УТРО ЛИДЕРОВ
Каховский провел ночь в тяжелых сомнениях. Он много месяцев готовил себя к цареубийству. В отличие от Якубовича, он не был позером и декламатором. Жестокий и благородный жертвенный акт был для него потребностью — оправданием его несчастной, неудавшейся жизни, реализацией его высоких мечтаний. Каховский был человеком безоглядной решимости и храбрости. Сам по себе акт тираноубийства не пугал его. Но в конкретной ситуации этот акт связан был с одним страшным условием — цареубийца должен был действовать сам по себе, ни в коем случае не обнаруживать свою принадлежность к тайному обществу. Будучи схвачен — умереть молча. Избегнув расправы — навсегда бежать из России. По мысли Рылеева, тайному обществу нельзя было компрометировать себя в глазах народа убийством императора, даже в случае свержения самодержавия.
Каховский готов был жертвовать собой. Но не ценой позора, проклятья, бегства. Это было выше его сил. Он мечтал о славе Брута, а не об участи изгоя.
Еще вечером 13 декабря Александр Бестужев, не сочувствовавший идее цареубийства, просил Каховского утром прийти к нему. Около шести часов утра Каховский пришел.
Александр Бестужев так описал эту сцену: ""Вас Рылеев посылает на площадь Дворцовую?" — сказал я. Он отвечал: "Да, но мне что-то не хочется". — "И не ходите, — возразил я, — это вовсе не нужно". — "Но что скажет Рылеев?" — "Я беру это на себя; будьте со всеми на Петровской площади"".
Каховский был еще у Бестужева, когда пришел Якубович. Сам Якубович сообщил об этом скупо: "14-го в 6 часов утра был у Бестужева и при Каховском отказался от сего поручения (взятия дворца. — Я. Г.), предвидя, что без крови не обойдется…"
В эти минуты и началась трагедия 14 декабря.
Мы не знаем, уговаривал ли Александр Бестужев Якубовича, не знаем, чем на самом деле аргументировал "храбрый кавказец" свой отказ. Но и Бестужев, и Каховский поняли: план восстания рушится.
На одном из последующих допросов Якубович показал: "Когда я отказывался Бестужеву от поручения при Каховском, то последний сказал: "А Булатов будет ли со своими?..""
Очевидно, они знали уже и о сепаратном альянсе Якубовича с Булатовым. Отчаянный вопрос Каховского, так много сделавшего для выхода лейб-гренадер, означал: если нам изменяет Якубович, то как поступит его друг Булатов, поведет ли свой полк?
В эту страшную минуту Якубович отлично сознавал, каковы будут последствия его отказа. Он так до конца и не признался в намерении возглавить штурм дворца (хотя у следствия были неопровержимые доказательства), но в один из моментов проговорился: "Отказавшись быть орудием их замысла бунтовать войска и лично действовать, расстроил их план, и был первая и решительная неудача в намерении…"
Можно было бы поверить в гипотетичность этой фразы (каковой и представлял ее Якубович), можно было бы принять за причину отказа боязнь крови — "без крови не обойдется". Но у нас нет такой возможности: мы знаем о воздействии на Якубовича Батенькова, знаем о договоренности кавказца с Булатовым и об их совместных идеях. Своим отказом возглавить Экипаж и идти на дворец — не когда-нибудь, а непосредственно перед началом восстания! — Якубович выбивал почву из-под ног Трубецкого. Он не препятствовал восстанию вообще, он тут же дал слово Бестужеву быть у Сената, — он сделал невозможным именно то восстание, которое планировал Трубецкой. Он в полном соответствии с намерениями Булатова устранял диктатора, ибо знал, что Трубецкой придает решающее значение взятию дворца. Якубович делал невозможным восстание, задуманное Трубецким, но при этом навязывал де-факто тайному обществу аморфный план Батенькова. Он исключил возможность четкого, рассчитанного боевого действия и открыл путь для импровизации — "приударить в барабан", "собрать толпу", вести переговоры с императорской фамилией, сидящей в Зимнем дворце, и так далее.
За ночь он сделал свой выбор. В хаосе, который должен был заменить четкий план Трубецкого, открывалась возможность перехватить лидерство и повести игру по-своему.
Якубович был проницателен и сообразителен. И он вполне сознавал, что разгадать его игру не так уж трудно. Но и в день восстания, и позже его, несомненно, мучила совесть — именно потому, что он понимал катастрофический смысл совершенного. Недаром на заглавном листе журнала "Московское ежемесячное издание", который давали декабристам читать в камеры, он наколол булавкой: "Я имел высокие намерения, но Богу, верно, неугодно было дать мне случай их выполнить. Братцы! не судите по наружности и не обвиняйте прежде времени". (В конце следствия журнал с этим текстом попал в руки озлобленному, измученному Каховскому, и тот передал его в Следственную комиссию.)
Как бы то ни было, хорошо продуманный, сулящий успех план рушился.
Следует иметь в виду, что увлечь солдата того времени на штурм императорской резиденции было делом необычайно трудным. Тут требовался или такой любимый и авторитетный командир, как Булатов для гренадер, или же столь яркий и поражающий воображение вожак, как Якубович.
Якубович уехал домой, а Бестужев и Каховский бросились к Рылееву…
Как мы знаем, декабристы на следствии избегали говорить о своих внутренних раздорах, а следователи этим не очень интересовались. Потому разговор Рылеева с Александром Бестужевым и Каховским о Якубовиче в то утро нам неизвестен.
Нам чрезвычайно важно все, что происходило в ранние утренние часы в квартире Рылеева. Однако восстановить это нелегко, несмотря на имеющиеся показания.
Трубецкой рассказал на следствии, что "ходил к Рылееву часов в 7, поутру, и нашел, что он еще в постели… Пока я был у него, сошел к нему Штейнгель (живший наверху в том же доме). Разговора о предшествующем вечере не было, ни о предположениях на сей день… Я рассказал только, что собирается Сенат, а Штейнгель сказал: "Пойду дописывать манифест, который, кажется, останется в кармане, он у меня в голове почти совсем кончен". С сим словом он пошел, и я тоже встал. Тут я узнал, что Штейнгель пишет манифест… Когда я встал, чтобы идти, приехал Репин сказать Рылееву, что в Финляндском полку офицеров потребовали к полковому командиру…"
Из этого показания следует, что диктатор был первым, кто пришел к Рылееву в это утро, — Рылеев был еще в постели. Стало быть, Александр Бестужев и Каховский еще не приходили к нему с известием об отказе Якубовича.
Это подтверждается и показаниями Штейнгеля: "Поутру 14-го, встав рано, я действительно набросал свои мысли на бумагу и, не докончив, сходил вниз к Рылееву на минуту, чтобы узнать, что у них делается, и застал тут князя Трубецкого". Штейнгель давал показания откровенные и подробные и, конечно же, не умолчал бы о таком потрясающем известии, как выход Якубовича из активной игры.
И тут приходится корректировать время. Очевидно, Якубович пришел к Бестужеву уже после шести часов (он мог точно не помнить, мог в показаниях не придать значения пятнадцати — двадцати минутам). А Трубецкой пришел, когда еще не было семи часов. И в то время, когда Трубецкой встретился у Рылеева со Штейнгелем и Репиным, Якубович объяснялся с Бестужевым и Каховским. Тем более что Александр Бестужев назвал временем прихода Якубовича семь часов утра.
Офицеры-финляндцы были оповещены о сборе у командира полка очень рано (Розен говорит даже о ночи), следовательно, и Репин мог приехать с этим известием между шестью и семью часами утра.
Что же касается сбора сенаторов, о котором уже знал Трубецкой, то и он должен был начаться около половины седьмого, ибо официально заседание приказано было начать в семь часов.
Все сходится. Мы можем с высокой степенью вероятности утверждать, что Якубович приехал к Бестужеву около половины седьмого, а Трубецкой, Штейнгель и Репин встретились у Рылеева без четверти семь. Трубецкой жил совсем близко от Рылеева, санной езды там было несколько минут, а путь его лежал мимо Сената, где он и мог видеть подъезжающих сенаторов.
От этих временных вех мы и будем отталкиваться.
В семь часов Трубецкой ушел от Рылеева, не зная об измене Якубовича. Никаких угрожающих симптомов не было.
Как только ушли Штейнгель, Репин и Трубецкой, появились Александр Бестужев и Каховский со своим страшным известием…
Начальник штаба восстания князь Евгений Оболенский выехал из дому в седьмом часу. Он отправился верхом по темному Петербургу объезжать казармы. До присяги было еще далеко, но Бистром уже поехал во дворец, а Оболенский хотел свидеться с офицерами полков, на которые надеялись. Он поскакал по Фонтанке к измайловцам, а затем в Московский полк. Кого из офицеров видел он в этот свой приезд, трудно сказать. С молодыми измайловцами он, судя по всему, не встречался. Но главным среди сторонников тайного общества был в полку капитан Богданович, который после восстания покончил с собой, и никаких сведений о его действиях в эти часы не осталось. Между тем именно с ним мог встречаться тогда Оболенский. Не было бы следов пребывания Оболенского и в Московском полку, если бы Петр Бестужев не показал, что этим утром он видел в доме Российско-американской компании Оболенского и своего брата Михаила. Очевидно, заехав в московские казармы, Оболенский привез к Рылееву Михаила Бестужева, вернувшегося из поездки на Нарвскую заставу.
Тут они узнали об отказе Якубовича.
Хотя диктатор отсутствовал, но группа, собравшаяся в эти минуты у Рылеева, была достаточно представительной, чтобы в критической ситуации принять самостоятельные решения, — Рылеев, Оболенский, Каховский и трое Бестужевых. Решения, которые они приняли, были ответственными.
Во-первых, мичман Петр Бестужев немедленно отправлен был с запиской в Гвардейский экипаж предупредить Арбузова, чтоб тот не ждал Якубовича. Но, разумеется, это не могло быть единственным содержанием записки. Из текста ее дословно известна только одна фраза, воспроизведенная младшим Бестужевым: "Бог за правое дело!" Но это, вероятно, по аналогии с запиской Рылеева Булатову, была концовка. О чем мог писать Рылеев Арбузову в этот тяжкий момент? Считается, что речь в ней шла о замене Якубовича Николаем Бестужевым. Это маловероятно. Если бы это было так, то Николай Бестужев был бы без замедлений вызван к Рылееву. Во всяком случае, он был бы извещен о ключевой роли, которая ему теперь предназначалась. Ничего подобного не произошло. Николай Бестужев, явно ни о чем не подозревая, пришел к Рылееву только к девяти часам, в самый последний момент.
Суть записки могла быть только одна: Рылеев просил Арбузова самому возглавить Экипаж. Как мы увидим, поведение старшего Бестужева в Экипаже это подтверждает…
Но, как уже говорилось, далеко не всякий мог повести Экипаж на дворец. А офицеры-моряки ждали именно Якубовича. Арбузов был всего лишь один из них, а Якубович — легендарная фигура, не только герой, обстрелянный и заслуженный, но и представитель высоких оппозиционных сил, которые, по представлению мичманов и лейтенантов Гвардейского экипажа, стояли за подготовкой восстания. У Арбузова этого ореола не было. И для матросов Арбузов был хотя и любимый, но только командир одной из рот.
Неудовлетворительность кандидатуры Арбузова как руководителя операции по захвату дворца выяснилась в тот момент, когда уже надо было действовать. Начались поиски другого командующего. На это ушло драгоценное время. И никто не решился бросить отказавшихся от переприсяги матросов на дворец…
Вторым решением Рылеева, Оболенского и Александра Бестужева был направлен к лейб-гренадерам Каховский. Он должен был предупредить Сутгофа и Панова о происходящем, подтвердить реальность выступления. И еще одно: есть основание считать, что лейб-гренадеры получили через Каховского если не приказание, то предложение огромной важности. Но об этом — позже.
Было не менее половины восьмого, когда Петр Бестужев, Каховский, Оболенский и Михаил Бестужев покинули рылеевскую квартиру.
В Сенате только что начали при свечах читать манифест Николая, завещание Александра и письма Константина.
ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ
14 декабря император Николай встал около шести часов. Около семи часов явился командующий Гвардейским корпусом генерал Воинов. Поговорив с ним, Николай вышел в залу, где собраны были вчерашним приказом гвардейские генералы и полковые командиры.
Молодой император неплохо владел собой. Но можно себе представить, с какой тревогой всматривался он в освещенные пламенем свечей лица генералов и полковников.
Когда 12 декабря он написал паническое письмо в Таганрог князю Волконскому, то он имел в виду не только таинственных заговорщиков, скрывающихся где-то за стенами дворца. Он знал, как его не любит и не хочет большинство генералитета.
Утром 14 декабря, еще до встречи с полковыми командирами, он написал короткое письмо своей сестре, герцогине Саксен-Веймарской: "Молитесь Богу за меня, дорогая и добрая Мария! Пожалейте несчастного брата — жертву воли Божией и двух своих братьев! Я удалял от себя эту чашу, пока мог, я молил о том Провидение, и я исполнил то, что мое сердце и мой долг мне повелевали. Константин, мой государь, отверг присягу, которую я и вся Россия ему принесли. Я был его подданный: я должен был ему повиноваться. Наш ангел должен быть доволен — воля его исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня. Молитесь, повторяю, Богу за вашего несчастного брата; он нуждается в этом утешении — и пожалейте его!"
Письмо это, написанное человеком, который гордился своим подчеркнутым мужеством и солдатской выдержкой, не свидетельствует о спокойной готовности встретить опасность.
Бенкендорфу, который пришел к нему во время одевания, Николай сказал: "Сегодня вечером, быть может, нас обоих не будет более на свете; но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг".
Для того чтобы думать так, надо было сознавать себя противостоящим некоей грозной силе. Тут мало было знать о заговоре офицеров в небольших чинах и статских литераторов. Для того чтобы ожидать смертельной опасности непосредственно в день вступления на престол, мало было помнить о рассуждениях Ростовцева относительно военных поселений и Кавказского корпуса. Опасность должна была казаться близкой и неотвратимой.
Ужас положения императора был в том, что каждый из генералов и полковников, стоявших перед ним в зале Зимнего дворца, мог оказаться его врагом. Эти люди 27 ноября не дали ему взойти на престол. Милорадович и Воинов заставили его нарушить волю Александра и присягнуть Константину. Чего можно было ждать от их непосредственных подчиненных? Бенкендорф, Орлов, Сухозанет, Левашев, Геруа… А остальные? Помня о предостережениях Милорадовича, Николай тем не менее не верил, что солдаты могут выступить против него сами по себе. Оппозицию гвардии он воспринимал как нечто единое — штаб-офицеры и генералы играли тут немалую роль. (И он был прав.)
Николай сначала рассказал генералам и полковникам предысторию междуцарствия, затем прочитал завещание Александра и отречение Константина. "За сим, получив от каждого уверение в преданности и готовности жертвовать собой, приказал ехать по своим командам и привести их к присяге".
Тут же присутствующим вручен был циркуляр:
"Его императорское величество высочайше повелеть изволил гг. генералам и полковым командирам по учи-нении присяги на верность и подданство его величеству отправиться первым в старейшие полки своих дивизий и бригад, вторым — к своим полкам.
По принесении знамен и штандартов и по отдании им чести сделать вторично на караул, и старейшему притом или кто из старших внятно читает, прочесть вслух письмо его императорского высочества государя цесаревича великого князя Константина Павловича к его императорскому величеству Николаю Павловичу и манифест его императорского величества (которые присланы будут); после чего взять на плечо, сделать на молитву и привести полки к присяге, тогда, сделав вторично на караул, опустить знамена и штандарты, а полки распустить.
Генерал-от-кавалерии Воинов.
14 декабря 1825 С.-Петербург".
Генералам, штаб- и обер-офицерам предписывалось быть во дворце после присяги к одиннадцати часам — к молебну и высочайшему выходу. Потом быстро поняли, что далеко не все полки успеют присягнуть, и перенесли съезд на час дня. Но мало кто смог узнать об этой перемене. Офицеры многих полков сразу после присяги бросились во дворец, и это, как мы увидим, имело немалое значение.
Генералы и полковые командиры присягнули во дворце и отправились по своим дивизиям, бригадам и полкам.
Было около восьми часов утра.
Процедура в Сенате и Синоде, начавшаяся в семь часов двадцать минут чтением многочисленных и многословных документов, только что закончилась.
После этого — причем отнюдь не сразу — началась присяга в полках.
Первой — не ранее половины девятого — присягнула Конная гвардия. Это было сделано специально — шефом полка был Константин, и присяга конногвардейцев должна была успокоительно подействовать на остальные полки.
О том, когда начали присягать остальные части, можно судить по 1-му Преображенскому батальону, стоявшему рядом с дворцом, так что командирам не пришлось долго до него добираться, "в 9-ть часов утра, — писал потом преображенец Игнатьев, — бригадный командир генерал-майор Шеншин прибыл в казармы 1-го баталиона и, потребовав к себе баталионного и ротных командиров, прочел им грамоты и манифест, объявляющий о вступлении его величества на престол. За сим отдано было приказание баталиону одеваться и следовать в дворцовый экзерциргауз, что и было без промедления исполнено. Туда прибыли к сему времени командующий корпусом генерал-от-кавалерии Воинов и командующий пехотою генерал-лейтенант Бистром 1-й".
Таким образом, 1-й батальон преображенцев присягнул около десяти часов.
Присяга прошла гладко. Батальону придавали особое значение по его близости ко дворцу, и потому накануне солдатам были розданы деньги и водка сверх положенной. Членов тайного общества в батальоне не было.
Два первых донесения о присяге — Конной гвардии и преображенцев — несколько успокоили Николая. Тем более что Милорадович снова заверил его, что в городе спокойно.
Было десять часов утра.
Ни новый император, ни его клевреты, напряженно присматривающиеся к происходящему, не сделали ничего для предотвращения возможного бунта. Они ждали…
В это утро правительственной стороной был предпринят один только практический шаг. Предпринял его министр финансов Канкрин.
"Г. С.-Петербургскому вице-губернатору.
Весьма нужное. В собственные руки.
Секретно
Старайтесь, чтоб… без большой огласки кабаки, штофные подвалы и магазейны были заперты, по крайней мере с наступлением ночи; в каком-либо случае, что станут насильно отпирать кабаки, выливать вино.
Канкрин
14-го декабря".
ШТАБ ВОССТАНИЯ. 8-40 ЧАСОВ УТРА
В начале девятого Оболенский вернулся домой от Рылеева. Он нашел генерала Бистрома 2-го, младшего брата командующего гвардейской пехотой, в беспокойстве "насчет Карла Ивановича". Это странно, ибо волнения в полках еще не начались и оснований для беспокойства как будто не было. Но, очевидно, в доме Бистромов знали немало, а старший брат не скрывал от младшего своего отношения к новому императору и своих надежд на день присяги.
Оболенский снова сел в седло и стал объезжать полки.
Прежде всего он поскакал в Гвардейский экипаж, ибо была еще надежда, что моряки начнут действовать по плану, несмотря на отсутствие Якубовича. Но присяга в Экипаже еще не начиналась. Тогда он двинулся к измайловцам. Там было тихо — готовились к присяге. Он побывал у егерей и в Московском полку. Но Оболенский не только выяснял положение — он искал Бистрома, он везде спрашивал, "был ли генерал в казармах".
В то время, когда начальник штаба восстания подъехал к Московскому полку, Михаил Бестужев и Щепин ходили по ротам и призывали солдат не нарушать данную присягу. Солдаты слушали сочувственно…
На следствии, перечисляя пункты своего утреннего маршрута, Оболенский не упомянул свое посещение Рылеева около семи часов. (Он сказал об этом значительно позже — в связи с Каховским.) Скрыл он и свой второй заезд в штаб восстания. Это понятно — он хотел представить свои поездки как выполнение служебных обязанностей старшего адъютанта командования гвардейской пехотой. Заезды к Рылееву обнаруживали истинный смысл его действий. И мы не узнали бы об этой второй встрече в доме Российско-американской компании, если бы о ней не сообщил Булатов.
По хронометрии получается, что Оболенский поскакал к Рылееву прямо от московских казарм. Очевидно, он привез обнадеживающие сведения. Во всяком случае, Александр Бестужев тут же отправился к московцам. Сразу после его ухода появился Пущин, а за ним — Булатов.
Было около девяти часов.
Полковник Булатов выехал из дому около восьми часов. Прежде всего он поехал к Якубовичу. Якубович вернулся от Бестужева и находился дома. "Он встречает меня в дверях с чашкою кофею; мы поговорили о предстоящем нашем деле. И что же я слышу от него? "Вообразите себе, что они со мной сделали, — говорит Якубович, — обещали, что я буду начальником батальона Экипажа, я еду туда, и что же? Меня господа лейтенанты заставляют нести хоругвий, вот прекрасно! Я сам старее их и столько имею гордости, что не хочу им повиноваться"".
Рассказ об обидах, которые нанесли Якубовичу в Экипаже, был совершенной ложью, предназначенной доверчивому Булатову. Мы знаем из нескольких показаний, что "храброго кавказца" с полным уважением приняли накануне молодые моряки и на прощание он обещал показать им пример, как надо стоять под пулями. А в данном случае он говорил то, что хотел от него услышать Булатов. И Булатов воспринял мистификацию Якубовича как должное: "Ответ мой был ему, что мы будем обмануты, и потому подтвердили еще слово: один без другого не выезжать и не приступать к делу".
На этом Булатов оставил Якубовича допивать кофий…
От Якубовича Булатов заехал в Главный штаб. "Отсюда я поехал к Рылееву и у него в первый раз увидел Оболенского. Он ужасно обрадовался моему приходу, и мы, увидясь первый раз, поздоровались, пожали друг другу руки. Я спросил их: "Что же, господа, как наши дела?" — "Все хорошо", — отвечали мне; ну, я вам опять повторю, друзья мои: "Если войска будет мало, я себя марать не стану и не выеду к вам". Пущин спросил: "Да много ли вам надобно?" — "Столько, как обещивал Рылеев". Я опять спросил об артиллерии и кавалерии, но не получил ответа; в это время вызвал кто-то Рылеева…"
Что могли они сказать Булатову о количестве войск, когда по договоренности с ним Якубович не только разрушил основу плана, но и поставил под сомнение выход Измайловского полка — по численности самой крупной силы из тех, на кого твердо рассчитывали. С кавалерией дело было плохо: Пущин сообщил перед приходом Булатова, что его брат отказывается выводить эскадрон. Что будет в артиллерии, они еще не знали. А Булатов, сам отнюдь не способствовавший привлечению живой силы, отказавшийся выводить лейб-гренадер и согласившийся встретить и возглавить их по дороге на площадь, Булатов, участник "заговора внутри заговора", поддержавший Якубовича в его сепаратистских действиях, требовал под свою команду все роды войск. Это был фактический отказ от взятых им на себя накануне обязательств.
Он хитрил с Рылеевым, Оболенским и Пущиным, он не сказал им, требуя у них отчета, что полчаса назад опять договорился с Якубовичем действовать только с учетом интересов друг друга — "один без другого не выезжать и не приступать к делу". Булатов до самого конца старался представить себя и Якубовича жертвами обмана со стороны Трубецкого и Рылеева. А все было наоборот.
Поставив свои невыполнимые условия, Булатов уехал.
Вслед за ним уехал Оболенский.
А к Рылееву второй раз за это утро спустился Штейн-гель — прочитать написанный им манифест. "…Я прочитал им манифест, мною сочиненный, и только что я его дочитал, как взошел молодой Ростовцев и сказал, что большая часть гвардии уже присягнула".
Ростовцев продолжал свою игру, основанную на дезинформации. 12-го числа он обманывал Николая, утром 14-го он пытался обмануть лидеров тайного общества. К девяти часам присягнула только Конная гвардия, что не имело решающего значения.
Ростовцев ушел, а Штейнгель поднялся к себе и разорвал свой умеренный манифест, смысл которого был в том, что раз "оба великие князя не хотят быть отцами народа, то осталось ему самому избрать себе правителя, и что потому Сенат назначает до собрания депутатов Временное правительство…". Манифест этот подразумевал — в полном соответствии с действиями Ростовцева — добровольный отказ Николая от престола, что вкупе с отказом Константина создавало ситуацию, в которой решение мирно переходило в Сенат. Для плана, исходной точкой которого был арест Николая, принявшего престол, манифест никак не годился.
Линии Штейнгеля и Ростовцева постоянно пересекаются фатальным образом: стоило Штейнгелю прочитать манифест, ради которого Ростовцев фактически и старался, — как подпоручик немедленно появляется.
Неизвестно, что ответили Ростовцеву Рылеев и Пущин. Ни тот ни другой даже не упомянули на следствии об этом многозначительном эпизоде…
Еще при Штейнгеле приехал вызванный запиской Вильгельм Кюхельбекер. Его послали на Сенатскую площадь ждать войска и при их появлении кричать: "Ура, Константин!"
И тут принесли записку от Трубецкого. Князь Сергей Петрович вызывал Рылеева к себе. Он получил известие о присяге полковых командиров во дворце и желал знать, что происходит в полках.
Рылеев послал за извозчиком.
Было начало десятого. Пришел Николай Бестужев и, как было условлено, отправился в Экипаж. Ему, разумеется, сообщили об отказе Якубовича.
Ушел Оболенский.
Рылеев и Пущин поехали к Трубецкому.
"14-го числа в 10-м часу был у меня Рылеев с Пущиным (статским), я им дал прочесть манифест, за которым я посылал в Сенат, и после того они уехали; выходя, Пущин мне сказал: "Однако ж, если что будет, то вы к нам приедете?" Я, признаюсь, не имел духу просто сказать "нет" и сказал: "Ничего не может быть, что ж может быть, если выйдет какая рота или две?" Он отвечал: "Мы на вас надеемся"…"
Это была горькая и страшная сцена. Горькая и страшная прежде всего для самого Трубецкого. Она, разумеется, не исчерпывалась чтением манифеста и обменом несколькими репликами. Трубецкой сообщил приехавшим, что присягнула еще только Конная гвардия, и потребовал — как диктатор — сведений о деятельности в полках.
Ничего утешительного он не услышал. Рылеев и Пущин могли рассказать ему о предательстве Якубовича, самоустранении Булатова. Еще ничего не произошло.
Еще не присягал ни один из намеченных к восстанию полков. Все еще могло быть — если бы помощники диктатора, профессиональные храбрецы Якубович и Булатов, выполнили свои обязательства перед обществом.
В десятом часу диктатор Трубецкой услышал, что главные исполнители его плана отказываются этот план выполнять. Что они фактически устранились. Он понял, что заменить их некем. Он сам не обладал импозантностью и бешеным красноречием Якубовича, не было за ним, давно оставившим строевую службу, той солдатской веры и привязанности, которую питали к Булатову лейб-гренадеры, предназначенные для завершения и закрепления захвата власти в столице.
Полки еще могли выступить. Но Трубецкой увидел — с большей ясностью, чем кто бы то ни было, — что задуманная им стройная боевая операция стремительно сдвигается в сторону хаотического мятежа. Ведь даже первый, согласованный с Батеньковым, вариант плана подразумевал, что движение полков друг за другом должно было проходить под четким руководством.
Рылеев, с его идеей революционной импровизации, не мог ощущать трагичности происходящего с такой остротой, как Трубецкой.
Ни один из руководителей Северного общества не вел такой сложной игры со следствием, как диктатор. Поэтому к его показаниям надо относиться с осторожностью. Даже не к фактической их стороне, а к тому представлению, которое Трубецкой настойчиво создает о себе самом. Внимательная исследовательница судьбы диктатора В. П. Павлова тщательно проанализировала этот аспект поведения Трубецкого на следствии и показала, что робкий, колеблющийся, старающийся уклониться от деятельности перед восстанием диктатор есть прежде всего создание самого Трубецкого. Ему удалось убедить в этом даже такого проницательного наблюдателя, как Боровков. На самом же деле мы знаем, с какой энергией и твердостью готовил восстание ветеран тайных обществ. Все его качества остались при нем и утром 14 декабря. Но страшно и, на его взгляд, непоправимо изменилась ситуация.
Чтобы понять, что произошло с Трубецким в эти утренние часы, надо вспомнить и то огромное напряжение, которое выпало на его долю в последние несколько суток. 12 и 13 декабря были сплошным вихрем встреч с самыми разными людьми — от товарищей по заговору до высоких сановников и генералов, вихрем совещаний, споров, поисков необходимых союзников. Он не спал ночь на 14 декабря. Он ощущал на себе ответственность за все дело, за всех его участников. Он понимал, что завершается целая эпоха, у истоков которой он стоял со своими сподвижниками и друзьями.
В нем не было романтической гибкости Рылеева и спокойной несокрушимости Пущина.
В отличие от Рылеева и Пущина, полковник Трубецкой сказал себе, что он проиграл это сражение.
Нет оснований доверять его показаниям на следствии, будто все утро он только и мечтал, чтобы восстание не состоялось. Это была игра. Он еще готов был возглавить войска, если бы они вышли одновременно и вовремя — даже без занятия дворца. Как мы увидим — он ждал развития событий.
Но бесспорно — сообщение Рылеева и Пущина что-то надломило в душе смертельно уставшего от напряжения Трубецкого.
Об этой сцене в доме на Английской набережной мы знаем только из двух кратких, повторяющих друг друга показаний князя Сергея Петровича. Ни Пущин, ни Рылеев не сказали об этом почти ничего. Пущин в своих показаниях об утре 14 декабря упрямо пропускал этот эпизод. (На прямой вопрос следствия он отвечал, что Трубецкой говорил утром о нецелесообразности начинать с малым количеством войск. И все.) Трубецкой сказал только то, что соответствовало тому облику "антидиктатора", который он выстраивал перед следствием. О существе разговора — ни слова. Они не хотели открывать следствию свои внутренние дела такого глубокого и мучительного уровня…
Было около половины десятого. Рылеев с Пущиным вышли от Трубецкого.
На Сенатской площади они встретили Одоевского, который отвел сменившийся караул в казармы и шел домой переодеться. Жил он на Исаакиевской площади.
Скорее всего, тогда же Пущин и Рылеев встретили прапорщика конной артиллерии князя Александра Гагарина. Он сообщил им о попытке нескольких офицеров-артиллеристов поднять солдат. Очевидно, Гагарин выполнял функции связного, иначе его появление у Сената в этот час непонятно. Он должен был ждать присяги в части.
Любопытно, что в показаниях Пущина данного эпизода нет, хотя он зафиксирован с его слов в "Алфавите декабристов", в справке о Гагарине. Это свидетельствует, как и ряд других фактов, о редактировании следственных материалов после окончания работы комиссии и уничтожении части первичных протоколов, что подтверждается данными о сожжении черновых записей показаний декабристов.
Рылеев и Пущин поехали к московским казармам — ворота были заперты, внутрь попасть в штатской одежде было невозможно. Поехали мимо Измайловского полка к Гвардейскому экипажу. Заехали к младшему Пущину, убедились, что он болен и эскадрон выводить не будет.
В своих показаниях Пущин дважды говорит, что утром они ездили с Рылеевым на Дворцовую площадь и долго ходили по бульвару — Адмиралтейскому, надо полагать. Они еще надеялись на появление Гвардейского экипажа перед дворцом. Но войска не шли. Рылеев и Пущин вернулись на рылеевскую квартиру. Оставалось только ждать. Теперь все зависело от тех, кто находился в полках…
Оболенский на следствии показал, что последним пунктом его маршрута был 2-й батальон Преображенского полка, стоявший возле Таврического сада. Оболенский поехал в этот район после разговора с Булатовым, потому что здесь, рядом с преображенцами, стояла гвардейская артиллерия. Несколько офицеров конной артиллерии обещали ему и Пущину свое содействие.
Возле Таврического сада Оболенский встретил идущего пешком знакомого офицера, который сказал, что в конной артиллерии волнения. Оболенский бросился туда — это было первое обнадеживающее известие. Артиллеристы и в самом деле волновались. Еще до присяги граф Иван Коновницын, младший брат Петра Конов-ницына, офицера гвардейского Генерального штаба, собрал группу офицеров, которые выразили командованию свое недоверие и взбудоражили солдат. Но старшие офицеры повели себя решительно, Коновницын и его товарищи были арестованы и заперты в солдатских казармах.
Штейнгель показал, что, спустившись около девяти часов утра к Рылееву, он застал у него Пущина, который рассказывал Рылееву, что к нему "прибежали два офицера конной артиллерии, которых начальник арестовал, но они выломали в комнате дверь и ушли, и что он им сказал, что без людей в них надобности нет, и отослал их назад, к своему месту, дабы напрасно не погибли".
Когда Оболенский подъехал к казармам конной артиллерии, там уже все было кончено. Он спросил у капитана Пистолькорса, одного из тех, кто подавил попытку мятежа, о Коновницыне. Пистолькорс ответил, что Коновницын куда-то ускакал (как мы знаем — к Пущину). Оболенский хотел войти в казармы, но Писголькорс сказал, что для этого нужно разрешение находящегося здесь командующего артиллерией генерала Сухозанета. Сухозанет писал потом в воспоминаниях: "Замечательно, что в это время приехал и хотел войти адъютант генерала Бистрома князь Оболенский, но когда ему сказали, что без доклада генералу Сухозанету его не впустят, то он ускакал стремглав".
Оболенский торопился в Московский полк, в котором, по его расчетам, должно уже было что-то решиться. Он подъехал к казармам и узнал, что некоторые роты "отказались от присяги и, ранив генералов Шеншина и Фредерикса, пошли на Сенатскую площадь".
Был одиннадцатый час утра 14 декабря 1825 года.
МОСКОВСКИЙ ПОЛК
Михаил Бестужев и Щепин-Ростовский стали поднимать солдат около девяти часов. Они начали с 6-й роты, которой командовал Щепин, потом пошли в 3-ю роту Бестужева. То, что они говорили, было потом с небольшими вариантами восстановлено полковым следствием путем опроса солдат: "Ребята, вы присягали государю императору Константину Павловичу, крест и Евангелие целовали, а теперь будем присягать Николаю Павловичу?! Вы, ребята, знаете службу и свой долг!" Через некоторое время Щепин вернулся уже один в свою роту и сказал: "Ребята, все обман! Нас заставляют присягать насильно. Государь Константин Павлович не отказался от престола, а в цепях находится; его высочество шеф полка (великий князь Михаил. — Я. Г.) задержан за четыре станции и тоже в цепях, его не пускают сюда".
И солдаты верили. Они поверили потому, что все это было вполне возможно. Они не сомневались в том, что Николай Павлович может, чтобы захватить трон, заковать в цепи своих братьев. Они верили — вот что замечательно. Каковы же были их представления о политических нравах империи и личных качествах претендента на престол?
Офицеры полка — штабс-капитаны Волков и Лашкевич, поручик Броке и подпоручик князь Цицианов, обещавшие содействие, активной агитации не вели, но самим своим присутствием как бы подтверждали сказанное, во всяком случае не возражали.
Когда в десятом часу приехал в полк Александр Бестужев, солдаты были возбуждены и наэлектризованы. Сразу после Александра Бестужева приехал от лейб-гренадер Каховский, сообщил, что гренадеры готовы действовать, и сказал: "Господа, не погубите лейб-гренадер нерешительностью!" И ушел в Гвардейский экипаж.
Александр Бестужев в своем парадном адъютантском мундире и сверкающих гусарских (не по форме) сапогах пошел в сопровождении офицеров-московцев по ротам.
Александр Бестужев, известный тогда уже литератор и решительный драгунский офицер, не зря дружил с Якубовичем. В нем не было совершенно аморального авантюризма "храброго кавказца", но романтическая бравада и кавалерийская лихость были ему вполне свойственны. Федор Глинка показал о нем: "Я ходил задумавшись, а он рыцарским шагом, и, встретясь, говорил мне: "Воевать! Воевать!" Я всегда отвечал: "Полно рыцарствовать! Живите смирнее!" — и впоследствии всегда почти прослышивалось, что где-нибудь была дуэль и он был секундантом или участником".
Он любил сильную фразу. Незадолго до восстания он, входя в кабинет Рылеева и перешагивая порог, сказал: "Переступаю через Рубикон, а Рубикон значит — руби кон, то есть все, что попадается!" На следствии ему пришлось объяснять, что он не имел в виду истребление императорского семейства.
Но, в отличие от Якубовича, он был идеологически готов к активному политическому действию. Он готовил себя к подвигу не только в сфере романтических мечтаний. Когда в канун выступления он сказал: "Иди мы ляжем на месте, или принудим Сенат подписать конституцию" — то это была программа действия, а не эффектная формула.
Вклад Александра Бестужева в подготовку восстания явно скромнее вклада Рылеева, Трубецкого, Оболенского, Каховского. Он, по его собственным словам, готовил себя к "военному делу", к вооруженному участию в мятеже. И 14 декабря он доказал, что его декларации — не пустые слова.
Придя в казармы Московского полка и оценив обстановку, Александр Бестужев начал игру ва-банк. "Говорил сильно — меня слушали жадно" — так он определил свои отношения с московцами.
Полковое следствие опросом солдат выяснило, что Александр Бестужев говорил в 6-й роте, "что он приехал от государя Константина Павловича секретным образом, дабы предупредить полки, что их обманывают; что Константин Павлович жалует их пятнадцатилетней службою, любит Московский полк и прибавит жалование… Щепин-Ростовский, оба Бестужевых, Волков и Броке пошли в 3-ю роту; при входе в оную присоединился к ним подпоручик князь Цицианов и… капитан Дашкевич; вошедши в покои роты, оба Бестужева и Щепин-Ростовский возмущали нижних чинов теми же словами и потом ушли в 5-ю роту, где первых трое говорили то же нижним чинам, что и в прочих ротах… из 5-й роты Щепин-Ростовский и оба Бестужевы с поручиком Броке были во 2-й фузилерной роте и тоже возмущали нижних чинов не присягать, внушая при том им, кто не будет держаться прежней присяги, то тех колоть. Причем Александр Бестужев фельдфебелю Сергузееву велел приказать людям взять с собою боевые патроны. Потом оба Бестужевых и Щепин-Ростовский были опять в 3-й фузилерной роте и подстрекали нижних чинов к уклонению от присяги; между прочим Александр Бестужев сказал людям, что покойного государя отравили, и Михайло Бестужев велел взять с собою боевые патроны".
