Николай I без ретуши

Гордин Яков Аркадьевич

Император

 

 

Император как государственный человек

Из книги Николая Ивановича Тургенева «Россия и русские»

Известно, что в России существует абсолютная монархия, но, на мой взгляд, недостаточно известно, что русский царь – это самодержец в полном, нелепом и ужасном смысле этого слова. Ни один из более или менее упорядоченных видов правления, которое принято называть неограниченным, не может сравниться с Россией, где всю власть воплощает в своей особе император. Во всех подобных странах было и есть какое-нибудь сословие, какие-нибудь традиционные учреждения, заставляющие государя в известных случаях поступать так, а не иначе и ограничивающие его причуды; в России ничего подобного нет.

Из дневника сенатора Павла Гавриловича Дивова. 1826

14 июля. Нам было объявлено приказание собраться к 6½ часам утра в Адмиралтейскую церковь, чтобы отправиться оттуда, с духовенством, на Сенатскую площадь, где должны были отслужить благодарственный молебен о спасении отечества от гибели, которою ей угрожал заговор 14 декабря. Я приехал к назначенному часу; нас было немного. Войска окружали походную церковь, поставленную возле статуи Петра Великого. Императрица подъехала к церкви Адмиралтейства в экипаже. Оттуда мы двинулись пешком, предшествуемые духовенством, к походной церкви, которая была приподнята над мостовой на шесть ступеней. Отслужили литургию, в которую была вставлена лития по жертвам 14 декабря. По окончании богослужения митрополит, в сопровождении духовенства, обошел ряды войска, окропляя его святою водою. Император следовал за митрополитом верхом, а императрица проехала перед фронтом в экипаже. Вся церемония совершилась в величайшем порядке; молитва с коленопреклонением произвела большое впечатление. […]

Император Николай вступил на престол в тот момент, когда разразилась буря, усмиренная его умом. Благодаря Бога, он энергичнее своего предшественника, но, продолжая до известной степени ошибки, сделанные его братом, он может все более и более запутаться в пагубных последствиях, какие они повлекут за собою. Последствия эти будут неизбежны по самой силе вещей, и побороть их не в силах одного человека. […]

С другой стороны, бросив взгляд на внутреннее управление империей, сердце сжимается, когда видишь в нем полное отсутствие единодушия. Какие лица пользуются доверием императора? именно те, которые виновны во всех бывших беспорядках. Князь Александр Голицын развратил всю Россию своей шайкой иллюминатов, коих он является послушным орудием. Молодые адъютанты смотрят на все через известную призму и действуют в духе тех лиц, которые готовы все разрушить и ниспровергнуть. Император горячо желает добра; об этом свидетельствуют все меры, принятые им по гражданскому и военному ведомствам; они доказывают в то же время, что государь убежден в том, что зло существует, и что он желает искоренить его, но как-то он возьмется за это? Он, видимо, старается узнать истину и убежден в том, что необходимо усилить надзор тайной полиции. Поэтому он и присоединил ее к своей собственной канцелярии, изъяв ее из ведомства Министерства внутренних дел.

Несмотря на всю свою самодержавность, Николай Павлович понимал, что действия надо сообразовывать с реальными обстоятельствами. Все зависело от того, как он воспринимал эти обстоятельства.

Существует устойчивое мнение, что деспотический характер николаевского царствования был спровоцирован мятежом 14 декабря, который тяжело травмировал сознание молодого императора и приучил его к мысли, что только неколебимая неизменность государственного устройства и опоpa на силу могут дать России спокойствие и порядок.

Это – ложное убеждение.

События декабря 1825 – января 1826 года, когда после мятежа в Петербурге на Юге восстал Черниговский полк, действительно потрясли его, напомнив о страшной судьбе деда и отца, о сокрушительных выступлениях гвардии, решавшей судьбу престола.

Но события эти сыграли и еще одну, не менее важную роль – они показали вчерашнему дивизионному генералу, что в государстве все совсем не так благополучно, как ему казалось, и что для подлинной стабильности нужны какие-то реформы.

Он приказал правителю дел Следственной комиссии А. Д. Боровкову составить выборку из показаний мятежников – свод их мнений, как критических соображений, так и предложений конструктивных. Один экземпляр этого свода он держал у себя на столе, а другой передал председателю созданного им секретного «Комитета 6 декабря 1826 года» графу В. П. Кочубею, участнику конституционных замыслов первых лет александровского царствования.

Из книги Модеста Андреевича Корфа «Жизнь графа Сперанского»

Оставшимся в живых из числа сподвижников первых лет царствования императора Николая I еще памятен особый комитет, которому потом, в его собственных актах и сношениях с ним государя… было дано название комитета 6 декабря 1826 года, по дню его учреждения. Этому комитету, составленному первоначально из графа Кочубея, князя А. Н. Голицына, графа Петра Александровича Толстого, Иллариона Васильевича Васильчикова и Сперанского, государь, в собственноручной записке, поручил: «1) Пересмотреть бумаги, найденные в кабинете императора Александра; 2) пересмотреть нынешнее государственное управление; 3) изложить мнение: а) что предполагалось, б) что есть, в) что оставалось бы еще кончить; 4) изложить мнение: что нынче хорошо, чего оставить нельзя и чем заменить; 5) материалы к сему употребить: а) то, что найдено в кабинете, б) что Балашову поручено было, в) то, что члены сами предложат».

Уже из одной этой краткой инструкции видно, к какому огромному, почти необъятному кругу соображений призывался новый комитет. Но ни в бумагах, найденных в кабинете императора Александра, ни в предположениях Балашова не открылось почти ничего, чем можно было бы воспользоваться. Поэтому членам оставалось обратиться только к третьему разряду материалов из числа указанных государем, т. е. сообразить самим, что могло бы представиться полезным и нужным исправить или ввести.

Здесь Сперанский, с обыкновенною своею уклончивостью и с своим даром владеть людьми, умел не только сделаться главною пружиною комитета, но и направить его к некоторым из прежних своих организационных идей, разумеется, насколько они могли соответствовать переменившимся обстоятельствам, в особенности же характеру и намерениям нового монарха. С свойственною ему энергетическою неутомимостью он нашел в себе достаточно сил рядом с огромными работами по II отделению государевой канцелярии нести и эту.

«Не уновлениями, – писал он в одной из своих записок, сделавшейся потом программою всех дальнейших действий комитета 6 декабря, – но непрерывностию видов, постоянством правил, постепенным исполнением одного и того же плана устрояются государства и совершаются все части управления. Следовательно, продолжать начатое, довершать неоконченное, раскрывать преднамеренное, исправлять то, что временем, обстоятельствами, попущением исполнителей или их злоупотреблениями совратилось с своего пути, – в сем состоит все дело, вся мудрость самодержавного законодателя, когда он ищет прочной славы себе и твердого благосостояния государству. Но продолжать начатое, довершать неоконченное нельзя без точного удостоверения в том, что именно начато и не окончено, где и почему остановилось, какие встретились препятствия, чем отвратить их можно». Выведя отсюда, что комитет должен иметь главною целью пересмотреть предположения, возникавшие, по разным частям управления, в прежнее время, Сперанский так означил сущность и ход предлежавших занятий: Предметы комитета: 1) обозрение учреждений государственных (совета, сената и министерств) и губернских, со стороны их истории, перемен в последние двадцать пять лет, настоящего положения, коренных свойств и мер усовершения; 2) обозрение разных частей управления, и именно: а) дел финансовых: податей, земских повинностей, пошлин, государственных имуществ, движения внутренней и внешней торговли и фабрик и кредитных установлений, и б) законов земских, или о частной собственности, о правах различных состояний, о праве вещественном и личном и о порядке судопроизводства. Образ действия: 1) собрание полных сведений о всех предметах, подлежащих рассмотрению; 2) составление исторических изложений, с замечаниями о неудобствах и о мерах исправления; 3) разбор прежних проектов; 4) постановление главных начал исправления в журналах комитета, подносимых на высочайшее усмотрение; 5) изготовление, по одобренным государем началам, подробных положений; 6) сообщение последних подлежащим начальствам и исправление по их замечаниям; 7) внесение исправленных положений в Государственный совет. Порядок исполнения: соединение всех пройденных предметов в кабинете государя, с тем чтобы все новые положения были обращены к исполнению не иначе, как в общей их совокупности и в одну определенную эпоху, когда своды законов для каждой части будут готовы. «Сим только образом, – заключал автор записки, – можно удостоверить полное их действие. Из сего правила, по настоятельности нужд, могут быть допущены некоторые изъятия; но чем менее будет сих изъятий, тем будет лучше и надежнее».

На этих основаниях, в которых так сильно отражалась часть мыслей прежнего государственного секретаря, приспособленных, впрочем, к новым обстоятельствам, но в которых, к сожалению, не довольно обращалось внимания на контроль практики и на образ и средства исполнения посредством местных властей, были составлены Сперанским и потом обсуждены в комитете 6 декабря проекты новых образований для разных частей и степеней управления; но окончательное утверждение получил из них только один новый закон о выборах и собраниях дворянства, который, по рассмотрении его в Государственном совете, был обнародован при манифесте 6 декабря 1831 года.

Из письма Александра Сергеевича Пушкина Петру Андреевичу Вяземскому. 16 марта 1830 года

Государь, уезжая, оставил в Москве проект новой организации, контрреволюции революции Петра… Правительство действует или намерено действовать в смысле европейского просвещения. Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных – вот великие предметы.

Казалось, Николай на пороге умеренных, но благотворных реформ. Надеждам Пушкина не суждено было сбыться. Против реформ решительно выступил великий князь Константин. Произошла революция в Париже. Начался мятеж в Польше. Проекты комитета 6 декабря 1826 года, душой которого был Сперанский, положены были под сукно.

Из «Записок» офицера, участника русско-турецкой войны 1828–1829 годов Иосифа Петровича Дубецкого

Император Николай Павлович был тогда 32-х лет. Высокого роста, сухощав, грудь имел широкую, руки несколько длинные, лицо продолговатое, чистое, лоб открытый, нос римский, рот умеренный, взгляд быстрый, голос звонкий, подходящий к тенору, но говорил несколько скороговоркой. Вообще он был очень строен и ловок. В движениях не было заметно ни надменной важности, ни ветреной торопливости, но видна была какая-то неподдельная строгость. Свежесть лица и все в нем выказывало железное здоровье и служило доказательством, что юность не была изнежена и жизнь сопровождалась трезвостью и умеренностью. В физическом отношении он превосходил всех мужчин из генералитета и офицеров, каких только я видел в армии, и могу сказать поистине, что в нашу просвещенную эпоху величайшая редкость видеть подобного человека в кругу аристократии.

Николаю не пришлось принять участие в боевых действиях 1813–1815 годов, хотя он мечтал об этом и рвался в действующую армию.

Генерал, не нюхавший пороху, он чувствовал свою ущербность по сравнению со своими генералами и офицерами – ветеранами наполеоновских и турецких войн.

Ему нужна была война, чтобы как-то компенсировать собственную воинскую неполноценность.

Персидская война 1826–1827 годов в Закавказье была войной специфической, вязкой, требующей особых – не европейских – приемов. А он только что вступил на престол и осваивался в новом положении.

Но зато когда стала неизбежна очередная турецкая война, он твердо решил использовать ситуацию для того, чтобы реализовать полководческие амбиции и создать себе соответствующую репутацию в глазах армии.

Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана

Военных и все военное государь отличал и любил по преимуществу; войска в строю, мундир и воротник, застегнутые на все крючки и пуговицы, военная выправка и руки по швам тешили его глаз… Николай Павлович любил окружать себя военными и всегда и во всем отдавал им предпочтение. Ни у одного из русских императоров не было столько флигель-адъютантов, свиты генерал-майоров и генерал-адъютантов, сколько у него, и ни у кого не было так много министров в военном мундире. Несомненно, что трех своих министров, носивших гражданские чины, он с удовольствием заменил бы военными, если бы нашел между сими последними специалистов, способных принять их портфели.

Но в отличие от своих отца и старшего брата, фанатиков фрунта и парада, Николай и в самом деле был военным профессионалом. Во всяком случае, знающим и дельным военным инженером, мечтавшим испытать себя в боевой обстановке.

Из записки Александра Христофоровича Бенкендорфа «Император Николай I в 1828–1831 годах»

Еще император Александр в последние минуты своей жизни предусматривал печальную необходимость войны с Портою, которая уклонялась под разными предлогами от исполнения трактата 1812 года. Наша борьба насмерть с Наполеоном… образование нового Царства Польского по необходимости отвлекли императора и его кабинет от восточных дел. […]

В таком переходном положении нашел император Николай это дело при вступлении своем на престол. Торговля России подвергалась разным препятствиям и даже стеснениям. Нельзя было оставаться в подобной, уничижительной для России нерешимости, тем более что притязания Дивана все возрастали соразмерно с нашей медленностью в отстранении их.

С другой стороны, государь, обремененный разными трудами и заботами, наследованными от своего предшественника, отвращался от мысли увеличить трудность нового царствования войною. […] Вследствие того он, еще в 1825 году, предложил разобрать возникшие между обеими державами недоразумения полюбовно, в дипломатической конференции. Турция согласилась на то, в надежде еще оттянуть дело или достигнуть каких-либо изменений в трактате. Конференции происходили в Аккермане… […] После разных проволочек и ухищрений со стороны Порты положили наконец то, что, казалось, обещало сохранению мира или, по крайней мере, удалению разрыва. Но […] сущность дела оставалась по-прежнему неразрешенною, и весь ход переговоров явно обнаруживал неискренность Дивана и чаяние им лучшей будущности. Греческие дела раздражали против нас Порту. […] Порта продолжала считать Россию возбудительницей бунта в Дунайских княжествах и пособницей греческого восстания.

Посреди стечения взаимных неудовольствий и недоверчивости Европу вдруг поразило неожиданное известие о кровавой Наваринской битве. Наш флот, вместе с английским и французским, сражался против оттоманского, сжег его, захватил турецкие суда и матросов. Как было изъяснить, что этот лютый бой, истребивший соединенные морские силы Турции и Египта, произошел единственно от недоразумения и не должен иметь никакого влияния на прервание доброго согласия между сказанными кабинетами и константинопольским двором? Нужно ли прибавлять, что такое странное изъяснение трудно было Порте понять и еще труднее с ним согласиться.

С этого времени отношения к нам Турции стали еще хуже; наша торговля подверглась новым притеснениям, данные в Аккермане обещания остались неисполненными, и, наконец, явный разрыв был неминуем.

Начались приготовления к войне, и в конце зимы с 1827 на 1828 год гвардия, за исключением кирасирской дивизии и по одному батальону с каждого полка, выступила из Петербурга. […]

Император Николай, пожелав лично участвовать в этой войне, оставил Петербург в последних числах апреля. […]

…Свиту составляли только генерал Адлерберг и врач. Обер-церемониймейстер граф Станислав Потоцкий, назначенный исправлять во время похода должность гофмаршала военного двора, уехал уже прежде. Точно так же отправлены были вперед весь багаж, с палатками, конюшнею и кухнею, а равно флигель-адъютанты и вся государева главная квартира, с приказанием ожидать дальнейших распоряжений в Измаиле.

Сверх того, следовали к армии, по высочайшему соизволению, министр иностранных дел граф Нессельроде с нужным числом высших чиновников; Васильчиков, Ланжерон и несколько других почетнейших генералов, французский посол герцог Мортемар, с многочисленною свитою; генерал австрийской службы принц Гессен-Гомбургский с несколькими офицерами; прусский генерал Ностиц и, наконец, посланники: ганноверский – Дёрнберг и датский – Блум.

Государь ехал день и ночь и остановился только на двое суток в Елисаветграде для осмотра уланской дивизии, принадлежавшей к военным поселениям под начальством графа Витта. Отсюда мы продолжали путь через Бендеры к Водули-Исакчи на границе империи. Тут ожидали нас граф Потоцкий, приехавший нарочно из Измаила, с прекрасным обедом, и мой брат, который, едва возвратясь из персидской кампании, готовился уже начать новую. Мы задыхались от жары, несмотря на то, что было только 7 мая. Государь ступил на турецкую землю при ярко сиявшем солнце и без всякого конвоя, имея в свите только меня и фельдъегеря, и прибыл поздно вечером в лагерь под осажденный великим князем Михаилом Павловичем Браилов.

На другое утро государь объехал верхом все войска, к живой радости солдат, которые впервые видели своего молодого царя, явившегося ободрять их и разделить с ними труды и опасности. Со времен Петра Великого император Николай был первым из русских монархов внутри владений Оттоманской Порты.

Под Браиловым же государь сильно занемог горячкою, опасность и упорность которой в этих краях довольно известна. Благодаря, однако же, его крепкому сложению и чрезвычайной умеренности в пище он скоро встал с постели, и наши опасения рассеялись.

Государь осмотрел все начатые осадные работы и торопил их окончанием. Когда главная батарея (№ 2), вооруженная 12 осадными и 12 батарейными орудиями, представлявшая, по близости ее к стенам крепости, почти брешь-батарею, была совсем кончена, государь на рассвете пришел на нее, чтобы лично удостовериться в ее действии. Огонь с этой батареи был так силен, что неприятель несколько времени не отвечал на него; но когда, опомнясь от первого испуга, он заметил на ближайшем кургане множество людей, в числе которых находился государь со свитою, то направил туда свои выстрелы и стрелял так метко, что многие ядра ударялись в основание возвышения, а некоторые даже перелетали через него и попадали в стоявших тут верховых наших лошадей. Это были первые ядра, летавшие вокруг государя. Нам стоило продолжительных усилий и многих трудов уговорить его оставить это место, сделавшееся целью неприятельского огня. Оттуда он пошел в лагерь 7-го корпуса и лично раздавал георгиевские кресты отличившимся при подступе к крепости, предместия которой были заняты штыками. Он заботливо обходил раненых и больных, приказывал раздавать им деньги, вникал в малейшие подробности касательно пищи солдат и попечения о них. Добрый и приветливый со всеми, он оставил по себе в войсках благоговейную память благодарности, которую потом они выразили на деле самым блестящим образом.

Пробыв несколько дней среди осадного браиловского лагеря, государь возвратился к границе.

В Водули-Исакчи он вышел из коляски и, показывая собою пример повиновения законам, подвергся всем окуркам и очищениям, установленным для прибывающих из княжеств. Потом мы отправились в Бендеры, куда приехала императрица. […]

Браилов сдался со всем своим военным имуществом, и великий князь (Михаил Павлович. – Я. Г.), с частию бывших у него войск, присоединился к главной армии, действовавшей под начальством государя.

Жары начинали сильно утомлять солдат; мало было воды, и та дурная; заросшие камышом болота распространяли вредное зловоние; трава погорела; для огромной массы лошадей уже оказывался недостаток в фураже; многие тысячи волов, перевозивших провиант и резервные парки, за неимением достаточных пастбищ, худали, делались неспособными к извозу и издыхали в пути, еще более заражая воздух.

Государь съездил в Кистенджи, в сопровождении лишь нескольких казаков, и отдал приказание об устроении там госпиталей, как и о выгрузке провианта, привезенного на купеческих судах.

Спустя несколько дней сняли лагерь при Карасу, и армия отправилась к Базарджику.

Этот маленький городок, брошенный жителями и окруженный множеством кладбищ, представлял наглядный образ опустошения и смерти. Неприятель перед уходом испортил там все фонтаны и колодцы, завалив их сором и мешками с мылом, так что не было возможности брать из них воду без крайнего вреда для здоровья. […]

Войска двинулись к избранному пунктом переправы местечку Сатунову, лежащему напротив маленькой турецкой крепости Исакчи, чтобы там выждать время, когда Дунай войдет в берега. На дороге, в Белграде, государь осмотрел 3-й корпус, состоявший под командою генерала Рудзевича.

В Сатунове мы впервые раскинули императорский лагерь, который сам по себе походил на целый городок. Сверх всей свиты и иностранных послов и генералов, в нем находились, для его охранения и вместе как резерв, два пехотных полка, десять артиллерийских рот, три эскадрона жандармов, столько же гвардейских казаков, сотня казаков Атаманского полка и целый армейский казачий полк.

Маркитанты, рестораторы и торговцы всякого рода увеличивали еще его многолюдство. Вся эта команда, с которою нелегко было управляться, состояла под моим начальством. В первые дни часто приходилось сердиться и браниться; потом все обошлось, и дело устроилось к удовольствию государя и всех жителей этой кочевой столицы.

Между тем производились исполинские работы для отвращения препятствий, представлявшихся к переправе разливом Дуная, который в этом году, от чрезвычайно дождливой весны, был необыкновенно полноводен. Чтобы добраться до его берега, принуждены были возвести плотину на протяжении нескольких верст, посреди воды и в топком, илистом грунте; на оконечности этой плотины, для охранения ее и вместе для расположения батареи, долженствовавшей защищать нашу переправу, вывели вал. […]

Государь все деятельно ускорял минуту переправы. Понтоны и большие барки, приготовленные для плавучего моста, ждали у устья маленькой речки сигнала ко входу в Дунай. Гребные флотилии, наша и новых наших подданных запорожцев, приблизились, против течения, к месту переправы. Батарея на берегу была вооружена орудиями; полки, которым следовало идти в головах колонн, подошли к плотине, и все меньшие суда находились между камышами и кустами, покрывавшими наш берег.

Наконец 27 мая, на рассвете, государь со всею своею свитою отправился на оконечность плотины. Два Егерских полка из корпуса генерала Рудзевича первые взошли на транспортные суда. Турки не замедлили отвечать на выстрелы, которые, для прикрытия переправы, вдруг посыпались и с нашей флотилии, и с батареи. Запорожские лодки, более легкие, чем наши, пристали к неприятельскому берегу прежде всех других. Кустарник и глубокая топь, вследствие разлива реки, чрезвычайно затрудняли и высадку, и всякое движение вперед; начальник штаба 2-й армии генерал-адъютант Киселев, генерал князь Горчаков и командиры полковые и баталионные первые вошли в воду по пояс; за егерями следовали другие полки, и вскоре кусты и болота были пройдены под убийственным огнем; после чего наши войска выстроились на открытой местности, напротив гораздо многочисленнейшего неприятеля, которого сила еще увеличивалась возвышенными его укреплениями.

Государь хотел сам бежать на батарею и уже дошел до такого пункта, который обстреливали неприятельские ядра; граф Дибич едва мог склонить его удалиться оттуда на возвышение, на котором он прежде стоял и с которого видны были все движения наших войск, флотилии и турок. […]

Государь, в нетерпеливости своей, побежал к берегу и, пока суда продолжали подвозить подкрепление отрядам, уже овладевшим высотами, велел наводить мост. Поощряемые его присутствием, пионеры принялись за дело с беспримерным жаром. Но он не дождался наведения моста и, в виду еще не сдавшейся и защищаемой сильным гарнизоном крепости, сел в шлюпку запорожского атамана. Последний сам стоял у руля, а двенадцать его казаков гребли. Этим людям, так недавно еще нашим смертельным врагам и едва за три недели перед тем оставившим неприятельский стан, стоило лишь ударить несколько лишних раз веслами, чтобы сдать туркам, под стенами Исакчи, русского самодержца, вверившегося им в сопровождении всего только двух генералов. Но атаман и его казаки были в восторге от такого знака доверия. […]

Близ Енибазара, где уже стоял наш авангард, государь поднялся на высокий пригорок, откуда явственно открывались высоты Шумлы, линия ее укреплений, которые, быв выведены из известкового камня, казались длинною белою лентою, наконец – неприятельские лагери, расположенные на двух высотах, фланкирующих эту обширную и важную крепость.

Его величество приказал раскинуть свою палатку у подошвы этого пригорка; на широкой долине, расстилавшейся перед ним, разместилась наша армия, а впереди ее – казачьи аванпосты, а против них – турецкие, за которыми тянулся их лагерь, прикрывавший Шумлу. Государь имел, наконец, перед собою главные неприятельские силы и лично распоряжал приготовлениями к бою.

В этом, статься может, была сделана ошибка, за которую ответственность лежала единственно на начальнике Главного штаба графе Дибиче, – ошибка, состоявшая в том, что военную репутацию молодого нашего монарха, его первые опыты полководческих дарований подвергали всем случайностям неровного состязания. Турки, обильно всем снабженные, находясь на собственной земле, вблизи от необходимых пособий, имея повсюду открытые для себя сообщения, насчитывали в рядах своих с лишком 80 000 человек и занимали укрепленную позицию. Наша же армия, напротив, отделенная реками и значительным пространством от всех своих источников снабжения, ослабленная в численности после занятия Молдавии и Валахии, оставлением гарнизонов в завоеванных крепостях и отрядов для блокирования других, утомленная переходами, – считала под ружьем, за исключением больных, менее 30 000 и стояла на позиции не слишком выгодной. Туркам предстояло выдержать здесь последнюю борьбу с нашими орлами, и легко могло случиться, что русскому царю, как некогда Петру Великому на Пруте, придется уступить числу и преклониться пред султаном. Несмотря на все это, решено было атаковать неприятеля.

8 июля с утра граф Дибич пошел с несколькими дивизиями в обход правого неприятельского крыла, а остаток армии, под личным предводительством государя, двинулся, в нескольких каре, прямо на Шумлу. Турки, оттянувшись до высот, образующих как бы занавес перед городом, развернули тут свою артиллерию. В этой позиции, с гребня возвышенности, до которой нам надо было добираться по длинной отлогости, турецкая артиллерия могла действовать с несравненным превосходством против нашей.

Государь, с необыкновенным хладнокровием и всею выдержкою старого воина, управлял движениями и отдавал приказания с такою же точностию, как бы на маневрах. […] С нашего пригорка видны были каждая атака с той и другой стороны, каждый пистолетный выстрел. Государь покойно выжидал благоприятной минуты для нападения на центр. После стычки у небольшой речки, защищавшей подступы к позиции, наши егеря рассыпались в стрелковый строй по ту ее сторону, и государь двинул массу пехоты для окончания дела. Мужественно атакованный на всех пунктах, неприятель начал отступать; пользуясь, однако же, местностью, находившейся под огнем артиллерии, он исполнил свое движение довольно в порядке и, неторопливо оставляя нам поле сражения, возвратился к своей превосходной укрепленной позиции, за стенами и крутыми горами Шумлы. […]

Государь отблагодарил всех, велел заняться ранеными и, наряду с солдатами, провел эту ночь на бивуаках.

Трудно сказать, насколько характеристика, данная Бенкендорфом Николаю-полководцу, соответствует действительности. Это был первый и последний опыт руководства войсками в практике императора. Но совершенно очевидно, что для самоуважения, для того, чтобы почувствовать себя не просто «генералом мирного времени», но военным человеком в точном смысле этого слова, Николаю этот опыт был необходим.

Вообще, есть подозрение, что его форсированная брутальность, его военно-спартанский стиль жизни призваны были подавить некоторую неуверенность в себе, которая скрывалась за этим грозным фасадом…

Постепенно он уверовал в свою избранность, свою непогрешимость, но в первые годы царствования рискованные решения давались ему с трудом.

 

Император и Ермолов

Еще до турецкой войны ему пришлось решить весьма непростую задачу – убрать с Кавказа и вообще с политической сцены едва ли не самого популярного в то время генерала – Алексея Петровича Ермолова.

Из воспоминаний адъютанта Ермолова, Павла Христофоровича Граббе

Он [Ермолов] отправился… главнокомандующим на Кавказ и послом в Персию. Взоры целой России обратились туда. Все, что излетало из уст его, стекало с быстрого и резкого пера его, повторялось и списывалось во всех концах России. Никто в России в то время не обращал на себя такого общего и сильного внимания… Преданность, которую он внушал, была беспредельна.

Николай не любил Ермолова еще с юности. Ермолов, единственный из высшего генералитета, позволял себе перечить императору Александру. Было у него столкновение в Париже и с великим князем Николаем Павловичем.

Императора Николая раздражала популярность Ермолова. Но главное было не в этом – он всерьез подозревал «проконсула Кавказа» в связях с заговорщиками из тайных обществ.

Из письма великого князя Николая Павловича начальнику Главного штаба Ивану Ивановичу Дибичу. 12 декабря 1925 года (в ответ на известия о заговоре)

Что будет в России? Что будет в армии?

…Я вам послезавтра, если жив буду, пришлю, – сам еще не знаю кого, – с уведомлением, как все сошло; вы тоже не оставьте меня уведомить о всем, что у вас или вокруг вас происходить будет, особливо у Ермолова… Я, виноват, ему менее всего верю.

Николаю чрезвычайно помогла в этом отношении персидская война. Несмотря на постоянную напряженность между Россией и Персией, о которой неоднократно доносил в Петербург Ермолов, Кавказский корпус, разбросанный на большом и сложном пространстве, оказался не готов к немедленному отпору. Первоначальные успехи персидской армии дали Николаю право выразить Ермолову свое недоверие и послать на Кавказ любимого своего генерала, под началом которого он служил великим князем, – Ивана Федоровича Паскевича. Формально Паскевич должен был находиться в подчинении Еpмолова, но в перспективе Николай твердо решил заменить им Алексея Петровича.

Паскевич, генерал профессиональный и решительный, получив от Ермолова в подчинение двух лучших кавказских генералов – Мадатова и Вельяминова, – и закаленные батальоны, в тяжелом сражении разгромил персов под Елизаветполем.

Ермолов понимал, с какой целью прислан был Паскевич, и отношения двух генералов категорически не сложились.

Тогда Николай отправил на Кавказ со специальной миссией начальника Главного штаба Дибича. Когда-то они трое – Ермолов как старший, Паскевич и Дибич – разгромили в знаменитой битве при Кульме (1813) корпус маршала Вандама, что и решило судьбу Наполеона…

Из письма Николая I генералу Ивану Федоровичу Паскевичу. 31 января 1827 года

Давно я к Вам не писал, любезный Иван Федорович; я ждал случая к Вам писать совершенно на свободе, что времени мне не было исполнить досель.

Я с большим любопытством и вниманием читал все Ваши донесения, часто разделял Ваше мнение и с сожалением видел, что часто с наилучшими намерениями не всегда можно вести к цели желаемой предпринятое дело, Вы меня верно понимаете, Вы все исполнили, чего требовать я мог, и, поверьте, ценю Ваше усердие и желание пользы; прочее не в Ваших силах было. Чрез Вас узнал я настоящее положение вещей и поэтому должен принять решительные меры. Вслед за Опперманом будет к Вам г. Дибич, что я вам одним даю знать. Его приезд должен быть неожидан, и потому я прошу Вас хранить сие в тайне и не показывать по приезде его, чтоб Вы об том прежде знали. Он мной совершенно уполномочен действовать, как обстоятельства потребуют; я все надеюсь, что с Вашим усердием и опытностью может все придти в должное положение, быв настроено начальником моего штаба. Прочее он Вам сам объяснит. Если же иные меры нужны будут, моя воля решительна, и ничто ее не остановит. Но крайность избегать есть долг мой…

Прощайте, любезный Иван Федорович, моя старая дружба Вам известна, она неизменна так, как и моя благодарность.

Ваш искренний

Н.

Жена моя Вам кланяется.

Из письма этого ясна степень близости между императором и его «отцом-командиром», как называл Николай Паскевича. Отношение к Ермолову было принципиально иное…

Из письма Николая I Ивану Ивановичу Дибичу. 8 марта 1827 года

4-го числа сего месяца получил я Ваше первое письмо из Тифлиса, мой дорогой друг, и Вы легко представите себе, с каким нетерпением и с каким удовольствием я его читал. Мне приятно, признаюсь Вам, знать, что Вы находитесь на месте и имеете возможность смотреть Вашим оком на этот лабиринт интриг; надеюсь, что Вы не дадите ослепить себя этому человеку, для которого ложь – добродетель, когда она может быть ему полезна, и который потешается над приказами, которые ему отдают. Словом, да сопутствует Вам Бог и вдохновит Вас быть праведным. Я с нетерпением жду известий…

Из письма Николая I Ивану Ивановичу Дибичу. 10 марта 1827 года

У меня нет от Вас известий, хотя рапорт от 23-го до меня дошел, может быть, они будут у меня завтра. Письмо К. Бенкендорфа говорит об ужасе, который произвело Ваше прибытие, и о радости многих честных людей Вас там видеть; он, похоже, весьма убежден в прошлых и теперешних дурных намерениях Ермолова: было бы чрезвычайно важно, если бы Вы постарались в особенности выявить суть зла в этом лабиринте интриг… во всяком случае, чтобы знали, что сия порода людей не может быть терпима после того, как они разоблачены.

Из этих текстов ясно, что Николай не просто не доверял Ермолову – он его ненавидел, ибо ощущал в нем тот уровень независимости, который считал смертельно опасным для системы, представлявшейся ему идеальной.

Николай безусловно доверял Паскевичу, обвинявшему Ермолова во всех смертных грехах, и не верил ни единому слову Ермолова.

Когда он писал, что Ермолов «потешается над приказами, которые ему отдают», то имел в виду свои требования «наступательных действий» с первых дней войны. Но Ермолов, знающий местные условия, дислокацию войск, враждебность населения тех областей, где предстояло оперировать малочисленным русским войскам, сложность снабжения войск продовольствием, не пошел на явную авантюру. Чем и вызвал гнев императора, составлявшего в Петербурге военные планы.

Из письма Николая I Ивану Ивановичу Дибичу. 12 марта 1827 года

Я ясно вижу, что дела не могут идти подобным образом. Когда Вы и Паскевич уедете, этот человек, предоставленный самому себе, поставит нас в то же положение относительно знания дела и уверенности, что он будет действовать в нашем духе, как было до отъезда Паскевича из Москвы, – такую ответственность я не могу принять на себя. Поэтому, зрело взвесив все и продолжая ожидать Вашего второго курьера, если он не доставит мне иных данных, чем те, которые Вы мне уже дали возможность предвидеть, я не усматриваю иного выхода, как поручить Вам воспользоваться полномочием, предоставленным Вам для смещения Ермолова. Его преемником я предназначаю Паскевича, потому что из Ваших донесений я не усматриваю, чтоб он хоть в чем-либо нарушил обязанности, налагаемые самой строжайшей дисциплиной. Опозорить же этого человека отозванием его при подобных обстоятельствах было бы несогласно с моей совестью. Прежде всего поставьте Паскевича на должную ногу и дайте ему понять всю важность поста, на который я призываю его в данном случае, и внушите ему всю цену моего доверия. Он человек чести и мой прежний начальник, он сумеет, я отвечаю за него, выполнить мои желания.

Последняя фраза полна смысла для понимания не только конкретной ситуации, но и стремительно складывающейся системы взаимоотношения Николая с подданными. «Он сумеет… выполнить мои желания».

Ермолов пытался вести войну по-своему, исходя из огромного кавказского опыта. Он недостаточно учитывал «желания» императора. Он вообще был человеком со своей логикой поведения. Александр с этим мирился ради его талантов и заслуг. У Николая были иные критерии.

Ермолов это понимал.

Из письма Алексея Петровича Ермолова Николаю I. 3 марта 1827 года

Не имев счастия заслужить доверенность Вашего императорского величества, должен я чувствовать, сколько может беспокоить Ваше величество мысль, что при теперешних обстоятельствах дело здешнего края поручено человеку, не имеющему ни довольно способностей, ни деятельности, ни доброй воли. Сей недостаток доверенности Вашего императорского величества поставляет меня в положение чрезвычайно затруднительное. Не могу я иметь нужной в военных делах решительности, хотя бы природа не совсем отказала мне в оной. Деятельность моя охлаждается только мыслию, что не буду я уметь исполнить волю Вашу, всемилостивейший государь!

В сем положении, не видя возможности быть полезным для службы, не смею, однако же, просить об увольнении меня от командования Кавказским корпусом, ибо в теперешних обстоятельствах может это быть приписано желанию уклониться от трудностей войны, которые я совсем не почитаю непреодолимыми, но, устраняя все виды личных выгод, всеподданнейше осмеливаюсь представить Вашему императорскому величеству меру сию, как согласную с пользой общею, которая всегда была главною целью всех моих действий.

29 марта Паскевич вступил в командование Кавказским корпусом.

Карьера пятидесятилетнего Ермолова закончилась навсегда…

История со смещением Ермолова характерна для начала царствования Николая Павловича в двух отношениях.

С одной стороны, молодой император твердой рукой расчищал поле деятельности для тех, кого он считал своими послушными орудиями.

С другой же стороны, он далеко не всегда был уверен в благоприятной реакции влиятельных групп на его действия.

Именно поэтому в начале апреля он поручил Бенкендорфу, тогда уже шефу жандармов, выяснить настроения в офицерской среде по поводу смещения Ермолова.

Из письма Александра Христофоровича Бенкендорфа начальнику штаба Второй армии генералу Павлу Дмитриевичу Киселеву

Скажите мне, какое впечатление произвела в вашей армии перемена главнокомандующего в Грузии? Вы понимаете, что государь не легко решился на увольнение Ермолова. В течение 15 месяцев он терпел всех, начиная с некоторых старых и неспособных париков министров. Надо было иметь в руках сильные доказательства, чтобы решиться на смещение с столь важного поста, и особенно во время войны, человека, пользующегося огромною репутациею и который в течение 12 лет управлял делами лучшего проконсульства в империи.

Киселев успокоил императора. И был прав. Военные, как и все общество, были слишком потрясены событиями декабря 1825 – января 1826 года, чтобы активно проявлять свое недовольство.

Смещение Ермолова было принципиально важным для Николая экспериментом. Он понял безграничность своей власти.

 

Император и Польша

Драматическая история отношений между Россией и Польшей при Николае I – это история взаимных разочарований и кровавого крушения иллюзий.

Из записки Александра Христофоровича Бенкендорфа «Император Николай I в 1828–1831 годах»

В это же время интересы, хотя совсем иного рода, но не менее важные, обращали внимание государя на Варшаву.

Цесаревич Константин Павлович, командовавший русскими и польскими войсками в Царстве Польском и мало-помалу сосредоточивший в своих руках управление и гражданскою частью, не умел стяжать народной любви. Под его начальством состоял также и корпус, квартировавший в Литве и носивший, как бы в отличие от всех прочих, означавшихся нумерами, именование Литовского. Все возвращенные от Польши губернии: Виленская, Гродненская, Минская, Волынская и Подольская и область Белостокская – состояли равномерно под управлением цесаревича и ведались им на военную ногу. Эта централизация всего принадлежавшего некогда Польше; либеральная конституция, пожалованная Царству; польские малиновые воротники, вместо красных, на мундирах Литовского корпуса – все это, вместе взятое, было, конечно, большою политическою ошибкою со стороны императора Александра, который дал полякам, в противоположность намерениям и действиям императрицы Екатерины, надежду на восстановление их самостоятельности и огорчил чрез то русских.

Император Николай ясно понимал неудобство такого порядка вещей, но в то же время чувствовал и все трудности выйти из него. Первая заключалась в необходимости изменить личное положение старшего его брата, имевшего в супружестве польку, влюбленного во вверенные его начальству войска и благоприятствовавшего желанию поляков присоединить к Царству Польскому прочие одноплеменные с ними губернии, уже столь давно находившиеся под русскою державою. Второю трудностью представлялось ниспровержение устройства, созданного императором Александром. Преемник отказался бы чрез то от наследственного имени освободителя и благодетеля Польши, вооружил бы против себя миллионы поляков, еще более напугал бы Европу, уже без того устрашенную его могуществом, и, наконец, жестоко огорчил бы цесаревича, который, относя всю вверенную ему власть к воле покойного императора, почел бы вопиющим неправосудием отнятие у него этой власти братом, которому он уступил престол.

Поляки, крайне недовольные управлением цесаревича и уже начинавшие постепенно забывать благодеяния Александра, с нетерпением и беспокойством ждали решения своей судьбы от нового императора. Носились слухи, что он не жалует поляков и негодует на данные им привилегии; что в характере его преобладает строгость и что он никогда не согласится на присоединение к Царству прежних польских областей. Никто почти еще не знал его, и все колебались между страхом и надеждою.

Государь долгое время зрело соображал и обдумывал все трудности своего положения в отношении к цесаревичу, к многочисленным польским своим подданным, к обязанностям своим касательно России и к той дани уважения, которую налагала на него память его предшественника.

Он признал необходимым удостовериться во всем лично и, пользуясь одною из статей конституционной хартии, решился ехать в Варшаву для коронования себя там царем польским.

Слух о том оживил новыми надеждами жителей возвращенных от Польши губерний и не порадовал русских. […]

Все было готово к нашей поездке. 22 апреля [1829] государь отправился сперва в Динабург, куда два дня спустя приехала и императрица.

Работы по возведению динабургских укреплений значительно подвинулись вперед и производились с совершенством, заслужившим полное одобрение государя.

Оттуда императрица продолжала свой путь прямо на Варшаву, а мы поехали в Вильну, куда прибыли ночью, при свете нескольких плошек, догоравших от иллюминации, зажженной жителями вечером, для встречи нового их монарха.

Государь остановился во дворце, который с раннего утра обступила многолюдная толпа. Посетив сначала русский собор, его величество присутствовал потом на разводе одного из батальонов Литовского корпуса. Вся площадь и все ведущие к ней улицы были полны народом, жаждавшим, казалось, его видеть, и на всех лицах сияли радость и доверие. Государь осмотрел в подробности университет и больницы и везде остался доволен найденным порядком. […]

К ночи мы приехали в Белосток и остановились в прекрасном дворце, бывшем некогда жилищем сестры последнего короля польского, где ожидал государя командир Литовского корпуса барон Розен. Переночевав здесь, еще впервые с Динабурга не в коляске, мы утром пустились к Тыкочину, лежащему на границе империи с Царством Польским.

Хотя я не видал этих мест с войны 1806 и 1807 годов, однако не сомневался, что тотчас узнаю местности, изъезженные мною верхом с небольшим за 20 лет [до того] во всех направлениях, и даже уверял государя, что объясню ему по дороге все позиции, сражения и марши наших войск. Каково же было мое удивление, когда с самого выезда из Белостока нас, вместо тогдашних сыпучих песков и бездонных болот, повезли по чудесному шоссе! Точно так же изменилась местность перед Тыкочином. Движущегося моста, топкой плотины уже не было; самое местечко приняло вид опрятности и довольства; все преобразилось: край, самый бедный и самый грязный в мире, чуждый всякой промышленности, был превращен, как бы волшебством, в страну богатую, чистую и просвещенную. Роскошные почтовые дороги, опрятные города, обработанные поля, фабрики, наполненные чужеземными мастеровыми, общее благосостояние, наконец, все, чего мудрое и отеческое правительство может достигнуть разве с усилием в полвека, было сделано императором Александром в 15 лет. Самая закоренелая неблагодарность молодых польских патриотов вынуждена была очевидностью воздать дань истине и сознаться, что покойный император пересоздал эту часть Польши. […]

В Яблоне, хорошеньком имении князя Понятовского за 14 верст от Варшавы, ожидали нас обед и – цесаревич Константин Павлович с почетным рапортом. Княгиня Лович прибыла вслед за тем, и оба брата с своими супругами провели вместе остаток дня с видом самой сердечной друг к другу приязни.

Я в тот же вечер отправился в Варшаву для некоторых распоряжений к торжеству следующего дня.

Все войска, русские и польские, стали под ружье уже с раннего утра: кавалерия по ту сторону Вислы, а пехота – вдоль тех улиц, по которым должна была следовать императорская чета. Чтобы показать город на большем протяжении и вместе для избежания крутого подъема с Прагского моста, ниже его был устроен, нарочно для этой церемонии, еще другой. Все население польской столицы и множество прибывших к этому дню иностранцев и поселян заняло все окна, балконы и улицы. […]

Перед въездом на мост цесаревич и вся государева свита сели на лошадей. Мне впервые случилось тут увидеть войска, состоявшие под начальством великого князя Константина Павловича. Их выправка, обмундировка и выбор людей и лошадей были истинно великолепны. Русские полки – два пехотные и три кавалерийские – находились в одних и тех же дивизиях с польскими. Вид их был одинаков, и по внешности между войсками обеих наций царствовало полное слияние. […]

Наконец показались кареты, везшие государя, императрицу и наследника.

