выберу кое-что для себя, чтоб посмеяться…

— Милости просим-с! — сказал книгопродавец с поклоном и улыбкою.

— Милости просим-с! — повторил его товарищ, также кланяясь и улыбаясь.

— А где живет Никандр Семенович Свистушкин? — спросил антикварий.

— Недалеко отсюда. Но вы его не найдете теперь дома; теперь такое время, что он сидит где-нибудь, в кругу своих знаменитых друзей, и принимает дань удивления и похвал. Поезжайте к его закадычному другу, барону Шнапсу фон Габенихтсу. Он получил сегодня за треть жалованье: так, верно, у него происходит жертвоприношение трем божествам вечно-юных поэтов: Вакху, Лени и Свободе. Барон Шнапс фон Габенихтс живет за Конной, в доме Запивошкина.

— Неужели ваши писцы идолопоклонники? — спросил Сергей Свистушкин. — Я боюсь за моего потомка.

— Не бойтесь: жертва не есть еще вера, — возразил антикварий.

Антикварий с бывшим стольником вышли из лавки, наняли крытые дрожки и поехали к барону Шнапсу фон Габенихтсу.

 

Глава VIII. Заседание любимых сынов Аполлона, поклонников Вакха, Лени и Свободы

Антикварий с бывшим стольником вошли в ворота дома Запивошкина, чтоб спросить дворника о жилище барона Шнапса фон Габенихтса. Дворник указал им на окна третьего этажа, под которыми лежала куча обломков бутылок, и повел их по узкой грязной лестнице. В передней они увидели остатки, или барельефы, пиршества: обороченные жестяные судки, соленые огурцы на промокной бумаге, которою наделяют покупателей в мелочных лавочках, соль, рассыпанную на столе, квас в умывальнике и т. п. — Вошед в первую и последнюю комнату барона Шнапса фон Габенихтса, они увидели собрание… (листы рукописи затеряны, а когда найдутся, то будут напечатаны в новом издании, в 1930 году).

Бывший стольник царя Алексея Михайловича так испугался своего потомка, что, воспользовавшись замешательством вакхической беседы, бросился за двери и, сбежав с лестницы, пустился во всю прыть по улице.

Антикварий догнал его и удержал за руку:

— Что с вами сделалось, Сергей Сергеевич? Неужели вы испугались деревянного кинжала в руках вашего потомка? — Бывший стольник молчал и только пыхтел. Антикварий продолжал: — Напрасно вы испугались, Сергей Сергеевич! Ваш потомок и его товарищи, право, в существе, добрые ребята и вовсе не опасны. Винные пары и угар от самолюбия перевернули мозг в их голове, и тщеславие заглушило все другие чувствования. Они сами не знают, чего хотят и что делают! Вопят противу всего в чаду винного упоения; помахивают деревянными кинжалами и грозят бумажными перунами негодования, а на деле лижут прах ног каждого сильного, из одной надежды получить что-либо, и ради обеда прославляют в посланиях блистательных шутов. Ей-богу, они только смешны, достойны сожаления, но вовсе не опасны с своими кинжалами и перунами! Я бы советовал вам взять вашего потомка к себе на дом и запереть на некоторое время, чтоб разлучить с его демоном соблазнителем, с его друзьями, а может быть, вам удалось бы исправить…

— Да перестань! — воскликнул с досадой Сергей Свистушкин. — Что ты меня морочишь! Какой это потомок мой? Это маленькое зубастое и когтистое животное, не человек, а обезьяна! В этом ты не переуверишь меня, хоть божись, хоть клянись! Пускай себе она хоть утонет в вине… я знать не хочу!

 

Из газеты «Северный Меркурий». Несчастный поэт

Один известный поэт был не весьма пригож собою, отчего все женщины не совсем его жаловали: он имел большие серые глаза, рот, занимавший все пространство от одного уха до другого, отвислые губы, длинный нос, загнутый книзу, и рыжеватые бакенбарты. Все это придавало ему вид непривлекательный, притом же, несмотря на его пиитический ум и душу, голос его вовсе не был звучен и трогателен, а ближе походил на скрып немазанных колес. Однако ж вопреки своей наружности он влюблялся во всех женщин, которые, как мы уже сказали, платили ему хладнокровием. Однажды, после тщетных его преследований некоторой особы и потеряв всю надежду победить ее непреклонность, в отчаянии вскричал он: «Да полюбите меня, сударыня, по крайней мере за мой ум!» — «Я вас и люблю за ум, но только умом!» — отвечала она хладнокровно. — В эту минуту вошел стройный высокий молодой человек, и поэт отгадал в нем, кого любила сердцем N — Несчастный, удаляясь в бешенстве, проклинал любовь и красоту; но, вероятно, более сетовал на свое безобразие. Вскоре после того он получил от той же особы письмо, наполненное нежнейшими выражениями, где между прочим упоминалось, что она готова его любить как Элоиза Абеларда! — Оскорбленный поэт в отмщение ей написал сатирическую повесть в стихах, в которой неосторожно изобразил собственное свое приключение.

 

М. А. Бестужев-Рюмин

Уже несколько лет неутомимая молва о трагедии г. Пушкина «Борис Годунов» переносила из уст в уста блистательные ей хвалы. Некоторые писатели, для коих издается некоторая газета, решительно утверждали, что подобного творения не было еще от сотворения мира или, по крайней мере, от всемирного потопа; и что прапрапрапрапраправнуки наши, прочитав оное, всплеснут руками от удивления

И молвят: то-то был поэт!

Но вот что чудно: несколько лет все твердили о неисчислимых достоинствах такого сочинения, которого решительно никто не видал (в этом случае под словом никто мы разумеем и самого автора), не только читал. Злые же люди утверждают наверное, что до весны 1830 года не было налицо более трех небольших отрывков сего произведения; в полноте же будто бы оно существовало только в воображении автора; и что сей последний, приняв во внимание, что предполагаемое им произведение уже расхваливается несколько лет, наконец решился положить оное на бумагу: присел и написал!

Хотя не всякому слуху надобно верить, но по каким-то особенно основательным причинам мы заключаем, что все вышеизложенное якобы справедливо. Что ж касается до скорости времени, в которое, как говорят, будто бы написан «Борис Годунов», то мы в сем обстоятельстве не имеем ни малейшего сомнения: хотя и утверждают, что скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, но мы уверены, что Александр Сергеевич Пушкин так же скоро пишет стихи, как мы читаем оные. Это мнение мы основываем на собственных его словах:

Стишки для нас одна забава; Немножко стоит мне присесть, И разгласить успела слава Везде приятнейшую весть: Поэма, говорят, готова!

Наконец «Борис Годунов» явился!..

Имея честь поздравить почтеннейшую публику с выходом сего давно ожидаемого творения, считаем обязанностию донести, что мы решаемся читать оное не иначе, как по десяти страниц на день, руководствуясь в сем случае известною пословицею: хорошего понемногу! Чтение это начнем с 1 сего января; по прочтении немедленно изложим мысли наши о достоинстве «Бориса Годунова» и постараемся изобразить в полноте то впечатление, которое будет в нас произведено.

Между тем мы не можем не донести нашим читателям о следующем странном происшествии. Некто в большом обществе, прочитав новое произведение, покачал головою, всплеснул руками и пропел следующий куплетец:

И Пушкин стал нам скучен, И Пушкин надоел, И стих его незвучен, И гений охладел. Бориса Годунова Он выпустил в народ: Убогая обнова, Увы! на Новый год!..

После чего все грянули хором:

Убогая обнова, Увы! на Новый год!.. (bis.) Honni soit qui mal у pense! [26]

 

В. Н. Олин. «Борис Годунов» Сочин<ение> А. Пушкина

Sage nicht was du weist, sondern wisse was du sagst.

Мы нисколько не остановимся на том, как назвать сие сочинение: наименовать ли его диалогическою или драматическою поэмою, историческою ли драмою, романтическою ли трагедиею и проч.; ибо название не может вредить сущности дела, точно так же как и улучшить оной, поелику не генияльность извлекается из правил, но правила из генияльности. Обязавшись быть беспристрастными и решительно не придерживаться смешных партий, ибо литература наша, к несчастию, имеет некоторым образом свой Йоркский и Ланкастерский домы, свою белую и красную розу, мы скажем откровенно и добросовестно наше мнение, не услащая краев лекарственного сосуда и не усыпая цветами, из малодушия, колючих игл истины.

Нам кажется, что это новое произведение г. Пушкина есть совершенное ребячество, или, говоря другими словами, школьная шалость, достойная исправления. Мы бы охотно помирились даже на том, если бы ее по крайней мере можно было назвать хотя своенравною; но сей эпитет менее всего ей приличен. Здесь г. Пушкин, так как и во всех своих поэмах лирических, кои суть сколки с Байрона (за исключением «Руслана и Людмилы»), опять по-прежнему поэт подражательный. Планируя сию разбираемую нами драму, он некоторым образом имел в виду, если смеем так выразиться, фантастическую оригинальность Гете, но успех или силы не оправдали сего предположения. Он хотел отчасти, по примеру сего последнего, отпраздновать свою вакханалию романтическую — и это-то самое послужило для него камнем преткновения опасного. В «Борисе Годунове» нет решительно консепции поэтической, не упоминая уже о генияльности; нет той жизненной силы, той энергии электрической, которая насильно господствует над умами читателей. По прочтении сей драмы не остается ничего ни в памяти мыслей, ни в памяти сердца. Это мозаик, неудачно слепленный; это собрание нескольких холодных исторических сцен, веденных опрометчиво, без дара творить, без искусства пользоваться положениями, и заключающих в рамках своих, подобно новейшей мелодраме, шестнадцать лет событий и продолжения времени. Одним словом, «Борис Годунов» никогда не будет, несмотря на фимиам и кадило «Литературной газеты», блестящим цветком романтической драматургии: как далеко до этого! — Характеры все вообще слабы и едва обрисованы. Самозванец в диалоге с Мариною Мнишек фальшив, смешон и даже, говоря попросту, глуп; ибо какая ему предстояла надобность открываться этой панне, что он не царевич, а черноризец-расстрига, самозванец, бродяга и проч.? Борис вял, бесцветен; одним словом, это не Годунов. Сцена, в которой выведен Маржерет, доказывает более сродное человеку желание перенимать, чем своенравие оригинальное, и скорее смешна, чем нова и эффектна. Но это частности; мы хотели только указать на целое.

Рассматривать версификацию и судить об осуществлении самой консепции суть две вещи совершенно между собой различные. Насчет сей последней мы уже изложили свое мнение; что же касается до поэтики г. Пушкина в «Борисе Годунове», она, так как и во всех его произведениях, свободна, верна, благозвучна, грациозна и благородна, и одна только, может быть, искупает слабость идеи, за исключением некоторых стихов (и фраз прозаических), а именно:

Пострел, окаянный! Это говорит патриарх!! Прииде грех велий на языцы земнии.

Языцы или языки (язычники) должны быть необходимо земные, ибо небесных нет. Слово языцы, в смысле библейском, означает именно все народы, за исключением одного только израильского. Следовательно, честный инок Варлаам немного сбился в своей диалектике.

Ух, тяжело!.. дай дух переведу.

Речь, приличная какому-нибудь простолюдину, но не в устах царя.

Или это дрожь желаний напряженных?

Неприятно и даже безвкусно. Зачем делать такую излишнюю доверенность своим читателям?

Он из любви со мною проболтался.

Низко и слишком разговорно. Невзирая на блистательные похвалы преуспеяния, изъявляемые поэту в «Литературной газете», обращающей внимание читателей при литургическом разборе «Годунова» на какую-то важную простоту, скажем откровенно, что подобные простоты уж чересчур просты и неуместны. Простота грациозная заключается не в словах, не в обнаженных фразах, но в свободном и непринужденном излиянии чувств и мыслей.

Я видел, как сегодня в гущу боя Он врезался.

Есть гуща пивная, квасная и проч.; но густоту или сгущение заменять гущею никак невозможно. Употребление — тиран языка; и если слово, в уме читателей, хоть сколько-нибудь может иметь свою смешную сторону, прочь, прочь его скорее, замените сейчас же другим. Никогда не должно казаться смешным.

Ограничимся сими выписками и скажем в заключение, что счастие уже в 1829-м году изменило г. Пушкину под Полтавою, а поэтическая звезда его закатилась совершенно с появлением на литературном горизонте «Бориса Годунова». Мы бы желали, из уважения к таланту г. Пушкина, чтобы эта паралитическая фантазия никогда не была им написана: от него ожидали больше, и мы не узнали в ней блистательного поэта некоторых глав «Онегина». Ужели сей ключ поэзии, кипевший столь прекрасно при своем истоке, иссяк так быстро? Нет, в истинном поэте воображение никогда не гаснет, сердце не стынет; они только могут быть усыплены на время, чтобы вспыхнуть с новыми силами: сии два источника вдохновенной поэзии вечны и неиссякаемы.

Чувствуем, что статья сия легко может навлечь на нас раздражительный гнев некоторых безотчетливых приверженцев; но до людей безотчетливых, не имеющих мнения собственного, нам нет никакой надобности. Держа нейтралитет, мы готовы всегда хвалить хорошее и порицать худое. Наконец, да никто не оскорбится за правду!

 

Ф. В. Булгарин

Петербургские записки. Письма из Петербурга в Москву к В. А. У. II

Фрагмент

‹…› Горе публике, если она обнаружит к чему-либо свою любовь! Сперва нас душили журналами, потом закидали альманахами, потом пятирублевыми поэмами, а теперь душат не на живот, а на смерть романами и повестями! Одному автору посчастливилось в каком-нибудь роде, и вот пошли бесконечные подражания и подражания подражаниям! Бедные подражатели не умеют рассудить, что не род сочинения, но талант автора имел успех и что принадлежность таланта есть избрание рода по своим силам и по вкусу публики. — Умалчивая о журналах, возьмем, в пример, поэмы А. С. Пушкина. «Бахчисарайский фонтан», «Цыганы», «Кавказский пленник» имели блистательный и заслуженный успех, а все подражания сим поэмам не стоят и одного самого дурного стиха Пушкина!