Агитация, основанная на мифологии, велась страстно, напористо, жестко — "Кто не будет держаться прежней присяги, то тех колоть!".
Офицеры готовились к боевым действиям, а не к демонстрации. Приказав солдатам брать боевые патроны, они вооружались и сами. Щепин послал фельдфебеля своей роты на квартиру, откуда тот принес ему пистолет и боевую (в отличие от форменной шпаги) черкесскую саблю. Он велел фельдфебелю тут же зарядить пистолет ружейной пулей, а когда та оказалась велика, то нарезать из нее картечей.
В это время в казармы примчались из Гвардейского экипажа Петр Бестужев и Палицын для выяснения обстановки и оповещения моряков. Щепин велел передать, что полк выступает.
3-я и 6-я роты выбегали во двор для построения.
Пришло приказание офицерам собираться к полковому командиру — так делалось во всех полках перед присягой. Щепин крикнул посланному, что "он не хочет знать генерала!". Он был яростно возбужден еще с вечера. Но это возбуждение и неистовый темперамент сослужили в эти минуты хорошую службу восстанию.
Когда роты в полном составе вышли из казармы. "Щепин и Михайло Бестужев приказали зарядить ружья и первый с саблею, а последний с пистолетом в руках, закричавши "ура", выбежали с ротами на большой двор, причем нижние чины имели ружья на руку, а впереди их барабанщик бил тревогу. Подпоручик Веригин, собиравший в это время офицеров к полковому командиру, был окружен ими на большом дворе, коему Щепин грозя саблею, а Александр Бестужев пистолетом, принуждали его вынуть шпагу и кричать с ними "ура" Константину…"
На крики и барабанный гром из казарм выбегали солдаты других рот и пристраивались к ротам Щепина и Бестужева. Первые ряды стали выбегать с полкового двора на Фонтанку. Но тут оказалось, что забыли взять знамя. Вернулись за знаменем. При этом произошла путаница, солдат, выносивших знамя, приняли за сторонников Николая, началась рукопашная, в которой Щепин, рубя на стороны, пробился к знамени и вынес его в голову колонны. Солдат, которого Щепин ранил, крикнул ему: "Ваше сиятельство! Я за императора Константина, и хотя вы меня ранили, я иду умереть с вами!"
Перед тем как началась схватка за знамя, к Щепину подошел полковник Московского полка Неелов и сказал: "Любезный князь, я всегда готов был пролить кровь за императора Константина и готов сейчас стать в ваши ряды прапорщиком!" Это был один из тех колеблющихся, которых много было в этот день и поведение которых определялось конъюнктурой. Быть может, полковник Неелов пошел бы с восставшей частью полка на площадь и сыграл свою роль в событиях дня, если бы не началась схватка за знамя, задержавшая выступление рот с полкового двора. А эта задержка привела к инцидентам, которые не могли не смутить полковника Неелова, оказавшегося в результате по другую сторону черты.
Когда восставшие роты во второй раз двинулись на набережную, им наперерез бросились подоспевшие командир бригады генерал Шеншин, командир полка генерал Фредерикс и командир батальона полковник Хвощинский. Увидев Щепина, размахивающего саблей, Фредерикс кинулся к нему с криком: "Что вы делаете?!" Александр Бестужев "наставил ему пистолет в лицо, повторяя: "Убьют вас, сударь!"" Солдаты закричали в рядах: "Отойди, убьем!" Фредерикс шарахнулся, но Щепин-Ростовский рубанул его саблей по голове, и командир полка упал. Затем князь сшиб с ног и бригадного генерала. Полковник Хвощинский в это время пытался уговорить Бестужева. Тут была несколько иная ситуация — полковник Хвощинский был в прошлом членом Союза благоденствия. Очевидно, Александр Бестужев это знал, ибо он не стал угрожать полковнику, а вместе с Михаилом предложил ему возглавить восставший полк. (Из этого эпизода можно понять, как остро ощущали декабристы необходимость в "густых эполетах", в штаб-офицерах, — в сутолоке схватки они предлагают Хвощинскому первое место в надежде, что полк поведет полковник!) Но Хвощинский так громко возмущался их действиями, что привлек внимание Щепина, и тот трижды ударил его саблей.
При этой сцене присутствовал еще один генерал — начальник штаба гвардии Нейдгардт. Но он стоял в стороне. На следствии Щепин сказал, что он не тронул Нейдгардта, так как тот "не вынимал шпаги". И эта нейтральная позиция начальника штаба гвардии — многозначительна…
Теперь путь был свободен. Около семисот готовых на все солдат во главе с тремя готовыми на все офицерами двинулись с заряженными ружьями по Гороховой к Сенату. Щепин обернулся к Александру Бестужеву и крикнул: "К черту конституцию!"
Роты шли беглым шагом с криком: "Ура, Константин!" Барабаны били тревогу.
С 1762 года ничего подобного не происходило в Петербурге.
Восстание началось.
Но началось оно совсем не так, как планировалось. Первая восставшая часть не шла на дворец, чтобы одним внезапным ударом нейтрализовать власть, а вышла к Сенату, оповестив тем самым противника о мятеже и дав ему возможность собрать силы.
Московцы и должны были идти к Сенату. Но — после броска Гвардейского экипажа на дворец или одновременно с ним. А они выступили первыми.
Задуманная Трубецким, одобренная Рылеевым и Оболенским четкая боевая операция закончилась, не начавшись. Ее сорвали Якубович и Булатов.
Начиналась революционная импровизация, безусловно грозная для власти, но с гораздо меньшими шансами на успех.
Когда Московский полк шел по Гороховой мимо квартиры Якубовича, тот вышел на улицу и, подняв на острие сабли шляпу, пошел впереди полка.
Было около половины одиннадцатого.
ВОКРУГ СЕНАТА. 10–11 ЧАСОВ
В барабанном громе восставшие московцы стремительно прошли по Гороховой, заставляя встречных — офицеров и статских — кричать: "Ура, Константин!"
Движение мятежных рот к Сенату было событием эпохальным не только по своему тактическому конкретному смыслу, но и по смыслу общеисторическому. Впервые за последние шестьдесят с липшим лет гвардейская масса снова активно вмешалась в политическую жизнь страны, пытаясь диктовать самодержавию свою волю. Переворот 1801 года был явлением совершенно иного порядка — акцией "сильных персон", договорившихся с великими князьями. Это был дворцовый переворот в узком смысле слова. Здесь же мы имеем дело — фактически — с низовым движением. Солдаты Московского и других восставших полков потому так легко поверили агитации декабристов, что ее содержание полностью отвечало их представлениям и желаниям. Московцев вывели не просто именем Константина как такового, но — идеей доброго царя, защитника справедливости. Декабристы понимали эту утопическую сторону русского народного сознания и взывали прежде всего к ней. Мечта о социальной справедливости, воплощенная в фигуре справедливого царя, обещавшего сбавить срок службы или готового соблюсти добрую волю умершего, а потому тоже перешедшего в сферу утопической справедливости, — императора Александра, — вот что прежде всего вело вооруженных гвардейцев к Сенату, этому, по народному представлению, гаранту справедливости и законности.
Роты пересекли Исаакиевскую площадь, обогнули заборы, опоясывающие то место, где возводился собор, и вышли к бронзовому Петру. Бестужевы и Щепин начали строить каре возле монумента — ближе к Сенату. Они действовали точно по плану — закрепили за тайным обществом подходы к этому зданию. С той же целью была выслана стрелковая цепь в сторону Адмиралтейского бульвара, отрезавшая Сенат от Зимнего дворца.
Маленький караул финляндцев у входа в здание никакой роли не играл. В случае решительных действий он был бы или смят, или присоединился бы к восставшим.
Пока трое офицеров строили каре — особенно трудно рассчитать и построить неполные роты, — Якубович с площади ушел…
Служба связи у руководителей общества была поставлена лучше, чем мы себе обычно представляем. Наша информация, как правило, зависит от того, насколько успешно следствие вытягивало сведения у арестованных декабристов. Там, где подследственные упорствовали, там и мы осведомлены далеко не достаточно. (И непонятно — жалеть об этом или же этому радоваться!) Офицеры Генерального штаба Коновницын, Искрипкий, Палицын на следствии пытались представить свои утренние разъезды по городу как результат любопытства, не имеющего никакого практического смысла. На самом же деле сопоставление различных данных свидетельствует, что они интенсивно выполняли свои функции, связывая полки, помогая координировать их действия и оповещая штаб восстания.
Кюхельбекер показал: "Имена их (конноартиллери-стов Вилламова и Малиновского. — Я. Г.) услышал я впервые от Пущина, когда 14 декабря поутру во второй раз зашел к Рылееву. Рассказывая мне, что происходит в Гвардейском экипаже, в Московском полку и так далее, он, Пущин, между прочим упомянул и об Конной артиллерии и о том, что Вилламов и Малиновский не хотели присягать…"
В одиннадцатом часу в штабе восстания ясно представляли себе, что делается в войсках. И это, конечно, был результат деятельности офицеров связи.
Рылеев и Пущин на следствии говорили о чрезвычайно важных утренних часах скупо, почти не называя фамилий тех, с кем они в эти часы виделись. Рылеева и допрашивали главным образом о другом, а Пущин умело создавал картину пассивного ожидания, блуждания по улицам, растерянности и сомнения в возможности начать восстание. На самом же деле в эти часы шла энергичная, целенаправленная деятельность.
Петр Коновницын показал на следствии: "13 декабря Оболенский, Бестужев и Рылеев сообщили мне о задуманном ими возмущении и поручили наблюдать за движениями Лейб-гренадерского полка, а Искрицкому — за полками, расположенными вдоль Фонтанки. Вследствие сего на другой день поутру заехал я в конноартиллерийские казармы, где Лукин мне сказал, что офицеры согласились отдать свои сабли, чтобы не быть принуждаемыми действовать против мятежников, которых они полагали защитниками прежде данной присяги; потом, проезжая мимо Кавалергардского полка, встретил я Муравьева (Александр Муравьев, младший брат Никиты Муравьева, член общества. — Я. Г.), который мне сказал, что полк их примет присягу, но что стрелять по мятежникам они не будут; наконец, поехал я в Лейб-гренадерский полк к Сутгофу, где видел я Панова и Кожевникова, мне до сего незнакомых, они просили меня узнать, что делается в городе…"
Потом Коновницын еще дважды ездил к лейб-гренадерам.
Граф Коновницын был сыном знаменитого генерала 1812 года, и следователи обращались с ним сравнительно мягко. Потому он, конечно, о многом умолчал. Но даже из его неполных показаний вырисовывается картина напряженной связной работы.
Искрицкий поутру был в Измайловском полку, потом в Московском, — именно в тех, что расположены в районе Фонтанки.
Около десяти часов, не дождавшись никого на площади, Кюхельбекер пошел в их общую с Одоевским квартиру на Исаакиевской площади. Одоевский только что вернулся после встречи с Рылеевым и Пущиным. Он и Кюхельбекер решили ехать к Рылееву. Одоевский взял с собой пистолет, а другой дал Кюхельбекеру.
Когда они приехали, Рылеев и Пущин были уже дома, и к ним пришел прапорщик Палицын, известивший их о присяге в Измайловском полку. Показательно, что на вопрос Одоевского: "Какие полки еще не присягнули?" — Рылеев ответил совершенно точно: "Московский, Финляндский, Экипаж, Лейб-гренадерский…"
Обсудив положение, Рылеев и Пущин послали Кюхельбекера в Гвардейский экипаж, а Одоевского — в Финляндский полк, для связи. Палицын должен был посетить лейб-гренадер.
В эти часы практическое руководство целиком сосредоточилось в руках Рылеева и Пущина, которые держались вместе, ибо им предстояло в случае успеха вдвоем вести переговоры с Сенатом.
Они сейчас делали все возможное, чтобы обеспечить одновременность выступления, чтоб хоть как-нибудь компенсировать страшный урон, нанесенный Якубовичем. Рылеев и Пущин верили, что выход первых рот взорвет ситуацию и послужит запалом для общего движения гвардии…
Революционную концепцию Рылеева можно назвать концепцией снежной лавины — когда сорвавшаяся с вершины глыба льда нарушает общее равновесие и возникает неостановимое движение гигантских снежных масс.
В отличие от Трубецкого, между десятью и одиннадцатью часами утра 14 декабря Рылеев, Пущин и Оболенский были полны нервной надежды — все еще могло произойти.
Бешеный революционный темперамент и агитационное искусство Рылеева возбуждали молодых офицеров, соприкасавшихся с ним в это утро.
Одоевский, измученный после суточного дежурства во дворце, не спавший ночь, бодро мчался теперь к финляндцам. Выйдя от Рылеева, он сперва пошел пешком, так как извозчик был отпущен, через Исаакиевскую площадь к Неве, к наплавному мосту, — Финляндский полк стоял по ту сторону Невы. У своего дома он увидел подъезжающего корнета-конногвардейца Ринкевича, которого он недавно принял в тайное общество. Тот сменился с полкового караула и спешил за инструкциями. Мы не знаем, что за инструкции дал Одоевский Ринкевичу. Знаем только, что он взял у корнета сани и дальше поехал на них. Уже на Васильевском острове Одоевский встретил Палицына, с которым недавно виделся у Рылеева. Очевидно, Палицын проезжал мимо Финляндского полка и выяснил, что там все тихо, ибо он отговорил Одоевского туда ехать, а пригласил его с собой к лейб-гренадерам. Одоевский согласился и пересел в сани Голицына…
Было около одиннадцати часов.
В это время в рылеевской квартире что-то произошло. Есть основания предполагать, что к Рылееву примчался Искрицкий, побывавший в московских казармах сразу после выхода восставших рот. Во всяком случае, около одиннадцати часов Рылеев и Пущин поспешили к Сенату.
На Исаакиевской площади, возле Синего моста, они встретили Якубовича, у которого были свои замыслы. Неизвестно, посвятил ли он в них Рылеева и Пущина.
Они бросились дальше и, обогнув строящийся собор, увидели внушительное каре московцев.
Оболенский или уже был в каре, или пришел тотчас.
Не хватало Трубецкого и Булатова.
ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ. 11–12 ЧАСОВ
Великий князь Михаил Павлович приехал в Петербург около девяти часов утра. Встретивший его у Нарвской заставы Перовский передал приказание нового императора спешить во дворец. Туда прибыли к половине десятого.
Николай хорошо помнил мрачные прогнозы Михаила. "Ну, ты видишь, что все идет благополучно, — сказал он при встрече, — войска присягают, и нет никаких беспорядков". — "Дай Бог, — отвечал Михаил, — но день еще не кончился".
Первым известил императора о начале тревожных происшествий генерал Сухозанет, приехавший во дворец из казарм конной артиллерии. (Нам придется еще обращаться к воспоминаниям Сухозанета, и потому надо сказать, что воспоминания эти, отличающиеся напыщенным хвастовством, доходящим до прямой глупости, тем не менее довольно точно передают фактическую сторону дела.) "Государь вышел, — вспоминал Сухозанет, — с лицом спокойно-сериозным, и когда я вкратце рассказал, что нарушенный порядок восстановлен, что виновные арестованы и сабли их отосланы к коменданту, то государь сказал: "Возвратите им сабли — я не хочу знать, кто они", — и, возвысив голос, грозным тоном добавил: "Но ты мне отвечаешь за все головою". Я возвратился в конную артиллерию…"
В этот момент Николай еще не столько мог, сколько хотел надеяться, что замешательство в конной артиллерии — естественное следствие путаницы с присягами, и не более того. Ему смертельно не хотелось осознавать, что обширный заговор, о котором его известил Дибич и на который намекал Ростовцев, начинает обнаруживать себя в действии. Его приказ возвратить сабли артиллеристам был попыткой убедить себя и Сухозанета в случайности происшедшего.
Однако он вызвал Михаила Павловича, успевшего переодеться в артиллерийский мундир, — тот был с рождения шефом гвардейской артиллерии — и послал его вслед за Сухозанетом удостоверить артиллеристов в законности присяги.
Но с десяти часов, с момента приезда Сухозанета, Николай напряженно ждал страшных вестей. И они не замедлили явиться.
Уцелевший при избиении генералов в Московском полку Нейдгардт, как только мятежные роты выбежали со двора, поспешил во дворец.
Николай вспоминал об этом роковом моменте:
"Спустя несколько минут после сего (отъезда к артиллеристам Михаила Павловича. — Я. Г.) явился ко мне генерал-майор Нейдгардт, начальник штаба Гвардейского корпуса, и, взойдя ко мне совершенно в расстройстве, сказал:
— Ваше величество! Московский полк в полном восстании; Шеншин и Фредерикс тяжело ранены, а мятежники идут к Сенату; я едва их обогнал, чтоб донести вам об этом. Прикажите, пожалуйста, двинуться против них первому батальону Преображенского полка и Конной гвардии".
Сам по себе текст не может передать колорита этой встречи и разговора. Слова Николая о Нейдгардте — "совершенно в расстройстве" — слабая тень того, как должен был выглядеть начальник штаба, на глазах которого четверть часа назад рубили двух генералов и полковника, а сам он чудом избежал этой участи.
Особенность психологического быта представителей верхнего слоя Российской империи состояла в том, что они сознавали вулканичность почвы, по которой ходили ежедневно. Они знали и помнили, что против постоянно раздраженного крестьянства у них есть одна защита — солдаты. А против солдат, ежели они выйдут из повиновения, никакой защиты нет. Слабость военно-бюрократической диктатуры — в ограниченности и примитивности опоры, в отсутствии свободы маневра. После волнений в Семеновском полку не единожды и не одно генеральское сердце обрывалось при мысли, что поддержи семеновцев сочувствующие им преображенцы и измайловцы — и противопоставить им было бы нечего. Гвардия не пошла бы против "коренных полков". А первое следствие выхода гвардии из-под контроля — избиение ненавистных начальников…
Вот именно это и начиналось.
Николай был куда более осведомлен и ориентирован в ситуации, чем Нейдгардт, и потому ужас его был глубже и дальновиднее. "Меня весть сия поразила, как громом, ибо с первой минуты я не видел в сем первом ослушании действие одного сомнения, которого всегда опасался, но, зная о существовании заговора, узнал в сем первое его доказательство".
Надо отдать должное Николаю: он сумел взять себя в руки и отдать приказания, которые предложил ему Нейдгардт, — привести в боевую готовность те две части, которые к этому времени присягнули, — преображенцев и конногвардейцев. А владеть собой ему было нелегко: он в эти минуты не знал ни масштаба, ни непосредственной цели заговора. Он мог ожидать массового неповиновения, резни. Перед ним, конечно же, встали апокалиптические картины, изображенные Ростовцевым, — империя в огне, крови, развалинах…
Он послал флигель-адъютанта Бибикова (друга Трубецкого, женатого на сестре Сергея Муравьева-Апостола) сказать, чтоб приготовили коня. А сам направился к главному караулу. По дороге он встретил генерала Апраксина, командира Кавалергардского полка, и приказал выводить полк к Сенатской площади — кавалергарды только что присягнули. "На лестнице встретил я Воинова в совершенном расстройстве. Я строго припомнил ему, что место его не здесь, а там, где войска, вверенные ему, вышли из повиновения".
Воинов, один из виновников междуцарствия и событий 27 ноября, был "в совершенном расстройстве" по причине вполне основательной. Если предположения наши верны и Воинов, принадлежавший к генеральской оппозиции против Николая, как и Милорадович, уповал на мирный отказ гвардии изменить присяге, то теперь он увидел, к чему привела эта рискованная игра. Избиение генералов в Московском полку свидетельствовало о том, что ситуация развивается совсем не так, как хотелось бы, и разъяренные солдаты, ведомые отчаянными офицерами, вряд ли будут разбираться в оттен-ках генеральских позиций. Но, как бы то ни было, Воинов бросился в московские казармы…
Именно в это время и появился полковник Хвощинский, живое свидетельство ярости мятежников.
Принц Евгений Вюртембергский вспоминал: "Взор мой упал на Дворцовую площадь (из окна дворца. — Я. Г.). Я был окончательно поражен, увидев какого-то штаб-офицера, который соскочил с саней, снял кивер и показывал на голове кровавые раны".
Видя израненного Хвощинского, видя "несметные толпы народа, из среды которого вылетали оглушительные крики" (а это была еще мирная толпа, приветствовавшая Николая!), принц Евгений вспомнил мрачные предчувствия Константина. У всех, кто узнавал о бунте московцев, немедля появлялось ощущение, что начинаются события катастрофические — гвардия снова берет в руки судьбу династии.
О первых действиях императора в эти минуты разом взорвавшейся ложной стабильности, имперской стабильности, обнаружившей свою мнимость, рассказал командовавший ротой Финляндского полка, занимавшей в это время караулы во дворце, поручик Греч. (Всеми караулами, как мы знаем, во дворце и прилегающих районах командовал член тайного общества полковник Моллер.)
"Едва вступил во дворец главный караул, как государь император изволил выйти к оному из внутренних комнат в сопровождении генерал-адъютанта Кутузова и лейб-гвардии Московского полка полковника Хвощинского. Когда караул выстроился на платформе, государь изволил предупредить, чтоб при отдании чести барабанщики били поход и салютовало знамя".
Это характерные детали: Николай хотел, чтобы его первое соприкосновение с войсками в качестве императора было обставлено со всей ритуальной торжественностью. И дело здесь не в солдафонском его педантизме, а в тех надеждах, которые он возлагал на психологическое воздействие воинских ритуалов.
"По отдании чести государь изволил поздороваться с людьми, которые ответствовали троекратным "ура!". Потом государь спросил у людей, присягали ли они? На что ответили они, что присягали. "Кому присягали?" — изволил спросить государь. Караульные ответили: "Вам, ваше величество!" — "Кому — вам?" — был вопрос государя. Ответ: "Государю императору Николаю Павловичу!" Вслед за тем государь изволил благодарить нижних чинов за верную службу и, отозвавшись потом, что теперь придется показать верность свою на самом деле, спросил: "Готовы ли вы за меня умереть?" Получив ответ удовлетворительный, государь приказал зарядить ружья и, обратясь к караульным офицерам, сказал: "Господа! Я вас знаю и потому не говорю вам ничего". Когда зарядили ружья, государь вывел караул к воротам, с внешней стороны, на площадь и приказал удвоить все наружные посты".
От этого первого соприкосновения Николая с войсками зависело очень многое. Нелояльность караула — даже пассивная — потребовала бы немедленной его замены, что создало бы сумятицу во дворце и, став известным в полках, увеличило бы сомнения и колебания. Кроме того, разговор с караулом определил самоощущение нового императора. В дальнейшем он уже не выпытывает столь дотошно — кому присягали, готовы ли умереть и так далее. Он просто командует.
Таким образом, успешность важнейших первых шагов императора связана была с позицией двух офицеров — начальника караулов полковника Моллера и командира 6-й егерской роты Финляндского полка поручика Павла Греча.
Павел Иванович Греч, брат известного и тогда еще весьма либерального литератора Николая Ивановича Греча, мог с полным успехом оказаться членом тайного общества. Умный, живой, веселый человек, он через своего брата был близко знаком со старшими Бестужевыми, с Рылеевым, с Дельвигом и со многими другими. Когда после ареста Розена привели в Зимний дворец, то Греч, "добрый мой товарищ", как назвал его Розен, в присутствии смущенного полковника Моллера сказал, кивнув арестованному: "Ах, душа, жаль тебя!"
В этот день люди нередко оказывались по разные стороны черты достаточно случайно…
Поручику Гречу, "доброму товарищу" мятежника Розена, выпало охранять и защищать вход во дворец.
Около половины двенадцатого император Николай, распорядившись караулом, оказался на Дворцовой площади перед толпой взволнованного и любопытствующего народа.
Вскоре вышел и построился батальон преображенцев, а затем появился Милорадович.
Эта последняя встреча Милорадовича с Николаем описана свидетелями неоднократно — и каждый раз по-иному.
Сам Николай писал: "Поставя караул поперек ворот, обратился я к народу, который, меня увидя, начал сбегаться ко мне и кричать "ура". Махнув рукой, я просил, чтоб мне дали говорить. В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав: "Дело плохо; они идут к Сенату, но я буду говорить с ними", — ушел, и я более его не видел, как отдавая ему последний долг".
Адъютант Николая Адлерберг, присутствовавший при этом, рассказывал: "Граф Милорадович подъехал к государю, когда 1-й баталион Преображенский подошел к углу дома Главного штаба, где начинается Адмиралтейская площадь. После донесения графом о случившемся его величество сказал ему: "Вы долго командовали гвардиею; солдаты вас знают, чтут и уважают; уговорите их, убедите, что они заблуждаются; словам вашим они, вероятно, поверят". Не утверждаю, чтобы это были точные слова государя, но за верность смысла их отвечаю".
Флигель-адъютант Бибиков, тоже стоявший в это время рядом с Николаем, свидетельствует:
"Вскоре после донесения генерала Нейдгардта о прибытии мятежных рот Московского полка на Сенатскую площадь не подошел, а прискакал на своей лошади граф Милорадович и, не имея возможности за толпою народа приблизиться к государю, с лошади через народ сказал приводимые слова.
Менее чем через пять минут, через столько времени, сколько нужно было графу Милорадовичу доскакать от государя до Сенатской площади, послышались оттуда ружейные выстрелы.
Государь вздрогнул и, приподняв руки, держа еще недочитанный манифест, громко воскликнул: "Боже мой, первая кровь пролита!""
Здесь, конечно, перепутано все на свете. Милорадович от дворца отправился не на Сенатскую площадь, стреляли по нему гораздо позже. Но любопытно, что у Бибикова, как и у Адлерберга, Милорадович — верхом.
Но самое пространное и важное, хотя и весьма противоречивое свидетельство принадлежит адъютанту Милорадовича Башуцкому, оказавшемуся в этот момент возле царя — рядом с преображенцами: "Граф Милорадович пришел через площадь от бульвара, следовательно, он подходил к государю сзади в то время, когда его величество шел вдоль фронта батальона. Мы шли в некотором расстоянии за государем, а потому я сейчас увидел графа. Все в его появлении было необычайно, все было диаметрально противоположно его привычкам и понятиям: он шел почти бегом, далеко отлетала его шпага, ударяясь о его левую ногу (впрочем, это и всегда было особенностью его походки), мундир его был расстегнут и частично вытащен из-под шарфа, воротник был несколько оторван, лента измята, галстук скомкан и с висящим на груди концом. — это не могло не удивить нас. Но каковым же было наше изумление, когда с лихорадочным движением, с волнением до того сильным, что оно нарушило в нем всякое понятие о возможном и приличном, граф, подойдя к государю сзади, вдруг резко взял его за локоть и почти оборотил его к себе лицом. Взглянув быстро на это непонятное явление, государь с выражением удивления, но спокойно и тихо отступил назад. В ту же минуту Милорадович горячо и с выражением глубокой грусти произнес, указывая на себя: "Государь, вот в какое состояние они меня привели, — теперь только одна сила может воздействовать!" Не спрашивая ни о чем, государь на эту выходку ответил сперва строгим замечанием: "Не забудьте, граф, что вы ответствуете за спокойствие столицы", — и тотчас же приказанием: "Возьмите Конную гвардию и с нею ожидайте на Исаакиевской площади около манежа моих повелений, я буду на этой стороне с преображенцами близ угла бульвара". При первом слове государя Милорадович вдруг, так сказать, очнулся, пришел в себя, взглянув быстро на беспорядок своей одежды, он вытянулся, как солдат, приложил руку к шляпе, потом, выслушав повеление, молча повернулся и торопливо пошел назад по той же дороге".
Когда Николай ознакомился с воспоминаниями Башуцкого, он остался крайне недоволен. "У г. Башуцкого, кажется, очень живое воображение. Это все — совершенная выдумка". Естественно, Николаю никак не могло понравиться описание разговора между ним и Милорадовичем. Но плохо верится, чтобы Башуцкий мог выдумать такую уникальную деталь — генерал-губернатор, поворачивающий молодого царя лицом к себе. В этом спонтанном движении концентрируется многое: и привычное пренебрежение Милорадовича к Николаю, и ярость оттого, что он ошибся в расчетах и события вышли из-под контроля, и отчаяние от близкой расплаты за рискованную игру последних недель, и обычная решительность и грубоватость "русского Баярда". В этом жесте, нарушающем все нормы этикета, тем не менее нет фальши — его видишь.
Это отчаянное движение — первое свидетельство метаморфозы, происходившей в эти минуты с Милорадовичем. Он превращался из политического игрока в трагическую фигуру…
Военный генерал-губернатор Петербурга, вернувшись после присяги во дворце домой, вскоре приказал подать карету и, по свидетельству того же Башуцкого, поехал отведать кулебяки к актрисе Екатерине Телешевой, в которую был влюблен. Уезжая, он приказал своему адъютанту: "Распорядитесь, чтобы в одно мгновение мне было дано знать обо всем, что бы ни случилось". Его мучили тревожные предчувствия. За считаные минуты между приездом из дворца и отъездом к Телешевой он четырежды говорил о дурных предзнаменованиях. Уходя, он сказал, что идет к Катеньке в последний раз. И дело было не в суеверности Милорадовича, а в том тревожном напряжении, с которым он ждал событий, им отчасти и спровоцированных. Но долго он у Телешевой не задержался. Рафаил Зотов, завтракавший в этот день у директора Императорских театров Аполлона Александровича Майкова, вспоминал: "Вскоре приехал и Милорадович, со всеми поздоровался и сел за завтрак. Вдруг вошел в комнату начальник тайной полиции Фогель и, подойдя к Милорадовичу, стал ему что-то шептать на ухо. Это было известие, что бунт 14 декабря начался. Граф не продолжал завтрака, простился с хозяином и уехал с Фогелем". Это было не ранее одиннадцати часов утра. Московцы уже стояли на площади.
Если верить Башуцкому, к Зимнему дворцу Милорадович явился в весьма помятом виде — как после рукопашной схватки. И вот этот эпизод в воспоминаниях адъютанта вызывает сильные сомнения.
Майков жил в здании Большого театра, на Театральной площади. Дорога оттуда в Зимний дворец могла пролегать и через Сенатскую площадь. Ничего невозможного в том, что Милорадович по пути встретился с мятежными московцами, нет. Но, во-первых, стрелковая цепь, высланная Оболенским, в то время еще не препятствовала проезжать по краю площади, и генерал-губернатору надо было специально подъехать к мятежному каре, чтобы столкнуться с восставшими; во-вторых, если Милорадович подъехал к московцам, сделал попытку уговорить их и получил такой решительный отпор, то психологически совершенно невозможно, чтобы он как ни в чем не бывало поехал к ним во второй раз. Все это сомнительно и по другой причине. Милорадович, разумеется, не шел пешком с Театральной площади на Дворцовую. Он ехал в своей карете. Возле императора он появился — по разным версиям — или пешим, или верхом. Скорее всего, пешим, ибо Башуцкий очень конкретно рассказывает, как после разговора с царем Милорадович и он высадили из саней обер-полицмейстера Шульгина и поехали в его санях. К своему рассказу о появлении взволнованного Милорадовича в разодранном мундире Башуцкий сделал многозначительное примечание: "Причины этого появления, его волнения, явки его в таком виде, предшествовавших его действий объяснились гораздо позже". Увы, Башуцкий не расшифровал это туманное заявление. А относится оно, конечно, не к самому факту мятежа.
Об этом уже знали все. Что-то случилось с генерал-губернатором по дороге. Но что?
Можно было бы вовсе отмахнуться от этой сцены в передаче Башуцкого, если бы не одна деталь — только он передает приказание Николая Милорадовичу вывести Конную гвардию. А ведь генерал-губернатор и в самом деле отправился с Дворцовой площади в конногвардейские казармы, а вовсе не говорить с мятежниками, как утверждают все остальные мемуаристы…
Как бы то ни было, виновник междуцарствия отправился по приказу нового императора за Конногвардейским полком, чтобы разгонять тех, кто вышел на площадь под его, Милорадовича, лозунгом — "Ура, Константин!".
А император Николай сам возглавил единственное надежное подразделение, которое было у него под рукой, — Преображенский батальон.
Тот факт, что императору пришлось самому вести преображенцев на мятежников, был отмечен только военным историком Г. С. Бабаевым. А факт этот — поразительный. Российский самодержец, главнокомандующий армии в сотни тысяч человек, располагающий тысячами генералов и штаб-офицеров, лично выполняет функции командира батальона, каждую минуту рискуя быть убитым.
Николай не мог не понимать безумия этого риска. Он знал, что в сложившемся положении все держится на нем и его смерть или тяжелое ранение будут катастрофой для его группировки, а возможно, и для имперской системы вообще. И он рисковал головой вовсе не из бесшабашности или любви к опасности — комплекса Карла XII у него не было, — а оттого, что ему некого было послать во главе преображенцев. Те два-три генерала, на которых он мог твердо рассчитывать, отсутствовали. Всем остальным он не доверял в достаточной степени.
А отдать преображенцев в руки человека, который сам мог быть причастен либо к генеральской оппозиции, либо к заговорщикам, было слишком опасно. И российский самодержец вместо того, чтобы, сидя во дворце, направить на подавление бунта своих генералов, шел пешим через Дворцовую площадь перед гвардейским батальоном, шел под выстрелы мятежников. И эта ситуация еще раз свидетельствовала о шаткости опоры самодержавия в кризисный момент.
Николай подробно описал свои действия: "Скомандовав по-тогдашнему: "К атаке в колонну, первый и осьмой взводы, вполоборота налево и направо!" — повел я батальон левым плечом вперед мимо заборов тогда достраивающегося дома Министерства финансов и иностранных дел к углу Адмиралтейского бульвара. Тут, узнав, что ружья не заряжены, велел батальону остановиться и зарядить ружья. Тогда же привели мне лошадь…"
Через несколько минут должно было произойти фронтальное столкновение самодержавия с дворянским авангардом, взявшимся за оружие, — ибо другого пути не оставалось.
Было около двенадцати часов дня.
ИЗМАЙЛОВЦЫ И ГВАРДЕЙСКИЙ ЭКИПАЖ. 7-11 ЧАСОВ
Когда Бестужевы и Щепин с боем выводили из казарм Московский полк, провалилась попытка поднять измайловцев.
Присоединение измайловцев к восставшим было реально. Розен, со слов своих осведомленных товарищей, писал в воспоминаниях: "Измайловский полк в тот день был тоже весьма ненадежен". О ненадежности полка знал и Николай, вспоминавший: "В Измайловском полку происходил беспорядок и нерешительность при присяге". После "измайловской истории" Николай был особенно непопулярен в полку. И появление перед казармами измайловцев восставшего Гвардейского экипажа с Якубовичем должно было оказать на них сильнейшее действие.
Экипаж, однако, по известным нам причинам оставался в казармах, и офицерам-измайловцам приходилось полагаться на собственные силы.
Полковое следствие, проведенное 15 декабря, выяснило: "Подпоручики: Кожевников, Фок, Андреев, Малютин и князь Вадбольский еще до принятия присяги, придя в роты ранее своих командиров (которые в то время были у полкового командира), уговаривали солдат не давать никому присяги, кроме Константина Павловича. Подпоручик Кожевников и князь Вадбольский во 2-й гренадерской и подпоручик Фок в 4-й ротах приказывали фельдфебелям раздать людям боевые патроны… Во время присяги все они кричали Константину Павловичу и возбуждали людей к неповиновению…"
В этом перечислении нет главного действующего лица — капитана Богдановича, командира 2-й гренадерской роты. А нет его потому, что в ночь с 14 на 15 декабря член тайного общества Богданович покончил с собой. Как писал Розен, "в ту же ночь бритвою лишил себя жизни капитан Богданович, упрекнув себя в том, что не содействовал". Это не совсем точная формулировка. Богданович пытался содействовать — во время присяги он выкрикнул имя Константина, но выйти из строя и обратиться к солдатам с призывом к восстанию, сорвать присягу, как это сделано было в Московском полку, он не решился. И дело было не только в личных качествах того или иного офицера-декабриста. Дело было в особенности тех ситуаций, в которых они оказывались. Всеми заговорщиками в полках в это утро владело одно сильнейшее опасение — оказаться со своими солдатами в одиночестве. Вывести свою роту, батальон, полк — и остаться одним лицом к лицу с правительственными частями. Это было следствием действий Якубовича и Булатова, сломавших расчисленный и четкий порядок выступления полков, превративших стройную военную операцию в революционную импровизацию.
Измайловские офицеры активно готовили солдат к выступлению, ожидая или прихода гвардейских матросов, или определенных сведений о движении других полков. Но никаких известий не поступало, и неопределенность снизила их решимость.
Вспомним, что и офицеры-московцы приступили к необратимым действиям после приезда Каховского, заверившего их, что лейб-гренадеры выступят.
Вряд ли Богданович убил себя из страха перед наказанием — он не совершил ничего непоправимого и мог надеяться на вполне благоприятный исход, как надеялись на него вечером 14 декабря многие заговорщики. Скорее всего, он понял, какую возможность упустил, понял, что его решительность могла изменить результат восстания… И не простил себе слабости.
Момент, когда капитан Богданович, несколько подпоручиков и часть солдат во время присяги выкрикнули имя Константина, был одним из роковых моментов дня, моментом возможного поворота.
Но решимости не хватило. Измайловский полк присягнул, хотя и остался ненадежным.