Они остановились у Прагской заставы, в небольшом домике, где ожидали их высшие придворные сановники и парадные экипажи и где императрица переоделась. Государь сел на лошадь – и шествие тронулось.

Войско, еще впервые видевшее своего молодого и прекрасного императора, приветствовало его обычным «ура!». Я внимательно наблюдал за выражением лиц солдат. Казалось, все, и поляки и русские, радостно смотрели на государя и одинаково одушевлялись желанием заслужить его удовольствие. […]

Войско и народ продолжали встречать государя радостными кликами; дамы у окон и на балконах махали платками и казались в восторге от красоты императора, от бесподобного личика его сына, от приветливых поклонов и всей очаровательной осанки императрицы; словом, глаз самый наблюдательный не открыл бы в варшавской встрече ничего, кроме радости и привязанности верного своему монарху народа. Таким сей последний нам представился; таков он был и в сущности, по крайней мере относительно массы.

Государь остановился перед римско-католическим собором и принял тут от приветствовавшего его духовенства святую воду, к общему восхищению присутствовавших.

Сойдя с лошади у входа в королевский дворец, он остановился, чтобы подождать императрицу и принять ее из кареты. Княгиня Лович и знатнейшие польские дамы встретили ее внизу лестницы.

После обеда государь пошел к цесаревичу об руку с императрицею, один, без всякого конвоя или свиты. Этот знак доверия и эта простота очаровали всех жителей; единодушные виваты долго сопровождали августейшую чету по улице.

На следующее утро государь присутствовал у развода на Саксонской площади; несметная толпа ожидала там его прибытия.

Цесаревич старался подавать собою пример почтительности и усердия. У развода он суетился, как бы простой генерал, устрашенный высочайшим присутствием; при церемониальном марше становился сам на правый фланг и при втором проходе шел в замке, с карманною книжкою в руке, для отметки тут же высочайших приказаний. […]

В доказательство того, что обе страны находятся под одним и тем же правительством, государь велел привезти из Петербурга императорскую корону.

В назначенный для коронации день дворцовые залы наполнились приглашенными сановниками и дамами; войска стали от дворца до римско-католического собора; улицы, балконы и даже кровли покрылись зрителями.

Императорская чета с наследником, обоими великими князьями и всею военною свитою, в предшествии двора, вступила в тронную залу королей польских. Вокруг залы поместились министры, сенаторы, прелаты и нунции.

Государь на ступенях трона, под королевским балдахином, возложив на себя корону, произнес присягу перед распятием. В выражении его голоса было столько величественности и правды, что всех предстоящих объяло глубокое умиление.

Потом царь с царицею следовали пешком к собору, среди восторженных криков толпы.

В соборе, под древними сводами которого столько королей воспринимали корону и столько поколений поклонялись своим владыкам, поляками не могло не овладеть некоторое самодовольство при виде потомка Петра Великого, отдающего почесть вероисповеданию их края, и католическое духовенство не могло не ощущать странного чувства, вознося молитвы о возведенном на престол православном царе. На нас, напротив, все это произвело какое-то тягостное впечатление, как бы предзнаменовавшее ту неблагодарность, которою этот легкомысленный и тщеславный народ отплатит со временем за доверие и честь, оказанные ему русским императором.

Возвратясь во внутренние комнаты дворца, государь прислал за мною. При виде моего душевного смущения он не скрыл и своего. Он принес присягу с чистыми помыслами и с твердою решимостию свято ее соблюдать. Рыцарское его сердце всегда чуждалось всякой затаенной мысли.

После церемонии был во дворце банкетный стол.

Этот день ознаменовался немалыми милостями, между прочим и пожалованием князя Адама Чарторыжского в обер-камергеры, что несколько огорчило тщеславного князя, постоянно мечтавшего носить титул царского наместника.

За обедом мне пришлось сидеть между нунциями; жалуясь на жестокую грубость цесаревича и превознося приветливость нового их царя, они отзывались, что охотно отдали бы последнему свою конституционную хартию со всеми ее привилегиями, лишь бы он управлял ими непосредственно, как управляет Россиею.

За церемониею следовали иллюминации, балы, театры и большие смотры. […]

…Уже несколько лет не был собираем в Царстве Польском народный сейм. Государь, как строгий исполнитель данного слова, не захотел долее отлагать созвание этого сейма, установленного данною императором Александром конституциею. Велев вследствие того нунциям явиться в Варшаву к половине мая, он и сам стал готовиться к поездке туда. Мы выехали из Петербурга 2 мая [1829], опять по тракту на Динабург (Двинск), куда государя постоянно влекло сочувствие к работам, производившимся столько лет под личным его надзором в бытность его генерал-инспектором по инженерной части. Употребив два дня на осмотр этих работ, нескольких полков 1-го корпуса и резервных батальонов, он продолжал свой путь на Ковно и Остроленко и прибыл в Варшаву 9-го числа поутру. […]

Государь с императрицею пришли в тронную залу, за ними следовали двор и вся военная свита, а галереи были наполнены почетнейшими дамами. По занятии всеми своих мест государь открыл собрание речью, заслужившею общее одобрение. Все любовались величественною его осанкою и звонким голосом и казались исполненными самой ревностной к нему привязанности. Одним из первых предметов, к обсуждению которых камера нунциев приступила в тот же день, было предложение, единогласно принятое, воздвигнуть народный памятник императору Александру. Маршал сейма дал большой обед всем почтеннейшим сановникам, находившимся в Варшаве, и всем нунциям. На нем присутствовал и государь. Здоровье его было провозглашено при единодушных кликах, и это пиршество совершилось со всевозможным приличием и всеми признаками сердечной преданности. Прекрасные балы несколько раз соединяли все высшее варшавское общество в Лазенках, а императорская фамилия удостоила также своим присутствием бал, данный графом Замойским, председателем государственного совета Царства. Все по виду казалось спокойным, а между тем в камере нунциев уже зарождалась оппозиция. Толковали о протесте перед царем против самоуправных действий и против преувеличенных издержек на войско. Стали образовываться партии, но ни в чем еще не обнаруживалось никакого неприязненного чувства против особы монарха.

Государь признал за благо явить новое доказательство своей добросовестности, отстранив даже и тень какого-нибудь влияния с его стороны на работы сейма. Вследствие того он оставил на все время их продолжения Варшаву и самые пределы Царства.

За внешней пышностью торжеств только очень проницательные люди могли почувствовать то вулканическое напряжение, которое уже колебало почву под ногами русской администрации.

Из записки Александра Христофоровича Бенкендорфа «Император Николай I в 1828–1831 годах»

Между тем пришло известие о бельгийской революции, изгнавшей из Брюсселя принца Оранского; брат его, принц Фридрих, пытался было снова овладеть Брюсселем, но, продержавшись там лишь несколько дней, покинул город и весь край на жертву революции, представлявшей, собственно, одно постыдное и смешное подражание парижской.

Пример был опасен. В Брюсселе, как и в Париже, победа осталась на стороне революции; там, как и тут, законность должна была поклониться перед беспорядком и монархия перед демократическими идеями! Умы разгорячались, и легкость успеха в этих двух странах не могла не ободрить и не внушить новой отваги людям злонамеренным. Варшава была переполнена такими. Обезьянство французским доктринам, увлекшее слабые польские головы в первую революцию и приведшее Польшу к первому ее разделу, возобновилось и теперь в том же духе и послужило сигналом к восстанию.

Уже за несколько времени перед тем замечались разные проявления революционных замыслов в варшавской школе подпрапорщиков. Цесаревич, быв неоднократно о том предварен, сначала не давал веры этим изветам, а впоследствии хотя и учредил следственную комиссию, но сия последняя действовала чрезвычайно слабо. Несмотря на подозрительный свой характер, цесаревич не хотел предполагать, чтобы нашлись преступники в числе тех, которых называл своими, а подпрапорщики, помещенные на жительство возле сада его Бельведера, им сформированные, обученные и, так сказать, воспитанные, были для него такими в полном смысле.

25 ноября [1830], вечером, пришло к государю известие, что 17-го числа, вечером же, Варшава сделалась театром кровавых сцен. Описывалось, как несколько подпрапорщиков ворвались в Бельведерский дворец, изранили президента полиции Любовицкого и убили генерала Жандра, прискакавшего предварить цесаревича о грозящей ему опасности; как цесаревич сам едва успел от них скрыться задним ходом и сесть на лошадь. Только когда русская гвардейская кавалерия поспешила на помощь ему, убийцы бежали из Бельведера; как между тем весь город пришел в волнение, и народ, бросившись в арсенал и выломав все двери в нем, захватил все находившиеся там склады оружия. Далее, что 4-й линейный полк, саперный батальон и гвардейская конноартиллерийская батарея, уже заранее подготовленные бунтовщиками, тотчас стали на их сторону, а поспешившие к волновавшимся сборищам для восстановления порядка военный министр граф Гауке, начальник пехоты граф Станислав Потоцкий, генералы – Дементовский, Трембицкий, Брюмер и Новицкий – пали жертвами ярости своих соотчичей; что русские полки Литовский и Волынский и с ними часть польских гвардейских гренадер, в польской походной амуниции, ждут на площади приказаний цесаревича; что Конноегерский полк польской гвардии с несколькими ротами армейских гренадер сохранили верность и в ночь присоединились к трем русским кавалерийским полкам, находившимся при цесаревиче; наконец, что весь город открыто бунтует и никаких мер не принято для его усмирения.

Государь тотчас прислал за мною и, когда я явился, дал мне прочесть рапорт цесаревича. Между тем, не теряя ни минуты, он уже успел отдать все нужные приказания. 1-й корпус, под командою П. П. Палена, получил приказание двинуться к границам Царства, а барону Розену, начальнику Литовского корпуса, велено взять то направление, какое укажет цесаревич.

На другое утро государь, по обыкновению, присутствовал при разводе и с окончанием его, став в середину экзерциргауза, вызвал к себе генералов и офицеров. Все и из покорности, и из любопытства поспешили столпиться вокруг лошади, на которой он сидел. Тут государь громко и внятно передал подробности печальных варшавских событий и, сообщив об опасности, которой подвергался его брат, и о принятых уже мерах, заключил следующими словами: «В случае нужды вы, моя гвардия, пойдете наказать изменников и восстановить порядок и оскорбленную честь России. Знаю, что я во всех обстоятельствах могу полагаться на вас!» В продолжение речи государя внимание слушателей все более и более напрягалось, и кружок их вокруг него все становился теснее; но при последних словах все, так сказать, налегли на него; каждый хотел лично выразить ему свою любовь и преданность; все были в слезах, и единодушное «ура!» стоявших в ружье солдат сопровождало государя до выхода его из экзерциргауза. Эта сцена произвела неописуемое впечатление: старые и молодые, генералы и офицеры и даже солдаты, все были глубоко тронуты, и государь при этом случае легко мог удостовериться в питаемом к нему восторженном чувстве. […]

Приняв все меры к сосредоточению достаточных сил для подавления мятежа, государь решился, однако же, истощить все средства к образумлению своих заблудших подданных без кровопролития. Он отправил состоящего при нем польского флигель-адъютанта Гауке в Варшаву с манифестом, открывавшим нации возможность испросить себе прощение, с письмом к Хлопицкому, которому давал разные повеления касательно участи вдов изменнически убитых генералов, с приказом польской армии собраться в полном составе у Плоцка.

Хлопицкий и некоторые другие лица, сохранявшие еще рассудок, страшась предстоящей борьбы, советовали вступить в переговоры, но партия якобинцев, предводительствуемая Лелевелем, честолюбие Чарторыжского, мечтавшего быть избранным на трон Польши, и толпа безумцев, увлекаемых только личными своими страстями, одержали верх. Повеления и предложения государя были отвергнуты. Единственная уступка, которой мог добиться Хлопицкий, состояла в согласии послать депутацию в Петербург, но не для изъявления покорности и раскаяния, а для настояния об удовлетворении всех домогательств Польши и о присоединении к ней наших Литовских губерний. Польский министр финансов князь Любецкий, человек очень умный, видя в этой миссии единственное средство к спасению своей жизни, так искусно умел повести дело, что выбор быть представителем этой депутации пал на него. Он взял себе в товарищи сеймового депутата Езерского.

Когда эти господа явились в Петербург, то монарх, чтобы отстранить всякую мысль, что им была допущена какая-либо депутация от мятежников, не соизволил принять их вместе. Призвав к себе одного Любецкого в качестве своего министра, но и то в присутствии великого князя Михаила Павловича и еще нескольких других свидетелей, он много и очень строго говорил о варшавских мерзостях и не допустил Любецкого произнести ни одного слова касательно его миссии. Мне поручено было переговорить в том же духе с Езерским, которого государь принял несколько дней позже, неофициально и при мне. Любецкому он велел остаться в Петербурге, а Езерскому позволил возвратиться в Варшаву, уполномочив его передать там все им слышанное, по письменному мною составленному изложению. Это было последним средством, которое государь, в великодушии своем, хотел еще испытать для избавления мятежных своих подданных от ужасов войны и от наказания за дальнейшее неповиновение. Бумага оканчивалась следующими словами: «Первый пушечный выстрел, сделанный поляками, убьет Польшу». […]

Назначенный главнокомандующим действующею армиею граф Дибич деятельно занимался приготовлениями к предстоящей кампании, несмотря на время года, столь для нее невыгодное. Ожидавшие нашу армию в самом начале кампании затруднения от снегов и переправ не могли не благоприятствовать неприятелю. Гвардейский корпус под начальством великого князя Михаила Павловича также выступил в поход. Фельдмаршал оставил Петербург в половине декабря. Армия наша перешла границы империи и вступила в пределы Царства 25 января 1831 года.

Надо отдать справедливость Николаю – взойдя на престол по трупам своих подданных, он долго не решался начать подавление польского мятежа силой, надеясь на раскаяние восставших и благоразумие их вождей.

Это говорит как о нежелании проливать кровь, так и, с другой стороны, о немалой политической наивности императора.

Колебания продолжались два месяца.

Из письма Николая I великому князю Константину Павловичу, бежавшему из Варшавы. 3 января 1831 года

Трудно прозреть будущее, но, соображая в пределах человеческого разума, взвешивая различные вероятия успеха, трудно предположить, чтобы новый год оказался для нас более тяжелым, чем 1830 год; дай Бог, чтоб я не ошибся. Я желал бы видеть Вас спокойно водворившимся в Вашем Бельведере и порядок восстановленным повсюду, но сколько еще предстоит сделать, прежде чем быть в состоянии достигнуть этого. Кто из двух должен погибнуть – так как, по-видимому, погибнуть необходимо, – Россия или Польша? Решайте сами. Я исчерпал все возможные средства, чтобы предотвратить подобное несчастие. Средства совместимы только с честью и моею совестью, эти средства исчерпаны, или, по крайней мере, ничто не может заставить меня поверить, чтоб их хотели там. Что же мне остается делать.

Это было протрезвление. Николай осознавал постепенно, что поляки не уступят.

Любопытно: Пушкин, разумеется, не читал письма императора, но в знаменитом стихотворении «Клеветникам России» почти буквально повторил николаевскую формулу «Кто из двух должен погибнуть?» – «Кто устоит в неравном споре?».

Наконец 25 января 1831 года был обнародован манифест. Прямым и окончательным поводом для него было решение польского правительства объявить династию Романовых в Польше низложенной.

Из манифеста «О вступлении действующей армии в пределы Царства Польского для усмирения мятежников»

…13-го сего месяца среди мятежного противозаконного сейма, присваивая себе имя представителей своего края, дерзнули провозгласить, что царствование наше и дома нашего прекратилось в Польше и что трон, восстановленный императором Александром, ожидает иного монарха. Сие наглое забвение всех прав и клятв, сие упорство в зломыслии исполнили меру преступлений. Настало время употребить силу против незнающих раскаяния, и мы, призвав в помощь Всевышнего Судию дел и намерений, повелели нашим верным войскам идти на мятежников. Россияне! В сей важный час, когда с прискорбием отца, но со спокойною твердостью царя, исполняющего священный долг свой, мы извлекаем меч за честь и целость державы нашей, соедините усердные мольбы свои с нашими мольбами пред алтарем Всевидящего, Праведного Бога. Да благословит он оружие наше для пользы и самих наших противников! Да устранит скорою победою препятствия в великом деле успокоения народов, десницею его нам вверенных, и да поможет нам, возвратив России мгновенно отторгнутый от нее мятежниками край, устроить будущую судьбу его на основаниях прочных, сообразных с потребностями и благом всей нашей империи, и положить навсегда конец враждебным покушениям злоумышленников, мечтающих о разделении.

Из книги Александра Ивановича Герцена «Былое и думы»

В самое это время я видел во второй раз Николая, и тут лицо его еще сильнее врезалось в мою память. Дворянство ему давало бал, я был на хорах собранья и мог досыта насмотреться на него. Он еще тогда не носил усов, лицо его было молодо, но перемена в его чертах со времени коронации поразила меня. Угрюмо стоял он у колонны, свирепо и холодно смотрел перед собой, ни на кого не глядя. Он похудел. В этих чертах, за этими оловянными глазами ясно можно было понять судьбу Польши, да и России. Он был потрясен, испуган, он усомнился в прочности трона и готовился мстить за выстраданное им, за страх и сомнение. (Вот что рассказывает Денис Давыдов в своих «Записках»: «Государь сказал однажды А. П. Ермолову „Во время польской войны я находился одно время в ужаснейшем положении. Жена моя была на сносе, в Новгороде вспыхнул бунт, при мне оставались лишь два эскадрона кавалергардов; известия из армии доходили до меня лишь через Кенигсберг. Я нашелся вынужденным окружить себя выпущенными из госпиталя солдатами“».)

После тяжелой многомесячной войны польская армия была разбита, Варшава взята штурмом.

Царство Польское со своей конституцией и армией перестало существовать…

Но не перестала существовать тяжелейшая польская проблема…

В разгар войны Николай Павлович, потрясенный происходящим, постарался проанализировать суть давнего российско-польского конфликта.

Из записки Николая I о польском вопросе

Польша постоянно была соперницей и самым непримиримым врагом России. Это наглядно вытекает из событий, приведших к нашествию 1812 года, и во время этой кампании опять-таки поляки, более ожесточенные, чем все прочие участники этой войны, совершили более всего злодейств из тех же побуждений ненависти и мести, которые одушевляли их во всех войнах с Россиею. Но Бог благословил наше святое дело, и наши войска завоевали Польшу. Это неоспоримый факт. В 1815 году Польша была отдана России по праву завоевания. Император Александр полагал, что он обеспечит интересы России, воссоздав Польшу как составную часть империи, но с титулом королевства, особою администрациею и собственною армиею. Он даровал ей конституцию, установившую ее будущее устройство, и заплатил, таким образом, добровольным благодеянием за все зло, которое Польша не переставала причинять России. Это было местью чудной души. Но цель императора Александра была ли достигнута?

Я сказал выше, что главная цель заключалась в обеспечении интересов России путем воссоздания Польши, счастливой и процветающей под покровительством и благодаря связи с Россиею. Не подлежит ни малейшему сомнению, что эта маленькая страна, разоренная, ослабленная беспрерывными войнами, напряжением, вызывавшимся целым рядом революций, частым переходом из одних рук в другие, в пятнадцатилетний промежуток времени достигла замечательного благосостояния. Ее финансовые средства оказались не только достаточными для удовлетворения потребностей страны, но послужили еще для образования наличного фонда казначейства, пригодившегося в течение почти года для покрытия всех нужд настоящей борьбы. Наконец, армия, созданная по образцу армии империи, снабженная всем и богато наделенная запасами в арсеналах, без всякого обременения страны достигшая редкого совершенства, оказалась в состоянии послужить кадрам для 100 000 человек. Что же хорошего вышло из этого для империи? Огромные жертвы, хотя и не выделенные особо из того, что было сделано в 1813 и 1814 годах, были принесены для осуществления завоевания ее. Другие столь же значительные жертвы были принесены в последующие 15 лет, частью для содержания и снаряжения армии, частью для вооружения крепостей. Империя, в ущерб своей собственной промышленности, была наводнена польскими произведениями. Одним словом, империя несла все тягости своего нового приобретения, не извлекая из него никаких иных преимуществ, кроме нравственного удовлетворения от прибавления лишнего титула к титулам своего государя. Но вред был действительный. Прежние польские провинции, видя, как их соотечественники пользуются вблизи их всеми правами самостоятельного народа, которыми они даже злоупотребляют, более чем когда-либо стали задумываться над тем, как ускользнуть от владычества империи. Поэтому оказалось, что при первой же искре эти провинции готовы были восстать и, как следствие этого, самым пагубным образом повлиять на действия армии. Другое, еще более существенное зло, заключалось в существовании перед глазами порядка вещей, согласного с современными идеями, почти неосуществимого в королевстве, а следовательно, невозможного в империи. Зародившиеся надежды нанесли страшный удар уважению власти и общественному порядку и впервые привели к несчастным последствиям, открытым в конце 1825 года. Раз удар был нанесен, пример подан, трудно предположить, чтобы во время всеобщих волнений и смут эти идеи не продолжали развиваться.

Император не считает нужным учитывать исторические корни русско-польской вражды – варварские разделы Польши между Россией, Пруссией и Австрией. Но само осознание неразрешимости конфликта делает ему честь. Ощущение безвыходности толкает его к неожиданному выводу. Если поляки так неблагодарны и наличие их в составе империи представляет постоянную опасность – особенно в кризисных ситуациях, – то стоит ли сохранять Польшу? Не проще ли устроить новый раздел и собственно польские области отдать другим державам?

Правда, поостыв, Николай от этой смелой идеи отказался.

Но он очень удивился бы, если бы знал, что схожие идеи занес в свою записную книжку человек, которого император не любил и к которому относился с подозрением, – князь Петр Андреевич Вяземский, в 1810-х годах служивший в Варшаве у главы польской администрации Н. Н. Новосильцева и вытесненный со службы за излишние либерализм и полонофильство.

Из записных книжек Петра Андреевича Вяземского

Польшу нельзя расстрелять, нельзя повесить ее (ясный намек на казнь пятерых декабристов. – Я. Г.), следовательно, силою ничего прочного, ничего окончательного сделать нельзя. При первой войне, при первом движении в России Польша восстанет на нас, или должно будет иметь русского часового при каждом поляке. Есть одно средство: бросить Царство Польское, как даем мы отпускную негодяю, которого ни держать у себя не можем, ни поставить в рекруты. Пускай Польша выбирает себе род жизни… Но такая мысль слишком широка для головы какого-нибудь Нессельроде, она в ней не уместится.

Подобная мысль мелькнула в голове императора, но «не уместилась» в ней.

6 октября 1831 года был обнародован манифест по случаю победы над мятежной Польшей.

Манифест «О прекращении военных действий в Царстве Польском»

Россияне! С помощью Небесного Промысла мы довершим начатое нашими храбрыми войсками. Время и попечение наше истребят семена несогласий, столь долго волновавших два соплеменных народа. В возвращенных России подданных наших Царства Польского вы также будете видеть лишь членов единого с вами великого семейства. Не грозою мщения, а примером верности, великодушия, забвения обид, вы будете способствовать успеху предначертанных нами мер, теснейшему, твердому соединению сего края с прочими областями империи, и государственный неразрывный союз, к утешению нашему, ко славе России, да будет всегда охраняем и поддерживаем чувством любви к одному монарху, одних нераздельных потребностей и польз и общего никаким раздором не возмущаемого счастья.

Это был благородный жест, который отнюдь не соответствовал истинным чувствам императора. В разговоре с французским послом бароном Бургоэном он с горечью констатировал истинное положение вещей, как он понимал его на самом деле.

Из воспоминаний барона Поля де Бургоэна

[Император говорил: ] «Да, я знаю, Европа несправедлива в отношении меня. Обоих нас, моего брата Александра и меня, подвергают ответственности за то, чего мы оба не делали. Не нам принадлежит мысль о разделе Польши. Это событие уже стоило Европе многих хлопот, пролило много крови и может пролить еще, но не нас следует упрекать в том. Мы должны были принять дела такими, какими их передали нам. Я имею обязанности как император российский. Я должен остерегаться повторения тех ошибок, которые породили нынешнюю кровопролитную войну. Между поляками и мною может существовать лишь полнейшая недоверчивость. Привожу доказательства: покойный брат мой осыпал благодеяниями королевство Польское, а я свято уважал все им сделанное. Что была Польша, когда Наполеон и французы пришли туда в 1807 году? Песчаная и грязная пустыня. Мы провели здесь превосходные пути сообщения, вырыли каналы в главных направлениях. Промышленности не существовало в этой стране; мы основали суконные фабрики, развили разработку железной руды, учредили заводы для ископаемых произведений, которыми изобилует страна, дали обширное развитие этой важной отрасли народного богатства. Я расширил и украсил столицу. Существенное преимущество, данное мною польской промышленности для сбыта ее новых продуктов, возбудило даже зависть в моих других подданных. Я открыл подданным королевства рынки империи; они могли отправлять свои произведения далеко, до крайних азиатских пределов России. Русская торговля высказалась даже по этому поводу, что все новые льготы дарованы были моим младшим сыновьям в ущерб старшим сыновьям. Вы ответите, что это только материальные благодеяния и что в сердцах таятся другие чувства, кроме стремлений к выгодам. Очень хорошо! Посмотрим, не сделали ли мы, мой брат и я, всего возможного, чтобы польстить душевным чувствам, воспоминаниям об отечестве, о национальности и даже либеральному чувству. Император Александр восстановил название королевства Польского, на что не решался даже Наполеон. Брат мой оставил за поляками народное обучение на их национальном языке, их кокарду, их прежние королевские ордена, Белого Орла, Святого Станислава и даже тот военный орден, который они носили в память войн, веденных с вами и против нас. Они имели армию, совершенно отдельную от нашей, одетую в национальные цвета. Мы наделили их оружейными и пушечными литейными заводами. Мы дали им не только то, что удовлетворяет все интересы, но и что льстит страстям законной гордости, – они нисколько не оценили всех этих благодеяний. Оставить им все, что было даровано, значило бы не признать опыта. Мои-то дары они и обратили против своего благодетеля. Прекрасная армия, так хорошо обученная братом моим Константином, снабженная вдоволь всеми необходимыми предметами, вся эта армия восстала. Литейные, оружейные заводы, арсеналы, мною же столь щедро наполненные, послужили ей для того, чтобы воевать со мною. Я вправе принять предосторожности, чтобы предупредить повторение случившегося. Углубимся, как говорят, в самую суть вопроса. Что такое поляки? Народ, разбросанный по обширной территории, которая принадлежит трем различным державам. Разве я вправе вернуться к разделу, так давно исполненному тремя различными державами? Все сторонники поляков разглагольствуют об этом на досуге. Они забывают, что я российский император, что я должен принимать во внимание не только выгоды, но и страсти моих русских подданных и сочувствовать их страстям в том, что они имеют в себе справедливого. Где же я возьму составные начала Польши, восстановляемой в воображении? Имеют ли в виду раздел 1792 года или мечтают о восстановлении всей Польши, как она существовала до первого раздела? Но ведь ни Австрия, ни Пруссия, ни мои русские подданные не позволили бы мне этого. Вы видите, что нет возможности вернуться к прошедшему. Могу утверждать с полною искренностью: мы осыпали поляков всякого рода благодеяниями; могу сказать их самым восторженным сторонникам: найдите мне в какое угодно время, под русским ли владычеством, в эпоху ли герцогства Варшавского, в пору ли буйного избирательного королевского правления, Польшу, более богатую, лучше устроенную, с более превосходною армией, с более цветущими финансами, с более развитою промышленностью перед Польшею в царствование императора Александра и мое. Поляки не оценили всех этих преимуществ. Доверие навсегда разрушено между ними и мною».

Этого доверия и не могло быть, ибо польские инсургенты и русский император – равно как его предшественники и наследники – мыслили принципиально по-иному.

При всем желании Николай Павлович не мог понять, что никакое экономическое преуспеяние и никакая лояльность со стороны Петербурга не искупают для поляков попрание их национальной гордости и не сотрут памяти о былой свободе и величии.

Сразу после получения донесения командующего русской армией фельдмаршала Паскевича: «Варшава у ног Вашего императорского величества» – Николай отправил победителю восторженное письмо, которое не в первый раз свидетельствует о его неутоленных полководческих амбициях и чувстве некоторой ущербности по отношению к своим солдатам и генералам.

Из письма Николая I фельдмаршалу Ивану Федоровичу Паскевичу

Слава и благодарение всемогущему и всемилосердному Богу! Слава тебе, мой старый отец-командир, слава геройской нашей армии! Как мне выразить тебе то чувство беспокойства, которое вселило в меня письмо твое от 24-го числа, все, что происходило во мне в те три бесконечных дня, в которые между страхом и надеждой ожидал роковой вести, и, наконец, то счастье, то неизъяснимое чувство, с коим обнял я твоего вестника.

Ты с помощью Бога всемилосердного поднял вновь блеск и славу нашего оружия, ты наказал вероломных изменников, ты отомстил за Россию, ты покорил Варшаву – отныне ты светлейший князь Варшавский! Пусть потомство вспоминает, что с твоим именем неразлучна была честь и слава российского воинства, а имя твое да сохранит каждому память дня, вновь прославившего имя русское. Вот искреннее изречение благодарного сердца твоего государя, твоего друга, твоего старого подчиненного. Ах! зачем я не летел за тобой по-прежнему в рядах тех, кои мстили за честь России; больно носить мундир и в таковые дни быть прикованным к столу, подобно мне, несчастному.

Через полтора года в Петербурге состоялся торжественный церемониал приема польских депутатов, но уже не от Царства Польского, а от западных губерний. Этот церемониал должен был сделать польский мятеж как бы не бывшим.

Однако многие понимали иллюзорность происходящего. И Николай в том числе.

 

Император и Франция

1830 год стал роковым для императора Николая. Разом оказались перечеркнуты все его планы хотя и половинчатых, но все же – реформ. События в Польше и Европе убедили его, что главное – это железной рукой стараться поддерживать статус-кво. Что общественное сознание и в Европе, и в России весьма неустойчиво и любой толчок может вывести общую ситуацию из равновесия и опрокинуть существующий порядок вещей в бездну хаоса.

И в самом деле – казалось, что пришли в действие какие-то дремавшие до поры вулканические силы.

Польский мятеж был, конечно же, спровоцирован общим состоянием умов в Европе. Поляки рассчитывали на помощь революционной Франции.

26 июля король Франции Карл X Бурбон, взбешенный оппозицией Палаты депутатов и прессы, издал шесть антиконституционных ордонансов: «Свобода периодической печати отменяется», «Палата депутатов от департаментов распущена» и т. д.

На следующий день на улицы Парижа вышли рабочие, среди которых было много наполеоновских ветеранов, и студенты.

Большинство правительственных войск перешло на сторону восставших.

После трех дней уличных боев Бурбоны были низложены. Королем стал Луи Филипп, герцог Орлеанский.

Из записки Александра Христофоровича Бенкендорфа «Император Николай I в 1828–1831 годах»

Продолжая негодовать на революцию, низвергшую Карла X с престола его предков, видя при том, что во Франции власть перешла совершенно в руки демократии и что сам Людовик Филипп является лишь игралищем в руках Лафаетов, Лаффитов и их единомышленников, государь признал за благо прервать прежние ближайшие связи с Францией. Он запретить поднимать на французских судах в русских портах трехцветное знамя; велел нашим подданным немедленно выехать из Парижа и из Франции и постановил впускать французских подданных в Россию не иначе, как с строжайшим разбором, а за находящимися уже в России иметь самый бдительный надзор. Только велено было торговые сношения оставить на прежнем основании и еще не отзывать из Франции нашего посла и наших консулов.

Дела не могли, однако же, долго продолжаться на таком основании, и ясно было, что придется или совсем расторгнуть все связи с Франциею, или же признать нового ее монарха. К последнему сердце государя вовсе не лежало. Между тем Англия, Австрия и Пруссия, равно как и все прочие европейские кабинеты, поспешили признать Людовика Филиппа: он был королем французов на самом деле, и одно лишь поддержание его власти могло противопоставить законную преграду якобинским замыслам той партии, которая возвела его на престол и теперь громко требовала войны. Отделиться от своих союзников и от всей Европы через непризнание Людовика Филиппа значило оскорбить все кабинеты и возбудить против себя личную вражду нового короля. Кроме того, Карл Х и слабый его сын торжественно отреклись от своих прав на французскую корону и предоставили ее младенцу – герцогу Бордоскому. Поддерживать права последнего, при всей их законности, значило поддерживать какой-то призрак. Франция не хотела этого младенца, а сам он, по своим летам и по всем обстоятельствам, находился вне возможности чего-либо домогаться. Разрыв с Франциею должен был нанести вред нашей торговле, нарушить общий мир, расторгнуть наш союз с первостепенными державами и, не быв вынуждаем народною честью, противореча интересам империи, возбудить сильное неудовольствие, тем более что у нас все порицали злополучные декреты Карла Х, сделавшиеся причиною парижской революции, а малодушное поведение падшего короля лишало его того сочувствия, которое обыкновенно сопутствует несчастию.

Итак, после долгой внутренней борьбы и гласно заявленного отвращения к новому монарху Франции нашему государю не оставалось ничего иного, как покориться силе обстоятельств и принести личные чувства в жертву сохранения мира и, отчасти, общественному мнению. Император Николай впервые принудил себя действовать вопреки своему убеждению и не без глубокого сокрушения и досады признал Людовика Филиппа королем французов.

«Гласно заявленным отвращением к новому монарху Франции» Николай в первом порыве гнева не ограничился.

Предписание Николая I военному губернатору Кронштадта. 5 августа 1830 года

По случаю возникшего во Франции мятежа и перемены существовавшего правительства государь император высочайше повелеть соизволил ни под каким видом не допускать кораблей сей нации, плавающих под флагом трехцветным, а не белым, вход в Кронштадский порт, но если бы усиливались войти в оный, то останавливать их действием оружия. Его императорскому величеству равномерно благоугодно, чтобы всякий корабль французский, из остающихся ныне в Кронштадском порту, который бы переменил белый флаг на трехцветный, немедленно был выслан в море.

Утром того же дня Чернышев посетил французского посла барона Бургоэна.

Из воспоминаний барона Поля де Бургоэна

[Чернышев сказал: ] «Император, зная наши короткие отношения, полагает, что сообщение, которое он хочет сделать вам, было бы менее неприятно в устах друга, чем всяким другим путем. Вам, конечно, известно, как недоволен его величество случившимся во Франции. Его неколебимые правила не позволяют ему признать то, что было сделано. Поэтому решено прислать вам ваши паспорта и прервать все сношения с Францией».

Это был типичный для Николая Павловича жест. К этому времени – за четыре года царствования, – он уверовал в собственное превосходство над государями и правительствами Европы, в неразумность европейских народов и в свое право решительно вмешиваться в дела европейских держав.

Но, надо отдать должное молодому императору, он в это время обладал еще способностью не только опьяняться сознанием своей безусловной правоты и подавляющей мощи, но и вовремя трезветь.

Эту способность трезветь, не доводя дело до крайности, он продемонстрировал в беседе с французским послом, который после встречи с Чернышевым испросил у императора аудиенции и немедленно ее получил.

Из воспоминаний барона Поля де Бургоэна

Когда я вошел, император встретил меня на самом пороге и, став передо мною, произнес мрачным, но резко отчетливым голосом следующие слова:

– Ну что, имеете ли вы известия от вашего правительства, от господина наместника королевства? Вы уже знаете, что я не признаю никакого другого порядка вещей, кроме прежнего, и считаю его единственно законным, потому что он истекает из легитимной королевской власти.

На обращенные ко мне столь резкие слова я отвечал в том же духе.

– Признаюсь, государь, я крайне удивлен, что ваше величество смотрите так на вопрос, отныне бесповоротно решенный моим отечеством, которое всегда умело отстаивать то, что делало.

Мы подошли в это время к столу, стоявшему влево, в глубине комнаты. Император, идя возле меня, сказал возвышенным голосом:

– Да, таков образ моих мыслей: принцип легитимизма, вот что будет руководить мною во всех случаях.

Подойдя в это время к столу, император, сильно ударив по нему, воскликнул:

– Никогда, никогда не могу я признать того, что случилось во Франции.

Я оставался спокойным ввиду этого энергического проявления необдуманной воли, которую мне предстояло побороть.

– Государь, – возразил я, – нельзя говорить «никогда». В наше время слово это не может быть произносимо: самое упорное сопротивление уступает силе событий.

– Никогда, – продолжал император с тем же жаром, – никогда не уклонюсь я от моих принципов: с принципами нельзя вступать в сделку, я же не вступлю в сделку с моею честью.

– Знаю, – отвечал я, – что слово вашего величества свято и что если вы принимаете на себя обязательство, то оно становится для вас непреложным законом. Вот почему я и придаю столько цены тому, чтобы вы не связывали себя на будущее время поспешными заявлениями.

То, что я предвидел, случилось: император при самом начале нашего разговора хотел мне показать свое неудовольствие в полной силе. Но очевидно, что он призвал меня не для того единственно, а желал выслушать объяснения, даже настояния, потому что обстоятельства были равно важны и для него и для нас. В своих чувствах, симпатиях, принципах он был уверен, но серьезная действительность минуты ставила его в мучительную нерешимость, в большое недоумение. В продолжение нескольких дней его осаждали самыми противоположными советами: воинственные подстрекательства преобладали, но он не пренебрегал соображениями, которые могли быть ему представлены и в другом смысле. В таком настроении духа он сказал мне тоном, уже в значительной степени смягченным:

– Садитесь и поговорим спокойно, – в то же время он указал мне на стул, находящийся против своего по другую сторону стола, который он только что ударил своею мощною рукою.

– Ваше величество с самого начала говорили со мною так определенно, так решительно, что и я считаю себя вправе сделать то же.

– Говорите все, – возразил император, – выскажите все, что у вас на сердце, для того-то я и пригласил вас; мы здесь вовсе не для того, чтобы обмениваться любезностями.

– Итак, государь, позвольте мне представить вам вполне откровенно картину того, что случилось бы, если бы вы исполнили решение, о котором мне говорил граф Чернышев сегодня утром.

– Хорошо, я слушаю вас.

– Эта картина будет проста; ваше величество увидите, как последствия связываются между собою. Допустим, что мне предложили бы выехать из С.-Петербурга. Отъезжая, я отправил бы вперед курьера, который возвестил бы об удалении меня и об исключении нашего национального флага. Неужели вы полагаете, что мы останемся спокойными при таком известии? Это не в наших обычаях. В тот же самый день мы удалили бы вашего посланника, как вы удалили меня. Тогда что случилось бы? Ваше величество знаете, какое положение занимает в Париже генерал Поццо ди Борго (посол России во Франции. – Я. Г.). Столько же по своему искусству, сколько и по могуществу монарха, которого служит представителем, он – как бы опорная точка всему парижскому дипломатическому корпусу. Все его товарищи пользуются его советами… Но если весь дипломатический корпус рассеется, то как вы полагаете, какое действие произведет этот отъезд на моих соотечественников? Вы знаете, до какой степени мы порывисты в наших решениях и поступках. Ваша прежняя коалиция не может устрашить нас. Мы скажем себе, что она постарается вновь образоваться, и выведем немедленно заключение, что нужно предупредить ее. Мы будем иметь дело с организованною массою, но располагаем с нашей стороны дезорганизационной силой и нашей способностью быстрого расширения; мы вынуждены будем броситься на Европу прежде, нежели она будет готова. Вот, государь, какое будет последовательное сцепление фактов, если мне не удастся убедить вас посмотреть на события с настоящей точки зрения.

– Я еще в недоумении, как поступлю; но каким образом вы хотите, чтобы мы стали на сторону того, что совершилось в Париже?

– Тем лучше, государь, если вы еще не приняли решения ввиду столь важных событий, это доказывает вашу мудрость, потому что все мы в подобные минуты должны усугублять спокойствие и осторожность. Что случилось бы, если бы я сам не подавил в себе первого движения, когда сегодня утром ваш военный министр сделал мне от вашего имени решительное сообщение? В каком виде были бы теперь дела, если бы я принял это сообщение в буквальном смысле или только написал о нем в Париж? Полагаю, что я поступил согласно с моими обязанностями, желая переговорить прежде всего с вами, потому что вы один господин здесь.

– Вы хорошо сделали, что пожелали видеть меня. Полезно, чтобы мы имели настоящую беседу.

– В этом я также убежден наравне с вашим величеством. Но к чему послужила бы наша беседа, если бы мне не удалось изменить ваших намерений? Если я выйду из этого кабинета, не убедив вас, то последствием будет война более обширная и кровавая, чем войны республики и империи. Рассчитаем, сколько миллионов людей погубили эти войны, а та, которую вы, государь, вызвали бы, была бы еще губительнее, и вы отвечали бы за нее перед Богом.

Воззвание к искренно религиозному чувству императора Николая произвело свое действие. Устремив глаза к небу, он сказал:

– Да предаст Господь эту ответственность в руки достойнее моих.

– Отклонить ответственности вы не можете, государь: она – естественное последствие того высокого положения, которое вы занимаете на земле. Я счел, однако, своим долгом напомнить вам всю важность того, что мы говорим и обсуждаем в настоящую минуту.

– Повторяю, – отвечал император, – я еще не знаю, на что мы решимся. Но я, конечно, сообщу свой взгляд моим коллегам. Я передам им без утайки мое мнение о случившемся и о том, что следует сделать. Граф Орлов в скором времени скажет это в Вене. Вчера я писал Вильгельму (принцу Оранскому): мы не объявим вам войны, будьте в том уверены. Но если мы когда-либо признаем то, что совершилось у вас, то лишь после взаимного согласия.

– Что же выйдет, государь, из подобного конгресса?

– Речь идет не о конгрессе. Мы располагаем другими средствами для соглашения.

– Покамест вы условитесь, государь, долг каждого из вас воздерживаться в отдельности от всякого раздражительного слова, от всякой декларации или демонстрации, которая могла бы встревожить или оскорбить нас.

– Я должен был быть весьма недоволен тем, что случилось, и я никогда не стану скрывать своего мнения, – возразил император.

– Ваше величество, припомните, что в нашем разговоре в Аничковом дворце, когда мы еще ничего не знали, мы коснулись множества предположений. Не пришли ли мы к заключению, что посреди столь страшного переворота все было возможно? Роковая случайность революций управляла обезумевшим населением. Я отвечал вам, что, к сожалению, никто не мог ничего знать и ничего предрекать. Я видел мое отечество на краю пропасти и подобно большинству благоразумных людей страны, испытавшей столько революций, призывал всеми пожеланиями моими руку, которая могла бы ее спасти. Чувства мои не изменились: по-прежнему я с болезненным сожалением вспоминаю о мерах, погубивших короля Карла X, и с прежнею признательностью о храброй королевской гвардии, тщетно защищавшей его.

Император продолжал:

– Повторяю вам, любезный друг, я обещаю вам не предпринимать торопливого решения. Что же касается до моего мнения, то я всегда выскажу его прямо: мы не объявим вам войны, примите в этом уверение, но мы условимся сообща, какого образа действий нам следует держаться в отношении Франции.

– Я готов верить, что вы не объявите нам войны: со стороны держав это было бы действием столько же безумным, сколько и опасным. Но разве вы полагаете, что мы удовольствуемся холодными и оскорбительными отношениями? Мы – уже не истощенная Франция 1814 года, а вы – уже не соединенная Европа 1815 года. Вы говорите, что не желаете войны, – это не подлежит сомнению, но между правительствами, как и между частными людьми, дело постепенно доходит со ссоры, а потом и до столкновения. Недоброжелательные поступки влекут за собою резкие объяснения, затем являются оскорбления и угрозы, и оба противника скоро становятся лицом к лицу со шпагою в руке. […]

Мне не представилось надобности распространяться более о громадной силе, во имя которой я говорил: император был так убежден в этом, что с величайшим спокойствием выслушал все сказанное мною, имевшее угрожающий оттенок. Император постепенно успокоился; он стал обсуждать важнейшие статьи новой конституции, заменившей собою хартию 1814 года. Он критиковал, со своей точки зрения, главнейшие статьи, и наш разговор, в начале столь оживленный, принял тон теоретического рассуждения. Он закончил обзор введенных новых конституционных комбинаций, долженствовавших иметь силу с некоторыми изменениями в продолжение восемнадцати лет, словами, не менее всех выше приведенных достойными быть сохраненными.