Несколько оригинальных романов и повестей имели успех, и вот перья заскрипели, и все грамотные, полуграмотные и безграмотные пустились писать и кропать романы и повести. Увидите, что это тем же кончится, как с подражаниями поэмам Пушкина, с журналами и альманахами!

Сперва подражатели бейроничали, теперь вальтер-скотничествуют с важностью, которая так смешна, что я не умею даже выразить этого! Вальтер Скотт прославился под вымышленными именами, которые наконец слились в прозвании великого незнакомца, le grand inconnu. И у нас начали с этого!!! — Автор скрывает свое имя под вымышленным прозванием и просит приятелей своих объявлять великую тайну на каждой почтовой станции, а журналистам позволяет догадываться и в догадках произносить свое настоящее имя. ‹…›

«Читали ли вы „Повести Ивана Петровича Белкина“? — Прочтите: это chef-d’oeuvre, совершенство, прелесть, чудо!» Вот что говорили мне некоторые литераторы по возвращении моем в столицу. Прочел в один вечер и не нашел ни чуда, ни совершенства, ни chef-d’oeuvre, но несколько анекдотцев (из коих некоторые давно известны), рассказанных весьма приятно, языком правильным и слогом во многих местах чрезвычайно живым. Лучшая пьеса — «Выстрел». Тут есть характер в лице незнакомца. Улыбнулся я однажды только, за обедом у сапожника (в повести «Гробовщик»), где автор говорит, что из чиновников был один только будочник! Забавно! Для сердца очень мало в этих повестях, и я думаю, что ни одна чувствительная дама не выронила и полслезинки. Но всё вместе очень мило, хотя, по моему мнению, эти рассказы не определяют еще степени дарования, ибо в них нет главного — вымысла. Приятно рассказывать и писать гладко обязан, по должности, ex professo, каждый, кто имеет притязание на звание литератора, ибо это азбука в литературе. Но вымысел, цель, философия — другое дело! Основной идеи нет в «Повестях Ивана Петровича Белкина». Прочтешь точно так, как съешь конфект — и забыл! А повести Бальзака, например, хватают за сердце и приводят в движение всю мыслящую силу. Есть и у нас превосходные повести! Просим заглянуть в «Сына отечества» на сей 1831 год. В них всё: и мысль, и вымысел, и рассказ. ‹…›

 

Из журнала «Телескоп»

«Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А. П.» СПб., 1831

Любители легкого, занимательного чтения не могут в нынешнем году пожаловаться на недостаток в приятной для себя пище. Не говоря о прекрасно переведенных повестях Цшокке и произведениях лучших новых романистов, также очень хорошо нам переданных, сколько оригинальных русских повестей было напечатано во всех русских журналах, — повестей, ни в чем не уступающих иностранным! Мы говорили уже о сказках Рудого Пасичника близь Диканьки. Теперь с таким же удовольствием скажем несколько слов о «Повестях Ивана Петровича Белкина».

Они отличаются, кроме легкого живого слога, истиною и каким-то особенным бесстрастием, которое граничит иногда даже с холодностью г. Булгарина. Г. Белкин как будто не принимал ни малейшего участия в своих героях и к каждой повести приговаривает: «Кажется, так было, а впрочем, мне дела нет». — Но, подметив многое в сердце человеческом, он умеет при случае взволновать читателей, возбуждать и щекотать любопытство, не прибегая ни к каким вычурам. Читая его повести, иногда задумаешься, иногда рассмеешься, и сии движения бывают тем приятнее, что причины их всегда неожиданны, хотя и естественны; и вот в чем заключается талант автора.

Письмо об нем, помещенное в начале книжки, очень хорошо, выдержано в тоне и дышит добродушием и искренностию некоторых наших провинциальных помещиков, но чуть ли оно не лишнее. Мы не узнаем из него ничего об г. Белкине такого, что могло бы объяснить нам его взгляд на вещи и нужно было бы для читателя, начинающего читать его повести, а наружность его и образ жизни совсем не интересны.

Первое место между новыми повестями занимает «Выстрел». Мы не станем излагать ее содержание, предполагая, что все наши читатели прочли уже повести. Но вот вопрос: каким образом Сильвио, который сначала не хотел убить своего врага потому только, что сей последний равнодушно ожидал смерти, который несколько лет питался одною мыслию о мщении и при самолюбивейшем характере сносил жесточайшие оскорбления от других, который, услышав, что его враг женится и, следовательно, дорожит жизнию, «стал ходить взад и вперед по комнате, как тигр по своей клетке», и поехал с твердым намерением расплатиться с ним выстрелом в самую счастливую минуту его жизни, — каким образом Сильвио мог отважиться на новый жеребей, предоставить случаю свое сладостнейшее чувство? — Ну если б граф попал в него, что было очень легко? — Неужели в будущих угрызениях графской совести мертвый Сильвио нашел бы себе услаждение? — И за что совесть стала бы упрекать графа? — Граф дал Сильвио пощечину в ответ на его непростительную грубость; за это он стал под его ударом; наконец, в другой раз, женатый, также не уклонился от него: какое же удовлетворение можно сделать больше; и почему не воспользоваться было счастием, по собственному предложению противника? — Сильвио был очень рад, что убедил графа на этот выстрел: «Я заставил тебя выстрелить по мне, — говорил он (с. 34), — с меня довольно. Будешь меня помнить. Предаю тебя твоей совести». — Сам граф, рассказывая происшествие, как будто раскаивался в этом выстреле: «Не понимаю, что со мною было и каким образом мог он меня к тому принудить… но я выстрелил». — Не постигаем, в чем состояла важность этого выстрела. Странным также кажется, что Сильвио после таких приготовлений удовольствовался отвлеченным минутным мщением: «я видел твое смятение, твою робость». — Но между тем, кончив повесть, все думаешь о странном Сильвио и о благородном графе и беспокоишься о графине; смотришь на простреленную картину и удивляешься меткости: следовательно, цель искусства достигнута. Заметим еще, что речь отставного офицера, рассказывающего повесть, во втором отделении, с беспрестанным повторением: «ваше сиятельство», — утомительна; притом этот офицер выставлен в первом отделении как человек образованный. Также, в первом отделении, офицеры, равно как и рассказчик, столько были уверены в искусстве Сильвио, что его поступок с оскорбителем не могли приписать трусости, а разве великодушию или просто почитать его непонятным. — К чему еще эта подробность, что Сильвио не отдавал книг, взятых на прочтение? К чему описание жизни отставного офицера в деревне? — Правда, зато сильно описано равнодушие графа, жажда мщения Сильвио. — Какие верные черты (эпиграммы острее и неожиданнее; ему — любимцу счастия; и проч.)!

В «Метели» очень искусно прервано повествование о побеге дочери и другое, об известии, которое узнал несчастный жених. С каким приятным удивлением после страшного его плутанья, ожидая, что с невестою, убежавшею с вечера из дома родительского, случилось еще большее несчастие, а в отеческом доме поднялась ужасная тревога, вдруг читаем (с. 54): «Но возвратимся к добрым ненарадовским помещикам и посмотрим, что у них делается. А ничего! — Старики проснулись и вышли в гостиную. Гаврила Гаврилович в колпаке и байковой куртке, Прасковья Петровна в шлафроке на вате. Подали самовар, и Гаврила Гаврилович послал девчонку узнать от Марьи Гавриловны (дочери), каково ее здоровье и как она почивала. Девчонка воротилась, объявляя, что барышня почивала-де дурно, но что ей-де теперь легче и что она-де сей час придет в гостиную. В самом деле, дверь отворилась и Марья Гавриловна подошла здороваться с папенькой и маменькой». Что все это значит? — думает читатель, а автор очень ловко отложил объяснение до последнего почти слова в повести.

«Гробовщик» в роде Гофмановом очень забавен. Увидев во сне всех перехороненных им мертвецов, которых он накануне хотел пьяный позвать к себе на пирушку, в досаде на обиду, нанесенную у соседа немца, он ужасно встревожился. Так живо представлялись они его воображению, что он, проснувшись, был уверен в действительном свидании с ними. «Он молча ожидал, чтоб работница начала с ним разговор и объявила о последствиях ночного приключения». — Та, разумеется, тотчас вывела его из сомнения.

«— Что ты, батюшка, не с ума ли ты спятил, али хмель вчерашний у тебя не прошел! Какие были вчера похороны? Ты целый день пировал у немца, воротился пьян, завалился в постелю да спал до сего часа, как уж к обедне отблаговестили!

— Ой ли! — сказал обрадованный гробовщик.

— Вестимо так, — отвечала работница.

— Ну коли так, давай скорее чаю да позови дочерей».

Здесь особенно хорош бутошник Юрко и речь пьяного гробовщика с самим собою: «Ей-богу позову и на завтрешний же день» (с. 87). Заметим неправильности против русского быту: на таком обеде, где бутошник бывает в гостях, засмоленных бутылок не откупоривают и полушампанское не льется рекою. Немец не позовет к себе обедать только что переехавшего соседа. Работница не подаст гробовщику халата, а он возьмет его сам, если только халат будет у него. Точно так же и чай был, верно, на руках дочерей. «Живой без сапог обойдется, а мертвый без гроба не живет». Глагол «жить» очень смешон, но эта речь не может быть сказана немцем.

«Станционному смотрителю» многие отдают преимущество пред всеми прочими повестями. Точно — здесь многие черты схвачены с природы. Как хорош при втором свидании пасмурный смотритель, в молчании записывающий подорожную и начинающий рассказывать свои несчастия после пунша. Вот речь его офицеру, соблазнившему его дочь: «Ваше высокоблагородие, сделайте такую божескую милость… Ваше высокоблагородие! Что с возу упало, то пропало; отдайте мне, по крайней мере, бедную мою Дуню» (с. 121). Смотритель, вышед от своего злодея, «сжал бумажки в комок» (которые тот насильно засунул ему за рукав), «бросил их наземь, притоптал каблуком и пошел… Отошед несколько шагов, он установился, подумал… и воротился… но ассигнаций уже не было» с. 122). «Отчего он умер?» — «Спился, батюшка». Заметим неестественность. Как могла допустить Дуня, чтоб ее любовник вытолкал ее любимого отца из комнаты (с. 126), или, по крайней мере, как не постаралась она после уладить дело и утешить огорченного старика? Такое жестокосердие невозможно! — Старик хотел только жить с нею вместе и не искал того, что упало с возу. — Ну что ж! разве он не мог остаться в Петербурге? Общее рассуждение о станционных смотрителях хорошо, но нейдет к делу.

«Барышня крестьянка» рассказана забавно, но как молодой Берестов мог влюбиться со второго раза в крестьянку или, еще мудренее, в барышню, которая притворялась крестьянкою? — Как в первое свидание он не узнал этой крестьянки в барышне, хотя переряженной?

Теперь заметим некоторые неправильности или, лучше, небрежности грамматические.

«Сильвио был слишком умен и опытен, чтобы этого не заметить» (с. 9). Это галлицизм, нетерпимый русским языком (trop — pour). По-русски надо сказать: Сильвио был столько умен, что не мог не заметить, и проч.

«Вы согласитесь, что, имея право выбрать оружие, жизнь его была в моих руках». Деепричастие должно всегда относиться к тому ж предмету, как и глагол, и здесь выходит, что жизнь имела право выбрать оружие. Должно бы сказать: имея право выбрать оружие, я имел жизнь в своих руках, или употребить другой оборот.

Нельзя также сказать: «пробегая письмо, глаза его сверкали» (с. 10). Но: глаза его сверкали, как он пробегал письмо. Разве глагол «пробегая» автор относил к глазам.

«Быв приятель покойному родителю» нельзя сказать, а должно: быв приятелем, как и сам автор говорит в других местах, напр<имер>: «не будучи военным» (с. 2).

«Офицеры, каждый занятый своими письмами, ничего не заметили» (с. 10). — Едва ли можно?

«Минской хлопнул ему двери под нос» (с. 123). Галлицизм.

«По соседству деревни» (вместо: по соседству с деревнею); «память одного» (с. 103) (вместо: память об одном); «управление села» (вместо: управление селом); «недостаток смелости» (вместо: недостатка в смелости); «и прибавил долготы дней» (с. 22) (вместо: долготы ко дням); нельзя также сказать: «как воспоминание вас» (с. 67) (а «об вас»).

«Он советовал нам отнестись к одному почтенному мужу, бывшему другом Ивану Петровичу» с. VI). Здесь нехорошо, хотя и правильно, собрание дательных: «мужу», «Ивану»; а лучше б: бывшему другом Ивана Петровича.

Иногда встречается по нескольку творительных, из которых одно управляет другим.

Наконец, остается нам сказать об эпиграфах. Они большею частию неудачны, напр<имер>, к «Выстрелу»: «Стрелялись мы. Баратынский».

 

Н. Полевой

«Повести покойного Ивана Петровича Белкина», изданные А. П

СПб. 1831 г., в т<ипографии> Плюшара, in 12, XVII и 187 стр

Вот также пять маленьких сказочек, которые напечатал г-н А. П., почитая их занимательными, вероятно, не для детей, а для взрослых.