Каре Московского полка стояло у Сената, окруженное взволнованной и возбужденной толпой, и ожидало прихода других мятежных частей…
В это же время решающие события происходили в Гвардейском экипаже.
В ночь с 13 на 14 декабря молодые офицеры Гвардейского экипажа готовились к восстанию не только морально. Мичман Дивов показал: "…Беляев 2-й велел принести оселок и точил им саблю для действий поутру. Я, подойдя к столу, где он сие делал, увидел пару пистолетов и удивился, найдя их исправленными, спросил его, когда их отдавали починить; он, не ответив на сей вопрос, сказал мне, что пули и порох для них готовы".
Моряки ждали Якубовича, и потому интенсивная подготовка матросов к выступлению началась рано — не позднее семи часов утра.
Арбузов вызвал фельдфебеля своей роты Боброва и приказал "объявить солдатам, что за 4 станции за Нарвою стоит 1-я армия и польский корпус и что если вы дадите присягу Николаю Паловичу, то они придут и передавят всех". Затем "призвав унтер-офицера Аркадьева, — показал на следствии Арбузов, — я делал и ему внушения всякого рода противу новой присяги".
В это же время ходили по ротам и агитировали братья Беляевы.
Мичман Дивов рассказывал: "После их (Беляевых, с которыми Дивов жил вместе. — Я. Г.) ухода пришел лейтенант Шпейер; я ему рассказал, что мы положили не присягать и что все полки пойдут на площадь, где утвердим конституцию. С ним вместе пошел я в 6-ю роту, где вокруг ротного командира лейтенанта Бодиско, собравшись, было несколько матросов, и он им говорил, что в принятии присяги они должны руководствоваться своею совестью и что он им ни приказывать, ни советовать не может. Я же со Шпейером подошел к другой кучке, где был унтер-офицер Буторин, и возбуждал их не принимать присягу".
Квартира Арбузова в казармах Гвардейского экипажа в эти часы превратилась в штаб. Офицеры приходили, обменивались новостями и мнениями, уходили. Причем были это не только офицеры Экипажа. С восьми до девяти часов у Арбузова дважды побывали мичман Петр Бестужев и прапорщик Палицын — офицеры связи тайного общества. Как показал Дивов, они, "уводя Арбузова в другую комнату, возвращались назад и сей же час уезжали, говоря, что им надобно быть во многих полках".
Первое неповиновение нижних чинов произошло вскоре после восьми часов, когда матросам 1-й роты приказано было идти во дворец за знаменем для присяги. Понадобилось вмешательство командира Гвардейского экипажа капитана 1-го ранга Качалова, чтобы 1-й взвод 1-й роты пошел за знаменем.
Взводу, охранявшему знамя, полагались боевые патроны, которые и были ему выданы.
Весь Гвардейский экипаж повторял слухи о генерале или генералах, которые еще затемно предостерегали часовых от измены первой присяге. Офицеры-декабристы их, естественно, не разубеждали.
В начале десятого часа в Экипаж пришел Николай Бестужев. Он встретился с офицерами-моряками в квартире Арбузова, и то, что он сказал, свидетельствует о подлинных намерениях штаба восстания: "Кажется, мы все здесь собрались за общим делом и никто из присутствующих здесь не откажется действовать; откиньте самолюбие, пусть начальник ваш будет Арбузов, ему вы можете ввериться". Возражений, очевидно, не последовало, но здесь присутствовали младшие офицеры, находившиеся под влиянием Арбузова. Неизвестно было, как отнесутся к его кандидатуре ротные командиры. Однако сам Николай Бестужев не склонен был принимать команду без крайней надобности. Когда кто-то из молодых офицеров сказал: "С вами мы готовы идти", то он оборвал его.
Поскольку Арбузов был занят агитацией и подготовкой матросов и некоторых офицеров, Николай Бестужев взял на себя задачу выяснить общую обстановку и связаться с другими полками. Прежде всего — в соответствии с планом, которого декабристы еще пытались придерживаться, — Николай Бестужев послал в Измайловский полк мичмана Тыртова, а вскоре своего брата Петра в Московский полк. Сам же пошел к капитан-лейтенанту Лялину.
Капитан-лейтенант Лялин был из тех колеблющихся, которых стечение обстоятельств могло привести и в тот и в другой лагерь. Во всяком случае, он отнюдь не был сторонником Николая. В Экипаже молодые офицеры в последние дни столь откровенно проповедовали истинные цели будущего выступления, что не подозревать о подоплеке их "верности Константину" Лялин просто не мог. Когда в это последнее утро лейтенант Бодиско, встревоженный и сомневающийся, попросил у него совета, капитан-лейтенант отвечал: "Как тут советовать, в этом случае каждый отвечает за себя". Он вовсе не стал призывать лейтенанта к послушанию. Наоборот, когда Бодиско сказал, что можно подождать в казармах и посмотреть, как поступят другие полки, Лялин (который, по словам Бодиско, "явно сомневался") трезво ответил, что войска, верные Николаю, "могут окружить казармы и, сделавши несколько выстрелов (орудийных. — Я. Г.), заставят присягнуть".
К капитан-лейтенанту Лялину обращался за советом и лейтенант Мусин-Пушкин. Полковое следствие установило, в частности: "В ночь с 13 на 14 приходил в квартиру капитан-лейтенанта Лялина, сказывал ему, что завтра поутру, т. е. 14 числа, будет присяга в верности государю императору Николаю Павловичу, и просил от Лялина совета, как поступить при сем случае, но, получив в ответ, что утро вечера мудренее, удалился".
Лялин ждал, как сложатся обстоятельства.
К этому человеку пошел для переговоров Николай Бестужев. Возможно, он искал кандидата в лидеры Гвардейского экипажа.
Как только Бестужев ушел от Арбузова, там появился Каховский. Его стремительная фигура пронизывает весь этот день. Он приехал в Экипаж от московцев, где Бестужевы и Щепин только начинали действовать. Перед этим он ездил к лейб-гренадерам. Каховский был наэлектризован и энергичен. Он приехал в Экипаж не только как связной штаба восстания. Дивов так описал его поведение: "По уходе его (Николая Бестужева. — Я. Г.) приходит молодой человек в синем сюртуке и тоже вышел с Арбузовым в другую комнату. Придя же назад, предлагал, не нужно ли кому кинжал; но Арбузов сказал, что уже есть; мы же все отказались. И потом говорил, что артиллерия дожидается лишь нашего выходу, восхищался, что у нас более всех полков благородно мыслящих и что, конечно, тут все мы участвуем в перевороте, хотя, быть может, ожидает нас и смерть. Потом, поцеловавшись с каждым из нас, сказал: "Прощайте, господа, до свидания на площади". Спросил: "Где Бестужев 1-й?" Ему сказали, что он у Лялина, и он отправился к нему".
Александр Беляев дополнил рассказ, передав последнюю фразу уходящего Каховского: "Лучше умереть, нежели не участвовать в этом".
Какова разница между спокойным, деловым, лишенным всякой аффектации поведением Николая Бестужева и романтическим, взвинченным стилем Каховского! Он предлагает морякам кинжалы не потому, разумеется, что во время восстания придется ими драться, а потому, что кинжал — непременный атрибут тираноборчества. "Свободы тайный страж, карающий кинжал…"
Но — в день 14 декабря оказались необходимы оба стиля…
Николай Бестужев пытался в последний момент усмирить сумятицу, вызванную неопределенностью положения и отсутствием лидера, привлечь колеблющихся и воодушевить сомневающихся, превратить возбужденную группу офицеров в боевую организацию, подготовить их за эти оставшиеся минуты к четкому, единонаправленному действию.
А рядом, в казармах, ждали матросы, уже решившиеся не присягать Николаю. Но офицеры ждали толчка, начала присяги, которая дала бы конкретный повод для выступления, сильное основание для открытого призыва к мятежу.
Время катастрофически уходило.
Николай Бестужев понимал, что если успех еще возможен, то залог его — в синхронности выступления. Он понимал, что в сложившейся обстановке изоляция друг от друга восставших полков сделает их положение безнадежным. О броске на дворец речи уже не было. Это понимал и Каховский, говоря о встрече на площади. Но если бы восставшие стремительно и одновременно сосредоточились у Сената, то у них были бы шансы завладеть инициативой и первыми нанести удар. Во всяком случае, воздействовать на лояльные Николаю части своей многочисленностью и единодушием.
Вернулся Тыртов, которому не удалось проникнуть в охраняемые казармы измайловцев, но которому поручик Миллер сообщил о готовности некоторых офицеров полка стоять насмерть за верность Константину. Это было, разумеется, до присяги.
После половины одиннадцатого вернулся от московцев Петр Бестужев и сообщил, что московцы вот-вот двинутся. И тогда Николай Бестужев с Арбузовым сделали попытку форсировать события, не дожидаясь присяги.
Дивов показал: "Я пришел в 6-ю роту, где уже был лейтенант Бодиско 1-й. Прибегает Арбузов к Бодиско и упрашивает его, чтобы он выводил роту, что московские на площади; но Бодиско сказал, что с Экипажем пойдет, но одну роту не выведет. Не убедив Бодиско, Арбузов с бранью побежал в свою роту, говоря: "Итак, вы не хотите действовать, вы лишь на словах либералы". Когда он ушел, то Бодиско сказал: "Подите за Арбузовым, он в энтузиазме не знает сам, что делает, уговорите его, чтобы он подождал". Я пошел за ним, но Арбузов из своей роты вышел уже в 1-ю. Войдя в роту, я увидел, что с ним ходит Каховский и что Арбузов говорит: "Ребята, пойдете за мной?" Многие из матросов кричали: "Куда угодно"; тогда он сказал: "Берите ружья и проворнее сходите вниз". Я тоже повторял, чтобы они следовали за своими офицерами. Пришед же к Бодиско, начал я также уговаривать, чтобы он вывел роту, но он отвечал: "Так как, по словам Арбузова, все войска будут действовать, то если мы и опоздаем, не сделаем вреда"".
Позиция Бодиско многозначительна — Арбузов не пользовался среди ротных командиров достаточным авторитетом, чтобы увлечь их за собой.
Командир Гвардейского экипажа, видя возбуждение офицеров и матросов, не решался начать присягу без старших начальников. Бистром оповестил его, что приедет в Экипаж позже всех остальных частей. И Качалов ждал командира бригады генерала Шипова.
ПОРАЖЕНИЕ МИЛОРАДОВИЧА
Пока Николай медленно вел преображенцев по Адмиралтейскому бульвару к Сенатской площади, Милорадович с Башуцким в отобранных у обер-полицмейстера санях торопились в казармы Конной гвардии, расположенные за Исаакиевской площадью. Но попасть туда оказалось совсем не просто. Башуцкий вспоминал: "На углу бульвара и Исаакиевской площади должно было остановиться. Быстрая рекогносцировка доказала нам, что не было никакой возможности ни пройти, ни проехать здесь на площадь эту… Вся она была сплошная масса народа, обращенного лицом к монументу". (Надо иметь в виду, что до окончания строительства Исаакиевского собора обе площади — Исаакиевская и Сенатская — представлялись современникам единым целым.) Военному генерал-губернатору Петербурга пришлось делать крюк через Поцелуев мост на Мойке, чтобы попасть к конногвардейским казармам. В это время к Сенату бежали жители столицы. Их влекло не просто любопытство, но и смутное понимание значительности происходящего. Гвардейский бунт в столице…
Было около двенадцати, когда Милорадович с адъютантом добрались до цели. Милорадович остался ждать на улице, а Башуцкого послал в казармы. "В конюшнях, когда я вошел, было чрезвычайное движение — седлали, мундштучили лошадей, люди одевались, суетились. Я побуждал их торопиться, переходя из конюшни в конюшню и встречая офицеров, я передавал им повеление, данное государем графу. Когда я вышел на улицу, граф все ходил так же быстро, по временам он нетерпеливо поглядывал на свои часы. Подняв голову, он спросил: "Где же полк?" — "Тотчас", — отвечал я. Он продолжал опять несколько минут свою судорожную и задумчивую ходьбу".
Нетрудно догадаться, о чем думал в эти минуты Милорадович, оказавшийся в совершенном тупике. Он должен был усмирять бунт, который сам же и спровоцировал, во всяком случае — сознательно допустил. Он должен был теперь силой сажать на трон Николая, чтобы затем расплатиться за события 25–27 ноября. Он понял уже, что массового мирного выступления гвардии не получается, а вооруженный бунт был для него неприемлем…
Быстрый выход Конной гвардии — не только из-за ее высокой боеспособности, но и потому, что ее шефом был цесаревич, — значил чрезвычайно много для нового императора. Недаром он послал за конногвардейцами немедленно по получении рокового известия.
Но с Конной гвардией происходило нечто странное.
Сам Орлов описал события в тонах вполне бравурных, но его мемуары дают тем не менее любопытную картину: "Первый, который известил меня о происшествиях в Московском полку, был адъютант графа Бенкендорфа, ротмистр Толстой, Павел Матвеевич, ныне в отставке. Он привез мне высочайшее повеление быть с лейб-гвардии Конным полком в готовности. Это было исполнено во всех эскадронах по собственноручному моему приказанию. Минут пять по отправлении приказания адъютант государя императора (ныне генерал-адъютант) Перовский привез мне повеление выводить полк и вести его на Адмиралтейскую площадь. Я немедленно сам пошел в казармы. Люди одевались. Идя мимо них, я громко повторял приказание: "Одеваться как можно скорее и бежать в конюшни седлать лошадей2. Далеко впереди меня шел только что сменившийся с внутреннего караула князь Одоевский. Мне рассказывали впоследствии, что он говорил одевавшимся людям:.Успеете, нечего торопиться". От этого, однако ж, не произошло и не могло произойти замедления, потому что я сам был в казармах и вышел из них, только когда большая половина людей была в конюшнях. Тут я сел на приведенную мне лошадь и поехал на Сенатский мост. Цель моя была осмотреть расположение мятежников и выбрать безопасную дорогу для проведения полка на площадь. Бунтовщики меня узнали и стали кричать: "Вот Орлов выезжает с медными лбами". (Имелись в виду металлические каски конногвардейцев. — Я. Г.) Стоявший в толпе сенатский обер-секретарь ухватился за мою ногу, умолял не ехать на площадь, где меня наверное убьют. Я поблагодарил его за добрый совет и сказал, что выеду на площадь не иначе, как с вверенным мне полком. Возвратясь к казармам, я нашел почти всех лошадей оседланными и приказал трубить тревогу. В эту минуту приехал граф Милорадович…"
Тут надо остановиться и заняться хронометрированием.
Николай, получив известие о мятеже московцев, сразу же через Нейдгардта послал приказание Конной гвардии быть готовой к выступлению. Было это около одиннадцати часов. Нейдгардт перепоручил эту миссию Толстому. Для того чтобы от Зимнего дворца верхом или в санях добраться до казарм Конной гвардии, нужно было не более пятнадцати минут. Толпа на Исаакиевской площади еще не собралась.
Корнет Ринкевич, отдавший около одиннадцати же часов свои сани Одоевскому возле самой Исаакиевской площади, пошел в казармы, где был в начале двенадцатого. Он показал: "Я, отдавши ему их, отправился в казармы; только что я взошел, услышаны были крики и велено полку седлать; я побежал на свою квартиру и хотел одеваться в колет и кирасы, дабы следовать за полком, но попадавшиеся мне навстречу люди, кричавшие: "Русские русских колют", так сильно потрясли меня, что я, забыв все, и долг, и службу, надел партикулярный сюртук и отправился на конец Гороховой…"
Стало быть, конногвардейцы стали седлать лошадей в самом начале двенадцатого. И даже если к приезду Милорадовича — к двенадцати часам — "почти все лошади были оседланы", то это нельзя считать большим достижением.
Однако если принять версию Орлова, то совершенно непонятно все дальнейшее.
Башуцкий рисует происходящее в начале первого часа совершенно иначе: "Между тем не было выведено ни одной лошади. Вскоре заслышался топот по звонкой ледяной коре улицы, и со стороны Сарептского переулка на больших рысях явился эскадрон или взвод, не знаю, того же полка, стоявший где-то в других казармах (на Звенигородской улице. — Я. Г.)… В то же время выехали А. Ф. Орлов, его адъютант Бахметев и несколько офицеров. Там-сям усатый кирасир, выведя свою лошадь, ставил ее в принадлежащий ряд и, застегнув за луку трензель, уходил. "Куда ты?" — "Забыл рукавицы, ваше благородие", — отвечал он, или что-нибудь подобное. Время бежало. Не было и 30–40 лошадей, выведенных подобным образом".
Кому верить — Орлову или Башуцкому? Орлов был заинтересован, чтобы в книге Корфа, для которого он писал свои мемуары, его действия и поведение полка выглядели образцово, и эта установка, естественно, формировала его версию. Эта черта Орлова-мемуариста была хорошо известна. Корф записал для себя: "Как скоро пришла ожиданная записка Орлова, содержащая в себе не только опровержение показаний Башуцкого, но и некоторые новые сведения, цесаревич (великий князь Александр Николаевич, будущий Александр II. — Я. Г.), смеясь, передал мне слова государя: "что Орлов уже столько раз рассказывал мне эту историю, что наконец и сам больше не знает, что осталось в его рассказах правды и что он в разные времена придумал для их прикрасы"".
У Башуцкого же, человека вполне верноподданного, писавшего о декабристах зло и уничижительно, не было никакой причины клеветать на Конную гвардию. То, что он в данном случае говорил правду, подтверждает сам ход событий.
Орлов так рассказывает важнейший эпизод — нежелание Милорадовича ждать полк, за которым он, собственно, приехал, и его выезд на Сенатскую площадь: "В эту минуту приехал граф Милорадович и с довольно встревоженным видом сказал мне: "Пойдемте вместе, поговорим с бунтовщиками". Я отвечал: "Я оттуда, последуйте моему совету, граф, не ходите. Тем людям необходимо совершить преступление. Не следует давать им повода. Что до меня, то я не могу и не должен следовать за вами. Мое место рядом с полком, который я должен отвести к императору в соответствии с приказом". Милорадович: "Что это за генерал-губернатор, который не может пролить свою кровь, когда он должен ее пролить…""
Башуцкий рисует финал пребывания Милорадовича в Конном полку несколько иначе: "Взглянув на свои часы, на линию, где должно было быть полку, и на А. Ф. Орлова, граф горячо сказал ему: "Что ж ваш полк? Я ждал 23 минуты и не жду более! Дайте мне лошадь!""
Судя по тому, как поздно появился на площади полк, Башуцкий пишет чистую правду — полк, как мы видим, вышел только через полчаса после отъезда Милорадовича на площадь.
А Милорадович торопился. Он пребывал в чрезвычайном нервном напряжении — и было отчего. Он понимал, хорошо зная нового императора, что злопамятный и самолюбивый Николай не простит ему унижений, отстранения от престола, тяжких тревог междуцарствия, демонстративного бездействия 12–13 декабря. Теперь Милорадович должен был совершить нечто из ряда вон выходящее, искупить свою вину, доказать свою незаменимость и лояльность, или же его ждали опала, отставка, возможная высылка из столицы, прозябание в провинции. Для него, привыкшего быть хозяином столицы, жить бурной, разнообразной, яркой жизнью, это означало гибель.
И теперь, когда стало ясно, что все идет не по его плану, что гвардия выходит из-под контроля и каждая минута усугубляет этот разрыв между его замыслами и реальностью, он решил отчаянно сыграть еще раз и переломить судьбу.
Взяв лошадь у Бахметева, приказав Башуцкому следовать за ним, Милорадович поскакал к площади.
"У выезда из Конногвардейской улицы близ манежа, — рассказывает Башуцкий, — А. Ф. Орлов, нагнав графа, просил его обождать одну минуту, уверяя, что полк тотчас готов, и напоминая, что ему предоставлена была честь сопровождать графа. "Нет, нет, — отвечал он ему запальчиво, — нет, я не хочу вашего (грубое ругательство) полка! Да я и не хочу, чтоб этот день был запятнан кровью… я кончу один это дело!..""
Было начало первого. Московцы больше часа стояли у Сената.
Первые двадцать — тридцать минут заняло построение каре. Оболенский, Пущин, Рылеев и Каховский присоединились к своим товарищам, когда каре уже было построено.
В это время, как и позже, наибольшую активность проявили те декабристы, которые не участвовали в выводе войск из казарм. Эта акция требовала такого колоссального напряжения душевных и физических сил, что значительная часть ресурсов оказывалась исчерпанной. Не нужно думать, что члены тайного общества легко увлекли за собой тысячи солдат. Как мы видели на примере Московского полка и как еще увидим, это был процесс мучительный, медленный. Требовалось огромное усилие, чтобы трансформировать солдатское недовольство в энергию целенаправленного действия, довести солдат до того уровня убежденности, когда открытое неповиновение высшим командирам казалось им естественным и законным. Для этого приходилось использовать концентрированную мощь внушения. Там, где у офицеров-заговорщиков не хватало этой мощи, войска оставались в состоянии внутреннего сопротивления присяге, но открытого взрыва не происходило. Так было у измайловцев…
Когда в начале двенадцатого лидеры общества Рылеев, Оболенский, Пущин, Александр Бестужев собрались в московском каре, они, естественно, сразу стали думать о дальнейших действиях. Перед ними находился Сенат — фактически беззащитный. Но для того чтобы собрать сенаторов и "заставить Сенат подписать конституцию", надо было взять власть в столице. Надо было овладеть дворцом, арестовать Николая и обеспечить себе поддержку большинства полков.
Начать активные действия можно было бы с подходом мобильных войсковых частей и с появлением военных руководителей.
Понятно было, что неопределенная позиция Булатова и странное отсутствие Трубецкого еще больше усложнили и без того сложную обстановку, вызванную самоустранением Якубовича и развалом первоначального плана. И тем не менее те руководители общества, что были уже на площади, надеялись на появление Булатова с лейб-гренадерами и Гвардейского экипажа, надеялись, что Трубецкой придет и отдаст четкие приказания.
С противной стороны еще не появилось ни единого солдата. Этим надо было пользоваться. Реальное руководство в это время легло на Рылеева, Оболенского и Пущина.
Между одиннадцатью и двенадцатью часами было предпринято следующее: Пущин послал приехавшего Розена в Финляндский полк, послал Кюхельбекера искать Трубецкого, Рылеев с Репиным — на исходе двенадцатого часа — поспешили к финляндцам, на помощь Розену. То есть продолжался активный процесс собирания сил. До прихода подкреплений предпринять что-либо иное было невозможно.
После короткого появления Петра Бестужева стало ясно, что вот-вот должен подойти Гвардейский экипаж.
Площадь была вся уже заполнена народом.
В это время перед фасом каре, обращенным к строящемуся собору, появился Милорадович…
Чтобы подъехать к каре, ему надо было миновать цепь, выставленную восставшими. В следственном деле унтер-офицера Александра Луцкого сказано: "По приходе на Петровскую площадь он, Луцкий, был из колонны мятежников отряжен Александром Бестужевым для содержания цепи с строгим от него и Щепина-Ростовского приказанием, чтоб не впускать никого (на площадь. — Я. Г.), а против упорствующих стрелять, что на самом деле было исполняемо (! — Я. Г.)… Собственно, зависящие от него, Луцкого, действия были те, что исполнял он приказания упомянутых лиц, а когда подошел (явная ошибка: Милорадович был на коне. — Я. Г.) к нему граф Милорадович и сказал: "Что ты, мальчишка, делаешь", то он, Луцкий, назвав графа Милорадовича изменником, спросил его: "Куда девали шефа нашего полка?""
Патрульные выполняли свой долг отнюдь не формально. Когда конный жандарм Артемий Коновалов попытался отогнать толпу от каре, то "прибежали к нему, Коновалову, л.-г. Московского полка несколько человек, которые сначала отобрали у него палаш, а потом один из них (Луцкий. — Я. Г.) проколол штыком бывшую под ним, Коноваловым, лошадь в трех местах и ударил его несколько раз прикладом по спине и три раза в грудь, от чего он, Коновалов, сделавшись без чувств, упал с лошади".
Милорадовича, несмотря на все свое возбуждение, Луцкий и его солдаты тронуть не решились. Он прорвался сквозь цепь и подскакал вплотную к каре.
Было от четверти до половины первого.
Башуцкий рассказывает: "Раздвигая людей лошадью и криком, чтоб посторонились, граф медленно подвигался по тесной, с трудом очищавшейся дорожке. Так добрались мы до толпы бунтовщиков, перед которою в десяти — двенадцати шагах граф остановился. Я стал с правой стороны его лошади, народ, отшатываясь, отступал за его лошадь и, столпясь тесно кругом, оставил место впереди свободным".
Я говорил уже, что воспоминания о Наполеоновских войнах были для русских военных людей того времени могучей объединяющей связью. Воспоминания о совместном подвиге были неким паролем, создававшим в людях разных слоев и классов ощущение братства. Тем более что официально эти воспоминания не поощрялись. Былая боевая общность оппозиционно противопоставлялась участниками походов нынешней ситуации. Это создавало и возможности для демагогии.
Хорошо знающий психологию солдата, Милорадович начал свою речь именно с этого: "Солдаты! Солдаты!.. Кто из вас был со мной под Кульмом, Люценом, Бауценом?.."
Милорадовича прекрасно знали. Знали и его героическое прошлое. Но это было именно прошлое. Слишком много надежд связано было у солдат с выходом на площадь, чтобы они по призыву даже такого авторитетного генерала, как Милорадович, безропотно вернулись в казармы — вернулись в прошлое.
Вряд ли Милорадович мог бы увести московцев с площади, но смутить их он мог. Он показывал шпагу с дарственной надписью от Константина и клялся в преданности цесаревичу. Как друг Константина, он убеждал солдат в истинности его отречения. И вообще-то человек интенсивного темперамента и волевого напора, Милорадович в этот момент яростно спасал себя, свою государственную карьеру. Дилемма была проста: или он единолично ликвидирует мятеж, доказав свое огромное влияние в гвардии, после чего Николай не решится убрать его, либо — он погиб…
Оболенский показал: "Во время приезда графа Милорадовича я в каре возмутителей не стоял, но находился впереди с патрульными шестью человеками л. — гв. Московского полка (солдаты Луцкого прикрывали направление со стороны Конногвардейского манежа, патруль Оболенского — со стороны Зимнего дворца. — Я. Г.), с которыми возвратился назад, увидев, что граф довольно долго разговаривает с нижними чинами. Подошед к графу, я ему сказал: "Ваше сиятельство, извольте отъехать и оставить в покое солдат, которые делают свою обязанность". На вторичное мое приглашение граф обернулся ко мне, отвечая: "Почему ж мне не говорить с солдатами?" Я ему в третий раз повторил то же и, видя, наконец, что он стоит на том же месте, я, имея шпагу в руке, не помню, у кого из рядовых взял ружье, и подошел к графу, решительно повторя ему, чтоб он отъехал. Граф, который стоял ко мне спиной, оборотил лошадь налево и ударил лошадь шпорами — в одно время раздался выстрел из рядов, и я, не помню каким образом, желая ли ударить штыком лошадь, или невольным движением ударил слегка штыком по седлу и, вероятно, попал также в графа… Граф поскакал, а я возвратился к своему посту".
Выстрелил в Милорадовича Каховский. В этом поступке нашла наконец разрешение напряженная тяга "русского Брута" к роковому тираноборческому акту. Каховский сказал потом, что если бы сам император подъехал к каре, то он и по нему бы выстрелил.
Как и все поступки Каховского, выстрел в Милорадовича имел два плана — общеромантический и конкретнотактический. Милорадовича надо было убрать от каре. Каховский сделал это радикально.
От штыкового удара и выстрела лошадь генерал-губернатора шарахнулась в сторону. Милорадович упал на землю. Башуцкий едва успел подхватить его и немного смягчить удар. С огромным трудом, угрозами и побоями, адъютанту удалось заставить четырех человек из толпы помочь ему отнести тяжело раненного графа в конногвардейские казармы.
Ночью Милорадович умер.
Он сам спровоцировал междуцарствие, а тем самым сделал возможным выступление гвардии. Но те ограниченные цели, которые он преследовал в своей политической игре, не могли устроить дворянский авангард.
Милорадович — волею обстоятельств — оказался на дороге куда более целеустремленной и решительной силы, чем его "генеральская оппозиция". И погиб.
Дворянский авангард, действовавший в этот день с мужеством отчаяния, готов был перешагнуть не только через генеральские трупы, но и через труп императора.
И солдаты поддерживали эту решимость офицеров.
Сразу после выстрела Каховского фас каре, обращенный к Исаакиевскому собору, дал нестройный залп. Солдаты стреляли не в кого-то конкретного. Очевидно, это было выражение возбуждения и сочувствия тем, кто поднял руку на генерал-губернатора. Каховский показал: "Я выстрелил по Милорадовичу, когда он поворачивал лошадь, выстрел мой был не первый, по нем выстрелил и весь фас каре, к которому он подъезжал". Разумеется, утверждение, что выстрел его был не первый, для Каховского способ защиты. (Из тела Милорадовича извлекли пистолетную пулю.) Но что ружейные выстрелы не выдуманы Каховским — несомненно. О ружейных выстрелах в момент гибели Милорадовича говорит Бибиков. О ружейных выстрелах в этот момент говорит Николай в записках. О том же свидетельствует ответ Оболенского на вопрос следствия: "Тем менее могу уличить Каховского, что он первый по графе выстрелил". Если бы прозвучал один только выстрел, то не стоял бы вопрос — кто выстрелил первый.
Стреляли или не стреляли в этот момент солдаты — проблема не теоретическая. Это были первые выстрелы восстания, и они сыграли свою роль в развитии событий.
Было около половины первого.
ГВАРДЕЙСКИЙ ЭКИПАЖ. 11 ЧАСОВ — 12 ЧАСОВ 50 МИНУТ
Николай между тем продвигался с преображенцами по Адмиралтейскому бульвару в сторону площади. Он посылал одного за другим гонцов в Конную гвардию, удивляясь, что полк не выходит.
Пройдя до середины бульвара, они услышали выстрелы, и вскоре прибежал флигель-адъютант Голицын, известивший Николая о ранении Милорадовича. Сенатская площадь была рядом. Пройдя еще немного, император и преображенцы увидели стрелковую цепь восставших и услышали крики: "Ура, Константин!" В это время возле Николая появился Якубович и между ними состоялся короткий разговор, речь о котором впереди.
Было около половины первого. И тут наконец галопом пришла Конная гвардия. Чтобы выйти из казарм, полку понадобилось почти полтора часа!
Николай приказал Орлову выстроить эскадроны спиной к Адмиралтейству, чтобы закрыть восставшим направление на Зимний дворец. Одна рота преображенцев двинута была на набережную и перекрыла подход к Исаакиевскому мосту. Остальная часть батальона встала на углу бульвара и площади — при императоре. Николай начал свой главный в этот день маневр — окружение мятежников. Но пока что у него было слишком мало сил. Галерная, по которой могли прийти гвардейские матросы, и набережная Невы, откуда ждали лейб-гренадер, оказались открытыми…
Командир бригады генерал Сергей Шипов, один из основателей декабристского движения, друг Пестеля и Трубецкого, приехал в Экипаж сразу после попытки Арбузова вывести роты до присяги. Очевидно, призыв Арбузова и распоряжение Шипова строить Экипаж прозвучали почти одновременно — в начале двенадцатого часа.
Возбужденные и озлобленные матросы выстроились во дворе казарм, и Шипов приказал приступать к присяге. Но когда Качалов перед чтением высочайшего манифеста скомандовал: "На караул!" — Экипаж дружно не выполнил команду. Подготовленные к неповиновению своими офицерами, матросы в этот первый момент оказались решительнее офицеров.
В свою очередь, поведение нижних чинов дало возможность офицерам разговаривать с командованием твердо и дерзко.
Лейтенант Вишневский, не проявлявший до того особой активности, но захваченный общим настроением, потребовал от Шипова веских доказательств отречения Константина. Остальные ротные командиры поддержали его. Шипов уже знал о мятеже московцев. Разговорами с Трубецким во время междуцарствия он был подготовлен к возможным событиям. И теперь, столкнувшись с открытым неповиновением офицеров и нижних чинов, он понял, что происходит. И, несмотря на свои прониколаевские декларации, он повел себя отнюдь не так круто, как того требовали его долг и престиж. Он стал уговаривать Экипаж, убеждать офицеров. И естественно, его нерешительность только усилила недоверие матросов.
Шипову не дали прочесть манифест и отречение Константина. Матросы отказались присягать. Тогда Шипов приказал Вишневскому, как зачинщику, отдать саблю. Остальные ротные командиры заявили, что и они в таком случае отдают сабли — то есть готовы идти под арест.
Но происходящее никак не могло устроить Бестужева и Арбузова. Задача была не в том, чтобы удержать матросов от присяги, а в том, чтобы вести их на соединение с московцами. И тут снова трагически сказывалось отсутствие лидера…
Понимая свое бессилие и не желая или не рискуя прибегать к крутым мерам, Шипов ушел в канцелярию Экипажа и приказал ротным командирам следовать за собой. Экипаж остался в строю. При ротах теперь были только полные энтузиазма мичманы.
Разъяренные матросы требовали вернуть им лейтенантов.
Петр Бестужев между тем, очевидно по просьбе старшего брата, побывал на Сенатской площади. Он рассказал об этом на следствии, но, в соответствии со своей линией защиты, постарался представить дело так, как будто он пытался понять происходящее и образумить старших братьев. Огромное количество данных неоспоримо свидетельствует о другом — он был полностью осведомлен о происходящем и энергично действовал в пользу восстания. Но и в своих трансформированных условиями показаниях он передал замечательную фразу Михаила Бестужева, сказанную на площади. Когда младший брат, придя в каре, очевидно, высказал сомнения в успехе — на площади стояли одни московцы, выход Экипажа был еще проблематичен, — то старший ответил ему: "Ничего, мой милый, мы вышли, воротиться поздно!" Пронзительная естественность этой фразы свидетельствует о ее подлинности…
Около двенадцати Петр Бестужев вернулся в Экипаж — ему не сразу удалось попасть на двор казарм — и сообщил Николаю Бестужеву, что московцы одни стоят у Сената.
Николай Бестужев понял, что ждать больше нельзя.
Прежде всего надо было освободить ротных командиров, арестованных Шиповым в канцелярии. Он поручил это Беляевым и Дивову. Те бросились в казармы. Поскольку освобождение силой офицеров, арестованных бригадным командиром, — поступок глубоко криминальный, то участники акции всячески обходили на следствии этот эпизод — не совсем ясно, при каких обстоятельствах произошло освобождение ротных командиров. Известно только, что по дороге мичманы встретили Шипова, который приказал им вернуться, но они его не послушались. Так или иначе, ротные командиры оказались снова при батальоне.
Экипаж бурлил. Некоторые роты брали боевые патроны. Командир Экипажа пытался этому помешать. Напряжение достигло предела. Надо было выводить матросов.
Вышедший к строю лейтенант Чижов, друг Петра Бестужева, стал громко рассказывать матросам, что в Московском полку убили генерала, который заставлял солдат присягать.
Тут Николай Бестужев сделал последнюю попытку найти старшего офицера, за которым пошли бы и матросы, и офицеры.
Дивов, находившийся в этот момент рядом с ним перед строем Экипажа, рассказывал: "Капитан-лейтенант Бестужев 1-й подошел к капитан-лейтенанту Козину (своему старому товарищу. — Я. Г.), чтобы вел батальон на площадь, говоря: "Николай Глебович, ради бога, веди батальон, медлить нельзя, дело идет о спасении отечества, каждый миг дорог", — и, не видя ответа, сбросил с себя шинель и сказал: "Если ты не поведешь, я принимаю команду"".
Николай Бестужев, человек спокойной, целенаправленной отваги, не хотел брать на себя руководство Экипажем не из робости. Он никогда не служил в этой части, его там плохо знали, а он был уверен, что в такой момент Экипаж должен возглавить лидер, любимый и уважаемый большинством офицеров и матросов. Лидер, который в случае надобности мог бы повести Экипаж не просто на площадь, но и в бой.
Но обстоятельства не оставляли ему выхода — он должен был или отказаться от мысли вывести матросов на помощь московцам, поднятым его братьями, или принять на себя командование, а с ним и всю ответственность. Он понимал это. После восстания он сказал: "Я сделал все, чтобы меня расстреляли".
В тот момент, когда Николай Бестужев принял решение, с площади донеслись ружейные выстрелы.
Дальнейшее произошло мгновенно.
Услышав выстрелы, Петр Бестужев, конечно же, подумал о братьях — Александре и Михаиле, которых недавно видел перед каре московцев. Он бросился к строю, крича: "Ребята! Что вы стоите! Слышите стрельбу? Это ваших бьют!"
Этот крик был тем психологическим запалом, который вызвал взрыв.
Николай Бестужев скомандовал: "За мной! На площадь! Выручать своих!"
Тысяча сто гвардейских матросов ринулись за ним в ворота, отбросив Качалова, пытавшегося задержать колонну.
Шипов предпочел в эти минуты не появляться во дворе. Старшие офицеры — капитан-лейтенанты Лялин и Козин — хранили нейтралитет.
Гвардейский морской экипаж с полным составом нижних чинов и большинством офицеров бежал по набережной Екатерингофского и Крюкова каналов к Галерной улице, выходившей на Сенатскую площадь.
ФИНЛЯНДСКИЙ ПОЛК
В начале десятого часа утра генерал Головин, командир 4-й гвардейской бригады, в которую входил Финляндский полк, приехал в казармы полка и поздравил офицеров, собравшихся у полкового командира, с новым императором. Офицеры молчали. Как мы помним, одиннадцать офицеров-финляндцев встречались за три дня до этого с Оболенским у Репина и сочувственно отнеслись к агитации против новой присяги.