– Если бы, – сказал император, – во время кровавых смут в Париже народ разграбил дом русского посольства и обнародовал мои депеши, то были бы поражены, узнав, что я высказывался против государственного переворота; удивились бы, что русский самодержец поручает своему представителю внушить конституционному королю соблюдение учрежденных конституций, утвержденных присягою.

Таково в общем мнение императора Николая относительно нашей Июльской революции. Он советовал не производить государственного переворота, рассматривая его скорее как крайне опасный неблагоразумный шаг, чем заслуживающий порицания проступок; прежде всего он интересовался королем Карлом X и Франциею.

Император встал наконец, чтобы отпустить меня. Все следы неудовольствия исчезли. Видя его в таком расположении духа, я сказал:

– До всех этих печальных событий, государь, вы соблаговолили пригласить меня сопутствовать вашему величеству в поездке на берега Волхова для осмотра военных поселений и для инспектирования Гренадерского корпуса. Осмеливаюсь надеяться, что это приглашение не отменено.

При столь неожиданном напоминании император взглянул на меня улыбнувшись. Затем, после минутного раздумья, отвечал:

– Хорошо, я согласен. У меня только одно слово: вы поедете со мною, но это удивит весьма многих.

Император обнял меня. Дело было улажено, и я возвратился в Петербург. Корабли под трехцветным флагом были допущены в Кронштадт.

Николая остановило в данном случае не столько благоразумие и дипломатическая целесообразность, сколько реальная возможность поссориться с главными европейскими державами и в случае военного столкновения с оскорбленной Францией остаться в одиночестве.

Великий князь Константин Павлович, не будучи разумным и дальновидным политиком, тем не менее встревожился и решительно предостерегал брата-императора.

Из письма великого князя Константина Павловича Николаю I

Я сильно сомневаюсь, чтобы в случае, если бы произошел вторичный европейский крестовый поход против Франции, подобно случившемуся в 1813, 1814 и 1815 годах, мы встретили то же рвение, то же одушевление к правому делу. С тех пор сколько осталось обещаний, неисполненных или же обойденных, и сколько попранных интересов. Тогда, чтобы сокрушить тиранию Бонапарта, тяготевшую над континентом, повсюду пользовались содействием народных масс и не предвидели, что рано или поздно то же оружие могут повернуть против нас самих.

Константин бывал иногда прозорливее, чем можно было предположить по общему стилю его поведения.

В данном случае он констатировал крушение принципов Священного Союза, основатели которого – императоры России и Австрии и король Пруссии – обязались свято чтить принцип легитимизма и защищать его, если нужно, вооруженной рукой.

Николай еще верил в эти принципы. Константин – нет.

Но единственное, в чем преуспел русский император в 1830 году, – он навсегда испортил личные отношения с королем Франции Луи Филипом, написав ему письмо, с одной стороны признающее его права на французскую корону, с другой – оскорбительное по форме.

Николай так и не смирился с воцарением Луи Филиппа. Преданность идее легитимизма подавляла в нем здравый смысл. Он не принимал законность правления ставленника революции 1830 года, равно как и парламентское правление после революции 1848 года, выдвинувшей в президенты племянника Наполеона. Двадцать лет он носил в себе ненависть к Франции, оскорбившей его представления о мироустройстве.

Из воспоминаний графа Павла Дмитриевича Киселева

При известии о государственном перевороте 2 декабря [1851] государь зашел на несколько минут перед обедом к государыне с пакетом в руке и воскликнул: «Браво, Людовик Наполеон!» – и рассказал о событиях в Париже по сообщению, полученному из Берлина.

– Он понял свое время и действовал в соответствии с ним. Браво! Я протянул бы ему обе руки, чтобы вытянуть Европу – и все общество в целом – из той ямы, где она оказалась вследствие коварства. (Это слово заменяло у него слово «царствование», коего государь старался избегать, говоря о Людовике Филиппе).

2 декабря 1851 года Людовик Наполеон, племянник Наполеона Бонапарта и президент Франции, произвел военный переворот и стал диктатором. Через год он провозгласил себя императором Наполеоном III.

Николай Павлович, казалось бы, не должен был питать особых симпатий к племяннику Наполеона, ставшему президентом в результате революции. Но неприятие парламентского правления, которое существовало во Франции с 1848 по 1851 год, было у него столь остро, что захват власти военными и разгон парламента вызвали у него восторг.

Он не мог, естественно, предвидеть, что пройдет всего два года и Наполеон III станет инициатором злосчастной для России Крымской войны, похоронившей систему, которую с такой искренней убежденностью он, русский император, выстраивал.

 

Император и холера

Бедствия 1830 года – польский мятеж; революция во Франции; отпадение Бельгии от Голландии, где правил Вильгельм I, женатый на сестре Николая, великой княжне Анне Павловне; появление холеры в России – продолжились и на следующий год. И если над польскими патриотами русская армия постепенно брала верх, то холера крепчала и едва не привела к катастрофическим последствиям в сфере отнюдь не медицинской.

Из дневника Александра Васильевича Никитенко. 19 июня 1831 года

Наконец холера со всеми своими ужасами явилась и в Петербурге. Повсюду берутся строгие меры предосторожности. Город в тоске. Почти все сообщения прерваны. Люди выходят из домов только по крайней необходимости или по должности… В городе недовольны распоряжениями правительства… Лазареты устроены так, что они составляют переходное место из дома в могилу… Присмотр за больными нерадивый. Естественно, что бедные люди считают себя погибшими, едва только заходит речь о помещении их в больницу. Между тем туда забирают без разбора больных холерою и не холерою, а иногда просто пьяных из черни, кладут их вместе. Больные обыкновенными болезнями заражаются от холерных и умирают наравне с ними. Полиция наша, и всегда отличающаяся дерзостью и вымогательствами, вместо усердия и деятельности в эту плачевную эпоху только усугубила свои пороки. Нет никого, кто одушевил бы народ и возбудил в нем доверие к правительству. От этого в разных частях города уже начинаются волнения. Народ ропщет и по обыкновению верит разным нелепым слухам, как, например, будто доктора отравляют больных, будто вовсе нет холеры, но ее выдумали злонамеренные люди для своих целей и т. п. Кричат против немцев лекарей и поляков, грозят их перебить.

В конце концов человек, который смог если не подавить страх, то во всяком случае предотвратить катастрофическое развитие событий, нашелся…

Из записки Александра Христофоровича Бенкендорфа «Император Николай I в 1828–1831 годах»

…Холера в Петербурге, возрастая до ужасающих размеров, напугала все классы населения, и в особенности простонародье, которое все меры для охранения его здоровья, усиленный полицейский надзор, оцепление города и даже уход за пораженными холерою в больницах начало считать преднамеренным отравлением. Стали собираться в скопища, останавливать на улицах иностранцев, обыскивать их для открытия носимого при себе мнимого яда, гласно обвинять врачей в отравлении народа. Напоследок, возбудив сама себя этими толками и подозрениями, чернь столпилась на Сенной площади и, посреди многих других бесчинств, бросилась с яростью рассвирепевшего зверя на дом, в котором была устроена временная больница. Все этажи в одну минуту наполнились этими бешеными, которые разбили окна, выбросили мебель на улицу, изранили и выкинули больных, приколотили до полусмерти больничную прислугу и самым бесчеловечным образом умертвили нескольких врачей. Полицейские чины, со всех сторон теснимые, попрятались или ходили между толпами переодетыми, не смея употребить своей власти. Наконец военный генерал-губернатор граф Эссен, показавшийся среди сборища, равномерно не успел восстановить порядка и также должен был укрыться от исступленной толпы. В недоумении, что предпринять, городское начальство собралось у графа Эссена, куда прибыл и командовавший в Петербурге гвардейскими войсками граф Васильчиков. После предварительного совещания последний привел на Сенную батальон Семеновского полка, с барабанным боем. Это хотя и заставило народ разойтись с площади в боковые улицы, но нисколько его не усмирило и не заставило образумиться. На ночь волнение несколько стихло, но все еще город был далек от обыкновенного порядка.

Государь, по донесению о всем происшедшем в Петербурге, велев, чтобы к утру все наличные войска были готовы вступить под ружье, а военные власти собрались бы у Елагинского моста, прибыл сам из Петергофа на пароходе «Ижора» в сопровождении князя Меншикова. Быв поражен видом унылых лиц всех начальников, он, по выслушании подробных их рассказов, приказал прежде всего приготовить себе верховую лошадь, которая не пугалась бы выстрелов, и потом, взяв с собою Меншикова, поехал в коляске на Сенную, где лежали еще тела падших накануне и которая была покрыта сплошною массою народа, продолжавшего волноваться и шуметь. Государь остановил свою коляску в середине скопища, встал в ней, окинул взглядом теснившихся около него и громовым голосом закричал: «На колени!» Вся эта многотысячная толпа, сняв шапки, тотчас приникла к земле. Тогда, обратясь к церкви Спаса, он сказал: «Я пришел просить милосердия Божия за ваши грехи; молитесь Ему о прощении; вы Его жестоко оскорбили. Русские ли вы? Вы подражаете французам и полякам; вы забыли ваш долг покорности мне; я сумею привести вас к порядку и наказать виновных. За ваше поведение в ответе перед Богом – я. Отворить церковь: молитесь в ней за упокой душ невинно убитых вами». Эти мощные слова, произнесенные так громко и внятно, что их можно было расслышать с одного конца площади до другого, произвели волшебное действие. Вся эта сплошная масса, за миг перед тем столь буйная, вдруг умолкла, опустила глаза перед грозным повелителем и в слезах стала креститься. Государь, также перекрестившись, прибавил: «Приказываю вам сейчас разойтись, идти по домам и слушаться всего, что я велел делать для собственного вашего блага». Толпа благоговейно поклонилась своему царю и поспешила повиноваться его воле.

Порядок был восстановлен, и все благословляли твердость и мужественную радетельность государя. В тот же день он объехал все части города и все войска, которые, из предосторожности от холеры, были выведены из казарм и стояли в палатках по разным площадям. Везде он останавливался и обращал по несколько слов начальникам и солдатам: везде его принимали с радостными кликами, и появление его водворяло повсюду тишину и спокойствие. В тот же день он назначил своих генерал-адъютантов князя Трубецкого и графа Орлова в помощь графу Эссену, распределил между ними многолюднейшие части города и велел составить особую комиссию под моим председательством для следствия и суда над зачинщиками народного буйства и главными в нем участниками.

Из письма Александра Сергеевича Пушкина Петру Андреевичу Вяземскому. 3 августа 1931 года

…Ты верно слышал о возмущениях новгородских и Старой Руси. Ужасы. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в новгородских поселениях со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен; 15 лекарей убито; спасся один при помощи больных, лежащих в лазарете. […] Бунт Старо-Русский еще не прекращен. Военные чиновники не смеют еще показаться на улице. Там четвертили одного генерала, зарывали живых и проч. Действовали мужики, которым полки выдали своих начальников.

Пушкин, живший в это время в Царском Селе, пользовался доходившими из Петербурга слухами. Но основная картина «холерного бунта» в военных поселениях соответствует действительности. Доведенные до крайности поселенцы мстили за многолетние унижения и издевательства. Недаром в программе декабристов уничтожение военных поселений было одним из основных пунктов. Они понимали, что новая пугачевщина может начаться именно оттуда.

Из письма Александра Сергеевича Пушкина Петру Андреевичу Вяземскому. 3 августа 1931 года

Государь приехал к ним (взбунтовавшимся поселянам. – Я. Г.) вслед за Орловым (генерал Алексей Федорович Орлов. – Я. Г.). Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить, и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились.

Картина усмирения императором взбунтовавшихся военных поселян, надо сказать, не совсем соответствовала действительности.

Все было куда драматичнее, что явствует из бесхитростного рассказа человека, оказавшегося рядом с Николаем в критический момент. Это был инженерный подполковник Панаев, которому удалось до известной степени взять под контроль кровавую стихию бунта.

Из воспоминаний инженер-подполковника Николая Ивановича Панаева

Покуда служили панихиду, приехал фельдъегерь из города с приказанием от графа Орлова, что государь император в 2 часа будет в округе, и для того, чтоб я собрал поселян в экзерциргаузе. Так как было уже около полудня и поселяне были все собраны, то я приказал им следовать в штаб прямо и выстроиться в манеже. Тут поселяне пришли мне сказать, что у них нет хлеба и соли чем встретить государя, а как испечь теперь уже некогда, то не взять ли круглых кренделей да сотового меду? Я утвердил их предположение и приказал выбрать от себя депутатов, кои встретили бы государя императора со мною у коляски и, стоя на коленях, просили бы прощения. Для чего они нарядили 6 человек. Стоявшим в манеже поселянам во фронте я приказал: как только увидим государя, снявши шапки, стать всем на колени. Младшему священнику отцу Гавриилу растворить двери в церкви в полном облачении со крестом и святой водой; царские двери в алтарь растворить и вынести на налое в экзерциргауз евангелие и знамя военных поселян.

Я полагал, что государь император прикажет их привести к присяге, для того приказал на налое положить и форму оной.

Около 2 часов государь император с графом Орловым прибыл в штаб Императора Австрийского полка; я встретил его величество у решетки между церковью и госпиталем, подал рапорт о состоянии округа. Государь принял от меня рапорт о состоянии округа и, увидев, что 8 человек показаны в командировке (до исключения так показывались убитые), сказал мне: «Это в дальней!» – потом вышел из коляски, поцеловал меня и изволил сказать: «Спасибо, старый сослуживец, что ты здесь не потерял разума, я этого никогда не забуду!» Потом, увидев стоящих на коленях поселян с хлебом и солью, сказал им: «Не беру вашего хлеба, идите и молитесь Богу!» Вошед в экзерциргауз и взглянув на стоящих поселян, коим майор Баллаш скомандовал: «Шапки долой!», прошел в церковь; я следовал за ним. Священник встретил с крестом и с кропилом. Государь приложился ко кресту и был окроплен святою водою и изволил следовать в алтарь, где и начал говорить со священником насчет нравственного положения поселян; священник замялся, и государь обратился ко мне; войдя в алтарь, я доложил, что, по мнению моему, искреннего раскаяния в них нет, но действует суеверие и страх, что еще сегодня преосвященный был здесь и служил панихиду об убиенных, но они проводили его с ропотом. Государь, выходя из церкви, сказал священнику: «Служите».

Не будучи приготовлен к сему приказанию и не имея при себе церковнослужителя или певчих, священник начал прямо: «Господу помолимся» – и сам запел: «Господи, помилуй! О благочестивейшем, самодержавнейшем, великом государе нашем Николае Павловиче Господу помолимся!» В это время певчий из военных поселян, стоявший во фронте на коленях, вдруг вскочил с коленей, побежал к священнику и на бегу начал петь: «Господи, помилуй!»

После окончания всей эктиньи государь приказал мне командовать: «Накройся, вставай, справа и слева кругом заходи!» Потом приказал еще вздвоить ряды и начал им говорить: «Как смели вы восстать против меня?!» И когда поселяне отвечали, что они против него не восставали, то государь сказал им: «Вы убили своих начальников, Богом и мною над вами поставленных, это все равно, что вы подняли руку свою на меня!» Потом говорил он, что это болезнь, посланная Господом за наши грехи, что и сам он потерял брата (Константина. – Я. Г.) от этой болезни, а потому надо с кротостию переносить волю Господню, и, увидев одного унтер-офицера с Аннинским крестом и двумя медалями, подозвал к себе, как равно и всех кавалеров, тут бывших, обращаясь к ним, сказал: «Вас ли я вижу? И вы живы все?» Аннинский кавалер, которого государь первого подозвал, отвечал: «Слава Богу, ваше величество, Бог помиловал!» Но государь сказал ему и прочим кавалерам: «Молчи и не срами Бога! вы, кавалеры, должны были все лечь тут и не допустить истреблять ваших начальников!» Потом, обратясь ко мне, изволил сказать так, чтоб все слышали: «А ты с ними не шути и при первом ослушании выведи и тут же расстреляй на месте!» Потом начал говорить, чтоб выдали виновных, но поселяне молчали.

Я в то время, стоя в рядах поселян, услышал, что сзади меня какой-то поселянин говорил своим товарищам: «А что, братцы? полно, это государь ли? Не из них ли переряженец?»

Услышав эти слова, я обмер от страха, и, кажется, государь прочел на лице моем смущение, ибо после того не настаивал о выдаче виновных и спросил их: «Раскаиваетесь ли вы?» – и когда они начали кричать: «Раскаиваемся!» – то государь отломил кусок кренделя и изволил скушать, сказав: «Ну вот я ем ваш хлеб и соль, конечно, я могу вас простить, но как Бог вас простит?!»

Потом приказал мне командовать: «Налево кругом» – и выстроить фронт; и когда они обращены были лицом к государю, то он благодарил меня и гг. офицеров, бывших во фронте; но так как не все офицеры того стоили, то я остановил государя и сказал ему, что не все стоят его благодарности и о достойных подал ему список, который у меня припасен был; причем доложил ему, что я, именем его, одного унтер-офицера произвел в прапорщики. Государь спросил «За что? и когда?» – я доложил, что за предложение пробиться с 30 человеками на штыках со знаменем и денежным ящиком в город. Его величество, подозвав к себе Перекопаева, поцеловал его и утвердил.

После, вышед из экзерциргауза, поехал на гауптвахту, где поздоровался с поселянами, стоявшими на часах с косами вместо ружей, ибо резервный баталион я сменил, по приказанию графа Орлова, чтоб приготовить к выступлению в Новгород. Там на гауптвахте я представил арестантов, кои не послушались выпускавших их военных поселян. Государь благодарил их, и после они оставлены были без наказания.

От гауптвахты государь поехал в Новгород; приехав туда, был в церкви Св. Николая Качанова.

По отбытии государя из округа я отслужил с поселянами благодарственный молебен и распустил их по домам, а сам поехал в Новгород, где еще раз видел государя.

На другой день государь делал смотр всем резервным баталионам в Новгороде и приказал отправить их в Гатчину. В ночи на 27-е число государь отправился обратно в Петербург, получив уведомление, что государыня почувствовала приближение родов.

Если внимательно вчитаться в рассказ Панаева, то станет ясно, что уверенный в своем гипнотическом воздействии на возбужденную толпу Николай едва не просчитался, и просчет этот мог стоить ему жизни.

То, что, прочитав на лице Панаева «смущение», граничившее с ужасом, Николай тут же отказался от требования выдачи зачинщиков и согласился вкусить хлеб, от которого только что грозно отказался, свидетельствует, что он понял страшную опасность момента…

Историки уже отмечали странную судьбу подполковника Панаева, которому удалось притушить бунт еще до прибытия императора с войсками. Казалось бы, он мог рассчитывать на незаурядную карьеру. Ничего подобного. В тот момент он был произведен в полковники, а затем на всю жизнь застрял в генерал-майорах.

Объясняется это, конечно же, тем, что он оказался свидетелем мучительной для Николая сцены, когда ему пришлось пойти на попятный, фактически стушеваться перед бунтовщиками и ретироваться, не добившись исполнения своего требования. И Николай не простил Панаеву зрелища собственного унижения.

Фраза, обращенная к поселянам: «Конечно, я могу вас простить, но как Бог вас простит?», была вынужденной. Никого прощать Николай не собирался. Ему нужно было снять остроту момента. Он испугался…

Из воспоминаний современника

Когда привели на плац первую партию, то их невозможно было узнать, до того они были исхудалы, печальны и обросли, что не походили на людей… Для большей безопасности кругом плац-парада гарцевали два эскадрона драгун. Вскоре приехал генерал Данилов, назначенный для наблюдения за порядком во время экзекуции. Поздоровавшись с полубаталионом Астраханского полка, он начал говорить солдатам, что когда придет время наказывать бунтовщиков-поселян, то не щадить их – ибо кто окажет им малейшую снисходительность, того он сочтет за пособника и ослушника воли начальства, а следовательно, за такого же бунтовщика, как и поселяне… «Стегать их, шельмецов, без милосердия, по чему ни попало, – прибавил он. Затем, обратившись к поселенному баталиону, собранному для присутствия на экзекуции, сказал: – Ну что, разбойники? Что наделали? Вот теперь любуйтесь, как будут потчевать вашу братию…» Страшная была картина: стон и плач несчастных, топот конницы, лязг кандалов и барабанный, душу раздирающий бой – все это перемешалось и носилось в воздухе. Наказание было настолько невыносимым, что вряд ли из 60 человек осталось 10 в живых. Многих лишившихся чувств волокли и все-таки нещадно били. Были случаи, что у двоих или троих выпали внутренности… Морозова, который писал прошение от имени поселян, били нещадно. Несмотря на его коренастую фигуру и высокий рост, он не вытерпел наказания, потому что его наказывали так: бьют до тех пор, пока не обломают палок, потом поведут опять и снова остановят, пока не обломают палок. Ему пробили бок, и он тут же в строю скончался.

Из воспоминаний художника-гравера Лаврентия Авксентьевича Серякова

Виновных в нашем округе оказалось около 300 человек. Квартиры убитых штаб-офицеров, обер-офицеров, докторов и других лиц обращены были в арестантские тюрьмы, в окна вставили железные решетки. В эти временные тюрьмы, в деревянных тяжелых колодках, были рассажены арестованные. Охраняли их казаки и солдаты резервов, потом прислан был еще батальон солдат, кажется, из Петербурга.

Обвиняемые, сколько помню про наш округ, просидели в тюрьмах до Великого поста 1832 года, в томительном ожидании окончательного решения своей участи. Наконец участь эта была решена: одних приговорили к наказанию кнутом на так называемой кобыле, а других – к прогнанию шпицрутенами.

Я живо помню эти орудия казни. Кобыла – это доска длиннее человеческого роста, дюйма в 3 толщины и в пол-аршина ширины, на одном конце доски – вырезка для шеи, а по бокам – вырезки для рук, так что когда преступника клали на кобылу, то он обхватывал ее руками, и уже на другой стороне руки скручивались ремнем, шея притягивалась также ремнем, равно как и ноги. Другим концом доска крепко врывалась в землю наискось, под углом.

Кнут состоял из довольно толстой и твердой рукоятки, к которой прикреплялся плетеный кнут длиной аршина полтора, а на кончик кнута навязывался 6– или 8-вершковый, в карандаш толщиной, четырехгранный сыромятный ремень.

Что же касается до шпицрутенов, то я вполне ясно помню, что два экземпляра их, для образца, были присланы (как я позже слышал) Клейнмихелем в канцелярию округа из Петербурга. Эти образцовые шпицрутены были присланы, как потом мне рассказывали, при бумаге, за красной печатью, причем предписывалось изготовить по ним столько тысяч, сколько потребуется. Шпицрутен – это палка в диаметре несколько менее вершка, в длину – сажень; это гибкий, гладкий прут из лозы. Таких прутьев для предстоящей казни бунтовщиков нарублено было бесчисленное множество, многие десятки возов.

Наступило время казни. Сколько помню, это было на первой или на второй неделе Великого поста. Подстрекаемый детским любопытством (мне шел 9-й год), я бегал на плац, лежащий между штабом и церковью, каждый день во все время казней. Морозы стояли в те дни самые лютые.

На плацу, как теперь вижу, была врыта кобыла, близ нее прохаживались два палача, парни лет 25, отлично сложенные, мускулистые, широкоплечие, в красных рубахах, плисовых шароварах и в сапогах с напуском. Кругом плаца расставлены были казаки и резервный батальон, а за ними толпились родственники осужденных.

Около 9 часов утра прибыли на место казни осужденные к кнуту, которых, помнится, в первый день казни было 25 человек. Одни из них приговорены были к 101 удару кнутом, другие – к 70 или к 50, а третьи – к 25 ударам кнута. Приговоренных клали на кобылу по очереди, так что в то время, как одного наказывали, все остальные стояли тут же и ждали своей очереди. Первого положили из тех, которым было назначено 101 удар. Палач отошел шагов на 15 от кобылы, потом медленным шагом стал приближаться к наказываемому, кнут тащился между ног палача по снегу; когда палач подходил на близкое расстояние от кобылы, то высоко взмахивал правою рукой кнут, раздавался в воздухе свист и затем удар. Палач опять отходил на прежнюю дистанцию, опять начинал медленно приближаться и т. д.

Наивно-детскими, любопытными глазами следил я за взмахами кнута и смотрел на спину казнимых: первые удары делались крест-накрест, с правого плеча по ребрам, под левый бок, и слева направо, а потом начинали бить вдоль и поперек спины. Мне казалось, что палач с первого же раза весьма глубоко прорубал кожу, потому что после каждого удара он левой рукой смахивал с кнута полную горсть крови. При первых ударах обыкновенно слышен был у казнимых глухой стон, который умолкал скоро, затем уже их рубили, как мясо. Во время самого дела, отсчитавши, например, ударов 20 или 30, палач подходил к стоявшему тут же на снегу полуштофу, наливал стакан водки, выпивал и опять принимался за работу. Все это делалось очень, очень медленно.

При казни присутствовали священник и доктор. Когда наказываемый не издавал ни стона, никакого звука, не замечалось даже признаков жизни, тогда ему развязывали руки и доктор давал нюхать спирт. Когда при этом находили, что человек еще жив, его опять привязывали к кобыле и продолжали наказывать.

Под кнутом, сколько помню, ни один не умер (помирали на второй или третий день после казни); между тем каждый получал определенное приговором суда число ударов.

Но ударами кнута казнь не оканчивалась. После кнута наказанного снимали с кобылы и сажали на барабан; на спину, которая походила на высоко вздутое рубленое мясо, накидывали какой-то тулуп. Палач брал коробочку, вынимал из нее рукоятку, на которой сделаны были буквы из стальных шпилек в ½ дюйма длины; шпильки эти изображали, помнится, букву «К» и еще какие-то буквы. Палач, держа рукоятку в левой руке, приставлял штемпель ко лбу несчастного, затем правой рукой со всего размаху ударял по другому концу рукоятки, шпильки вонзались в лоб, и таким образом получалось требуемое клеймо, таким же приемом быстро высекались буквы на обеих щеках. После отнятия клейма из ранок сочилась кровь, палач затирал кровавые буквы каким-то порошком, чуть ли не порохом, так что в каждой прорези оставался черный след. Таким образом, получался знак, который впоследствии, как я слышал, делается совершенно белым и не может уничтожиться очень долго, остается на всю жизнь.

Казнь кнутом продолжалась до сумерек, и во все это время били барабаны.

Наказание шпицрутенами происходило на другом плацу, за оврагом. На эту казнь я бегал по нескольку раз в течение двух недель; холодно, устану – сбегаю домой, отогреюсь и опять прибегу. Музыка, видите ли, играла там целый день – барабан да флейта, – это и привлекало толпу ребятишек.

На этом плацу, за оврагом, два батальона солдат, всего тысячи в полторы, построены были в два параллельных друг другу круга, шеренгами лицом к лицу. Каждый из солдат держал в левой руке ружье у ноги, а в правой – шпицрутен. Начальство находилось посередине и по списку выкликало, кому когда выходить и сколько пройти кругов, или, что то же, получить ударов. Вызывали человек по 15 осужденных, сначала тех, которым следовало каждому по 2000 ударов. Тотчас спускали у них рубашки до пояса, голову оставляли открытой. Затем каждого ставили один за другим, гуськом, таким образом: руки преступника привязывали к примкнутому штыку так, что штык приходился против живота, причем, очевидно, вперед бежать было невозможно, нельзя также и остановиться или попятиться назад, потому что спереди тянут за приклад два унтер-офицера. Когда осужденных устанавливали, то под звуки барабана и флейты они начинали двигаться друг за другом. Каждый солдат делал из шеренги правой ногой шаг вперед, наносил удар и опять становился на свое место. Наказываемый получал удары с обеих сторон, поэтому каждый раз голова его, судорожно откидываясь, поворачивалась в ту сторону, с которой следовал удар. Во время шествия кругом, по зеленой улице, слышны были только крики несчастных: «Братцы! Помилосердствуйте, братцы, помилосердствуйте!»

Если кто при обходе кругом падал и даже не мог идти, то подъезжали сани, розвальни, которые везли солдаты, клали на них обессиленного, помертвевшего и везли вдоль шеренги; удары продолжали раздаваться до тех пор, пока несчастный ни охнуть, ни дохнуть не мог.

В таком случае подходил доктор и давал нюхать спирту. Мертвых выволакивали вон, за фронт.

Начальство зорко наблюдало за солдатами, чтобы из них кто-нибудь не сжалился и не ударил бы легче, чем следовало.

При этой казни, сколько помню, женщинам не позволялось присутствовать, а, по приказанию начальства, собраны были только мужчины, в числе которых находились отцы, братья и другие родственники наказываемых. Всем зрителям довелось пережить страшные, едва ли не более мучительные часы, чем казнимым. Но мало того. Были случаи, что между осужденными и солдатами, их наказывающими, существовали близкие родственные связи: брат бичевал брата, сын истязал отца… Наказанных развозили по домам обывателей на санях, конвоируемых несколькими казаками. Надобно заметить, что, так как всех 300 человек, наказанных в одном только нашем округе, в лазарете поместить было нельзя, то для них отведены были некоторые избы поселян. Сюда уже беспрепятственно ходили все родные, приносили больным съестные припасы и водку для обмывания ран: водка предохраняла раны от гниения.

Ни одному из наказанных шпицрутенами не было назначено, как мне потом рассказывали, менее 1000 ударов; большей же частью – давали по 2, даже по 3 тысячи ударов; братьям Ларичам, как распространителям мятежа, дано по 4000 ударов каждому, оба на другой день после казни умерли. Перемерло, впрочем, много из казненных, этому способствовали недостаток докторов, отсутствие медицинских средств, неимение хороших помещений, недостаток надлежащего ухода за больными и проч. В народе во все время казней и всех их последствий не замечалось никакого озлобления, ни малейшего ропота против начальства, говорили только: «Господь наказывает нас за грехи».

Ни до, ни после николаевского царствования это чудовищное наказание не применялось с такой угрюмой последовательностью, и ни один император не подписывал столь бестрепетно эти приговоры к мучительной смерти.

Был ли Николай Павлович жесток?

Из воспоминаний эмигранта-публициста Ивана Гавриловича Головина

Одного солдата из инженерных войск приговорили к прогнанию сквозь строй. Николай, бывший тогда начальником инженеров, прибавил от себя число ударов, назначенных солдату; его адъютант М… П… заметил, что не следовало ничего изменять в приговоре, так как несчастный все равно умрет. Николай согласился с этим доводом, но адъютант был поражен тем равнодушием, с которым он подписал смертный приговор.

Из статьи историка Сергея Владимировича Мироненко «Николай I»

Столкнувшись в первые годы своего царствования с повседневным пренебрежением к нормам закона, Николай принялся упорно и постоянно это пресекать. Характерны его резолюции на мемориях Государственного совета по поводу случаев применения пыток полицией и судебными органами.

[Например]…эмоциональная резолюция на мемории о смерти некоего Климова, посаженного столичным начальством «в неподвижную колоду», где он бился, «кричал и через несколько часов умер». Николай писал: «Из дела видно, что человек от последствий пытки умер. Дело ужасное и доказывающее совершенное небрежение начальства. Я предписываю заготовить указ Сенату, дабы оным наистрожайше подтверждено было, чтобы никто и нигде не осмеливался выдумывать особых способов наказания или содержания под предлогом безопасности».

Отвращение к жестокости, к самой возможности пытки, очевидное в словах императора, вызывает уважение. Однако может показаться необъяснимым, почему Николай так ужасается гибели одного человека под пыткой и совершенно хладнокровно воспринимает смерть сотен солдат, засеченных шпицрутенами во время подавления волнений 1831 года в Новгородских военных поселениях. Все дело в том, что шпицрутены были предусмотрены законом, воинским уставом. А стул с цепями и неподвижная колода были незаконны.

При этом, правда, надо вспомнить резолюции, которыми молодой император сопровождал мятежников 14 декабря, отправляя их после допросов в Петропавловскую крепость, – «Заковать так, чтоб пошевелиться не мог».

Это ли не пытка?

А под шпицрутенами гибли не сотни, а тысячи приговоренных. И Николай, разумеется, это прекрасно знал…

Из журнала «Русская старина». 1883 год, декабрь

Во время отсутствия графа Воронцова из Одессы в 1827 году новороссийскими губерниями управлял тайный советник граф Пален. Во всеподданнейшем рапорте от 11 октября 1827 года граф донес о тайном переходе двух евреев через р. Прут и присовокуплял, что одно только определение смертной казни за карантинные преступления способно положить конец оным. Император Николай на этом рапорте написал нижеследующую резолюцию:

«Виновных прогнать сквозь тысячу человек 12 раз. Слава богу смертной казни у нас не бывало, и не мне ее вводить».

Мы уже не в первый раз встречаемся с этим выражением августейшего гуманизма. Стало быть, для Николая Павловича это был привычный и естественный подход к решению человеческой судьбы.

Из статьи Льва Николаевича Толстого «Николай Палкин»

Мы ночевали у 95-летнего солдата. Он служил при Александре I и Николае.

– Что, умереть хочешь?

– Умереть? Еще как хочу. Прежде боялся, а теперь об одном Бога прошу: только бы покаяться, причаститься привел Бог. А то грехов много.

– Какие же грехи?

– Как какие? Ведь я когда служил? При Николае; тогда разве такая, как нынче, служба была! Тогда что было? У! Вспоминать, так ужасть берет. Я еще Александра застал. Александра того хвалили солдаты, говорили – милостив был.

И вспомнил последние времена царствования Александра, когда из 100 – 20 человек забивали насмерть. Хорош же был Николай, когда в сравнении с ним Александр казался милостивым,

– А мне довелось при Николае служить, – сказал старик. И тотчас же оживился и стал рассказывать.

– Тогда что было, – заговорил он. – Тогда на 50 палок и порток не снимали; а 150, 200, 300… насмерть запарывали.

Говорил он и с отвращением, и с ужасом, и не без гордости о прежнем молодечестве.

– А уж палками – недели не проходило, чтобы не забивали насмерть человека или двух из полка. Нынче уж и не знают, что такое палки, а тогда это словечко со рта не сходило. Палки, палки!.. У нас и солдаты Николая Палкиным прозвали. Николай Павлыч, а они говорят Николай Палкин. Так и пошло ему прозвище.

– Так вот, как вспомнишь про то время, – продолжал старик, – да век-то отжил – помирать надо, как вспомнишь, так и жутко станет. Много греха на душу принято. Дело подначальное было. Тебе всыпят 150 палок за солдата (отставной солдат был унтер-офицер и фельдфебель, теперь кандидат), а ты ему 200. У тебя не заживет от того, а ты его мучаешь – вот и грех.

– Унтер-офицера до смерти убивали солдат молодых. Прикладом или кулаком свиснет в какое место нужное: в грудь, или в голову, он и помрет. И никогда взыску не было. Помрет от убоя, а начальство пишет: «Властию Божиею помре». И крышка. А тогда разве понимал это? Только об себе думаешь. А теперь вот ворочаешься на печке, ночь не спится, все тебе думается, все представляется. Хорошо, как успеешь причаститься по закону христианскому, да простится тебе, а то ужасть берет. Как вспомнить все, что сам терпел да от тебя терпели, так и аду не надо, хуже аду всякого…

Я живо представил себе то, что должно вспоминаться в его старческом одиночестве этому умирающему человеку, и мне вчуже стало жутко. Я вспомнил про те ужасы, кроме палок, в которых он должен был принимать участие. Про загоняние насмерть сквозь строй, про расстреливание, про убийства и грабежи городов и деревень на войне (он участвовал в польской войне), и я стал расспрашивать его про это. Я спросил его про прогоняние сквозь строй.

Он рассказал подробно про это ужасное дело. Как ведут человека, привязанного к ружьям и между поставленными улицей солдатами с шпицрутенами палками, как все бьют, а позади солдат ходят офицеры и покрикивают: «Бей больней!»

– «Бей больней!» – прокричал старик начальническим голосом, очевидно не без удовольствия вспоминая и передавая этот молодечески-начальнический тон.

Он рассказал все подробности без всякого раскаянии, как бы он рассказывал о том, как бьют быков и свежуют говядину. Он рассказал о том, как водят несчастного взад и вперед между рядами, как тянется и падает забиваемый человек на штыки, как сначала видны кровяные рубцы, как они перекрещиваются, как понемногу рубцы сливаются, выступает и брызжет кровь, как клочьями летит окровавленное мясо, как оголяются кости, как сначала еще кричит несчастный и как потом только охает глухо с каждым шагом и с каждым ударом, как потом затихает и как доктор, для этого приставленный, подходит и щупает пульс, оглядывает и решает, можно ли еще бить человека или надо погодить и отложить до другого раза, когда заживет, чтобы можно было начать мученье сначала и додать то количество ударов, которое какие-то звери, с Палкиным во главе, решили, что надо дать ему. Доктор употребляет свое знание на то, чтобы человек не умер прежде, чем не вынесет все те мучения, которые может вынести его тело.

Рассказывал солдат после, как после того, как он не может больше ходить, несчастного кладут на шинель ничком и с кровяной подушкой во всю спину несут в госпиталь вылечивать с тем, чтобы, когда он вылечится, додать ему ту тысячу или две палок, которые он недополучил и не вынес сразу.

Рассказывал, как они просят смерти и им не дают ее сразу, а вылечивают и бьют другой, иногда третий раз. И он живет и лечится в госпитале, ожидая новых мучений, которые доведут его до смерти.

И его ведут второй или третий раз и тогда уже добивают насмерть. И все это за то, что человек или бежит от палок, или имел мужество и самоотвержение жаловаться за своих товарищей на то, что их дурно кормят, а начальство крадет их паек.

Он рассказывал все это, и когда я старался вызвать его раскаяние при этом воспоминании, он сначала удивился, а потом как будто испугался.

– Нет, – говорит, – это что ж, это по суду. В этом разве я причинен? Это по суду, по закону…

 

Крестьянский вопрос

После пугачевщины, тяжко травмировавшей сознание как рядового дворянства, так и высшей власти, любому разумному человеку было ясно, что вопрос крепостного права есть роковой вопрос внутренней политики России.

Война 1812 года, в которой крестьянство приняло столь яростное участие, породило надежды на скорую перемену в его, крестьянства, жизни.

Этого не произошло. Триумфатор, победитель Наполеона, кумир молодого офицерства Александр I трагически упустил момент для начала фундаментальных реформ…

Страшная вещь – обманутые народные ожидания.

В отчете императору Николаю за 1839 год шеф жандармов Александр Христофорович Бенкендорф писал: «Крепостное право есть пороховой погреб под государством».

Русское дворянство постоянно ощущало грозный вулканический гул под ногами.

Не в последнюю очередь это стимулировало возникновение тайных обществ, взрыв 14 декабря и мятеж Черниговского полка.

Николай понимал, что крестьянский вопрос – центральный вопрос его царствования. Но как приступить к делу, он не знал.

Ему нужны были надежные соратники. Таковых оказалось только два: Михаил Михайлович Сперанский и Павел Дмитриевич Киселев.

Из записок барона Модеста Андреевича Корфа

«Сперанского, – говорил государь, – не все понимали и не все довольно умели ценить; сперва я и сам, может быть, больше всех был виноват против него в этом отношении. Мне столько было наговорено о его либеральных идеях; клевета коснулась его даже и по случаю истории 14 декабря! Но потом все эти обвинения рассыпались как пыль. Я нашел в нем самого преданного, верного и ревностного слугу, с огромными сведениями, с огромной опытностью. Теперь все знают, чем Россия ему обязана – и клеветники умолкли».

Николай был слишком самоуверен в оценке людей. Он сильно преувеличивал свою проницательность. Сперанский и в самом деле был близок с некоторыми из членов тайных обществ и, безусловно, разделял многие их идеи. Вполне возможно, что в случае победы мятежников 14 декабря он вошел бы во Временное правление, которому декабристы собирались вручить власть.

Но, испытав в александровское время клевету, унижение, ссылку, Сперанский сделался крайне осторожен и держал свои идеи при себе. Но во всяком случае, он был несомненным противником крепостного права в тех его формах, в которых оно тогда существовало.

Говоря о его заслугах перед Россией, Николай имел в виду Полное собрание российских законов, изданное под руководством Сперанского. Сперанский входил и во все секретные комитеты, которые император создавал для выработки антикрепостнических программ. Он и Павел Дмитриевич Киселев были в этих комитетах последовательными сторонниками реформ.

В приватных заметках Сперанский ясно сформулировал свое представление о положении русского общества.

Из записки Михаила Михайловича Сперанского «О коренных законах государства»

Я нахожу в России два состояния – рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов.

Киселев, с молодости думавший об отмене крепостного права, был естественным союзником Сперанского. Но положение его было куда прочнее. После блестящего руководства армией в войне с Турцией он был назначен наместником оккупированных Дунайских княжеств – Молдавии и Валахии – и провел там радикальные реформы, освободив, в частности, крестьян из-под власти местных феодалов.

Из воспоминаний дочери Николая I великой княжны Ольги Николаевны, королевы Вюртембергской

Весной этого года [1834] с Нижнего Дуная возвратился Киселев. Он пробыл там с самого окончания турецкой кампании в 1828 году, чтобы привести в порядок эти прекрасные, богатые земли, так долго страдавшие под турецким ярмом. Еще и теперь, после пятидесяти лет, Молдавия и Валахия, которые ныне принадлежат Румынии, вспоминают с благодарностью реформы Киселева, положившие начало их экономическому благосостоянию. Он, в свою очередь, любил этот край, его мягкость, синеву его небес, и еще его удерживала там сердечная привязанность. Мне в то время было двенадцать лет. Как сейчас вижу его таким, каким он был, когда вернулся: красивый мужчина лет около сорока, с выразительными глазами, очаровывающий собеседника, о чем бы он ни говорил. Совершенно независимый в своих взглядах, всегда полный блестящих идей, образованный и в то же время всегда готовый научиться еще чему-нибудь, он даже и в разговорах с пап́а, который с ним очень считался, сохранял свою независимость. Один из одареннейших деятелей тогдашнего царствования, с 1835 года он стал членом всех тайных комитетов по крестьянскому вопросу. С этих пор в течение пятнадцати лет он оставался всегда дорогим гостем нашего дома. В разговорах с глазу на глаз пап́а любил противоречия, даже охотно вызывал на них, и он особенно любил свободную манеру Киселева в разговорах.

Киселев вернулся в Петербург 8 мая 1834 года и на следующий же день был призван к императору. Отчет о проделанной работе он послал императору заранее.

Разговор Николая и Киселева приводит А. П. Заблоцкий-Десятовский.

Из книги Андрея Парфеновича Заблоцкого-Десятовского «Граф П. Д. Киселев и его время»

– Я читал твой отчет, я прочитал его весь с большим удовольствием.

– Ужели ваше величество приняли труд сами прочесть эту толстую тетрадь, в которой много вещей бесполезных?

– Я посвятил три вечера на это чтение. Меня в особенности заинтересовало то, что ты говоришь об освобождении крестьян. Мы займемся этим когда-нибудь; я знаю, что могу рассчитывать на тебя, ибо мы оба имеем те же идеи, питаем те же чувства в этом важном вопросе, которого мои министры не понимают и который их пугает.

Император показал Киселеву на папки, во множестве стоящие на полках.

Из книги Андрея Парфеновича Заблоцкого-Десятовского «Граф П. Д. Киселев и его время»

– Здесь со вступления моего на престол собрал все бумаги, относящиеся до процесса, который я хочу вести против рабства, когда наступит время, чтобы освободить крестьян по всей империи…

За первой аудиенцией последовала вторая.