Помнится, в «Северной пчеле» было сказано несколько слов о забавном подражании наших литераторов нынешней моде французской и английской. Во Франции и Англии выдают ныне книги наполовину без подписи имен или с подложными именами сочинителей. И у нас стали делать то же: являются беспрестанно анонимы и псевдонимы. Но что у англичан и французов происходит от избытка силы, то у нас пустое обезьянство. Многие сочинители наши могут подписывать и не подписывать имена свои и все-таки останутся anonymes dans les deux cas (по выражению А. де Виньи). Этот И. П. Белкин, этот издатель сочинений его, который подписывается буквами А. П. и о котором в объявлении книгопродавцев говорят как о славном нашем поэте, походят ли они на дитя, закрывшее лицо руками и думающее, что его не увидят?

Впрочем, буквы А. П. были необходимы в другом отношении: без этого никто и не заметил бы «Повестей Белкина». Теперь, по крайней мере, их прочитали.

Кажется, сочинителю хотелось испытать: можно ли увлечь внимание читателя рассказами, в которых не было бы никаких фигурных украшении ни в подробностях рассказа, ни в слоге и никакого романизма в содержании (принимаем здесь слово романизм как умоизвитие, в чем, по уверению наших риторов, заключается сущность романа).

Дарования В. Ирвинга в наше время, кажется, решили уже этот вопрос. Но знал ли г-н Белкин, что это верх силы дарования огромного? Эта мнимая простота показывает Геркулеса, без всякого усилия, шутя ломающего огромные деревья.

Возьмите какую-нибудь В. Ирвингову повесть. Педант, школьный учитель, влюбился в девушку; любовник красавицы пугает педанта мертвецами и заставляет бежать. Англичанин, съехавшись в дороге с молодою венециянкою, спасает ее от разбойников. Вот содержание двух повестей. Что может быть этого проще? В рассказе той и другой повести нет ни риторических фигур, ни нечаянностей, ни блесток. Но в этом-то отсутствии шумихи содержания и слога заключается высокое искусство. Всего более показал сию степень, если можно так сказать, безыскусственного искусства В. Ирвинг в тех рассказах, где вовсе нет у него никакой завязки. Читайте его «Растерзанное сердце», свидание с В. Скоттом, воронов и ворон — неподражаемо! И. П. Белкину явно хотелось попасть в колею В. Ирвинга. Но как «Евгений Онегин» далек от «Дон Жуана», так «Повести Белкина» далеки от созданий В. Ирвинга.

Лучшею из всех «Повестей Белкина» нам показалась «Станционный смотритель». В ней есть несколько мест, показывающих знание человеческого сердца. Забавна и шутка, названная «Гробовщик». Зато в повестях «Выстрел», «Метель» и «Барышня-крестьянка» нет даже никакой вероятности, ни поэтической, ни романтической. Это фарсы, затянутые в корсете простоты без всякого милосердия.

 

«Стихотворения Александра Пушкина». Третья часть

Сказав, что мелкие стихотворения Пушкина в настоящее время не возбуждают восторга, как бывало то прежде, мы, кажется, повторим известное всякому наблюдателю словесности русской. Еще более: стихотворения сии ныне встречает холодность, и слава богу, когда дело оканчивается одним равнодушием! Так нет! в публике нашей заметна еще какая-то неприязнь к ним, какое-то желание унижать произведения поэта, прежде столь любимого, недавнего идола всей русской молодежи и лучшего гостя русских журналов. Событие неоспоримо; надобно исследовать причины оного, и это-то хотим мы исполнить по случаю издания третьей части «Стихотворений» Пушкина.

Что бы могло породить такую холодность и неприязнь к прежнему любимцу и полубогу? Какое сближение звезд, какие колдования, какие сглазы отвели от Пушкина сердце этой ветреницы публики? Благодаря всегдашним неудачам астрологии и магии мы не ищем ныне в их областях разгадки явлений непостижимых, так же как не станем наводить зеркала критики на тусклый месяц общественного мнения, когда видим, что его задернуло какое-то мимолетное облачко. Не в переменившемся общественном мнении надобно искать причин холодности к Пушкину, а в самом поэте. Излишество холодности, доходящее до неприязни, понятно для всякого, кому известно, что самым неумолимым врагом бывает прежний друг, самым ужасным существом — прежняя властительница души и сердца и самым злым насмешником — человек, прежде не знавший границ своему удивлению. Зачем вы обманули их доверчивость? Зачем разрушили связь, казалось, завязанную самим Провидением? Зачем, наконец, обличили их мнимую близорукость, несметливость, непредусмотрительность? Тут негодуют и за издержанные чувствования, и за разрушенное очарование, и за оскорбленное самолюбие.

Но если переменилось мнение публики, то сама она осталась прежнею, или, скажем вместе с верующими вечному закону улучшения, она стала совершеннее опытностью, сведениями и новыми сподвижниками на чистом поле просвещения, более способными судить о том, что принадлежит им собственно, ибо принадлежит их времени. Если надобно дорожить мнением публики о делах общественных, то еще более мнением молодого поколения публики. А дорожить мнением общественным должно потому, что оно всегда бывает сообразно требованиям времени, ибо и время, и требования проявляются только обществом. Иначе проповедуйте дубам и березам и окружным жителям их, добрым медведям и скромным воронам, которые все еще живут в Адамовом времени.

Публика выражает своею холодностью к Пушкину только то, что он уже не сообразен с ее требованиями. Она никогда не говорит как и почему; она представляет вам событие; рассматривайте и догадывайтесь сами. Посмотрим и постараемся угадать, что на уме у нее.

И гармонические напевы, и легкость, прелесть стихосложения, и обычная сила в борьбе с упрямым нашим языком не изменились в бывшем любимце нашей публики. Это доказал он недавними большими стихотворениями своими: 8-ю главою «Онегина», «Моцартом и Сальери», «Пиром во время чумы». Но мы говорим о его произведениях лирических. Находя и в них все исчисленные нами качества наружные, мы видим, однако ж, большую перемену внутреннюю в самом поэте. В ней заключается и причина размолвки его с публикою. Объяснить это не трудно, если обратимся к сущности лирической поэзии.

Не входя в метафизические исследования, можно сказать утвердительно, что лирическая поэзия есть удел немногих сильных и мгновенно воспламеняемых душ. Поэт эпический и драматический может и должен носить долго в себе идею, прежде нежели он выразит ее; он должен быть постоянен в самом труде и притом одушевляться, сосредоточиваться всею силою воображения своего в своей идее. Напротив, поэт лирический живет вдохновением мимолетным, мгновенным. Голова его горит и сердце бьется часы, а не годы. Но при этом внезапном одушевлении он должен иметь богатый запас постоянной силы, должен неизменно иметь всегда одинакое одушевление. Мир внешний и внутренний в его власти, но власть сия повинуется законам непременным. Дико и непонятно было бы видеть Пиндара, воспевающего ручейки и цветочки, Тибулла, разящего эпиграммою порок. Горация, проповедующего умеренность, Ювенала, льстящего знатности и богатству. У каждого из сих поэтов было свое вдохновение, свой образ воззрения, свой восторг. Это-то постоянство в их одушевлении и любим мы, ибо только при нем и остаются они истинными поэтами. Принужденная, напудренная, нарумяненная муза лучших французских поэтов XVII и XVIII столетий наказана невниманием и почти презрением потомства именно за то, что она никогда не была верною представительницею отзывов души.

Теперь спросим у самих себя: того ли Пушкина видим мы в третьей части его «Стихотворений», того ли поэта, которого полюбила публика наша и которым восхищалась она, читая первые две части стихов его? Повторяем, что в наружной отделке он тот же: сладкозвучен, пленителен, игрив; но это не творец «Послания к Ч-ву», «Андрея Шенье», «Наполеона», «К морю», и проч. и проч. Направление его, взгляд его, самое одушевление совершенно изменились. Это не прежний задумчивый и грозный, сильный и пламенный выразитель дум и мечтаний своих ровесников — это нарядный, блестящий и умный светский человек, обладающий необыкновенным даром стихотворения. Взгляд на некоторые новые пьесы его убедит нас в том.

Долго ль мне в тоске голодной Пост невольный соблюдать И телятиной холодной Трюфли Яра поминать? То ли дело быть на месте, По Мясницкой разъезжать, О деревне, о невесте На досуге помышлять! То ли дело рюмка рома, Ночью сон, поутру чай; То ли дело, братцы, дома? Ну, пошел же, погоняй!..

Какая холодная, бессердечная ирония! Читая это, думаешь, что перед глазами стихи А. Е. Измайлова. Таково же стихотворение «Калмычка».

Пример в другом роде:

Благословляю новоселье, Куда домашний свой кумир Ты перенес, а с ним веселье, Свободный труд и сладкий мир. Ты счастлив: ты свой домик малый, Обычай мудрости храня, От злых забот и лени вялой Застраховал, как от огня.

Право, я не вижу тут ничего, кроме слов. Не сказав, чем застраховал неведомый мудрец домик свой, поэт лишил значения всю пьесу. Послание в 3-й части одно — «К вельможе». Это сочинение, вероятно, из тех, которые всего более повредили прежней славе поэта. Помещено и несколько подражаний древним, этих несчастных аномалий, столь ярко противоречивших самородному дарованию покойного Дельвига. Кто не улыбнется, например, прочитав следующее произведение Пушкина:

На перевод Илиады

Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи;

Старца великого тень чую смущенной душой.

И забавно, и досадно читать подобные ничтожности! Найдем ли мы хоть одно стихотворение Пушкина в первых двух частях, подобное этим, выписанным нами? Решительно нет. А ныне их встречается так много…

Впрочем, к утешению своему замечаем, что не все новейшие стихотворения его таковы. Священный огонь поэзии еще горит в душе поэта. Мелкие стихотворения, писанные им за Кавказом, и еще некоторые другие напоминают прежнего Пушкина. Особенно прекрасны «Делибаш», «Зима», «Поэту», «Ответ анониму», «Бесы», «Мадонна». Советуем обратить внимание на «Сказку о царе Салтане», где поэт подражал русской сказке. Об этом стихотворении мы скажем только то, что оно ниже своего образца и столько же походит на русскую сказку, сколько прежний Пушкин на нынешнего. Нам кажется, что самый род стихов, употребленный поэтом, избран неудачно. Такими стихами уже была написана сказка Н. А. Львова «Добрыня». Но размер сей нейдет к русской сказке: он, подобно размерам, избранным Радищевым в его «Бове» и Карамзиным в «Илье Муромце», не ладит с духом русских сказок. Для них надобно было бы обратиться к стихотворениям Кирши Данилова и у него поискать приличного размера.

Вот мысли, внушенные нам третьего частью «Стихотворений» Пушкина. Мы показали, отчего происходит холодность публики к новым его мелким сочинениям; прибавим, что даже отличные из сих последних не находят отзыва в душах и часто вовсе не нравятся. Этому причиной произвольный разрыв поэта с публикой; а после разрыва прежние друзья редко замечают хорошее один в другом и еще реже отдают оному справедливость.

 

Н. И. Надеждин

Летописи отечественной литературы

Последняя глава «Евгения Онегина». Сочинение александра пушкина

Стихотворения Александра Пушкина. Третья часть

Стихотворения Виктора Теплякова

Уже текущий год, говоря народною русскою речью, переломился — и вот весь поэтический его приход, который можно отложить в сохранную казну воспоминания! Чудное дело! Неужели скудость поэтической производительности, оплаканная нами при обозрении истекшего года, должна оставаться неотъемлемым уделом нашей бедной словесности? Неужели сладкие надежды, коими украшали мы будущность, суть обманчивые призраки? И немногие страницы нашей слишком тощей библиографии должны ли наполняться одними жалкими, печальными иеремиадами?

К сожалению, по крайней мере на сей раз, жестокий опыт подтверждает, кажется, сии зловещие предчувствия. Из трех книжек, составляющих единственный поэтический плод целых шести месяцев литературной нашей жизни, только одна последняя может собственно назваться новостью. Две первые принадлежат поэту давно известному и заключают в себе стихотворения, также большею частию известные или вполне, или в отрывках. Но не одна количественная, численная так сказать, скудость новых поэтических произведений ужасает нас в итоге истекшего полугода. В самом внутреннем их достоинстве обнаруживается крайняя бедность поэтической жизни, нерадостная для патриотов русской словесности.

Было время, когда каждый стих Пушкина считался драгоценным приобретением, новым перлом нашей литературы. Какой общий, почти единодушный восторг приветствовал первые свежие плоды его счастливого таланта! Какие громозвучные рукоплескания встретили «Евгения Онегина» в колыбели! Можно было по всей справедливости применить к юному поэту горделивое изречение Цезаря: пришел, увидел, победил! Все преклонились пред ним до земли; все единогласно поднесли ему венец поэтического бессмертия. Усумниться в преждевременном апофеозе героя считалось литературным святотатством; и несколько последних лет в историй нашей словесности по всем правам можно назвать эпохою Пушкина. Не будем оскорблять минувшее бесполезными истязаниями: что было, то было! Скажем более: имя Пушкина и без прихотливого каприза моды, коей был он любимым временщиком, имело бы все права на почетное место в нашей литературе: энтузиазм, им возбуждаемый, не был совершенно незаслуженный! Но теперь — какая удивительная перемена! Произведения Пушкина являются и проходят почти неприметно. Блистательная жизнь «Евгения Онегина», коего каждая глава, бывало, считалась эпохой, оканчивается почти насильственно, перескоком чрез целую главу, и это не производит никакого движения, не возбуждает никакого участия. Третья часть стихотворений Пушкина, обогащенная обширною сказкою в новом роде, которого гений его еще не испытывал, скромно, почти инкогнито, прокрадывается в газетных объявлениях, наряду с мелкою рухлядью цехового рифмоплетного рукоделья; и (о верх унижения!) между журнальными насекомыми «Северная пчела», ползавшаяся некогда пред любимым поэтом, чтобы поживиться от него хотя росинкой сладкого меду, теперь осмеливается жужжать ему в приветствие, что в последних стихотворениях своих — Пушкин отжил!!!.. Sic transit gloria mundi!..