Поручик Розен выступил вперед и спросил у бригадного командира: "Где же наш государь цесаревич?" — "Вот я сейчас прочту — и узнаете!" — отвечал Головин.
Затем последовало долгое чтение манифеста и сопровождающих документов.
В это утро финляндцы не имели еще связи с центром. Решительно настроен был один Розен. Репин, числившийся больным, не мог появиться в полку. Полковники Моллер и Тулубьев, которые могли не допустить присяги, из игры вышли. Моллер охранял Зимний дворец.
В одиннадцать часов Финляндский полк присягнул в присутствии командующего гвардейской пехотой генерала Бистрома.
После присяги Розен поехал к Репину, а от него домой. Едва успел он надеть парадную форму для предстоящего визита во дворец, как вбежал подпоручик Базин, один из участников совещания 11 декабря, и сообщил, что "на площади множество войска и народу". Они бросились к Сенату. На следствии Розен показал: "Доезжая до конца моста (Исаакиевский наплавной мост. — Я. Г.), нельзя было далее ехать от тесноты, мы соскочили из саней, не знаю, куда пошел подпоручик Базин, но я, видя на площади войско со знаменами, вошел в ближний каре лейб-гвардии Московского полка, где видел двух офицеров оного полка, мне незнакомых. Солдаты кричали: "Ура, Константин!" В ту же секунду вышел из каре и поехал в полк, где у казарм нашел полковников Тулубьева и Окулова, капитана Вяткина и подпоручиков Насакина 2-го и Бурнашева; говорил им, что был в каре возмутившихся, что все полки идут к площади и что нам должно идти туда же. Полковник Тулубьев на то согласился, и я вбежал во двор казарм и закричал на дворе: "Выходи!" В сие время собрались прочие офицеры и сам полковник Тулубьев в этом же дворе, и тогда вошел я в роту и сказал: "Выходите скорее, уже все полки идут к площади!""
Этот текст — прекрасный образец декабристских показаний, в которых соединились видимость фактической правды и утаивание смысла происходящего. В Финляндском полку и на самом деле все происходило почти так, как показал Розен. Почти…
Показания Розена принципиально корректируются как нашим знанием о его предшествующих и последующих действиях, так и его правдивыми и, как правило, точными воспоминаниями.
Во-первых, Розен, придя домой с присяги, получил записку Рылеева, который просил его быть в казармах Московского полка. Это может показаться странным: зачем офицера, который должен поднимать финляндцев, приглашать к московцам, у которых есть свои офицеры-заговорщики? Но это — на первый взгляд. Розен, относившийся всю жизнь к Рылееву с огромным уважением, назвавший в его честь одного из сыновей (второго он назвал Евгением в честь Оболенского), наверняка не мог перепутать или запамятовать такой факт, как получение записки от Рылеева и ее содержание. Записка эта, безусловно, ждала Розена уже давно — он ведь ушел из дому до восьми часов. Рылеев, зная о том, что присяга у финляндцев еще не началась, конечно же, просил Розена связать Финляндский полк с Московским для единовременных действий. Это была одна из многих утренних акций Рылеева по координации действий будущих мятежных частей. И отправлена записка была, очевидно, после визита Якубовича к Бестужеву, когда отпала надежда на удар гвардейских матросов по дворцу, который и стал бы сигналом к действиям остальных полков.
В воспоминаниях Розен рассказывает о своем приходе в каре восставших очень близко к тексту показаний — и тут обнаруживается суть происходящего. "Взъехав на Исаакиевский мост, увидел густую толпу народа на другом конце моста, а на Сенатской площади каре Московского полка. Я пробился сквозь толпу, пошел прямо к каре, стоявшему по ту сторону памятника, и был встречен громким "ура!". В каре стоял князь Д. А. Щепин-Ростовский, опершись на татарской сабле, утомившись и измучившись от борьбы во дворе казарм, где он с величайшим трудом боролся: переранил бригадного командира В. Н. Шеншина, полковника Фридрихса, батальонного полковника Хвощинского, двух унтер-офицеров и наконец вывел свою роту; за ней следовала и рота М. А. Бестужева 3-го и еще по несколько десятков солдат из других рот. Князь Щепин-Ростовский и М. А. Бестужев ждали и просили помощи, пеняли на караульного офицера Якова Насакина, отчего он не присоединялся к ним с караулом своим? Я на это подтвердил им данную мною инструкцию накануне. (Насакин был на совещании 11 декабря, и Розен 13-го числа просил его, как караульного начальника при Сенате, охранять вход в здание, пока оно не потребуется восставшим. — Я. Г.) Всех бодрее в каре стоял И. И. Пущин, хотя он, как отставной, был не в военной одежде, но солдаты охотно слушали его команду, видя его спокойствие и бодрость. На вопрос мой Пущину, где мне отыскать князя Трубецкого, он мне ответил: "Пропал или спрятался, — если можно, то достань еще помощи, в противном случае и без тебя тут довольно жертв"".
Было около двенадцати часов дня. Конная гвардия еще не вышла из казарм, а 1-й батальон преображенцев еще находился на Дворцовой площади. Московцы стояли у Сената, окруженные только возбужденной толпой.
Розен бросился обратно в казармы своего полка.
Проведенное на следующий день после восстания полковое следствие выяснило, что "штабс-капитан Репин был в каре мятежников, во все время бунта уезжал и приезжал, и многих проходящих уговаривал к ним пристать".
Сам Репин на первом допросе скупо показал: "В день 14-го числа, услыша, что на площади есть шум, я пошел в шинели на оную, чтоб увидать, в чем оный состоит. Придя, нашел Московского полка карей, кричащий "ура!". Я подошел к карею и от оного поехал в свой полк, интересуясь, что в оном делалось".
Репин точно обозначает свои действия, не открывая их смысла. А смысл в них был, и немалый.
Вильгельм Кюхельбекер показал, что на площади, возле каре московцев, поручик Финляндского полка Цебриков, сочувствующий тайному обществу, "уговаривал Рылеева еще раз съездить в Финляндский полк".
Штейнгель показал: "В 7-м часу вечера (14 декабря. — Я. Г.) пошел я к Рылееву, коего спрашивал, был ли он там (на Сенатской площади. — Я. Г.); он сказал, что ездил токмо уговаривать Финляндский полк…"
Все три поездки — Розена, Репина и Рылеева — произошли приблизительно в одно время — от четверти первого до четверти второго. Они должны были встретиться у казарм. Так оно и было, ибо существует документ, фиксирующий эту встречу.
Держа в памяти показания Розена и Репина, а также свидетельства о поездке Рылеева в Финляндский полк, прочитаем этот документ — записку генерала Головина о расследовании поведения полковника Тулубьева: "Касательно баталиона л. — гв. Финляндского полка, по расспросам у всех ротных командиров, оказывается, что баталион выведен был из казарм до получения еще через генерал-адъютанта графа Комаровского высочайшего повеления, точно по приказанию баталионного командира полковника Тулубьева; что в то же время приехал к казармам капитан Репин, рапортовавшийся до того больным, который, разговаривая с полковником Тулубьевым, сказал между прочим вслух, что граф Милорадович убит, а Шеншин и Фридрихе ранены; что в сем разговоре их будто бы участвовал поручик 6-го Розен, еще неподалеку от них, по словам капитана Титова, находился будто бы какой-то человек во фраке, приехавший с Репиным, который, казалось, также принимал тут некоторое участие, хотя стоял в отдалении, и капитан Титов полагает, что едва ли это не был Рылеев, с которым Репин всегда был в тесной дружбе. Потом баталион был отпущен в казармы по приказанию полкового командира, полученному через поручика Грибовского, который нарочно послан был от полковника Тулубьева в Зимний дворец.
Полковник Тулубьев со своей стороны утверждает, что он баталион вывел из казарм под ружье, не приказывая, однако же, брать с собою боевых патронов, по известию от полицмейстера Дершау, что Московский полк, взбунтовавшись, вышел на Исаакиевскую площадь и стреляет, что сие известие передано ему было через полковника Окулова и что баталион вывел он на тот конец, чтоб иметь его в готовности под глазами. Что капитана Репина он точно видел на улице, но особо с ним ничего не говорил, а что он сказал ему громко при многих офицерах по-французски: "Милорадович ранен…" — и потом по-русски: "Кровь наша, полковник, льется, помогите!" Больше же никакого он разговора с ним не имел, и во фраке никого тут не видел, и не знает, был ли кто.
Полковник Окулов показывает, что полицмейстер Дершау точно уведомил его о беспорядке, происшедшем в Московском полку, и что есть раненые и даже убитые генералы. Что он с известием сам пошел тотчас к полковнику Тулубьеву как к старшему и застал его еще на квартире и что сей последний по известию сему приказал ротам выходить из казарм".
Генерал Головин затем делает вывод, благоприятный для Тулубьева. И Головин, и Окулов явно хотели представить поведение полковника в выгодном для него свете и объяснить такой опасный для этого дня факт, как вывод батальона без приказа свыше, служебным рвением.
В это можно было бы поверить — даже зная о принадлежности Тулубьева к тайному обществу, — если бы не финал его поведения в этот день. Когда генерал-адъютант Комаровский привез приказ Николая выступать и батальон двинулся к Сенату, чтобы принять участие в подавлении восстания, полковник Тулубьев не пошел с батальоном, которым командовал! Он фактически отказался защищать нового императора. Это стало главным обвинением против него.
Дело наверняка могло кончиться и каторгой, но Николай не хотел, чтоб среди мятежников, которых представляли кучкой развратных или беспомощных молодых людей, был еще один — кроме Трубецкого — гвардии полковник. Поскольку все действия Тулубьева носили характер нерешительный, двусмысленный, то его просто отправили в отставку…
Теперь, располагая разнообразными свидетельствами, мы можем представить себе, что же произошло в это время в Финляндском полку.
Около половины первого Розен вернулся в полк с площади. Он застал перед казармами Тулубьева, Окулова, Вяткина и двух своих единомышленников — Насакина 2-го и Бурнашева. Окулов сознательно сместил последовательность событий: Тулубьев в этот момент уже знал о мятеже московцев, но батальон не выводил. Действия батальона зависели от него. Младшие офицеры готовы были его поддержать. Он знал, что мятеж, от участия в котором он вчера отказался, начался, и начался успешно и решительно, убиты и ранены генералы, пытавшиеся противостоять действиям его товарищей по тайному обществу. Полковник Тулубьев не мог не понимать, что у восставших есть шансы на победу. Характер происшествий в Московском полку показал ему, что с противниками восставшие не церемонятся. Известие о рубке в московских казармах вообще было сильным психологическим фактором — оно должно было резко влиять на позиции гвардейских офицеров разных рангов: одних оно оттолкнуло от восставших, других поставило перед возможностью гибели от руки собственных товарищей-офицеров или солдат, третьим показало вдохновляющую решимость восставших. У нас мало материала, чтобы анализировать этот важнейший процесс воздействия слухов о кровавой схватке в Московском полку на сознание гвардейских офицеров и генералов, но в случае с Тулубьевым это сыграло несомненную роль… У нас нет оснований сомневаться в фактической точности показаний Розена. Он сообщил Тулубьеву, с которым имел неоднократные разговоры в предыдущие дни, с которым накануне, очевидно, говорил Рылеев, — этому осведомленному, но колеблющемуся человеку Розен сообщил о том, что московцы стоят на площади, что восстание началось, что "все полки идут к площади и нам должно идти туда же". Разумеется, для Тулубьева, Розена, Насакина, Бурнашева эта фраза имела совершенно определенный смысл — речь шла о движении на помощь московцам. И полковник Тулубьев согласился. Мы не знаем, что именно сказал ему Розен, но изложил он свои новости убедительно. Он помнил просьбу Пущина — "достань еще помощи".
Полковник Тулубьев согласился выводить батальон, чтобы спешить к Сенату, возле которого стояли только московцы. Нет, стало быть, возможности считать поведение Тулубьева лояльным к Николаю. Он согласился вести батальон туда, где стояли только мятежные роты.
Было начало первого. О приближении к площади преображенцев Розен еще не знал.
В следственном деле Тулубьева последующее сформулировано так: "Барон Розен при нем (Тулубьеве. — Я. Г.) велел людям выходить".
Не Тулубьев выстроил батальон по получении известий от полицмейстера, а Розен — с согласия Тулубьева, по приезде с площади, от мятежного каре. Дьявольская разница, как говорил Пушкин.
Но тут приехали Репин и Рылеев, которые выехали от Сената позже, — они уже знали о ранении Милорадовича.
Первое, что сделал возбужденный Репин, — крикнул Тулубьеву, что убит Милорадович. И это было для полковника чересчур. До этого ему был известен факт выхода полка — "вышел на Исаакиевскую площадь и стреляет". (Причем "стреляет" явно позднейшего происхождения. До часу дня никто на площади не стрелял.) Он слышал об эксцессах мятежа, но судьба Милорадовича оглушила его.
Маятник пошел назад — Тулубьев приказал распустить батальон.
Мы можем представить себе эту тяжкую сцену — терзающийся сомнениями, теряющий внезапно вспыхнувший энтузиазм Тулубьев, пораженный результатом своих слов Репин, в отчаянии кричащий ему: "Кровь наша, полковник, льется, помогите!" Репин слышит стрельбу на площади — второй час пополудни — и верит, что для Тулубьева кровь московцев — "наша кровь".
А чуть поодаль стоит Рылеев и видит, как исчезает надежда на тысячи штыков Финляндского полка…
Сегодня, зная все обстоятельства, мы понимаем ту роль, которую мог сыграть выход на площадь финляндцев. На площади в это время — со стороны Николая — только батальон преображенцев, скованный московским каре, и Конная гвардия. Выход финляндцев создавал решительный перевес сил у мятежников.
Для того чтобы контролировать здание Сената и противостоять преображенцам и Конной гвардии, московского каре было достаточно. Финляндцы могли быть использованы как мобильная ударная сила.
Зимний дворец защищала в этот момент только рота того же Финляндского полка — появление на Дворцовой площади батальона Тулубьева могло и должно было решительным образом воздействовать на солдат караула.
Но кто бы двинул финляндцев на дворец?
Появление у Сената в этот ранний час, кроме московцев, еще и Финляндского батальона могло оказать сильнейшее влияние на настроение Трубецкого. Своим ясным военным умом он не мог не осознать выгоды положения. Перед финляндцами, перешедшими Исаакиевский мост, открывалось незащищенное направление удара — по невскому льду на дворец.
Находившийся, как мы увидим, все первые часы восстания между Дворцовой и Сенатской площадями, Трубецкой без промедления узнал бы о выходе финляндцев.
И тут надо помнить еще одно: для того чтобы у солдат хватило решимости атаковать дворец, со всеми вытекающими последствиями, их должен был вести офицер, обладающий или высоким званием, то есть служебным, иерархическим авторитетом, что придало бы этой акции законность в глазах солдат, или же высоким личным авторитетом, способный увлечь солдат эмоционально.
Потому офицеры-моряки выбрали своим лидером Якубовича.
В данном случае служебный авторитет гвардии полковника Тулубьева мог сыграть решающую роль.
Крупная войсковая единица во главе с законным командиром — в первый период восстания, когда мятежники имели полную свободу действий, ибо им противостояли незначительные силы, — была бы фактором огромной значимости.
Даже после самоустранения Якубовича и Булатова в день 14 декабря было несколько моментов, когда линия успеха восставших готова была резко пойти вверх. И хотя определялось это ненавистной Трубецкому игрой и сочетанием случайностей, но возможность такая тем не менее возникала.
Согласие Тулубьева на выход из казарм батальона было первой из таких возможностей.
На несколько трагически напряженных минут судьба восстания оказалась в руках полковника Тулубьева. Но решимость его была кратковременной и неустойчивой. Вихрь событий, который придал бы силы Рылееву, Оболенскому, Пущину, который понес вперед молодых офицеров-моряков и лейб-гренадер, оказался слишком силен для него. Полковника Тулубьева этот вихрь сломал.
Батальон вернулся в казармы.
Рылеев в отчаянии бросился к лейб-гренадерским казармам на Петроградскую сторону, "но, не доехав до оных, встретился с Корниловичем и, узнав от него, что Сутгоф уже со своею ротою пошел на площадь, воротился".
Было около часа дня.
ЛЕЙБ-ГВАРДИИ ГРЕНАДЕРСКИЙ ПОЛК 10–12 ЧАСОВ
Около восьми часов утра к Панову и Сутгофу в лейб-гренадерские казармы приехал Каховский. Он не просто навестил своих младших друзей и подопечных по тайному обществу, но, бесспорно, сообщил им о позиции Якубовича. Более того, дальнейший ход событий дает основания предположить, что Каховский по поручению штаба восстания произвел принципиальную переакцентировку плана. Поскольку — с самоустранением Якубовича — надежда на Гвардейский экипаж как на ударную часть ослабла, то лейб-гренадеры, которых должен был возглавить любимый ими полковник Булатов, по логике вещей выдвигались на первый план.
И здесь — в который уже раз! — приходится говорить об огромном значении для восстания строевых командиров в штаб-офицерских чинах, обладающих влиянием на солдат своей части. Как многозначительно, что в разгар мятежа члены тайного общества предлагают командовать московцами полковнику Хвощинскому, а гвардейскими матросами — капитан-лейтенанту Козину. Выход из игры Якубовича сразу во много раз снизил в глазах декабристов боевую ценность Гвардейского экипажа. То, что во главе лейб-гренадер еще значился Булатов, делало полк пригодным для той роли, которая предназначалась первоначально морякам. Как мы увидим, действия "колонны Панова" делают это предположение отнюдь не беспочвенным…
У лейб-гренадер Каховский пробыл недолго — в начале десятого часа он был уже в Московском полку.
За связь штаба восстания с лейб-гренадерами ответствен был Петр Коновницын. Около девяти часов, побывав в Конной артиллерии и возле Кавалергардского полка, он отправился выполнять прямое поручение Оболенского. "…Приехал я в Лейб-гренадерский полк к Сутгофу, где увидел Панова и Кожевникова, мне до сего незнакомых, они просили меня узнать, что делается в городе, то я и отправился на Петровскую площадь, где, не найдя никого, полагал я, что возмущение не будет иметь действия, и, желая спасти Сутгофа, отправился обратно в Лейб-гренадерский полк, но, проезжая мимо штаба, увидел сани Искрицкого, зашел к нему, и он мне подтвердил, что все в городе спокойно".
Вскоре Искрицкий узнал, что московцы выступили, но сообщить об этом Коновницыну уже не мог. Это недоразумение — неверная информация, которой Искрицкий снабдил Коновницына, — привело к печальным последствиям. Из Гвардейского штаба Коновницын бросился к лейб-гренадерам. "Полк уже был выведен к присяге. Панов стоял у ворот (это замечательная деталь — поручик Панов столь жадно ждал известий, что вышел к воротам казарм! — Я. Г.), я ему сказал, чтоб они присягнули императору Николаю Павловичу, а он передал это Сутгофу. Я же поехал домой, полагая, что все кончено".
Шел одиннадцатый час.
Готовые к действию, но сбитые с толку сообщением Коновницына, не решающиеся бессмысленно рисковать солдатами, Сутгоф и Панов встали в строй для присяги. Положение их было тем более затруднительно, что их товарищ по полку прапорщик Жеребцов, сочувствовавший их замыслам, приехав из города в одно приблизительно время с Коновницыным, сообщил, что сам видел знамена, которые несли из всех полков после присяги…
Лейб-гренадеры присягали неохотно. "Я видел, — утверждал Сутгоф, — что многие солдаты не поднимали рук и говорили между собой во время присяги".
Сутгоф и Панов заявили потом на следствии, что присягали чисто формально, ибо "в душе готовились к возмущению". Вообще, что касается этих двух офицеров, то поражают спокойное достоинство и, я бы сказал, спартанская ясность и твердость их ответов.
Подпоручик Андрей Кожевников, человек менее уравновешенный, чем Сутгоф и Панов, измученный напряжением последних суток, не мог вынести бездействия. Он еще перед присягой, во время построения, как утверждало полковое следствие, "явился пред 2 баталион в нетрезвом виде, здоровался с некоторыми людьми и спросил, зачем выходят. На ответ же, что идут к присяге, сказал: "Как? Ведь вы недавно присягали Константину?"" Версия о нетрезвости Кожевникова идет от него самого. Защищаясь на следствии, он сказал, что, "желая ободриться, чрез меру ослабил себя горячим напитком". Сутгоф впоследствии категорически это отрицал. Но как бы то ни было, Кожевников находился в состоянии крайнего возбуждения. Во время присяги он выбежал на галерею офицерского флигеля и закричал: "Ребята! Не присягайте! Обман!" Его арестовали.
Полк присягнул и был распущен по казармам.
Вскоре после одиннадцати к лейб-гренадерам примчались Одоевский и Палицын. Сутгоф показал: "После присяги прибыл корнет князь Одоевский ко мне, который сказал: "Что вы делаете? Вы изменяете своему слову. Все полки уже на площади"".
И тут мы снова вступим в область предположений. Либо Одоевский хотел воодушевить Сутгофа и, зная, что эмиссары тайного общества уже находятся в полках, намеренно предвосхитил результат их деятельности, либо — что вероятнее — по дороге в полк они с Палицыным получили какие-то новые сведения от московцев. Ведь когда Одоевский пересел на Васильевском острове в сани Палицына, московцы уже стояли на площади — по другую сторону Невы.
Полковое следствие установило, что к казармам подъезжали два офицера — с черным и белым султанами — и стыдили солдат за переприсягу. Это и были Одоевский и Палицын. Возможно, что, пока Одоевский искал Сутгофа, Палицын оставался на улице, и потому Сутгоф его не назвал.
Реакция Сутгофа на укор Одоевского была мгновенной и безукоризненно четкой. Он бросился в свою роту и сказал солдатам: "Ребята, вы напрасно присягнули, ибо прочие полки стоят на площади и не присягают. Наденьте поскорее шинели и амуницию, зарядите ружья, следуйте за мною на Петровскую площадь и не выдавайте меня!"
По опросу солдат и офицеров — сразу же после восстания — полковое следствие воссоздало удивительную картину: "Вся почти рота, следуя сему внушению, мгновенно оделась и побежала за своим поручиком. Полковой командир полковник Стюрлер, известясь о сем происшествии, поспешил догонять оную и, достигнув уже в Дворянской улице, стал останавливать и уговаривать людей, но поручик Сутгоф, находясь впереди толпы, кричал: "Ребята, не выдавай, не слушайте его, а подавайся вперед!" Усилия полкового командира остались тщетны, а рота бросилась с большим еще противу прежнего стремлением за поручиком".
И дело здесь было не только в преданности роты Сутгофу, но и в самом настроении солдат, в остром ощущении общего неблагополучия происходящего и в готовности сопротивляться высокому командованию.
1-я рота лейб-гвардии Гренадерского полка, в шинелях, с запасом хлеба, с боевыми патронами в сумках, с заряженными ружьями, бежала к Сенату.
В казармах осталась большая часть двух батальонов.
Мы не знаем, успел ли Сутгоф предупредить Панова и был ли Панов в этот момент в пределах досягаемости.
Но, конечно, весть о выходе 1-й роты мгновенно распространилась в полку, взвинчивая солдат.
А 1-я рота прошла сквозь Петропавловскую крепость, которую в этот день охраняли те же лейб-гренадеры, беспрепятственно пропустившие своих однополчан, спустилась на невский лед и бегом двинулась по реке к Сенатской площади.
Было около половины первого.
У СЕНАТА. ПОСЛЕ ПОЛОВИНЫ ПЕРВОГО
Николай продолжал осуществлять свой пассивный план окружения восставших. Сразу после Конной гвардии пришел 2-й батальон преображенцев, который поставлен был на углу площади и Адмиралтейского бульвара вместе с ротами 1-го батальона, примыкая к левому флангу конногвардейских эскадронов. Подошедший Кавалергардский полк поставлен был на самом бульваре на подходе к площади, перекрыв направление на Зимний дворец.
Пришло около двух эскадронов коннопионеров.
События на площади в это время разворачивались чрезвычайно стремительно и густо.
Для того чтобы понять характер происходящего, надо, помимо всего прочего, представить себе топографию этого театра военных действий. Сенатская, или, как ее чаще тогда называли, Петровская, площадь была стиснута с одной стороны заборами, огораживающими стройку Исаакиевского собора, сараями со строительными принадлежностями, штабелями дров, с другой — грудами камня, лежавшими на углу Адмиралтейства и набережной. Расстояние между боевыми порядками мятежников и правительственными войсками измерялось десятками метров. Между эскадронами Конной гвардии, стоявшими спиной к Адмиралтейству, и фасом московского каре было около пятидесяти метров. Судя по воспоминаниям Николая, груды камней лежали и в тылу конногвардейцев.
Небольшое пространство между восставшими и войсками императора заполнено было шумной, находящейся в постоянном движении толпой. Все это вместе взятое чрезвычайно затрудняло передвижение войск и делало невозможным любой стремительный маневр. Правительственным войскам было крайне сложно атаковать мятежное каре, но и восставшие оказывались в тактической ловушке, о которой мы еще будем говорить.
Относительно спокойными и выжидательными были только первые полтора часа пребывания московцев на площади, да и то построение каре, присоединение многих членов тайного общества, приезд и отъезд офицеров связи, представителей других частей, все увеличивающаяся возбужденная толпа создавали впечатление разнообразия и активности. Затем события приняли по-настоящему бурный и динамичный характер: появление Милорадовича и выстрел Каховского, прибытие Конной гвардии и преображенцев, предвещавшие возможное боевое столкновение или же переход их на сторону восставших, медленное движение сквозь толпу роты преображенцев и эскадронов конногвардейцев для охвата мятежников.
С этого момента на первый план выдвигается Оболенский — единственный, по отсутствии Трубецкого, Якубовича, Булатова, представитель военного руководства восстания. Он понимал свою ответственность и находился в постоянном напряжении и готовности реагировать на события. "…Я сам был в столь смятенном положении от встречи моей с графом и едва минувшей опасности, угрожавшей нам от разговора его с солдатами и вновь угрожающей от приближающегося батальона Преображенского полка". Восставшие ждали атаки превосходящих сил. Но ее не последовало.
Николай в этот первый период чувствовал себя очень и очень неуверенно. И не без оснований. Когда он в очередной раз выехал на площадь с бульвара, то из толпы ему закричали: "Поди сюда, самозванец, мы тебе покажем, как отнимать чужое!" Николай, как бы ни бодрился он в записках, ощущал идущую со всех сторон враждебность, которую сознавал как опасность совершенно реальную. Ни малейшей решимости быстро и жестко подавить мятеж он не проявлял. Он не был уверен ни в генералитете, ни в большинстве полков. А настроение окружающей толпы его подданных было совершенно очевидным. Для них, как и для многих солдат из лояльных частей, он был лишь предприимчивым самозванцем.
Больше всего в этот момент Николай — вопреки военному здравому смыслу — не хотел прямого столкновения. Капитан Преображенского полка Игнатьев вспоминал: "Когда подошли другие войска, государь приказал принцу Евгению Вюртембергскому занять ротою его величества Исаакиевский мост. Отправляя его от себя, государь сказал капитану (самому Игнатьеву. — Я. Г.): "Ты станешь с ротою, где принц поставит, и если будут по вас стрелять, не отвечай, пока я сам не прикажу. Ты головой мне отвечаешь"". Николай, таким образом, настойчиво ориентировал своих сторонников на пассивность, на положение страдательное. И приказ этот выполнялся неукоснительно. Когда эскадрон коннопионеров стал неожиданно менять позицию и Игнатьеву показалось, что коннопионеры атакуют его роту, он и тогда не сделал даже приготовлений к отпору.
Само по себе стягивание войск к площади не было решением проблемы. Проблему могла решить массированная атака на мятежное каре, с тем чтобы ликвидировать очаг мятежа до присоединения к московцам других полков. Каждая минута промедления в это время работала на тайное общество. Но император, собравший к часу дня у Сената сильный кулак пехоты и кавалерии, во много раз по численности превосходящий мятежников, принципиально бездействовал. Хотя ждать можно было только ухудшения обстановки, он ждал.
И дождался.
Временные промежутки между событиями в этот период восстания оказываются при рассмотрении необычайно короткими. Если около двадцати минут первого, когда ранен был Милорадович, на площади стояли одни московцы, а преображенцы с императором еще только подходили, то за последующие полчаса каре оказалось лицом к лицу с одним пехотным батальоном и двумя кавалерийскими полками.
А приблизительно без четверти час пришла рота лейб-гренадер Сутгофа и примкнула к фасу каре, обращенному к набережной.
Наискось пройдя по замерзшей Неве, лейб-гренадеры поднялись на набережную — возле Исаакиевского моста был водопой Конной гвардии. И тут выяснилось, что и операция по окружению московцев — единственное, что предпринял Николай, — совершенно бессмысленна. Конногвардейцы и преображенцы, блокировавшие набережную, не сделали даже попытки задержать мятежную роту. Тот же капитан Игнатьев воспроизвел удивительную картину: "Когда лейб-гренадеры отдельными командами, входя с Невы, беспрепятственно бежали возле, на присоединение к своим, чтобы стать в ряды мятежников, солдаты роты его величества приподнимали их сумы и, удостоверяясь, по их тяжести, что полное число боевых патронов в них заключалось, острились между собою, уверяя, что их пули не попадут". Все мемуарные свидетельства сторонников Николая о том, что преображенцы рвались уничтожить мятежников, гроша ломаного не стоят рядом с этой сценой. Никакого озлобления против восставших солдаты самого надежного полка явно не испытывали.
Приход роты Сутгофа был моментом огромной значимости и для восставших, и для правительственной стороны. Он показал, что московцы не одиноки, что процесс сопротивления присяге развивается, что можно ждать любых сюрпризов.
В материалах полкового следствия говорится: "По показанию нижних чинов 1-й роты видно, что поручик Сутгоф, прибежав на площадь, поцеловался с князем Щепиным-Ростовским… в сие время подошло много партикулярных людей с пистолетами, кинжалами и саблями и стали целовать поручика Сутгофа, а людям говорили: "Ребята, как можно старайтесь не выдавать нас. Вот скоро прибегут сюда на помощь и Финляндского полка солдаты"".
Кривая настроения восставших резко пошла вверх. Бестужевы, Пущин, Каховский, Щепин знали, что в Финляндском полку сейчас находятся Розен, Рылеев, Репин. И они верили, что им удастся вывести финляндцев.
Но в это время полковник Тулубьев уже распустил выстроенный было для движения к площади батальон…
События, как я уже говорил, в эти полчаса шли чрезвычайно густо. Если бы мы могли взглянуть сразу после ранения Милорадовича на Сенатскую площадь и прилегающее пространство с птичьего полета, то увидели бы непрерывное движение войск в разных направлениях и с разной интенсивностью. Мы увидели бы, как в половине первого, обогнув заборы, пришла Конная гвардия и пять ее эскадронов двинулись вдоль Адмиралтейства, а два медленно, сквозь толпу, пошли глубоким обходом по соседним улицам, чтобы выйти на площадь с другой стороны и закрыть Галерную. Мы увидели бы, как за спинами пяти конногвардейских эскадронов, ставших тылом к фасаду Адмиралтейства, пошла 1-я рота преображенцев, которую вели принц Евгений Вюртембергский и флигель-адъютант полковник Бибиков, чтобы перекрыть подходы к Исаакиевскому мосту. Через несколько минут после того, как преображенцы заняли свою позицию, с Невы вышла рота Сутгофа. И еще мы увидели бы, как тысячи и тысячи людей из разных концов столицы тянутся к площади…
Гвардейский экипаж был вырван из состояния пассивного мятежа выстрелами на площади. Что это были за выстрелы? Считается, что моряки услышали залпы московцев, отбивавших атаку кавалерии. Но кавалерийские атаки начались значительно позднее.
Первыми выстрелами в этот день были выстрелы московцев после ранения Милорадовича. Они и были услышаны в морских казармах и переломили, двинули ход событий. Они произвели на гвардейских матросов такое потрясающее впечатление именно потому, что были первыми знаками начавшейся схватки сторонников и противников Константина. После этого стрельба на площади велась постоянно. Но уже в присутствии и при участии Экипажа.
Экипаж прибыл к Сенату вскоре после лейб-гренадер Сутгофа.
Не успел полковник Бибиков вернуться с набережной в "ставку" императора на углу площади и бульвара, как получил новое задание. "В эту минуту вдали, от Морских казарм, показывается Морской экипаж, бегущий по Галерной с распущенным знаменем. Государь, оборотясь к Бибикову (Бибиков пишет о себе в третьем лице. — Я. Г.), изволил приказать: "Пойди и узнай, что делается с Экипажем и что он медлил прибытием". Ничего не было положительно известно о расположении этой части войск. Бибиков бросился бегом вдоль забора Исаакиевской церкви и сквозь толпу народа, швырявшего камнями и поленьями дров в близ стоявший конногвардейский полк. Бибикову пришлось пробиваться сквозь толпу и проходить сквозь цепь, расставленную мятежниками, — его схватили, едва не убили и жестоко избили".
Вообще надо сказать, что восставшие очень активно пикетировали площадь. Когда Одоевский прискакал к Сенату после поездки к лейб-гренадерам (он, очевидно, побывал дома и взял коня), он возглавил выдвинутый вперед взвод московцев, усиливший стрелковую цепь.
Теперь понятно, почему конногвардейцы были отправлены к Галерной глубоким обходом. Пройти коротким путем они могли бы только с боем, а этого Николай не хотел. Два эскадрона Конной гвардии еще пробирались где-то, когда с Галерной вырвались матросы Гвардейского экипажа. Тысяча сто человек встали колонной к атаке между заборами и московским каре. И снова в рядах восставших началось ликование. Теперь возле монумента основателя гвардии стояло около двух тысяч мятежных гвардейцев, и основы, на которых воздвигнуто было здание империи, ощутимо заколебались.
Гвардейский экипаж, как уже говорилось, пришел с большинством офицеров, с полным составом нижних чинов. Часть матросов имела боевые заряды в сумах. Моряки тоже выдвинули стрелковую цепь под командой Михаила Кюхельбекера.
Было не менее часа пополудни…
К сожалению, даже подробные воспоминания участников событий — с той и с другой стороны — не дают сколько-нибудь точной хронологии дня. А следствие этой хронологией не интересовалось — следователи и сами знали, что когда происходило. И нам приходится устанавливать очередность и время того или иного действия по отрывочным данным, по сопоставлениям фактов, наконец по логике ситуаций.
Например, можно с уверенностью сказать, что кавалерийские атаки начались уже после подхода лейб-гренадер Сутгофа и Экипажа. Выясняется это достаточно просто. Конная гвардия подошла к площади не ранее половины первого, а лейб-гренадеры и матросы пришли от без четверти час до часу. Таким образом, между этими событиями прошло не более двадцати минут — получаса. За это время конногвардейские эскадроны выстроились вдоль Адмиралтейства, а рота преображенцев встала на набережной. На ограниченной заборами, сараями, камнями, заполненной толпой площади каждый маневр требовал немало времени. Известно, что конногвардейцы атаковали мятежников с нескольких направлений — "эскадроны со всех сторон понеслись в атаку", как свидетельствует принц Евгений. Есть и еще свидетельства такого рода. Но это значит, что атака производилась уже после того, как два эскадрона вышли к Сенату. А все эти перемещения никак не могли быть проделаны за те двадцать минут, что московцы и Конная гвардия были одни на площади. Николай просто не успел бы организовать атаку каре до прихода других восставших частей. Кроме того, как мы увидим, есть и прямые свидетельства, что еще до атаки матросы и лейб-гренадеры стояли рядом с московцами…
Два эскадрона конногвардейцев под командованием полковников Апраксина и Вельо, направленные к Сенату и Синоду, чтобы закрыть Галерную и занять позицию для возможной атаки, первыми столкнулись с восставшими. Полковник Вельо перед началом маневра осмотрел площадь и увидел весьма нерадостную для правительственных войск картину: "Деревянный забор около строящегося Исаакиевского собора выступал вперед у дома Военного министерства, и шайка революционеров, покинув свою прежнюю позицию перед Сенатом, скучилась перед этим забором и образовала каре, фронт коего обращен был к памятнику Петру I, левая сторона каре была обращена к дому, где ныне Синод… Правый фланг мятежников был обращен к Адмиралтейской площади. Забор служил им опорой с четвертой стороны. Каре это состояло из гренадер, моряков. Московского полка…" Ошибка Вельо относительно перемещения "шайки революционеров" понятна: колонна Гвардейского экипажа, вставшая между заборами и каре московцев, создала у него впечатление, что все построение сдвинулось в эту сторону. Тем более что матросы и в самом деле стояли гораздо ближе к заборам, чем мы обычно думаем и чем это изображается на планах. Поручик Цебриков, офицер-финляндец, который находился на площади с Экипажем, показал: "Когда я во второй раз подходил к матросам впереди стоящим, то сказал 4-му взводу подвинуться к забору, дабы не пускать черни…" То есть колонна Экипажа стояла настолько близко от заборов, что небольшое перемещение взвода перекрывало проход из одной части площади в другую. Каре и колонна к атаке, стало быть, рассекли площадь пополам. Недаром все передвижения правительственных войск происходили вокруг Исаакиевского собора и по соседним улицам.