Из книги Андрея Парфеновича Заблоцкого-Десятовского «Граф П. Д. Киселев и его время»

[Киселев рассказывал: ] «В 1834 году по возвращении моем из княжеств, император Николай Павлович, при вечернем разговоре, изволил мне сказать, что, занимаясь подготовлением труднейших дел, которые могут пасть на наследника, он признает необходимейшим преобразование крепостного права, которое в настоящем его положении более оставаться не может. „Я, – продолжал государь, – говорил со многими из моих сотрудников и ни в одном не нашел прямого сочувствия; даже в семействе моем некоторые (Константин и Михаил Павловичи) были совершенно противны. Несмотря на то, я учредил комитет из 7 членов для рассмотрения постановлений о крепостном праве. Я нашел противодействие. По отчету твоему о княжествах я видел, что ты этим делом занимался и тем положил основание к будущему довершению этого важного преобразования; помогай мне в деле, которое я почитаю должным передать сыну с возможным облегчением при исполнении, и для того подумай, каким образом надлежит приступить без огласки к собранию нужных материалов и составлению проекта или руководства к постепенному осуществлению мысли, которая меня постоянно занимает, но которую без доброго пособия исполнить не могу“.

Я не скрыл от Государя удовольствия, с которым выслушал христианское его предложение, которое при удачном совершении, возвысит Россию и его царствование; но вместе с тем я не умолчал о предстоящих затруднениях, которые потребуют больших усилий и энергии. В нескольких словах я объяснил различие нашего законодательства от того, которое сохранилось в княжествах: там с XVI столетия гражданская свобода установилась соборною грамотою господаря Гики; бояры, т. е. исключительные владельцы земли, мало-помалу исказили статьи этой первоначальной грамоты, заменяя ее произволом, по их сказанию, обычаем: основный закон был изменен произвольным действием землевладельцев без участия законодательной власти при слабом и корыстном господарском управлении; у нас, напротив, крепостное право постепенно входило в состав законов и утвердилось наконец понятие, что человек, живущий на помещичьей земле, есть вещь, принадлежащая помещику. В княжествах я мог, основываясь на коренных законах, никогда не отмененных и не замененных другими, составить предварительное положение, которое хлебопашцами было встречено с восторгом, а боярами без особого неудовольствия. Это положение было моим прощальным приветом. Оно показало, однако же, мне все трудности предмета и недостаточную мою опытность в подобном деле; не менее того я с душевным удовольствием принимаю ваше приказание, более уповая на усердие, чем на способности, коими располагать могу…

Государь, перебив мои слова, изволил сказать: „И я неопытен, но твердо уповаю на внушение Всевышнего, который нас просветит и направит“ (это изречение было ему обычное, и я не раз слышал его при разрешении затруднительных и спорных вопросов); этим заключился тот первый разговор о сем предмете. Государь, отпуская меня, подтвердил необходимость содержать в строгой тайне его преднамерение, прибавив: „Ты можешь при объяснениях с Сперанским об учреждении V отделения моей канцелярии коснуться и крестьянского вопроса вообще, не упоминая о нашем нынешнем разговоре. Он одарен необычайною памятью и всегда готов отвечать положительным образом на все обстоятельства того времени; он пострадал невинно, я это слышал от императора Александра Павловича, который говорил, что он в долгу пред этою жертвою политических столкновений, которые тогда преодолеть не мог, но которые он себя обязанным вознаградить считает. Покойный государь начал, а я должен это довершить“».

Этот разговор и высказанная пред тем его величеством, при первом свидании с Киселевым, по его возвращении, в минуты откровенности, готовность вести войну против рабства – название, в другом интимном разговоре, Киселева «начальником штаба по крестьянскому делу», давали ему надежду, что судьба предназначила ему главную роль в деле освобождения крестьян. Эта надежда, эта вера в свою миссию не покидали Киселева до отъезда его из отечества.

Император Николай Павлович был верен своему слову: он вел войну с рабством во все свое царствование, но не решался взглянуть прямо в лицо чудовищу и дать ему генеральную битву; война его с крепостным нравом была, так сказать, партизанскою, в которой за набегами более или менее удачными, следовали иногда и отступления. Он, подобно великой своей бабке, мог сказать: «Крестьянский вопрос дело весьма трудное: где только начнут его трогать, он нигде не поддается». Не находя ни в ком, ни в своем семействе, ни в окружавших его, кроме Киселева, поддержки своему желанию уничтожить крепостное право, государь не решался на издание общего и притом обязательного закона, а ограничивался мерами частными, более или менее пальятивного свойства, предпринимавшимися под влиянием господствовавшей тогда мысли, что такими лишь мерами крепостное право уничтожится постепенно, мало-помалу, и что крестьяне получат свободу прежде, чем слово будет высказано в законе, и наконец, что действия решительные в крестьянском вопросе повлекли бы за собой грозные для государства опасности. Поэтому история крепостного права в царствование императора Николая не представляет ничего целого; ее составляют отдельные мероприятия….Во всех совещаниях об этих мерах участвовал Киселев, и голос его имел большое значение…

Из воспоминаний Александры Осиповны Смирновой-Россет

Государь сказал Киселеву: «Пора мне заняться нашими крестьянами. Я то и дело получаю известия, что в той или другой губернии стреляют в помещиков, в Кременчуге высекли почтенного Паскевича (не фельдмаршала, а его родственника. – Я. Г.), потому что, как военный, он строго требовал порядка; высекли несчастного Базилевского – я отдам его под опеку, он живет в нужде, все знают, что его секли, и все его презирают, а он и в ус не дует. Я не хочу разорять дворян. В 12 году они сослужили службу, жертвовали и кровью и деньгами… Я хочу отпустить крестьян с землей, но так, чтобы крестьянин не смел отлучаться из деревни без спросу барина или управляющего: дать личную свободу народу, который привык к долголетнем рабству, опасно. Я начну с инвентарей; крестьянин должен работать на барина три дня и три дня на себя; для выкупа земли, которую он имеет, он должен будет платить известную сумму по качеству земли, и надобно выплатить несколько лет, земля будет его. Я думаю, что надо сохранить мирскую поруку, а подати должны быть поменее»….Затем последовал указ об обязанных крестьянах, который остался мертвой буквой.

Прежде чем приступить к взрывоопасной проблеме крепостных крестьян, Николай решил заняться устройством быта крестьян государственных, которых в России были миллионы и которые существовали отнюдь не благополучно.

В 1769 году, в самые либеральные времена Екатерины II, ею был издан указ, касающийся именно государственных, или казенных, крестьян.

Из указа Екатерины II 1769 года «О государственных крестьянах»

В случае неуплаты крестьянами в годовой срок подушной недоимки забирать в города старост и выборных, держать под караулом, употреблять их в тяжелые городовые работы без платежа заработанных денег, доколе вся недоимка заплачена не будет.

Сенатор Иван Васильевич Капнист, обозревший положение казенных крестьян с 1821 по 1838 год, представил картину печальную и выразительную. Недаром император поручил расхлебывать эту с XVIII века варившуюся кашу именно твердому и преданному своим идеям Киселеву.

Из дневника Павла Дмитриевича Киселева

1836 года февраля 17-го

Я имел честь обедать у его императорского величества с графами Головкиным и Бенкендорфом. После обеда, по отъезде сих господ, государь приказал мне остаться и, посадив меня противу своего стула, начал следующий разговор: «Мне с тобою нужно объясниться по делу, которое тебе известно, ибо ты, кажется, в комитете с Васильчиковым. Дело об устройстве крестьян (казенных). Я давно убедился в необходимости преобразования их положения; но министр финансов, от упрямства или неуменья, находит это невозможным. Я его знаю и потому настаивал на необходимости заняться пристально и, увидев, что с ним это дело не пойдет, решился приступить к нему сам и положить основание под личным своим руководством.

Я желаю прежде всего сделать испытание на петербургской губернии и, как во всяком преобразовании, надо прежде всего иметь ясное понятие о том, что есть то размежевание земель, которое Канкрин (министр финансов. – Я. Г.) всегда представляет невозможным, должно быть первоначальным действием этого занятия. Я приказывал Сперанскому объясниться по сему с Шубертом и получил в ответ, что он имеет возможность дать на сей предмет свое пособие; вот начало – но тут много подробностей, которыми и некогда мне заниматься и которые, признаюсь, мне мало знакомы. Посему мне нужен помощник, и, как я твои мысли на этот предмет знаю, то хочу тебя просить принять все это дело под свое попечение и заняться со мною предварительным, примерным устройством этих крестьян, после чего мы перейдем в другие губернии и мало-помалу круг нашего действия расширится. Канкрин сам уже убедился, что на нынешнем основании от департамента успеха ждать не можно, а я ему доказал по прочтении исходящих и входящих бумаг за целую неделю, что они пишут вздор, что он бумаг этих не видит и что все дело идет без толку. Поручить же преобразование петербургских крестьян Эссену (петербургский генерал-губернатор. – Я. Г.) – кроме вздора ничего не будет. А потому не откажи мне и прими на себя труд этот в помощь мне».

Я встал и сказал государю, что готов с душевным удовольствием посвятить все свои силы и усердие на дело столь важное и тем более для меня лестное, что я почитаю устроение крестьян как дело великое его царствования и как дело необходимое для будущего спокойствия государства, что я готов быть его секретарем, лишь бы я мог иметь ту силу нравственную в делах, которая необходима для успеха; что министры финансов и внутренних дел это новое учреждение не будут видеть с удовольствием, что борьба была бы неравная для меня, если все дело не будет совершаться под его, государевым, личным влиянием; что, наконец, я на этот предмет совершенно полагаюсь на его величество и благодарю за доверие, которое потщусь оправдать всеми силами, доколе их не утрачу…

Это в высшей степени характерная для николаевского царствования ситуация. Император не доверяет ни министрам, ни генерал-губернатору, деятельность которых, как он полагает, может породить лишь вздор, и выстраивает некую параллельную систему для решения насущных государственных задач.

Из письма Павла Дмитриевича Киселева Николаю I

По личному внимательному наблюдению моему безнравственность установленных властей и самих крестьян достигла высшей степени и требует усиленных мер для искоренения злоупотреблений, которые расстроили хозяйственный быт крестьян в самом основании, породили в них нерасположение к труду, и без того мало вознаграждаемому, и тем остановили, а в некоторых случаях уничтожили надлежащее развитие государственного богатства. Огромные недоимки, накопившиеся после Всемилостивейшего манифеста 1826 года, служат достаточным тому доказательством, а запутанность сих недоимок, и особенно меры, употребляемые к сбору оные, часто с людей и селений, не подлежащих взысканию, производят в одних равнодушие, а в других беззаботливость к исправному выполнению повинностей и, угрожая конечным разорением крестьян, могут поселить в них чувства, доселе добродушному русскому народу несвойственные.

Киселев прямо говорил об угрозе крестьянского бунта. Какие чувства по отношению к властям свойственны могут быть «добродушному русскому народу», показала пугачевщина, о которой прекрасно помнили все, а император даже и говорил.

Недаром Николай способствовал изданию пушкинского «Пугачевского бунта».

Из статьи историка Сергея Владимировича Мироненко «Николай I»

Однако заниматься одновременно и государственной, и помещичьей деревней Николай признал неудобным, и было решено начать с подготовки реформы государственных крестьян. Для этого создали специальное Пятое отделение Собственной его императорского величества канцелярии, во главе которого поставили П. Д. Киселева. Внутри отделения при активном содействии М. М. Сперанского создали новую систему управления государственными имениями.

Вновь и вновь проводилась в жизнь мысль Николая о том, что государство, ничего решительно и принципиально не меняя, в состоянии решить любые проблемы одними структурными преобразованиями.

Вершиной мощного бюрократического аппарата стало министерство государственных имуществ, в губерниях были созданы палаты государственных имуществ, ставшие местными органами министерства. Каждая губерния делилась на несколько округов, во главе которых стояли окружные начальники и их помощники, каждый округ – на несколько волостей, которые управлялись уже на выборной основе, волости – на сельские общества, где избирались сельские старшины, сельские старосты, сборщики податей, смотрители хлебных магазинов, сотские, десятские и, наконец, члены сельских судебных расправ.

Возник дорогостоящий бюрократический аппарат, в котором чиновник играл ту же роль, что и помещик в частновладельческой деревне. Сохранение в неизменности прежних крепостнических принципов давало многим современникам законное основание считать, что гнет чиновников не столь уж сильно отличается от гнета помещиков, хотя новая система управления позволила несколько улучшить положение государственных крестьян.

Местные и центральные органы занимались увеличением наделов там, где они были меньше установленных норм, переселением государственных крестьян из центров аграрного перенаселения на окраины, где еще хватало свободных земель, улучшалась и регулировалась оброчная система, министерство стремилось перевести все натуральные повинности в денежные и тем самым стимулировать развитие рыночных отношений, строились школы, больницы, ветеринарные пункты, внедрялись прогрессивные формы ведения хозяйства.

Таким образом, хотя реформа и не внесла принципиальных изменений в положение государственных крестьян, все же она принадлежит к немногим удавшимся мероприятиям николаевского царствования. А П. Д. Киселев за свою деятельность в министерстве прочно завоевал в консервативной и реакционной части общества репутацию «красного».

Новый Секретный комитет 1839 года, по мысли Николая I, должен был заложить основы постепенно реализуемой реформы – теперь уже помещичьей деревни. Единственным условием, поставленным императором, была неприкосновенность помещичьей земельной собственности.

Какой же проект реформы был предложен Киселевым комитету? Проанализировав историю крепостного права в России и опыт освобождения крестьян в других странах, он предложил способ освобождения, подобный использованному в Австрии и Дунайских княжествах. Принципами проекта были: отчуждение помещиками части их земельной собственности в пользование крестьян и обязанность последних компенсировать это трудами или денежным оброком, личная свобода крестьян, право на движимую собственность и право, заполнив обязанности в отношении помещика, «переходить в другое состояние или переселяться на другие свободные владельческие земли».

Но… Вся деятельность Комитета 1839–1842 годов – это история того, как консервативное большинство его членов, пользуясь тактикой пассивного сопротивления, критикой без позитивных предложений, сводило на нет любую программу, а вместе с ней и саму идею реформы. Это и история того, как император, столь решительно поддержавший сначала проекты Киселева, шаг за шагом отступал от них, как только наталкивался на сопротивление им самим подобранной бюрократической элиты.

Из журнала Государственного совета от 30 марта 1842 года

По назначении к докладу в сем заседании журнала соединенных департаментов законов и экономии, касательно договоров помещиков с крестьянами, государь император, прибыв в Государственный совет, объявить изволил, что прежде слушания сего дела нужным считает ознакомить членов с своим образом мыслей по сему предмету и с руководившими его величество побуждениями. Нет сомнения, что крепостное право, в нынешнем его у нас положении, есть зло, для всех ощутительное и очевидное; но прикасаться к оному теперь было бы злом, конечно, еще более гибельным. Блаженной памяти император Александр I, в намерениях коего в начале его царствования было даровать свободу крепостным людям, впоследствии сам отклонился от сей мысли, как еще совершенно преждевременной и невозможной в исполнении. Его величество также не изволит никогда на сие решиться, считая, что если когда можно будет к тому приступить, вообще весьма еще далеко, то в настоящую эпоху всякий помысел о сем был бы лишь преступным посягательством на общественное спокойствие и благо государства. Пугачевский бунт доказал, до чего может достигнуть буйство черни. Позднейшие события и попытки сего рода доселе всегда были счастливо прекращаемы, что, конечно, и впредь точно так же будет предметом особенной и, с помощию Божиею, успешной заботливости правительства. Но нельзя скрывать от себя, что ныне мысли уже не те, какие бывали прежде, и всякому благоразумному наблюдателю ясно, что теперешнее положение не может продолжаться навсегда. Причины сей перемены мыслей и чаще повторяющихся в последнее время беспокойств нельзя не отнести главнейшее: во-первых, к собственной неосторожности помещиков, которые дают крепостным своим людям несвойственное им высшее воспитание и, чрез то развивая в них новый круг понятий, делают положение их еще более тягостным; и во-вторых, к тому, что некоторые помещики, хотя, благодаря Богу, самое меньшее их число, забывая благородный долг, употребляют во зло свою власть, а к пресечению сих злоупотреблений дворянские предводители, как многие из них его величеству отзывались, не находят средств в законе, ничем почти не ограничивающем помещичьей власти. Но если настоящее положение таково, что не может продолжаться, а решительные к прекращению оного меры, без общего потрясения, невозможны, то необходимо, по крайности, приуготовить средства для постепенного перехода к иному порядку вещей и, не устрашаясь пред всякою переменою, хладнокровно обсудить ее пользу и последствия. Не должно давать вольности, но должно открыть путь к другому, переходному состоянию, связав с ним ненарушимое охранение вотчинной собственности на землю. Государь император почитает сие священною своею обязанностию и обязанностию преемников своих на престоле, а средства к тому, по мнению его величества, вполне представляются в предложенном ныне Государственному совету проекте указа. Он, во-первых, не есть закон новый, а лишь – последствие и, так сказать, развитие существующего сорок лет закона о свободных хлебопашцах; во-вторых, устраняет, однако же, вредное начало помянутого закона – отчуждение от помещиков поземельной собственности, которую, напротив, столько по всему желательно видеть навсегда неприкосновенною в руках дворянства, мысль, от коей его величество никогда не отступит; в-третьих, выражает прямо волю и убеждение правительства, что земля есть собственность не населенных на ней крестьян, а помещиков, предмет – также первостепенной важности для будущего спокойствия; наконец, в-четвертых, без всяких крутых переворотов, без вида даже нововведения, дает каждому благонамеренному владельцу средства улучшить положение его крестьян и, отнюдь не налагая сего по принуждению или с стеснением прав собственности, предоставляет все единственно доброй его воле и влечению собственного сердца. С другой стороны, оставляя крестьян крепкими той земле, на коей они записаны, проект избегает неудобств тех положений, которые доселе действовали в Остзейских губерниях, положений, доведших крестьян до самого жалкого состояния, обративших их в батраков и побудивших ныне тамошнее дворянство единодушно просить именно того же, что теперь здесь предполагается. Между тем его величество изволит повторять, что все должно идти постепенно и не может и не должно быть сделано разом или вдруг. Настоящий проект содержит в себе одни главные начала и указания. Он открывает, как уже сказано, всякому способ под защитою и при пособии закона следовать сердечному своему влечению. В ограждение интереса помещиков ставится добрая их воля и собственная заботливость, а интерес крестьян будет ограждаться рассмотрением проектов условий не только местными властями, но и высшим правительством, с утверждения власти самодержавной. Идти теперь далее и обнять вперед прочие, может статься, весьма обширные развития сих главных начал невозможно. При желании помещиков воспользоваться действием указа представляемые от них проекты условий, на местностях и на различных родах хозяйства основанные, будучи соображаемы тем же порядком, как договоры с свободными хлебопашцами, по практическим данным укажут, что нужно и можно будет сделать в подробностях и что теперь, при всей осторожности и предусмотрительности, легко могло бы быть упущено. Но отлагать начинание, которого польза очевидна, и отлагать потому лишь, что некоторые вопросы с намерением оставляются неразрешенными и что на первый раз предвидятся некоторые недоумения, государь император не изволит находить никакой причины. Невозможно ожидать, чтобы дело сие принялось вдруг и повсеместно. Это не соответствовало бы даже и видам правительства. Между тем, при постепенном и вероятно медленном развитии на различных пунктах империи, опыт всего лучше придет здесь на помощь. Им развяжутся всего надежнее и такие вопросы, которые теперь, без пособия его, кажутся затруднительными. В законе должны быть одни главные начала; частности разрешатся при частных случаях, и совокупный свод сих случаев впоследствии будет основою целого, положительного уже законодательства.

Далее государь император присовокупить изволил, что хотя делом сим весьма продолжительно и подробно занимался особый комитет, однако, не скрывая от себя всей его важности, его величество не решился подписать указа без нового пересмотра в Государственном совете; почему, любя всегда правду и полагаясь на опытность и верноподданническое усердие его членов, приглашать их изволит изъяснить теперь со всею откровенностию их мысли, не стесняясь личным его величества убеждением. Одного только государь император не может не поставить с прискорбием на вид Совету, именно – той публичной, естественно преувеличенной молвы о сем деле, которой источник заключается в неуместных разглашениях со стороны лиц, облеченных высочайшим доверием и обязанных к хранению государственной тайны самым долгом их присяги. Подтверждая, вследствие того, пред всем собранием Государственного совета о ненарушимом впредь исполнении сего присяжного долга со стороны как членов, так и канцелярии, его величество изволит предварять, что если, сверх ожидания, дошли бы еще до его сведения подобные разглашения, то виновные будут судимы по строгости законов, как за преступление государственное.

Засим, по высочайшей воле, прочтены были государственным секретарем журнал Соединенных департаментов и самый проект указа. Государь император, открывая суждение отдельно по каждой статье, удостоил всемилостивейше выслушать мнения и замечания членов, совокупно с сделанными на них возражениями…

После сего государь император повелеть изволил прочесть для сведения Государственного совета проект циркуляра от министра внутренних дел, который в упреждение всяких превратных толков и могущих произойти от них беспокойств предполагается, по воле его величества, разослать ко всем начальникам губерний современно с обнародованием указа.

Повторив засим вновь сказанное прежде о ненарушимом на будущее время сохранении присяжной по делам тайны, государь император изволил закрыть собрание, удостоив членов всемилостивейшего приветствия с совершением столь благого, в мыслях его величества, дела.

Из книги Андрея Парфеновича Заблоцкого-Десятовского «Граф Киселев и его время»

…Государственный секретарь граф Корф о заседании 30 марта [1842] в своих записках рассказывает, что «против указа говорили Кутузов, граф Гурьев и князь Волконский, а князь Д. В. Голицын предложил новую мысль; он сказал, что договоры, если оставить их на волю владельцев, едва ли кем будут заключаемы, и потому предлагал прямо ограничить власть помещиков инвентарями, взяв в пример и основание известный указ Павла I об ограничении работ крестьян на помещиков 3 днями в неделю.

Но эта мысль очевидно противоречила убеждению государя о необходимости сохранить крепостное право, по крайней мере до времени, неприкосновенным. „Я, конечно, – сказал он, – самодержавный и самовластный, но на такую меру никогда не решусь, как не решусь и на то, чтобы приказать помещикам заключать договоры; это должно быть делом доброй их воли, и только опыт укажет, в какой степени можно будет перейти от добровольного к обязанному“.

Граф Киселев встал только однажды, чтобы сказать коротко, что согласился на заключения комитета и теперь не спорит против них единственно, в той надежде, что это будет предисловием или вступлением к чему-нибудь лучшему и обширнейшему впоследствии времени».

Чрез три дня после Общего собрания Государственного совета, именно 2 апреля, был подписан государем указ об обязанных крестьянах.

Это историческое заседание Государственного совета с основополагающей речью императора было фактическим итогом неоднократных попыток Николая Павловича приступить к реформе крепостного права.

Указ об обязанных крестьянах позволял помещикам в случае их собственного желания освобождать крестьян без земли и заключать с ними договора, по которым крестьяне должны были отрабатывать за пользование землей оброк или барщину. Крестьянин получал личную свободу. Помещик оставлял за собой владение землей.

Ничего сколько-нибудь существенного указ не произвел. До смерти Николая в 1855 году в разряд «обязанных» перешли из 10 миллионов крепостных около 25 тысяч крестьян…

И это понятно – выполнение указа всецело зависело от воли помещика. «Я, конечно, самодержавный и самовластный, но на такую меру никогда не решусь…»

Железный император признал свое поражение. Он отступил. Он боялся дворянства больше, чем грядущей пугачевщины…

Из воспоминаний великой княжны Ольги Николаевны

Влечение пап́а к тому, чтобы быть обо всем осведомленным и учиться новому, происходило от сознания, что те науки, которые он проходил в молодости, были недостаточны. Войны в начале столетия и его страсть ко всему военному были тому виной. Совершенно неожиданно он вступил на трон в 1825 году. Он командовал в то время бригадой пехоты и понятия не имел о правлении, о хозяйстве или законодательстве. Он осознавал свою неподготовленность и старался окружить себя достойными людьми. Чтобы создать свод законов, выведя наше законодательство из тогдашнего хаоса, он призвал Сперанского и был удовлетворен окончанием этого труда еще в свое царствование. Его другой большой заботой было улучшение судьбы крестьян. Киселев явился главным его сотрудником в этой области. 26 декабря 1837 года он был поставлен во главе нового Министерства государственных имуществ, в ведение которого поступили все казенные крестьяне; он оставался на этом посту до 1856 года, когда был назначен послом в Париж.

Я не могу судить о том, были ли его реформы удачными или нет. С невероятным трудом и отчаянной решимостью он проводил их в жизнь, встречая всевозможные препятствия, как, например, глубоко укоренившееся предубеждение и злобу тех, чьи интересы были затронуты, а также отрицательное отношение со стороны остальных министров. Думаю, что управление имениями тети Елены (великой княгини Елены Павловны. – Я. Г.), в которых, согласно плану Киселева, проводились приготовления к освобождению крестьян, подтверждает, что таковые могли быть проведены только благодаря личной инициативе и на ограниченном пространстве, так как масса в своем большинстве без определенного водительства не может понять, что значат такие реформы. Во всяком случае пап́а, несмотря на все свое могущество и бесстрашие, боялся тех сдвигов, которые могли из этого произойти.

Надо отдать должное великой княжне Ольге Николаевне, ставшей королевой Вюртембергской, писавшей свои записки уже в 1880-е годы. Она почти буквально повторяет фразу самого Николая о его страхе перед радикальной крестьянской реформой.

Близкие к императору люди понимали степень его нерешительности и корни этой нерешительности.

В 1840-е годы проницательные современники заметили, что одновременно с нарастанием несокрушимой самоуверенности императора он становился все более печальным.

Из воспоминаний великой княжны Ольги Николаевны

В конце зимы в одно прекрасное утро, когда мы сидели спокойно у мам́а, занятые чтением вслух и рукоделием, послышались вдруг шаги пап́а в неурочное время. Затянутый в мундир, он вошел с серьезным лицом. «Благослови меня, жена, – сказал он мам́а. – Я стою перед самым значительным актом своего царствования. Сейчас я предложу в Государственном совете план, представляющий собой первый шаг к освобождению крестьян». Это был указ для так называемых оброчных крестьян, по которому крепостные становились лично свободными, но должны были продолжать служить своему помещику дальше. Помещиков призывали к участию в таком освобождении, провести же его в жизнь предоставлялось им самим.

Князь Михаил Воронцов (кавказский наместник) был первым и единственным последовавшим этому призыву. Он пробовал было провести его в одном из своих имений в Петербургской губернии, но встретил столько препятствий со стороны местных учреждений, что почти сожалел о своем шаге. Когда Воронцов пожаловался на это Киселеву, он услышал в ответ: «Что вы хотите! Мы еще варвары». Таким образом, указ остался невыполненным, что было для пап́а горчайшим разочарованием. Когда в 1854 году началась Крымская война, он сказал Саше (наследнику великому князю Александру Николаевичу. – Я. Г.): «Я не доживу до осуществления моей мечты; твоим делом будет ее закончить».

 

Император глазами графа Киселева

Из воспоминаний Павла Дмитриевича Киселева

Император Николай Павлович в интимных беседах часто говорил о своей недостаточной образованности.

– А как могло быть иначе, – говорил он. – Наш с братом Михаилом главный наставник был не слишком просвещенным человеком и не отличался способностью не то что руководить нашим ученьем, но хотя бы привить нам вкус к нему; напротив, он был ворчлив, а порою жесток. Любая детская шалость приводила его в невообразимую ярость, он нас бранил на все лады, часто сопровождая свою брань щипками, что, разумеется, было весьма неприятно. Мне доставалось сильнее, чем Михаилу, чей легкий и веселый характер больше нравился наставнику.

Государь император при обсуждении того или иного вопроса часто говорил:

– Я этого не знаю, да и откуда мне знать с моим убогим образованием? В 18 лет я поступил на службу и с тех пор – прощай, ученье! Я страстно люблю военную службу и предан ей душой и телом. С тех пор как я нахожусь на нынешнем посту (вместо того чтобы сказать – с тех пор как я царствую и правлю), я очень мало читаю. У меня нет времени, но я все же нахожу его, чтобы почитать Тьера. Выбранный им ныне сюжет и то, как он его преподносит, заставляют меня предпочесть его всем серьезным трудам, которые мне присылают. Я всегда с нетерпением ожидаю следующего тома. В промежутках тешу себя чтением Поля де Кока и «Journal des D́ebats», я читаю его уже 40 лет. Если я и знаю что-то, то обязан этому беседам с умными и знающими людьми. Вот самое лучшее и необходимое просвещение, какое только можно вообразить…

Однажды государь рассказал мне, что, будучи женихом дочери прусского короля, он проездом в Лондон оказался в Париже (по-моему, в 1816 году) и провел целый день в Нейи.

– Я получил столь сильное впечатление от его семейной жизни, – сказал он, – о коей еще недавно я сам мечтал, не отдавая себе в том отчета, что попросил герцога Орлеанского позволения приехать через день проститься с ним и его семьей. Он дал согласие, и я провел еще один день, можно сказать, наслаждаясь счастьем, поскольку мои первые впечатления от Нейи подтвердились; и с тех пор я решил в своей семейной жизни придерживаться усвоенных мною правил. То, что я вам рассказываю, моей жене известно, и она может подтвердить. Людовик Филипп показался мне тогда человеком благородным, мудрым и счастливым. Со всей горячностью молодости я увидел в нем образец той жизни, к коей я себя готовил. Но с той минуты, как он ловким трюком стянул корону со своего племянника короля, чьим опекуном и покровителем по родству он являлся, – о! с той минуты мое отношение к этому человеку не могло не перемениться. Я приказал Нессельроде строго придерживаться всех наших обязательств по отношению к Франции, и когда Пален, назначенный послом, прибыл проститься и спросил меня, что передать королю от моего имени, я ответил: «Ничего. У вас есть дипломатические предписания, достаточно будет их».

Император Николай Павлович в порыве откровенности мог наговорить лишнего. Однажды во время семейного обеда, накрытого на четыре персоны – я был единственным посторонним, – его величество принялся резко порицать Людовика Филиппа. Я позволил себе предупредить его по-русски, что дворецкий, прислуживавший за столом, француз.

– Ну и что? – возразил государь.

– Но такие неосторожные высказывания, ваше величество…

Он не дал мне закончить, заметив, что «такие высказывания – лучшее наказание за дурные поступки; впрочем, если за нами шпионят, пусть получают за свои деньги!»

Государь любил повторять, что без принципа власти нет общественного блага, что это значит исполнять долг, а не пытаться завоевать популярность слабодушием, что народами следует управлять, а не заискивать перед ними, что любовь должна приобретаться благодаря справедливости, что царь, угодничающий перед толпой, в конце концов неизбежно вызывает безразличие, а потом и презрение.

Он был неистощим на эту тему. После переворота 2 декабря император Николай Павлович сказал, что Людовик Наполеон, вернув правительству власть, сослужил неоценимую службу Франции и всей Европе. «Нам следует отдать ему должное».

Позднее на него произвела некоторое впечатление цифра III. Он стал сдержаннее в своих похвалах.

– Посмотрим, – говорил он, – куда это приведет?

Он был очень озабочен посланием Людовику Наполеону в связи с его восшествием на престол.

– Если бы, по крайней мере, – говорил он, – было хоть немного времени, чтобы оценить ситуацию; почти единодушное одобрение французов много значит при нынешнем состоянии Франции, но надо еще посмотреть, как это мнение устоит перед интригами различных партий. Я бы желал, чтобы оно утвердилось, но моего желания недостаточно – надо обладать уверенностью. Наш императорский титул Франция признала только спустя 40 лет, однако отношения между двумя странами оставались неизменно добрососедскими. Я вовсе не настаиваю на таком сроке, но хотелось бы иметь уверенность, что новая революция с помощью всеобщих выборов не опрокинет достижения прежней. Я не отрицаю полностью выборной системы, но лишь указываю на ее недостатки. Наше наследственное правление тоже результат народного выбора, точно так же, как и в Англии. Выбор, павший на Романова, чья мать приходилась сестрой последнему Рюриковичу, спас страдавшую от внутренних распрей Россию. Провидение благословило выбор, павший на ребенка. Это исключение, когда за отсутствием наследников по мужской линии священный принцип наследственного права на престол не остался в небрежении. И представьте, я впитал этот принцип так глубоко, что, пока мой брат Константин был жив, я, несмотря на его отказ от трона, всегда считал себя всего лишь его лейтенантом и не предпринял ни одного важного поступка, предварительно не обсудив с ним. Часто это меня стесняло, но я во всю свою жизнь ни разу не отступил от сего правила и, думаю, правильно делал, поскольку законы Провидения выше человеческих поступков, какими бы правильными последние ни выглядели в наших глазах.

В ведении судов находятся официальные документы – почтенные выражения, согласованные и принятые заинтересованными сторонами, но человеческая совесть дается свыше, и она должна иметь преобладающее значение.

Однажды он мне сказал, что если бы он мог выбирать, то не выбрал бы своего нынешнего положения.

– Но я прежде всего христианин, – добавил он, – и подчиняюсь велениям Провидения; я часовой, получивший приказ, и стараюсь выполнять его как могу.

Такие высказывания, хотя и довольно частые, не давали ни малейшего повода к слухам об отречении, возникавшим порою. Император Николай Павлович был слишком верующим человеком, чтобы пытаться уклониться от исполнения долга, внушенного ему, как он сам сознавал, самим Господом.

В разговоре о Турции государь сказал, что как политик не может и желать лучшего соседа, но, к несчастью, эта страна на пути к гибели из-за отвратительного управления, которое только ускоряет неизбежное падение.

– Страну переполняет христианское чувство, а нападки со стороны мусульман только закаляют его, и оно день ото дня становится для них все более опасным и угрожающим. Будь у султана характер потверже, он бы перешел в христианство и народ в большинстве своем последовал бы за ним. Другого ему ничего не остается.

В другой раз в разговоре о европейской Турции он выразился так:

– Рано или поздно, но катастрофа неминуема, и тогда они не будут знать, что делать. Вспыхнут зависть и недоверие, и в погоне за добычей прольются реки крови. В 1844 году в Англии я говорил об этом моему старому другу Веллингтону и тогдашнему министру лорду Абердину. «Надо объединяться, – говорил я им, – чтобы избежать мировой войны. И в доказательство того, что я не жду для себя особой выгоды, я в качестве первого условия выдвигаю следующее: державы, кои пожелают вступить в такой союз, должны отказаться от любых притязаний на территорию Турции».

В другой раз, возвращаясь к этой теме, он добавил:

– Если мусульмане покинут европейскую Турцию, лучшее устройство для нее – создание двух-трех княжеств с центром в Константинополе, имеющем статус свободного города.

Он решительно отвергал идеи как создания Греческой империи, так и присоединения Константинополя к России.

– У нас есть мечтатели, лелеющие эту мысль, – говорил он, – но я считаю ее несовместимой с будущим России. Константинополь приведет Россию в упадок, точно так же, как и славянская конфедерация.

Государь развивал свои мысли об этом предмете с ясностью, свидетельствующей о глубокой убежденности.

Во время Крымской войны государь сказал:

– Я жестоко наказан за излишнюю доверчивость по отношению к нашему молодому соседу (австрийскому императору). С первого свидания я почувствовал к нему такую же нежность, как к собственным детям. Мое сердце приняло его с бесконечным доверием, как пятого сына. Два человека пытались избавить меня от столь сильного заблуждения. Я был возмущен и несправедливо отнесся к их добрым намерениям. Ныне я признаю это и прошу у них прощения за мое ослепление.

 

Император и Кавказ

Из сочинения декабриста Михаила Сергеевича Лунина «Общественное движение в России в нынешнее царствование»

Император Николай неизменно соблюдает правило вести одновременно лишь одну войну, не считая войны Кавказской, завещанной ему и которую он не может ни прервать, ни прекратить.

Да, среди прочего тяжелого наследства, которое Николай Павлович получил от старшего брата, была и Кавказская война, изнурительная для государственных финансов, и без того расстроенных.

У Николая было двойственное отношение к этой войне. С одной стороны, для него, главы военной империи, Кавказ был полигоном, на котором проходили боевое обучение или совершенствовали свое искусство генералы и офицеры. Кроме «коренных кавказцев», для которых Кавказ был постоянным местом службы, через войну с горцами прошло множество русских военачальников разных рангов. Это была своеобразная, но весьма полезная школа. Николай понимал психологическую значимость этого фактора – непрекращающегося театра военных действий в пределах государства, – который мощно поддерживал моральный тонус офицерства, делая русскую армию непрерывно воюющей. В любой момент офицер по собственному желанию, по разнарядке или в виде наказания мог очутиться в боевой обстановке, лицом к лицу со смертельной опасностью.

Но, с другой стороны, война ложилась губительным бременем на государственный бюджет. Финансовые обстоятельства оказывались сильнее военно-психологических. Николай стремился закончить войну как можно скорее.

Однако, как и в случае с крестьянской реформой, он не знал, как это сделать. Но если, занимаясь крестьянским вопросом, он откровенно признавался в своей неопытности, то в делах кавказских – военных – считал себя вполне компетентным и пытался решительно руководить кавказскими генералами.

В середине 1830-х годов у императора появилась идея замирения Кавказа, свидетельствующая о его полном непонимании ситуации в крае и психологии горцев. Он решил отправиться на Кавказ, встретиться с депутатами от горских народов и, подавив их мощью своей личности, вынудить принять российское подданство и согласиться на все условия.

Военное министерство и командование Кавказским корпусом провело немалую подготовительную работу.

Николай всерьез рассчитывал, что Шамиль, потерпевший перед тем тяжелое поражение, явится к нему в Тифлис с раскаянием и мольбой о прощении. И он, император, намерен был его простить…

Между тем у Шамиля ничего подобного и в мыслях не было. Ту версию своего пребывания на Кавказе в 1837 году, которую Николай желал передать потомству и современникам в России, он изложил Бенкендорфу.

Бенкендорф включил этот рассказ в свои записки.

Из рассказа Николая I, записанного Александром Христофоровичем Бенкендорфом

30 сентября [1837] мы приехали в Сурам, а 1 октября в 7 часов вечера в Ахалцих, прославивший нашего Паскевича. 2 октября, осмотрев городские заведения и мечеть, обращаемую в православный собор, отправился на ночь в Ахалкалаки, а 3-го – в Гумры, где приняли меня с обычными приветствиями старшины армян, перешедших сюда из Карса. Меня поразили огромные работы, предпринятые по сооружению этой новой крепости, настоящего оплота для Грузии и пункта, откуда можно угрожать одновременно и Турции, и Персии, которых границы здесь почти сливаются. Местоположение крепости единственное, на отвесной скале, далеко господствующее над оттоманскими владениями. Каменная одежда уже вся окончена с тою тщательностью, какую мы привыкли видеть в лучших наших крепостях, и здесь надо было отдать полную справедливость барону Розену и инженеру, управлявшему работами, как за быстроту возведения последних и превосходное их очертание, так и за бережливость, почти невероятную, с которою все это построено. […]

В этой ближайшей к оттоманским пределам крепости нашей явился ко мне эрзерумский сераскир Магомет-Асед-паша, присланный от султана с приветствием и с богатыми дарами, состоявшими из лошадей, шалей и оружия. Он сказал мне, что выбран для этой миссии своим повелителем, как начальник смежных турецких областей, и прислан за моими приказаниями.

В деревне Мастеры мы вступили в Армянскую область. Ожидавшие меня тут армянские беки и мелики и курдские старшины сопровождали нас до нашего ночлега в Сардар-Абаде.

Здесь край становится еще живописнее. Арарат открывается во всем своем величии, образуя задний план картины, и невольно переносит мысль к воспоминанию о седой старине.

Спустившись в долину, я увидел перед собою выстроенную к бою бесподобную конницу Кенгерли, в однообразном одеянии и на чудесных лошадях; начальник ее Эсхан-хан, подскакав ко мне, отрапортовал по-русски, как бы офицер наших регулярных войск. С этою свитою я подъехал к знаменитому Эчмиадзинскому монастырю, перед которым встретил меня армянский патриарх Иоанес верхом.

Сойдя с лошади, он произнес речь и потом опять, сев верхом, продолжил вместе со мною шествие к стенам древней своей обители, этого Капитолия армянской народности и религии. Епископы и архимандриты, тоже все верхами, придавали нашему поезду что-то странное и почти театральное; лошадь патриарха вели под уздцы два скорохода, а за ним ехало человек 50 почетной его стражи в полумонашеском одеянии и два духовных сановника, один с его посохом, а другой с хоругвью, что означало соединение в лице патриарха власти духовной со светскою и военною. Наконец, впереди всех патриарший конюший вел двух верховых лошадей под богатыми попонами. Когда мы в такой процессии подъехали к стенам Эчмиадзина, звон всех колоколов монастырских и ближайших церквей слился с пением духовных стихир и с криками народа, отовсюду сбежавшегося. Вне монастырской ограды стояли монахи, и два епископа во всем архиерейском облачении поднесли мне: один – приложиться чудотворную икону, а другой – хлеб и соль. Патриарх отделился от меня у Северных ворот собора, чтобы войти в южные и принять меня перед алтарем, тоже в полном облачении, с крестом в руках и со всем блеском своего сана. Здесь Иоанес произнес вторую приветственную речь, и затем своды древнего храма огласились пением стихир на сретение царя, не раздававшихся здесь в течение семи веков. Приложась к мощам, почивающим в соборе более тысячелетия, я все с тою же многочисленною свитою обошел ризницу, синодальные палаты, семинарию, типографию и трапезную, а потом зашел к патриарху, который, призывая на меня и на мое потомство благословение Божие, вручил мне в дар часть животворящего креста Господня.

По выходе из монастыря… я сделал смотр конницы Кенгерли, которая сопровождала меня оттуда до Эривани. Здесь, помолясь в соборе, я удалился в приготовленный для меня дом, очень радуясь возможности наконец отдохнуть.

6 октября я принял наследника персидского трона Валията, дитя семи лет, при котором находился посол от шаха. Посадив мальчика, очень хорошенького, к себе на колени, я обратился к послу с весьма серьезною речью, изъяснив ему, что все его уверения прекрасны на словах, но что я не намерен доверять им… что, строго наблюдая с моей стороны все трактаты, я сумею заставить и шаха к точному их исполнению. Впрочем, мы расстались с послом добрыми друзьями, и он подарил мне от имени шаха прекрасных лошадей, жемчугу и множество шалей.

Переночевав в этот день в Чухлы, а 7-го в Кади, я 8 октября, в 3 часа пополудни, имел торжественный въезд в Тифлис. Прибытие мое было возвещено пушечною пальбою и колокольным звоном; множество народа наполняло улицы и плоские крыши домов, а разнообразие богатых одеяний туземцев представляло прекрасный вид. Не могу иначе изобразить вам радушие сделанного мне приема, как сравнив его с встречами, делаемыми мне всегда здесь, в Москве, и нельзя не дивиться тому, как чувства народной преданности к лицу монарха сохранились при том скверном управлении, которое, сознаюсь к моему стыду, так долго тяготеет над этим краем.

Тифлис – большой и прекрасный город, с азиатскою внутренностью, но с предместьями уже в нашем вкусе и со многими домами, которые не обезобразили бы и Невского проспекта.

Утром 9 октября, помолясь в Успенском соборе при огромном стечении народа, я присутствовал при разводе Эриванского карабинерного полка, в полдень принимал ханов и почетных лиц разных горских племен, собравшихся в Тифлис к моему приезду, и потом осматривал корпусный штаб, больницу, арсенал, казармы Кавказского саперного батальона, устроенную при нем школу с училищем для молодых грузинских дворян и тюрьму. Все оказалось в отличном порядке.

10 октября я слушал обедню в церкви Св. Георгия и смотрел войска, составляющие тифлисский гарнизон. Хороша в особенности артиллерия.

11 октября, после развода сводного учебного батальона и осмотра военного госпиталя и шелкомотальной фабрики, я принял грузинских князей и дворян, составлявших мой конвой и теперь содержавших караул перед моею комнатою. Они явились верхом на лучших своих конях и в богатейших нарядах и соперничали между собою в скачке и в искусстве владеть оружием. Один ловчее другого, и между ними было немало таких, которые свели бы с ума наших дам.