Что ж значит сия перемена?.. Приписать ли это внезапное охлаждение той же ветротленной прихотливости моды, которая прежде баловала так поэта, или видеть в нем добросовестное раскаяние вразумившегося беспристрастия?.. Вопрос сей должно решить внимательным рассмотрением последних произведений Пушкина.

Начнем с последней главы «Онегина». Признаемся откровенно, сия последняя глава показалась нам ничем не хуже первых. Та же прихотливая резвость вольного воображения, порхающего легкокрылым мотыльком по узорчатому, но бесплодному полю светской бездушной жизни; та же яркая пестрота красок и цветов, мелькающих подвижною калейдоскопическою мозаикой; то же беглое, но цепкое остроумие, везде оставляющее следы легкого юмористического угрызения; та же чистота и гладкость стиха, всюду льющегося тонкой хрустальной струею. Одним словом, мы нашли здесь продолжение той же пародии на жизнь, ветреной и легкомысленной, но вместе затейливой и остроумной, коей мы любовались от души в первых главах «Евгения». Посему, читая ее, мы не испытали никакого разочарования, не подверглись никакому неприятному впечатлению; и если иногда приходило нам в голову, что поэту, создавшему «Бориса Годунова», время б быть постепеннее, то мы оправдывали его необходимостью: надобно ж было кончить, что начато!.. Но, отдавая искренний отчет в собственных наших чувствованиях, мы не думаем, чтоб их разделяло с нами общее мнение. Большинство публики в минуты первого упоения, обмороченное вероломными кликами шарлатанов, спекулировавших на общий энтузиазм к Пушкину, видело в «Онегине» какое-то необыкновенное чудо, долженствовавшее разродиться неслыханными последствиями. Оно думало читать в нем полную историю современного человечества, оправленную в роскошные поэтические рамы, ожидало найти в нем русского «Чайлд-Гарольда». И могло ли устоять долго это добродушное ослепление, когда откровенная искренность поэта сама его разрушала беспрестанно? Каждая новая глава «Онегина» яснее и яснее обнаруживала непритязательность Пушкина на исполинский замысел, ему приписываемый. С каждою новою строкою становилось очевиднее, что произведение сие было не что иное, как вольный плод досугов фантазии, поэтический альбом живых впечатлений таланта, играющего своим богатством. Напрасно самое пристрастное доброжелательство усиливалось отыскать в нем черты высшего эстетического значения. Его воздушная легкость ускользала от всех покушений приязненной критики, домогавшейся узаконить его в ранге художественного произведения, имеющего известные права и подчиненного известным условиям. «Евгений Онегин» не был и не назначался быть в самом деле романом, хотя имя сие, под которым он явился первоначально, осталось навсегда в его заглавии.

С самых первых глав можно было видеть, что он не имеет притязаний ни на единство содержания, ни на стройность изложения; что он освобождает себя от всех искусственных условий, коих критика вправе требовать от настоящего романа. В так называемом романе Пушкина, от начала до конца, мелькают, говоря его же словами:

Ни с чем не связанные сны, Угрозы, толки, предсказанья, Иль длинной сказки вздор живой, Иль письма девы молодой. И постепенно в усыпленье И чувств и дум впадает он, А перед ним воображенье Свой пестрый мечет фараон.

Самое явление его, неопределенно-периодическими выходками, с беспрестанными пропусками и скачками, показывает, что поэт не имел при нем ни цели, ни плана, а действовал по свободному внушению играющей фантазии. Смело можно было угадывать, что при первой главе «Онегина» Пушкин и не думал, как он кончится; и вот собственное его признание в последней главе:

Промчалось много, много дней С тех пор, как юная Татьяна И с ней Онегин в смутном сне Явилися впервые мне — И даль свободного романа Я сквозь магический кристалл Еще не ясно различал.

Но сие признание сделано уже слишком поздно. Оно не спасло откровенного поэта от мести тех, кои, думая видеть в мыльных пузырьках, пускаемых его затейливым воображением, роскошные огни высокой поэтической фантасмагории, наконец должны были признать себя жалко обманувшимися. Раздраженная толпа вымещает теперь свое прежнее чрезмерное ослепление несправедливой холодностью. Последняя глава «Онегина» наказывается незаслуженным пренебрежением, оттого что первым удалось возбудить восторг не совсем заслуженный. Сам поэт, без сомнения, это предчувствовал, ибо последнее прощание его с читателями, коим он заключает сию последнюю главу, растворено юмористическою едкостью, изобличающею тайное недовольство самим собой и представляющею разительную противуположность с тем разгульным одушевлением веселого самодовольствия, коим проникнуты первые главы «Онегина»:

Кто б ни был ты, о мой читатель, Друг, недруг, я хочу с тобой Расстаться нынче как приятель. Прости. Чего бы ты со мной Здесь ни искал в строфах небрежных: Воспоминаний ли мятежных, Отдохновенья ль от трудов, Живых картин, иль острых слов, Иль грамматических ошибок, Дай Бог, чтоб в этой книжке ты Для развлеченья, для мечты, Для сердца, для журнальных сшибок Хотя крупицу мог найти. За сим расстанемся, прости.

Не знаем, как принято сие обращение другими: что ж касается до нас, то мы извлекли из него поучительное заключение, к чести поэта, но — не в добрую примету для нашей словесности. Явно, что Пушкин с благородным самоотвержением сознал наконец тщету и ничтожность поэтического суесловия, коим, увлекая других, не мог, конечно, и сам не увлекаться. Его созревший ум проник глубже и постиг вернее тайну поэзии: он увидел, что для гения — повторим давно сказанную остроту — не довольно создать Евгения… Но лучше ли от того нашей словесности?.. При ее крайнем убожестве, блестящая игрушка, подобная «Онегину», все, по крайней мере, наполняла собой ужасную ее пустоту. Видеть эту игрушку разбитою руками, ее устроившими, и не иметь, чем заменить ее, — еще грустнее, еще безотраднее.

Третья часть стихотворений Пушкина оставалась единственною опорою, к коей мы хотели приковать наши зыблющиеся надежды. Признаемся искренно, что в «Борисе Годунове» мы думали видеть рассвет нового периода художнической жизни поэта, от которого ожидали многого для нашей поэзии; и потому с жаром ухватились за собрание новых, последних его произведений, дабы найти в них приятное оправдание нашим мечтаниям. И, к сожалению, с тою же искренностию должны мы теперь сознаться, что мечтания сии оказались несбывшимися. Скажем наперед наш образ мыслей, который для иных может показаться странным: стихотворения мелкие мы считаем самыми важными документами для изучения постепенного образования художнической жизни поэта. В произведениях первой величины, бывающих обыкновенно плодом долговременного напряжения всех сил поэта, гений является, так сказать, в параде, затянутый во все формы искусственного приличия, какие только для него возможны; но мелкие стихотворения, вырывающиеся небрежно из души, в минуты поэтического наития, трепещут свободною, безыскусственною, неподдельною жизнию минуты, их породившей. Следовательно, в них собственно должно изучать внутреннюю историю поэта. Это особенно имеет силу в отношении к Пушкину, коего все произведения сколько-нибудь пообширнее (силы ль у него недоставало иль терпения, не беремся здесь решать) никогда вполне не удавались. Кто хочет вызвать истинную глубину его таланта, тот должен вслушаться в его могучую беседу с морем или в вещую думу о Наполеоне. Посему-то, повторяем, мы особенно надеялись на Третью часть его стихотворений. Сия Третья часть содержит в себе произведения трех последних лет, с 1829 по 1831 год; и, признаемся, сии три года показались нам печальной лествицей ощутительного упадания поэта. Не то чтобы дарование Пушкина дряхлело и истощалось в силах: напротив, оно напрягается иногда до исполинского, заоблачного величия, как, н<а>п<ример,> в поэтической думе о Казбеке, принадлежащей 1829 году:

Высоко, над семьею гор, Казбек, твой царственный шатер Сияет вечными лучами. Твой монастырь за облаками, Как в небе реющий ковчег, Парит, чуть видный, над горами. Далекий, вожделенный брег! Туда б, сказав прости ущелью, Подняться в вольной вышине! Туда б, в заоблачную келью, В соседство Бога скрыться мне!..

Но, не оскудевая в силах, талант Пушкина ощутительно слабеет в силе, теряет живость и энергию, выдыхается. Его блестящее воображение еще не увяло, но осыпается цветами, лишающимися постепенно более и более своей прежней благовонной свежести. Напрасно привычным ухом вслушиваешься в знакомую мелодию его звуков: они не отзываются уже тою неподдельно-естественною, неистощимо-живою, безбоязненно-самоуверенною свободою, которая в прежних стихотворениях его увлекала за собой непреодолимым очарованием. Как будто резвые крылья, носившие прежде вольную фантазию поэта, опали; как будто тайный враждебный демон затянул и осадил рьяного коня его. И на что лучше свидетельства самого поэта? Послушаем собственного его признания, которое находится в той же Третьей части. Поэт обращается к цыганам, коих поэтическая жизнь вдохнула ему одно из прекраснейших его стихотворений.

Над лесистыми брегами, В час вечерней тишины, Шум и песни под шатрами, И огни разложены. Здравствуй, счастливое племя! Узнаю твои костры; Я бы сам в иное время Провожал сии шатры. Завтра с первыми лучами Ваш исчезнет вольный след, Вы уйдете — но за вами Не пойдет уж ваш поэт!

И действительно, в последних стихотворениях Пушкина то иное блаженное время, в которое вольная его фантазия кочевала самобытно в широком поле свободного вдохновения, едва мелькает в догорающих воспоминаниях. Сия потеря силы тем прискорбнее, что не сопровождается совершенною потерею сил в поэте. Талант его сохраняет еще свою деятельность и пытается всячески воспроизвесть себя. Он ощупывает все лады поэтического одушевления, дабы найти тон для нового периода своей художнической жизни: то подпираясь силой мысли, как в «Пире во время чумы» (с. 62–77), в «Моцарте и Сальери» (с. 89–99); то согреваясь огнем патриотического энтузиазма, как в лирическом воззвании к «Клеветникам России» (с. 119–122) или в праздновании «Бородинской годовщины» (с. 125–129). Но над ним сбываются вполне поэтические приметы, заключающие как бы нарочно сию Третью часть стихотворений, третий том жизни Пушкина. История его прошедших мечтаний и настоящего разочарования слишком выразительно обрисовывается сими двумя куплетами:

Я ехал к вам: живые сны За мной вились толпой игривой, И месяц с правой стороны Сопровождал мой бег ретивый. Я ехал прочь: иные сны… Душе влюбленной грустно было, И месяц с левой стороны Сопровождал меня уныло.

Наконец, по естественному ли закону кругообращения человеческой деятельности или по обдуманному расчету, основанному на воспоминании о прежних успехах, Пушкин возвратился опять на точку, с коей начал свое поприще, ухватился за струну, прозвучавшую впервые его славу. Он обратился к русской народной старине, в коей волшебной, прозрачной мгле разыгрались первые мечты его поэтической юности. Это новое покушение обратило на себя все наше внимание. Мы надеялись увидеть здесь первый шаг к тому обратному разрешению зрелого мужества в первобытную детскую простоту, к тому второму, искушенному, мудрому младенчеству, которое, по законам бытия, составляет последнюю ступень созрения жизни. Но, к прискорбию, мы нашли одно принужденное усилие, tour de force могущественного, но безжизненного искусства. С одной стороны, нельзя согласиться, что сия новая попытка Пушкина об наруживает теснейшее знакомство с наружными формами старинной русской народности, но смысл и дух ее остается все еще тайною, не разгаданною поэтом. Отсюда все произведение носит на себе печать механической подделки под старину, а не — живой поэтической ее картины. Несмотря на искусный подбор слов и выражений в тоне русских народных сказок, в нем изобличаются беспрестанно следы новой работы. Гомерические повторения одних и тех же речей — кои в оригинальных преданиях старины пленяют своею естественною, младенческою наивностью — производят скуку, когда виден в них смысл подделывающегося искусства. Какое различие между «Русланом и Людмилой» и «Сказкою о царе Салтане»! Там, конечно, меньше истины, меньше верности и сходства с русской стариной в наружных формах, зато какой огонь, какое одушевление! Невольно забываешь все археологические притязания, чтобы любоваться прелестями свежей, роскошной поэзии. Здесь, напротив, одна сухая, мертвая работа — старинная пыль, из которой, с особенным попечением, выведены искусные узоры!.. Таким образом, в Третьей части стихотворений Пушкина мы увидели ряд неудачных попыток таланта, разочарованного в юношеских своих мечтах и не умеющего найти опоры для своих зрелых помыслов и вдохновений.