И впечатление Вельо, и печальная участь Бибикова, ранее не сумевшего пройти мимо заборов и задержанного цепью московцев, свидетельствуют о том, что восставшие в этот период были хозяевами площади. Атаковать боевые порядки, которые благодаря особенности окружающего пространства контролировали огнем в упор все четыре направления, было, конечно же, трудно и опасно…
Глубоким обходом подойдя к площади со стороны Синода и Сената, эскадроны Апраксина и Вельо столкнулись с тяжкими препятствиями. Вельо вспоминал: "Подойдя к нашему манежу (рядом с площадью. — Я. Г.), Апраксин остановился. Я подъехал к нему спросить, в чем дело. Он указал мне на шайку мятежников, скрывавшихся за забором и вооруженных палками с гвоздями, ружьями и ножами, и затем мы увидели, что весь левый фланг мятежников целится в нас. Тогда я посоветовал Апраксину скомандовать своему и моему эскадронам галопом проскакать меж них — что он и исполнил, но в момент нашего натиска нас осыпали градом пуль из этого каре. Большая часть выстрелов ударилась о наши кирасы, не причинив нам вреда".
Движение этих двух эскадронов было фактически прорывом по узкому коридору в толпе народа, частично вооруженного, между фасадом Сената и фасом московского каре. В первые мгновения восставшие решили, что конногвардейцы присоединяются к ним. Колонна Экипажа пропустила их мимо себя без выстрелов, а московцы встретили криками: "Ура, Константин!" Но когда конногвардейцы ответили: "Ура, Николай!" — то московцы без команды дали два неприцельных залпа с руки, ранив несколько человек. Это, конечно, была "демонстрация силы". Если бы огонь велся прицельно, то оба эскадрона, находившиеся в полутора десятках шагов от каре, были бы уничтожены. Подоспевший от набережной Михаил Бестужев остановил стрельбу. "Когда кавалерия обскакивала, я удерживал людей и закричал, чтобы никто не осмеливался стрелять".
Ни та ни другая сторона еще не хотела боевых действий. Николай рассчитывал, что мятежные части вернутся в казармы, поняв безнадежность своего положения, и не хотел провоцировать их на наступательные действия, а мятежники твердо рассчитывали на присоединение выведенных против них полков. Когда конногвардейцы оказались вплотную перед каре московцев, то была сделана попытка перетянуть их на сторону восставших. Кавалергард Горожанский, член тайного общества, придя в самом начале восстания к каре и поговорив с Одоевским, поднялся затем в Сенат и оттуда, из окна, наблюдал за происходящим. К сожалению, он крайне скупо рассказал о том, что он видел с этого идеального наблюдательного пункта. Но о попытке агитировать конногвардейцев он сообщил дважды в своих показаниях: "Тут много ходило во фраках, т. е. в партикулярном платье, с пистолетами, но лица вовсе мне неизвестные, по крайней мере из окна не мог заметить, но знаю, из офицеров видел все Одоевского, который что-то рассуждал руками к Конной гвардии". И еще: "А я, увидя его (Одоевского. — Я. Г.) действия, будучи в Сенате, откуда хотя и не слышно было разговоров, но видно было, как он декламировал".
Речь идет, естественно, все о тех же двух эскадронах, что, едва не погибнув, стали у Сената. Но ощутимого результата эта агитация не дала. Конногвардейцы могли симпатизировать и требованиям восставших, и лично своему сослуживцу Одоевскому, но никто из конногвардейских офицеров, членов тайного общества, не решился в этой ситуации призвать солдат к неповиновению, а солдаты, находясь в строю, не решились проявить инициативу…
И вот тогда, скорее всего, Николай решился атаковать. Он понимал, что дальше выжидать опасно. Ему было известно о волнениях в Измайловском полку, который все не приходил, и, если бы он вышел на стороне мятежников, это было бы для Николая катастрофой. Все еще не было Семеновского полка. Неизвестно, что происходило с оставшимися ротами Московского полка. Не было на площади великого князя Михаила, бросившегося в московские казармы. Не было на площади командующего гвардейской пехотой генерала Бистрома. Не было Егерского полка. Не было финляндцев" за которыми послан был генерал Комаровский. Неизвестно было, на чьей стороне появятся на площади эти полки.
А кроме того, все активнее становились толпы народа. Николай так изобразил этот момент: "Шум и крик делались все настойчивее, и частые ружейные выстрелы ранили многих в Конной гвардии и перелетали через войска; большая часть солдат на стороне мятежников стреляли вверх.
Выехав на площадь, желал я осмотреть, не будет ли возможности, окружив толпу, принудить к сдаче без кровопролития. В это время сделали по мне залп, пули просвистали мне через голову, и, к счастию, никого из нас не ранило. Рабочие Исаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями. Надо было решиться положить сему скорый конец, иначе бунт мог сообщиться черни, и тогда окруженные ею войска были бы в самом трудном положении".
Императора в равной степени тревожило настроение войск и толпы.
Первая атака — по моим расчетам — началась около половины второго. Это подтверждается и тем, что оставшиеся в казармах роты лейб-гренадер именно в это время двинулись к площади, услышав залпы. Казармы полка были далеко, и нужны были именно массированные залпы, а не разрозненная стрельба, чтобы потрясти сознание лейб-гренадер и подтолкнуть их к мятежу…
Атака Конной гвардии на боевые порядки восставших шла с двух направлений — от Адмиралтейства и от Сената. Есть целый ряд свидетельств об этой атаке. Они нечетки по хронологии, но дают ощущение происходящего.
Сам Николай описал атаки кратко: "Я согласился испробовать атаковать кавалериею. Конная гвардия первая атаковала поэскадронно, но ничего не могла произвести и по тесноте, и от гололедицы, но в особенности не имея отпущенных палашей. Противники в сомкнутой колонне имели всю выгоду на своей стороне и многих тяжело ранили, в том числе ротмистр Велио лишился руки".
Принц Евгений объясняет целесообразность кавалерийской атаки тем, что "в пехоте чувствовался недостаток, но кавалерии было довольно". На стороне императора и в самом деле в то время из пехотных полков были только преображенцы.
Принц Евгений предлагал атаковать толпу народа и опрокинуть ее на боевые порядки восставших, тем самым сбив их с позиции и рассеяв. Однако замысел этот не удался. "Предвидя опасность, народная толпа разбежалась, прежде чем последовал сигнал к атаке, и внезапно опустевшая площадь представила глазам мятежную колонну, готовую принять бой. Когда, наконец, сигнал был подан и кавалерийские эскадроны со всех сторон понеслись в атаку, то их встретили из колонны мятежников несколькими отдельными выстрелами, а под конец даже и залпами. По большей части они были направлены в воздух, но все-таки несколько всадников было убито и ранено".
Полковник Вельо тоже подтверждает атаку с двух направлений: "Когда я увидел, что 4 и 5 эскадроны, стоявшие около дома Военного министерства, перешли в наступление, я хотел скомандовать своему то же и поднял руку с палашом — но в эту минуту пуля ударилась в мой локоть и проскочила сквозь него". Бельо стоял, как мы помним, у Сената, а 4-й и 5-й эскадроны — со стороны Адмиралтейства.
Атака не удалась. И вовсе не потому, что палаши были не отпущены, то есть не наточены, — рубанув пехотинца по голове и тупым тяжелым палашом, можно вывести его из строя. Да и задача была у кавалерии вполне определенная — ей надо было смять и рассеять пехоту, а для этого достаточно вломиться в нее конями. Но Конная гвардия, проскакав несколько метров, стала поворачивать, хотя, по свидетельству Сутгофа, московцы и лейб-гренадеры обошлись с ней очень гуманно: "Первые атаки производились на лейб-гренадер и московцев, которые с большим успехом отражали конногвардейцев холостыми зарядами; последняя атака была на Гвардейский экипаж, тут им не поздоровилось, матросы их встретили боевыми зарядами, ранили полковника Вельо и многих конногвардейцев". Сутгоф, вспоминавший это через много лет, не совсем прав — Вельо был ранен в первой атаке. Истина, очевидно, заключается в том, что Экипаж поддержал батальным огнем фас каре, выходящий к Сенату. То, что лейб-гренадеры отбивали первую атаку холостыми зарядами, ясно и из показаний Сутгофа на следствии. Он на первом допросе показал, что его рота пришла, имея в ружьях холостые патроны, "но после атаки кавалерии зарядили люди боевыми патронши".
Не меньший урон, чем от огня, конногвардейцы у Сената понесли от камней и поленьев людей, забравшихся на сенатскую крышу. Эта бомбардировка велась постоянно, и в конце концов два эти эскадрона вынуждены были переместиться на набережную — к Исаакиевскому мосту.
Но главной причиной неудачи конногвардейцев — прекрасно обученных, прошедших Наполеоновские войны кавалеристов, умевших рисковать жизнью, — было их нежелание доводить дело до смертельной схватки.
Николай еще несколько раз посылал кавалерию; "Кавалергардский полк равномерно ходил в атаку, но без большого успеха". Вернее, без всякого успеха.
Сами декабристы вспоминали на следствии о кавалерии как о чем-то не очень серьезном.
Арбузов показал: "Когда первый раз конногвардейский офицер велел кавалерии идти на Экипаж, что я заметил из движения руки, пошел сейчас к первому дивизиону, где у некоторых солдат уже ружья были наизготовку. Кавалерия в это время стала подвигаться, я велел взять ружья на руку и сам стал между первым и вторым взводом. Кавалерия, подъехав, постояла несколько и по команде своего офицера пошла на свое место, а я пошел на левый фланг, ибо тут составляться стала куча фраков. Спустя долгое время стоял спиной к батальону, вдруг услышал с правого фланга выстрелы, увидя барабанного старосту, закричал, чтоб ударил отбой, что в то же время исполнено, и пальба прекратилась".
Есть множество свидетельств, что офицеры-декабристы приказывали солдатам не стрелять во всадников, а целиться в лошадей, равно как и вообще удерживали солдат от стрельбы. А стрельбы на площади было много, и стреляли именно восставшие. Солдаты без команды реагировали огнем на всякие перемещения кавалерии. Но, как правило, стреляли вверх. Очевидно, в воинственность кавалеристов они не верили.
Однако все необходимые меры предосторожности принимались. Александр Бестужев показал: "Ружье у какого-то унтер-офицера я… брал, когда Конная гвардия вторично пошла на нас в атаку, ибо, стоя на углу карея во фронте, я с саблею подвергался с двух сторон нападению, а на штык лошадь не пойдет".
Восставшие не хотели обострять обстановку, но были готовы к любому повороту событий.
Скорее всего, интенсивные атаки кавалерии — Конной гвардии и кавалергардов — происходили приблизительно с половины второго до двух часов. Результатов они не дали, и Николай отказался от этих попыток.
К двум часам подошли наконец остальные полки, и окружение было завершено. Пришел с большим опозданием Измайловский полк, за которым специально был послан генерал Левашев. Николай поставил этот полк в резерве — в тылу преображенцев на Адмиралтейском бульваре, лишив тем самым ненадежных измайловцев возможности прямого контакта с мятежниками.
Пришел Семеновский полк во главе с бывшим членом тайного общества Иваном Шиповым и встал по другую сторону площади, со стороны Конногвардейского манежа.
Михаил Павлович привел те роты московцев, которые ему удалось уговорить. Их поставили у заборов — на углу бульвара и площади. А великий князь повел — разумеется, обходным путем — сводный батальон павловцев в Галерную.
Теперь все возможные пути наступательных действий или отхода восставших были перекрыты.
Николай, однако, очень беспокоился о безопасности дворца. И около двух часов император, взяв с собой эскадрон кавалергардов, поехал на Дворцовую площадь.
ФЕНОМЕН БИСТРОМА
Оценивая впоследствии поведение различных лиц 14 декабря, император Николай, сообщив об уликах, которые были против Сперанского и Мордвинова, написал: "Странным казалось тоже поведение покойного Карла Ивановича Бистрома, и должно признаться, что оно совершенно никогда не объяснилось. Он был начальником пехоты гвардейского корпуса; брат и я были его два дивизионные подчиненные ему начальники. У генерала Бистрома был адъютантом известный князь Оболенский. Его ли влияние на своего генерала, или иные причины, но в минуту бунта Бистрома нигде не можно было сыскать; наконец он пришел с лейб-гвардии Егерским полком, и хотя долг его был — сесть на коня и принять начальство над собранной пехотой, он остался пеший в шинели перед Егерским полком и не отходил ни на шаг от оного, под предлогом, как хотел объяснить потом, что полк колебался, и он опасался, чтоб не пристал к прочим заблудшим… Поведение генерала Бистрома показалось столь странным и малопонятным, что он не был вместе с другими генералами гвардии назначен в генерал-адъютанты, но получил сие звание позднее".
Генерал-адъютантское звание Бистром получил только после активного вмешательства принца Евгения Вюртембергского. Чтоб так оскорбить одного из самых заслуженных генералов, командующего гвардейской пехотой, надо было иметь серьезные основания.
Николай знал куда больше, чем написал здесь. Он знал и о роли Бистрома 25–27 ноября.
Возможно, что, кроме полной пассивности на площади, дружеского покровительства Оболенскому и поддержки замыслов Милорадовича, император числил за Бистромом и другие грехи.
Поведение командующего гвардейской пехотой в день 14 декабря — одна из основных составляющих сложнейшей событийной мозаики. И чтобы понять смысл и характер действий генерала, надо проследить его путь с утра.
Присягнув вместе с гвардейским генералитетом во дворце в девять часов, Бистром около десяти часов присутствовал на присяге 1-го батальона преображенцев, что соответствовало циркуляру — он наблюдал за присягой в старейшем полку, потом он заехал в казармы 2-го Преображенского батальона у Таврического сада, а оттуда отправился в 4-ю пехотную бригаду, состоявшую из Финляндского и Егерского полков.
В донесении штабу Гвардейского корпуса "о происшествии 14-го числа" командующий 4-й бригадой генерал Головин уделил так много места действиям Бистрома, что неизбежно возникает мысль — то ли от него требовали сведений о поведении начальника пехоты, то ли ему самому это поведение показалось странным и он полусознательно пытался его разгадать. Во всяком случае, подробное донесение Головина дает основания для некоторых выводов. "Около 11-ти часов генерал-лейтенант Бистром 1-й прибыл ко мне на квартиру, — пишет Головин, — где, дождавшись, пока принесут знамена, и баталионы (Финляндского полка. — Я. Г.), кроме роты его высочества, которая была в карауле, выстроились на проспекте против своего госпиталя, прибыл к полку вслед за мною".
Присяга в Финляндском полку, как мы знаем, прошла спокойно.
"Потом генерал-лейтенант Бистром 1-й отправился к Измайловскому полку, а я, спустя несколько времени, поехал в казармы лейб-гвардии Егерского полка… Тогда было уже около 11-ти часов". (При сопоставлении донесения Головина с другими источниками выясняется, что он сдвигает время вперед приблизительно на полчаса.)
Присяга у измайловцев уже закончилась, и не совсем понятно, зачем поехал туда Бистром, которому надлежало посещать не присягнувшие еще полки. В этот момент произошла некая странность: хотя император и командование корпуса были крайне заинтересованы в скорейшем проведении присяги, Бистром запретил приводить к присяге Егерский полк, пока он сам туда не прибудет. Никакие правила или циркулярные указания не требовали его присутствия у егерей в момент присяги. И тем не менее он счел нужным надолго задержать присягу этого полка.
Генерал Головин между тем направился к егерям. "По прибытии в лейб-гвардии Егерский полк нашел я полкового командира полковника Гартонга и всех офицеров 1-го баталиона, ибо 2-ой находился в карауле, собранными в дежурной комнате, и люди были уже одеты в казармах. Но так как начальник назначил присяге быть при себе, то, дабы не заставлять его дожидаться, если не держать баталиона слишком рано собранным во дворе, приказал я полковнику Гартонгу послать к нему офицера, который бы заблаговременно мог нас предуведомить, когда выводить людей строиться для присяги".
Головин нервничал. Он понимал, что присяга должна была уже закончиться во всех полках — было около двенадцати (он ехал от финляндцев, с Васильевского острова, напрямик через Неву, туда, где "вдоль Фонтанки" стояло большинство пехотных полков, в том числе егеря, не менее двадцати минут), — а егеря оставались неприсягнувшими.
И тут выясняется вторая странность: измайловцы стояли совсем рядом с егерями, и Бистрому естественно было поспешить именно к неприсягавшим и дожидавшимся его егерям. Но Головину и Гартонгу стало известно, что начальник гвардейской пехоты собрался предварительно посетить Московский полк, что было странно, — егеря стояли между измайловцами и московцами, и, чтобы попасть к московцам, Бистрому надо было специально миновать егерей.
Начальник гвардейской пехоты как мог оттягивал присягу Егерского полка.
Но дальнейшие события внесли коррективы в планы Бистрома.
Головин доносит: "Спустя несколько времени отправленный с сим поручением прапорщик Нольянов прибыл обратно. Полковник Гартонг, вышедший к нему навстречу, возвратился в дежурную комнату и сказал мне тихонько, что прапорщик Нольянов, думая найти начальника пехоты в Московском полку, поехал в казармы Глебова дома, где его не было; но он нашел там все в величайшем смятении; что нижние чины толпою теснились на дворе, офицеры бегали с обнаженными шпагами; что генерал-майоры Шеншин 1-й и Фридрихе были порублены, и что наконец большая часть Московского полка, схвативши знамена, побежали из казарм на улицу с криком: "Ура Константину!" Полковник Гартонг, пересказав сие, предложил мне привести 1-й баталион его полка к присяге, не дожидаясь начальника пехоты и пока слухи о беспорядках, происходивших в Московском полку, еще не распространились".
Теперь нужно прервать последовательность происходящего и попытаться понять, почему генерал Бистром до последнего предела оттягивал присягу именно Егерского полка.
Бистром командовал гвардейскими егерями двенадцать лет. Он стал командиром полка в 1809 году и прошел с егерями десятки сражений. Именно гвардейские егеря приняли под Бородином первый удар французов (имеется в виду не бой у Шевардинского редута, а главное сражение). Современник писал: "Кто видел Бистрома с храбрым л. — гв. Егерским полком, оборонявшего мост в Бородинской битве, тот при желании воспламенить душу и приподнять дух солдат не будет прибегать к рыцарским временам и не станет искать в седой старине для личной храбрости лучшего примера".
Лейб-гвардии Егерский полк в войну 1812 года и во время заграничных походов получил все возможные награды за храбрость — кроме георгиевских знамен, он имел еще и георгиевские трубы.
Егеря, отличавшиеся самоубийственной храбростью даже среди русских гвардейских полков, были достойны своего командира, а командир — умный, спокойный, абсолютно бесстрашный — достоин своих солдат.
В 1825 году в полку было еще немало солдат, которые дрались рядом с Бистромом под Бородином, под Люценом и Кульмом, которые выносили своего раненого командира с поля боя. Егеря пошли бы за Бистромом куда угодно. И он это знал.
Знал он и то, что полк был против переприсяги. Егеря во время междуцарствия говорили об этом открыто. Шефом полка был цесаревич Константин. И егеря грозили, что если их будут заставлять присягать другому, то они пойдут за своим шефом в Варшаву.
В полку прекрасно помнили "норовскую историю", происшедшую три года назад и стоившую егерям лучших офицеров. И солдаты, и Бистром знали цену образованному, храброму офицеру капитану Норову, который прошел в составе полка Отечественную войну и заграничные походы, был тяжело ранен под Кульмом, выполняя приказ Бистрома, — и Николаю, его оскорбившему и отказавшемуся от дуэли, не нюхавшему пороху солдафону, третировавшему боевых офицеров.
Без сомнения, храбрец и умница Норов, три года сражавшийся на глазах у Бистрома, был ему ближе, чем Николай…
Лейб-гвардии Егерский полк был предан Бистрому, хотел сохранить верность Константину и не любил Николая. (Когда 14 декабря полк шел к площади, то часть солдат попыталась вернуться в казармы — защищать Николая они не хотели.)
Петр в критические моменты опирался на Семеновский и Преображенский полки, Меншиков — на Ингер-манландский полк, Анна Иоанновна и Бирон создали себе опору в виде Измайловского полка. Это была традиция российской политики.
В критической ситуации 14 декабря Бистром хотел иметь под рукой лично преданный ему полк. Причем полк, не связанный присягой Николаю.
И если бы Головин и Гартонг, придя в ужас от известий о бунте московцев, не нарушили приказ своего начальника, Бистром привел бы на площадь полк, сохранявший верность Константину…
Тогда возникает другой вопрос: зачем нужно это было начальнику гвардейской пехоты? Ответ может быть один: Бистром, принявший с начала междуцарствия сторону Милорадовича, заверивший Оболенского, что присягнет только Константину, вел ту же игру, что и Милорадович, — то есть надеялся на сопротивление гвардии переприсяге и собирался принять некое участие в последующих событиях. И в этом случае полк, всецело ему преданный, готовый выполнить любой его приказ, да еще к тому же не присягавший новому императору, был бы очень кстати.
Но мог ли Бистром знать о готовившемся выступлении? Даже если не принимать во внимание вполне возможный альянс с Милорадовичем, то целый ряд обстоятельств указывает на его осведомленность, разумеется ограниченную, о деятельности его адъютантов и их друзей.
Розен писал в воспоминаниях: "С лишком два месяца все подозревали его (Бистрома. — Я. Г.) тайным причастником восстания или, по крайней мере, в том, что он знал о приготовлениях к 14-му декабря, потому что большая часть его адъютантов были замешаны в этом деле, а старший из них был главным зачинщиком и начальствовал над восставшими солдатами".
Розен передает дошедшие до него слухи. Но важно прежде всего то, что мысль о причастности Бистрома к восстанию казалась тогда вполне естественной. Важно, что Розен и его современники отнюдь не отвергали ее как абсурдную. Это, по их мнению, могло быть. О том же, собственно, говорит и Николай.
У тех, кто связывал поведение Бистрома с влиянием Оболенского, были для этого основания — Оболенский и Ростовцев, члены тайного общества, жили в соседних с генералом комнатах. У Оболенского в последние дни перед восстанием устраивались довольно многочисленные собрания офицеров. Там бывали и кавалеристы, которые не находились в его ведении, как старшего адъютанта командования гвардейской пехотой. Мог ли Бистром не замечать этих сборищ?
Почему, как мы помним, младший брат Бистрома генерал Бистром 2-й беспокоился о нем утром 14 декабря?
Почему начальник гвардейской пехоты, выполнив свой формальный долг — посетив присягу "коренного" Преображенского полка, стал объезжать именно ненадежные части — Финляндский и Измайловский полки? Случайность это или нет? Мог ли он знать от Оболенского, что эти полки особенно не расположены к Николаю?
Финляндский, Измайловский, Московский и Егерский полки были в поле зрения Бистрома утром 14 декабря. Когда Оболенский утром объезжал полки, то спешил он вслед за Бистромом, пытаясь застать его в казармах. "Ехал мимо казарм Гвардейского экипажа, Измайловского, Семеновского, Егерского и Московского, брав сведения, учинена ли присяга или нет, и был ли генерал в казармах". Кроме Семеновского полка, который было просто не миновать на этом маршруте, Оболенский объезжал опять-таки, во-первых, ненадежные части, а во-вторых, те, которыми особенно интересовался в эти часы Бистром.
Сообщил ли Оболенский Бистрому о готовящемся сопротивлении второй присяге? Бистром ли, любивший своего адъютанта, всецело ему доверявший и нуждавшийся в его организационной помощи, сообщил ему нечто, известное ему самому от Милорадовича с его тайной полицией, собиравшей данные о настроениях в полках? Можно только гадать. Но явная связанность их действий в это утро наводит на размышления.
И еще один штрих: почему Бистром, узнав о роли Ростовцева в событиях, о его свидании с императором, грубо порвал со своим адъютантом? Почему он решился резко отстранить от себя офицера, которого после восстания демонстративно приблизил великий князь Михаил Павлович?
Бистром, вопреки своим намерениям, не посетил после Измайловского Московский полк, быть может потому, что узнал о мятеже московцев, — в это время дня мало кто об этом не знал. Поехал ли он к егерям прямо от измайловцев или заезжал еще куда-то — неизвестно. Но у егерей он оказался после двенадцати, когда 1-й батальон уже присягнул. Делать было нечего — Бистром одобрил действия Головина.
Услышав — возможно, не впервые — от Головина о событиях в Московском полку, Бистром, вместо того чтобы немедленно туда поспешить для наведения порядка, послал поручика Бера, адъютанта Головина, за подробностями. Что крайне странно.
Бистром был человеком блестящей храбрости. Нет оснований думать, что он боялся ехать в казармы мятежного полка. Он не желал этого делать по каким-то иным причинам. Быть может, потому, что, приехав туда, он волей-неволей должен был бы агитировать за Николая. А он этого явно не хотел.
Поручик Бер вернулся с известием, что командующий корпусом Воинов уже у московцев и требует Бистрома к себе. Бистром поехал, взяв с собой Головина.
Официальные и официозные сведения о происходившем в Московском полку после ухода восставших рот, которыми мы обычно пользуемся, отнюдь не соответствуют действительности. Те роты, которые в начале одиннадцатого часа не последовали за Щепиным и Бестужевым, волновались и бурлили в казармах. Прапорщик Нольянов, появившийся в Московском полку около двенадцати, как мы знаем, "нашел там все в величайшем смятении… нижние чины толпою теснились на дворе, офицеры бегали с обнаженными шпагами". (Это никак не может относиться к самому мятежу, ибо с тех пор прошло уже более часа.)
Офицеры с обнаженными шпагами пытались обуздать возбужденных солдат. И в какой-то степени им это удалось. Во всяком случае, когда Бистром и Головин прибыли к московцам, они застали роты неприсягнувшими (первый час дня!), но уже в строю.
"По прибытии нашем на Глебов двор, где был уже и командующий корпусом, нашли мы примерно роты две, стоявшие во фронте, и многих офицеров лейб-гвардии Московского полка, которые рассказали нам вкратце происшедший в полку известный беспорядок. Стоявшие в строю люди были совершенно спокойны; но другая куча числом около сорока, стоявшая далее в углу при входе на другой двор, казалось, была в расположении буйном. К сей последней начальник пехоты, поздоровавшись с фронтом, подошел, и я также вместе с ним; люди, составлявшие сию отдельную кучу, были разных рот, в мундирах и с ружьями. Они не показывали, впрочем, никаких дерзких намерений, сохраняли должную вежливость; но только не хотели строиться, отзываясь, что роты их нет, видно также было, что они находятся в смущении и недоверчивости насчет присяги. Пока начальник пехоты старался уговорить людей сих, чтобы они возвратились к своему долгу, объясняя им все обстоятельства вступления на престол государя императора Николая Павловича, так и то, что их обманывают под предлогом верности прежде данной присяге, прибыл его высочество великий князь Михаил Павлович. После чего вскоре оставшиеся тут люди Московского полка стали принимать присягу без всякого уже сопротивления".
Все это тоже довольно странно.
Имея в своем распоряжении две роты — около пятисот штыков, — начальник гвардейской пехоты тратит время на уговоры сорока непослушных солдат. И не добивается ни малейшего успеха. Он занимается этим, хотя рядом стоят две смирные, но неприсягнувшие роты. Офицеры сумели их построить, но не сумели заставить присягнуть. Не сумел заставить их присягнуть и командующий корпусом. Да видно, не очень и старался — во всяком случае, Головин ни словом не упоминает о каких-либо его действиях в этом направлении.
Командующий корпусом молчит. Начальник пехоты не хочет и попытаться прибегнуть к силе, чтобы ликвидировать опасную и тягостную паузу и привести оставшуюся часть полка к полной покорности.
Присяга Николаю происходит только по прибытии великого князя Михаила. А если бы он не приехал?
Михаил описал потом этот эпизод весьма выразительно: "Когда великий князь вошел на полковой двор, эти четыре роты (в казармах осталось около двух с половиной рот. — Я. Г.) стояли в сборе; перед ними ожидал священник в облачении за налоем, и расхаживали в недоумении командир гвардейского корпуса Воинов и командовавший гвардейскою пехотою Бистром".
Если сравнить поведение Воинова и Бистрома с тем, как вел себя в подобной ситуации, скажем, преданный Николаю Сухозанет, отнюдь не превосходящий их храбростью, то ясно, что оба они были очень мало заинтересованы в присяге Московских рот Николаю.
По сути дела, Бистром весь день вел себя по отношению к новому императору не только пассивно, но и нелояльно.
Бистром вернулся в Егерский полк, привел его в район Сенатской площади и встал с ним на Адмиралтейском бульваре — за Измайловским полком.
Среди тех генералов, которые находились в этот день на передовой линии, окружали императора, водили в атаку кавалерию, пытались уговорить мятежников, Бистрома не было. Он ни разу не появился перед фронтом восставших. Он не сделал ничего, чтобы помочь Николаю. Он, второе по значению лицо в корпусе.
Он стоял в тылу императорских войск — между Сенатской и Дворцовой площадями — во главе преданных ему гвардейских егерей и ждал…
Он стоял в очень выгодной позиции. Между ним и Зимним дворцом не было ни одного взвода. Перед ним стоял ненадежный Измайловский полк с несколькими офицерами-заговорщиками. Полк, который некогда был так же оскорблен Николаем, как и Егерский.
В случае активных и удачных действий восставших два эти полка могли перейти на их сторону, и тогда положение Николая стало бы безнадежным.
Бистром ждал.
Принц Евгений Вюртембергский запомнил свой короткий разговор с Бистромом. Поскольку генерал находился возле егерей, то и разговор этот происходил рядом с полком. "Генерал Бистром, начальник всей гвардейской пехоты, на вопрос мой, полагается ли он на своих подчиненных, отвечал: "Как на самого себя. Но, — прибавил он с усмешкой, — этим еще немного сказано: будь я проклят, если знаю, о чем идет спор"".
Бистром, разумеется, все прекрасно знал. Но ответ его весьма двусмыслен.
ФИНЛЯНДСКИЙ ПОЛК ПОСЛЕ ЧАСУ ДНЯ
О происшествии в Финляндском полку после отъезда Рылеева существуют как мемуарные свидетельства, так и документы, зафиксировавшие событие по горячим следам.
Генерал граф Комаровский, посланный императором за полком, вспоминая через много лет, перепутал слишком многое. И пользоваться его записками можно в весьма ограниченном объеме.
Командир бригады генерал Головин, составивший свою записку в 1850 году специально для историографа Корфа, гораздо ближе к действительности. Ему же принадлежит официальное донесение на эту тему.
Но основной источник — показания на следствии поручика Розена, главного действующего лица "финляндского сюжета".
Розен рассказал через несколько дней после восстания: "Батальон выстроился одетый в мундирах и киверах (по приказу Тулубьева и Розена. — Я. Г.) и был тотчас распущен в казармы с тем, чтобы совсем раздеваться, но через минуту получил опять приказание переодеваться в шинели и фуражки и взять боевых патронов. Тут батальон скоро выстроился, и генерал-адъютант Комаровский и бригадный командир генерал-майор Головин повели его к Сенатской площади. Взойдя на мост, выстроили взводы, на половине оного остановились в сомкнутых ротных колоннах, и там приказано было заряжать ружья. По заряжению сказано было: "Вперед!" Карабинерный взвод тронулся с места в большом замешательстве, а мой стрелковый взвод закричал громко три раза: "Стой!" Капитан Вяткин (ротный командир. — Я. Г.) тотчас обратился к моему взводу, убеждал людей, чтобы следовали за карабинерами, но тщетно, и они продолжали кричать: "Стой!" Возвратился генерал-адъютант Комаровский и спрашивал людей, отчего они не следуют за первым взводом, на что взвод отвечал: "Мы не знаем, куда и на что нас ведут. Ружья заряжены, сохрани Бог убить своего брата, мы присягали государю Константину Павловичу, при присяге и у обедни целовали крест!" Его высокопревосходительство приказал им раздаться в середине и подъехал к позади стоящей второй ротной колонне, которой часть было двинулась, но остановилась, и мой взвод опять закричал: "Стой!" Генерал-адъютант Комаровский уехал, взвод стоял смирно; спустя несколько времени хотели идти вперед унтер-офицеры Кухтиков и Степанов и четыре человека с правого фланга, взвод опять закричал: "Стой!" Я подбежал к этим людям, возвратил их на свои места, угрожая заколоть шпагою того, кто тронется с места. До сего не было мною сказано ни единого слова. Видя, что старания ротного командира и убеждения генерал-адъютанта остались тщетными, не смел полагать, что мои старания были бы действительными, и к тому народ, который шел на остров по обеим сторонам моста, мимоходом говорил людям, что все на площади кричат: "Ура, Константин!" В сие время пролетели три пули мимо меня и пятого ряда, люди было осадили, но я их остановил, говоря: "Стой смирно и в порядке, вы оттого не идете вперед, что верны присяге, данной государю, так стой же; я должен буду отвечать за вас; я имею жену беременную, имение, следовательно, жертвую гораздо большим, чем кто-либо, а стою впереди вас; пуля, которая мимо кого просвистела, того не убивает". Потом пришел бригадный командир, которого я встретил донося, что мой взвод еще не присягал. Его превосходительство тоже убеждал людей, чтоб вперед идти, но тщетно".
Как это часто бывало с декабристами на следствии, Розен здесь точно излагает факты, утаивая при этом главное. И картина получается бессмысленной. Почему взвод, не присягавший еще Николаю (солдаты были в карауле), остановился сам собой — это еще можно понять, но почему тогда командир взвода грозит заколоть шпагой того, кто хочет выполнить приказ высшего начальства, — совершенно неясно.
В воспоминаниях, где не все рассказано точно по времени, Розен тем не менее дает ключ к странной ситуации на мосту. "Нас остановили на середине Исаакиевского моста подле будки; там приказали зарядить ружья; большая часть солдат при этом перекрестилась, — писал Розен через несколько десятков лет. — Быв уверен в повиновении моих стрелков, вознамерился сначала пробиться сквозь карабинерный взвод, стоявший впереди меня, и сквозь роту Преображенского полка… занявшую всю ширину моста со стороны Сенатской площади. Но как только я лично убедился, что восстание не имело начальника, следовательно не могло быть единства в предприятии, и не желая напрасно жертвовать людьми, а также будучи не в состоянии оставаться в рядах противной стороны, — я решился остановить взвод мой в ту минуту, когда граф Комаровский и мой бригадный командир скомандовали всему батальону: вперед! — взвод мой единогласно и громко повторил: стой! — так что впереди стоявший карабинерный взвод дрогнул, заколебался, тронулся не весь… Батальонный командир наш, полковник А. Н. Тулубьев, исчез, был отозван в казарму, где квартировало его семейство. Дважды возвращался ко мне бригадный командир, чтобы сдвинуть мой взвод, но напрасны были его убеждения и угрозы".
Теперь все встало на свои места. Розен сам остановил солдат, чтобы не допустить присоединения батальона к правительственным войскам. И сделал все возможное, чтобы не пропустить на берег стоящие за его взводом роты. Роты могли смять стрелковый взвод, но они не хотели этого делать. Розен стоял на мосту со шпагой в руке и ждал. Он, разумеется, не мог видеть с моста — плоского наплавного моста, — есть у восставших начальник или нет. Эту ситуацию он достроил в своем воображении мемуариста. В тот момент он просто понял, что ему со взводом не пробиться сквозь карабинеров и Преображенскую роту. Вот если бы полковник Тулубьев сделал свой выбор и возглавил батальон, то он смог бы привести финляндцев в ряды восставших. За ним пошли бы все роты. Поручик Розен в том конкретном положении, в котором он оказался, двинуть батальон на прорыв не мог.
Да и вообще — момент, когда финляндцы могли сыграть решающую роль, был упущен. После того, как Тулубьев распустил батальон, и до момента его выступления прошло более получаса. "В полчаса выстроился батальон", — вспоминал Розен. И не в том дело, что он точно помнил это обстоятельство, а в том, что опытный фрунтовик Розен точно знал, за сколько может пехотный батальон сменить форму парадную на походную, взять боезапас и выстроиться.
Вместо того чтобы прийти на площадь до половины второго, когда против московцев, моряков и роты лейб-гренадер — то есть двух с лишним тысяч штыков — стояло со стороны Николая только два конных полка и батальон преображенцев, и создать выигрышную тактическую ситуацию, финляндцы пришли около двух часов, когда площадь была плотно окружена и никакие активные действия восставших были уже невозможны.
Розен в воспоминаниях пишет, что в момент остановки батальона шел второй час пополудни. Но немудрено через сорок лет ошибиться на сорок минут.
Генерал Головин, которого инцидент с финляндцами касался самым непосредственным образом и мог стоить ему карьеры, дважды писал о нем. Первый раз — на следующий день после восстания в специальном донесении в штаб Гвардейского корпуса, второй — через двадцать пять лет, в упомянутой уже записке для Корфа.
Генерал Головин, сопровождавший Бистрома в Московский полк, сразу по прибытии туда великого князя Михаила, видя, что московцы успокоились, бросился в Финляндский полк, опасаясь волнений. Выехав по Гороховой на Исаакиевскую площадь, он увидел, что Сенатская площадь занята "мятежниками и толпами собравшегося народа, также и войсками", так что ему пришлось сделать небольшой крюк и пересечь Неву "уже против Горного корпуса". Было не меньше часа пополудни. Тулубьев только что распустил батальон. Тут подоспел и генерал Комаровский с приказом выступать.
"Подходя к мосту, — рассказывает Головин в донесении, — рассудил я нужным оставить на всякий случай 3-ю егерскую роту у проложенной через лед дороги для охранений оной, а три роты повел на мост, построив их в густую взводную колонну и зарядив ружья. Между тем мятежники, занявшие пространство на Петровской площади от монумента до Сената, со всех сторон окружались уже подходящими войсками конницы и пехоты, и в толпе их по временам слышны были ружейные выстрелы. Три роты Финляндского полка, со мною прибывшие, прошли уже за половину моста, как вдруг на площади открылся довольно сильный ружейный огонь, и в то же время в середине колонны закричали:
"Стой!" По сему крику вся колонна остановилась и пришла в некоторое замешательство. Крик сей, как после уже объяснилось, возбужден был поручиком бароном Розеном…"
Сильный ружейный огонь на площади неудивителен — это было время интенсивных кавалерийских атак. И если Головин правильно выстраивает факты — а прошли всего сутки! — то и события в Финляндском полку непосредственно вызваны были залпами на площади.