Вечером я присутствовал на довольно многолюдном бале. Дамы были большею частью в национальных костюмах, скрадывающих талью и вообще не слишком грациозных, тогда как сами по себе многие из них блестят истинно восхитительною красотою, чего нельзя сказать, по крайней мере в массе, об их уме.

Виденное мною в Грузии вообще довольно меня удовлетворило. Положение дорог и Гумрийская крепость свидетельствуют о попечительности барона Розена, но в администрации есть разные закоренелые беспорядки, превосходящие всякое вероятие. Сенатор барон Ган, уже несколько месяцев ревизующий этот край, открыл множество вещей ужасных, которые, начавшись, впрочем, задолго до управления барона Розена, должны были до крайности раздражить здешнее население, сколько оно ни привыкло к слепой покорности. Везде страшное самоуправство и мошенничество. В числе прочих частей и военные начальники позволяли себе неслыханные злоупотребления.

Так, князь Дадиан, зять барона Розена и мой флигель-адъютант, командовавший полком всего в 16 верстах от Тифлисской заставы, выгонял солдат и особенно рекрутов рубить лес и косить траву, нередко еще в чужих помещичьих имениях, и потом промышлял этою своею добычею в самом Тифлисе, под глазами начальства; кроме того, он заставлял работать на себя солдатских жен и выстроил со своими солдатами вместо казармы мельницу, а в отпущенных ему на то значительных суммах даже не поделился с бедными нижними чинами; наконец, этот молодчик сданных ему 200 человек рекрутов, вместо того чтобы обучать их строю, заставил, босых и необмундированных, пасти своих овец, волов и верблюдов. Это было уже чересчур, и по дошедшему до меня о том первому сведению я в ту же минуту отправил на места моего флигель-адъютанта Васильчикова, исследованием которого все было раскрыто точно так, как я вам сейчас рассказал. Ввиду таких мерзостей надо было показать пример строгого взыскания.

У развода я велел коменданту сорвать с князя Дадиана, как недостойного оставаться моим флигель-адъютантом, аксельбант и мой шифр, а самого его тут же с площади отправить в Бобруйскую крепость для предания неотложно военному суду.

Не могу сказать вам, чего стоила моему сердцу такая строгость и как она меня расстроила; но в надежде, поражая виновнейшего из всех, собственного моего флигель-адъютанта и зятя главноуправляющего, спасти прочих полковых командиров, более или менее причастных к подобным же злоупотреблениям, я утешался тем, что исполнил святой свой долг. Здесь это было бы действием самовластным, бесполезным и предосудительным; но в Азии, удаленной огромным расстоянием от моего надзора, при первом моем появлении перед Закавказскою моею армией необходим был громовый удар, чтобы всех устрашить и вместе чтобы доказать храбрым моим солдатам, что я умею за них заступиться. Впрочем, я вполне чувствовал весь ужас этой сцены и, чтобы смягчить то, что было в ней жестокого для Розена, тут же подозвал к себе сына его, преображенского поручика, награжденного Георгиевским крестом за варшавский штурм, и назначил его моим флигель-адъютантом, на место недостойного его шурина.

Я выехал из Тифлиса 12 октября рано утром. Мне дали кучера, который или не знал своих лошадей, или не умел ими править. Этот дурак начал с того, что стал их стегать перед спуском с довольно большой крутизны, несколько раз прикасающейся к краю бездонной пропасти. Вдруг лошади понесли. Признаюсь вам, что минута была нешуточная. Опасность грозила очевидная, без всякого средства спасения; я встал в коляске, чтобы пособить кучеру сдержать лошадей, однако напрасно; мне пришла нелепая мысль выскочить из коляски, но Орлов разумно догадался удержать меня. Мы уже видели перед глазами смерть, как вдруг сильным толчком опрокинулся экипаж и отбросило нас в сторону; я перекувыркнулся несколько раз и тем на этот раз отделался; Орлов порядочно ушибся; коляска, опрокинувшись, легла на два пальца от пропасти, в которую без этого падения мы неминуемо были бы сброшены; а как коляска находилась близко от края дороги, доказательство вам то, что обе уносные повисли над пропастью на одних недоуздках, удержанные единственно тяжестью опрокинутого экипажа. Мы встали на ноги, немножко ошеломленные нашим полетом, и возблагодарили Бога за чудесное спасение.

Между тем весь передок коляски был сломан. Так как у нас в Тифлисе имелась запасная, то я оставил на месте Орлова распорядиться экипажами, а сам продолжал путь верхом на казачьей лошади и упал всем, как снег на голову, в Квишете, у подножия главного перевала Кавказского хребта.

13 октября я сел опять на лошадь, чтобы переехать через эту исполинскую цепь, отделяющую Европу от Азии. В долине стояла еще прекрасная осень, а на горных вершинах мы были встречены 6-градусным морозом, и наши лошади каждую минуту скользили. Дорога, проложенная через эти горы, скалы и стремнины, есть одна из величайших побед человеческого искусства над природою. Везде теперь можно ехать в карете четверкою в ряд, и только глаз пугается окружающих ужасов.

На ночлеге во Владикавказе меня ожидали мой конвой черкесов и линейных казаков, возвращавшихся из Петербурга по выслуге срока своей службы, и депутаты от разных горских племен. Надо бы видеть взгляды, с которыми мои молодцы казаки следили за каждым движением этих господ, из которых, правда, у многих были настоящие разбойничьи рожи.

Я растолковал депутатам, чего желаю от их одноплеменников, не для увеличения могущества России, а для собственного их блага и для спокойствия их семейств; сказал им далее, что они, для удостоверения в истине моих слов, могут спросить присутствующего тут муллу, который по моему повелению прожил несколько лет в Петербурге, чтобы учить магометанскому закону их собратий и детей, вверенных моему воспитанию, наконец, заключил тем, что я требую только, чтобы они жили спокойно, наслаждаясь благами своей прекрасной родины, и не покушались бороться против неодолимой для них силы русского оружия.

Они, кажется, вразумились в мои слова, и мы расстались приятелями; притом все изъявили желание проводить меня до Екатеринограда. Таким образом, в моем конвое было по крайней мере вчетверо более врагов, чем своих, и все усердствовали защищать меня против самих же себя. Все это представляло довольно любопытное зрелище. Некоторые из отцов просили меня взять их детей на воспитание.

Надо сказать, что до сих пор местное начальство принималось за свое дело совсем не так, как следует; вместо того чтобы покровительствовать, оно только утесняло и раздражало; словом, мы сами создали горцев, каковы они есть, и довольно часто разбойничали не хуже их. Я много толковал об этом с Вельяминовым, стараясь внушить ему, что хочу не побед, а спокойствия; что и для личной его славы, и для интересов России надо стараться приголубить горцев и привязать их к русской державе, ознакомив их с выгодами порядка, твердых законов и просвещения; что беспрестанные с ними стычки и вечная борьба только все более и более удаляют их от нас и поддерживают воинственный дух в племенах, без того любящих опасности и кровопролитие.

Я сам тут же написал Вельяминову новую инструкцию и приказал учредить в разных пунктах школы для детей горцев. […]

Осмотрев во Владикавказе военный госпиталь и в Пятигорске, 16 октября, все заведение минеральных вод, офицерскую больницу, казармы военно-рабочей команды, церковь и гулянья, я к ночи переехал в Георгиевск, где успел взглянуть на арсенал и госпиталь. Тут я принял депутацию закубанских племен и сказал им почти то же самое, что прежде говорил другим депутатам во Владикавказе.

Я осмотрел находящиеся в Ставрополе войска, а потом военный госпиталь, который размещен по частным домам; при сильном движении через этот город на линию и в Грузию необходимо поскорее выстроить для военного госпиталя большое особое здание.

До Ставрополя сопровождали меня мои черкесы и казаки, никак не согласившиеся уступить другим чести меня конвоировать; они собирались скакать еще и далее, но я не допустил их до того и простился тут с этими людьми, показавшими мне истинно трогательную преданность.

19 октября в 3 часа пополудни, я прибыл в Аксайскую станицу на Дону, где ждал меня мой сын в качестве атамана всех казачьих войск. Остаток дня и всю ночь я чувствовал себя очень нехорошо, так что даже принужден был принять лекарство и провести все 20-е число в Аксае. На следующий день мы отправились в Новочеркасск, куда въехали верхами. У заставы нас встретил наказной атаман, весь израненный старик Власов, с генералами своего штаба, множеством офицеров и толпою любопытных, которые все проводили нас до собора. Тут стоял войсковой круг, с войсковыми регалиями, посреди которых архиерей и прочее духовенство встретили меня с крестом и святою водою.

Выйдя из церкви, я взял из рук храброго Власова атаманскую булаву и вручил ее наследнику в знак главного его начальствования над всеми казачьими войсками. Пальба из всех орудий города возвестила введение его в должность.

22 октября новый атаман представил мне войска, собранные под Новочеркасском. Всего было в конном строю до 18 000 человек. Кроме четырех гвардейских эскадронов, полков атаманского и учебного и артиллерии, все прочее – совершенная дрянь: негодные лошади, люди, дурно одетые, сами офицеры, плохо сидящие на коне. К искреннему моему сожалению, все это показалось мне скорее толпою мужиков, нежели военным строем. Продолжительный мир и довольство обабили казаков: они обратились просто в земледельцев, как иначе и быть не могло при отдаленности их от границ и от всякой опасности. Надо будет подумать о преобразовании их устройства.

За обедом у меня, к которому были приглашены все генералы и полковники, я откровенно высказал им мое мнение. Старые усачи сами стыдились того плохого положения, в котором вывели перед меня свое войско.

Вечером я был на бале и не могу сказать, чтобы дамы поразили меня своею красотою или изяществом своих манер; но устройство и роскошь праздника еще более меня убедили, что казаки променяли прежнюю суровость своих нравов на утонченные наслаждения образованности. К несчастию, для восстановления прославленной их удали нужна бы продолжительная война. Это последнее явление в драме моего путешествия не было утешительным.

В своем рассказе император опустил главное – провал основного замысла, ради реализации которого он, собственно, и предпринял это долгое и небезопасное путешествие.

Никакого влияния на поведение горцев его появление на Кавказе не оказало. Те депутаты, о встречах с которыми он вскользь упомянул, представляли главным образом мирные племена. Те, кто подчиняться не желал, депутатов не прислали.

Единственным положительным результатом было знакомство Николая с условиями, в которых воевал Кавказский корпус.

Из воспоминаний генерала Григория Ивановича Филипсона

21 сентября, накануне приезда государя, задула бора и к вечеру так скрепчала, что большая часть солдатских палаток были изорваны, а на кухнях невозможно было разводить огонь и варить кашу. Кое-где только расторопные денщики ухитрялись разводить огонь или ставить самовары под кручею, у самого берега моря. Кто не видал боры в этой части восточного берега Черного моря, тому нелегко вообразить их страшную силу. Северо-восточный ветер как бы внезапно срывается с гребня главного хребта, отстоящего от моря у Геленджика, верст на пять; но туземцы и опытные моряки узнают приближение боры по некоторым признакам, и суда спешат заранее выйти из бухты в море, которое в такое время бывает совершенно спокойно. Береговой ветер не разводит волнения, и во все это время бывает совершенно ясная погода при довольно низкой температуре. Боры бывают чаще, продолжительнее и сильнее осенью и зимой; летом они продолжаются несколько часов или сутки; зимою они особенно опасны для судов, застигнутых в бухте. Стремительный ветер срывает верхушки волн, обливает суда, их мачты и снасти и, мгновенно замерзая, обращает все судно в глыбу льда. Тогда гибель судна неизбежна, и с берега невозможно подать никакой помощи. Так погиб в 1843 году военный тендер в Суджукской бухте, в глазах целого отряда. Судно обратилось в ком льда и пошло ко дну со всем экипажем. Все попытки подать помощь были тщетны: команды, посланные к берегу, не могли идти против ветра; людей несло ветром, и кто не падал на землю мог быть разбит, наброшенный на дерево или строение. Говорят, что в Суджукской бухте боры сильнее, чем в Геленджикской; я этого не заметил, но во всяком случае они составляют такой недостаток этих единственных между Сухумом и Керчью бухт, который не обещает им никакой будущности.

Бора, дувшая перед приездом государя, была не из самых сильных. Вечером 22 сентября [1837] мы наконец увидели два парохода, на которых был государь со свитою. В первый раз русский царь посетил Кавказский край и, хотя посетил не так театрально, как бабка его посещала Новороссийский край, но, конечно, с неменьшею пользою.

С большим трудом и не без опасности государь вышел на берег в Геленджике, где ему приготовлена была квартира в доме коменданта, мало отличавшемся от остальных жалких мазанок. С 1831 года Геленджик мало изменился. Без сухопутного сообщения гарнизон нередко нуждался в самом необходимом. Непривычный климат, беспрестанные тревоги и лишения произвели общую апатию и развили болезни, преимущественно перемежающиеся лихорадки и цингу. Первым комендантом был полковник Чайковский, от которого я слышал много рассказов об этой тяжелой поре: на первый день Пасхи офицеры всего гарнизона собирались к нему разговляться, и при этом закуска состояла из рюмки водки и нескольких селедок, составлявших неслыханную роскошь.

С государем были великий внязь наследник, граф Орлов, князь Меншиков и довольно большая свита. Не думаю, чтобы все они сколько-нибудь комфортабельно провели эту ночь, тем более что на рассвете начался пожар, недалеко от квартиры государя и от порохового погреба, где был значительный склад патронов и зарядов для отрядов. Огонь охватил провиантские склады; при сильнейшем ветре он сообщился множеству тесно стоявших турлучных построек, крытых соломою и камышом. С самого начала пожара стали поспешно выносить порох за крепость; все это делалось второпях, и каждую минуту можно было ожидать взрыва. Опасность была крайняя, пожарных инструментов не было, да они были бы бесполезны при таком ветре. Офицеры и солдаты наперерыв бросались в огонь и соревновались в самоотвержении перед глазами государя. Наконец его упросили выехать из укрепления в лагерь ранее, чем он предполагал. Войска были готовы к смотру.

Еще с весны Вельяминов предупредил всех о предстоящем смотре и просил озаботиться тем, чтобы нижние чины и офицеры имели одежду и вооружение по форме. Регулярные войска исполнили это приказание по крайнему разумению, а четыре пеших полка черноморских казаков были поставлены в прикрытие. Их резервы по безлесным вершинам хребта составляли прекрасную картину и придавали всему лагерю и смотру военный колорит. Войска были построены в одну линию, развернуты фронтом. Нижние чины были в боевой амуниции и в фуражках. Фронт был прямо против ветра. Когда государь подъехал к правому флангу, почти все фуражки были унесены ветром; нижние чины, держа ружье на караул, должны были отставить левую ногу вперед, чтоб удержаться на месте. Весь фронт кричал «ура!», а ветер в открытые рты нес песок, пыль и мелкие камешки. Картина была своеобразная…

Государь убедился, что ехать верхом по фронту невозможно. Он сошел с коня, мы сделали то же и таким образом дошли до левого фланга, беспрестанно набрасываемые ветром на фронте. Церемониального марша не было. Войска отпущены в лагерь, в котором не было ни одной целой палатки; только две калмыцкие кибитки в штабе и палатка Вельяминова уцелели. Последнюю восемь линейных казаков держали на оттяжках. Государь вошел в палатку и, напившись чаю, приказал Вельяминову позвать солдат, кто в чем есть, под одинокое дерево, которое он указал впереди лагеря. Ему хотелось сказать милостивое слово этому доблестному войску, в первый раз видящему своего государя. Ординарцы поскакали по всему лагерю; солдаты бежали со всех сторон к сборному месту. Они буквально исполняли высочайшую волю: кто был в мундире, кто в шинели, а кто без того и другого. Вокруг государя и наследника образовался кружок, внутри которого было несколько офицеров. Я был от него в двух шагах, а подле меня генерал-майор Линген, в сюртуке, с шашкой через плечо. Из-под сюртука на целую четверть виден был бешмет из турецкой шалевой материи. Рядом с ним стоял полковник Горский, только что приехавший к отряду. Он был одет по форме, но через плечо на ремне висела черкесская нагайка. Государь, читавший, вероятно, наши реляции, спросил Лингена: «А где тут Аушецкие и Тляхофидские болота?» Старый Линген об них не слыхивал, Горский не знал их имени, хотя оба они много раз через них проходили. У меня всегда была очень острая память на имена, и я поспешил доложить, что эти болота на северном предгории. Толпа все росла, но говорить было невозможно за сильным ветром. Кружок сузился, и государь, стоя под деревом, спросил: «А где у вас Конон Забуга?» Это был унтер-офицер Кабардинского полка, недавно отличившийся и упомянутый в реляции. На вопрос государя раздался над его головою громкий голос: «Здесь, ваше императорское величество». Забуга, в одном белье, сидел на дереве, чтобы лучше видеть. Государь приказал ему слезть и, когда тот почти кубарем свалился на землю, государь поцеловал его в голову, сказавши: «Передай это всем твоим товарищам за их доблестную службу». Забуга бросился на землю и поцеловал ногу государя. Вся эта сцена, искренняя и неподготовленная, произвела на войско гораздо более глубокое впечатление, чем красноречивая речь, которой никто бы и не слышал. Войска с гордостью смотрели на мужественную красоту и царственную осанку своего государя и на прекрасного 19-летнего юношу, его наследника. Надобно отдать справедливость, Николай Павлович умел говорить от души горячее слово, которое шло прямо в душу. Выражение его лица в минуты благоволения было чрезвычайно симпатично. Его ласковое и простое обращение могло довести неопытного и непривычного собеседника до забвения его высокого сана. Зато в минуты гнева и раздражения его наружность мгновенно изменялась.

Государь был в самом лучшем расположении. Независимо от желания поблагодарить войска за их трудную и честную службу, он выражал свое довольство непривычною ему обстановкою, величественною природою, даже борою и наивными усилиями все делать и одеваться по форме; а между прочим своеобразные отступления беспрестанно бросались в глаза ему, привыкшему к педантической точности в гвардии и при смотрах армейских войск. Говорят, что он сказал: «Я очень рад, что не взял с собою великого князя Михаила Павловича; он бы этого не вынес!» Говорят еще, что он приказал Вельяминову подать список разжалованных, которых было много в отряде. Это приказание он будто бы повторил два раза; но почему-то Вельяминов этого не сделал, по крайней мере до отъезда государя.

К вечеру бора начала утихать. Государь ночевал на пароходе, а утром 24 сентября пароходы снялись с якоря и пошли к Поти, откуда государь через Кутаиси поехал в Тифлис. Его путешествие по Закавказскому краю было неудачное и оставило в нем неприятное впечатление. Проезжая через Горийский уезд, где был расположен Грузинский гренадерский полк, государь увидел в лесу солдата, которого он принял сначала за туземца. Солдат был в рубищах, напоминающих солдатскую шинель и папаху. На вопрос государя солдат отвечал, что он третий год пасет свиней своего полкового командира, а прежде пять лет был в угольной команде. Это чрезвычайно рассердило государя. Вероятно, еще прежде ему было доложено о многих других действиях полковника князя Дадьяна по командованию полком. Этот штаб-офицер был нисколько не хуже других полковых командиров, но он был женат на дочери барона Розена, которым тоже государь был недоволен. В этом случае он явился козлищем отпущения за общие грехи, до некоторой степени неизбежные по местным обстоятельствам. По приезде в Тифлис государь перед разводом приказал снять с князя Дадьяна флигель-адъютантские аксельбанты (усердные исполнители сорвали их) и предал его суду за злоупотребления. Впрочем, при этом же разводе он пожаловал звание флигель-адъютанта сыну барона Розена, гвардейскому поручику. В довершение всех неудач, при выезде из Тифлиса, спускаясь с горы, лошади понесли экипаж, в котором сидели государь и граф Орлов; на крутом повороте экипаж опрокинулся, и государь упал на краю глубокого обрыва. К счастью, это падение не имело никаких серьезных последствий.

Из очерка историка Закавказья и Кавказа Адольфа Петровича Берже

Путевые издержки по переездам императора Николая Павловича в пределах Кавказского края составили сумму в 143 438 руб. 59 коп. серебром. Лошадей было загнано до 170.

Эта история характерна для Николая Павловича второй половины 1830 годов, когда, при всех своих внутренних сомнениях, он убеждал себя в неизменной правильности собственных решений. Но полное поражение проекта, предусматривающего замирение горцев явлением августейшей особы, не могло не усилить внутренние сомнения. А это, в свою очередь, провоцировало непреклонность внешнего поведения.

 

Император глазами европейцев

Из книги Астольфа де Кюстина «Николаевская Россия»

При первом взгляде на государя невольно бросается в глаза характерная особенность его лица – какая-то беспокойная суровость. Физиономисты не без основания утверждают, что ожесточение сердца вредит красоте лица. У императора Николая это малоблагожелательное выражение лица является скорее результатом тяжелого опыта, чем его человеческой природы. Какие долгие, жестокие страдания должен был испытать этот человек, чтобы лицо его внушало всем страх вместо того невольного расположения, которое обыкновенно вызывают благородные черты лица.

Тот, кто всемогущ и властен творить что захочет, несет на себе и тяжесть содеянного. Подчиняя мир своей воле, он в каждой случайности видит тень восстания против своего всемогущества. Муха, которая не вовремя пролетит во дворце во время какого-либо официального приема, уже как будто унижает его. Независимость природы он считает дурным примером, каждое существо, которое не подчиняется его воле, является в его глазах солдатом, восставшим среди сражения против своего сержанта: позор падает на армию и на командующего. Верховным командующим является император России, и каждый день его – день сражения.

Лишь изредка проблески доброты смягчают повелительный взгляд властелина, и тогда выражение приветливости выявляет вдруг природную красоту его античной головы. В сердце отца и супруга человечность торжествует моментами над политикой государя. Когда он сам отдыхает от ига, которое по его воле над всеми тяготеет, он кажется счастливым. Такая борьба примитивного чувства человеческого достоинства с аффектированной суровостью властелина представляется мне очень интересной, и наблюдением за этой борьбой я был занят большую часть времени своего пребывания в церкви. Император на полголовы выше обыкновенного человеческого роста. Его фигура благородна, хотя и несколько тяжеловата. Он усвоил себе с молодости русскую привычку стягиваться выше поясницы корсетом, чтобы оттянуть желудок к груди. Вследствие этого расширяются бока, и неестественная выпуклость их вредит здоровью и красоте всего организма. Это добровольное извращение фигуры, стесняя свободу движений, уменьшает изящество внешнего облика и придает ему какую-то деревянную тяжеловесность. Говорят, что, когда император снимает свой корсет и его фигура приобретает сразу прирожденные формы, он испытывает чрезвычайную усталость. Можно временно передвинуть свой желудок, но нельзя его уничтожить.

У императора Николая греческий профиль, высокий, но несколько вдавленный лоб, прямой и правильной формы нос, очень красивый рот, благородное овальное, несколько продолговатое лицо, военный и скорее немецкий, чем славянский вид. Его походка, его манера держать себя непринужденно внушительны. Он всегда уверен, что привлекает к себе общие взоры, и никогда ни на минуту не забывает, что на него все смотрят. Мало того, невольно кажется, что он именно хочет, чтобы все взоры были обращены на него одного. Ему слишком часто повторяли, что он красив и что он с успехом может являть себя как друзьям, так и недругам России.

Внимательно приглядываясь к красивому облику этого человека, от воли коего зависит жизнь стольких людей, я с невольным сожалением заметил, что он не может улыбаться одновременно глазами и ртом. Это свидетельствует о постоянном его страхе и заставляет сожалеть о тех оттенках естественной грации, которыми все восхищались в менее, быть может, правильном, но более приятном лице его брата, императора Александра. Внешность последнего была очаровательна, хоть и не лишена некоторой фальши, внешность Николая – более прямолинейная, но обычное выражение строгости придает ей иногда суровый и непреклонный вид. Если он менее привлекателен, то у него гораздо более силы воли, которую он часто бывает вынужден проявлять. Мягкость также охраняет власть, предупреждая противодействие, но эта искусная осторожность в применении власти – тайна, неизвестная императору Николаю. Он всегда остается человеком, требующим лишь повиновения, другие хотят также и любви.

Императрица обладает изящной фигурой и, несмотря на ее чрезмерную худобу, исполнена, как мне показалось, неописуемой грации. Ее манера держать себя далеко не высокомерна, как мне говорили, а скорее обнаруживает в гордой душе привычку к покорности. При торжественном выходе в церковь императрица была сильно взволнованна и казалась мне почти умирающей. Нервные конвульсии безобразили черты ее лица, заставляя иногда даже трясти головой. Ее глубоко впавшие голубые и кроткие глаза выдавали сильные страдания, переносимые с ангельским спокойствием; ее взгляд, полный нежного чувства, производил тем большее впечатление, что она менее всего об этом заботилась. Императрица преждевременно одряхлела, и, увидев ее, никто не может определить ее возраста. Она так слаба, что кажется совершенно лишенной жизненных сил. Жизнь ее гаснет с каждым днем; императрица не принадлежит больше земле: это – лишь тень человека. Она никогда не могла оправиться от волнений, испытанных ею в день вступления на престол. Супружеский долг поглотил остаток ее жизни: она дала слишком многих идолов России, слишком много детей императору. «Исчерпать себя всю в новых великих князьях – какая горькая участь!»– говорила одна знатная полька, не считая нужным восторгаться на словах тем, что она ненавидела в душе.

* * *

…Я не слишком внимательно следил за спектаклем, гораздо более интересуясь зрителями. Императорская ложа – это блестящий салон, занимающий глубину зрительного зала и освещенный еще более ярко, чем остальная часть театра.

Появление императора было величественно. Когда он рядом с императрицей, в сопровождении членов царской фамилии и придворных приблизился к барьеру своей ложи, все присутствующие встали. Император с присущим ему достоинством, прежде чем сесть, приветствовал собравшихся в зале поклоном. Одновременно с ним поклонилась и императрица, но – что показалось мне недостаточным уважением к публике – вместе с ними раскланивалась и вся свита. Зал, в свою очередь, приветствовал своего монарха поклонами, аплодисментами и криками «ура». Эта преувеличенная демонстрация своих чувств носила все же явно официальный характер, что значительно понижало ее ценность. Да и что удивительного в том, что самодержавный монарх приветствуется в своей столице партером, переполненным придворной знатью?

Неизменная угодливость, которую всегда встречает император, служит причиной того, что лишь два раза в течение всей своей жизни он имел случай померяться своим личным могуществом с толпой, и оба эти раза во время народных восстаний. В России нет более свободного человека, чем восставший солдат.

Я невольно вспомнил о поведении императора при самом вступлении его на престол, и эта интересная страница истории отвлекла меня от спектакля, на котором я присутствовал. То, что я хочу рассказать здесь, сообщил мне лично император во время одной из наших бесед.

В тот день, когда Николай вступил на престол, вспыхнул мятеж в гвардии. При первом же известии о восстании в войсках император и императрица одни отправились в придворную церковь и там, на коленях у ступеней алтаря, поклялись перед Господом умереть на престоле, если им не удастся восторжествовать над мятежниками. Император считал опасность серьезной, так как он уже знал, что митрополит тщетно пытался успокоить солдат: в России волнение, которое не в силах усмирить духовная власть, считается серьезным.

Осенив себя крестным знамением, император отправился, рассчитывая покорить мятежников одним своим появлением и спокойным, энергичным выражением лица. Он сам рассказал мне эту сцену, но, к сожалению, я забыл начало рассказа, потому что был смущен неожиданным оборотом, который принял наш разговор. Я воспроизведу его поэтому лишь, с того момента, который отчетливо сохранился в моей памяти.

– Государь, вы черпали вашу силу из надежного источника.

– Я не знал, что буду делать и что говорить; я следовал лишь высшему внушению.

– Чтобы иметь подобные внушения, должно заслужить их.

– Я не совершил ничего сверхъестественного. Я сказал лишь солдатам: «Вернитесь в ваши ряды!» – и, объезжая полк, крикнул: «На колени!» Все повиновались. Сильным меня сделало то, что за несколько мгновений до этого я вполне примирился с мыслью о смерти. Я рад успеху, но не горжусь им, так как в нем нет моей заслуги.

Таковы были благородные выражения, которыми воспользовался император, чтобы рассказать эту современную трагедию. Можно судить по этому рассказу о степени интереса его разговоров с иностранцами, которых он удостоит своим расположением. Рассказ этот, столь далекий от придворной пошлости, позволяет также понять силу обаяния, производимого Николаем на свой народ.

Очевидцы передавали мне, что он как будто вырастал с каждым шагом, приближавшим его к бунтовщикам. Из молчаливого меланхоличного и мелочного, каким он казался в дни юности, он превратился в героя, как только стал монархом, – обратное тому, что происходит с большинством наследных принцев.

Русский император здесь был настолько в своей роли, что трон его казался сценой для большого актера. Его поза перед восставшей гвардией была, как говорят, настолько величественна, что один из заговорщиков четыре раза приближался к нему, чтобы убить его, в то время как он обращался с речью к войскам, и четыре раза мужество покидало этого несчастного, как кимвра, покушавшегося на Мария. Сведущие люди приписывали этот мятеж влиянию тайных обществ, которые стали развиваться в России со времени похода союзников во Францию и частых поездок русских офицеров в Германию.

Я повторяю здесь лишь то, что мне пришлось слышать: факты эти темные, и проверить их у меня нет возможности.

Заговорщики прибегли для возмущения армии к смехотворной лжи: они распространили слух, будто Николай насильно захватил корону у своего брата Константина, уже направлявшегося в Петербург для защиты своих прав с оружием в руках. К такому средству пришлось прибегнуть, чтобы заставить возмутившихся солдат кричать под окнами дворца: «Да здравствует конституция!» – вожаки убедили их, что жена Константина, их императрица, называется Конституцией. В глубине солдатских сердец жила, как видно, идея долга, потому что только путем подобного обмана можно было их побудить к восстанию. Константин по слабости отказался от трона: он боялся быть отравленным, в этом заключалась вся его философия. Бог знает, а может быть, и некоторые люди знают, спасло ли его отречение от участи, которой он так боялся подвергнуться.

Только в интересах легитимизма одураченные солдаты восстали против своего законного государя.

Передают, что Николай во все время, пока он находился перед войсками, ни разу не пустил своей лошади в галоп, до того он был спокоен, хотя и очень бледен. Он испытывал свою мощь, и успех этого испытания обеспечил ему повиновение масс.

Такой человек не может быть судим как обыкновенные смертные. Его голос, глубокий и повелительный, его магнетизирующий взгляд, пристально всматривающийся в привлекший его внимание предмет, но часто становящийся холодным и неподвижным благодаря привычке скорее подавлять, чем скрывать свои мысли, его гордый лоб, черты его лица, напоминающие Аполлона и Юпитера, весь облик его, более благородный, чем мягкий, похожий скорее на изваяние, чем на живого человека, – все это производит на каждого, кто бы ни приблизился к нему, могущественное воздействие. Он покоряет чужую волю, потому что в совершенстве властвует над своей собственной.

Из нашего последующего разговора я удержал в своей памяти еще следующее.

– После усмирения мятежа вы, ваше величество, должны были вернуться во дворец в совершенно другом настроении сравнительно с тем, в каком вы его покинули. Вместе с престолом вы обеспечили себе удивление всего мира и симпатии всех благородных сердец.

– Я не думал об этом. Все, что я тогда делал, слишком затем расхвалили.

Но государь не сказал мне, что, вернувшись к своей жене, он нашел ее пораженной нервной болезнью – конвульсиями головы, от которой она затем уж никогда не могла оправиться. Эти конвульсии едва заметны и даже совсем исчезают в те дни, когда государыня спокойна и хорошо себя чувствует. Но когда она страдает морально или физически, болезнь возобновляется с новой силой. Эта благородная женщина должна была испытывать сильнейший страх, пока ее супруг так мужественно подставлял себя под удары убийц.

Увидев его невредимым, она без слов бросилась в его объятия, но государь, успокоив ее, в свою очередь почувствовал себя ослабевшим. На мгновение став простым смертным, царь, упав на грудь одного из преданнейших своих слуг, присутствовавшего при этой сцене, воскликнул: «Какое начало царствования!»

Важно понимать, что восприятие Николая I большинством европейцев – особенно в высших кругах – существенно отличалось от его восприятия в России. Каждый выезд в Европу оборачивался для Николая очередным триумфом.

Из воспоминаний актера и военного писателя Луи Шнейдера

Я увидел императора – было время в Пруссии, когда под словом «император» разумелся не кто иной, как император всероссийский, – в первый раз в 1833 году. В Шведте, куда придворная берлинская сцена отправила контингент артистов, дабы давать представления во время происходившего там свидания короля Фридриха Вильгельма III с императором… Я случайно находился перед Шведтским замком, когда прибыл император, после долгого томительного ожидания, но увидел я только человека весьма высокого роста, выскакивающего из экипажа с такою поспешностию, что он даже не дождался, пока отворят дверцы, а просто перескочил через них. Два линейных казака в их в высшей степени живописном одеянии представляли мне почти более интереса, чем император, которого я еще не знал. Лишь вечером, во время спектакля, увидел я его, сквозь занавесь, при входе в небольшую комнату, посреди которой возвышалась импровизированная сцена. Кто видел императора Николая, согласится со мною, когда я назову его красивейшим из мужчин, какого только можно себе представить. Его необычайный рост, пропорциональность его членов, благородная осанка, внушающий почтение взор, привычка повелевать – все это соединилось в нем в один образ совершеннейшей мужественной красоты. Я, по крайней мере, никогда не видел более прекрасного мужчины. Его обхождение с царственным тестем (Фридрихом Вильгельмом III. – Я. Г.) отличалось такою вежливостью, даже сыновьим почтением, что нужно было видеть это своими глазами, чтобы составить себе ясное понятие о том. На нем был мундир его прусского кирасирского полка, на короле же – мундир полка русского гренадерского его имени. В качестве гостя короля император не обращал внимания на актеров и не появлялся подобно королю на сцене, но во время антрактов беседовал с присутствующими придворными дамами. Ко мне обратился он с речью самым куриозным образом, и, когда это случилось, или, правильнее, ввиду того как это случилось, я в самом деле и не подозревал, что со временем буду ближе стоять к императору. Под впечатлением, произведенным на меня его личностью, я старался воспользоваться каждым случаем, чтобы во время антрактов взглянуть сквозь занавесь на место, которое было отведено зрителям. Так как это делали и другие, то я выискал себе в стороне, позади передней кулисы место, откуда я легко мог раздвинуть занавесь и смотреть через образовавшееся отверстие. При необыкновенной тесноте в зале император стоял со стаканом мороженого в руке на расстоянии не более двух футов от моей обсерватории, и я мог его видеть так близко, как только было возможно. Я в точности вспоминаю о двойном ряде его зубов блестящей белизны, когда он, разговаривая, смеялся. Вдруг он устремил свои проницательные глаза на место, откуда я смотрел, и сказал, подражая в шутку берлинскому говору, который он только что слышал в совершенстве из уст актера Бекмана: «Отсюда выглядывает нос!» С быстротою молнии откинулся я назад и, конечно, думал, что император узнал и обладателя этого носа, того самого человека, которому суждено было впоследствии написать его военную биографию и быть почтену его доверием.

В 1844 году Николай Павлович посетил Англию.

Маршрут его пролегал через Пруссию.

Из книги Сергея Сергеевича Татищева «Николай I и иностранные дворы»

Государь прибыл в Берлин в Троицын день, 14 [26] мая поутру, и остановился в доме русского посольства. В посольской церкви шла обедня и читались молитвы с коленопреклонением. Император остался у входа, и, сделав знак, чтоб никто не вставал, опустился на колени…

К обеду в Шарлотенбурге в честь русского императора были приглашены лица его свиты… За столом шел разговор между королем и учеными его собеседниками о произведениях древней греческой словесности, между прочим об «Евменидах» Еврипида. Государь не принимал в нем участия и только спросил: «Что такое Евмениды?» Король отвечал ему в шуточном тоне: «Это превосходительства, получившие чистую отставку и казенную квартиру за городом и т. д.». Государь, рассеянно выслушав это объяснение, продолжил свою беседу с присутствующими генералами о военных предметах. Несмотря на такое равнодушие его к классической древности, он произвел на Бунзена (прусский посол при английском дворе. – Я. Г.) сильное впечатление. «В каждом вершке виден в нем император», – писал о нем прусский дипломат своей жене. […]

Высадясь на берег в Вульвиче, в 10 часов вечера, государь ровно в полночь прибыл в Лондон. Он не пожелал воспользоваться гостеприимством двора и прямо проехал в Asburnham House, где помещалось русское посольство. Оттуда он написал принцу Альберту собственноручное письмо, в котором выражал желание свое как можно скорее иметь свидание с королевой… В Виндзорском замке император Николай провел целых четыре дня. Красота и великолепие этого древнего жилища английских королей произвели на него приятное впечатление. «Оно достойно вас, государыня», – любезно заметил он королеве… Поутру происходили смотры, прогулки, охоты. Вечером многочисленное общество собиралось к обеду, происходившему в большой Ватерлооской зале замка. На последние два обеда гости были приглашены в мундирах по желанию государя, признавшегося королеве, что ему неловко во фраке, к которому он не привык. С военным же мундиром, прибавил он, он до того сроднился, что расставаться с ним ему так же неприятно, «как если бы с него сдирали кожу». И в Виндзоре он не расставался со своими спартанскими привычками. По свидетельству биографа принца Альберта, первым делом его слуг было по входе в его спальню послать на конюшню за несколькими снопами чистой соломы, чтобы набить его холщовый мешок, составляющий матрас походной кровати, на которой он постоянно ночевал.

Проводя весь день в обществе королевы, император Николай избегал, однако, разговоров с нею о политике. Зато он не упускал ни единого случая, чтобы заводить подобные разговоры с принцем Альбертом и главными министрами: сэром Робертом Пилем, лордом Абердином, герцогом Веллингтоном, находившимися в числе приглашенных к королевскому столу. Беседы эти бывали очень продолжительны и длились иногда по нескольку часов. Собеседников государя поражала необыкновенная прямота и откровенность его речей. «Я знаю, – говорил он им, – что меня принимают за притворщика, но это неправда. Я искренен, говорю, что думаю и держу данное слово».

24 мая (5 июня) в Виндзорском парке происходил большой парад. Войска и толпа собравшихся зрителей приветствовали русского императора восторженными кликами. Его величество оставил королеву лишь на несколько минут, чтобы проехать вдоль фронта, и, возвратясь к ней, благодарил ее за доставленный ему случай снова повидаться «со старыми товарищами». Похвалив быстроту и точность движений английской артиллерии, государь, обратясь к королеве, сказал: «Прошу, ваше величество, рассчитывать и на мои войска, как на свои собственные». В заключение все бывшие на параде части прошли церемониальным маршем мимо королевы и императора. Во главе войск ехал престарелый главнокомандующий, герцог Веллингтон, а впереди своего полка – принц Альберт, салютовавший их величествам.

Из воспоминаний баронессы Фрэнсис фон Бунзен, жены прусского посла при британском королевском дворе

На следующий день были скачки в Аскоте, национальный праздник для всей Англии. Прием, сделанный императору бесчисленными толпами народа, был еще шумнее и торжественнее, чем накануне. Всеобщее внимание было устремлено на него.

Где он ни показывается, всюду встречают его громкими восклицаниями. Статный и красивый мужчина всегда нравится Джону Булю – такова национальная его слабость. Кроме того, Джон Буль польщен столь высоким посещением, таким знаком внимания, оказанным его королеве и ему самому. На скачках император причинил большое беспокойство своей свите, отделясь от нее и быстрыми шагами направившись один в самую середину толпы. Граф Орлов, барон Бруннов напрасно пытались последовать за ним. Хоть он и отделялся от окружающего его народа высоким своим ростом и блестящим мундиром, но с трудом пролагал себе путь в толпе. Когда он возвратился к своей свите и заметил ее смущение, то засмеялся и сказал: «Что с вами? Эти люди не причинят мне никакого зла!» Всякий со страхом вспомнил о том, что могли предпринять поляки (речь идет о возможном покушении на императора. – Я. Г.).

Из книги Сергея Сергеевича Татищева «Николай I и иностранные дворы»

Приближался час разлуки. Отведя королеву под руку из-за стола в гостиную, государь сказал: «Сегодня, к несчастию, последний вечер, когда я пользуюсь ласкою вашего величества, но воспоминание о ней навсегда запечатлеется в моем сердце. Я вас, вероятно, больше не увижу». Королева Виктория возразила, что он легко может снова посетить Англию. «Вы знаете, как трудно нам предпринимать подобные путешествия», – воскликнул император. «Но я поручаю вам детей моих», – прибавил он с оттенком грусти в голосе.

Вечер субботы окончился в оперном театре. Хотя там и не ожидали королевы и ее августейших гостей, но встретили их громом рукоплесканий. Несмотря на настояния ее величества, государь не хотел занять место впереди нее. Тогда королева взяла его за руку и продвинула вперед при оглушительных восклицаниях публики…

Прощание императора с королевской семьей было задушевным. И гость, и хозяева казались растроганными. Сойдясь ближе, они научились взаимно ценить и уважать друг друга.

Из дневника королевы Великобритании Виктории

Незадолго до пяти часов мы спустились вниз, чтобы ждать с детьми в малой гостиной. Вскоре после того вошел император и начал говорить с нами. Затем он сказал со вздохом и с чувством, смягчившим всю строгость его осанки: «Я уезжаю отсюда, государыня, с грустью в сердце, проникнутый вашей ласкою ко мне. Вы можете всегда и вполне положиться на меня, как на самого преданного вам человека. Да благословит вас Бог!» Он снова поцеловал и пожал мою руку, а я поцеловала его. Он обнял детей с нежностью и сказал: «Да благословит их Бог вам на счастье!» Он не хотел, чтоб я провожала его, говоря: «Умоляю! вас! Не идите дальше! Я упаду к вашим ногам! Позвольте мне отвести вас в ваши покои!» Но, конечно, я не согласилась и под руку с ним направилась к сеням… Наверху немногих ступеней, ведущих в нижние сени, он снова крайне ласково простился со мною, и голос его обличал его смущение. Он поцеловал мою руку, и мы обнялись. Увидев, что он дошел до двери, я спустилась с лестницы, и он из кареты просил меня не оставаться тут; но я осталась и видела, как он с Альбертом уехал в Вульвич.

Во время этих почти любовных сцен ни русский император, ни английская королева не подозревали, что всего через десять лет их солдаты сойдутся в смертельной схватке под Севастополем – схватке, поражение в которой станет прямой причиной ранней смерти красавца императора…

В Вульвиче государь осмотрел знаменитые доки и строившиеся на них суда, и в 7 часов вечера, простясь с принцем Альбертом, отплыл на английском корабле «Black Eagle». Барон Бруннов сопровождал его величество до Гревесенда, где государь вручил своему министру знаки ордена Св. Андрея для принца Валлийского. Все состоявшие при императоре чины английского двора были щедро одарены золотыми табакерками и другими богатыми подарками. Перед отъездом государь пожертвовал значительные суммы на различные патриотические и благотворительные цели. Независимо от приза, основанного им на английских скачках, он велел препроводить от своего имени по 500 фунтов стерлингов герцогам: Веллингтону – на памятник Нельсону, а Рутланду – на памятник самому Веллингтону. Такая же сумма была выдана, по его приказанию, для раздачи бедным англиканского прихода Св. Георгия, в черте коего находилось русское посольство, 1000 фунтов стерлингов назначено обществу вспомоществования неимущим иностранцам, а 100 фунтов – на содержание учрежденной для иностранцев больницы.

Судя по всему, император Николай Павлович и в самом деле был человеком искренним во всех своих проявлениях. Эта искренность была следствием абсолютной уверенности в своей правоте и убежденности в своей миссии. В политике это делало его, как ни странно это может прозвучать, наивным и уязвимым. Он и от других ждал той же искренности и считал, что личные отношения превалируют над государственными интересами.