Какое ж общее заключение должно вывесть отсюда?.. Мы уже имели случай высказать, что доверенность наша к неистощенной полноте юной русской жизни, только что слегка завивающейся надеждами, предохраняет нас от совершенного отчаяния в деле поэзии, обнаруживаемого так громогласно современною французскою критикою. И там подобное отчаяние есть грех против человеческой природы, коей творческая сила составляет наследственное, неотъемлемое достоинство: у нас оно было бы двойным преступлением. Франция уже пресытилась жизнию и напряженными чрез меру усилиями истощила пред собой всю перспективу будущности, заключившейся в горизонте обыкновенной предусмотрительности. Но мы еще только что начинаем жить: будущее наше еще не почато. Должно, однако, предполагать, что подобные черные мысли находят доступ и к нам: по крайней мере видно, что их боятся и берут против них меры. Так «Стихотворения» Теплякова, поэта нового, не покровительствуемого ни шумом наемной молвы, ни титлами благоприобретенного авторитета, являются в свет под оборонительной эгидой предисловия, которое заключает в себе нормальную апологию поэзии. Признаемся, нам приятно было встретить в этом предисловии ту же светлую, живую, несокрушимую веру в бессмертие поэзии, которое сами исповедуем. Сочинитель его с благородным негодованием восстает против тех, кои, твердя об исполинских шагах современного просвещения, ограничивают все его достоинство и весь отличительный характер стремлением к физическому благосостоянию: для него, как и для нас, поэзия есть лучший цвет человеческой жизни, венчающий ее полное развитие. Точно так же согласно с нами в настоящем бесплодии нашей поэтической производительности видит он не безнадежное истощение пресытившейся, одряхлевшей жизни, но младенчество, богатое девственною будущностию. ‹…› Новый поэт может продолжить для нас эпоху Пушкина, может наполнить более или менее яркими, искусственными блестками ужасную пустоту нашей словесности; но — не осеменит ее для новой, самобытной, самопроизводительной жизни!

Итак, вот что остается в итоге наших исследований. Поэзия наша решительно не двигается вперед, но, обращаясь в одном и том же круге, только что повторяет сама себя в более и более тускнеющих отражениях. Это, однако, не значит, чтобы внутренняя полнота жизни истощилась в недрах нашего отечества: она еще и не раскрывалась сама из себя. Доселе на всех поэтических наших усилиях господствовало вдохновение несамобытное, чужое, экзотическое: лучшие, блистательнейшие цветы нашей поэзии вырощены в оранжерейной атмосфере подражания. Мы еще не имели своей, русской, народной поэзии. У Пушкина были притязания на имя русского народного поэта, и он долго считался таковым; но его народность ограничивалась тесным кругом наших гостиных, где русская богатая природа вылощена подражательностью до совершенного безличия и бездушия. Отсюда непрочность его успехов и славы. Но ничто не изобличает так ярко чужеземного, не русского вдохновения, господствующего в современной нашей поэзии, как стихотворения г. Теплякова. Поэт сам не хотел скрывать того. Каждое из его стихотворений носит, можно сказать, на лбу печать своего чужеземного происхождения: каждое начинается иностранным эпиграфом, заключающим в себе его главную тему. Обстоятельство, по-видимому, случайное, но имеющее глубокий смысл, подающее повод к важным преображениям! Значит, у поэта не доставало собственных оригинальных мотивов поэтического вдохновения, когда каждый его аккорд имел нужду в заимственном, чужеземном тексте. Что же должно заключить отсюда? То, что поэзии нашей не дождаться обновления, пока русский дух не обратится внутрь себя, не отыщет в самом себе источника новой, самобытной жизни!.. Но как приняться, как начать это великое дело?.. Европейские литературы возвращают теперь свою народность, обращаясь к своей старине. У нас это возможно ли? Таково ли наше прошедшее, чтобы восстановлением его можно было осеменить нашу будущность?.. Сей важный вопрос мы предоставляем себе разрешить впоследствии, когда дойдет очередь до тех произведений нашей словесности, кои под именем романов стремятся собственно и исключительно к поэтическому воссозданию старины русской.

 

«Борис Годунов». Сочинение Александра Пушкина. СПБ. 1831 г. in 8. 142 стр

Фрагмент

‹…› Как мог Пушкин не понять поэзии той идеи, что история не смеет утвердительно назвать Бориса цареубийцею? Что недостоверно для истории, то достоверно для поэзии. И что мог извлечь Пушкин, изобразя в драме своей тяжкую судьбу человека, который не имеет ни сил, ни средств свергнуть с себя обвинение перед людьми и перед потомством! Клевета безвестная, глухо повторяемая народом, тлеет в душах аристократов, когда имя Самозванца отдается изредка в слухе Бориса (он знал об этом за пять лет явного похода Лжедимитрия). Над головою его умножаются бедствия; аристократия действует — легкий слух превращается в явный говор — Борис губит Романовых, преследует Шуйских — политика Польши обращается на Россию — и что казалось мечтою, делается всесокрушающею действительностью. Какое великое развитие тайн судьбы, какое обширное раздолье для раскрытия характеров, для изображения России, Польши, Бориса, Самозванца, аристократии, народа!

Все это утратил Пушкин, взяв идею Карамзина. Остроумно заметил критик «Европейца», что содержание драмы Пушкина составляет очищение преступления, наложенного на совесть Бориса убийством царственного игрока. Следовательно, вся драма Пушкина есть только исполнение приговора, уже подписанного Судьбою? Критик «Европейца» обращает это в особенную похвалу Пушкину. Мы поговорим далее, можно ли было на сей идее основать трагедию. Теперь посмотрим, как развил карамзинскую идею Пушкин.

Заметьте сначала, в какую нерешительность поставила она нашего поэта. Он создает драму — все видят это, и сам он знает, но он не смеет назвать ее драмою и говорит просто: «Борис Годунов». Это похоже на детскую игру — ребенок закрывает лицо руками и думает, что он спрятался. Пушкин и не делит драмы своей на действия: двадцать два сплошные явления заключают в себе события с февраля 1598-го до июня 1605-го года, в течение семи с лишком лет, начинаясь избранием Бориса на царство, заканчиваясь смертию сына Борисова и провозглашением царя Димитрия: новая странность; но в сторону мелочи — будем смотреть на что-нибудь поважнее.

Драма начинается разговором бояр Шуйского и Воротынского. Шуйский открывает своему собеседнику, что Борис был убийцею Димитрия-царевича, и подсмеивается над упорством Бориса принять венец царский. — Объявление на Красной площади: еще раз собраться народу и снова идти отговаривать Бориса. — В третьей сцене является Борис, уже принявший престол, и клянется право править Россиею.

Промежуток — пяти лет. — Вводная сцена: Инок-летописец и Отрепьев, служка его, будущий Самозванец, еще робкий, еще не дерзающий на умысел, беседуют в келье Чудова монастыря. Сны, вещающие грядущее, тревожат юного служку. Инок подробно рассказывает ему повесть о убиении царевича, которой Отрепьев не знал до тех пор! Инок смело называет Годунова убийцею. ‹…›

Эпилог. Гонцы Самозванца являются в Москве, на лобном месте, уговаривают и возмущают народ. Толпы буйствуют, стремятся низвергнуть оратора. — Последняя сцена: Феодор, сестра и мать его в заключении; бояре идут к ним; слышны шум и вопль; бояре выходят и объявляют народу, что Феодор и мать его отравили себя ядом.

Если рассматривать сцены каждую отдельно, то большая часть из них прекрасны — некоторые особливо отделаны полно, мастерски. Таковы: инок Пимен и Самозванец; монахи на литовской границе; речь Патриарха в совете: Марина и Самозванец ночью в саду; битва под Новгородом Северским; Юродивый и обе сцены эпилога. Зато другие слабы, ничтожны; самая первая; также сцена, где Борис избирается на царство; та, где он потом грустит; сюда же отнесем пир у Шуйского и приход Шуйского к Борису после того; всего неестественнее сцена кончины Борисовой. Но такой отдельный разбор сцен будет всегда неопределителен и ни к чему не поведет. Притом, что одному нравится, то не нравится другому. Для примера, скажем, что мы видали многих, которые в восторге от сцены Курбского при переходе через границу, нам кажется, напротив, что это слишком натянуто, изысканно и не в духе времени. Другие осуждают сцену отречения, где Маржерет и Розен говорят по-французски и по-немецки; нам кажется, что ничего не может быть выразительнее и естественнее этой сцены. Не будем входить и в мелкую критику выражений. Все это, разбор явлений и слов, должно следовать за разбором основной идеи и развития, и когда сии две части неудовлетворительны, то красота подробностей плохая помога поэту; при удовлетворительности их мы готовы простить их частные ошибки и погрешности.

Не общее ли мнение всех есть то, что, когда вы прочитаете драму Пушкина, у вас остается в памяти множество чего-то хорошего, прекрасного, им несвязанного, в отрывках, так, что ни в чем не можете вы дать себе полного отчета? Вот голос простого чувства всякого читателя. Входя критически в подробности, соображая целое и части, идею и исполнение, историю и драму, вы уверитесь, что все это совершенно справедливо и происходит:

1-е. От бедности идеи, которая не позволила поэту развить ни характеров, ни подробностей, когда драма живет только ими.

2-е. От несправедливого понятия об исторической или вообще романтической драме. Судя по драме Пушкина, все отличие ее от классической драмы состоит в бессвязной пестроте явлений и прыжках от одного предмета к другому. Но это неверно: романтическая драма имеет свои строгие правила и свой порядок действий, который, как замечает Девиньи, может быть, еще тяжелее классического. Мнимая легкость романтизма есть свобода, данная с условием — выкупить ее большею отчетливостью.

Мы уже говорили о том, как много потерял Пушкин, оставив самую поэтическую сторону жизни Годунова — неопределенность обвинения в смерти царевича. Забыв при этом истинную причину его падения и успехов Самозванца — буйную русскую аристократию, забыв и политические отношения Польши к России, — он, естественно, должен был потеряться в плане и развитии его. Если с первого явления нам сказали тайну Бориса, что сделалась вся драма Пушкина? Это «Le dernier jour d’un condamne» («Последний день приговоренного к смерти»)! Вместо того, чтобы из жребия Годунова извлечь ужасную борьбу человека с судьбою, — мы видим только приготовления его к казни и слышим только стон умирающего преступника.

 

Н. И. Надеждин (?)

«Новоселье», Часть вторая

Фрагмент

‹…› «Анджело», повесть в стихах Ал. Пушкина в трех частях. Пиэса сия заслуживает полное внимание критики, хотя едва ли воспользуется таковым же от публики. Заметим предварительно, что эта горсть людей, у нас читающих и, следовательно, читающих Пушкина, так еще малочисленна, так маловнимательна к авторам, ею читаемым, что у ней не может образоваться различных мнений и, следовательно, суждений о писателе. Нет, она с плеча, одним махом, по двум, трем пиэсам составляет свое мнение об сочинителе; и после что хотите делайте, вы не собьете ее с этого понятия, или, что еще хуже, если будете усиливаться, сами проиграете непременно… Бесспорно, что несравненный, единственный современный талант Пушкина сделался известен у нас первыми произведениями его юности, хотя, быть может, и не всегда отчетистыми, но всегда горячими, пылкими, истинно поэтическими. Первое впечатление решило славу его, положило основный камень мнению публики о Пушкине. Каждый стих его, каждое слово ловили, записывали, выучивали и всюду думали видеть тень или блеск того же характера пылкой, стремительной юности, по произведениям которой составили о нем понятие. Но поэт как Пушкин не мог оставаться в зависимости даже и от общественного мнения: он шел своим путем, и чем сильнее, самобытнее, выше развивался талант его, тем далее последующие его произведения расходились с тем первым впечатлением, которое так шумно, так торжественно сделал он, еще незнаемый, из садов Лицея! Он был недоволен публикою, недоволен ее образом воззрения на себя, и негодование поэта изливалось не раз в стихах могущественных:

Так толковала чернь пустая, Поэту славному внимая!

Но публика стояла крепко на своем, и поэт, не внимая ей, идучи своим путем, более и более отделялся от ее участия. Вот, по нашему мнению, единственная разгадка, почему последние, лучшие поэмы его, как, н<а>п<ример>, «Борис», были принимаемы с меньшим жаром и участием. Пушкин не внимал — и продолжал путь свой. Не место здесь пускаться в рассуждение, кто прав: публика ли с своим упрямством и желанием слышать от поэта тот же строй песней, которым он пробудил ее внимание, или непокорность поэта сему требованию. Ограничимся сознанием, что общее участие к произведениям Пушкина уже значительно изменилось, а вместе с тем и характер его сочинений. Это предварительное изложение, по нашему разумению, было необходимо для того, чтобы дать в настоящем случае верный отчет о повести его «Анджело» и показать, что мы, уважая поэта, изучали не только его произведения, но и ход его влияния на публику и ее к нему отношения. Дополним это замечанием, что есть еще люди, не зависимые от первых впечатлений, которые и теперь понимают и ценят Пушкина, но много ли их? Обратимся к «Анджело». Бокачио, отец «Декамерона», был первым, начавшим писать в роде, к коему принадлежит «Анджело». Простой, самый естественный, бесстрастный, не размышляющий рассказ происшествия, как они были, есть отличительная черта сего рода произведений, являвшихся в свое время не случайно, не по прихоти литературной, а вследствие особых обстоятельств, развивавших в разные периоды времени различные роды стихотворений: сагу, романс, балладу и т. д. Возможно ли подобное воссоздание какого-либо рода стихотворений во всякое время по воле самого сильного дарования? Имеет ли право талант, не обращая внимания на современное, его окружающее, постоянно усиливаться воскресить прошедшее, идти назад, не стремиться вперед? Может ли иметь успех подобное направление? Вправе ли писатель винить публику, если она не разделяет его стремления к минувшему, а в силу вечно неизменяемого влечения к будущему остается равнодушною, непризнательною к его тягостному борению с веком, усилию, часто обнаруживающему тем разительнее великость его дарования? Вот вопросы, которые в настоящее время было бы кстати предложить на разрешение и отвечать на которые мы не можем в статье библиографической, хотя в них-то существенно должна заключаться истинная оценка пиэсы Пушкина, полной искусства, доведенного до естественности, ума, скрытого в простоте разительной, и, сверх того, неотъемлемо отличающейся истинным признаком зрелости поэта — тем спокойствием, которое мы постигаем в творениях первоклассных писателей. Судить о стихосложении Пушкина было бы излишне; мы ограничиваемся, наведя читателей на мысль, стоящую, по мнению нашему, подробного исследования. ‹…›

 

Письмо к издателю

<Отрывки>

М<илостивый> г<осударь>,

Объявив себя строгим поборником литературной правды, вы, конечно, не откажетесь выслушать и передать вашим читателям жалобу к вам на вас самих или, по крайней мере, на ваших сотрудников, за которых ответственность вполне лежит на вас, когда вы печатаете их мнения без всякого от лица вашего примечания.