В записке для Корфа — тексте неофициальном — Головин воспроизвел несколько живых деталей: "На половине пути от казарм к Исаакиевскому мосту встретил нас его высочество принц Евгений Вюртембергский верхом и сказал мне по-французски: "Поспешите со своими солдатами, нужны все". — "Ваше высочество, — отвечал я, — нужны не солдаты, а пушки". Эта встреча осталась у меня в свежей памяти. Мы шли почти бегом.
При переходе через Исаакиевский мост, когда батальон остановился на мосту за стрелковым взводом и когда я, подойдя к сему последнему, приказывал людям идти вперед, то несколько голосов из фронта отозвались: "Да куда же вы нас ведете? Это наши". — "Они бунтовщики". — "Если они бунтовщики, то мы их перевяжем; зачем нам стрелять по своим; да мы еще и не присягали новому государю"".
Понятно, как трудно было бы Николаю заставить пехотные полки стрелять по восставшим и почему Бистром так хотел оставить егерей неприсягнувшими. Это последнее обстоятельство играло в солдатском сознании огромную роль…
На Адмиралтейском бульваре стоял впереди своих егерей генерал Бистром. И ждал.
На Исаакиевском мосту стоял с обнаженной шпагой поручик Розен впереди двух с половиной рот финляндцев. И ждал.
Когда-то генерал Бистром водил в самоубийственные атаки егерей и финляндцев, входивших в специальный отряд Ермолова, преследовавший отступающих из Москвы французов…
Поручик Розен писал через много лет: "С лишком два часа стоял я неподвижно в самой мучительной внутренней борьбе, выжидая атаки на площади…" Он был уверен, что в случае атаки восставших он сможет увлечь роты за собой и поддержать удар своих единомышленников.
На одном из допросов начальник Главного штаба генерал Дибич сказал Розену после разговора об остановленных им ротах: "Понимаю, как тактик вы хотели составить решительный резерв". Розен промолчал.
Собственно, так оно и было. И вполне возможно, что в случае активных действий на площади ему удалось бы двинуть в нужном направлении своих финляндцев.
Но реальны ли были эти действия?
ЛЕЙБ-ГРЕНАДЕРЫ. ПОСЛЕ ПОЛОВИНЫ ПЕРВОГО
Когда Сутгоф увел на площадь свою 1-ю роту, Панов немедленно стал готовить выход остальных рот. В материалах полкового следствия сказано: "Спустя некоторое время пришел во 2-ю гренадерскую роту, а из оной в 4-ю, поселил в нижних чинах подозрение к учиненной присяге, говоря, что их обманули, что настоящий царь наш Константин, что весь Гвардейский корпус не присягает Николаю Павловичу, собравшись на Петровской площади, что им будет худо за то, что приняли легковерно присягу, приказывал скорее людям одеваться в шинели и обещал их вести на Петровскую площадь, если они согласны будут за ним следовать".
Хотя, судя по формуляру, Панов в это время был из батальонных адъютантов переведен во фрунтовые командиры, но, очевидно, еще не получил под команду определенной войсковой единицы. Потому он обращался ко всем. Поручик Панов, двадцати одного года, делавший успешную гвардейскую карьеру, недавно еще — на обеде с Булатовым — пивший за здоровье своей невесты из ее башмачка, во втором часу дня 14 декабря начал игру ва-банк. Он принадлежал к той группе молодых членов тайного общества, которые в этот день, решив действовать, не знали колебаний.
Задача перед ним стояла неимоверной трудности — убедить тысячу солдат, рассредоточенных по казармам, в необходимости отвергнуть, перечеркнуть только что принятую присягу и пойти за ним, вопреки воле командования, в неизвестность.
В Московском полку было трое активных заговорщиков, поддержанных еще несколькими офицерами. Причем Михаил Бестужев и Щепин были ротными командными. В Гвардейском экипаже почти все офицеры подали матросам пример непослушания и пошли на площадь вместе с Экипажем.
Панов был один.
А против него были ротные командиры, батальонный командир, командир полка. И все же — он решился.
Обстоятельства ему помогли. Полковник Стюрлер получил приказ вести полк к императору и вывал роты на казарменный двор. Гренадеры были при боевых патронах.
Полковое следствие свидетельствует: "Когда же оба баталиона, состоявшие из 4-х рот 2-го и двух первого, были построены вместе в колонну и оставались довольно долгое время на дворе, то поручик Панов старался каждую команду полкового командира и действие, ходя между каждым взводом, представлять людям с худой и для них опасной стороны". Разумеется, нельзя полностью доверять показаниям подавленных разгромом восстания солдат, но основная линия агитации, которую в этих чрезвычайных обстоятельствах выбрал Панов, просматривается достаточно ясно. "…Когда 1-я рота прежде сего уведена была поручиком Сутгофом на Петровскую площадь, то полковник Стюрлер при вторичном выводе рот велел расставить кругом цепь и не пропускать никого обратно, как из 1-й роты, равно и прочих посторонних людей, то поручик Панов говорил людям: "Смотрите, вот как начальники боятся — становят цепь. Полки придут сюда и всех вас перебьют за ложную присягу". Когда же командовано было заряжать ружье, то и тут приказывал людям сего не исполнять, а советовал лучше сдаться без драки, когда придут противу их полки Гвардейского корпуса, и, наконец, приготовив таким образом людей, взошел в середину колонны, первый подал знак к возмущению криком: "Ура!" — и повел роты в совершенном расстройстве на Петровскую площадь".
Но сам момент выхода лейб-гренадер был куда драматичнее. Когда наэлектризованные и колеблющиеся солдаты стояли в колонне, с площади донеслись залпы. Тогда Панов, понимая, что наступил переломный момент и ждать далее нельзя, выхватил шпагу и бросился в ряды гренадер с криком: "Слышите, ребята, там уже стреляют! Побежим на выручку наших, ура!"
Мощная колонна — в лейб-гренадеры отбирали особенно высоких и сильных солдат — опрокинула охранявший ворота караул и, вырвавшись на улицу, бросилась в направлении Невы.
Было это сразу после половины второго. "Уже стреляют…" — стало быть, это были первые залпы по кавалерии. Разрозненных выстрелов в отдаленных казармах полка могли и не услышать.
Старшие офицеры полка во главе с полковником Стюрлером пытались остановить, задержать колонну. Но теперь это было уже невозможно.
И здесь, как у московцев и моряков, решающую роль сыграл волевой напор, героический порыв представителя тайного общества. Можно было готовить восстание холодной головой, но выводить полки оказалось возможным только так. В Измайловском и Финляндском полках не хватило именно порыва.
То, что произошло далее, требует внимательного рассмотрения.
Часть пути — до Невы — колонна Панова прошла маршрутом Сутгофа. Спустилась на лед. Самый прямой и скорый путь к Сенату лежал именно по Неве, как и пошел Сутгоф. Но Панов почему-то выбрал другой путь. Он со своими солдатами пошел "наискось к Мраморному дворцу", как показал он сам. Поднявшись на набережную у Мраморного дворца, близ Марсова поля, Панов повел опять-таки колонну не кратчайшим путем по набережной, а, сделав крюк, свернул на Мильонную улицу и повел колонну на Дворцовую площадь.
Это были не беспричинные зигзаги растерявшегося юноши со шпагой. Панов вел себя точно и целеустремленно, и каждый его поворот имел смысл.
В своих лихорадочных разъездах по городу, о которых у нас пойдет еще речь, полковник Булатов в четвертом часу оказался именно в том месте, где поднялась на набережную лейб-гренадерская колонна. И не случайно. Как мы помним, он должен был где-то на пути ждать лейб-гренадер, чтобы их возглавить. "…Я велел себя везти по набережной, единственно для того, чтобы увидеть лейб-гренадер и предостеречь Сутгофа, что он обманут; но, подъезжая к Гагаринской пристани или, кажется, у Мраморного дворца, спросил я: "Прошли ли лейб-гренадеры?" Мне отвечали: "Давно уже". — "Досадно", — сказали".
Как мы увидим далее, Булатов искал лейб-гренадер не только для того, чтобы их предостеречь. При всей откровенности он все же несколько корректировал свои истинные намерения в письме великому князю. Но сейчас важно то место, где рассчитывал он встретить полк. С любой точки короткого отрезка между Гагаринской пристанью и Мраморным дворцом он мог увидеть гренадер, пересекающих Неву. Он приехал туда от Исаакиевской площади, то есть от поля действий. Он ехал навстречу полку, который должен был возглавить. И Панов совершенно точно выводит колонну именно на это место. Очевидно, у Панова и Сутгофа существовала по этому поводу договоренность с Булатовым. Но Сутгоф, по малочисленности своего отряда, счел за благо присоединиться к более крупным силам. Панов же попытался придерживаться намеченного плана. Его девяти сотням штыков было по силам выполнять самостоятельные задачи.
Таким образом, выход Панова на набережную у Мраморного дворца ясен.
А далее? Не встретив Булатова, поручик, как мы знаем, сделал непонятный на первый взгляд маневр. Но только на первый взгляд… Ибо маршрут по Мильонной улице выводил Панова прямо к главным воротам Зимнего дворца.
Существуют разные версии причин, по которым лейб-гренадеры подошли к дворцу, вошли в дворцовый двор и вернулись обратно, не сделав попытки захватить дворец. Сам Панов показал: "Мы… зашли во дворец Зимний, думая, что тут Московцы, но, найдя на дворе саперов, вернулись назад". И далее: "Когда мы подходили ко дворцу, то в него вступали саперы; я принял их за измайловских и думал тут же найти московских, а так как цель моя была соединиться с ними, то я и взошел на двор, но только что увидел, что тут их нет, то и воротился". Все эти объяснения не соответствовали реальным обстоятельствам, и следствие в них не поверило. Автор официозной версии барон Корф писал в своей книге: "На пути ему (Панову. — Я. Г.) вдруг пришла ужасная мысль — овладеть Зимним дворцом…" И в данном случае он почти прав. Почти — потому, что мысль эта пришла Панову не "вдруг".
Есть несколько свидетельств очевидцев и участников ситуации у Зимнего дворца. И картина из их свидетельств вырисовывается крайне интересная.
Поручик Финляндского полка Греч, приятель Розена, как мы помним, командовал главным караулом. Он рассказывал: "После полудня, часу во втором (это был уже третий час. — Я. Г.), явились пред дворцом несколько рот л. — гв. Гренадерского полка, обманутых мятежниками и предводимых поручиком Пановым. Видя, что дворец охраняем караулом снаружи, поручик Панов начал уговаривать караул присоединиться к ним и пропустить их во дворец, но, встретив непоколебимость и безмолвие, бросился в ворота. Караул, уменьшенный в числе при удвоенных постах, не мог бы удержать напора мятежников. Комендант, бывший при том, приказал ему расступиться, вероятно для избежания столкновения и действия оружием при дворце и полагая, что мятежники, увидев во дворце саперов, не пойдут далее. Так и случилось".
Но Греч несколько заглаживает происшедшее. Адъютант Милорадовича Башуцкий, приехавший в конце дня во дворец к своему отцу генералу Башуцкому, который и был комендантом, пропустившим лейб-гренадер, увидел отца с "окровавленною на лице повязкой". Он дает к этой фразе сноску: "Сбитый с ног л. — гв. Гренадерским полком, измятый, он страдал весь день и долго после…"
Стало быть, не так спокойно прошли гренадеры. Они именно прорвались в дворцовый двор.
Но тогда напрочь рушится версия Панова. Он не мог видеть саперов, вступающих во дворец, и принять их за измайловцев, ибо саперы уже стояли во дворе. Если он встретил у ворот караул, верный Николаю, категорически отказавшийся пропустить его солдат, то он никак не мог предположить, что за спинами этого караула стоят московцы. Он по реакции караула понял, разумеется, что дворец в руках императора, и решил захватить его. Он считал, что дворцовый двор пуст, и силой проложил себе дорогу туда.
Но поручик Панов был не тот человек, чтобы решиться на такую дерзкую импровизацию. Весь комплекс его действий — попытка встретить Булатова, выбор маршрута, прорыв в дворцовый двор — все это говорит о том, что он был ориентирован на захват дворца. Ориентирован Каховским, приехавшим рано утром в полк от Рылеева с известием об измене Якубовича. Очевидно, Рылеев, Оболенский, Александр Бестужев решили заменить Гвардейский экипаж с Якубовичем гренадерами с Булатовым.
Они, конечно, знали о сепаратных отношениях Батенькова, Якубовича, Булатова, но не понимали серьезности этого контрзаговора. Не найдя Булатова, Панов явно попытался реализовать этот новый план самостоятельно.
Панова часто упрекали потом и малоосведомленные современники, и тем более позднейшие исследователи, что он, уже будучи во дворе дворца, не овладел им и не арестовал императорскую фамилию…
Что же произошло во дворце?
Поручик Лейб-гренадерского полка барон Зальца оставил по этому поводу очень любопытный мемуар: "1825 года 14-го декабря в 12-м часу утра я находился в Кавалергардском зале Зимнего дворца, где в тот день назначен был высочайший выход. В 1-ом часу (как уже говорилось, в третьем. — Я. Г.) вдруг большая часть из собравшихся к выходу в зале бросилась к окнам против большого двора, куда подошел и я. Тогда я увидел, что л. — гв. Гренадерского полка нижние чины, одетые в разные формы (то есть в парадную и походную. — Я. Г.), в большом числе бегали по середине двора в величайшем беспорядке и грелись от холода. Первая моя мысль была присоединиться к своему полку, почему, сбежав по ближайшей лестнице, я стал расспрашивать нижних чинов о причине их сходбища, на что и получил ответ: "Мы ничего не знаем, нас привел сюда поручик Панов", указывая на него в толпе. Увидев Панова, я бросился к нему: мне казалось, он был занят чем-то важным, приложив руку к голове. Схватив его за нее, я спросил: "Панов, скажи мне, что все это значит?" Тут он, как будто пробудившись ото сна, поднял обнаженную шпагу, которую держал все время в руке, и отвечал с криком: "Оставь меня!" Видя, что я от него не отстаю и требую решительного объяснения, он закричал с гневом: "Если ты от меня не отстанешь, то я прикажу прикладами тебя убить!" Вслед за сим, как бы с новою мыслию, он закричал окружающей толпе, подняв шпагу: "Ребята, за мною!""
Записка эта была написана через четверть века после событий, но детали, содержащиеся в ней, очень достоверны. Такие детали и в самом деле запоминаются на всю жизнь.
Ситуация с прорывом гренадер в Зимний дворец была одной из роковых, ключевых ситуаций дня. Захват дворца мог круто изменить положение. Захват дворца и арест августейшего семейства ошеломляюще повлияли бы как на самого императора, так и на его сторонников. Он мог резко изменить настроение колеблющихся солдат и офицеров. Он сделал бы невозможным — при таких заложниках — обстрел мятежников картечью и, напротив, сделал бы неизбежными конструктивные переговоры. Он дал бы возможность восставшим продержаться до темноты. И так далее. Трудно предсказать, как повернулись бы события после захвата дворца. Но ситуация бы изменилась.
Что остановило Панова — природная нерешительность? Социальная ограниченность? Нет. Он был человеком действия, а традиция вторжения во дворец у гвардейского офицерства была богатая.
Панова с его гренадерами остановили гвардейские саперы.
Гвардейские саперы, тысяча солдат с высокой боевой выучкой, лично преданные Николаю, готовые насмерть драться за своего шефа, не случайно были вызваны именно во дворец, а не на площадь. И полковник Геруа сделал бы все, чтобы не допустить прорыва мятежников во дворец. Саперы стояли перед расстроенной бегом и схваткой у ворот колонной Панова в боевом строю, с заряженными ружьями, готовые к бою. По численности они ненамного превосходили гренадер, но положение их было гораздо выгоднее.
Быть может, Панов и рискнул бы ввязаться в схватку с саперами, рассчитывая на военный опыт и яростный порыв своих солдат. Но в тылу у него стояла полурота финляндцев, которая не могла задержать колонну в воротах, но вполне могла — в случае столкновения с саперами — нанести штыковой и огневой удар в спину атакующим лейб-гренадерам.
Недаром поручик Панов стоял, прижав руку ко лбу и мучительно взвешивая обстоятельства. Он понимал выгоду овладения дворцом, но — в отличие от позднейших критиков своих — понимал он и конкретную тактическую обстановку.
У него было куда больше шансов в случае атаки погубить свой отряд, чем занять дворец. И Панов принял единственно верное с военной точки зрения решение — он вырвался из дворцового двора и повел солдат на присоединение к своим.
На Дворцовой площади колонну снова перехватил Стюрлер и вместе с бароном Зальца попытался отнять у гренадер знамя. Ничего из этого не получилось. Гренадеры бежали к Адмиралтейскому бульвару.
А навстречу им двигался Николай с кавалергардским эскортом.
Было около половины третьего. Смеркалось. Усилился мороз.
И на сумеречной Дворцовой площади, покрытой замерзшим снегом, разыгрался один из самых поразительных эпизодов этого дня.
Этот эпизод многократно описан в мемуарах.
Николай писал: "Между тем, видя, что дело становится весьма важным, и не предвидя еще, чем кончится, послал я Адлерберга с приказанием штальмейстеру князю Долгорукову приготовить загородные экипажи для матушки и жены и намерен был в крайности выпроводить их с детьми под прикрытием кавалергардов в Царское Село. Сам же, послав за артиллерией, поехал на Дворцовую площадь, дабы обеспечить дворец, куда велено было следовать прямо обоим саперным батальонам — гвардейскому и учебному. Не доехав еще до дома Главного штаба, увидел я в совершенном беспорядке со знаменами без офицеров Лейб-гренадерский полк, идущий толпой. Подъехав к ним, ничего не подозревая, я хотел остановить людей и выстроить; но на мое: "Стой!" — отвечали мне:
— Мы — за Константина!
Я указал им на Сенатскую площадь и сказал:
— Когда так, — то вот вам дорога.
И вся сия толпа прошла мимо меня, сквозь все войска и присоединилась без препятствия к своим одинако заблужденным товарищам. К счастию, что сие было так, ибо иначе началось бы кровопролитие под окнами дворца, и участь бы наша была более чем сомнительна".
Говоря далее о заходе лейб-гренадер в дворцовый двор, Николай совершенно справедливо пишет: "Ежели бы саперный батальон опоздал только несколькими минутами, дворец и все наше семейство были б в руках мятежников, тогда как занятый происходившим на Сенатской площади и вовсе безызвестный об угрожавшей с тылу оной важнейшей опасности, я бы лишен был всякой возможности сему воспрепятствовать".
(Да, опоздание гвардейских саперов или своевременный выход лейб-гренадер из казарм могли круто повернуть колесо событий. Но — кроме того — в этой ситуации явственно мелькнула тень боевого плана Трубецкого, а судя по некоторым намекам, и Булатова — сковать правительственные войска у Сената и одновременно воинской частью, имеющей свободу маневра, нанести удар по дворцу. Этот призрак четкой военной революции весь день витал над Петербургом, но ни в один из моментов так и не нашел воплощения, поскольку основа его была разрушена еще рано утром.)
Николай все рассказывает правильно, кроме одного. На первом же допросе Панов показал: "Встретив кавалерию, нас останавливающую, я выбежал вперед, закричал людям: "За мною!" — и пробился штыками".
Панов давал лаконичные и точные показания. И если бы гренадеры прошли на площадь без боя, то он не стал бы выдумывать штыковой прорыв, многократно увеличивающий его вину. И члены Следственной комиссии, внимательно рассматривавшие каждый случай применения оружия восставшими, сделали очень определенный вывод, что Панов привел солдат на площадь, "несмотря на встреченное противодействие кавалерии". Версия о том, что лейб-гренадеры были пропущены кавалергардами по приказу Николая, родилась позже, когда стала создаваться легендарная картина дня.
Но колонне Панова пришлось выдержать и еще одно столкновение — выход на площадь закрывали егеря, измайловцы и преображенцы. Эта масса войск при желании могла бы смять лейб-гренадер или расстрелять их огнем во фланг: гренадеры бежали правым флангом вдоль егерей и измайловцев. Но и те и другие пропустили их беспрепятственно на глазах у Бистрома. А преображенцев, судя по имеющимся известиям, лейб-гренадеры отбросили. Из этого следует, что Преображенские роты, по численности приблизительно равные колонне Панова, серьезного сопротивления не оказали. Девятьсот солдат Панова присоединились к восставшим.
Было не менее половины третьего.
Московцы стояли на площади около четырех часов. Мороз усиливался. Восемь градусов ниже нуля с сырым ветром делали свое дело. Большинство восставших были в мундирах, кроме роты Сутгофа. Солдаты коченели. Московцам трудно было держать строй.
И когда подошли лейб-гренадеры, Александр Бестужев, по его показанию, "поставил свежих лейб-гренадер на фасы, московцев внутрь каре". О том, что построение было именно таково, свидетельствует и Щепин-Ростовский: "Наш полк тогда находился внутри каре, из лейб-гренадеров составленного". И сам Панов показал: "Придя на площадь, мы стали возле Московского полка кареем". Выстраивать еще одно каре возле московцев при страшной тесноте на площади было, разумеется, негде. Панов имеет в виду именно построение обводом вокруг московцев.
Полковник Стюрлер шел с гренадерами до самой площади, не переставая уговаривать их, пытаясь завладеть полковым знаменем.
Барон Зальца подробно воспроизвел финал этих уговоров, и ничто не противоречит его версии: "Между Главным Адмиралтейством и Исаакиевским собором я вторично увидел полковника Стюрлера в голове толпы; приблизясь к нему, я увидел, что он старался всячески уговорить людей возвратиться в казармы, на что они отзывались, что их ведет Панов; так мы следовали до монумента Петра I, здесь меня встретил в партикулярной одежде Каховский, с пистолетом в руке; он обратился сейчас к полковнику Стюрлеру, спрося его по-французски: "А вы, полковник, на чьей стороне?" — "Я присягал императору Николаю и остаюсь ему верным", — отвечал полковник Стюрлер. В это время Каховский в него выстрелил, а князь Оболенский закричал: "Ребята, рубите, колите его" — и вместе с тем нанес своеручно Стюрлеру обнаженною саблею два удара по голове. Полковник с усилием сделал несколько шагов, зашатался и упал".
Тут нужна одна поправка: Каховский стрелял в Стюрлера, а Оболенский рубил его шпагой (кстати, Оболенский отрицал этот факт), конечно, не просто за его верность Николаю, а за попытки увести с площади гренадер. Это была вполне осмысленная акция.
Нервы Каховского были напряжены, и он вел себя так, как, по его представлениям, должен вести себя революционер во время мятежа. После ранения Стюрлера он ударил кинжалом свитского офицера, отказавшегося кричать: "Ура, Константин!" — что было совершенно необязательно, но тут же опомнился и увел офицера в каре, чтобы оказать ему помощь…
Теперь — между половиной третьего и тремя — на площади стояло уже более трех тысяч человек — приблизительно три тысячи сто штыков. Только с этого момента, когда закончился динамичный, целеустремленный процесс вывода мятежных войск из казарм и движения их к Сенату, восстание действительно сделалось "стоячим".
Началось то, в чем по сию пору упрекают декабристов, — пассивное противостояние правительственным войскам.
Связывают эту пассивность прежде всего с отсутствием единой командной воли, единого военного руководства — с отсутствием диктатора Трубецкого.
ДИКТАТОР В ДЕНЬ 14 ДЕКАБРЯ
Многие из декабристов говорили на следствии о беспрецедентной ситуации, сложившейся на Сенатской площади.
В первом своем показании вечером 14 декабря потрясенный крушением всех надежд Рылеев написал: "Князь Трубецкой должен был принять начальство на Сенатской площади. Он не явился, и, по моему мнению, это главная причина всех беспорядков и убийств, которые в сей несчастный день случились". Рылеев имеет в виду, что в случае исполнения Трубецким своих обязанностей диктатора восстание победило бы быстро и бескровно…
Александр Бестужев показал: "В день действия обещал он (Трубецкой. — Я. Г.) ждать войск на площади, но отчего там не явился — не знаю. Это имело решительное влияние на нас и на солдат, ибо с маленькими эполетами и без имени принять команду никто не решался". Бестужев, как видим, согласен с Рылеевым — "решительное влияние".
Оболенский показал: "Каждый ожидал плана действий и собственного в оном назначения от князя Трубецкого, от которого, однако ж, ничего не получили, ибо 14-го декабря он на площади не был. Посему во всем совершенно произошел беспорядок".
Лидеры общества считали, что неявка Трубецкого имела решающее значение и была причиной поражения восстания. Но какого восстания? У нас уже шла об этом речь, и потому повторим кратко: Рылеев, Оболенский и Бестужев говорят о той революционной импровизации, которую Трубецкой считал авантюрой и которой он противопоставлял свою модель четко организованной военной революции.
А теперь посмотрим, что делал диктатор все эти страшные часы смертельного соревнования группы Николая и тайного общества, при настороженном выжидании Бистрома, Александра Вюртембергского с сыновьями, Сергея Шипова, который после ухода Экипажа ничем не проявил себя как сторонник Николая, штаб-офицеров Гвардейского экипажа и многих офицеров в разных полках.
Мы помним, что в десятом часу Рылеев и Пущин, придя к диктатору, сообщили ему о крушении самой основы разработанного им плана, о выходе из игры Якубовича и, скорее всего, Булатова, то есть тех двух лиц, которые и должны были обеспечить военную сторону переворота. Тогда же Трубецкой высказал сомнение в целесообразности начинать мятеж малыми силами — без первого парализующего власть удара.
Сам Трубецкой довольно подробно начертил свой маршрут в роковые часы 14 декабря. Его показания подтверждаются другими источниками. Но Трубецкой, понимавший, что ему грозит смертная казнь, защищался упорно и последовательно, и одним из главных способов этой защиты, как мы помним, было стремление представить себя растерянным, мятущимся человеком. Так изобразил он и свои передвижения 14 декабря — как метания потерявшего голову заговорщика, понявшего тщетность своих предположений. Но если его внутреннее состояние следователи проверить не могли, то маршрут проверялся легко — Трубецкой все время был на виду, — и, сознавая это, князь говорил правду. И тут выясняется одна любопытная особенность — все часы восстания Трубецкой кружил вокруг главных пунктов развернувшихся событий: Дворцовой площади, Исаакиевской площади, Сенатской площади.
Расставшись в десятом часу с Рылеевым и Пущиным, диктатор поехал в Главный штаб, убедившись по пути, что Сенатская площадь пуста. Он провел некоторое время в канцелярии дежурного генерала Главного штаба, которая находилась рядом с Зимним дворцом. Было около десяти часов утра. Трубецкой знал от Рылеева и Пущина, что в Гвардейский экипаж отправился Николай Бестужев, в Московский полк Александр и Михаил Бестужевы, а к лейб-гренадерам поехал Каховский. Стало быть, сохранялась надежда, что полки выйдут. Причем, если наше логическое построение, основанное на действиях Панова, верно, то Трубецкой мог ожидать удара по дворцу с двух сторон — от казарм Экипажа и от казарм лейб-гвардии Гренадерского полка. После самоустранения Якубовича и невыполнимых условий, поставленных Булатовым, шансы на успех резко упали. Но пребывание диктатора в это время, от десяти до одиннадцати часов, на Дворцовой площади — многозначительно. Трубецкой знал, что именно в это время в полках должна происходить присяга. И если бы восстание началось, то оно началось бы именно в это время.
Так оно и было. Московский полк вышел в начале одиннадцатого, а Гвардейский экипаж начал сопротивление присяге приблизительно в это же время.
Прождав около часа, Трубецкой заехал из Главного штаба к своей двоюродной сестре Татьяне Борисовне Потемкиной, которая жила рядом с Дворцовой площадью — на Мильонной улице.
Пробыв не более получаса у Потемкиной и, таким образом, не выпуская из поля зрения Дворцовую площадь до половины двенадцатого, Трубецкой поехал на квартиру к своему приятелю Бибикову, флигель-адъютанту. Полковник Илларион Михайлович Бибиков имел квартиру в здании Главного штаба. Самого Бибикова не было — он в это время сопровождал Николая, начавшего движение с преображенцами к Сенатской площади. Но Трубецкой оставался около получаса в квартире полковника, находясь, таким образом, рядом с Зимним дворцом. В начале первого он снова оказался на Дворцовой площади. Разумеется, каждому своему перемещению он находил на следствии вполне лояльное объяснение: в Главном штабе узнавал о времени присяги иногородним штаб-офицерам, потом ехал домой, чтобы переодеться к визиту во дворец, и т. д. Трубецкой утверждал, что именно в этот момент, в начале первого, выехав к Зимнему дворцу, он узнал о мятеже московцев. Поверить в это никак невозможно. Следователи просто не дали себе труда проверить время и направление его поездок с одиннадцати до часу. Даже если Трубецкой успел проехать из Главного штаба на Мильонную до того, как у дворца стала собираться толпа, проведавшая о бунте московцев, то уж возвращаясь после половины двенадцатого с Мильонной в здание Главного штаба к Бибикову (к которому вход был, судя по показаниям Трубецкого, с Невского), князь никак не мог не заметить выстроенный батальон преображенцев, волнующуюся толпу, императора, окруженного генералами и адъютантами. А увидев это, не мог не выяснить тут же, в чем причина происходящего. Даже если — вопреки вероятности — Трубецкой ухитрился бы проехать с Мильонной к началу Невского каким-нибудь закоулком, минуя площадь, то на квартире Бибикова он немедленно узнал бы о происшествиях. Там не могли целый час не знать, что происходит у них под окнами.
Скорее всего, Трубецкой отправился к Бибиковым, надеясь узнать от Иллариона Михайловича о настроениях во дворце (Бибиков был директором канцелярии начальника Главного штаба), а прежде всего, чтобы, не бросаясь в глаза, оставаться рядом с дворцом.
Но даже если предположить невероятное и согласиться с показаниями Трубецкого, что, выйдя от Бибиковых в первом часу, он только и узнал о мятеже, то следующий его поступок никак не укладывается в логику его показаний. Следуя этой логике, он должен был скрыться, уехать в другой конец города, подальше от центра событий, от того места, где с минуты на минуту могли появиться восставшие войска. А что делает Трубецкой? Он опять идет в Главный штаб, идеальный наблюдательный пункт напротив дворца, приходит в канцелярию дежурного генерала и ждет. Но не просто ждет.
На коротком пути от квартиры Бибикова до канцелярии дежурного генерала у Трубецкого произошла примечательная встреча — он встретил императора Николая. Тот запомнил князя.
Николай в записках рассказывает об этом эпизоде, происшедшем, когда он вступил с преображенцами на Адмиралтейский бульвар: "Тут, узнав, что ружья не заряжены, велел баталиону остановиться и зарядить ружья. Тогда же привели мне лошадь, но все прочие были пеши. В то время заметил я у угла дома Главного штаба полковника князя Трубецкого…" Это было именно в начале первого, когда Трубецкой направлялся от Бибиковых к дворцу. Маловероятно, чтобы Николай ошибся. Слишком знаменательна в свете последующих происшествий была для него эта встреча.
А если Николай видел в начале первого Трубецкого, наблюдавшего за движением преображенцев к Сенатской площади, то, значит, диктатор был в этот момент ясно осведомлен о происходящем.
В канцелярию дежурного генерала Главного штаба, куда пошел Трубецкой после встречи с императором, все время приходили офицеры, приносящие последние новости. Трубецкой расспросил полковника Ребиндера, только что явившегося с Сенатской площади, о действиях восставших и узнал, что они "только кричат "ура!" Константину Павловичу и стоят от одного угла Сената до другого". Ребиндер ушел с площади еще до прихода лейб-гренадер и моряков и до ранения Милорадовича. Таким образом, диктатор был вполне в курсе дела: он знал, что на площади одни московцы, знал приблизительно их численность, знал, что главная магистраль от площади к дворцу — Адмиралтейский бульвар — перекрыта превосходящими силами преображенцев; вполне возможно, что от офицеров, с которыми он беседовал в Главном штабе, знал он и о других распоряжениях Николая — о приказе Конной гвардии, кавалергардам. То есть он представлял себе, что московцы вот-вот окажутся в кольце, что атаковать дворец их силами при складывающейся обстановке невозможно и что присоединиться сейчас к ним значит почти наверняка оказаться отрезанным от главного объекта, ключевой точки — Зимнего дворца.
В канцелярию дежурного генерала стекались сведения со всего Петербурга, и место, выбранное Трубецким для ориентации, надо признать удачным.
Однако, поговорив с Ребиндером и, очевидно, терян последнюю надежду на появление восставших войск у дворца, Трубецкой решил передвинуться к Сенату. Он поехал к Исаакиевской площади, возле которой жила его родная сестра Елизавета Петровна Потемкина.
В воспоминаниях свояченицы Трубецкого, графини Зинаиды Ивановны Лебцельтерн, жены австрийского посланника, в доме которого был в ту же ночь арестован князь Сергей Петрович, есть сведения о том, что произошло с Трубецким после часу дня. По словам Лебцельтерн, когда Трубецкой приехал в дом Потемкиной, графини не было дома. "Вернулась она не так скоро и сразу же спросила, не приходил ли брат; ей ответили, что приходил, но ушел или нет — этого никто не видел; его долго искали по всей квартире, пока графине не пришло в голову заглянуть в свою молельню; здесь-то она и обнаружила его лежащим без сознания перед образами, никто не знал, с какого времени. Его подняли, положили на диван, привели в чувство. На все вопросы он отвечал как-то сбивчиво; и вдруг, услышав отчетливый грохот пушки, схватился за голову и воскликнул: "О Боже! вся эта кровь падет на мою голову!""
Графиня Лебцельтерн после ареста князя специально собирала сведения о его действиях 14 декабря. Эпизод в доме Потемкиной стал ей известен сразу же — из первых рук. И нет оснований ей не доверять.
С Трубецким, изнуренным бешеной деятельностью последних дней, гигантской ответственностью, которую он на себя взял, — не просто за судьбы десятков офицеров и тысяч солдат, а за судьбу России! — потрясенным отступничеством Якубовича и Булатова, измученным ожиданием и сомнениями последних часов, произошло то, что сегодня мы называем нервным срывом.
Я уверен, что, если бы события развивались по его плану, князь Сергей Петрович выполнил бы свой долг. Но вынести бремя тяжко усложнившейся ситуации он не смог и сломался.
Из трех лидеров, на которых держалась подготовка к восстанию, — Трубецкого, Рылеева, Оболенского — только Оболенский до конца и с полным достоинством прошел день 14 декабря. Отсутствие Рылеева на площади после часу дня, его первое показание во дворце, поставившее в труднейшее положение тех, кого допрашивали после него, в том числе и Трубецкого, говорят о том же самом нервном срыве.
Мы далеко не полностью представляем себе, в каком нечеловеческом напряжении жили и действовали эти люди последние дни перед восстанием. Люди, сделавшие отчаянную попытку одним героическим усилием переломить ход русской истории…
Однако надо рассмотреть и другой — гипотетический — вариант. Что мог бы предпринять диктатор, окажись он с самого начала во главе восставших войск?
Мог бы диктатор, возглавив около одиннадцати часов на Сенатской площади московцев, подменив Якубовича и Булатова, взять Зимний дворец? Вопрос это весьма непростой. Во-первых, Бестужевы и Щепин были ориентированы на другую задачу и соответственно ориентировали солдат. Удалось бы декабристам убедить солдат в необходимости захвата дворца? Неизвестно. Но предположим, что удалось бы. На то, чтобы построить в боевую колонну растянувшиеся во время бега по Гороховой роты, нужно было время. Московцы могли подойти к Зимнему дворцу только около половины двенадцатого.
Генерал Нейдгардт, свидетель мятежа в московских казармах, прискакал во дворец несколько раньше, чем московцы пришли на площадь. Удар гвардейских матросов по дворцу был задуман как внезапная операция. Дворец следовало захватить и блокировать входы в него до того, как мог подоспеть Преображенский батальон. Теперь же никакой внезапности уже не получалось. Московцы встретили бы на подходе к дворцу преображенцев, которые вместе с караульной ротой Финляндского полка вдвое превосходили по численности нападавших.
Московцы были бы опрокинуты и рассеяны. Николай получил бы возможность бить восставших по частям. Не говоря уже о деморализующем действии разгрома первого мятежного полка на остальных.
Вряд ли Трубецкой пошел бы на такую авантюру, как поздняя попытка малыми силами атаковать дворец, предупрежденный о восстании. Скорее всего, он ждал бы присоединения других частей. Делал бы то, что совершенно правильно и разумно делали Оболенский, Бестужевы, Пущин.
Московцы, помимо контроля над зданием Сената, выполнили еще одну существенную функцию — они сковали на Сенатской площади главные силы Николая. До половины второго, от ухода преображенцев до прихода гвардейских саперов, дворец был защищен плохо. Отразить удар сколько-нибудь значительных сил рота финляндцев не могла. Панов, как известно, легко прорвался во внутренний двор, опрокинув главный караул.
Уведя преображенцев от дворца, Николай совершил крупную тактическую ошибку, которая едва не привела его к катастрофе…
Трубецкой, стало быть, ждал бы вместе с каре московцев. Стягивание Николаем всех наличных сил к площади было восставшим выгодно. Второе оперативное направление на дворец — по Неве (прохода к дворцу от Сенатской площади по набережной, как теперь, тогда не существовало) — было открыто весь день. Появление до часу дня батальона Тулубьева давало восставшим огромные возможности. Тем более что финляндцы были легкой пехотой, предназначенной для стремительных передвижений. Но финляндцы не пришли.