Английская элита, так радушно его принимавшая, придерживалась иных взглядов.

Из письма лорда Генри Палмерстона, лидера оппозиции в британском парламенте

Надеюсь, что русский император останется доволен приемом. Важно, чтобы он вынес благоприятное впечатление об Англии. Он могущественен и во многих случаях может действовать или в нашу пользу, или нам во вред, смотря по тому, хорошо или дурно расположен к нам; если мы можем приобрести его благоволение вежливостью, не жертвуя национальными интересами, то было бы глупо не поступить так. Впрочем, я могу сказать, что он будет принят прекрасно, ибо известно, что личность его, обхождение и манеры привлекательны.

Палмерстон, опытный и трезвый политик, оказался прав – для того, чтобы вызвать горячую симпатию Николая к английскому королевскому дому, отнюдь не понадобилось жертвовать национальными интересами. Хватило чисто человеческой доброжелательности. Это и понятно. Поскольку Николай, как некогда Людовик ХIV, считал, что государство – это он, то доброе отношение к нему лично безоговорочно переносил в сферу практической политики. Ему пришлось горько разочароваться в таком подходе…

Несмотря на то что королева Виктория была растрогана, она прекрасно понимала, с кем имеет дело, и умела отделить отношение к Николаю-человеку от отношения к Николаю-самодержцу.

Из письма королевы Виктории королю Бельгии Леопольду I

Я была очень настроена против посещения, опасаясь стеснения и тягости, даже вначале оно мне нисколько не улыбалось. Но, прожив в одном доме вместе, спокойно и нестеснительно (в том и состоит, как весьма справедливо полагает Альберт, великое преимущество таких посещений, что я не только вижу этих важных посетителей, но и узнаю их), я узнала императора, а он узнал меня, в нем есть многое, с чем я не могу примириться, и я думаю, что надо рассматривать и понимать его характер таким, каков он есть. Он суров и серьезен, верен точным началам долга, изменить которым его не заставит ничто на свете. Я не считаю его очень умным, ум его не обработан. Его воспитание было небрежно. Политика и военное дело – единственные предметы, внушающие ему большой интерес; он не обращает внимания на искусства и на все более гуманные занятия; но он искренен даже в наиболее деспотических своих поступках, будучи убежден, что таков единственный способ управления. Я уверена, что он не подозревает ужасных случаев личного несчастия, столь часто им причиняемых, ибо я усмотрела из различных примеров, что его держат в неведении о многих делах, совершаемых его подданными в высшей степени нечестными способами, тогда как он сам считает себя чрезвычайно справедливым. Он помышляет об общих местах и не входит в подробности, и я уверена, что многое никогда не достигает его слуха, да и не может достигнуть, если трезво взглянуть на дело… Я готова сказать даже, что он слишком откровенен, ибо он говорит открыто перед всеми, чего бы не следовало, и с трудом сдерживает себя. Его желание, чтоб ему верили, очень велико, и я должна признаться, что сама расположена верить его личным обещаниям. Его чувства очень сильны. Он прост, чувствителен и ласков, а любовь его к жене и своим детям, да и ко всем детям вообще – очень велика.

При всей критичности взгляда Виктории, Николай глубоко поразил ее как личность, и в письмах к своему дяде, бельгийскому королю, она постоянно возвращается к этому сюжету.

Из письма королевы Виктории королю Бельгии Леопольду I

Он несчастлив, и меланхолия, проглядывавшая в его облике по временам, наводила на нас грусть. Суровость его взгляда исчезает по мере того, как сближаешься с ним, и изменяется сообразно тому, владеет ли он собою или нет (его можно привести в большое смущение), а также когда он разгорячен, так как он страдает приливом крови к голове. Он никогда не пьет ни единой капли вина и ест чрезвычайно мало. Альберт полагает, что он слишком расположен следовать душевному импульсу или чувству, что заставляет его часто поступать несправедливо. Его восхищение женскою красотою очень велико. Но он остается верен тем, кем он восхищался двадцать восемь лет назад.

Из памятных записок барона Кристиана Фридриха Стокмара. 1844

Император все еще великий поклонник женской красоты. Он выказал большое внимание всем англичанкам, бывшим прежде предметом его почитания. Все это в сочетании с повелительною его осанкою и предупредительной любезностью в отношении прекрасного пола, конечно, победило большинство дам, с которыми он был в отношениях. Мужчины хвалили его чувство собственного достоинства, такт и точность, отличавшие его в обществе.

 

Быт. Семья. Частный человек

Из воспоминаний фрейлины императрицы Александры Федоровны баронессы Марии Петровны Фредерикс

В настоящее время [1888] часто говорят, что император Николай I показывался совсем другим, чем он был в действительности. Можно ли только это допустить?! Судящие так лишь доказывают, как они мало изучили его характер! Правдивее и откровеннее человека, каков был Николай Павлович, нет; уж конечно, в своей обыденной интимной жизни он не стал бы играть комедию. Напротив, он родился с этим изящным, если можно выразиться так, темпераментом нежности и доброты сердечной, а суровая сторона его характера образовалась только событиями его вступления на престол; он увидал тогда, что только строгостью может укротить нравы своих подданных, как я уже говорила выше, и, облекшись в этот суровый, строгий вид, он только доказал свою силу воли и твердость характера. Он всегда и во всем сохранял спокойное величие, оно никогда его не покидало, ни в обыкновенные минуты, ни в выдающиеся минуты жизни. Он может служить великим примером честности и благородства; оттого император Николай I мог смотреть прямо в глаза каждому.

При всем этом нельзя не сказать, чтобы быть вполне справедливой, что он был весьма вспыльчив, и если чем оставался недоволен или замечал какую-нибудь грязную неправду, или какой дурной поступок, – его строгости не было границ; но все-таки, если прогневавший его мог оправдаться, или даже просто сказать: «виноват, ваше величество», то он был сам счастлив и сейчас же смягчался.

Какой пример давал всем Николай Павлович своим глубоким почтением к жене и как он искренно любил и берег ее до последней минуты своей жизни! Известно, что он имел любовные связи на стороне – какой мужчина их не имеет, во-первых, а во-вторых, при царствующих особах нередко возникает интрига для удаления законной супруги; посредством докторов стараются внушить мужу, что его жена слаба, больна, надо ее беречь и т. п., и под этим предлогом приближают женщин, через которых постороннее влияние могло бы действовать. Но император Николай I не поддавался этой интриге и, несмотря ни на что, оставался верен нравственному влиянию своей ангельской супруги, с которой находился в самых нежных отношениях.

Хотя предмет его посторонней связи и жил во дворце, но никому и в голову не приходило обращать на это внимание; все это делалось так скрыто, так благородно, так порядочно. Например, я, будучи уже не очень юной девушкой, живя во дворце под одним кровом, видясь почти каждый день с этой особой, долго не подозревала, что есть что-нибудь неправильное в жизни ее и государя; так он держал себя осторожно и почтительно перед женой, детьми и окружающими лицами. Бесспорно, это великое достоинство в таком человеке, как Николай Павлович. Что же касается той особы, то она и не помышляла обнаруживать свое исключительное положение между своих сотоварищей фрейлин; она держала себя всегда очень спокойно, холодно и просто.

Конечно, были личности, которые, как и всегда в этих случаях, старались подслужиться к этой особе, но они мало выигрывали через нее. Нельзя не отдать ей справедливости, что она была достойная женщина, заслуживающая уважения, в особенности в сравнении с другими того же положения.

После кончины Николая Павловича эта особа тотчас же хотела удалиться из дворца, но воцарившийся Александр II, по соглашению со своей августейшей матерью, лично просил ее не оставлять дворца; но с этого дня она больше не дежурила, а только приходила читать вслух императрице Александре Федоровне, когда ее величество была совсем одна и отдыхала после обеда.

К себе самому император Николай I был в высшей степени строг, вел жизнь самую воздержанную, кушал он замечательно мало, большею частью овощи, ничего не пил, кроме воды, разве иногда рюмку вина и то, право, не знаю, когда это случалось, за ужином кушал всякий вечер тарелку одного и того же супа из протертого картофеля, никогда не курил, но и не любил, чтобы и другие курили. Прохаживался два раза в день пешком обязательно – рано утром перед завтраком и занятиями, и после обеда, днем никогда не отдыхал. Был всегда одет, халата у него и не существовало никогда, но если ему нездоровилось, что, впрочем, очень редко случалось, то он надевал старенькую шинель. Спал он на тоненьком тюфячке, набитом сеном. Его походная кровать стояла постоянно в опочивальне августейшей супруги, покрытая шалью. Вообще вся обстановка, окружавшая его личную интимную жизнь, носила отпечаток скромности и строгой воздержанности. Его величество имел свои покои в верхнем этаже Зимнего дворца; убранство их было не роскошно. Последние годы он жил внизу, под апартаментами императрицы, куда вела внутренняя лестница. Комната эта была небольшая, стены оклеены простыми бумажными обоями, на стенах несколько картин. На камине большие часы в деревянной отделке, над часами большой бюст графа Бенкендорфа. Тут стояли: вторая походная кровать государя, над ней небольшой образ и портрет великой княгини Ольги Николаевны; она на нем представлена в гусарском мундире полка, которого была шефом, вольтеровское кресло, небольшой диван, письменный рабочий стол, на нем портреты императрицы и его детей и незатейливое убранство; несколько простых стульев; мебель вся красного дерева, обтянута темно-зеленым сафьяном, большое трюмо, около коего стояли его сабли, шпаги и ружье, на приделанных к рамке трюмо полочках стояли склянка духов, – он всегда употреблял «Parfum de la Cour» (придворные духи), – щетка и гребенка. Тут он одевался и работал… тут же он и скончался! […]

По утрам и вечерам Николай Павлович всегда долго молился, стоя на коленях, на коврике, вышитом императрицей; когда этот коврик пришел в ветхость, то ее величество захотела его переменить, но так как она уже в то время часто болела, начинала плохо видеть, вышивать самой ей было трудно, то она мне поручила вышить этот коврик за нее. Это было за два или три года до кончины государя; этот коврик и до сих пор лежит свернутый в ногах кровати Николая Павловича.

А как велика была его вера! он был искренно и истинно религиозен. Государь не часто ходил в церковь и не любил длинных служб, но когда присутствовал при богослужении, то был глубоко проникнут им. А когда он приобщался, боже мой, что это была за минута! Без слез нельзя было видеть глубокое чувство, которое его проникало всего в это время; стоило для себя лично смотреть на него, когда он принимал Святые Таинства, – так потрясала его глубокая, истинная вера!

Накануне, перед исповедью, после вечерни, государь обыкновенно выходил из внутренних комнат в залу, где все приближенные, говеющие с их величествами, были собраны. Государь подходил к каждому, целовал его и просил прощения. Но как он это делал?!.. серьезно, искренно, сердечно! Так и хотелось ему упасть в ноги и разрыдаться.

Когда их величества говели, то все службы, исключая обеден, конечно, совершались их духовником, протопресвитером Василием Борисовичем Бажановым, на половине ее величества, в малахитном зале, потому что император Николай Павлович никогда не входил в церковь, из почтения к этому святому месту, не одетый в мундир, а тут он присутствовал при службах по-домашнему, в сюртуке без эполет. В Великий пост служба была всегда на первой и на последней неделях, если даже государь, императрица и семейство не говели (они обыкновенно говели на первой или на Страстной неделе), то все-таки не пропускали ни одной службы. А в другое время года государь бывал у обедни только по воскресеньям, большим праздникам и царским дням. Обедня не должна была продолжаться более часа времени. Перед обедней государь сам назначал пение, которое желал, чтобы исполняли. В молодости он сам часто пел, становясь на клиросе с певчими; у него был звучный баритон. Великие княжны тоже пели у обедни, а Александра Николаевна, покровительствовавшая маленьким певчим, имела их малиновый кафтан. Этот костюм хранится в придворной певческой капелле, в витрине, стоящей в концертном зале. Во дни восшествия на престол, 20 ноября, и коронации своей, 22 августа, их величества никогда не выходили к богослужению, проводя эти дни спокойно у себя. 14 декабря в течение всего царствования императора Николая I служился благодарственный молебен в память укрощения мятежа, а в конце молебна провозглашалась вечная память павшим во время мятежа 1825 года – их величества присутствовали всегда на этой в высшей степени трогательной службе в Малой церкви Зимнего дворца со всей своей свитой и сверх того, приглашались в этот день все, принимавшие участие в защите царя и престола. Конечно, мой отец всегда был зван на этот молебен.

Государь очень строго следил за стоянием своих детей в церкви; малолетние были все выровнены перед ним и не смели шевелиться, он во всем и во всех любил выдержку.

Никто из детей императора Николая I не наследовал решительного характера и силы воли отца. Они все напоминают его некоторыми хорошими чертами, нравственными, как и физическими, но все целое ни один не получил, исключая второй дочери государя, Ольги Николаевны, ныне королевы Вюртембергской. Она больше всех походит на отца и наружностью, имея его правильные черты лица, и силой воли, и стойким характером, что она доказала всей своей жизнью. При том она унаследовала женственность и ангельскую нежность своей матери, так что она собой изображает редкое, чудное во всех отношениях, исключительное явление.

Из записок барона Модеста Андреевича Корфа

Император Николай был вообще очень веселого и живого нрава, а в тесном кругу даже и шаловлив… С самых первых годов его царствования до тех пор, пока позволяло здоровье императрицы, при дворе весьма часто бывали, кроме парадных балов, небольшие танцевальные вечера, преимущественно в Аничковом дворце или, как он любил его называть, Аничкинском доме, составлявшем личную его собственность еще в бытность великим князем. На эти вечера приглашалось особенное привилегированное общество, которое называли в свете Аничковским обществом (la Societe d’Anitchkoff) и которого состав, определявшийся не столько лестницей служебной иерархии, сколько приближенностью к царственной семье, очень редко изменялся. В этом кругу оканчивалась обыкновенно Масленица, и на прощание с нею в folle jourńee завтракали, плясали, обедали и потом опять плясали.

В продолжение многих лет принимал участие в танцах и сам государь, которого любимыми дамами были: Бутурлина, урожденная Комбурлей, княгиня Долгорукая, урожденная графиня Апраксина, и позже жена поэта Пушкина, урожденная Гончарова.

В одну из таких folle jourńee, которые начинались в час пополудни и длились до глубокой ночи именно в 1839 году, государь часу во 2-м напомнил, что время кончить танцы; императрица смеясь отвечала, что имеет разрешение от митрополита танцевать сколько угодно после полуночи; что разрешение это привез ей синодальный обер-прокурор (гусарский генерал граф Протасов) и что, в доказательство того, он и сам танцует. За попурри, когда дамы заняли все стулья, государь, также танцевавший, предложил кавалерам сесть возле своих дам на пол и сам первый подал пример. При исполнении фигуры, в которой одна пара пробегает над всеми наклонившимися кавалерами, государь присел особенно низко, говоря, что научен опытом, потому что с него таким образом сбили уже однажды тупей. Здесь кстати заметить, что император Николай рано стал терять волосы и потому долго носил тупей, который снял в последние только годы своей жизни.

Из воспоминаний баронессы Марии Петровны Фредерикс

Самое мое светлое воспоминание детства, которое навсегда осталось запечатленным в моей памяти, это – когда я присутствовала на утренних завтраках членов царской семьи. Все они собирались каждый день к августейшей матери пить кофе. Что это была за картина, боже мой! Во-первых, три красавицы великие княжны Мария, Ольга и Александра Николаевны, прелестные, полные обаяния, всякая в своем роде. Потом великие князья – один лучше другого. Какая дружба между ними была! Какая радость видеться снова утром! Все были так веселы, так счастливы, окружали родителей с такою любовью, без малейшей натяжки. Тут император Николай Павлович был самый нежный отец семейства, веселый, шутливый, забывающий все серьезное, чтоб провести спокойный часок среди своей возлюбленной супруги, детей, а позже и внуков. Император Николай I отличался своей любовью и почтением к жене и был самый нежный отец. А какую любовь умел он внушать и своему семейству и приближенным! Правда, он сохранял всегда и во всем свой внушительно-величественный вид, и когда заслышишь, например, его твердые приближающиеся шаги, сердце всегда забьется от какого-то невольного страха, но это чувство так перемешивалось с чувством счастья его увидать, что в тебе происходило что-то такое, что трудно выразить и ни с чем сравнить нельзя, а когда он милостиво посмотрит и улыбнется своим полным обаяния взглядом и улыбкой, притом скажет несколько слов, то, право, осчастливит надолго.

Накануне Рождества Христова, в сочельник после всенощной, у императрицы была всегда елка для ее августейших детей, и вся свита приглашалась на этот семейный праздник. Государь и царские дети имели каждый свой стол с елкой, убранной разными подарками, а когда кончалась раздача подарков самой императрицей, тогда входили в другую залу, где был приготовлен большой, длинный стол, украшенный разными фарфоровыми изящными вещами с императорской Александровской мануфактуры. Тут разыгрывалась лотерея между всей свитой, государь обыкновенно выкрикивал карту, выигравший подходил к ее величеству и получал свой выигрыш-подарок из ее рук.

С тех пор, что я себя помню, с моих самых юных лет, я всегда присутствовала на этой елке и имела тоже свой стол, свою елку и свои подарки. Эти подарки состояли из разных вещей соответственно летам; в детстве мы получали игрушки, в юношестве – книги, платья, серебро; позже – брильянты и т. п. У меня еще до сих пор хранятся с одной из царских елок письменный стол со стулом к нему, на коем и сижу в эту минуту, сочинения Пушкина и Жуковского, серебро и разные другие вещи. Елку со всеми подарками мне потом привозили домой, и я долго потешалась и угощалась с нее.

Нас всегда собирали сперва во внутренние покои ее величества; там мы около закрытых дверей концертного зала или ротонды в Зимнем дворце, в которых обыкновенно происходила елка, боролись и толкались, все дети между собою, царские включительно, кто первый попадет в заветный зал. Императрица уходила вперед, чтобы осмотреть еще раз все столы, а у нас так и билось сердце радостью и любопытством ожидания. Вдруг слышался звонок, двери растворялись, и мы вбегали с шумом и гамом в освещенный тысячью свечами зал. Императрица сама каждого подводила к назначенному столу и давала подарки. Можно себе представить, сколько радости, удовольствия и благодарности изливалось в эту минуту. Так все было мило, просто, сердечно, несмотря на то что было в присутствии государя и императрицы, но они умели, как никто, своей добротой и лаской удалять всякую натянутость этикета.

Из записок барона Модеста Андреевича Корфа

Император Николай только в самые последние годы своей жизни переселился в тот маленький кабинет (в Зимнем дворце), где предопределено ему было окончить свои дни смертью праведника. Прежний его кабинет был в самом верхнем этаже над этим маленьким, окнами к Адмиралтейству. При заседании в 1841 году одного из собиравшихся у государя комитетов, в котором и я участвовал в качестве производителя дел, я успел во время продолжительного им самим чтения известных уже мне бумаг подробно высмотреть эту «мастерскую вечного работника на троне», к чему более имел удобства в этот раз, нежели в другие, когда я призывался пред государем один. Немедленно по возвращении из комитета домой я бросил на бумагу изображение этого кабинета, и вот как оно вылилось у меня тогда из-под пера.

Вокруг всей комнаты идут полушкафы, на которых лежат книги и портфели. Посередине ее два огромных письменных стола, в параллельном направлении; третий поперек комнаты, с приставленным к одной оконечности его пюпитром. В целом – порядок удивительный: ничего не нагромождено, не валяется; всякая вещь кажется на своем месте. Заседание комитета было вечером, и на ближайшем ко входной двери столе, на котором хозяин обыкновенно работает, лежало несколько невскрытых пакетов, вероятно только что присланных, потому что император Николай никогда не ложился, не вскрывая всего им полученного. Во всей комнате только два, но огромных, как ворота, окна, и в простенке между ними большие малахитовые часы с таким же циферблатом.

Вся без изъятия мебель, стулья и кресла, карельской березы, обитая зеленым сафьяном; один только диван и ни одного вольтера. Поданные на стол, у которого мы сидели, подсвечники были серебряные, самые низенькие, в форме подушечек, и сверх того на полушкафах стояли две обыкновенные столовые лампы; небольшая бронзовая люстра не была зажжена. На каминах и на столах расставлены восковые и гипсовые статуэтки солдатиков в полной форме, а на одном из полушкафов четыре такие же фигурки, побольше, под стеклянными колпаками.

На продольной стене, против входа, огромная картина Ладюрнера, изображающая парад на Царицыном лугу; на противоположной стене картина, такого же размера, Крюгера, представляющая парад в Берлине. Затем на поперечной стене, тоже между двумя большими картинами, которые я не мог хорошенько разглядеть, грудной портрет Петра Великого, а под ним и вокруг него, на уступах двух каминов и на письменных столах, также множество портретов, больших и миниатюрных, бюстов и бюстиков членов нашего, прусского и нидерландского царственных домов, живых и умерших. Одного только нет, или, по крайней мере, при всех поисках я не мог найти, – изображения Екатерины II. Известно, что император Николай, для которого душевная чистота была высшим из всех качеств, никогда не принадлежал к числу ее почитателей и нисколько не таил своей неприязни к ее памяти.

Из воспоминаний великой княжны Ольги Николаевны

1838 год. Эта зима была последней светской зимой для моих родителей. Из любви к Саше и Мэри, которые не могли жить без развлечений, мы выезжали ежедневно, будь то театр или же балы. Иногда устраивались спектакли во дворце, и я могла, если не было ничего предосудительного в содержании пьесы, в виде исключения присутствовать при ее постановке. Примерно двадцать балов, в том числе и d́ejeuners dansants, на которых появлялись мы, все семеро: Саша – в казачьем мундире, Мэри – в бальном туалете, Адини (домашнее прозвище великой княжны Александры Николаевны. – Я. Г.) и я – с лиловыми бантами в волосах, она – в коротком платьице и кружевных штанишках, я – в длинном платье, с закрученными локонами, – состоялись этой зимой. Я была уже ростом с мам́а. Кости (великий князь Константин Николаевич. – Я. Г.) появлялся в матросском костюме, два маленьких брата (Николай и Михаил. – Я. Г.) – в русских рубашках.

В два часа, после обеда, за которым подавались блины с икрой, начинались танцы и продолжались до двух часов ночи. Чтобы внести разнообразие, танцевали, кроме вальса и контрданса, танец, называвшийся «снежной бурей», очень несложный. Его ввел Петр Великий для своих ассамблей, которые он навязал боярам, державшим до тех пор своих жен и дочерей в теремах. Когда темнело, зажигались свечи в люстрах. Это было в то время, когда танцы, и особенно мазурка, достигали своего апогея. Никогда на этих празднествах не присутствовало больше ста человек, и они считались самыми интимными и элегантными праздниками. Только лучшие танцоры и танцорки, цвет молодежи, принимали в них участие. В пять часов бывал парадный обед, после которого появлялись еще некоторые приглашенные. Мам́а тогда немного отдыхала, меняла туалет и появлялась, чтобы поздороваться с вновь прибывшими. После этого общество следовало из Белого зала в длинную галерею, и празднество продолжалось с новым воодушевлением. Мам́а любила танцевать и была прелестна. Легкая как перышко, гибкая как лебедь – такой еще я вижу ее перед собой в белоснежном платье, с веером из страусовых перьев в руках.

Пап́а танцевал, в виде исключения, только в кадрили. Его дамами были мадам Крюднер, княгиня Юсупова и Лиза Бутурлина, последняя очень красивая, любезная и естественная. В воскресенье перед постом на Масленице, ровно в двенадцать часов ночи, трубач трубил отбой, и по желанию пап́а танцы прекращались, даже если это было среди фигуры котильона. Я уже упомянула, что пап́а принимал балы как неприятную необходимость, не любил их. Ему больше нравились маскарады в театре, которые были подражанием балам в парижской «Опера». Как Гарун аль-Рашид, он мог там появляться и говорить с кем угодно. Благодаря этому ему удавалось узнать многое, о чем он даже не подозревал, в том числе и о недостатках, которые он мог устранить.

Из воспоминаний инженера путей сообщения Виктора Михайловича Шимана

Известно, что Николай Павлович был образцовый семьянин. Проведя все утро и передобеденное время в занятиях, он за обедом в семейном кругу начинал свой отдых. Почти ежедневно, около 7 часов, в начале сороковых годов, он проходил пешком в Мариинский дворец, чтобы навестить свою старшую дочь герцогиню Лейхтенбергскую, а младшие, тогда еще незамужние дочери Ольга и Александра Николаевны приезжали с императрицей Александрой Феодоровной в театр, где поджидал их отец. Нечего и говорить, что, имея двух дочерей-невест, он заботился о их развлечении, вывозя на балы и вечера с музыкой и танцами, ввиду чего покидал часто театр после первых двух актов. Посещались балы послов и знати, концертные и танцевальные вечера Михаила Павловича и его супруги Елены Павловны, у которых были свои три дочери невесты (Мария, Елисавета и Екатерина Михайловны), но чаще всего балы и вечера в Аничковом дворце, где жил с молодою супругой наследник цесаревич. Понятно, что и в Зимнем дворце давались часто балы и изредка любимые Николаем Павловичем маскарады; не было недостатка и в спектаклях в Эрмитажном театре, с участием всех трупп, кроме опять-таки немецкой; но самыми интересными были почти ежедневные семейные вечера на половине императрицы, на которые кроме родных имели доступ приближенные к государю и императрице лица. Таких лиц при дворе и в городе было немало, и благодаря им в Петербурге знали все, что на этих вечерах происходило. На первом плане стояла музыка, исполнителями которой были солисты императорского двора, а иногда и знаменитые виртуозы иностранцы и певцы итальянской оперы. Часто в таких домашних концертах принимал участие сам государь, отлично игравший на флейте. Когда не было музыки, занимались чтением новейших русских и иностранных литературных произведений, а желающие играли в карты. И в этом занятии Николай Павлович не отставал от других, только он любил играть вдвоем, в баккара. По этому поводу рассказывали, какой урок он дал одному из придворных, обратившемуся к нему с не совсем уместной шуткой.

– Что сказал бы Александр Христофорович (Бенкендорф), увидя вас играющим в такую игру?

– Ничего бы не сказал.

– Несомненно; но игра все-таки запрещенная.

– Почему?

– Потому, что она бескозырная.

– Вы забываете, что я сам козырь, – отвечал Николай Павлович хотя и с улыбкой, но ясно намекая, что он стоит выше закона.

За слабостью здоровья императрицы такие вечера не заходили за полночь, и государь очень часто занимался еще час-другой перед сном особенно спешными делами, которые не успел обдумать и решить в урочное время утренних занятий. Вставал он очень рано. В зимние дни в 7 часов утра проходившие по набережной Невы мимо Зимнего дворца могли видеть государя, сидящего у себя в кабинете за письменным столом, при свете 4 свечей, прикрытых абажуром, читающего, подписывающего и перебирающего целые вороха лежавших перед ним бумаг. Но это было только начало его дневной работы – работы недоконченной или отложенной для соображения в предшествующие дни, настоящая же работа закипала в 9 часов с прибытием министров. У каждого из них были известные дни в неделе, когда они являлись с своими туго набитыми портфелями; но в иной день приходилось государю принимать несколько министров и выслушивать доклады по совершенно различным отраслям управления. Сколько сосредоточенности, памяти и навыка нужно было иметь Николаю Павловичу, чтобы не сбиться в приказаниях и распоряжениях, отдаваемых то одному, то другому из его 13 министров, имевшим мало общих дел между собой…

С годами Николай Павлович стал еще усиленнее заниматься государственными делами, почти единолично, и требовал от своих министров не самостоятельных действий, а лишь исполнения его предначертаний и приказаний. При таких условиях не могло быть выдающихся по своей инициативе министров.

Из воспоминаний журналиста Аркадия Васильевича Эвальда

Император Николай I был человек очень неприхотливый насчет жизненных удобств. Спал он на простой железной кровати с жестким волосяным тюфяком и покрывался не одеялом, а старою шинелью. Точно так же он не был охотник до хитрой французской кухни, а предпочитал простые русские кушанья, в особенности щи да гречневую кашу, которая если не ежедневно, то очень часто подавалась ему в особом горшочке. Шелковая подкладка на его старой шинели была покрыта таким количеством заплат, какое редко было встретить и у бедного армейского офицера.

Но насколько он был прост относительно себя, настолько же он был расточителен, когда дело касалось императрицы Александры Федоровны. Он не жалел никаких расходов, чтобы доставить ей малейшее удобство.

Последние годы ее жизни доктора предписали ей пребывание в Ницце, куда она и ездила два или три раза. Нечего и говорить, что в Ницце был для нее куплен богатый дом, на берегу моря, который был отделан со всевозможной роскошью.

Но однажды, по маршруту, ей приходилось переночевать в Вильне. Для этой остановки всего на одни сутки был куплен дом за сто тысяч и заново отделан и меблирован от подвалов до чердака.

Проживая в Ницце, императрица устраивала иногда народные обеды. Для этого на эспланаде перед дворцом накрывались столы на несколько сот, а не то и тысяч человек, и каждый обедавший, уходя, имел право взять с собою весь прибор, а в числе прибора находился между прочим серебряный стаканчик с вырезанным на нем вензелем императрицы. Если о богатстве России долгое время ходили в Европе баснословные рассказы, то этим рассказам, конечно, много содействовала роскошь, которою император окружал свою боготворимую спутницу жизни. Слухи о ее расточительности за границей доходили, конечно, и в Россию и немало льстили патриотическому самолюбию.

Так как императрице не нравилась местная вода, то из Петербурга каждый день особые курьеры привозили бочонки невской воды, уложенные в особые ящики, наполненные льдом. Зная это, многие жители Ниццы старались добыть разными путями хоть рюмку невской воды, чтобы иметь понятие о такой редкости. Опытные курьеры прихватывали с собою лишний бочонок и распродавали его воду, стаканами или рюмками, чуть не на вес золота.

Рассказ Эвальда о пребывании императрицы в Ницце вызвал возмущенную критику лиц, ее сопровождавших. Критика была, скорее всего, справедлива. Эвальд пользовался слухами. Но характерно, что такие слухи ходили и казались вполне серьезному мемуаристу правдоподобными.

В общественном сознании прочно сложился образ Николая – идеального семьянина, готового на все ради царственной супруги.

Из воспоминаний великой княжны Ольги Николаевны

1835 год. Зима началась весело, были празднества, даже для нас, детей, и между ними так называемый «Праздник Боб» с орденами и подарками, на котором Адини и Кости появились как бобовые королева и король с пудреными волосами и в костюмах прошлой эпохи. Была и перемена в придворных дамах этой зимы. Софи Урусова, которую мам́а очень ценила, вышла замуж за адъютанта Леона Радзивилла. Она была красавица, энергичная, высокого роста, с чудесным голосом альтового тембра, и за ее холодной внешностью скрывалась страстная натура. Немногие рисковали приблизиться к ней: был пущен слух, что пап́а к ней неравнодушен. Это было неправдой. Никто другой, кроме мам́а, никогда не волновал его чувств, такая исключительная верность многим казалась просто чрезмерной добросовестностью…

На одном из этих маскарадов пап́а познакомился с Варенькой Нелидовой, бедной сиротой, младшей из пяти сестер, жившей на даче в предместье Петербурга и никогда почти не выезжавшей. Ее единственной родственницей была старая тетка, бывшая фрейлина императрицы Екатерины Великой, пользовавшаяся также дружбой бабушки. От этой тетки она знала всякие подробности о юности пап́а, которые она рассказала ему во время танца, пока была в маске. Под конец вечера она сказала, кто она. Ее пригласили ко двору, и она понравилась мам́а. Весной она была назначена фрейлиной.

То, что началось невинным флиртом, вылилось в семнадцатилетнюю дружбу. В свете не в состоянии верить в хорошее, поэтому начали злословить и сплетничать. Признаюсь, что я всегда страдала, когда видела, как прекрасные и большие натуры сплетнями сводились на низкую степень, и мне кажется, что сплетники унижают этим не себя одних, а все человечество. Я повторяю то, о чем уже говорила однажды: пап́а женился по любви, по влечению сердца, был верен своей жене и хранил эту верность из убеждения, из веры в судьбу, пославшую ему ее, как ангела-хранителя.

Варенька Нелидова была похожа на итальянку со своими чудными темными глазами и бровями. Но внешне она совсем не была особенно привлекательной, производила впечатление сделанной из одного куска. Ее натура была веселой, она умела во всем видеть смешное, легко болтала и была достаточно умна, чтобы не утомлять. Она была тактичной, к льстецам относилась, как это нужно, и не забывала своих старых друзей после того, как появилась ко двору. Она не отличалась благородством, но была прекрасна душой, услужлива и полна сердечной доброты. […] Пап́а часто после прогулки пил чай у Вареньки; она рассказывала ему анекдоты, между ними и такие, какие никак нельзя было назвать скромными, так что пап́а смеялся до слез. Однажды от смеха его кресло опрокинулось назад. С тех пор кресло это стали прислонять к стене, чтобы подобного случая не повторилось.

Из «Воспоминаний смолянки» Александры Ивановны Соколовой

Красавица собой, дочь умершего генерала, разом окончившая курс в одном из первых институтов, молодая Лешерн имела за собой все для того, чтобы составить блестящую карьеру, но она увлеклась молодым офицером Преображенского полка, князем Алексеем Яковлевичем Несвицким и… пожертвовала ему собой, в твердой уверенности, что он сумеет оценить ее привязанность и даст ей свое имя.

Расчет ее на рыцарское благородство князя не оправдался, он не только не сделал ей предложения, но совершенно отдалился от нее, ссылаясь на строгий запрет матери.

Несчастная молодая девушка осталась в положении совершенно безвыходном, ежели бы не вмешательство великого князя Михаила Павловича, всегда чутко отзывавшегося на всякое чужое горе и тщательно охранявшего честь гвардейского мундира.

Справедливо найдя, что мундир, который носил князь Несвицкий, сильно скомпрометирован его поступком с отдавшейся ему молодой девушкой, Михаил Павлович вызвал Несвицкого к себе, строго поговорил с ним и, узнав от него, что мать действительно дает ему самые ограниченные средства к жизни, выдал ему на свадьбу довольно крупную сумму из своих личных средств, вызвавшись при этом быть посаженным отцом на его свадьбе.

Гордая и самолюбивая, старая княгиня так и не признала невестки и никогда не видалась с нею, даже впоследствии.

Первое время после свадьбы молодая была, или, точнее, старалась быть счастлива, но муж стал скоро тяготиться семейной жизнью и изменял жене у нее на глазах.

К этому времени относится первая встреча молодой княгини с императором Николаем.

Государь увидал ее на одном из тех балов, которые в то время давались офицерами гвардейских полков и на которых так часто и охотно присутствовали высочайшие гости.

Замечательная красота княгини Софьи бросилась в глаза императору, и он, стороной разузнав подробности ее замужества и ее настоящей жизни, сделал ей довольно щекотливое предложение, на которое она отвечала отказом.

Государь примирился с этим отказом, приняв его как доказательство любви княгини к мужу, желание остаться ему непоколебимо верной. Но он ошибался.

Молодой женщине император просто не нравился как мужчина, и спустя два года, встретивши человека, которому удалось ей понравиться, она отдалась ему со всей страстью любящей и глубоко преданной женщины.

Избранник этот был флигель-адъютант Бетанкур, на которого обрушился гнев государя, узнавшего о предпочтении, оказанном ему перед державным поклонником.

Бетанкур был человек практический; он понял, что хорошеньких женщин много, а император один, и через графа Адлерберга довел до сведения государя, что он готов навсегда отказаться не только от связи с княгиней Несвицкой, но даже от случайной встречи с ней, лишь бы не лишаться милости государя.

Такая «преданность» была оценена, Бетанкур пошел в гору, а бедная молодая княгиня, брошенная и мужем и любовником, осталась совершенно одна и сошла со сцены большого света, охотно прощающего все, кроме неудачи. Прошли года…

Состарился государь… Состарилась и впала в совершенную нищету и бывшая красавица Несвицкая, и бедная, обездоленная, решилась подать на высочайшее имя прошение о вспомоществовании.

Ей, больной, совершенно отжившей и отрешившейся от всего прошлого, и в голову не приходило, конечно, никакое воспоминание о прошлом, давно пережитом… Но не так взглянул на дело государь.

Первоначально он, узнав из доклада управляющего комиссией прошений, что просьба идет от особы титулованной, назначил сравнительно крупную сумму для выдачи, но в минуту подписания бумаги, увидав на прошении имя княгини Несвицкой, рожденной Лешерн, порывистым жестом разорвал бумагу, сказав:

– Этой?! Никогда… и ничего!!

Этот последний случай лично рассказан был мне княгиней Несвицкой, которую я видела в конце 50-х годов в Петербурге, в крайней бедности, почти совершенно ослепшей и буквально нуждавшейся в дневном пропитании.

В заключение передам комический эпизод из той же закулисной жизни императора Николая, сообщенный в моем присутствии покойным Тютчевым, чуть не в самый момент его совершения.

Больших и особенно знаменательных увлечений за императором Николаем I, как известно, не водилось. Единственная серьезная, вошедшая в историю связь его была связь с Варварой Аркадьевной Нелидовой, одной из любимых фрейлин императрицы Александры Федоровны. Но эта связь не может быть поставлена в укор ни самому императору, ни без ума любившей его Нелидовой. В нем она оправдывалась вконец пошатнувшимся здоровьем императрицы, которую государь обожал, но которую берег и нежил, как экзотический цветок…

Нелидова искупала свою вину тем, что любила государя преданно и безгранично, любила всеми силами своей души, не считаясь ни с его величием, ни с его могуществом, а любя в нем человека. Императрице связь эта была хорошо известна… Она, если можно так выразиться, была санкционирована ею, и когда император Николай Павлович скончался, то императрица, призвав к себе Нелидову, нежно обняла ее, крепко поцеловала и, сняв с руки браслет с портретом государя, сама надела его на руку Варвары Аркадьевны. Кроме того, императрица назначила один час в течение дня, в который, во все время пребывания тела императора во дворце, в комнату, где он покоился, не допускался никто, кроме Нелидовой, чтобы дать ей, таким образом, свободно помолиться у дорогого ей праха.

Но, помимо этой серьезной и всеми признанной связи, за государем подчас водились и маленькие анекдотические увлечения, которые он бесцеремонно называл «дурачествами», перекрестив их в оригинальное наименование «васильковых дурачеств» с тех пор, как услыхал, что Ф. И. Тютчев поэтически назвал их des bluettes.

Из повести Льва Николаевича Толстого «Хаджи-Мурат»

Николай в черном сюртуке без эполет, с полупогончиками, сидел у стола, откинув свой огромный, туго перетянутый по отросшему животу стан, и неподвижно своим безжизненным взглядом смотрел на входивших. Длинное белое лицо с огромным покатым лбом, выступавшим из-за приглаженных височков, искусно соединенных с париком, закрывавшим лысину, было сегодня особенно холодно и неподвижно. Глаза его, всегда тусклые, смотрели тусклее обыкновенного, сжатые губы из-под загнутых кверху усов и подпертые высоким воротником ожиревшие, свежевыбритые щеки, с оставленными правильными колбасиками бакенбард, и прижимаемый к воротнику подбородок придавали его лицу выражение недовольства и даже гнева. Причиной этого настроения была усталость. Причиной же усталости было то, что накануне он был в маскараде и, как обыкновенно, прохаживаясь в своей кавалергардской каске с птицей на голове, между теснившейся к нему и робко сторонившейся от его огромной самоуверенной фигуры публикой, встретил опять ту маску, которая в прошлый маскарад, возбудив в нем своей белизной, прекрасным сложением и нежным голосом старческую чувственность, скрылась от него, обещая встретить его в следующем маскараде. Во вчерашнем маскараде она подошла к нему, и он уже не отпустил ее. Он повел ее в ту специально для этой цели державшуюся в готовности ложу, где он мог наедине остаться со своей дамой… Маска оказалась хорошенькой 20-летней невинной девушкой, дочерью шведки-гувернантки. Девушка эта рассказала Николаю, как она с детства еще, по портретам, влюбилась в него, боготворила его и решила во что бы то ни стало добиться его внимания. И вот она добилась, и ей, как она говорила, ничего больше не нужно было. Девица эта была свезена в место обычного свидания Николая с женщинами, и Николай провел с ней более часа.

Из воспоминаний баронессы Марии Петровны Фредерикс

К этим полдникам, о которых я начала говорить, приглашались лица из свиты их величеств и посторонние гости. Сперва катались по парку; государь ехал всегда в четырехместном тильбюри, сидел на козлах и сам правил парой лошадей, около себя он приглашал сесть одну из фрейлин или дам, а ее величество сидела на заднем месте, тоже с кем-нибудь из приглашенных; другие лица размещались по разным экипажам: шарабанам, яхтвагенам и проч., следя за царским тильбюри. В то время я уже была взрослой девицей, фрейлиной ее величества. В этот же день я была дежурная и разливала чай за царским столом. Государь был не в духе. Когда это с ним случалось, то, надо признаться, самые приближенные люди трепетали в эти минуты. Подаю я чашку чая, налитого мною его величеству, и вдруг он, отведав чай, говорит: «quel horrible th́e» (какой ужасный чай), отталкивает чашку и встает из-за стола. Можно себе вообразить мое сконфуженное положение! Императрица же в такие минуты своей ангельской добротой всегда старалась смягчить улыбкой или словом положение того, на кого обрушится неожиданно негодование государя; и в этот раз она меня обласкала и утешила. Через неделю я опять была дежурная; в этот день пили чай на Озерках; стою я у царского самовара, ни жива ни мертва; опять подаю с замиранием сердца налитую мною чашку чая его величеству… Государь, попробовав, милостиво мне улыбается и говорит: «Отличный чай сегодня, благодарю вас, Мария Петровна!» Как же не восхититься и не тронуться до глубины души тонким вниманием такого человека, каков был император Николай Павлович! – при всех его серьезных занятиях, заботах и думах вспомнить и утешить добрым словом, если за неделю назад был недоволен! В его строгом и решительном характере именно поражала эта тончайшая черта нежности чувств, доброта и справедливость, придававшие ему такое большое обаяние. Сколько подобных и гораздо серьезнее случаев можно было бы описать из его жизни, привязывающих так глубоко и искренно к нему.

Например, что могло сравниться с известным случаем полковника гвардейского Егерского полка Львова, которого ошибочно заподозрили в неблагонадежности, вследствие чего он был арестован. Государь, уверившись в невинности этого офицера, конечно, приказал немедленно его освободить и при первом случае на майском параде, при всей собранной гвардии, вызвал Львова из рядов, обнял его и громогласно извинился за обиду, причиненную ему по ошибке. А в 1831 году, в холерную эпидемию, во время бунта, когда император Николай Павлович отправился один в коляске на Сенную площадь, въехал в середину неистовствовавшего народа и, взяв склянку меркурия, поднес ее ко рту, – в это мгновение бросился к нему случившийся там лейб-медик Аренд, чтобы остановить его величество, говоря: «Votre Majest́e perdra dents» (ваше величество лишится зубов); государь, оттолкнув его, сказал: «Eh bien, vous me ferez une machoire» (ну, так вы мне сделаете челюсть), и проглотил всю склянку жидкости, чтоб доказать народу, что его не отравляют, – тем усмирил бунт и заставил народ пасть на колени перед собой! Эти два случая очень известны в истории Николая незабвенного, но нельзя их пропустить, когда о нем вспоминаешь; они слишком хорошо выставляют его благородный характер. Он всегда готов был жертвовать собой за справедливость и пример.

Из воспоминаний великой княжны Ольги Николаевны

[1842] Начались приготовления к серебряной свадьбе наших родителей. Уже в июне прибыли дядя Вильгельм Прусский, кузен Генрих Нидерландский и наша горячо любимая тетя Луиза со своим мужем. Они все жили в недавно выстроенных готических домах, которые были расположены между Летним дворцом и Большим дворцом и которые назывались Готическими. Приехали еще герцоги Евгений и Адам Вюртембергские, друзья юности пап́а, а также эрцгерцог Карл Фердинанд. Наконец, накануне 13 июля орудия Кронштадта возвестили прибытие короля Фридриха Вильгельма IV, визит которого ожидался, но не было уверенности в том, что он состоится.