‹…› Вообще князь Вяземский до сих пор не был еще оценен у нас надлежащим образом. Его долговременное горячее подвижничество на поприще нашей словесности дает ему полное право на почетное место между нашими современными писателями и, кажется, заслуживает добросовестную снисходительность к недостаткам его поэтических произведений, состоящим в излишестве остроумия и не всегда удачной борьбе с языком, непокорным мере и рифме. В стихотворениях, помещенных им в нынешнем «Новоселье», и эти недостатки весьма мало ощутительны, зато все они кипят мыслью, гостьей так редкою в нашей современной поэзии. ‹…›

Выпишу еще несколько стихов из «Тройки», о которой сказано у вас слишком легко, что она «Скачет быстро, живо и не опрокидывается в ухабы». Этого мало сказать, прочитав следующее:

Тройка мчится, тройка скачет.

Воля ваша, а, по моему мнению, эта «Тройка» обгонит в поэтическом достоинстве все прежние, не говоря уже о знаменитой «Телеге жизни», у которой в печати высыпалось из одного колеса несколько спиц, замененных точками… Я бы желал, м<илостивый> г<осударь>, чтобы вы загладили несправедливость вашего рецензента, удосужившись разобрать вполне литературное достоинство князя Вяземского. В английских и французских журналах помещаются беспрестанно литературные биографии знаменитых современных писателей, где оценивается их талант и определяется должное им место в литературе чрез совокупное рассмотрение всех их произведений. Такие биографии гораздо важнее и полезнее эфемерных рецензий! Я обращаюсь с сим желанием к вам, ибо от вас, повторяю, должно требовать подобного приложения философической критики к современной словесности…

Наконец, в-третьих, рецензент ваш в суждении об «Анджело» Пушкина, помещенном в сей части «Новоселья», оказал слишком явное пристрастие. Я совершенно согласен с ним в том, что говорит он вообще о ходе влияния Пушкина на публику, о постоянно усиливающемся разноречии его с нею и о значительном изменении общего участия к его произведениям. Но, признаюсь, вопреки ему, не нашел в «Анджело» ни «искусства, доведенного до естественности», ни «ума, скрытого в простоте разительной», тем более не заметил «истинного признака зрелости поэта — того спокойствия, которое мы постигаем в творениях первоклассных писателей». По моему искреннему убеждению, «Анджело» есть самое плохое произведение Пушкина; если б не было под ним его имени, я бы не поверил, чтоб это стихотворение принадлежало к последнему двадцатипятилетию нашей словесности, и счел бы его старинкою, вытащенною из отысканного вновь портфейля какого-нибудь из второстепенных образцовых писателей прошлого века. Так мало походит оно на пушкинское, даже самою версификациею, изобилующею до невероятности усеченными прилагательными и распространенными предлогами! Не угодно ли вам перечесть вновь следующие стихи:

Ты думаешь? так вот тебе предположены: Что если б отдали тебе на разрешенье Оставить брата влечь ко плахе на убой, Иль искупить его, пожертвовав собой И плоть предав греху?

или, пожалуй, хоть эти:

Средство есть одно к спасенью. (Все это клонится к тому предположенью, И только есть вопрос и больше ничего.) Положим: тот, кто б мог один спасти его (Наперсник судии, иль сам по сану властный Законы толковать, мягчить их смысл ужасный), К тебе желаньем был преступным воспален И требовал, чтоб ты казнь брата искупила Своим падением: не то — решит закон!

или следующий афоризм:

Закон не должен быть пужало из тряпицы, На коем наконец уже садятся птицы.

Спрашиваю, чем эти и многие подобные стихи лучше стихов не только Хераскова и Кострова, даже некоторых Сумарокова? Я уже не упоминаю о том, что и отношении к содержанию «Анджело» есть не что иное, как переделка Шекспировой «Measure for Measure» из прекрасной драмы в вялую, пустую сказку. Не думайте, чтобы я был предубежден против творца этой переделки. Напротив, уверяю вас, что никто больше меня не чувствует живейшей признательности к Пушкину за неоцененные минуты, кои он доставлял мне своими первыми произведениями, благоухавшими свежей сладостью мощного, роскошного таланта. И потому, читая «Анджело», я повторял с чувством глубочайшей горести его же прекрасный стих, в то время глубоко запавший мне в душу: увы!

Таков ли был он расцветая?

В полной надежде, что вы не откажетесь вверить крыльям вашей «Молвы» сию апелляцию «Молве» на «Молву», с отличным уважением, имею честь быть ваш покорнейший слуга Житель Сивцева Вражка.

Июня 12. 1834.

 

В. М. Строев

«Повести, изданные Александром Пушкиным»

С.-Петербург. 1834. В т<ипографии> Гинце, в 8 л. л. XIII и 247 стр

Это не новость, а второе издание «Повестей покойного Белкина» с прибавлением двух отрывков из исторического романа и «Пиковой дамы», которую мы недавно читали в одной из книжек «Библиотеки для чтения». И «Повести Белкина», и отрывки из романа (не помню, где-то напечатанные), и «Пиковая дама» знакомы, известны читателям, но все-таки о них поговорить следует: ведь они изданы А. С. Пушкиным.

Прежде всего о предисловии. С некоторого времени во Франции вошло в моду издавать сочинения покойников. Раскрываете собрание повестей — и вот перед вашими глазами длинное от издателя, в котором рассказано о жизни и трагической смерти настоящего (будто бы!) автора. Этим литературным маневром думают возбудить участие и внимание читателя, но едва ли достигают своей цели. Настоящий автор всегда почти бывает известен: французы такие болтуны! К чему же мистификация, тайна, предисловие?

А. С. Пушкин издал чужие повести, повести покойного Белкина. Был ли на свете Белкин, нет ли, нам все равно; а важны для нас его повести, к которым А. С. Пушкин руку приложил.

В «Повестях Белкина» было при первом издании пять повестей; теперь столько же. Первая повесть («Выстрел») слаба изобретением, характеров нет, ибо они не выдержаны; все, все рассказано, ничто не представлено в действии; одна часть повести (стр. 31–37) совсем бесполезна, излишня и ровно ни к чему не ведет.

Вторая повесть («Метель») уж чересчур неправдоподобна. Прапорщик (кажется, прапорщик) подговаривает провинциялку бежать и обвенчаться. Она бежит из дома родителей в назначенный час, одна; между тем прапорщик сбивается с дороги и не попадает в церковь, где должен быть обряд венчания. Другой офицер едет мимо церкви; его останавливают, венчают; только по окончании обряда невеста узнает, что этот офицер не ее прапорщик, — и падает в обморок. В этой повести каждый шаг — неправдоподобие. Кто согласиться жениться мимоездом, не зная на ком? Как невеста могла не разглядеть своего жениха под венцом? Как свидетели его не узнали? Как священник ошибся? Но таких «как» можно поставить тысячи при чтении «Метели».

Третья повесть («Гробовщик») — не повесть, а только анекдот, растянутый довольно длинно. Гробовщик, возвращаясь полупьяный с вечеринки, на которой посмеялись над его ремеслом, вздумал приглашать к себе в гости мертвецов, заснул и видел во сне, что все, похороненные в его гробах, пришли к нему на пирушку. Развязывать повесть пробуждением от сна героя — верное средство усыпить читателя. Сон — что это за завязка? Пробуждение — что это за развязка? Притом такого рода сны так часто встречались в повестях, что этот способ чрезвычайно как устарел.

Четвертая повесть («Станционный смотритель») удачно изобретена и живо рассказана. Она не растянута, как другие «Повести Белкина», хотя описание станции и смотрителей тоже (на стр. 93–97) очень незанимательно. Оно, может быть, понравилось бы в стихах, если б было оперено летучей рифмою, но в прозе оно вяло, невыразительно и — если говорить правду — скучно.

Пятая повесть («Барышня-крестьянка») так же мало правдоподобна, как и «Метель». Все действие основано на переодевании — старое средство французских комедий. Вероятно ли, чтобы молодой человек не узнал своей любовницы потому только, что она нарумянила щеки, насурмила брови, надела пукли?

Ни в одной из «Повестей Белкина» нет идеи. Читаешь — мило, гладко, плавно; прочтешь — все забыто, в памяти нет ничего, кроме приключений.

«Повести Белкина» читаются легко, ибо они не заставляют думать. В них нельзя не заметить слова «я», которое повторяется беспрестанно, почти на каждой странице. Везде Белкин да Белкин, к чему это? Читатель хочет повестей, а не Белкина.

За повестями следуют два отрывка из исторического романа, которому еще не дано никакого имени. Отрывки очень хороши как отрывки, но они не стоят того, чтобы их печатать отдельно. Представляют ли они общий характер русского общества во времена Петра Великого? — Нет. Представляют ли они хоть какое-нибудь полное приключение? — Нет. К чему же их печатать отдельно?..

В заключение всего напечатана «Пиковая дама», точно в таком виде, в каком мы читали ее в «Библиотеке для чтения», без всяких поправок или перемен. Подробности сей повести превосходны: Герман замечателен по оригинальности характера; Лизавета Ивановна — живой портрет компаньонок наших старых знатных дам, рисованный с натуры мастером. Но в целом — важный недостаток, общий всем «Повестям Белкина», — недостаток идеи. Впрочем, строгое суждение об этих повестях невозможно: они прикрыты эгидою имени Пушкина.

Извещая о сочинении Пушкина, нельзя не сказать, где оно продается. Повести, изданные Пушкиным, продаются по 6 р<ублей> в книжной лавке Андрея Глазунова, под № 25. Иногородные должны адресовать требования на имя управляющего лавкою Лисенкова. Обглядывая обертку книжки, мы нашли объявление о новом историческом труде А. С. Пушкина. Он будет называться «Историею Пугачевского бунта», состоять из двух томов и продаваться у Лисенкова по 20 рублей за экземпляр. Не дорого!

 

В. Г. Белинский

Литературные мечтания (Элегия в прозе)

Фрагмент

Помните ли вы то блаженное время, когда в нашей литературе пробудилось было какое-то дыхание жизни, когда появлялся талант за талантом, поэма за поэмою, роман за романом, журнал за журналом, альманах за альманахом; то прекрасное время, когда мы так гордились настоящим, так лелеяли себя будущим, и, гордые нашею действительностию, а еще более сладостными надеждами, твердо были уверены, что имеем своих Байронов, Шекспиров, Шиллеров, Вальтер Скоттов? Увы! где ты, о bon vieux temps, где вы, мечты отрадные, где ты, надежда-обольститель! Как все переменилось в столь короткое время! Какое ужасное, раздирающее душу разочарование после столь сильного, столь сладкого обольщения! Подломились ходульки наших лите ратурных атлетов, рухнули соломенные подмостки, на кои, бывало, карабкалась золотая посредственность, а вместе с тем умолкли, заснули, исчезли и те немногие и небольшие дарования, которыми мы так обольщались во время оно. Мы спали и видели себя Крезами, а проснулись Ирами! Увы! как хорошо идут к каждому из наших гениев и полугениев сии трогательные слова поэта:

Не расцвел и отцвел В утре пасмурных дней!

Да — прежде — и ныне, тогда — и теперь! Великий Боже!.. Пушкин, поэт русский по преимуществу, Пушкин, в сильных и мощных песнях которого впервые пахнуло веяние жизни русской, игривый и разнообразный талант которого так любила и лелеяла Русь, к гармоническим звукам которого она так жадно прислушивалась и на кои отзывалась с такою любовию, Пушкин — автор «Полтавы» и «Годунова» и Пушкин — автор «Анджело» и других мертвых, безжизненных сказок!..

‹…› Итак, третье десятилетие XIX века было ознаменовано влиянием Пушкина. Что могу сказать я нового об этом человеке? Признаюсь: еще в первый раз поставил я себя в затруднительное положение, взявшись судить о русской литературе; еще в первый раз я жалею о том, что природа не дала мне поэтического таланта, ибо в природе есть такие предметы, о коих грешно говорить смиренною прозою!

Как медленно и нерешительно шел или, лучше сказать, хромал Карамзинский период, так быстро и скоро шел период Пушкинский. Можно сказать утвердительно, что только в прошлое десятилетие проявилась в нашей литературе жизнь, и какая жизнь! тревожная, кипучая, деятельная! Жизнь есть действование, действование есть борьба, а тогда боролись и дрались не на живот, а на смерть. У нас нападают иногда на полемику, в особенности журнальную. Это очень естественно. Люди, хладнокровные к умственной жизни, могут ли понять, как можно предпочитать истину приличиям и из любви к ней навлекать на себя ненависть и гонение? О! им никогда не постичь, что за блаженство, что за сладострастие души сказать какому-нибудь гению в отставке без мундира, что он смешон и жалок с своими детскими претензиями на великость, растолковать ему, что он не себе, а крикуну журналисту обязан своею литературною значительностию; сказать какому-нибудь ветерану, что он пользуется своим авторитетом на кредит, по старым воспоминаниям или по старой привычке; доказать какому-нибудь литературному учителю, что он близорук, что он отстал от века и что ему надо переучиваться с азбуки; сказать какому-нибудь выходцу бог весть откуда, какому-нибудь пройдохе и Видоку, какому-нибудь литературному торгашу, что он оскорбляет собою и эту словесность, которой занимается, и этих добрых людей, кредитом коих пользуется, что он надругался и над святостию истины, и над святостию знания, заклеймить его имя позором отвержения, сорвать с него маску, хотя бы она была и баронская, и показать его свету во всей его наготе!.. Говорю вам, во всем этом есть блаженство неизъяснимое, сладострастие безграничное! Конечно, в литературных сшибках иногда нарушаются законы приличия и общежительности; но умный и образованный читатель пропустит без внимания пошлые намеки о желтяках, об утиных носах, семинаристах, гаре, полугаре, купцах и аршинниках; он всегда сумеет отличить истину ото лжи, человека от слабости, талант от заблуждения; читатели же невежды не сделаются от того ни глупее, ни умнее. Будь все тихо и чинно, будь везде комплименты и вежливости, тогда какой простор для бессовестности, шарлатанства, невежества: некому обличить, некому изречь грозное слово правды!..