Внешне выгодная тактическая ситуация возникла в час дня, когда на площадь вышли рота Сутгофа и колонна гвардейских матросов. Им противостояли только преображенцы, Конная гвардия и кавалергарды. Диктатор мог бы немедленно направить матросов по Неве на дворец. Но, как мы знаем, расстановка сил в этот момент менялась буквально от минуты к минуте. После часа Николай уже имел возможность бросить наперерез движущимся по Неве матросам кавалергардов — по Адмиралтейскому бульвару. Кавалерия, естественно, успела бы к дворцу раньше и прикрыла его хотя бы на некоторое время. А к половине второго уже подошел батальон гвардейских саперов.
В том положении, в каком оказались восставшие после крушения утреннего плана, после того как Якубович и Булатов лишили их фактора внезапности, распылять силы было крайне опасно.
Приход лейб-гренадер Панова не изменил положения. Я уже говорил, что, выбрав позицию, почти неуязвимую для атак, декабристы оказались к концу дня в тактической ловушке. И не только потому, что их окружало около двенадцати тысяч штыков и сабель, лояльных Николаю. А потому, что их положение на Сенатской площади фактически исключало возможность наступательных действий с их стороны — уже после того, как ими был накоплен внушительный войсковой кулак.
Московцы стали каре, исходя из своей главной задачи. И присутствие Трубецкого вряд ли изменило бы это. Рота Сутгофа пристроилась к каре по причине своей малой численности. Наступать каре на площади, сжатой заборами, складами, грудами камня, которые лежали и на самой площади, было просто невозможно — каре распалось бы и стало беззащитным перед кавалерией. Перестраиваться в нескольких десятках шагов от противника значило провоцировать ту же кавалерийскую атаку, отразить которую в процессе перестраивания восставшие не смогли бы. Расстроенная бегом и схватками колонна Панова пришла, когда московцы были уже деморализованы холодом, непонятным стоянием, усталостью, огромным перевесом сил другой стороны.
После половины третьего вступать в бой было уже поздно. Можно было делать только то, что и делали декабристы, — ждать темноты, под прикрытием которой некоторые полки могут решиться перейти на их сторону.
В конкретной ситуации, после того как надежда на прорыв к дворцу рухнула, а сама эта операция потеряла смысл, противостояние правительственным войскам, оказывающее несомненное воздействие на умы солдат и побуждающее их к неповиновению, было единственной возможной формой действия.
И еще одно — когда порицающие декабристов историки говорят о необходимости атак на площади, то никогда не называют цели этих атак. Кого надо было атаковать? Противостоящие полки, вынуждая их защищаться? Что дали бы эти атаки?
Ставку Николая, чтоб захватить его в плен или уничтожить? Но конная группа — Николай и его "штаб" — не стала бы дожидаться, пока пехота добежит до нее.
Единственным осмысленным объектом атаки могли стать орудия, выдвинутые для стрельбы. Но они были выдвинуты в последний период восстания, когда гренадеры Панова уже стояли обводом вокруг московского каре и, стало быть, не могли быть использованы для атаки.
Брошенная на орудия — к углу бульвара и площади — колонна матросов неминуемо была бы отсечена от остальной массы восставших и контратакована во фланги.
Остается только повторить: в той ситуации, которая сложилась на площади (а сложилась она потому, что был сорван план Трубецкого), восставшие могли только защищаться и вести переговоры, надеясь, что их твердость заставит правительство пойти на уступки. То есть в конечном счете реализованной оказалась идея Батенькова — "собрать толпу и заставить вести с собой переговоры".
В том, что происходило в Петербурге после девяти часов утра, была своя крепкая логика. В возникшей и стремительно развивавшейся ситуации диктатору Трубецкому просто не оставалось места.
Мы видели, что изменить он, по сути дела, ничего не мог.
Он мог разделить со своими сподвижниками их военную трагедию. Но он всю первую половину дня жил и действовал по своей прежней логике, которая не дала ему этой возможности.
И быть может, князь Сергей Петрович, избежавший казни, но проживший невеселую жизнь человека, не могущего оправдаться, не раз пожалел, что не оказался в каре у монумента первому императору…
Чтобы закончить тему "декабристских ошибок" 14 декабря, надо сказать о трех "классических" обвинениях: стояние на площади, с которым мы разобрались; необъяснимое нежелание Панова захватить дворец, которое мы объяснили; наконец, орудия Гвардейского экипажа, которые не были почему-то взяты на площадь, что оставило восставших без артиллерии. Орудия действительно стояли в арсенале Экипажа. И на площадь их взять можно было. Но стрелять из них на площади никто бы не смог: все артиллерийские заряды в столице хранились в специальной артиллерийской лаборатории, из которой их с трудом получили даже посланцы генерала Сухозанета. Так что и эта ошибка декабристов ошибкой не была.
Те лидеры тайного общества, те молодые офицеры, которые вступили в действие, вывели солдат на площадь и на площади защищались, вели себя в конкретных условиях идеально точно. Они делали именно то, что могли в этих условиях делать.
И ответственность за провал восстания лежит совсем не на них.
Они и после крушения плана, в сумятице сбитой последовательности действий, неясных задач, отсутствия единого командования, сделали так много, что до последнего момента качались весы…
И Николай это прекрасно понимал.
ОТСТУПЛЕНИЕ Об ИЗВЕСТНЫХ И НЕИЗВЕСТНЫХ ГЕНЕРАЛАХ
Восстание 14 декабря продолжалось около пяти часов. Настоящие боевые действия — обстрел картечью боевых порядков мятежников и подавление артиллерийским же огнем слабых попыток возобновить сопротивление — заняли не более получаса.
Кавалерийские атаки на каре были демонстрацией в куда большей степени, чем боевыми атаками.
Настоящая борьба на площади в этот день была психологической борьбой, борьбой за настроения гвардейской массы. И можно с полной уверенностью сказать, что если бы перед фасами московского каре и фронтом Экипажа ходили не штабс-капитаны, лейтенанты и поручики, а полковники, то настроение оказавшихся на стороне Николая полков было бы иным — пассивное сочувствие восставшим могло при определенных условиях стать активным, А условия эти — например, агитация или прямой призыв членов тайного общества, в немалом количестве находившихся в рядах правительственных войск, — в свою очередь, могли возникнуть при наличии штаб-офицеров в лагере восставших.
Особенность восстания 14 декабря, о которой нельзя ни на минуту забывать, состояла в том, что мятеж проходил под "законным лозунгом". Нарушителем закона, самозванцем, мятежником в глазах восставших полков был именно Николай. Солдаты прямо называли его сторонников — изменниками. Лозунг верности первой присяге, клятве, крестоцелованию, конечно же, не исчерпывал солдатских надежд и желаний, но он был на первом плане. И каждый фактор, укреплявший эту видимость законности действий восставших, оказывался жестоким ударом по лояльности солдат к Николаю. Присутствие в рядах восставших штаб-офицеров, а в идеале хотя бы одного генерала, должно было мощно повлиять на сознание пехотинцев и кавалеристов, окружавших Сенатскую площадь.
Во время противостояния на площади, после крушения плана Трубецкого, вся надежда мятежных офицеров возлагалась на переход других полков на их сторону. Попытки прямого воздействия на солдат делались неоднократно. Капитан Игнатьев, в то время командир роты преображенцев, писал позже: "Из мятежной толпы высылали к роте неоднократно низших чинов л. — гв. Московского полка для переговоров. При запрещении стрелять в них капитан поручил фельдфебелю Андреянову и некоторым унтер-офицерам удалять сих людей посредством убеждения".
Агитация эта была опасна для правительственной стороны не только потому, что победа восставших сулила гвардейцам уменьшение срока службы, но и по исконной солдатской солидарности. Солдаты, выведенные для усмирения бунта, не питали ни малейшей озлобленности против мятежников даже в самых лояльных Николаю полках.
Измайловец поручик Гангеблов показал, что когда их батальон шел уже 15-го числа из-за города, где был дислоцирован, в Петербург, то во время остановки на окраине, у Красного кабачка, к батальону подошел корнет Скалой из Лейб-уланского полка, двигавшегося впереди. "Вдруг является… Скалой, как бы в беспамятстве, и начинает рассказывать об ужасах бунта; между прочим говорил, что митрополит вышел со крестом увещевать взбунтовавшихся измайловцев, но что гренадеры первого батальона, вырвав у него крест, били им преосвященного и что они, лейб-уланы, ожидают только первого сигнала от нашего батальона, чтоб единодушно закричать: "Ура, Константин!""
Это происходило уже после подавления восстания.
И мы можем представить себе, каково было напряжение на площади в часы противостояния.
В подобной атмосфере появление перед фронтом одной из ненадежных частей генерала или штаб-офицера с призывом защищать права императора Константина могло привести солдат в ряды мятежников.
Заговорщики прекрасно это понимали, мечтали о поддержке их выступления "густыми эполетами", жаждали участия старших офицеров и генералитета. Но несмотря на то, что они использовали смутные симпатии "сильных персон" к некоторым их намерениям как материал для агитации, те полулегенды, которые возникли в утро 14 декабря, созданы были не членами тайного общества. Их создала реальность.
В следственных делах мелькают упоминания о генералах, которых декабристы надеялись привлечь для защиты кандидатуры Константина, то есть для поддержки легальной части действий.
Арбузов показал, что за несколько дней до восстания у Рылеева "Бестужев лейб-драгун сказал, что к Якубовичу приезжали граф Бобринский и Самойлов и открылись ему в нерасположении к его императорскому высочеству Константину Павловичу, и явно предлагали вступать с ними в партию, услышав же, я спросил, что ж думает делать, на что мне Рылеев и Бестужев сказали, что сей час Чичерин, генерал-майор, об этом узнает и верно пошлют немедленно к Константину Павловичу, а между тем скажут Якубовичу, чтоб старался узнать все обстоятельно".
Разговоры о генерале Чичерине, по свидетельству Арбузова, возникали и перед самым восстанием, но решено было в конце концов его не извещать.
Это показание открывает совершенно новый сюжет — несильное, но тем не менее существовавшее в начале междуцарствия движение в пользу Николая среди гвардейских офицеров и попытки тайного общества противостоять и этому движению. Все это происходило на конспиративном уровне, поскольку Константин считался императором, Бобринский и Самойлов действовали в пользу отстраненного генералами Николая. Кто принадлежал к этой "партии" кроме названных лиц — неизвестно.
Но нам сейчас важен генерал Чичерин, который был командиром Лейб-драгунского полка и всей 1-й бригады легкой гвардейской кавалерии, в которую этот полк входил.
Генерал Чичерин был близким другом семьи Бестужевых. Именно он убедил Александра Бестужева пойти служить в лейб-драгуны. Михаил Бестужев так описывал эту сцену: "Генерал Чичерин в мундире шефа Лейб-драгунского полка держал такую речь:
— Друг мой, Саша! Ты не любишь фрунта, а хочешь быть полезным военной службе по ученой части — прекрасно! Но для этого одного желания мало, надо иметь возможность, — то есть на первый раз хоть добиться обер-офицерских эполет, а их тебе не дадут без знания фрунтовой службы, хоть бы ты с неба звезды хватал. Итак, если уже тебе не миновать горькой участи, мы постараемся ее облегчить, сколько возможно. Вот мой совет: я беру тебя в свой полк юнкером; месяцев пять-шесть ты потрешь солдатскую лямку, и потом ты офицер — ты свободен, и я благословляю тебя на все четыре стороны, — держи экзамен хоть прямо в начальники штаба".
Конечно, Михаил Бестужев восстановил этот монолог через несколько десятилетий весьма приблизительно — по памяти. Но по сути он вряд ли ошибался. Вся ситуация решительно говорит в пользу генерала. А тот факт, что он был близок к бестужевскому дому, свидетельствует о его несомненной порядочности — человеческой и политической. Аракчеевец в этой роли непредставим.
Таким образом, обратиться к Чичерину любому из старших Бестужевых было нетрудно. Но раз его имя было названо при данных обстоятельствах, стало быть, Александр Бестужев не сомневался в приверженности генерала Константину.
Имя другого лица в генеральском чине настойчиво присутствует в делах молодых кавалергардов Горожанского, Александра Муравьева, Свистунова.
Александр Муравьев дает сведения принципиально значимые: "Было мне поручено от князя Оболенского выведать о существовании тайного общества между важными особами; как я, по моим сношениям с господином поручиком Горожанским, знал, что он вхож в дом к господину генерал-провиантмейстеру Абакумову, то и просил его, чтоб он от него узнал. Но он по долгим с ним сношениям и как ни старался выведать, но ничего ясного сказать не мог, а только полагал по свойству его разговоров, что должно быть также общество".
Свистунов говорил более определенно: "Я полагаю за долг упомянуть о статском чиновнике генеральского чина г. Абакумове, к которому ездил Горожанский и у которого в разговорах осуждали правление; он мне говорил о нем и не знал, точно ли он таких мнений или старался только узнать мнения Горожанского и не принадлежит ли он к тайному обществу".
Сам Горожанский убеждал следователей, что он обманул товарищей и Абакумов вполне законопослушен, но скорее он пытался обмануть именно следствие и ослабить впечатление от серьезности своих действий. Многие молодые декабристы старались представить себя Следственной комиссии легкомысленными болтунами и хвастунами…
Абакумов был близок с Батеньковым. У Абакумова провел Батеньков, по его собственному свидетельству, вечер 27 ноября, после совещания на квартире Рылеева. Вряд ли он поехал к Абакумову именно в такой момент — случайно.
Горожанский не раз видел Батенькова у Абакумова в дни междуцарствия.
Кроме тех генералов, которые непосредственно отстранили Николая 25–27 ноября и боролись против него в высших кругах, был еще средний слой высокопоставленных особ, не желавших его воцарения.
Утром 14 декабря наличие этого слоя проявилось в возбуждающих солдат и офицеров слухах и эпизодах.
Полковник Тулубьев, объясняя своя действия Следственной комиссии, сообщил, в частности, что, по его сведениям, "какой-то штаб-офицер, проезжая мимо караулов, занимаемых ротой его высочества, на Васильевском острову, приглашал людей не присягать…" Тут существенно и то, что штаб-офицер обращался именно к "роте его высочества", то есть к тем, чьим шефом был Константин.
Казармы Гвардейского экипажа расположены были далеко от Васильевского острова. Между тем в показаниях офицеров-моряков постоянно встречаются утверждения такого характера: "Поутру 14 декабря слышал, что к часовому подъезжал военный генерал, который, подозвав часового, велел ему сказать в баталионе, чтоб люди не верили отречению великого князя Константина Павловича, и дал часовому денег". Это показание лейтенанта Вишневского.
Мичман Бодиско 2-й показал: "При мне людей никто не поощрял к неприятию присяги, но полагаю, что сие произошло от проезжающих мимо казарм, которые говорили часовым, что весь Гвардейский корпус не присягает и что их обманывают и тому подобные слова; некоторые из них, по словам часовых, были одеты в генеральские мундиры и имели ордена…"
Тут уже ясно просматривается рождение легенды — из одного генерала стало несколько.
Мичман Беляев 2-й показал: "Рано утром 14 числа проезжали беспрестанно мимо ворот в генеральских эполетах, которые говорили часовым, чтобы они сказали всем ротам, чтоб они не присягали…"
Легенда развивается — "проезжали беспрестанно"!
Изначально сведения о генералах восходят к лейтенанту Акулову, человеку трезвому и скептическому.
В своде показаний на него сказано: "Лейтенант Акулов сказывал мичману Дивову, что часовые видели подъезжавших к ним людей, из коих один был в генеральском мундире, и увещевали их не принимать присяги".
В сведениях, собранных предварительным следствием о поведении лейтенанта Михаила Кюхельбекера, сказано: "14 числа около 9 часов утра явился лейтенант Кюхельбекер в 3-ю роту, где… фельдфебель Мартюшев и сообщил ему о разнесшейся в это утро молве от часового, стоявшего под воротами, что в ночь сию приезжали два кавалерийских офицера, дали часовому 25 рублей и убеждали, чтобы не присягать…"
Это, разумеется, были Якубович и Александр Бестужев — два драгуна.
Маловероятно, чтобы часовой — гвардеец — принял штабс-капитанский и капитанский мундиры за генеральские. Однако на пустом месте "генеральская легенда" родиться не могла. Что послужило ее основанием, мы, очевидно, никогда не узнаем, но само ее появление чрезвычайно симптоматично. Важно то, с какой жадностью и матросы, и младшие офицеры воспринимали, передавали и трансформировали эти слухи в желательную для них сторону.
Это было бы нереально вне той сложной, запутанной расстановки сил, которая существовала в эти дни в Петербурге, и особой психологической атмосферы, порожденной как самим междуцарствием, так и вековым политическим опытом гвардии.
ПАРЛАМЕНТЕРЫ
Николай прекрасно понимал шаткость и неопределенность ситуации и тогда, когда площадь была окружена. Именно тогда он приказал приготовить экипажи для бегства императорского семейства из Петербурга. Он понимал, что в любой момент полки могут начать переходить на сторону мятежников. Он понимал, что отнюдь не все генералы прилагают максимум усилий для ликвидации мятежа. Он понимал, что в любой момент он может получить, как Милорадович, ружейную или пистолетную пулю. Когда все кончилось, он сказал принцу Евгению: "Самое странное во всем этом, Евгений, так это то, что нас обоих тут же не пристрелили".
Принц Евгений, человек несомненно умный, писал в мемуарах: "И все-таки мы должны сознаться, что возможность полного ниспровержения существующего порядка, при данных исключительных обстоятельствах, зависела от счастливой случайности".
Николай понимал, что время может сработать на мятежников. Что само наличие в центре столицы негаснущего очага возмущения должно порождать сомнения в войсках. Он потому и начал с кавалерийских атак, плохо задуманных, неподготовленных и вяло выполненных, что хотел ликвидировать, снять эту ситуацию до прихода других полков. Вернее, начал он с бессмысленного стояния против мятежного каре — в слабой надежде, что этот кошмар развеется, пройдет как во сне. Но ни это ожидание, ни кавалерийские атаки не решили проблемы.
Николаю смертельно не хотелось вступать с мятежниками в переговоры, после того как они взяли верх в вооруженных столкновениях. Но другого пути он в тот момент не видел.
Очевидно, первым парламентером, посланным к мятежникам, был генерал Воинов. По своему положению командующего Гвардейским корпусом он и должен был первым попытаться привести мятежников к повиновению. Но он, вместе с Бистромом, безуспешно уговаривал присягнуть оставшихся в казармах московцев, а затем, на площади, вел переговоры с восставшими — по имеющимся свидетельствам — до смешного вяло и неохотно. Генерал Воинов, храбрый и решительный кавалерийский генерал, будучи, как и Милорадович и Бистром, одним из виновников междуцарствия, не нашел в себе, в отличие от Милорадовича, сил для отчаянной попытки исправить свое положение. Не хватило ему, в отличие от Бистрома, воли для спокойного выжидания. Генерал Воинов в этот день играл жалкую роль. Он несколько раз пешим и конным приближался к каре и колонне моряков. По одним сведениям, в него стреляли, по другим — народ забросал его камнями… В 1826 году он был смещен с поста командующего гвардией.
Главные переговоры начались после неудач кавалерийских атак и по возвращении Николая с Дворцовой площади, где он столкнулся с колонной Панова.
Прежде всего Николай направил к восставшим петербургского митрополита Серафима. И то, что в качестве парламентера использован был верховный столичный иерарх, — знаменательно. Это означало провал военных методов — воздействия воинской силой и бесперспективность генеральских приказов и уговоров. Митрополит — другая психологическая сфера. Присяга — акт, освященный Церковью. И митрополит должен был объяснить мятежникам правоту Николая. Для императора, начавшего с кавалерийских атак, с демонстрации своей непреклонности, это был шаг назад, явное отступление. Николай осознавал неясность исхода событий, качание весов…
Как мы увидим, митрополит Петербургский Серафим и митрополит Киевский Евгений оказались на площади после половины третьего. Стало быть, из дворца они были вызваны между половиной второго и двумя. То есть после первых неудачных кавалерийских атак. Пришлось долго уговаривать двух немолодых иерархов выйти из кареты на сумеречную холодную площадь, на которой то и дело вспыхивала стрельба — восставшие реагировали на перемещения правительственных войск и подбадривали себя.
Вместе с митрополитами приехал дьякон дворцовой церкви Прохор Иванов, который вел официальные записи церковной жизни во дворце, а кроме того, собственный домашний дневник. В этом домашнем дневнике он и описал переговоры митрополитов с мятежниками: "Когда преосвященный Серафим и иподьякон Прохор (сам мемуарист. — Я. Г.), вышед из кареты, двинулись к войску, тогда со стороны бунтующих началась сильная перепалка, а предстоящий народ, падая на землю и одерживая духовных особ, говорил: "Куда вы? куда вы? ведь убьют и вас, потому что граф Милорадович смертельно ранен, да и всех, кто их уговаривает, бьют без пощады!" (Действительно, к этому времени был избит Бибиков, избит Ростовцев, попытавшийся уговаривать восставших, избито еще несколько офицеров. — Я. Г.) Между тем государь император, командуя и распоряжая войском, вторично посылает генерал-адъютанта Васильчикова, чтоб убедить митрополита от имени его величества идти к мятежникам, невзирая ни на какие опасности. Преосвященный Серафим, повинуясь воззванию возлюбленного своего монарха и вспомня слова данныя сегодня присяги: "не щадя жизни своя до последней капли крови", вышел на площадь против бунтующих. Тогда-то командир Лейб-гренадерского полка Стюрлер перед глазами владыки был застрелен (этот эпизод дает возможность точно закрепить во времени выход Серафима — около половины третьего. — Я. Г.) и по отведении вскоре скончался. Тут тысячи голосов раздавались в народе, кто кричит: "не ходите, ранят, убьют!", кто говорит: "идите"; иной с угрозою кричит, что "это дело ваше, духовное, что они не суть неприятели, а христиане", — итак, митрополит Евгений через полицмейстера г. Чихачева вызван был митрополитом Серафимом из экипажа, в коем он оставался, тогда приложась оба они к животворящему кресту, решились, жертвуя жизнью за веру, царя и отечество, идти, и первый митрополит Серафим стремительно бросился, имея в руках духовное оружие — крест — к мятежникам, а за ним Евгений и иподьяконы. Увидев они архипастыря своего, с крестом к ним грядущего, начали первоначально креститься, а потом некоторые, особливо из черни, начали и прикладываться к кресту; владыко, сблизясь с ними и подняв крест, велегласно говорил им тако: "Воины, успокойтесь! Вы против Бога и церкви поступили; Константин Павлович, письменно и словесно, троекратно отрекся от Российского престола, Николай Павлович законно восходит на оный; Синод, Совет и Сенат уже присягнули: вы только одни дерзнули восстать против сего. Вот вам сам Бог свидетель, что это есть истина!" Мятежники, особенно два из них офицера, ответствовали на то, что это несправедливо: "Где Константин? Константин в оковах на станции близ столицы. Подайте его сюда! Ура, Константин! Какой ты митрополит, когда на двух неделях присягнул двум царям? Ты изменник, ты дезертир николаевский; не верим вам, поди прочь. Это дело не ваше: мы знаем, что делаем; пошлите к нам великого князя Михаила Павловича; мы с ним хотим говорить, и пр." Сколько ни уверял и ни убеждал их владыко, однако все сие ими пренебрежено, и когда над головой архиереев начали фехтовать шпагами и вокруг ружьями окружили, тогда преосвященные принуждены были поспешно удалиться в разломанный забор к Исаакиевскому собору, в сопровождении черни, и близ Синего моста оба митрополита сели на двух простых извозчиков, назади оных иподьяконы стали в стихарях и таким образом возвратились в Зимний дворец".
Дневник Прохора Иванова дает возможность точно установить очередность прихода парламентеров: раз мятежники просят прислать к ним великого князя Михаила, ясно, что он у них еще не был.
Описание переговоров внимательным очевидцем свидетельствует и о твердости восставших. За час до картечи, окруженные со всех сторон, они неколебимо настаивают на своей первоначальной присяге. Наверняка фехтование шпагами выдумано испуганным дьяконом, но неприязнь солдат — несомненна.
Правда, тут есть два важных обстоятельства.
Во-первых, именно в это время восставшие получили сильное подкрепление — колонна Панова прорвалась на площадь.
Во-вторых, митрополиты разговаривали с моряками, которые стояли у Сената гораздо меньше московцев. Устанавливается это достаточно просто: в следственных делах офицеров, командовавших московцами. — Александра Бестужева, Михаила Бестужева, Щецина — нет никаких следов споров с митрополитом. А в делах офицеров-моряков эти следы встречаются постоянно. Например, в деле Михаила Кюхельбекера сказано, что лейтенанты Арбузов, Мусин-Пушкин, Бодиско 1-й и Кюхельбекер "с некоторыми во фраках, встретив митрополита, не допустили его до батальона шагов около 15 и возражали на слова его высокопреосвященства изъявлением сомнения". Это не противоречит утверждениям дьякона, ибо солдаты и за пятнадцать шагов могли слышать "велегласные" уговоры митрополита и отвечать ему. Моряки стояли ближе к бульвару, по которому приехали иерархи, и естественно, что они подошли к ним первым.
Среди "некоторых во фраках" главным собеседником Серафима был Каховский, и здесь проявивший свою суровую энергию.
Приезд митрополита не дал решительно ничего, хотя Николай и его окружение весьма на иерархов надеялись. Единственный человек, с которым моряки хотели говорить, был великий князь Михаил. Но, разумеется, мятежные матросы и офицеры хотели услышать от великого князя вещи вполне определенные…
Ехать на переговоры, зная об участи Милорадовича, было страшно. Но Михаил, нейтральное лицо, посредник между Константином и Николаем, мог, по мнению императора, убедить мятежников в законности переприсяги. Наверняка мысль об этом варианте приходила в головы Николая и Михаила и раньше, но только теперь — после прямого требования восставших — царь и великий князь решились.
Михаил Павлович приехал в сопровождении генерала Левашева вскоре после митрополитов. Александр Бестужев показал: "Что же касается до раны полковника Стюрлера, то вовсе происшествия сего не видал, мимо меня проходили тогда лейб-гренадеры и закрывали ближнюю к каре часть площади, и я потом видел только бегущего Стюрлера… Я вслед за сим занят был распоряжением по фронту, ибо поставил свежих лейб-гренадер на фасы, а московцев внутрь каре, а потом вскорости приехал его высочество великий князь Михаил Павлович с генералами, и я ни минуты до рассеяния не имел свободного времени".
Митрополиты ушли сразу после ранения Стюрлера. Выстрелив в полковника, Каховский поспешил устранить другую опасность — уговоры духовных лиц. Для того чтобы рассчитать и построить девятьсот солдат, Панову и Бестужеву нужно было время — не менее двадцати минут. Михаил Павлович приехал, когда лейб-гренадеры уже стояли. Стало быть, это произошло около трех часов. Недаром Александр Бестужев связывает приезд великого князя с близким уже "рассеянием", расстрелом восставших картечью.
Переговоры Михаила не были ни успешны, ни даже настойчивы. Александр Бестужев показал, что "солдаты, подстрекаемые нами, заглушали слова… великого князя Михаила Павловича". Это вполне понятно — он говорил не то, что хотели от него услышать. (Щепин-Ростовский утверждал, что Михаил не подъезжал к московцам, но противоречия между его показаниями и показаниями Бестужева нет. Просто московцы в это время уже стояли внутри каре лейб-гренадер — Щепин мог быть тоже внутри и не видеть великого князя, а Бестужев постоянно находился на внешнем углу каре — ближнем к Адмиралтейскому бульвару.) Великий князь, очевидно, въехал в интервал между колонной Экипажа и каре и мог обращаться и к тем, и к другим. Главным образом, он все же говорил с моряками, которые и затребовали его.
Но император и великий князь, зная о существовании тайных обществ и заговора, никак не могли понять происходящего. Им казалось, что стоит убедить мятежников в законности переприсяги, в добровольном отречении Константина, — и все образуется. Им казалось, что надо просто переспорить заговорщиков, обманувших солдат. Пример Милорадовича ничему их не научил.
Глубокое подспудное ожидание перемен, жажда перемен, свойственная не только дворянскому авангарду, но и гвардейской массе, превращала противостояние на декабрьской ледяной площади в куда более серьезное дело, чем просто выбор между двумя претендентами, и для солдат. Ожидание меньшего срока службы, избавления от тирании аракчеевцев, вообще ожидание какой-то другой жизни в случае победы — вот что делало солдат столь упорными и удерживало их на месте. Добровольный уход в казармы, сдача, капитуляция могли, конечно, уменьшить их вину, но отнимали и надежду на другую жизнь.
То, что предлагали им и Милорадович, и великий князь, было, собственно, возвращением к постылому прошлому, а они смутно, но сильно хотели будущего.
Солдаты знали, что тысячи их товарищей, оказавшихся на той стороне, так же, как и они, ждут этой новой жизни. Так почему же им, выбрав момент, не присоединиться к тем, кто эту жизнь старается вырвать?
Великого князя сбивало с толку это непонятное упрямство мятежников. Но шаткость положения он чувствовал не хуже Николая.
Уговоры Михаила закончились тем, что вперед вышли трое — высокий человек в партикулярном платье и двое офицеров. В руке у штатского был пистолет. И этот высокий человек прицелился в великого князя.
Трудно наверняка сказать, что тут произошло. Была создана и тщательно распространялась официальная легенда о трех матросах Экипажа, которые бросились на покушавшегося и спасли великого князя. Декабристы — и на следствии, и потом — против этой легенды решительно возражали.
Скорее всего, у поэта-тираноборца Вильгельма Кюхельбекера фатально осекался пистолет — то ли порох подмок, то ли ссыпался с полки. А Одоевский и Цебриков, быть может, вовсе и не желали смерти Михаила. Важно было удалить его от строя. Для них это, скорее всего, была просто акция устрашения. И она удалась. Великий князь ускакал.
После великого князя снова приезжал Воинов и пытался говорить с Экипажем. И снова Михаил Кюхельбекер, Одоевский и Цебриков вынудили его удалиться.
После половины третьего и в самом деле началось "стоячее восстание". Но теперь уже в том-то и был смысл, чтобы выстоять. Продержаться до темноты. Дать возможность другим полкам созреть для отказа от присяги.
Но было и "стоячее подавление восстания". После неудачи конных атак, после того, как стало ясно — никакое окружение не может помешать мятежникам пробиваться на площадь, Николай только посылал парламентеров. Никаких иных действий на площади он не предпринимал. Полки стояли против полков. И всё.
Но вне площади действия предпринимались.
Вскоре после своего прибытия на Сенатскую площадь Николай послал генерала Потапова за артиллерией. Поскольку конная гвардейская артиллерия скомпрометировала себя попыткой бунта, то ставка сделана была на пешую артиллерию. (Разница между конной и пешей артиллерией заключалась в том, что в первой артиллеристы верхом сопровождали свои орудия, а во второй шли за орудиями пешим строем.)
Оповещенный Сухозанет нашел Потапова в 1-й бригаде пешей артиллерии. "…Я вбегаю — Потапов мерял шагами комнату, и когда я закричал: "Зачем вы присланы?" — он как бы проснулся. "Все взбунтовались, мой дорогой генерал, государь требует артиллерию"".
Если вспомнить, что Потапов был одним из активнейших сторонников Константина, то его задумчивость и сообщение, что "все взбунтовались", приобретают особый оттенок.
Сухозанет приказал срочно впрягать лошадей и с четырьмя первыми орудиями поспешил к Сенатской площади. Одновременно адъютанта Философова он "послал прямо в лабораторию с передками, а поручика Булыгина с номерами зарядных сум (под номерами имеется в виду артиллерийская прислуга, а не цифры. — Я. Г.), чтобы привезти заряды прямо ко дворцу, приказав Булыгину захватить извозчиков, хотя бы силою — но скорее доставить первые необходимые заряды". Посадив артиллеристов на орудия, Сухозанет повел батарею через Царицын луг к Мильонной улице.
Здесь у него произошла неожиданная и опасная встреча. "Я увидел толпу солдат, выбегавших в беспорядке из переулка Мраморного в Мильонную… "А это что?" — "Это тоже взбунтовавшиеся гренадеры", — отвечал мне Нейдгардт (только что подъехавший к артиллеристам. — Я. Г.) и с этими словами ускакал. Артиллерия была уже близ угла казарм Павловских, я скомандовал: "Шагом — слезай — стой — равняйся; ребята, оправьтесь, ко дворцу надобно идти в порядке". Под этим предлогом я дал время толпе мятежников удалиться…"
Было около двух часов.
Артиллерия без зарядов шла к Сенату. На Дворцовой площади первую батарею догнали остальные.
Сухозанет не знал, что ему предстояло быть последним парламентером в день 14 декабря.
Но был в этот день и еще один странный парламентер, изумивший своим поведением обе противоборствующие стороны…
ЯКУБОВИЧ, БАТЕНЬКОВ, ШТЕЙНГЕЛЬ В ДЕНЬ 4 ДЕКАБРЯ
Придя с Московским полком на площадь, Якубович пробыл там очень недолго. Спешившие в одиннадцать часов к Сенату Рылеев и Пущин встретили Якубовича у Синего моста на Адмиралтейской площади, а он до этого успел побывать на сенатской гауптвахте и поговорить с караульным офицером. Сам он показал, что ушел от московцев, как только каре было выстроено и заряжены ружья.
То, что Якубович предпринимал дальше, до конца понять трудно. Но можно попытаться проанализировать мотивы его поступков.
После мимолетной встречи с Рылеевым и Пущиным Якубович двинулся в сторону дворца. На Адмиралтейском бульваре он встретил генерала Потапова, посланного, очевидно, на разведку. Якубович объявил Потапову, что "гнушается замыслами преступных", и они вместе вышли на угол бульвара и площади — "взглянуть на мятежников". Об этом Якубович рассказал сам. Поскольку все эти показания могли быть легко проверены, тем более что Потапов заседал в Следственной комиссии, то, очевидно, кавказец говорил правду.
В это время — был уже первый час — показались преображенцы и Николай. Якубович не пошел навстречу императору — он ждал его в конце бульвара.
Воспоминания полковника Вельо дают возможность определить время первого разговора Якубовича с Николаем. Сразу же после прибытия Конной гвардии на площадь Вельо увидел следующую сцену: "Государь остановился около нашего первого эскадрона и долго говорил с некиим Якубовичем, раненным на Кавказе офицером". Раз Вельо наблюдал эту сцену, то, значит, происходила она не ранее половины первого.
Сам Николай в записках рассказывает, что увидел Якубовича, когда привел преображенцев к самой Сенатской площади:
"Тогда же слышали мы ясно — "Ура, Константин!" на площади против Сената и видна была стрелковая цепь, которая никого не подпускала.
В сие время заметил я слева против себя офицера Нижегородского драгунского полка, которого черным обвязанная голова, огромные черные глаза и усы и вся наружность имели что-то особенно отвратительное. Подозвав его к себе и узнав, что он Якубовский (ошибка Николая. — Я. Г.), но не знав, с какой целью он тут был, спросил его, чего он желает. На сие он мне дерзко ответил:
— Я был с ними, но, услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам.
Я взял его за руку и сказал:
— Спасибо, вы ваш долг знаете.
От него узнали мы, что Московский полк почти весь участвует в бунте… В это время генерал-адъютант Орлов привел Конную гвардию".
Свидетельства Вельо и Николая соответствуют друг другу. Очевидно, Конная гвардия пришла именно в момент разговора императора с Якубовичем.
Это был тяжкий для Николая момент. Он только что узнал о судьбе Милорадовича. Генерал-губернатора ему не было жаль, но он знал теперь, чего можно ждать от мятежников. И поручение, которое Николай дал Якубовичу, надо рассматривать в связи с недавним выстрелом Каховского.
Точно восстановить разговор человека, который еще накануне собирался штурмовать Зимний дворец, и хозяина этого дворца невозможно. Несколько свидетелей: сам Николай, флигель-адъютант Дурново, командир 1-й Преображенской роты Игнатьев, генерал Комаровский — передают этот разговор весьма противоречиво. И для того чтобы представить себе смысл и направление разговора — как этого, так и следующего, — надо попытаться понять, зачем эти разговоры вообще понадобились Якубовичу. Если он хотел окончательно устраниться, то мог пойти домой или куда угодно. Зачем нужна была ему эта двусмысленная и рискованная игра?
Якубович в своих действиях исходил из стратегического замысла Батенькова. Батеньков был принципиальным противником захвата дворца — Якубович сорвал эту операцию. Батеньков был принципиальным сторонником сбора войск — желательно за городом — и мирных переговоров с Николаем о возможных реформах. В результате действий Якубовича и Булатова планируемая Трубецким наступательная тактика превратилась именно в сбор войск, правда не на Пулковской горе, а в центре города. Что же до переговоров с опорой на собранные войска, то Якубович и попытался осуществить этот пункт батеньковской программы. Нерешительно, расплывчато и робко — но попытался.
Что делал Якубович в те немногие минуты, что был он на площади с московцами — после их прихода?
Александр Бестужев: "Он встретил Московский полк у Красного моста, потом был на площади и, сказав мне, что у него голова болит, исчез. Мы изумились, когда он явился парламентером". И все. Для Александра Бестужева Якубович исчез с площади под предлогом головной боли.
Михаил Бестужев: "Якубович встретил бунтующих в Гороховой улице, кричал "ура!" Константину, взявши шляпу на саблю, когда же отстал от них и возвращался ли к ним, не знает". Очевидно, Михаил Бестужев, выстраивающий дальние фасы каре, обращенные к Неве и Сенату, просто не видел Якубовича на площади.
Зато есть чрезвычайно важное показание Щепина-Ростовского: "На площади же Якубовичу именно говорил (Щепин. — Я. Г.) о требовании, чтобы нас уволили от принятия вторичной присяги до прибытия Константина Павловича, потому что он вызвался идти объявить лично государю императору и пред тем подходил меня спрашивал".