Официальные приемы, весь необходимый торжественный церемониал брали массу времени, отчего мы совершенно не принадлежали больше себе. Пап́а, который любил семейные торжества без свидетелей, устроил так, что накануне торжества вся семья, без придворных, в самом тесном кругу собралась вместе. Тут он появился со своими подарками для мам́а, со шляпой в каждой руке, третья на голове, футляр во рту, другой под пуговицами его мундира, за ним следовала камерфрау с платьями на руках, чудесными туалетами, подобных которым мы еще не видели. Для мам́а ему самое прекрасное никогда не было достаточно хорошо, в то время как он сам не позволял дарить себе ничего, кроме носовых платков, и время от времени мы баловали его каким-нибудь оружием, которое он неизменно передавал в Арсенал. От нас, детей, он любил принимать собственноручно нарисованные картины, но никогда не предмет роскоши, ни кольцо, ни бумажник, ничего для своего письменного стола или, например, более удобный рабочий стул. Случалось, что он засыпал у мам́а на какие-нибудь десять минут в ее удобных креслах, когда заходил к ней между двумя утренними конференциями, в то время как она одевалась. Такой короткий отдых был достаточен для того, чтобы сделать его снова работоспособным и свежим. После смерти Адини все это сразу изменилось, и его энергия ослабела.

Утром торжественного дня мам́а проснулась под звуки трубачей Кавалергардского полка, которые играли ей «Лендлер» Кунцендорфа, вещь, которую она часто слышала еще девочкой в Силезии. Затем был семейный завтрак, к которому каждый принес свое подношение: братья и сестры из Пруссии – серебряную люстру в 25 свечей и глиняные молочники из Бунцлау в Силезии. Мы, семеро детей, поднесли мама накануне браслет с семью сердечками из драгоценных камней, которые составляли слово respect. От пап́а она получила ожерелье из 25 отборных бриллиантов. Каждой из нас, сестер, он подарил по браслету из синей эмали со словом bonheur в цветных камнях, которые отделялись друг от друга жемчужинами. «Такова жизнь, – сказал он, – радость вперемешку со слезами. Эти браслеты вы должны носить на всех семейных торжествах». Свой браслет я с любовью берегу до сегодняшнего дня и передам его своим наследникам как реликвию.

Пап́а, растроганный и благодарный за все счастливые годы совместной жизни с мам́а, благословил нас перед образами святых. «Дай вам Бог в один прекрасный день пережить то же, что и я, и старайтесь походить на вашу мать!»

Затем последовал торжественный выход в церковь Большого дворца; мам́а в вышитом серебром платье, украшенная белыми и розовыми розами, мы все с гвоздиками. После службы, на балконе, был прием поздравителей. Погода сияла. Было отрадно видеть, сколько поздравлений и приветствий было принесено нашим родителям.

Присутствие короля Пруссии еще больше подчеркивало торжественность церемоний, но отнюдь не означало ничего приятного; пап́а особенно старался угодить ему, и оба друг перед другом соперничали в любезностях. Король, совершенно не имевший благородной осанки своего отца, из-за сильной близорукости неохотно садился на лошадь, быстро уставал от торжеств и парадов и предпочитал им иные интересы. Он так и не нашел точек соприкосновения с пап́а. В политических вопросах, несмотря на взаимное уважение друг к другу, у них были очень разные взгляды. К тому же многочисленная прусская свита вела себя так высокомерно, что не заслужила ни симпатий, ни уважения. Мам́а и генерал фон Раух (прусский военный атташе в Петербурге) должны были постоянно сглаживать всякие недоразумения. К счастью, совместное пребывание было недолгим, и мы без сожаления расстались с прусскими гостями.

Из «Записок» барона Модеста Андреевича Корфа

18 сентября [1848] за маленьким обедом во дворце государь очень рассмешил всех нас и сам очень смеялся, рассказывая сон свой в предшедшую ночь.

– Я видел, – говорил он, – будто мне кем-то поручено удостовериться, настоящий ли у герцога Веллингтона нос или картонный, и что для этого я щелкал его по носу, который, казалось, звучал, точно картонный!

После обеда государь был бесподобен. Привели детей цесаревича, и он играл, валялся и кувыркался с ними, как самая нежная нянька, приговаривая несколько раз, что не знает счастья выше этого.

Наставление, данное императором великому князю Александру Николаевичу перед путешествием по России

Предпринимаемое тобой путешествие, любезный Саша, составляет важную эпоху в твоей жизни. Расставаясь в первый раз с родительским кровом, ты некоторым образом как бы самому себе предан, на суд будущих подданных, в испытании твоих умственных способностей. Вникая в сие, ты удостоверишься во всей важности сего предприятия, на которое взирать тебе следует не с одной точки любопытства или приятности, но как на время, в которое ты, знакомясь с своим родным краем, сам будешь строго судим.

Первая обязанность твоя будет все видеть с той непременной целью, чтобы подробно ознакомиться с государством, над которым рано или поздно тебе определено царствовать. Потому внимание твое должно равно обращаться на все, не показывая предпочтения к которому-либо одному предмету, ибо все полезное равно тебе должно быть важным; но при том и обыкновенное тебе знать нужно, дабы получить понятие о настоящем положении вещей. Время и опытность одни укажут тебе впоследствии причину многому, что с первого взгляда покажется непонятным или противным. На все ты должен смотреть глазом будущности как на приобретаемое себе в запас, на твои соображения. Для того же предмета обращение твое должно быть крайне осторожно; непринужденность, простота и ласковость со всеми должны к тебе каждого расположить и привязать. Оказывая должное уважение старшим властям, ты не столько взирать должен на личные их качества, до слуха твоего дойти могущих, сколько на доказываемую степень доверия к ним от правительства по важности занимаемой ими должности.

Суждения твои должны быть крайне осторожны, и тебе должно, елико можно, [избечь] сии необходимости, ибо ты едешь не судить, а знакомиться и, увидев, судить про себя и для себя. С дворянством обходиться учтиво, отличая тех, кои прежней службой или всеобщим уважением того заслуживают, во всяком случае, обращать должное внимание к губернскому предводителю как к избранному сим сословием себе в голову. С купечеством ласковое и простое приветливое обхождение будет прилично, отличая среди их тех, кои известны своею добродетелью или полезными предприятиями. С простым народом доступность и непритворное ласковое обращение к тебе [привяжет]. Где смотреть будешь войска, помни, что ты им не инспектор, потому, ежели и найдешь что не в должном порядке, свои замечания ни под каким видом непосредственно делать не должен, но сообщи наедине ближайшим начальникам; то же [наблюдать] должен и в казачьих войсках, где ты предстанешь хотя и атаманом, но не действительным начальником. С духовенством соблюдай учтивость и должное уважение; где же случится посещать предметы богомолия, исполняй все обряды с подобающим уважением к святыне.

Нет сомнения, что везде тебя с искренней радостью принимать будут; ты внутри России увидишь и научишься ценить наш почтенный, добрый русский народ и русскую привязанность, но не ослепись этим приемом и не почти сие за заслуженное тобой, тебя примут везде как свою надежду, Бог милосердый поможет ее оправдать, ежели постоянно пред глазами иметь будешь, что каждая твоя минута должна быть посвящена матушке России, что твои мысли и чувства одну ее постоянным предметом иметь будут.

С тобой едет князь Ливен и прочие тебя окружавшие; в частых с ними разговорах и в сообщении им твоих впечатлений получишь ты поверку в их правильности. Почтенный князь Ливен готов будет всегда наставить тебя добрым советом; ты молод, неопытен и сам почувствуешь, что подобный драгоценный друг тебе истинное счастье. Не нужно мне припомнить тебе, с каким уважением ты с ним обращаться должен. То же внимание имей и к прочим твоим спутникам; с товарищами будь дружен по-прежнему, но в общении соблюдай всегда должное приличие с ними, не дозволяя им никакого запанибратства.

Желаю, чтоб ты держал журнал своей проездки; ты имеешь уже сию привычку, никогда она не будет тебе столь полезна, как ныне, и время для сего будет достаточно.

Пиши мне только на досуге, просто как к лучшему твоему другу.

Письма Николая I великому князю Александру Николаевичу

С.-Петербург. 5 мая 1837 г.

1) Получено в Твери 7 мая 1837 г.

С сердечным удовольствием получил письмо твое, любезный Саша, из Зайцова, дай Бог, чтоб все твое путешествие было столь же счастливо, как начало оного; из сделанного тебе приема в Новгороде, где, однако, и прежде уже тебя видали, готовься к тому, что тебя далее ждет, где никого из нас еще не видали, но помни, что я тебе про это сказал, и не ослепляйся, а чувствуй и моли Бога, чтоб тебя укрепил и дозволил оправдать сию надежду. […]

Сегодни был парад отличный во всех частях и погода – рай! Все оружия показались очень хорошо и даже [Митавский] полк прошел прекрасно. Одним словом, редко видал я столь удачный смотр, и твой пап́а очень весел и был бы еще веселей, если б твою милую рожу видал на смотру и потом за обедом, но что тут делать, служба службой, была пора веселья, теперь знай и службу.

Всем твоим спутникам кланяюсь, Бог с тобой, милый Саша, продолжай класть на него свою надежду и помни мои слова: «думай о будущем»! Целую тебя от всего сердца.

Твой старый верный друг пап́а.

Н.

С.-Петербург. 8 мая 1837 г.

2) Получено 11 мая 1837 г.

На дороге из Ярославля близ Ростова

Сегодня утром прибыл фельдъегерь с письмом твоим, любезный Саша, от 6 мая из Твери. Благодарю Бога, что ты здоров и совершаешь благополучно свою поездку; с радостью и любопытством читал я все подробности твоего пребывания. Меня не удивляет, что тебя хорошо принимают; теперь только что ты въехал в сердце России, тут-то увидишь, до какой степени добр народ и как жива привязанность его к нашей семье.

Мне приятно весьма слышать от Кавелина, что твое поведение согласно с моими желаниями и что ты показываешься таким, как должно будущему царю русскому. Не одного, а многих увидишь подобных лицам «Ревизора», но остерегись и не показывай при людях, что смешными тебе кажутся, иной смешон по наружности, но зато хорош по другим важнейшим достоинствам, в этом надо быть крайне осторожным. Сегодни ты следуешь Ярославлем и вспомнишь меня в угловой комнате или на балконе, любопытно знать, как это тебе понравится. Погода у нас другой день стоит холодная, и я не мог произвести полковых смотров, вчера мы прибивали знамена, и мы за тебя вдавили гвозди; завтра будет им освящение в Малой церкви; и сборный взвод их примет и отнесет в свое место. Сегодни был я в Первом кадетском корпусе и был весьма доволен учением, невзначай сделанным, учились молодцами. Нового, впрочем, ничего нет. […]

Кланяйся спутникам, надеюсь, что Виельгорский отделался от простуды. Князю Ливену лучше.

Прощай, любезный Дидешка, Бог с тобой. Обнимаю тебя от всего сердца.

Твой старый верный друг.

Н.

Царское Село. 14 мая 1837 г.

3) Получено 21 мая 1837 г.

На дороге из Вятки

между Глазовым и Ижевским заводом

Вчера после обеда получили мы твое письмо, любезный Саша, из Ярославля; благодарю Бога, что доселе все благополучно в вашем путешествии… Скажи Кавелину, чтоб чрез передового фельдъегеря открытым предписанием от моего имени к местным властям строжайше запрещено было выпрягать у тебя лошадей. Всего более опасаюсь подобных сцен, тут до беды недалеко. Хотя ты мне про Ярославль не говоришь, но кажется, это место тебе полюбилось. Сегодни [ищу] тебя в Костроме в Ипатьевском монастыре, где предвижу те же сцены.

Хотя ты уверяешь меня, что от 5½ часов осмотров ты не утомляешься, однако смотри лишнего не делай, а дели по силам твоим, ибо успеть можешь и не сряду смотреть. Я замучен учениями, всеми был очень доволен, кроме Финляндских; Литовский очень понравился, а Павловским был отменно доволен. Теперь дал себе несколько дней отдыха и займусь чтением бумаг. На той неделе буду смотреть кавалергардов и конную гвардию. Погода у нас стоит отличная, сегодни вечером была небольшая гроза и славный дождик, после которого мы с мам́а проехали в кабриолете; вечер был отличный, и воздух напитан духом от сырых берез, т. е. чудо! […]

Твой верный старый друг. Н.

Твой Нептун (собака. – Я. Г.) со мной. Знакомится хорошо и гуляет, и очень мне послушен.

Царское Село. 19 мая 1837 г.

4) Получено 28 мая 1837 г.

На Кушвинском Благодатском заводе

Сегодни утром, вставая, нашел я письмо твое, любезный Саша, из Костромы, и благодарю милосердого Бога, что путешествие твое до сих пор идет благополучно, и молю Его, чтоб дал тебе довершить все сходно с нашим желанием и ожиданием. Радуюсь, что ты ознакомился с частью сердца России и увидел всю цену благословенного сего края, увидел и как там любят свою надежду. Какой важный разительный урок для тебя, которого чистая душа умеет ощущать высокие чувства! Не чувствуешь ли ты в себе новую силу подвизаться на то дело, на которое Бог тебя предназначил? Не любишь ли отныне еще сильнее нашу славную, добрую Родину, нашу матушку Россию. Люби ее нежно; люби ее с гордостью, что ей принадлежен и родиной называть смеешь, ею править, когда Бог сие определит для ее славы, для ее счастия! Молю Бога всякий день в всяком случае, чтоб сподобил тебя на сие великое дело к пользе, чести и славе России. Благодарю искренно Кавелина за продолжение его писем, желаю, чтоб упоминал мне, как тобой доволен.

Журнал пишется хорошо, но нужно в нем помещать более подробностей об виденном вами, ибо он должен быть общий ŕesuḿe, или ваш памятник поездки, дабы со временем, в него заглядывая, вспоминать про виденное. Здесь нового ничего у нас нет, погода стоит прекрасная, сего дни учил оба 1-х бат[альона] Преображенского и Семеновского полков. Первым был очень доволен, вторым не столько. Послезавтра смотреть буду кавалергардов и конную гвардию… Князю Ливену опять похуже. Жаль мне, что Виельгорский все плохо поправляется, лишь бы не хуже было; кланяйся всем твоим спутникам.

Бог с тобой, любезный Саша, обнимаю тебя от души. Где-то письмо сие получишь? Полагаю, в Перми.

Прощай, твой старый верный друг пап́а.

Н.

Александрия. 24 июня 1837 г.

11) Получено 29 июня 1837 г.

на ст[анции] Чунаки

между Саратовом и Пензой

Благодарю тебя искренно, любезный Саша, за доброе твое письмо из Оренбурга, которое вчера вечером получил. Благодарю Бога, что твоя поездка продолжает быть успешной и что ты с пользою видишь любопытный этот край. Искренно же благодарю тебя за все твои добрые чувства ко мне по случаю дня моего рождения. Знай же, что лучший для меня подарок есть ты сам; тогда, когда имею случай и причину тебе сказать, что и тобой доволен. Все, что ко мне доходит про тебя, дает мне право с радостью тебе сказать, да, я тобой доволен. В мои лета начинаешь другими глазами смотреть на свет, и утешение свое находишь в детях, когда они отвечают родительским справедливым надеждам. Этим счастьем, одним, величайшим, истинным, наградил нас досель милосердый Бог в наших милых детях.

На тебя же взираю я еще иными глазами, может быть, еще с важнейшей точки; я стараюсь в тебе найти себе залог будущего счастья нашей любимой матушки России, той, для которой дышу, которой вас всех посвятил еще до вашего рождения, за которую ты также отвечать будешь Богу! Когда вижу, что надежды мои обещают быть не тщетными, что ты чувствуешь, что я хочу, чтоб ты чувствовал, что ты, час от часу более узнавая край, более и более его любишь и чувствуешь всю огромность будущей твоей ответственности, – тогда я счастлив. Спасибо тебе.

С удовольствием читал я описание всего тобой виденного… Башкиры добрый народ, но я полагаю, что полезнее со [временем] обратить его в хлебопашцы, ибо пользы военной от него нет, зло же может когда-нибудь от них произойти. Вообще дикий вооруженный народ иметь за собой неудобно. Погода у нас сделалась ужасная, холод и дожди не перестают. Несмотря на то вчера в Красном Селе в 5-м часу утра делал я тревогу и был всем отлично доволен, и тем более, что не было ни одного даже бат[альонного] учения, все шло славно. […] Сегодни открывается [театр], а ход завтрашнего дня предположенный, обычный. […] Прощай, милый Саша, Бог с тобой.

Твой навечно старый друг пап́а.

Н.

Жена мне вручила твои подарки, милый Саша, за которые искренно благодарю; завтра явлюсь с твоим палашом.

Заметим, что кроме патриотических наставлений и государственных соображений – обратить кочевых башкир в землепашцев – основное содержание писем – описание фрунтовых занятий, которым сорокалетний глава империи отдавался со страстью. Несмотря на участие в турецкой войне, он так и не осознал разницу между парадными учениями и реальной войной…

Чрезвычайно трогательными были переписка и дневник великого князя Константина Николаевича, будущего сподвижника Александра II в проведении Великих реформ 1860-х годов.

Константина император предназначил для военно-морской карьеры, и с отрочества великий князь принимал участие в плаваниях под руководством своего воспитателя известного адмирала Федора Петровича Литке.

Письма Константину, находившемуся в море, Николая Павловича и великого князя Александра Николаевича, переписанные Константином в дневник

«Царское Село. 9 июня 1844 г.

По приезде моем сюда получил я два твоих милых письма, любезный Костя, и радуюсь душевно, что благополучно совершил свою поездку и с полным усердием принимаешься за службу. Я надеюсь, что чувство долга тебя поддержит и что будешь уметь, готовясь на свое ремесло, с усердием и прилежанием и полною любовью, приобресть уважение твоего начальства и твоих товарищей по службе; в том да поможет тебе милосердый Бог и возвратит к нам целым и здоровым.

Здесь предлежит нам жестокое испытание. Бедная наша Адини в весьма опасном положении. Отчаиваться было бы грешно, но должно нам всем с покорностью и безропотно покориться воле Божией; ему лучше известно, что нам нужно, сколько оное для нас и непонятно. Смиренно будем же ожидать, что он определит. Ты же ищи крепости и утешения у него же с полною покорностью и надеждою. […] Да хранит тебя всемилосердый Бог нам в утешение… Целую тебя душевно. Твой навеки старый друг, пап́а Н.».

Тут я весь залился слезами и снова усердно молился Богу. Далее я прочел письмо Саши.

«Царское Село, 9/21 июня 1844 г.

Прости меня, любезный Костя, что до сих пор не отвечал тебе на твое милое письмо, но мне столько было хлопот все это время, что я ни минуты свободной не имел.

Третьего дня пап́а воротился благополучно из Англии; мы с братьями ездили к нему на встречу в Петергоф.

К несчастью, причина его скорого возвращения столь для нас грустна! Тебе, вероятно, писали, что бедной нашей Адини хуже; наконец доктора объявили нам третьего дни, что нет уже никакой надежды. Ты можешь себе представить, как это нас поразило.

Нам остается только молиться Богу. Впрочем, да будет воля Его. Вот одно утешение на этом свете в подобных случаях, ибо оно нам напоминает, что мы все созданы для другой жизни. Не могу более писать. У меня слезы так и льются. Обнимаю тебя от всей души. Твой верный брат и друг. Александр».

Тут я горько зарыдал, и оно мне показало всю правду, о которой другие письма только напоминали. Так с тяжелым сердцем, но не без надежды я лег спать.

Из дневника великого князя Константина Николаевича

1 июля 1844 г. Сегодня чрезвычайно свежо. Если б мы шли бейдевинд, то, может быть, мы нашли бы, что это шторм. Крюйсель был закреплен, и [с] других двух марселей были взяты три рифа. Волнение развело огромнейшее. Мы имели узлов 10 и 11 и одно время больше 12. Сегодня 1 июля. Возможно ли это подумать? У нас такой холод, что мы наверху в теплых зимних шинелях.

А дома! В Петергофе! Эта мысль наводит на меня тоску невыразимую. У меня в душе какое-то чувство тяжелое, которого не могу объяснить. Оно так и рвется. Множество воспоминаний вдруг в ней теснятся… Это все меня так и душит. Я сам не знаю, что со мною делается. И ничего этого не выходит наружу. Все остается внутри, и тем больше меня томит и мучает. О Боже мой! Боже мой! Адини! Бедная, что с ней делается? Мам́а, пап́а, которые, говорят, с горя как бы десятью годами состарились! А я у Нордкапа! На том краю света, ничего не вижу, не слышу, тоскую. И скоро ли это ужасное положение мое кончится?

24 июля 1844 г. В 4 часа меня разбудили на вахту. Ночью сделался противный ветер. Наконец, пройдя брантвахту и сделав еще два поворота, вызвали всех наверх. Мы убрались парусами, привели к ветру, и наконец раздалась блаженная команда: «Из бухты вон. Отдай якорь». Кончен поход. Мы дома. Мы воротились. Архангельский поход был, а не есть…

Пап́а мне сказал: «Бог нам ее еще сохранил. Она еще жива, но вот и все, что можно сказать об ней». Пап́а повел меня в церковь, стал на колени, мы последовали за ним, и тогда я стал усердно молиться. Сперва я благодарил Господа Бога за то, что он привел нас так счастливо домой, а потом молил его за бедную нашу Адини.

Когда пап́а встал, у него были слезы на глазах. Он меня поцеловал и сказал: «Продолжай, как начал».

29 июля. Адини больше нет на свете. Да будет воля Твоя.

30 июля. Ужасно первое утро! Панихида утром, панихида вечером. Обедня. Первая ектенья без нее! Отрадные слезы. Адини уж больше нет на свете. Одна отрада в молитве.

31 июля. Сегодня день смерти Адини. Теперь мы оплакиваем другую Адини. Утром в 10 часов была коротенькая молитва перед Адини. Потом мы подошли к ее постели и перенесли в другую постель, вечную, тихую.

Мисс Г. упала без чувств. Мы все рыдали. Адини лежит в гробе. Мы все за него схватились, подняли, понесли. Я шел с левой стороны у ног ее. У меня впечатлелось навсегда ее лицо в эту минуту. Мы ее понесли через сад в церковь и поставили ее на стол. Там дослужили панихиду, потом обедню, и вечером опять панихиду.

1 августа 1844 г. Гроб поставили в Адинин ландау. Мы сели верхом и поехали шагом. Адини навсегда оставила Царское Село.

3 августа. Гроб стоит закрытый, но 3 августа его открыли. Мы с ней в последний раз простились. Пап́а и мам́а ее благословили и последние поцеловали. Мы ее в последний раз видели до минуты общего соединения.

4 августа. Настал наконец тяжелый последний день. Не забуду я никогда, как гроб понесли, как пап́а вполголоса сказал: «С Богом», как гроб медленно стал опускаться в тихую могилу, как мы все бросили на него землю, как, наконец, я в последний раз взглянул на него в глубине могилы – и все исчезло с лица земли, что было Адини.

Судя по письмам – да и по дальнейшей судьбе! – молодые великие князья не похожи были на своего отца в молодости. Было ли это влияние Жуковского, который отнюдь не походил на воспитателей Николая и Михаила, или же они унаследовали мягкость характера от матери, но факт остается фактом. Это были люди совершенно иного склада, хотя и любили своего отца и преклонялись перед ним.

Как они оценивали его государственную деятельность, станет ясно позже.

Николай отвечал им нежной отцовской любовью.

Из письма Николая I великому князю Константину Николаевичу. 9 сентября 1852 года

От всей души поздравляю тебя, мой милый Костя, благополучным достижением 25 лет. Господь тебя, видимо, благословил в эти первые 25 лет жизни, дав тебе ум и способности быть полезным слугою государству, сохранив среди неприятельского огня и в морских твоих путешествиях и даровав высшее из всех – семейное – счастие: добрую, милую жену и двух ангелов детей. Вступая ныне в совершенно зрелые лета, будь зрел и деяниями, более и более свыкаясь с делами, основывая мнения твои не на минутных впечатлениях, не на детских или юношеских предрассудках, но на испытанной истине, на правосудии, на прямом чувстве долга верноподданного слуги. Справедливо заслуженное об себе доброе мнение поддержки и впредь, в чем и ничуть я не сомневаюсь.

Благодарю за письмо, долго писать не могу. Твоим полком, как и всей кавалерией, был я отменно доволен. Сейчас еду на корпусное ученье. Желаю, чтобы было хорошо. Обними милую Санни и крошек. Обнимаю тебя от души. Твой.

Из «Записок» барона Модеста Андреевича Корфа

Государь был, как всегда, бесподобен. Он сидел при брате (Михаиле Павловиче. – Я. Г.) по часам, навещая его притом беспрестанно, и днем и ночью, из Лазенок, места своего пребывания, в Бельведер, где больной умирал… Во все это время у государя смертельно болела голова, и он, однако ж, не давал себе ни минуты покоя: ему беспрестанно поливали голову одеколоном и уксусом, а он все стоял тут неотлучно как представитель высшей родственной любви, сам за всем смотря и обо всем думая. Нередко он становился возле постели на колени и горячо целовал руки больного, которые тот, в болезненном бессилии своем, тщетно старался отнять… Когда врачи объявили, что настал последний час, государь, видя возле себя Толстого, велел ему стать на колени у изголовья.

– Вот, – сказал он, – где принадлежит тебе место.

Между тем смерть еще медлила, и тогда государь, наклонясь к уху стоявшего на коленях, прошептал:

– Не очень ли вы устали, мой милый?

Государь оставил Варшаву в самый день кончины великого князя, после упомянутой выше вечерней панихиды, и приехал в Царское Село 31 августа [1849]. На следующий день напечатан был манифест о горестной утрате, омрачившей общую радость при счастливых событиях, которые покрыли новою славою русское оружие (имеется в виду разгром венгерских мятежников. – Я. Г.). […]

Как прекрасны, как справедливы были заключительные выражения этого манифеста в отношении к отшедшему! Конечно, вся жизнь его, все труды и попечения были беспрерывно посвящаемы на службу царю и отечеству; конечно, по чистоте сердца, дел и намерений никто более его не был достоин великого имени христианина! При всем том известие о кончине того, которого ошибки были всегда виною ума и никогда сердца, Петербург принял вообще холодно. Немногие сквозь жесткую оболочку наружности Михаила Павловича умели разгадать высокие его чувства и чистоту души; у большей части были в памяти только строгость его к военным, выходившая иногда за пределы дисциплинарные, его придирки, наконец, разные странные поступки его при выступлении весною гвардейского корпуса в поход, которые, точно, можно было объяснить лишь уже развивавшимся в нем в то время болезненным раздражением.

Над свежим трупом обыкновенно забывают слабости и недостатки человека и хвалят, что в нем было хорошего. С Михаилом Павловичем случилось почти совсем противное. Облагодетельствованные им – а сколь было таких, особенно между бедными офицерами, – и поставленные в возможность оценить его по справедливости молчали, или голос их исчезал в толпе, а преобладающее большинство вспоминало только все дурное, потому что оно оглашалось и поражало собою умы; добрые же дела покойного творились во мраке тайны.

Не то было с государем. В самую первую минуту после кончины великого князя он сказал окружающим:

– Я потерял не только брата и друга, но и такого человека, который один мог говорить мне правду и – говорил ее, и еще такого, которому одному и я мог говорить всю правду.

Действительно, смерть Михаила Павловича положила незаменимый пробел в сердечной будущности императора Николая.

* * *

Государь за домашними у себя обедами говорил обыкновенно по-русски, и только обращаясь к императрице или когда у других шел разговор с нею, переходил к французскому языку. Гости вообще не заводили новых материй без особенного вызова, разве только иногда с императрицею; но государь сам был очень разговорчив, и беседа редко прерывалась, кроме именно того обеда, о котором я теперь говорю и при котором грустное расположение духа государя (после свежей его потери) выражалось и в чертах его, и в отрывочности разговора. Перешептывания между соседями за такими обедами случались редко. Стол был вообще очень хорош, хотя не особенно изыскан; вина подавались после каждого блюда, а кофе не за столом, но уже после. Государь сидел всегда возле императрицы, занимавшей первое место, гости же размещались по чинам. После обеда государь обыкновенно становился у камина и подзывал к себе кого-нибудь из общества. Садились тут редко, кроме императрицы. Все, и с обедом, продолжалось обыкновенно немногим более полутора часов.

* * *

Государь после кончины Михаила Павловича долго не обращался ни к одному из обыкновенных, столь вообще малых и редких, развлечений своих. Так, например, он более месяца не брался за карты, хотя до этого печального события очень любил в осенние и зимние вечера, особенно же в пребывание в Царском Селе, играть в вист-преферанс. Тем более все обрадовались, когда 29 сентября, после долгих убеждений императрицы, он решился наконец сесть за обыкновенную свою партию. На этот раз составляли ее великий князь Константин Николаевич, генерал-адъютант Плаутин и граф Апраксин. Играли по четвертаку.

Из «Воспоминаний артиста об императоре Николае Павловиче» Федора Алексеевича Бурдина

Театр был любимым удовольствием государя Николая Павловича, и он на все его отрасли обращал одинаковое внимание; скабрезных пьес и фарсов не терпел, прекрасно понимал искусство и особенно любил haute comedie, а русскими любимыми пьесами были «Горе от ума» и «Ревизор».

Пьесы ставились тщательно, как того требовало достоинство императорского театра, на декорации и костюмы денег не жалели, чем и пользовались чиновники, наживая большие состояния; постановка балетов, по их смете, обходилась от 30 до 40 тысяч. За малейший беспорядок государь взыскивал с распорядителей строго и однажды приказал посадить под арест на три дня известного декоратора и машиниста Роллера за то, что при перемене одна декорация запуталась за другую.

Он был неповинен в цензурных безобразиях того времени, где чиновники, стараясь выказать свое усердие, были les royalists plus que le roi. Лучшим доказательством тому служит, что он лично пропустил для сцены «Горе от ума» и «Ревизора».

Вот как был пропущен «Ревизор». Жуковский, покровительствовавший Гоголю, однажды сообщил государю, что молодой талантливый писатель Гоголь написал замечательную комедию, в которой с беспощадным юмором клеймит провинциальную администрацию и с редкой правдой и комизмом рисует провинциальные нравы и общество. Государь заинтересовался.

– Если вашему величеству в минуты досуга будет угодно ее прослушать, то я ее прочел бы вам.

Государь охотно согласился. С удовольствием выслушал комедию, смеялся от души и приказал поставить на сцене. Впоследствии он говаривал: «В этой пьесе досталось всем, а мне в особенности». Рассказ этот я слышал неоднократно от М. С. Щепкина, которому, в свою очередь, он был передан самим Гоголем.

Во внимание к таланту В. А. Каратыгина, он ему дозволил исключительно один раз в свой бенефис дать «Вильгельма Телля», так как Каратыгин страстно желал сыграть эту роль.

Как он здраво и глубоко понимал искусство, может служить примером следующий рассказ. В Москве в 1851 году с огромным успехом была сыграна в первый раз комедия Островского «Не в свои сани не садись». Простотой без искусственности, глубокой любовью к русскому человеку она поразила всех и произвела потрясающее впечатление. Появление этой пьесы было событием в русском театре. Вследствие огромного успеха в Москве в том же году, в конце сезона ее поставили в Петербурге.

Государь, страстно любя театр, смотрел каждую оригинальную пьесу, хотя бы она была в одном действии. Зная это, при постановке комедии Островского чиновники ужасно перетрусились. «Что скажет государь, – говорили они, – увидя на сцене безнравственного дворянина и рядом с ним честного купчишку!.. всем – и нам, и автору, и цензору, будет беда!»… Ввиду этого хотели положить комедию под сукно, но говор о пьесе в обществе усиливался более и более, и дирекция, предавши себя на волю Божью, решилась поставить ее.

Комедия имела громадный успех. На второе представление приехал государь. Начальство трепетало… Просмотрев комедию, государь остался отменно доволен и соизволил так выразиться: «Очень мало пьес, которые бы мне доставляли такое удовольствие, как эта. Ce n’est pas une píece, c’est une leçon!» В следующее же представление опять приехал смотреть пьесу и привез с собой всю августейшую семью: государыню и наследника цесаревича с супругой, и потом приезжал еще раз смотреть ее весной после Святой недели, а между тем усердные чиновники в то же время держали автора, А. Н. Островского, под надзором полиции за его комедию «Свои люди – сочтемся». […]

Государь желал успеха русской драматической литературе, поощрял литераторов; доказательством тому служат неоднократные пособия Гоголю, драгоценные подарки всем авторам, писавшим тогда для сцены: Кукольнику, Полевому, Каратыгину, Григорьеву, а Полевому он, ввиду его стесненного положения, пожаловал пенсию.

Государь, очень часто приходивший во время представления на сцену, удостаивал милостивой беседы артистов и однажды, встретив Каратыгина и Григорьева, поклонился им в пояс, сказавши: «Напишите, пожалуйста, что-нибудь порядочное».

Его милости к артистам были неисчерпаемы. Во время болезни Дюра он прислал к нему своего доктора. Узнав о плохом здоровье Максимова, приказал его отправить лечиться за счет дирекции за границу.

В Красном Селе спектакли были четыре раза в неделю, и он приказал выстроить дачи для артистов, чтобы меньше затруднять их переездом.

Сосницкому по интригам отказали в заключении с ним контракта, и он вышел в отставку. Государь не знал об этом. Однажды, с ним встретившись, он спросил его: «Отчего я тебя давно не видал на сцене?».

– Я в отставке, ваше величество, – отвечал Сосницкий.

– Это отчего?

– Вероятно, находят, что я уже стар и не могу работать, поэтому со мной не возобновили контракта.

– Что за вздор – я хочу, чтобы ты служил! Передай директору, что я лично ему приказываю немедленно принять тебя на службу.

Разумеется, Сосницкий был принят, и не только директору, но и министру двора было выражено сильное неудовольствие государя.

Любовь артистов к государю доходила до обожания. Трудно передать тот восторг, который он вселял своим ласковым словом, в котором равно выражалась и приветливость, и величие.

После представления каждой новой пьесы, имевшей мало-мальски порядочный успех, все главные исполнители получали подарки и были лично обласканы государем.

После красносельских лагерей государь со всем семейством переезжал на жительство в Царское Село, где и оставался до 8 ноября, дня именин великого князя Михаила Павловича.

Во время пребывания в Царском Селе, при дворе, постоянно были два раза в неделю спектакли, состоявшие из одной русской и из одной французской пьесы.

Артисты приезжали с утра, завтракали во дворце, обедали, после обеда, если кому угодно, катались по парку в придворных линейках, предоставленных им по приказанию государя; после спектакля ужинали и возвращались в Петербург; за эти спектакли все артисты были награждаемы высочайшими подарками.

Желая возвысить звание артиста в обществе, государь император предоставил актерам первого разряда по прослужении десяти лет звание личного почетного гражданина, а по прослужении 15-ти – потомственного.

А. М. Максимов рассказывал мне, до какой степени он сочувствовал молодым артистам. «Я всегда волнуюсь и робею за молодого человека, – говорил император, – беспрестанно боюсь, чтоб он не сделал какой-нибудь неловкости или промаха, и только смотря на опытных артистов, не испытываю этого чувства; за тебя я всегда спокоен!»

Государь Николай Павлович так хорошо был знаком с составом труппы, что без афиши знал фамилию каждого маленького актера.

Что же мудреного, что при такой любви и внимании к театру могущественного монарха, перед которым трепетали распорядители, зная, что малейшая небрежность и упущение не пройдут безнаказанно, театр стоял так высоко. […]

В заключение расскажу несколько характерных случаев, бывших при встрече государя с артистами.

* * *

Государь очень жаловал французского актера Верне, который был очень остроумен. Однажды государь, гуляя пешком, встретил его в Большой Морской, остановил и несколько минут с ним разговаривал. Едва государь удалился, как будто из-под земли вырос квартальный и потребовал у Верне объяснения, что ему говорил государь. Верне, не зная по-русски, не мог ему ответить; квартальный арестовал его и доставил в канцелярию обер-полицеймейстера, которым тогда был Кокошкин. Кокошкина в то время не было дома; когда он возвратился, то, разумеется, Верне был освобожден с извинением.

Вскоре после этого государь, бывши в Михайловском театре, пришел на сцену и, увидя Верне, подозвал его к себе. Верне вместо ответа замахал руками и опрометью бросился бежать… Это удивило государя. Когда по его приказанию явился к нему Верне, он спросил его:

– Что это значит, вы от меня бегаете и не хотите со мной разговаривать?

– Разговаривать с вами, государь, честь слишком велика, но и опасна – это значит отправляться в полицию; за разговоры с вами я уже просидел полдня под арестом!

– Каким образом?

Верне рассказал, как это случилось. Государь очень смеялся, но Кокошкину досталось.

* * *

П. А. Каратыгин отличался необыкновенной находчивостью и остроумием. Однажды летом в Петергофе был спектакль. За неимением места приехавшие для спектакля артисты были помещены там, где моют белье. Государь, встретив Каратыгина, спросил его: всем ли они довольны?

– Всем, ваше величество; нас хотели поласкать и поместили в прачечной.

Однажды государь пришел на сцену с великим князем Михаилом Павловичем. Великий князь был в очень веселом расположении духа и острил беспрерывно. Государь, обратясь к Каратыгину, сказал:

– У тебя брат отбивает хлеб!

– У меня останется соль, ваше величество, – отвечал Каратыгин.

* * *

Актер Григорьев 2-й, играя апраксинского купца в пьесе «Ложа 3-го яруса на бенефисе Тальони», рассказывая о представлении балета, позволил себе в присутствии государя остроумную импровизацию, не находящуюся в пьесе.

Государю эта выходка очень понравилась, и он разрешил Григорьеву говорить в этой пьеске все, что он захочет. Григорьев, будучи человеком талантливым и острым, очень ловко этим воспользовался. Он говорил в шуточной форме обо всем, что тогда интересовало петербургское общество. Вся столица сбегалась слушать остроты Григорьева, успех был громадный, и на эту маленькую пьеску с трудом доставали билеты.

В особенности от Григорьева доставалось Гречу и Булгарину. Тогда Греч читал публичные лекции русского языка, а Григорьев говорил на сцене, что немец в Большой Мещанской (где читал Греч) русским язык показывает. Булгарин написал пьесу «Шкуна Нюкарлеби». Григорьева спрашивают на сцене, что такое «Шкуна Нюкарлеби».

– Шкуна? это судно, – отвечает он.

– А Нюкарлеби?

– А это то, что в судне!

Булгарин и Греч выходили из себя, ездили жаловаться к директору А. М. Гедеонову, просили, чтобы он запретил Григорьеву глумиться над ними… но Гедеонов отвечал, что не имеет на это права, а пусть обратятся к государю императору, который дозволил шутить Григорьеву.

* * *

В. А. Каратыгин был очень большого роста. Однажды государь сказал ему:

– Однако, ты выше меня, Каратыгин!

– Длиннее, ваше величество, – отвечал ему знаменитый трагик.

* * *

Государь очень любил Максимова и часто удостаивал с ним беседовать. Однажды, пользуясь благосклонным разговором государя, Максимов спросил его: можно ли на сцене надевать настоящую военную форму? Государь ответил:

– Если ты играешь честного офицера, то, конечно, можно; представляя же человека порочного, ты порочишь и мундир, и тогда этого нельзя!

Максимова уже давно соблазнял гвардейский мундир; воспользовавшись дозволением государя, он на свой счет сделал себе гвардейскую коннопионерную форму и надел ее, играя офицера в водевиле «Путаница». Как нарочно, в это представление приехал государь.

В антракте перед началом водевиля, выходя из ложи на сцену, он увидел в полуосвещенной кулисе Максимова и принял его за настоящего офицера.

– Зачем вы здесь? – строго спросил его император.

Максимов оробел и не отвечал ни слова.

– Зачем вы здесь? – еще строже повторил государь.

Максимов, за несколько времени перед этим кутивший, не являлся к исполнению своих обязанностей. Ему показалось, что за это государь гневается, и растерялся окончательно.

– Зачем вы здесь? Кто вы такой? Как ваша фамилия? – и, взяв его за рукав, подвел к лампе, посмотрел в лицо и увидал, что это Максимов.

– Фу, братец, я тебя совсем не узнал в этом мундире.

У Максимова отлегло от сердца. После он говорил, что натерпелся такого страха, что не только бы обер-офицерский мундир не надел, а даже и фельдмаршальский!

* * *

Государь очень интересовался постановкой балета «Восстание в серале», где женщины должны были представлять различные военные эволюции. Для обучения всем приемам были присланы хорошие гвардейские унтер-офицеры. Сначала это занимало танцовщиц, а потом надоело, и они стали лениться. Узнав об этом, государь приехал на репетицию и строго объявил театральным амазонкам: если они не будут заниматься как следует, то он прикажет поставить их на два часа на мороз с ружьями, в танцевальных башмачках. Надобно было видеть, с каким жаром перепуганные рекруты в юбках принялись за дело; успех превзошел ожидания, и балет произвел фурор. […]

* * *

Нигде так не выразилась снисходительность и любовь к артистам государя, как в следующем происшествии. Однажды, после спектакля во дворце в Царском Селе, во время ужина два маленьких артиста, Годунов и Беккер, выпили лишнее и поссорились между собою. Ссора дошла до того, что Годунов пустил в Беккера бутылкой; бутылка пролетела мимо, разбилась об стену и попортила ее. Ужинали в янтарной зале; от удара бутылки отскочил от стены кусок янтаря. Все страшно перепугались; узнав это, в страхе прибежали директор, министр двора князь Волконский; все ужасались при мысли, что будет, когда государь узнает об этом. Ни поправить скоро, ни скрыть этого нельзя. Государь, проходя ежедневно по этой зале, должен был непременно увидеть попорченную стену. Виновных посадили под арест, но это не исправляло дела, и министр и директор ожидали грозы. Такой проступок не мог пройти безнаказанно и не у такого строгого государя. Министр боялся резкого выговора, директор – отставки, а виновным все предсказывали красную шапку.

Действительно, через несколько дней государь, увидя испорченную стену, спросил у князя Волконского: «Что это значит?» Министр со страхом ответил ему, что это испортили артисты, выпивши лишний стакан вина.

– Так на будущее время давай им больше воды, – сказал государь; тем дело и кончилось.

Да будет благословенна память незабвенного монарха, покровителя родного искусства и артистов.

Из «Записок» барона Модеста Андреевича Корфа

При императоре Николае давались, обыкновенно по несколько раз в зиму, балы в Концертной зале (Зимнего дворца. – Я. Г.) (это был официальный их титул), составлявшие середину между большими парадными балами и домашними вечерами аничкинского общества. На эти балы приглашались не по выбору, означавшему степень милости или приближенности, а по званиям и степеням службы. Сверх дипломатического корпуса, гвардейских генералов и нескольких полковых офицеров, назначавшихся по наряду, в списке лиц на балы Концертной залы стояли: первые и вторые чины двора, министры, члены Государственного совета, статс-секретари и первоприсутствующие сенаторы департаментов и общих собраний. Из числа камергеров и камер-юнкеров приглашались только назначенные в дежурство при дамах императорской фамилии. Все званые приезжали в мундирах.

Балы начинались полонезами, в которых ходили государь с почетнейшими дамами, а императрица, великие княгини и княжны – с почетнейшими кавалерами, и оканчивались, после всех обыкновенных танцев, ужином (иногда танцы продолжались еще и после ужина), с музыкой, в большой аванзале (Николаевской зале), или в Помпеевой галерее, Арапской комнате и ротонде, но в таком случае уже без музыки. Особенную прелесть таких балов, кроме возможной непринужденности, составляло то, что на время их открывались и все внутренние комнаты императрицы: кабинет, почивальня, купальня и проч., верх роскоши и вкуса.

На последнем публичном маскараде в Дворянском собрании перед постом одна дама, интригуя государя, спросила:

– Какое сходство между маскированным балом и железной дорогой?