Итак, период Пушкинский был ознаменован движением жизни в высочайшей степени. В это десятилетие мы перечувствовали, перемыслили и пережили всю умственную жизнь Европы, эхо которой отдалось к нам через Балтийское море. Мы обо всем пересудили, обо всем переспорили, все усвоили себе, ничего не взрастивши, не взлелеявши, не создавши сами. За нас трудились другие, а мы только брали готовое и пользовались им: в этом-то и заключается тайна неимоверной быстроты наших успехов и причина их неимоверной непрочности. Этим же, кажется мне, можно объяснить и то, что от этого десятилетия, столь живого и деятельного, столь обильного талантами и гениями, уцелел едва один Пушкин и, осиротелый, теперь с грустию видит, как имена, вместе с ним взошедшие на горизонт нашей словесности, исчезают одно за другим в пучине забвения, как исчезает в воздухе недосказанное слово… В самом деле, где же теперь эти юные надежды, которыми мы так гордились? Где эти имена, о коих бывало только и слышно? Почему они все так внезапно смолкнули? Воля ваша, а мне сдается, что тут что-нибудь да есть! Или, в самом деле, время есть самый строгий, самый правдивый Аристарх?.. Увы!.. Разве талант Озерова или Батюшкова был ниже таланта, например, г. Баратынского и г. Подолинского? Явись Капнист, В. и А. Измайловы, В. Пушкин, явись эти люди вместе с Пушкиным во цвете юности, и они, право, не были бы смешны и при тех скудных дарованиях, которыми наградила их природа. Отчего же так? Оттого, что подобные таланты могут быть и не быть, смотря по обстоятельствам.

Подобно Карамзину, Пушкин был встречен громкими рукоплесканиями и свистом, которые только недавно перестали его преследовать. Ни один поэт на Руси не пользовался такою народностию, такою славою при жизни, и ни один не был так жестоко оскорбляем. И кем же? Людьми, которые сперва пресмыкались пред ним во прахе, а потом кричали: chôute complete! Людьми, которые велегласно объявляли о себе, что у них в мизинцах больше ума, чем в головах всех наших литераторов: дивные мизинчики, любопытно бы взглянуть на них. Но не в том дело. Вспомните состояние нашей литературы до двадцатых годов. Жуковский уже совершил тогда большую часть своего поприща; Батюшков умолк навсегда, Державиным восхищались вместе с Сумароковым и Херасковым по лекциям Мерзлякова. Не было жизни, не было ничего нового; все тащилось по старой колее; как вдруг появились «Руслан и Людмила», создание, решительно не имевшее себе образца ни по гармонии стиха, ни по форме, ни по содержанию. Люди без претензий на ученость, люди, верившие своему чувству, а не пиитикам или сколько-нибудь знакомые с современною Европою, были очарованы этим явлением. Литературные судии, державшие в руках жезл критики, с важностию развернули «Лицей» (в переводе г. Мартынова — «Ликей») Лагарпа и «Словарь древния и новыя поэзии» г. Остолопова и, увидя, что новое произведение не подходило ни под одну из известных категорий и что на греческом и латинском языке не было образца оному, торжественно объявили, что оно было незаконное чадо поэзии, непростительное заблуждение таланта. Не все, конечно, тому поверили. Вот и пошла потеха. Классицизм и романтизм вцепились друг другу в волосы. Но оставим их в покое и поговорим о Пушкине.

Пушкин был совершенным выражением своего времени. Одаренный высоким поэтическим чувством и удивительною способностию принимать и отражать все возможные ощущения, он перепробовал все тоны, все лады, все аккорды своего века; он заплатил дань всем великим современным событиям, явлениям и мыслям, всему, что только могла чувствовать тогда Россия, переставшая верить в несомненность вековых правил, самою мудростию извлеченных из писаний великих гениев, и с удивлением узнавшая о других правилах, о других мирах мыслей и понятий и новых, неизвестных ей дотоле, взглядах на давно известные ей дела и события. Несправедливо говорят, будто он подражал Шенье, Байрону и другим: Байрон владел им не как образец, но как явление, как властитель дум века, а я сказал, что Пушкин заплатил свою дань каждому великому явлению. Да — Пушкин был выражением современного ему мира, представителем современного ему человечества; но мира русского, но человечества русского. Что делать? Мы все гении-самоучки; мы все знаем, ничему не учившись, все приобрели, не проливши ни капли крови, а веселясь и играя; словом:

Мы все учились понемногу Чему-нибудь и как-нибудь.

Пушкин от шумных оргий разгульной юности переходил к суровому труду, от труда опять к младым пирам, сладкому безделью и легкокрылому похмелью. Ему недоставало только немецко-художественного воспитания. Баловень природы, он, шаля и играя, похищал у ней пленительные образы и формы, и, снисходительная к своему любимцу, она роскошно оделяла его теми цветами и звуками, за которые другие жертвуют ей наслаждениями юности, которые покупают у ней ценою отречения от жизни… Как чародей, он в одно и то же время исторгал у нас и смех и слезы, играл по воле нашими чувствами… Он пел, и как изумлена была Русь звуками его песен: и не диво, она еще никогда не слыхала подобных; как жадно прислушивалась она к ним: и не диво, в них трепетали все нервы ее жизни! Я помню это время, счастливое время, когда в глуши провинции, в глуши уездного городка, в летние дни, из растворенных окон носились по воздуху эти звуки, подобные шуму волн или журчанию ручья…

Невозможно обозреть всех его созданий и определить характер каждого: это значило бы перечесть и описать все деревья и цветы Армидина сада. У Пушкина мало, очень мало мелких стихотворений; у него по большей части всё поэмы: его поэтические тризны над урнами великих, то есть его «Андрей Шенье», его могучая беседа с морем, его вещая дума о Наполеоне — поэмы. Но самые драгоценные алмазы его поэтического венка, без сомнения, суть «Евгений Онегин» и «Борис Годунов». Я никогда не кончил бы, если бы начал говорить о сих произведениях.

Пушкин царствовал десять лет. «Борис Годунов» был последним великим его подвигом; в третьей части полного собрания его стихотворений замерли звуки его гармонической лиры. Теперь мы не узнаём Пушкина; он умер или, может быть, только обмер на время. Может быть, его уже нет, а может быть, он и воскреснет; этот вопрос, это гамлетовское быть или не быть скрывается во мгле будущего. По крайней мере, судя по его сказкам, по его поэме «Анджело» и по другим произведениям, обретающимся в «Новоселье» и «Библиотеке для чтения», мы должны оплакивать горькую, невозвратную потерю. Где теперь эти звуки, в коих слышалось, бывало, то удалое разгулье, то сердечная тоска, где эти вспышки пламенного и глубокого чувства, потрясавшего сердца, сжимавшего и волновавшего груди, эти вспышки остроумия тонкого и язвительного, этой иронии, вместе злой и тоскливой, которые поражали ум своею игрою; где теперь эти картины жизни и природы, перед которыми была бледна жизнь и природа?.. Увы! вместо их мы читаем теперь стихи с правильною цезурою, с богатыми и полубогатыми рифмами, с пиитическими вольностями, о коих так пространно, так удовлетворительно и так глубокомысленно рассуждали архимандрит Аполлос и г. Остолопов!.. Странная вещь, непонятная вещь! Неужели Пушкина, которого не могли убить ни исступленные похвалы энтузиастов, ни хвалебные гимны торгашей, ни сильные, нередко справедливые, нападки и порицания его антагонистов, неужели, говорю я, этого Пушкина убило «Новоселье» г. Смирдина? И однако ж, не будем слишком поспешны и опрометчивы в наших заключениях, предоставим времени решить этот запутанный вопрос. О Пушкине судить нелегко. Вы, верно, читали его «Элегию» в октябрьской книжке «Библиотеки для чтения»? Вы, верно, были потрясены глубоким чувством, которым дышит это создание? Упомянутая «Элегия», кроме утешительных надежд, подаваемых ею о Пушкине, еще замечательна и в том отношении, что заключает в себе самую верную характеристику Пушкина как художника:

Порой опять гармонией упьюсь. Над вымыслом слезами обольюсь.

Да, я свято верю, что он вполне разделял безотрадную муку отверженной любви черноокой черкешенки или своей пленительной Татьяны, этого лучшего и любимейшего идеала его фантазии; что он, вместе с своим мрачным Гиреем, томился этою тоскою души, пресыщенной наслаждениями и все еще не ведавшей наслаждения; что он горел неистовым огнем ревности, вместе с Заремою и Алеко, и упивался дикою любовию Земфиры; что он скорбел и радовался за свои идеалы, что журчание его стихов согласовалось с его рыданиями и смехом… Пусть скажут, что это пристрастие, идолопоклонство, детство, глупость, но я лучше хочу верить тому, что Пушкин мистифирует «Библиотеку для чтения», чем тому, что его талант погас. Я верю, думаю, и мне отрадно верить и думать, что Пушкин подарит нас новыми созданиями, которые будут выше прежних…

 

В. Г. Белинский

«Повести, изданные Александром Пушкиным»

Всему свой черед, все подчинено неизменным законам. За роскошною весною следует жаркое лето, а за ним унылая осень, а за сею холодная зима. Законы физические параллельны с законами нравственными; юность человека есть прекрасная, роскошная весна, время деятельности и кипения сил; она бывает однажды в жизни и более не возвращается. Эпоха юности человека есть роман, за коим начинается уже история: эта история всегда бывает скучна и уныла. То же самое представляется и в деятельности художника: сколько огня, сколько чувства в его произведениях! Последующие бывают изящнее и выше, но зато и спокойнее; это спокойствие называется зрелостию, возмужалостию таланта. Оно правда; но, горестная мысль! эта постепенная возвышенность гения необходимо сопряжена с постепенным охлаждением чувства. Найдите создание чудовищнее «Разбойников» и вместе с тем найдите создание пламеннее этого первого произведения Шиллера. Воля ваша, а весна самое лучшее время года! Хорошо еще, если осень плодородна и обильна, если она озарена последними прощальными лучами великолепного солнца; но что, когда она бесплодна, грязна и туманна? А ведь это так часто случается! Вот передо мною лежат «Повести», изданные Пушкиным: неужели Пушкиным же и написанные? Пушкиным, творцом «Кавказского пленника», «Бахчисарайского фонтана», «Цыган», «Полтавы», «Онегина» и «Бориса Годунова»? Правда, эти повести занимательны, их нельзя читать без удовольствия; это происходит от прелестного слога, от искусства рассказывать (conter); но они не художественные создания, а просто сказки и побасенки; их с удовольствием и даже с наслаждением прочтет семья, собравшаяся в скучный и длинный зимний вечер у камина; но от них не закипит кровь пылкого юноши, не засверкают очи его огнем восторга; но они не будут тревожить его сна — нет, — после них можно задать лихую высыпку. Будь эти повести первое произведение какого-нибудь юноши — этот юноша обратил бы на себя внимание нашей публики; но как произведение Пушкина… осень, осень, холодная, дождливая осень после прекрасной, роскошной, благоуханной весны, словом,

…прозаические бредни, Фламандской школы пестрый вздор!

Странное дело — очарование имен! Прочтите вы эту книгу, не зная, кем она написана, — и вы будете в полном удовольствии; но загляните на заглавие — и ваше живое удовольствие превратится в горькое неудовольствие. Будь поставлено на заглавии этой книги имя г. Булгарина, и я был бы готов подумать: уж и в самом деле Фаддей Венедиктович не гений ли? Но Пушкин — воля ваша, грустно и подумать!

Эти повести уже не новость. В них нового: препрославленная «Пиковая дама», по мнению «Библиотеки для чтения» (в которой она была помещена), превосходящая все создания чудного Гофманова гения, и два отрывка из исторического романа: «Ассамблея при Петре Великом» и «Обед у русского боярина». Не помню, что касается до первого, а последний был напечатан давно в «Северных цветах». Эти отрывки, особенно последний, отличаются художественною занимательностию и возбуждают живейшее желание прочесть весь роман. Если этот роман написан и будет издан вполне, то русскую публику можно будет поздравить с приобретением. Из повестей собственно только первая, «Выстрел», достойна имени Пушкина.

 

Ф. В. Булгарин

Настоящий момент и дух нашей литературы

Фрагменты

‹…› Среди тихого, сладкозвучного, безмятежного течения нашей французской школы прибавились самородные национальные дарования, с нашей русской, милой, хотя несколько грубой простотою, с дикою возвышенностью и с русским народным говором. Таковы Державин и И. А. Крылов! Впрочем, Державин не всегда русский поэт, а Крылов всегда русский, и притом русский писатель, в полном смысле слова. Образы, положения, язык в баснях Крылова — все истинно русское. Начав переделывать Езопа, Пильная и Лафонтена, он кончил созданием народной русской басни, которая имеет свой особенный характер и полную оригинальность!