Якубович, уходя с площади, знал, что будет летать. В этом смысле свидетельство Щепина — исчерпывающее, несмотря на его лапидарность.
Во-первых, не случайно Якубович говорил о своей предстоящей акции только со Щепиным. Щепин-Ростовский, как мы помним, был одним из самых умеренных декабристов. Его желания и в самом деле ограничивались воцарением Константина.
Во-вторых, Якубович ясно сказал Щепину, что идет объявить Николаю требования восставших, и наказ Щепина — отстаивать присягу Константину (не требовать конституции, реформ и так далее, а только самоустранения Николая) — его вполне устраивал.
Для Александра Бестужева, который — Якубович это знал — вообще вряд ли согласился бы на переговоры до прибытия лидеров, а уж если согласился бы, то требования его были бы куда радикальнее щепинских, — для Бестужева у Якубовича было иное объяснение своего ухода — головная боль.
Заручившись, как он считал, поддержкой Щепина-Ростовского, которому формально было вручено командование московцами, Якубович решил попытаться начать переговоры с Николаем. Он сделал это без ведома и вопреки намерениям лидеров тайного общества, ибо последний вариант плана Трубецкого — Рылеева предусматривал переговоры разве что с уже арестованным Николаем.
(Фраза Рылеева, сказанная Кюхельбекеру позже на вопрос о Якубовиче: "Он там нужен", если глуховатый Кюхельбекер правильно ее расслышал, носит скорее саркастический характер: около императора Якубович, изменивший своему слову, нужнее, чем в рядах восставших.)
Якубович принял свое решение до того, как встретил Рылеева и Пущина. "В бытность мою в колонне бунтовщиков, кроме двух Бестужевых и князя Щепина-Ростовского, я никого не видал". А с Рылеевым и Пущиным он говорил на ходу — они спешили к москов-цам, не знали еще ситуации и не могли давать ему никаких заданий…
Фраза Якубовича, переданная Николаем: "…услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам", безусловно, неточна, ибо бессмысленна. Присоединяясь к мятежникам, Якубович с самого начала должен был знать, что они за Константина, — иначе чего бунтовать?
Сравнивая различные свидетельства, можно представить себе, что Якубович так и сказал императору — был за Константина, но понял незаконность своих действий и явился к вам, как законному монарху. Для Николая раскаявшийся мятежник был в этот момент сущей находкой. После ранения Милорадовича императору и самому отнюдь не хотелось вступать в разговоры с восставшими и посылать к ним близких к себе людей тоже. Естественно было ему предложить Якубовичу роль посредника. Если Якубович на это рассчитывал, то он рассчитал точно.
Якубович, как видим, не решился предъявить Николаю конкретные требования. Он лавировал. Он постарался запугать молодого царя, сообщив, что "Московский полк почти весь участвует в бунте", что было преувеличением. Он хотел понять, склонен Николай к переговорам, к уступкам или нет.
Судя по имеющимся свидетельствам, он принял рать посредника, не преминув сообщить о ее опасности и собственной храбрости. Он начинал какую-то свою игру, вряд ли продуманную до конца, но укладывающуюся в общую батеньковскую схему.
Он нарушил утреннюю договоренность с Булатовым — действовать сообща. И Булатов напрасно искал его вокруг Сенатской площади.
Николай велел Якубовичу предложить мятежникам вернуться в казармы в обмен на амнистию. Якубович направился к каре, размахивая белым платком, его встретили криком "ура!". И он сказал своим товарищам, что император их боится, и посоветовал держаться крепко.
Потом он вернулся к Николаю и сообщил ему, что мятежники "решительно отказываются признавать императором кого-либо, кроме великого князя Константина". Очевидно, целью этой "челночной дипломатии" было подготовить момент для предложения некоего компромисса.
Николай на этот раз предложил Якубовичу разъяснить мятежникам позицию Константина. Но Якубович понимал, что заходить слишком далеко в разыгрывании своих недавних соратников не следует, и отказался выполнять это поручение. Вместо него пошел флигель-адъютант Дурново и едва не был заколот московцами. Тогда Якубович снова отправился в каре.
Все это происходило приблизительно от двенадцати двадцати до двенадцати пятидесяти. Поскольку от "ставки" Николая до московцев была сотня метров, то походы туда и обратно занимали минуты.
Дипломатическая деятельность Якубовича закончилась весьма драматически. Скорее всего, в каре разгадали нечистоту его игры. Сутгоф писал потом: "Якубович был оскорблен на площади кн. Щепиным-Ростовским". Поскольку, отправляясь к Николаю, Якубович как бы выполнял поручение Щепина, то, надо полагать, князь потребовал у него отчета. И не был удовлетворен результатом. Более того, Якубович сказал на следствии, что в этот второй его приход к восставшим "солдаты хотели меня тут заколоть". Этот второй его визит был столь короток, что он не успел рассмотреть, кто же еще из членов тайного общества пришел в каре.
Что произошло в каре, мы не знаем. Но ясно, что восставшие отнюдь не склонны были в этот период слушать предложения о капитуляции и прощении, — Милорадович был тяжело ранен, а Дурново и Якубович едва не заколоты.
Хождения Якубовича прекратились с приходом лейб-гренадер Сутгофа. Случайное это совпадение или же изменилась ситуация в каре, настроение восставших — можно только предполагать.
Но безусловно другое: с этого момента Якубович считал вчерашних своих соратников — врагами.
Адъютант Милорадовича Башуцкий рассказал, что делал Якубович, уйдя с площади. Храбрый кавказец не засел дома, как можно понять из его показаний. Он снова совершил поступок трудно предсказуемый.
Приблизительно через час после того, как Милорадовича принесли в конногвардейские казармы, врачам стало ясно, что он умирает. Башуцкий собрался во дворец, чтобы сообщить эту весть. "Сходя по лестнице, я услышал стук сабли, колотившейся о ее ступени, и сказал человеку, который шел наверх, чтоб он подобрал ее. В туже минуту этот стук замолк. На первом повороте мы встретились, то был Якубович… Быстро спрашивал меня Якубович, справедливо ли, что граф безнадежен, умолял, как о милости, взглянуть на него, проклинал убийц, обнаруживал все признаки глубокого отчаяния".
Якубовича не было на площади, когда Каховский стрелял в Милорадовича. Естественно, находясь все время рядом с площадью, он не мог не знать о случившемся. Но до поры он был увлечен своей ролью посредника между правительством и мятежниками. Когда же игра оборвалась так обидно для него, то он вспомнил о своем друге последних дней. А может быть, их связывала не только приязнь, но и дела политические — в умеренном варианте. Тогда становится еще яснее отчаяние Якубовича: раньше в случае поражения радикалов из тайного общества у Якубовича оставалась надежда на сотрудничество с Милорадовичем и его сторонниками. Собственно, убеждая Николая в неколебимой верности восставших солдат Константину, Якубович объективно работал на Милорадовича. Пуля Каховского разрушила и этот вариант.
Посмотрев на умирающего Милорадовича, Якубович, "весь красный и заплаканный, вполголоса начал проклинать "разбойников", совершивших это неслыханное подлое злодеяние…".
Если и раньше полулиберал Милорадович, деятель без определенной политической программы, но храбрец и рыцарь, был Якубовичу понятнее и ближе сосредоточенных на своей идее Рылеева, Оболенского, Трубецкого, то теперь — после разрыва с ними — он, конечно же, ощутил искреннюю скорбь по умирающему.
Когда Якубович повез Башуцкого к дворцу в своей карете, то оказалось, что у кавказца с собой целый арсенал. Он заезжал ненадолго домой, взял карету и вооружился. ""Я вооружен до ушей; вот со мною еще ружье, шашка и кинжал". — "Но к чему же все это?" — спросил я, несколько удивленный, не отдавая ему пистолетов, от которых он хотел меня освободить. "Как к чему? Разве вы не знаете ничего о деле вообще и о мне в особенности?" — "Ничего, я все время был при графе". Он рассказал мне тут живо и картинно (Якубович говорил чрезвычайно хорошо), как был завлечен в заговор, — как накануне, застав заговорщиков в их собрании делившими между собой казенные деньги, домы, дворцы, он предал их анафеме и объявил им, что с этой минуты не участвует в их подлом деле; как явился поутру государю на площади и был послан им к увещанию бунтовщиков солдат; наконец, как многие из прежних соумышленников в злобе на него ищут его по городу, являлись уже к нему на квартиру и один даже стрелял в него на перекрестке улицы".
Возможно, Башуцкий, вспоминая рассказ Якубовича, что-то добавил или переиначил, но стилистика храброго кавказца просматривается здесь совершенно безошибочно. Якубович понимал, в каком двусмысленном виде предстанет он перед современниками и потомками, и на ходу создавал романтическую легенду, выгораживая себя и клевеща на своих недавних соратников.
Конечно, он ни минуты не думал, что Рылеев или Пущин будут пытаться убить его. Но то, что Башуцкий сообщает о вооружении своего спутника, — не выдумка. Якубович показал на первом допросе: "Возвратясь домой и опасаясь бунтовщиков, зарядил оружие и не велел никого людям пускать к себе". Все свои романтические игры Якубович играл всерьез…
Батеньков провел день 14 декабря куда менее бурно. Рано утром он "пустился в свои мечтания о временном правлении и о родовой аристократии", затем увиделся, по его словам, с Бестужевыми — что могло быть только на квартире Рылеева. Очевидно, Батеньков заходил очень ненадолго, и потому никаких сведений о его пребывании там не зафиксировано. После этого он на улице встретил Рылеева и от его спутника (должно быть, Пущина) узнал, что "артиллерийские офицеры с целою батареею не присягают, а ездят по городу". Потом был разуверен встретившимися артиллерийскими же офицерами. Завтракал у Сперанского. "Потом был в дежурстве путей сообщения и узнал, что солдаты вышли на площадь; возвратясь домой, выходил на тротуар, услышал, что беспорядков никаких нет, что, хотя и кричат солдаты с толпою мужиков "Константин", но дамы спокойно возле них ездят. Я заперся дома…"
Реальность обманула Батенькова так же, как и его товарищей. Но они пытались — даже Якубович до времени — сломить эту враждебную реальность, противопоставить ей свой вариант: они дрались на улицах и в казармах, они стояли на площади, отражая кавалерийские атаки.
Батеньков уклонился от прямого столкновения с реальностью, ибо его умеренные идеи были куда более утопичны, чем радикальные замыслы Рылеева, Оболенского, Трубецкого. И у него не хватило решимости устроить этим идеям проверку тем единственным способом, которым проверяются политические идеи, — попыткой реализации. Он близко не подошел к Сенату, на победоносные переговоры с которым недавно претендовал.
Штейнгель, разорвав проект манифеста, занимался все утро подготовкой отъезда своего в Москву, ходил в дилижансовую контору, брал билет. Потом снова ходил в дилижансовую контору, на обратном пути услышал шум на Гороховой улице — это шел на площадь Московский полк. В отличие от Батенькова, Штейнгель возле площади был, смотрел на происходящее. Перешел через Исаакиевский мост, еще не занятый Финляндским полком. Долго сидел у купца Сапожникова, жившего на Васильевском острове. Когда возвращался домой, то мост уже был занят финляндцами, и пришлось переходить Неву по льду. "Переулком пришли домой (Штейнгель был вдвоем со знакомым надворным советником. — Я. Г.), где и обедали". Где и обедали… А три тысячи восставших солдат со своими офицерами и несколько штатских с пистолетами в руках стояли на очень холодной площади.
Но, разумеется, описания своего времяпрепровождения 14 декабря, данные на следствии двумя подполковниками, — это внешность, поверхность. А что было в душе у мудрецов и прожектеров Батенькова и Штейнгеля, отчаянных политических мечтателей и боевых офицеров, когда они слышали стрельбу у Сената?
Потом, в крепостных казематах, у них не было и того утешения, что они рискнули, испытали судьбу, вырвались в историю из тупика, в который их загоняли…
В отличие от Якубовича и несмотря на свой фактический отказ выполнить обязательства, взятые накануне, Булатов действовать собирался.
Первое действие — разрушение плана Трубецкого — удалось само собой. Но это была негативная часть контрплана. Надо было затем приступать к части позитивной.
Уехав около девяти от Рылеева, Булатов заехал к братьям. "Вижу, что брат мой, лейб-гренадер, собирается в полк к присяге. Я отзываю его в другую комнату и прошу, чтобы он нашел Сутгофа и сказал бы ему, чтобы он моего имени не упоминал ни в коем случае". Потом полковник поехал проститься с дочерьми и благословить их. Было около десяти часов.
"Я поехал к Якубовичу. Подъезжая к подъезду, встретил его выходящим из дому. Он имел намерение куда-то заехать; мы назначили место, где нам съехаться: на Английской набережной или на бульваре (то есть рядом с Сенатской площадью. — Я. Г.). Заехал еще раз в комендантскую канцелярию, но опять не застал его превосходительства дома; поехал отыскивать Якубовича и, я думаю, раза три объехал Петровскую площадь и Якубовича не видал и уехал домой. Потом, как я все свои вещи отправил в полк и славное свое оружие, то и жалел очень, что не имел при себе ничего для защиты себя. Брат мой сказал мне, что присяга кончена, как вдруг вызвался на этот раз мне сделать услугу, и как он заказывал пистолеты мастеру Киоту, и я просил его заехать купить мне кинжал.
Он отправился, а я уехал опять на Петровскую площадь искать Якубовича. Сделав круга два и не найдя, я возвратился опять домой (надо помнить, что дом Булатова находился на Исаакиевской площади и каждая поездка к Сенату занимала несколько минут. — Я. Г.); дожидаясь возвращения брата, полагал, что все кончено… Я приказал моему камердинеру прощальные мои письма сжечь, а сам, переодевшись, думал отправиться на целый день к детям. Идя Артиллерийскою площадью и выйдя на Шестилавочную улицу, услышал я выстрел…" Шестилавочная улица (нынешняя улица Маяковского) была достаточно далеко от Сената, и если Булатов там, за Литейным, слышал стрельбу, то стрельба была основательная. Это были первые выстрелы дня — в момент ранения Милорадовича, и, стало быть, время подходило к половине первого. (Тот факт, что Булатов услышал эти выстрелы в таком отдалении от площади, безусловно доказывает, что в Гвардейском экипаже они должны были прогреметь очень явственно.) "…Взял на бирже извозчика и поехал на Петровскую площадь, дабы узнать, не там ли Якубович. Выехав на площадь со стороны дома Лобанова-Ростовского и подъезжая к углу бульвара, остановился, велел извозчику подождать, а сам вышел на самую площадь, чтобы посмотреть, какого полку партия действует — две роты московские. (И здесь, и далее Булатов подсознательно преуменьшает количество вышедших войск. — Я. Г.) Я выходил на площадь; не знаю, по ком было сделано несколько выстрелов, и пуля или две просвистели мимо меня…" (Странно, конечно, что он не видел Николая, но император время от времени уезжал на бульвар.)
Булатов понял, что восстание началось. И он сделал то, что утром сделали Оболенский, Рылеев и Пущин, — отправился в объезд полков. Он искал казармы Экипажа, но, очевидно, не нашел. Побывал около Измайловского полка — там все было тихо. Поехал в Московский полк и получил подтверждение, что часть полка ушла на площадь. Тогда он опять поехал к дочерям. Там "выпил рюмку вина или наливки, съел кусочек хлеба и поехал домой. Подъезжая к дому (Исаакиевская площадь. — Я. Г.), вижу, что артиллеристы хлопочут". Было от половины третьего до трех часов. Булатов почувствовал, что приближается решающий момент. Якубович был неуловим. Они несколько раз оказывались в первую половину дня, когда Булатов кружил возле Сенатской площади, в какой-нибудь сотне шагов друг от друга — но не встречались. Якубович, увлеченный своей новой ролью посредника, забыл о назначенном месте встречи.
Булатов оценил ситуацию — утренней акцией Трубецкой оказался устранен, план его разрушен. Теперь можно было бы перехватить верховное руководство и повести игру по своему плану. А судя по отдельным проговоркам, он у Булатова был. Возможно, они обсуждали план с Якубовичем. Но для действий нужна была сила. Нужны были полки, а не только Московские роты…
Булатов завернул домой. "Я, войдя в комнаты, велел дать себе одеться (в прошлый приезд он переоделся в повседневную форму, чтобы ехать к детям, теперь, стало быть, снова надевал парадную. — Я. Г.), увидел брата и попросил его о пистолетах; брат долго колебался, но я сказал ему: "Любезный друг, подумай, чтобы я посягнул на чью-нибудь жизнь; ты можешь быть уверен, и что кроме как на самого себя, ни один пистолет употреблен не будет". Брат жалел меня, но зарядил пистолеты, ибо они были со шнелером; я не умел их зарядить, да к тому же я торопился одеться. Я приказал оседлать себе подручную лошадь и, быв совершенно готов, взял заряженные пистолеты, один из них и кинжал я спрятал за пазуху, другой — в карман. Прощаясь очень хладнокровно с моим братом Александром, имел несчастие похвастать брату моему, что если я буду в действии, то и у нас явятся Бруты и Риеги, а может быть, и превзойдут тех революционистов; имена сии я не так хорошо знал по их деяниям, как по беспрестанным произношениям меньшого брата моего (Булатов не догадывался, что его брат "беспрестанно" цитирует стихи Рылеева. — Я. Г.)…"
Как видим, Булатов снаряжался в бой. Причем оседланная лошадь есть свидетельство его намерений возглавить войска. "Выйдя из дому, сел я в сани, а на лошадь велел сесть человеку и ехать за мной. Артиллерия пошла вперед (около трех часов, артиллерия подтягивалась к площади, а одна батарея выходила на позиции для стрельбы. — Я. Г.), а я велел везти себя по набережной единственно для того, чтобы увидеть лейб-гренадер и предостеречь Сутгофа, что он обманут…" В рассказе Булатова среди чистейшей откровенности вдруг попадаются наивные хитрости измученного человека. Ну зачем было вооружаться, седлать коня, говорить о Бруте и Риеге, чтобы отправиться предупреждать Сутгофа? Абсурд. Булатов собирался возглавить лейб-гренадер, коль скоро они выступят. "Подъезжая к Гагаринской пристани или, кажется, у Мраморного дворца спросил я: "Прошли ли лейб-гренадеры?" Мне отвечали: "Давно уже". — "Досадно", — сказал я".
Он слишком долго искал Якубовича и колебался. Тысяча двести пятьдесят лейб-гренадер Сутгофа и Панова — большая сила! — прошли задолго до того, как Булатов решился. И он снова двинулся в сторону Сената. "Приехав к Зимнему дворцу, увидя войска, я начал рассуждать и в мыслях своих делать планы движения… Я долго ездил по Дворцовой площади, встречал довольно знакомых и видел много генералов, со всеми кланялся и потихоньку поехал далее. Слышу крики "ура!". Это измайловские, которые должны быть, по уверению Рылеева, все на их стороне, и, следовательно, во всем — обман; об Якубовиче я знал, что он тоже не будет действовать по сделанному нами условию и по слову дожидаться меня… В это время вижу я государя императора. Мне очень понравилось его мужество; был очень близко его и даже не далее шести шагов, имея при себе кинжал и пару пистолетов. Я ездил, рассуждал и очень жалел, что я не могу быть ему полезен. Обратился к собранию вечера 12 числа, где было положено для пользы отечества или, лучше сказать, партии заговорщиков убить государя. Я был подле него и совершенно был спокоен и судил, что попал не в свою компанию".
Так он и простоял больше часа возле площади, пока не ударили орудия. Он по-прежнему был уверен, что если бы он командовал восставшими, то все пошло бы по-иному: "Итак, хотя гнусное дело быть заговорщиком, но если бы они не обманули меня числом войск и открыли бы видимую пользу отечеству и русскому народу, я сдержал бы свое слово и тогда было бы труднее рассеять партию".
Разговоры об обмане "числом войск" — блеф. Булатов хитрил с самим собой. Если бы Якубович по договоренности с ним не уклонился от вывода Экипажа и пошел бы с матросами к измайловцам, то полк был бы на стороне восстания. Если бы сам Булатов не ставил нелепых условий, а приехал, как предлагал ему Рылеев, в казармы лейб-гренадер утром 14 декабря, все роты своевременно выступили бы и войск, таким образом, вместе с московцами, было бы предостаточно.
Они, Булатов и Якубович, сорвали своевременный массированный выход восставших войск. И упрекать Булатову было некого.
Ничего нового в смысле активных действий Булатов не мог предложить тем, кто стоял на площади. Своими штаб-офицерскими эполетами он мог сыграть некоторую роль в психологическом воздействии на солдат противной стороны. И — все.
Несчастный Булатов и в самом деле "попал не в свою компанию". Не понимая происходящего, не ориентируясь ни в общественной борьбе, ни во внутренних делах тайного общества, он стал, по сути дела, игрушкой в руках Якубовича, способствовал поражению восстания, не вынес страшного и непривычного для него напряжения этих дней — и погиб.
Явившийся с повинной во дворец и посаженный в крепость, Булатов сошел с ума и разбил голову о стену камеры.
Письмо великому князю Михаилу, которое я так обильно цитировал, было последним текстом, написанным им в здравом уме. Он писал еще много, но мысли его начали путаться…
Но это будет через десять дней, две, три недели. А сейчас он стоит на углу бульвара и площади и смотрит на тех, кем обещал командовать. Темнеет. Тянет холодным ветром. К орудиям подвезли боевые заряды.
ПРОТИВОСТОЯНИЕ И КАРТЕЧЬ
Московцы стояли на площади уже пятый час. Моряки и рота Сутгофа — третий. Гренадеры Панова — второй. Не считая роты Сутгофа, все были в мундирах. Многие офицеры тоже. Они не ели с самого утра, кроме лейб-гренадер, успевших пообедать после присяги.
Было очень холодно.
"Каховский… раза три брал и отдавал мне пистолет, чтобы погреть руки", — рассказывал Александр Бестужев.
После того как ускакали великий князь и Левашев, а вскоре после них оборвал робкую свою попытку Воинов, мятежные и правительственные войска просто стояли друг против друга. Уже не кричали: "Ура, Константин!" Уже не стреляли в воздух.
Редела толпа. Полиция, осмелевшая с накоплением присягнувших Николаю частей, проталкивала людей мимо финляндцев через Исаакиевский мост на Васильевский остров. Но уходили они с настроением вовсе не безнадежным. "Люди рабочие и разночинцы, — писал Розен, — шедшие с площади, просили меня держаться еще часок и уверяли, что все пойдет ладно".
Сами восставшие и все, кто им сочувствовал, ждали темноты.
Александр Беляев вспоминал: "Во время нашего стояния на площади из некоторых полков приходили посланные солдаты и просили нас держаться до вечера, когда все обещали присоединиться к нам; это были посланные от рядовых, которые без офицеров не решались возмутиться против начальников днем, хотя присяга их и тяготила".
И декабристы, и Николай с генералами понимали: если взбунтуется любой из правительственных полков, это разомкнет кольцо окружения, изменит всю тактическую ситуацию на площади, может вызвать цепную реакцию. Устали от многочасового стояния, холода и неопределенности восставшие. Устали и те, кого вывели против них.
Мысль об использовании артиллерии наверняка не покидала Николая с самого начала — расстрелять картечью плотное построение мятежников было наиболее точным в военном отношении ходом. Но, кроме военного аспекта, 14 декабря определяющую роль играли аспекты политические и общественные.
Перед Николаем сразу же вставали три вопроса.
Первый: что скажут Россия и Европа, если он проложит себе путь к трону картечными залпами? Как будут реагировать русское и европейское общественное мнение?
Русское общественное мнение интересовало Николая не только в аспекте нравственном — хотя ему хотелось, чтоб о нем думали хорошо, — но по практическим результатам: неблагоприятное, оно создавало бы предпосылки для заговоров, демонстративных отставок, цареубийства, наконец. 14 декабря Николай еще плохо представлял себе, насколько прочно будет он сидеть на троне, и должен был учитывать все эти тонкости.
Европейское общественное мнение влияло на позиции правительств и, таким образом, тоже приобретало практическое выражение.
Надо было по возможности ликвидировать мятеж минимальной кровью.
Второй вопрос: станет ли артиллерия стрелять по своим? Не приведет ли такая попытка к отказу артиллеристов повиноваться? Не толкнет ли он их столь страшным приказом в лагерь мятежников?
Третий, тоже роковой вопрос: не вызовет ли расстрел верных первой присяге гвардейцев на глазах у остальных полков озлобления этих остальных полков? Не сочтут ли солдаты происходящее неоправданной жестокостью, свидетельствующей об узурпации трона? Разве настоящий царь повелит стрелять из пушек в своих подданных, когда они требуют всего-навсего доказательств законности переприсяги?
Ответить на все эти вопросы Николаю было трудно.
Стрельба картечью могла принести быстрый успех, а могла и спровоцировать взрыв, нарушить шаткое равновесие на площади…
Николай ждал, хотя время работало против него.
Единственной активной группой в правительственных войсках были офицеры и нижние чины пешей артиллерии, которые старались обеспечить зарядами свои орудия. Это оказалось нелегко. Артиллерийская лаборатория располагалась на Выборгской стороне, далеко от Сената, и полковник Челяев, плохо понимавший, что делается в городе, как уже говорилось, отказался выдать заряды. Офицерам-артиллеристам пришлось пригрозить выломать двери склада…
Три тысячи солдат стояли на площади.
Двенадцать тысяч — вокруг площади.
Но восставшие вели себя логичнее. В ожидании темноты, присоединения к ним части войск они решили выбрать нового начальника взамен неявившихся. Они больше не надеялись ни на Трубецкого, ни на Булатова, ни тем более на Якубовича. Начальник был нужен для координации предстоящих активных действий.
Инициатором его назначения стал спокойный и рационально мыслящий лейтенант Михаил Кюхельбекер.
Оболенский рассказал на следствии: "Лейтенант Кюхельбекер подошел ко мне, спрашивая, кто наш начальник. Мой ответ ему был, что начальник наш есть князь Трубецкой, который по причинам мне неизвестным на площадь не прибыл. Тогда он представил нам необходимость иметь начальника, я обратился к Николаю Бестужеву, как старшему по князе Трубецком и штаб-офицеру, и просил его принять начальство. Но Бестужев представил нам, что на море он мог бы принять начальство, но здесь, на сухом пути, он в командовании войсками совершенно не имеет понятия".
Шел четвертый час. Солнце зашло в три, и было совсем сумеречно. Несколько офицеров — Кюхельбекер, Николай Бестужев, Оболенский, Арбузов (об остальных можно только гадать) — стояли в интервале между колонной Экипажа и каре. Выборы начальника не были для них актом отчаяния или паники. Наоборот, это свидетельствовало о подготовке некоей радикальной операции. Надвигалась спасительная темнота.
Командование предложили Оболенскому. "Я представлял им мою неопытность и невозможность принятия на себя какой-нибудь обязанности, но, видя, что решительный отказ мой наведет на них совершенную робость, замолчал и повиновался несчастным обстоятельствам.
Кюхельбекер взял меня за руку и подвел к нижним чинам Гвардейского экипажа, объявляя им, что я их начальник…"
В материалах полкового следствия по Экипажу сказано: "…когда явился перед баталионом князь Оболенский, то господа Кюхельбекер с Пушкиным (Мусин-Пушкин. — Я. Г.) и Арбузовым, встретив, закричали: "Ура!"; обнимали и представили баталиону как старшего начальника над оным…" Так виделась эта сцена матросам.
Очевидно, положение Оболенского было не столь страдательно, как он, по понятным причинам, изобразил на следствии.
Надвигалась темнота. Требовалось выработать план на случай перемены обстановки. Оболенский трижды, по его словам, пытался собрать офицерский совет. У декабристов был в запасе, как мы помним, вариант ретирады на военные поселения. И Оболенский думал о нем. Незадолго до картечи он предполагал послать за шинелями. Как он хотел это осуществить — неясно.
Собрать совет ему не удалось. Очевидно, сказалась деморализация младших офицеров.
Весы качались. Николай это знал. Императорские войска были окружены поредевшей, но еще многочисленной возбужденной толпой. Темнота могла способствовать нападению на полки с тыла. Принц Евгений Вюртембергский вспоминал: "Однако ж вновь собравшаяся чернь стала также принимать участие в беспорядках. Начальника Гвардейского корпуса генерала Воинова чуть было не стащили с лошади; мимо адъютантов летели камни…"
Восставшие могли только ждать. У Николая была свобода действий.
Генералы Толь, Васильчиков, Сухозанет уговаривали его пустить в ход артиллерию.
Чувство нарастающей угрозы, появившееся у многих декабристов перед сумерками, было еще сильнее у их противников. Сухозанет, склонной к глуповатой браваде, и тот встревожился: "…по моему взгляду, беда возрастала — я думал, что, ежели до ночи это не кончится, мятеж сделается опасным. Это мне дало вновь решимость искать государя". Он нашел Николая на бульваре. ""Государь, сумерки уже близко, толпы бунтовщиков растут заметно, темнота ночи опасна — она увеличит число преступных!" Государь, не останавливаясь, ехал шагом, не отвечая мне ни слова, но лицо его не изменилось, он, казалось, как бы взвешивал обстоятельства". Войска мерзли. Император молча ездил по бульвару.
Наконец Николай решился…
Но все же послал еще одного парламентера с ультиматумом. Парламентером был Сухозанет. "Почти перед сумерками я получил государево приказание — подвести орудия противу мятежников. Тогда я взял 4-е легких орудия с поручиком Бакуниным и сделал левое плечо вперед у самого угла бульвара, снял с передков, лицо в лицо противу колонн мятежников. (Одно орудие было отправлено к Конногвардейскому манежу, где распоряжался Михаил Павлович. — Я. Г.) В это время государь, стоявший тут же верхом у дощатого забора, не совсем даже им закрытый, подозвал меня и послал сказать последнее слово пощады — я поднял лошадь в галоп и въехал в колонну мятежников, которые, держа ружья у ноги, раздались передо мною. "Ребята, пушки перед вами, но государь милостив — не хочет знать имен ваших и надеется, что вы образумитесь, он жалеет вас". Все солдаты потупили лица, и впечатление было заметно, но несколько фраков и мундиров, в развратном виде ко мне сближаясь, произносили поругания:……….Сухозанет! Разве ты привез конституцию?" — "Я прислан с пощадою, не для переговоров". И с этим вместе порывисто обернул лошадь, бунтовщики отскочили, а я, дав шпоры, выскочил — с султана моего перья посыпались, но кажется, что выстрелы были из пистолетов, а не солдатские…"
На полях рукописи Сухозанета Корф пометил: "Генерал Сухозанет не помнит, но по нем пущен был беглый огонь из ружей, от которого за батареею Бакунина и на бульваре были раненые, ибо я ясно слышал крики болезненные и видел одного с оторванным ухом".
Генерал Сухозанет многое "забыл". Он забыл, что не въезжал в мятежную колонну, а благоразумно остановился поодаль. Он стыдливо заменил многоточием слово "подлец".
Эпизод с Сухозанетом лучше десятков мемуарных свидетельств и показаний выявляет упорство восставших. Стоя перед орудиями, видя, как эти орудия заряжают, они оставались тверды.
В первый раз за весь день именно в эти последние минуты был ясно сформулирован лозунг восстания: "Конституция". Лозунг членов тайного общества.
Что до солдат, то они определили свою позицию беглым огнем по генералу, грозившему пушками и обещавшему пощаду…
Верили те, кто стоял в каре и в колонне к атаке — и офицеры, и солдаты, — что Николай выполнит свою угрозу? Трудно понять. Скорее всего, им в голову приходили те же два вопроса: станут ли стрелять артиллеристы и допустят ли другие полки этот хладнокровный расстрел?
Александр Беляев вспоминал: "Под вечер мы увидели, что против нас появились орудия. Корнилович сказал: "Вот теперь надо идти и взять орудия"; но как никого из вождей на площади не было, то никто не решился взять на себя двинуть батальоны на пушки и, быть может, начать смертельную борьбу…"
Дело тут не только в отсутствии вождей и не в пассивности нового диктатора Оболенского. Захват орудий был почти невозможен. Об этом мы уже говорили.
Пущин, Сутгоф, Александр Бестужев, став далеко впереди боевых порядков, рассматривали в холодном ветреном полумраке позиции правительственных войск. Они прикидывали варианты будущих действий. Недаром Александр Бестужев показал на следствии, что после приезда Михаила Павловича он "ни минуты не имел до рассеяния свободного времени". Бестужев говорил потом, что план атаки "вертелся у него в голове" и он ждал лишь присоединения измайловцев. Присоединение измайловцев означало удар по артиллерии с тылу и захват ее. Пущин сказал Бестужеву, "что надобно еще подождать темноты, что тогда, может быть, перейдут кое-какие полки на нашу сторону…". Похоже, что они не верили в стрельбу из пушек…
В этот момент, как писал Бестужев, "осыпало нас картечами"…
Николай дважды принимался командовать и дважды отменял команду. Наконец он скомандовал, повернул коня и поехал к дворцу.
Но выстрела не было. Солдат у правофлангового орудия с ужасом смотрел на Бакунина: "Свои, ваше благородие…" Бакунин соскочил с коня и выхватил у него пальник.
Началась пальба орудиями по порядку.
Расстояние между батареей и восставшими не превышало сотни шагов.
Эту страшную минуту русской истории, ее скорбное величие замечательно описал Николай Бестужев: "Пронзительный ветер леденил кровь в жилах солдат и офицеров, стоявших так долго на открытом месте. Атаки на нас и стрельба наша прекратились, ура солдат становились все реже и слабее. День смеркался. Вдруг мы увидели, что полки, стоявшие против нас, расступились на две стороны и батарея артиллерии стала между ними с разверстыми зевами, тускло освещаемая серым мерцанием сумерек… Первая пушка грянула, картечь рассыпалась; одни пули ударили в мостовую и подняли рикошетами снег и пыль столбами, другие вырвали несколько рядов из фрунта, третьи с визгом пронеслись над головами и нашли своих жертв в народе, лепившемся между колонн сенатского дома и на крышах соседних домов. Разбитые оконницы зазвенели, падая на землю, но люди, слетевшие вслед за ними, растянулись безмолвно и неподвижно. С первого выстрела семь человек около меня упали; я не слышал ни одного вздоха, не приметил ни одного судорожного движения — столь жестоко поражала картечь на этом расстоянии. Совершенная тишина царствовала между живыми и мертвыми. Другой и третий повалили кучу солдат и черни, которая толпами собралась около нашего места. Я стоял точно в том же положении, смотрел печально в глаза смерти и ждал рокового удара; в эту минуту существование было так горько, что гибель казалась мне благополучием".
Корф, кропотливо собиравший сведения от очевидцев, пометил на полях рукописи Сухозанета: "Сделаны из трех орудий картечи две очереди (то есть шесть выстрелов. — Я. Г.). Потом забили дробь — первые два орудия пальбу прекратили, а третье, ставши по направлению Галерной, пустило два, а может быть, и три ядра по Галерной по личному приказу генерала Толя, который, помнится, сам направил первый выстрел. Это орудие догнало следующих у Монумента".
В пятом часу пополудни картечь опрокинула боевые порядки восставших. Солдаты и матросы бежали по набережной, по Галерной, прыгали на лед. От Конногвардейского манежа дважды ударило четвертое орудие.
Мятежные офицеры пытались оказать сопротивление. Николай и Александр Бестужевы собрали несколько десятков гвардейских матросов в начале Галерной, чтобы отбросить кавалерию, если она будет атаковать бегущих. Но орудия были переброшены к центру площади. По словам Николая Бестужева, "картечи догоняли лучше, нежели лошади, и составленный нами взвод рассеялся".
Вильгельм Кюхельбекер свидетельствовал: "Толпа солдат Гвардейского экипажа бросилась на двор дома, пройдя Конногвардейский манеж. Я хотел их тут построить и повести на штыки; их ответ был: "Вить в нас жарят пушками"". На вопрос следствия, что побуждало его двинуть солдат "на явную гибель", он ответил с замечательной простотой: "На штыки хотел я повесть солдат Гвардейского экипажа потому, что бежать показалось мне постыдным…"
Наиболее решительную попытку предпринял Михаил Бестужев. Он начал строить московцев на невском льду, чтобы идти на Петропавловскую крепость и превратить ее в базу восстания, куда могли собраться рассеянные картечью роты.
Сухозанет, который преследовал восставших, выдвинув орудия к набережной, говорит о повальном бегстве мятежников. Однако педантичный Корф написал на полях его рукописи против этого места: "Я, приехавший на берег несколько после г. Сухозанета, видел уже некоторое стройное отступление — цепь стрелков и резервы за нею".
Но ядра разбили лед, солдаты стали тонуть, и колонна рассыпалась. Московцы кинулись к противоположному берегу, куда уже мчалась по Исаакиевскому мосту кавалерия…
Отступавший вместе с гвардейскими матросами Оболенский предложил Арбузову возглавить солдат и идти на Пулковскую гору. Деморализованный Арбузов резко отказался.
Восстание было разгромлено.
Пушки стали решающим и неопровержимым аргументом в политическом споре о будущем России. Очень скоро — 3 января 1826 года — в зимней украинской степи, под деревней Ковалевка, бьющая картечью батарея остановила и рассеяла мятежный Черниговский полк. Единственный восставший полк из тех семидесяти тысяч штыков и сабель, на которые рассчитывали вожди южан…
Героическая попытка дворянского авангарда вырвать судьбу страны из рук самодержавия закончилась катастрофой.
Мертвое отчаяние умного и чуткого к звучанию истории Николая Бестужева было отчаянием человека, ощутившего гибель своего мира…