Между тем образовалась новая немецкая литература по образцам старинной английской и западной литературы Средних веков. Английская литература также приняла другое направление, очистившись от древнего варварства в горниле XVIII века и удержав народные формы. Этим литературам придали название романтической в память романского языка и поэзии, служащей, так сказать, цементом для спаяния разнородных частей в литературе — английской и германской. Французскую школу XVIII века, в противоположность новой, назвали классическою. — В Европе настало борение двух литератур, борение форм с свободою языка и волею воображения. В целой Европе все, что только сильно чувствовало и мыслило, приняло романтическую литературу, которую можно назвать также народною, потому что предметы в романтической литературе избираются преимущественно из народной истории, народных нравов и обычаев. В чужих предметах сохраняется также национальность. Греки должны быть греками, а не французами; русские — русскими, немцы — немцами, со всеми их поверьями, страстями, заблуждениями и понятиями об истине.

У нас первый В. А. Жуковский ввел романтическую поэзию. Ему принадлежит эта честь и слава. А. С. Пушкин, при всей своей оригинальности, есть только следствие Жуковского. Пушкина создал не Гёте, не Шиллер, не Байрон — но Жуковский. Когда Пушкин стал писать, вдохновенный русскою природою, он знал только Жуковского, а Жуковский знал уже и изучил Гёте, Шиллера и Байрона. Первый опыт Жуковского, «Кладбище» из Грея, изумил нас. Это был неведомый дотоле язык. «Светлана» составила эпоху и есть первый основный камень русской национальной поэзии. Пушкин не есть подражатель Жуковского, но ученик с собственною оригинальностью. Все подражатели Жуковского и Пушкина несносны в высшей степени, и нет между ними ни одного, который бы хотя несколько приблизился к своим подлинникам. Это плохие литографии Рафаэлевой Мадонны.

Я упомянул здесь только о коноводах, или о воеводах, русской литературы. Разумеется, что они вели за собою целые легионы сподвижников. Мы видели блеск их оружия, слышали их возгласы — но не знаем их имен или, лучше сказать, не хотим их знать. Слава воинства сосредоточена в славе их военачальника. ‹…›

 

О. И. Сенковский

«Вастола, или желания». Повесть в стихах, сочинение Виланда. Издал А. Пушкин

С.-П<етер>бург, в тип<ографии> Д<епартамента> внешней торговли, 1836, в 8, стр. 96

Певец «Кавказского пленника» сделал в новый год непостижимый подарок лучшей своей приятельнице, доброй, честной русской публике. Та, которая любила его как своего первенца, любила так искренно, так благородно, так бескорыстно; та, для чьего сердца имя его было нераздельно с драгоценнейшею вещию в мире — славою своего отечества, та самая, в возврат за все свои нежные чувства, заслуживающие всякого уважения, получила от него, при визитном билете, «Вастолу» с двусмысленным заглавием. Первым ее движением было — посмотреть в календарь, не пришлось ли в нынешнем году в Новый год первое апреля. Нет! первое апреля будет первого апреля, а теперь начало января, время излияния дружеских чувствований, время поклонов с почтением и всяких маскарадов. Бедная русская публика не знала, что делать, — гневаться ли за эту мистификацию, или приказать «кланяться и благодарить и в другой раз к себе просить»?.. Посланец отпущен был без ответа.

Для многих еще не решен вопрос о «Вастоле». Каждый толкует по-своему слово «издал», которое, как известно, принимается в русском языке также в значении — написал и напечатал. Одни утверждают, что это действительно стихи А. С. Пушкина; другие, что они не его, а он только их издатель. Трудно поверить, чтобы Пушкин, вельможа русской словесности, сделался книгопродавцем и «издавал» книжки для спекуляций. Мы сами сначала позволили себя уверить, что Александр Сергеевич играет здесь только скромную роль издателя, но один почтенный «читатель» убедил нас в противном. Зашедши в первых числах января в книжный магазин С***, чтоб купить себе «Вастолу», мы застали там одного депутата от публики, одного читателя, который пришел туда с той же целию. Он держал в одной руке «Вастолу» и пробегал ее глазами по неразрезанным листам, а в другой, протянутой к приказчику магазина, — красную ассигнацию. Совестливый книгопродавец, прежде чем взять деньги, спрашивал читателя, знает ли он, что такое покупает: «Если вы хотите купить поэму Пушкина, — говорил благородный приказчик, которого за это в нынешнем же году надобно представить к Монтионовым премиям за добродетель, — то я должен предостеречь вас, что вы ошибаетесь: это не Пушкина сочинение-с!» Читатель посмотрел на него с изумлением и вскричал:

— Как не Пушкина? Ба!.. будто бы я Пушкина стихов не знаю!..

— Уверяю вас, что не Пушкина-с.

— Подите, сударь! Да кто, кроме Пушкина, в состоянии написать у нас такие стихи?

И читатель стал тут же читать нам вслух следующие стихи из «Вастолы», постепенно воодушевляясь их красотами.

«Мещанка мать его, вдова весьма честная, Уж несколько годов прядением промышляя, Кормила тем себя и милого сынка. Ее рабочая, проворная рука Не знала никогда покоя и вприсядку Трескучую свою вертела самопрядку; Вертела у окна при солнечном луче, Вертела при свече, Вертела при лучине, Не мысля о кручине; Но слезно и за то всегда благодаря Небесного Царя, Когда на очажке для варева какого Горело у нее обеденной порой Немного хворосту сухого, От коего потом все угли кочергой Скорей вгребала в печь, чтоб в бедности за делом Хоть было ей тепло в приюте устарелом. При тихой жизни, толь святой, Как ныне редкия на свете Живут, оставшися вдовой, Имея легкий труд в предмете… Одна гн[ять]кла ее тоска, Одна заботила кручина, Что от Перфонтьюшки, любезного сынка. Хоть он и дюжий был детина. Ни шерсти нет, ни молока».

— Кто у нас в состоянии, — торжественно сказал читатель, произнесши последние стихи с непритворным энтузиазмом, — кто у нас в состоянии так написать, кроме Пушкина?

Книгопродавец улыбался.

Читатель бросил с гневом ассигнацию на прилавок и, не дожидаясь сдачи, побежал из магазина. Я слышал еще, как он говорил у дверей: «Да я знаю наверное, что это Пушкина книга! Вот, нашли кого дурачить!»

После этого я не смел и сомневаться, чтобы «Вастола» не была действительно произведением А. С. Пушкина. Не вдаваясь в объяснения с книгопродавцами, я важно потребовал для себя одного экземпляра, заплатил деньги и ушел.

Я читал «Вастолу». Читал, и вовсе не сомневаюсь, что это стихи Пушкина. Пушкин дарит нас всегда такими стихами, которым надобно удивляться, не в том, так в другом отношении.

Некоторые, однако, намекают, будто А. С. Пушкин никогда не писал этих стихов; что «Вастола» переведена каким-то бедным литератором; что Александр Сергеевич только дал ему напрокат свое имя, для того, чтобы лучше покупали книгу, и что он желал сделать этим благотворительный поступок. Этого быть не может! Мы беспредельно уважаем всякое благотворительное намерение, но такой поступок противился бы всем нашим понятиям о благотворительности, и мы с негодованием отвергаем все подобные намеки как клевету завистников великого поэта. Пушкин не станет обманывать публики двусмысленностями, чтоб делать кому добро. Он знает, что должен публике и себе. Если в слове «издал» и не было двусмысленности, если бы оно и принято было здесь в самом тесном его значении, он знает, что человек, пользующийся литературною славою, отвечает перед публикою за примечательное достоинство книги, которую издает под покровительством своего имени, и что в подобном случае выставленное имя напечатлевается всею святостью торжественно данного в том слова. Он охотно вынет из своего кармана тысячу рублей для бедного, но обманывать не станет — ни вас, ни меня. Дать свое имя книге, как вы говорите, «плохой» из благотворительности?.. Невозможно! невозможно! Не говорите мне даже этого! Не поверю! Благотворительность предполагает пожертвование — труда или денег, — чего бы ни было, — иначе она не благотворительность. Согласитесь, что позволить напечатать свое имя — не стоит никаких хлопот. Александр Сергеевич, если б пожелал быть благотворителем, написал бы сам две-три страницы стихов, своих, прекрасных стихов, и они принесли бы более выгоды бедному, которому бы он подарил их, чем вся эта «Вастола». Люди доброго сердца оказывают благотворительность приношением нищете какого-нибудь действительного труда, а не бросая в лицо бедному одно свое имя для продажи, — что равнялось бы презрению к бедному и презрению к публике, к вам, ко мне, ко всякому. Нет, нет! клянусь вам, это подлинные стихи Пушкина. И если бы они даже были не его, ему теперь не оставалось бы ничего более, как признать их своими и внести в собрание своих сочинений. Между возможностью упрека в том, что вы употребили уловку (рука дрожит, чертя эти слова), и чистосердечным принятием на свой счет стихов, которым дали свое имя для успешнейшей их продажи, выбор не может быть сомнителен для благородного человека. Но этот выбор не предстанет никогда Пушкину. «Вастола», мы уверены, действительно — его творение. Это его стихи. Удивительные стихи!

 

В. Г. Белинский

«Стихотворения Александра Пушкина». Часть четвертая

Четвертая часть стихотворений Пушкина заключает в себе двадцать шесть пиэс, и в числе их известный всем наизусть «Разговор книгопродавца с поэтом», напечатанный, вместо предисловия, при первой главе «Евгения Онегина» первого издания; потом, три большие сказки и, наконец, шестнадцать песен западных славян, переведенных или переделанных с французского (история этого перевода известна).

Вообще очень мало утешительного можно сказать об этой четвертой части стихотворений Пушкина. Конечно, в ней виден закат таланта, но таланта Пушкина; в этом закате есть еще какой-то блеск, хотя слабый и бледный… Так, например, всем известно, что Пушкин перевел шестнадцать сербских песен с французского, а самые эти песни подложные, выдуманные двумя французскими шарлатанами, — и что ж?.. Пушкин умел придать этим песням колорит славянский, так что, если бы его ошибка не открылась, никто и не подумал бы, что это песни подложные. Кто что ни говори — а это мог сделать только один Пушкин! — Самые его сказки — они, конечно, решительно дурны, конечно, поэзия и не касалась их; но все-таки они целою головою выше всех попыток в этом роде других наших поэтов. Мы не можем понять, что за странная мысль овладела им и заставила тратить свой талант на эти поддельные цветы. Русская сказка имеет свой смысл, но только в таком виде, как создала ее народная фантазия; переделанная же и прикрашенная, она не имеет решительно никакого смысла. «Гусар», «Будрыс и его сыновья», «Воевода» — все эти пьесы не без достоинства, а последняя решительно хороша: такие стихи, как, например, эти, теперь очень редки:

Говорит он: «Все пропало, Чем лишь только я, бывало, Наслаждался, что любил: Белой груди воздыханье, Нежной ручки пожиманье — Воевода все купил. Сколько лет тобой страдал я, Сколько лет тебя искал я — От меня ты отперлась. Не искал он, не страдал он, Серебром лишь побряцал он. И ему ты отдалась. Я скакал во мраке ночи Милой панны видеть очи, Руку нежную пожать; Пожелать для новоселья Много лет ей и веселья И потом навек бежать».

Здесь есть чувство; но прочее по большей части показывает одно уменье владеть языком и рифмою, уменье, иногда уже изменяющее, потому что нередко попадаются стихи, вставленные для рифмы, особенно в сказках, стихи, в которых отсутствует даже вкус, видно одно savoir-faire, и то нередко с промахами!..

«Разговор книгопродавца с поэтом» привел нас в грустное расположение духа: он напомнил нам золотое время поэ зии Пушкина, то время, когда — как говорит он сам о себе в этой пьесе –

Все волновало нежный ум: Цветущий луг, луны блистанье, В часовне ветхой бури шум, Старушки чудное преданье. Какой-то демон обладал Моими играми, досугом; За мною всюду он летал, Мне звуки чудные шептал, И тяжким, пламенным недугом Была полна моя глава; В ней грезы чудные рождались; В размеры стройные стекались Мои послушные слова И звонкой рифмой замыкались. В гармонии соперник мой Был шум лесов, иль вихорь буйный, Иль иволги напев живой, Иль ночью моря гул глухой, Иль шепот речки тихоструйной.

Да, прекрасное было то время! Но что нам до времени? оно прошло, а прекрасные плоды его остались, и они все так же свежи, так же благоуханны!..

В том же «Разговоре книгопродавца с поэтом» поразило нас грустным чувством еще одно обстоятельство: помните ли вы место, где поэт, разочарованный в женщинах, отказывается, в своем благородном негодовании, воспевать их? В первом издании «Евгения Онегина», при котором был приложен и этот поэтический «Разговор», поэт говорит:

Пускай их Шаликов поет, Любезный баловень природы!

Теперь эти стихи напечатаны так:

Пускай их юноша поет, Любезный баловень природы!

Увы!.. Sic transit gloria mundi!..

Но в четвертой части стихотворений Пушкина есть одно драгоценное перло, напомнившее нам его былую поэзию, напомнившее нам былого поэта: это «Элегия». Вот она:

Безумных лет угасшее веселье Мне тяжело, как смутное похмелье, Но как вино, печаль минувших дней В моей душе чем старей, тем сильней. Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе Грядущего волнуемое море. Но не хочу, о други, умирать; Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать, И ведаю: мне будут наслажденья Меж горестей, забот и треволненья: Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом слезами обольюсь, И может быть — на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной!

Да! такая элегия может выкупить не только несколько сказок, даже целую часть стихотворений!..