– То, что они оба сближают, – отвечал он, ни на минуту не задумавшись.

Находчивость императора Николая в частном разговоре была вообще очень замечательна, и молодые женщины не могли не находить особенной прелести в его беседе. Какой-то иностранец сказал о нем, что он никогда не искал нравиться. Если бы и признать это правдой, то нельзя не сознаться, что сама природа действовала за него, и он не только нравился, но и обворожал каждого, кто видел и знал его в коротком кругу, тем более в семейной и домашней жизни.

 

Император и Александра Смирнова-Россет

Из дневниковых записей Василия Осиповича Ключевского

Николай у Александры Осиповны в гостиной чувствовал и вел себя как за границей, свободомыслящим европейцем, джентльменом, а не русским самодержцем, запросто, даже почтительно разговаривал с русским писателем, которого его застеночный цензор нравов Бенкендорф сажал в крепость без объяснения причин. Это были не эстетика и не патриотика, а своего рода домашняя диэтика. Портя себе вкус к жизни ежедневными лакомствами безотчетной власти, восстанавливал его минутным сухоядением корректности и джентльментства в гостиной образованной и умной полурусской барыни, бывшей фрейлины, петербургский дом которой, как нечто экстерриториальное, подобно квартирам иностранных посланников, изъят был из-под действия русских властей и законов.

Читая свидетельства людей, близко наблюдавших частную жизнь Николая Павловича, трудно поверить, что тот же самый человек был способен на холодную неоправданную жестокость.

Это, разумеется, имеет свое объяснение: представления Николая о себе как о частном человеке, семьянине и покровителе малых сих, и властителе, призванном следить за малейшими покушениями на государственный интерес, как он его понимал, обязанном карать подобные покушения с максимальной строгостью, – эти представления различались фундаментально.

Именно вторая – холодная и безжалостная – сторона его натуры окрашивала функционирование системы. Особенно это касалось армии.

Проницательный Ключевский предложил очень точную и выразительную модель этой двойственности на примере отношений императора и фрейлины, а затем светской дамы Александры Смирновой-Россет, которой Николай симпатизировал. О подоплеке их отношений в бытность Смирновой фрейлиной можно только догадываться.

Николай Павлович как персонаж проходит через все воспоминания и дневники Смирновой-Россет. Он явно интересовал ее как личность. Потому стоит выделить основные ее свидетельства и наблюдения в небольшой отдельный сюжет.

Из воспоминаний и дневников Александры Осиповны Смирновой-Россет

Аксаков негодовал однажды на меня, потому что я считала, что император Николай мог не только любить Вареньку Нелидову, но и сделать ее своей любовницей. Я ужасно разгневалась.

* * *

Вечером Моден читал какой-то роман вслух. Императрица вязала шнурочек на рогатке… Вдруг слышался ровный и мерный шаг государя, он приходил бледный, в сюртуке Измайловского полка без эполет… Он работал иногда до двух часов. Я видела, как поваренки ставили на конфорку ужин. Они мне сказали, что он почти ничего не ел.

* * *

Граф Воронцов Михаил Семенович обедал часто у государя, теперь обедает часто фельдмаршал Орлов два раза в неделю, граф Киселев Павел Дмитриевич, Петр Михайлович Волконский реже, Клейнмихель, Уваров, очень редко Блудов, Перовский. Вообще садятся они вчетвером: цари, Ольга Николаевна и Константин Николаевич. Когда же царь бывает у фрейлины Нелидовой? В 9-м часу после гуляния пьет кофе, потом в 10-м сходит к императрице, там занимается, в 1½ опять навещает ее, всех детей, больших и малых, и гуляет. В 4 часа садится кушать, в 6 гуляет, в 7 пьет чай со всей семьей, опять занимается, в десятого половине сходит в собрание, ужинает, гуляет в 11, около двенадцати ложится почивать. Почивает с императрицей в одной кровати.

* * *

Это было в [18]38 году… Эта зима была одной из самых блистательных. Государыня была еще хороша, прекрасные ее плечи и руки были еще пышные и полные, и при свечах, на бале, танцуя, она еще затмевала первых красавиц. В Аничковом дворце танцевали всякую неделю в белой гостиной; не приглашалось более ста персон. Государь занимался в особенности бар[онессой] Крюднер, но кокетствовал, как молоденькая бабенка, со всеми и радовался соперничеством Бутурлиной и Крюднер. Я была свободна как птица и смотрела на все эти проделки как на театральное представление, не подозревая, что тут развивалось драматическое чувство зависти, ненависти, неудовлетворенной страсти, которая не преступала из границ единственно оттого, что было сознание в неискренности государя. Он еще тогда так любил свою жену, что пересказывал ей все разговоры с дамами, которых обнадеживал и словами, и взглядами, не всегда прилично красноречивыми. Однажды в конце бала, когда пара за парой быстро и весело скользили в мазурке, усталые, мы присели в уголке за камином с бар[онессой] Крюднер; она была в белом платье, зеленые листья обвивали ее белокурые локоны; она была блистательно хороша, но не весела. Наискось в дверях стоял царь с Е. М. Бутурлиной, которая беспечной своей веселостью более, чем красотой, всех привлекала, и, казалось, с ней живо говорил; она отворачивалась, играла веером, смеялась иногда и показывала ряд прекрасных белых своих жемчугов; потом, по своей привычке, складывала, протягивая, свои руки, – словом, была в весьма большом чувстве неловкости. Я сказала м-м Крюднер: «Вы ужинали, но последние почести сего для нее». «Это странный человек, – сказала она, – нужно, однако, чтобы у этого был какой-нибудь результат, с ним никогда конца не бывает; у него на это нет мужества; он придает странное значение верности. Все эти маневры с ней ничего не доказывают».

* * *

Государь был кавалер Вареньки Нелидовой, она прекрасно ездила верхом, но всех лучше императрица. Она была так грациозна и почти не касалась лошади. Ее кавалер был Михаил Павлович. Государь мне сказал: «Зачем ты меня не выбираешь?» (по-русски он всегда говорил мне «ты»). «Ты» был критерием его расположения к женщинам и мужчинам. Ярцевой он всегда говорил «вы», Любе Хилковой тоже, графу Воронцову «вы», Киселеву «ты», Потоцкому тоже, Канкрину из уважения «вы», также многим генералам прошлого царствования: Уварову, Дризену, Мордвинову, Аракчееву и Сперанскому.

* * *

В ту зиму [1831–1832] не было конца вечерам и балам: танцевали у графини Лаваль, у Сухозанетши, у графини Разумовской и в Аничкове дважды в неделю. На Масленой танцевали с утра декольте и в коротких рукавах, ездили в пошевнях на Елагин, где катались с горы в больших дилижансах, как их называли. Мужики в красных рубахах правили; государь садился охотно в эти сани и дамы. Потом переходили к другой забаве: садились в пошевни императрица, рядом с ней или Салтыкова, или Фредерикс и княгиня Трубецкая; за санями привязывались салазки одна за другой, туда усаживался государь, за ним Урусова или Варенька Нелидова. На Каменном острову была лужайка, которую нарочно закидывали снегом; тут делали крутой поворот и поднимался смех: салазки опрокидывались.

* * *

Государь перебил разговор. Я ему напомнила о Гоголе, он был благосклонен. «У него есть много таланту драматического, но я не прощаю ему выражения и обороты слишком грубые и низкие». «Читали ли вы „Мертвые души“?» – спросила я. «Да разве они его? Я думал, это Соллогуба». Я советовала, ему их прочесть и заметить те страницы, где выражается глубокое чувство народности и патриотизма.

Имя Гоголя, с которым Смирнова близко дружила, часто возникает в ее разговорах с императором. Иногда в неожиданных контекстах.

Из воспоминаний и дневников Александры Осиповны Смирновой-Россет

Государь жаловался на Орлова: «Алексей Федорович в дороге как заснет, так навалится на меня, что мне хоть из коляски вылезать». «Государь, что же делать? – сказал Орлов. – Во сне равенство, море по колено». А я думаю, наяву у самого душа в пятки уходит, когда разгневается царь и возглаголит яростию своею….Мое дело просить, и не стыдно просить для других, для себя, слава Богу, ничего не прошу. Государь приказал ему заняться с Гоголем, он также говорил: «Ведь он еще молод и ничего такого не сделал». Прошу покорно господ министров сказать, что такое надо сделать в литературе, чтобы получить патент на достоинство литератора в их смысле.

Из воспоминаний и дневников Александры Осиповны Смирновой-Россет

На вечере я сказала государыне, что собираюсь просить государя (о Гоголе. – Я. Г.), она мне отвечала: «Он приходит сюда, чтобы отдохнуть, и вы знаете, как он не любит, когда с ним говорят о делах: если он в добром настроении, я сделаю вам знак, и вы сможете отдать свою просьбу». Он пришел в хорошем расположении… Я ему сообщила поручение Жуковского (Жуковский просил Смирнову похлопотать у Николая о пенсии для Гоголя. – Я. Г.), он отвечал: «Вы знаете, что пенсии назначаются капитальным трудам, а я не знаю, удостаивается ли повесть „Тарантас“».

Я заметила, что «Тарантас» – сочинение Соллогуба, а «Мертвые души» – большой роман. «Ну, так я его прочту, потому что позабыл „Ревизора“ и „Разъезд“».

В воскресенье на обычном вечере Орлов напустился на меня и грубым, громким голосом сказал мне: «Как вы смели беспокоить государя, и с каких пор вы – русский меценат?» Я отвечала: «С тех пор как императрица мне мигнет, чтобы я адресовалась к императору, и с тех пор как я читала произведения Гоголя, которых вы не знаете, потому что вы грубый неуч и книг не читаете, кроме гнусных сплетен ваших голубых штанов» (с 1845 года Алексей Федорович Орлов был шефом жандармов. – Я. Г.). За словами я не ходила в карман. Государь обхватил меня рукой и сказал Орлову: «Я один виноват, потому что не сказал тебе, Алеша, что Гоголю следует пенсия».

Встретившись в Риме, Смирнова и Гоголь поднялись под купол собора Св. Петра. Прочли надпись Николая Павловича: «Я здесь молился о дорогой России!»

 

Стиль

Из дневника литератора Александра Васильевича Никитенко

Нынешний государь знает науку царствовать. Говорят, он неутомим в трудах, все сам рассматривает, во все вникает. Он прост в образе жизни. Его строгость к другим в связи со строгостью к самому себе; это, конечно, редкость в государях самодержавных. Ему недостает, однако, главного, а именно людей, которые могли бы быть ему настоящими помощниками. У нас есть придворные, но нет министров; есть люди деловые, но нет людей с умом самостоятельным и душою возвышенною. Один Сперанский.

Вот любопытный анекдот о нынешнем государе. В одну из его прогулок перед ним падает на колени человек и просит у него правосудия на одного какого-то богатого помещика, который занял у него восемь тысяч рублей, составлявших все его достояние, и теперь их ему не отдает. Между тем проситель и семейство его крайне нуждаются.

– Есть у тебя нужные документы? – спросил государь.

– Есть, ваше величество, вексель – и вот он.

Император, удостоверясь в законности документа, приказал отнести оный к маклеру и потребовать, чтобы тот сделал на нем надпись о передаче оного Николаю Павловичу Романову.

Проситель сделал по приказанию, но маклер принял его за сумасшедшего и отправил к генерал-губернатору. Последнему тем временем уже приказано было выдать заимодавцу всю сумму с процентами, что и было им тут же исполнено. Государь, получив вексель, протестовал его и на третий день тоже получил всю сумму с процентами. Тогда он призвал к себе должника, сделал ему строгий выговор, а начальству внушение, чтобы оно впредь не допускало подобных послаблений и не менее скоро удовлетворяло законные требования его подданных, как и его собственные.

Правосудие государя должно поднять у нас кредит, а уменьшение акцизов и пошлин развяжет руки промышленности – и торговля процветет. Система финансов у нас еще не так запутана; нужны простые меры, чтобы возбудить движение и жизнь в оцепеневших членах нашего государственного тела. Ах, если бы он придумал средство скинуть цепи с десяти миллионов рабов! Как оживилась бы деятельность народа! Сколько рук, ныне устремленных только на то, чтобы услуживать тунеядцам, обратилось бы к трудам общеполезным! В одном доме графа [Д. Н.] Шереметева живет до четырех сот человек, существование которых проявляется только в том, что они едят, пьют и спят спокойным сном на счет класса производящего.

Из «Записок» барона Модеста Андреевича Корфа

Однажды, в первый год царствования императора Николая, при откровенной беседе князь Любецкий выговорил ему множество истин относительно России и его самого. Выслушав все благосклонно, государь вдруг остановил своего собеседника вопросом:

– Да скажи, пожалуйста: откуда у тебя берется смелость высказывать мне все это прямо в глаза?

– Я вижу, государь, что кто хочет говорить вам правду, не в вас к тому находит помеху, и я действую по этому убеждению. Но власть – самая большая баловница в мире! Теперь вы милостиво позволяете мне болтать и не гневаетесь, но лет через десять, или и меньше, все переменится, и тогда, свыкнувшись с всемогуществом, с лестью и с поклонничеством, вы за то, что теперь так легко мне сходит, прикажете, может быть, меня повесить.

– Никогда, – сказал государь, – я всегда буду рад правде и позволю тебе тогда, как и теперь, если я стану говорить или делать вздор, сказать мне прямо: Николай, ты врешь.

«Года два после того, – продолжал Любецкий в своем мне об этом рассказе, – я опять приехал в Петербург и явился к государю. В этот раз он принял меня чрезвычайно холодно, и даже не в кабинете, как прежде, а в передней зале, и, оборотясь с рассеянным лицом к окошку, встретил самыми сухими расспросами о погоде, о дороге и проч. Не было и тени прежней доверчивости, и я, разумеется, сохранял с моей стороны глубочайший этикет, не позволяя себе ни малейших намеков на прежние беседы.

Вдруг через несколько минут государь обратился ко мне с громким хохотом и с протянутой рукой:

– Что, хорошо ли я сыграл свою роль избалованного могуществом и лестью? – сказал он. – Нет, я не переменился и не переменюсь никогда, и если ты в чем не согласишься со мною, то можешь по-прежнему смело сказать: Николай, ты врешь!»…

* * *

В поездку государя в 1834 году по разным губерниям при нем находились только генерал-адъютант граф Бенкендорф, управлявший в то время корпусом жандармов и III отделением Собственной его величества канцелярии, статс-секретарь Позен и врач Енохин. Вот что на одном из остановочных пунктов Позен слышал из соседней с государевым кабинетом комнаты.

В кабинете с государем один Енохин. Государь весел и разговорчив.

– Ты, Енохин, – говорил он, – из духовного звания и, следственно, верно знаешь духовное пение.

– Не только знаю, государь, но в молодости часто и сам певал на клиросе.

– Так спой же что-нибудь, а я буду припевать.

И вот они поют вдвоем церковные стихиры.

– Каково, Енохин?

– Прекрасно, государь, вам бы хоть самим на клиросе петь.

– В самом деле, у меня голос недурен, и если б я был тоже из духовного звания, то, вероятно, попал бы в придворные певчие. Тут пел бы, покамест не спал с голоса, а потом… ну, потом выпускают меня, по порядку, с офицерским чином хоть бы в почтовое ведомство. Я, разумеется, стараюсь подбиться к почт-директору, и он назначает меня на тепленькое местечко, например почт-экспедитором в Лугу. На мою беду, у лужского городничего хорошенькая дочка. Я по уши в нее влюбляюсь, но отец никак не хочет ее за меня выдать. Отсюда начинаются все мои несчастья. В страсти моей я уговариваю девочку бежать со мною и похищаю ее. Об этом доносят моему начальству, которое отнимает у меня любовницу, место, хлеб и напоследок отдает меня под суд. Что тут делать, без связей и без протекции?

В эту минуту вошел в кабинет Бенкендорф.

– Слава Богу, я спасен: нахожу путь к Бенкендорфу, подаю ему просьбу, и он высвобождает меня из беды!

Можно представить себе, какой неистощимый смех произвел в слушателях этот роман ex abrupto (экспромтом), доказывающий, вместе со многими другими анекдотами, веселую обыкновенно настроенность покойного государя и игривое его воображение.

Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана

В первом часу дня, невзирая ни на какую погоду, государь отправлялся, если не было назначено военного учения, смотра или парада, в визитацию, или, вернее, инспектирование, учебных заведений, казарм, присутственных мест и других казенных учреждений. Чаще всего он посещал кадетские корпуса и женские институты, где принимались дети с десятилетнего возраста, и реже заведения даже закрытые, где приемный возраст учащихся напоминал нечто университетское. В таких заведениях он входил обыкновенно во все подробности управления и почти никогда не покидал их без замечания, что одно следует изменить, а другое вовсе уничтожить. При своей необычайной памяти он никогда не забывал того, что приказывал, и горе тому начальству заведения, если при вторичном посещении последнего он находил свои замечания хотя не вполне исполненными. И не в одни учебные заведения и казенные учреждения проникал бдительный глаз Николая Павловича. В Петербурге ни один частный дом в центре, в России, ни одно общественное здание не возводились и не перестраивались без его ведома: все проекты на таких родов постройки он рассматривал и утверждал сам. Когда успевал он этим заниматься, было для всех загадкой, но что он вникал в характер каждой постройки, было видно из замечаний и надписей, делавшихся им на проектах. Иногда те и другие имели шуточный характер в отношении приближенного лица, строившего или переделывавшего свой дом; иногда же в дурном расположении духа делалась придирка к какой-нибудь детали, и проект не утверждался. Так, на одном из таких проектов составитель его нарисовал 2½ аршинную масштабную фигуру человека, долженствовавшую наглядно изображать высоту цоколя, в цилиндре, цветном фраке, жилете и панталонах. Государь зачеркнул фигуру с надписью: «Это что за республиканец!», и только. По поводу этой заметки по Корпусу путей сообщения был издан приказ, чтобы масштабные фигуры на проектах изображались только в виде солдат в шинели и фуражке. На проектах церквей и других общественных зданий в провинции Николай Павлович, утверждая их, часто надписывал: «Витберг!» Или: «Работа Витберга!» Известный строитель проектированного храма, московского храма Христа Спасителя на Воробьевых горах, был обвинен в разных злоупотреблениях, лишен всего имущества и сослан в Вятскую губернию. Выдающийся талант его как зодчего, каких немного было в то время в России, привлекал к нему немало заказчиков на разного рода проекты, тем более что, нуждаясь в средствах, он недорого брал за работу. Николай Павлович по одному взгляду на фасад, сделанный рукою выдающегося художника, узнавал эту руку, утверждал проект, но Витберга не помиловал. Военных и все военное государь отличал и любил по преимуществу: войска в строю, мундир и воротник, застегнутые на все крючки и пуговицы, военная выправка и руки по швам тешили его глаза.

Николай Павлович любил окружать себя военными и всегда и во всем отдавал им предпочтение. Ни у одного из русских императоров не было столько флигель-адъютантов, свиты генерал-майоров и генерал-адъютантов, сколько у него, и ни у кого не было так много министров в военном мундире. Несомненно, что трех своих министров, носивших гражданские чины, он с удовольствием заменил бы военными, если бы нашел между сими последними специалистов, способных принять их портфели.

Вот список министров начала сороковых годов.

1. Генер[ал]-адъют[ант] князь [П. М.] Волконский – министр императорского двора, впоследствии светлейший князь и генерал-фельдмаршал.

2. Граф [А. И.] Чернышев – военный министр, позднее светлейший князь.

3. [Е. Ф.] Канкрин – министр финанс[ов]. С 1843 г. тайный советник [Ф. П.] Вронченко.

4. [А. Х.] Бенкендорф – шеф жандармов.

5. [Л. А.] Перовский – министр внутренних дел.

6. [С. С.] Уваров – мин[истр] народного просвещения.

7. [Н. А.] Протасов – обер-прокурор Святейшего Синода.

8. [К. Ф.] Толь – главноуправляющий путями сообщения и публичных зданий.

[П. А.] Клейнмихель – тоже с 1842 г., позднее министр путей сообщения.

9. Вице-канцлер [К. В.] Нессельроде – министр иностранных дел, позднее государ[ственный] канцлер.

10. Статс-секр[етарь] [В. Н.] Панин – министр юстиции.

11. Генер[ал]-адъют[ант] [П. Д.] Киселев – министр государственных имуществ.

12. [В. Ф.] Адлерберг – главноначальствующий над почтовым департаментом, позднее и министр императорского двора.

13. Светлейший князь [А. С.] Меншиков – управляющий Морским министерством.

Последние шесть министров пережили Николая Павловича, а прочих девять он сам проводил на вечный покой.

Из рассказов генерал-лейтенанта Евгения Андреевича Егорова

Производя однажды артиллерийские маневры под Петергофом, Николай Павлович скомандовал залп из всех орудий. Само собой разумеется, что залп должен был последовать холостыми зарядами, но каково, однако, было изумление и ужас всех, когда внезапно из одной пушки вылетел настоящий заряд и, шипя, пронесся над головой государя, заставив его сделать невольное в подобных случаях нервное движение головой вниз.

Вне себя от гнева, Николай Павлович позвал своим громким голосом батарейного командира, в батарее которого оказался столь непростительный недосмотр, и когда последний, бледный как смерть, подскакал к нему, он облегчил свое сердце, выругав его трехэтажным непечатным словцом. Обезумевший от страха батарейный командир до того растерялся, что ни с того ни с сего брякнул вдруг невпопад: «Почту за особенное счастье, ваше императорское величество!»

Не к слову сказанная фраза произвела свое смехотворное действие на всех, и государь, долго силясь удержать себя от душившего его хохота, отворачивался от присутствующих, потряхивая своими густыми эполетами. Все окружавшие его, глядя на него, смеялись также, и только одному виновнику, вызвавшему такое настроение у всех, было не до смеха: его нашли без чувств у злополучного орудия…

К рассказанному у места сказать, что в обуявшем батарейного командира страхе не было ничего преувеличенного, если припомнить, до какой строгости была доведена дисциплина в царствование Николая I. Строгость эта господствовала над всем и доходила до непонятных в наше время мелочей. Так, когда однажды этот государь, находясь в Петергофе же на водосвятии в лагерной церкви кадетских корпусов, позабыл, войдя в церковь, снять перчатку с правой руки, то никто из присутствующих военных, безотчетно во всем ему подражавших и следивших за каждым его движением, не посмел и подумать снять перчатки до тех пор, пока он, желая перекреститься, не снял свою с руки… Удивительно ли после того, что такой действительно крупный факт, как приведенный выше, мог произвести столь сильное действие на его виновника!

Из воспоминаний офицера, чиновника, писателя Якова Ивановича Костенецкого

Не помню в котором году проходил я в Петербурге Летним садом. Вижу – вдали едет верхом какой-то генерал, в котором я узнал потом государя Николая Павловича. Он поворотил направо в поперечную широкую аллею и остановился против Марсова поля, где в то время происходила репетиция майского парада под командою тогдашнего наследника престола.

Я подошел поближе к государю, около которого начала собираться кучка зрителей, сначала небольшая, потом постепенно увеличиваясь. Появились и дамы. Заметив их в толпе, государь обратился к ним с разговором. Передние зрители тотчас подались назад, а дамы подошли к самому государю.

С улыбкой на устах, светлым и ласковым взором… и магически притягательным, государь смотрел на всех нас, спрашивал у молодых дам, кто, по их мнению, лучше: гусары или кавалергарды, что им больше нравится: пехота, кавалерия или артиллерия – вообще шутил очень мило, и дамы не робея, смело и улыбаясь, ему отвечали.

Во все это время большая гнедая лошадь, на которой сидел государь, стояла неподвижно, вытянувшись вперед и, словно окаменелая, не переменяла ног и даже не двигала ушами. Вдруг она быстро подалась телом вперед! Государь взглянул назад и заметил, что какой-то мальчишка дернул лошадь за хвост.

– Пошел прочь, мальчишка! – сказал государь не сердясь и продолжал шутить с дамами.

Мальчишка спрятался в толпе, но через несколько времени опять незаметно пробрался к лошади и опять дернул ее за хвост; лошадь снова сделала движение.

– Прогоните этого мальчишку! – кротко сказал государь, обращаясь к публике.

Мальчишку прогнали, а государь, не изменяя своего веселого настроения духа, продолжал шутить с дамами.

Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана

В 1843 году граф Канкрин почти потерял зрение и до того ослаб здоровьем, что принужден был просить об увольнении от службы. На свое место он рекомендовал тайного советника Вронченко. Государь согласился, так как у него не было в виду другого лица, способного занять трудную и ответственную должность министра финансов. Вронченко был всегда деятельным и исполнительным чиновником; те же качества проявил он и в новом звании, продолжая дело и способ управления министерством своего учителя и благодетеля графа Канкрина и не выказывая с своей стороны никаких особенных талантов. Он не был красив ни лицом, ни фигурой, но донельзя циничен. Об его неумении держать себя в обществе, несоблюдении обычных приличий даже со старшими из своих подчиненных и о ночных похождениях на Невском проспекте говорили тогда в каждом Петербургском доме; но, как природный малоросс, он был очень хитер и скоро успел войти в доверие и добиться расположения к себе Николая Павловича. Вот один из случаев, происшедших на приеме государем министров с докладами. Доклады производились министрами по старшинству. Вронченко был самым младшим между собравшимися в приемной перед кабинетом государя и знал, что ему придется докладывать после всех; но тем не менее он, как всегда, явился заблаговременно, что и дало повод находившимся тут генералам, и в особенности князю Меншикову, подтрунивать над ним, что он явился с докладом прямо с ночной прогулки. Все, конечно, засмеялись. В это время государь, отпустив докладывавшего князя Волконского, показался в дверях кабинета с вопросом: «Что за шум?..» При этом вопросе Вронченко со страху или показывая только вид, что испугался, уронил из рук портфель, содержимое которого, состоявшее из докладных бумаг, разлетелось по полу. Общий хохот собравшихся раздался вновь. Николай Павлович обвел смеявшихся своими большими навыкате глазами и громко произнес: «Тут нет ничего смешного!..» Вронченко тем временем собрал при помощи камер-лакея свои бумаги и, когда опустил их снова в портфель, государь, показывая на свой кабинет, сказал ему: «Пожалуйте, я приму вас». Вот как Николай Павлович, не скрываясь ни перед кем, любил отличать тех, кто его боялся. В первый из наградных дней затем Вронченко получил звезду и ленту Александра Невского, а вскоре после того графское достоинство.

Из книги Сергея Спиридоновича Татищева «Император Николай I и иностранные дворы»

Летом 1838 года император Николай предпринял новую поездку за границу для сопровождения больной императрицы. По обыкновению своему, государь остановился на несколько дней в Берлине, куда прибыл 7 (19) мая. Кирасирский полк находился в лагере в Шарлотенбурге, готовясь принять участие в весенних маневрах гвардейского корпуса. Тотчас по приезде русского императора 1-й эскадрон полка со штандартом перенесся в столицу и занял почетный караул в замке, где имел пребывание государь. Осмотрев эскадрон во дворе замка, его величество снова отпустил его в лагерь. 12-го (24-го) император сам посетил лагерное расположение своего полка.

Маневры, происходившие в окрестностях Берлина в половине мая 1838 года, отличались особенною торжественностью и оживлением. На них присутствовали, кроме императора и императрицы всероссийских с двумя молодыми великими княжнами Ольгой и Александрой Николаевнами, короли ганноверский и вюртембергский и множество немецких принцев, принадлежащих к разным владетельным домам Германского cоюза. Однажды король со своими гостями обедал в охотничьем замке Грюнельвальде, вокруг которого расположился биваком 1-й гвардейский пехотный полк. После обеда их величества и их высочества посетили этот бивак, старый король сел на скамью под тенистым деревом и, окруженный своими детьми и внуками, смотрел на хозяйственные приготовления солдат под открытым небом. Уже разложены были костры, и солдаты готовились варить себе пищу. Обе великие княжны, подойдя к ним, уселись на траве и начали им помогать чистить картофель. Впоследствии сцена эта была воспроизведена в иллюстрированном военном издании. Тем временем молодые принцы и принцессы весело шутили, бегали, резвились и играли. Наследный принц толкнул сестру свою, русскую императрицу, на копну соломы с такою стремительностью, что вызвал строгое замечание короля. «Однако, Фриц!» – вымолвил старый монарх. Вообще все члены царственных домов русского и прусского были между собою на «ты» и называли друг друга уменьшительными именами. Даже государь откликался, когда зятья звали его Никсом.

Пока принцы и принцессы забавлялись на зеленой траве, император Николай обошел бивак, со вниманием осмотрел сложенные ружья, ранцы солдат, палатки офицеров. Встретясь с Шнейдером, следившим за маневрами в качестве газетного корреспондента, он имел с ним продолжительный разговор. Воспроизводим здесь дословно заключительные слова государя как выражение его крайне замечательного и своеобразного взгляда на службу вообще и на военную службу в частности.

«Видите ли, Шнейдер, – говорил император, – здесь между солдатами и посреди всей этой деятельности я чувствую себя совершенно счастливым. Я также вполне понимаю, почему вы, не будучи солдатом, питаете такую любовь ко всему военному. Здесь порядок, строгая, безусловная законность, нет умничанья и противоречия, здесь все согласуется и подчиняется одно другому. Здесь никто не повелевает прежде, чем сам не научится послушанию; никто не возвышается над другими, не имея на то права; все подчиняется известной определенной цели; все имеет свое значение, и тот же самый человек, который сегодня отдает мне честь с ружьем в руках, завтра идет на смерть за меня! Только здесь нет фраз, нет, следовательно, и лжи, которая за этим исключением – повсюду. Здесь бессильны притворство и обман, ибо каждый должен в конце концов показать себя в виду опасности и смерти. Потому-то мне так и хорошо посреди этих людей, потому-то я и буду всегда высоко чтить звание солдата. В нем все служба и даже высший начальник служит. Я взираю на целую жизнь человека как на службу, ибо всякий из нас служит, многие, конечно, только страстям своим, а им-то и не должен служить солдат, даже своим наклонностям. Почему на всех языках говорится: богослужение? (Слово «богослужение» было произнесено государем по-русски). Это не случайность, а вещь, имеющая глубокое значение. Ибо человек обязан всецело, нелицемерно и безусловно служить своему Богу. Отправляет ли каждый одну только службу, выпадающую ему на долю, и везде царствуют спокойствие и порядок, и если бы было по-моему, то воистину не должно было бы быть в мире ни беспорядка, ни нетерпения, никакой притязательности. Взгляните, вот там идет смена, перед самым ужином, еще не готовым, и солдаты прекрасно знают, что не будут есть, пока их не сменят с караула. И, несмотря на это, ни слова! Они отправляют службу. Вот почему и я буду отправлять свою службу до самой смерти и всегда заботиться о моих храбрых воинах».

По обыкновению, и в этот приезд государь щедро наградил и одарил свой любимый кирасирский полк. 11 офицеров получили ордена, 106 червонцев выдано почетному караулу, 571 червонец нижним чинам полка, а унтер-офицеру Блоку, назначенному ординарцем к его величеству и сломавшему себе ногу, пожаловано 100 червонцев.

Из «Записок» барона Модеста Андреевича Корфа

Император Николай, более в видах здоровья, чем для удовольствия, очень много хаживал пешком и во время длинных петербургских ночей прогуливался не только днем, но и прежде восхода солнца и по его захождении, притом не по одним многолюдным улицам, но и по отдаленным частям города.

Однажды поздно вечером он вдруг является на Адмиралтейскую гауптвахту, ведя за собою человека в шинели и в фуражке, вызывает перед себя караульного офицера и сдает ему приведенного с приказанием задержать его на гауптвахте впредь до приказания. Оказалось, что это был главный дежурный по Адмиралтейству, капитан-лейтенант Васильев, которому вздумалось прогуляться по Адмиралтейскому бульвару в фуражке и в халате, поверх которого была надета шинель. В таком виде он был встречен государем, который, узнав его при лунном сиянии, остановил и опросил его. Через час явился на гауптвахту флигель-адъютант, чтобы отвести Васильева к начальнику Главного морского штаба князю Меншикову в том самом виде, в каком его встретил государь…

* * *

Три студента из уроженцев Остзейских губерний, только что поступившие в Петербургский университет, плохо знавшие по-русски и почти ни с кем и ни с чем еще не знакомые в столице, встретили на Невском проспекте государя в санях и, не зная его, не поклонились. Государь остановился, подозвал их к себе, назвался и внушил им, что если они и не знали его, то должны были отдать ему честь как генералу, велел всем трем идти тотчас на главную гауптвахту в Зимнем дворце. Там они пробыли несколько часов, в продолжение которых пообедали с караульными офицерами, а оттуда присланным за ними фельдъегерем потребованы были в Аничков дворец. При входе камердинер государя спросил, что едят они, постное или скоромное (это было в Великом посту), и, несмотря на ответ, что они уже поели, им подали целый обед, по окончании которого провели в кабинет к государю. Здесь он их порядком пожурил, сперва по-русски, а потом, видя, что они мало его понимают, по-немецки, и наконец, приняв совершенно отеческий тон, обнял, расцеловал и отпустил по домам.

* * *

Один молодой человек из высшего общества давно уже состоял на замечании тайной полиции по либеральным своим идеям; но долгое время были в виду именно все одни только идеи, а не факты, за которые можно было бы ухватиться. Наконец сделалось известным, что он имеет любовную связь с одной замужней дамой, принадлежавшей также к высшему обществу. И что, кроме свиданий, между ними есть и постоянная переписка. Через подкупленную прислугу эта переписка вскоре перешла в руки тайной полиции. Сначала были все только идиллии; но в одном из последних писем болтливый любовник, рассказывая, как все ему наскучило, как он недоволен правительством, как все у нас худо идет, как необходима перемена, между разными вздорными патриотическими возгласами объявил прямо, что, жертвуя собой для пользы общей, он решается убить государя. Разумеется, что после такого открытия вся переписка представлена была на высочайшее воззрение. Государь отвечал графу Бенкендорфу: «Возврати этому молодцу его письма и скажи ему, что я их читал, да вразуми его, моим именем, что когда имеешь любовную связь с порядочной женщиной, то надо тщательно оберегать ее честь и не давать валяться ее и своим письмам». Неужели же этим все и кончилось? Именно этим одним.

* * *

В конце 1842 года государь, гуляя по Дворцовой набережной, увидел идущего перед собою человека – судя по верхней его одежде, порядочного, но который, продолжая свой путь, казалось, всхлипывал. Государь нагнал его и увидел, что, точно, все лицо у него омочено слезами.

– О чем вы плачете? – спросил он с участием.

Спрошенный, не подозревая, что за ним идет государь, и еще менее ожидая удостоиться его беседы, сперва оробел, но потом, ободренный дальнейшими расспросами, отвечал, что он чиновник сенатской канцелярии, получающий всего 500 руб. жалованья, и что у его сестры, при четырех детях, 1500 руб. долгу, за который грозят посадить в тюрьму. Отчаяние его происходило от невозможности ей помочь.

– Хорошо, – сказал государь, – ступайте ко мне наверх, напишите там все, что вы мне говорили, и ждите, пока я приду.

– Но, ваше величество, кто же меня туда пустит? Да я и не знаю, куда идти.

Тогда государь подозвал жандарма и приказал проводить чиновника во дворец от его имени. При возвращении своем, найдя записку уже написанной, он отпустил просителя с милостивым обнадеживанием, а записку тотчас отослал к министру юстиции, с приказанием по ней справиться. Обнаружилось, что чиновник сказал и написал одну правду и что он на хорошем счету у своего начальства.

Государь приказал выдать ему 1500 руб.

* * *

Если кто зимою и в начале зимы 1845 года (и еще несколько лет после) хотел наверное встретить императора Николая лицом к лицу, стоило только около 3 часов перед обедом пойти по Малой Морской и около 7 часов по Большой. В это время он посещал дочь свою в Мариинском дворце и, соединяя с этой целью прогулку пешком, или шел к ней, или от нее возвращался.

Однажды кто-то мимоходом сильно толкнул его.

– Это что?! – спросил государь, увидев в дерзком молодого офицера путей сообщения.

– А что? – возразил тот.

– Как что, милостивый государь: по улице надо ходить осторожнее, а если случится кого задеть, то должно по крайней мере извиниться, хотя б то был мужик.

С этим, спустив с плеча шинель, чтобы показать генеральские эполеты, государь велел молодому человеку идти под арест на главную гауптвахту и ждать там приказаний, а сам, воротясь во дворец, послал за графом Клейнмихелем, в присутствии которого вытребовал перед себя офицера. Он оказался прапорщиком Янкевичем, из поляков, обучавшимся еще в то время в Институте путей сообщения, никогда прежде не видавшим государя в глаза и так мало знакомым даже и с Петербургом, что, вместо Главной гауптвахты, пришел сперва на Адмиралтейскую; когда же он явился на Главную, то его не хотели туда допустить, как арестованного, по его рассказам, каким-то неизвестным генералом, и приняли только уже тогда, когда по дальнейшему расспросу несомненно открылось, к ужасу его, кто был этот генерал. Государь сделал ему отеческое увещание и потом сдал Клейнмихелю, «на условии, чтобы эта история осталась для Янкевича без всяких последствий».

Из повести Льва Николаевича Толстого «Хаджи-Мурат»

Посредине набережной ему [Николаю Павловичу] встретился такого же, как он сам, огромного роста ученик училища правоведения в мундире и шляпе. Увидав мундир училища, которое он не любил за вольнодумство, Николай Павлович нахмурился, но высокий рост и старательная вытяжка и отдавание чести с подчеркнуто-выпяченным локтем ученика смягчили его неудовольствие.

– Как фамилия? – спросил он.

– Полосатов! Ваше императорское величество.

– Молодец!

Ученик все стоял с рукой у шляпы. Николай остановился.

– Хочешь в военную службу?

– Никак нет, ваше императорское величество.

– Болван! – и Николай, отвернувшись, пошел дальше…

Надо иметь в виду, что все сцены с Николаем в «Хаджи-Мурате» документированы. Толстой тщательно собирал материал, характеризующий ненавистного ему царя.

Из книги Александра Ивановича Герцена «Былое и думы»

В это время Николай праздновал свою коронацию, пиры следовали за пирами, Москва была похожа на тяжело убранную бальную залу, везде огни, щиты, наряды… Две старших сестры (дочери В. В. Пассека, сосланного в Сибирь при Александре I. – Я. Г.)… пишут просьбу Николаю, рассказывают о положении семьи, просят пересмотр дела и возвращение именья. Утром они тайком оставляют дом, идут в Кремль, пробиваются вперед и ждут «венчанного и превознесенного» царя. Когда Николай сходил со ступеней Красного крыльца, две девушки тихо выступили вперед и подняли просьбу. Он прошел мимо, сделав вид, что не замечает их; какой-то флигель-адъютант взял бумагу, полиция повела их на съезжую.

Николаю тогда было около тридцати лет, он уже был способен к такому бездушию. Этот холод, эта выдержка принадлежат натурам рядовым, мелким, кассирам, экзекуторам. Я часто замечал эту непоколебимую твердость характера у почтовых экспедиторов, у продавцов театральных мест, билетов на железной дороге, у людей, которых беспрестанно тормошат и которым ежеминутно мешают; они умеют не видеть человека, глядя на него, и не слушать его, стоя возле. А этот самодержавный экспедитор с чего выучился не смотреть и какая необходимость не опоздать минутой на развод?

Девушек продержали в части до вечера. Испуганные, оскорбленные, они слезами убедили частного пристава отпустить их домой, где отсутствие их должно было переполошить всю семью. По просьбе ничего не было сделано.

Рассказ Николая I, записанный Александром Христофоровичем Бенкендорфом

В Ковно мы прибыли 4 августа в 2 часа утра, и я сделал маневры собранному там 1-му корпусу, которым остался очень доволен. Окрестности Ковна представляют превосходную местность для смотров и учений, довольно притом обширную и разнообразную, на которой можно маневрировать в продолжение целых суток.

Тут случилось происшествие, очень меня огорчившее, а все-таки прекрасное. Маневры заключились штурмом города, и голова колонны, под командою дивизионного начальника Мандерштерна, остановилась на самом берегу Немана, от которого паромы, чтобы придать всему больше сходства с настоящею войною, отведены были к противоположному берегу. Проезжая мимо этого отряда, я сказал в шутку: «Ну что ж, только-то! Чего вы тут ждете?» И вдруг Мандерштерн, приняв сказанное мною за приказание, дал лошади шпоры и исчез в глубине реки, а за ним бросилась и вся первая рота. С большим трудом вытащили его из воды; к счастью, никто не утонул; но бедняк Мандерштерн, уже без того страдавший от старых ран, схватил жестокую горячку. На другой день я пошел к нему, чтобы осведомиться о его здоровье и попенять за то, что он принял мои слова за серьезные. Позднейшие известия о нем, благодаря Богу, совершенно успокоительны; но эта черта показывает человека!

Из воспоминаний журналиста Аркадия Васильевича Эвальда

В начале февраля 1855 года сидели мы, офицеры инженерного училища, в классе и мирно слушали лекцию долговременной фортификации, которую читал нам капитан Квист, как вдруг двери из соседнего, старшего офицерского класса с шумом растворились на обе половины и прибежавший быстро сторож впопыхах объявил: государь идет!

Чтоб понять наше удивление, надо заметить, что государь заезжал к нам в училище всегда осенью, а в эти месяцы, после Нового года, никогда не заглядывал. Мы все знали, что дела в Севастополе идут очень плохо, и потому понятно, что всех охватила одна и та же мысль, что случилось что-нибудь особенное, что заставило государя изменить своим обычаям.

Не успели мы кое-как оправиться, застегнуть расстегнутые пуговицы и привести в более приличный вид разбросанные на столах чертежи, книги и бумаги, как заслышали так знакомый нам громкий и звонкий голос государя в старшем офицерском классе, сердито кричавшего:

– Где же Фельдман? Послать за ним немедля! – И с этими словами он вошел в наш класс. Лицо его было красно от гнева, глаза метали молнии, он шел скорым шагом и, не поздоровавшись с нами и как бы даже не замечая нас, подходил уже к противоположным дверям, как в эту минуту из-за них показался Фельдман. Тут нужно сделать маленькое отступление. Генерал Фельдман считался комендантом Инженерного замка. Это был старый, почтенный генерал, для которого это место коменданта было создано императором, чтобы, не оскорбляя его отставкой, дать под старость почетное и нехитрое занятие. Император Николай очень часто создавал подобные места для старых служак.

В одном из залов Инженерного замка, вслед за старшим офицерским классом, помещались большие модели некоторых наших главных крепостей, и в том числе Севастополя. Модели эти были так велики, что на них были сделаны маленькие медные пушки, с лафетами и другими принадлежностями крепостной артиллерии, и каждая модель занимала четыре или пять квадратных сажен. Модели эти хранились в величайшей тайне, и даже нас, инженеров, пускали их осматривать только один раз, перед самым окончанием курса. Ключи от этого модельного зала хранились у Фельдмана, и без его разрешения никто туда попасть не мог.

Случилось, что Фельдман поддался на чью-то просьбу, не знаю хорошенько, своих ли добрых знакомых или кого-нибудь из высокопоставленных лиц, и дозволил им осмотреть модель Севастополя. Сторож, на обязанности которого было содержать этот зал и модели в порядке, заметил, что кроме группы лиц, допущенных Фельдманом, по модельной ходят еще каких-то два господина, которые держатся особняком и делают какие-то отметки в своих записных книжках. Он сказал об этом офицеру, провожавшему гостей Фельдмана и объяснявшему им на модели Севастополя сущность происходивших там событий. Офицер подошел к двум непрошеным гостям и попросил их немедля удалиться, что они, конечно, и сделали. Кто они были, я не мог узнать достоверно, но, по слухам, это были какие-то два иностранца.

Об этом маленьком приключении кто-то донес государю, и вот он приехал к нам в замок, грозный как буря. Никогда еще прежде не случалось мне видеть его в таком сильном припадке гнева, как в этот раз.

Чуть не столкнувшись с государем, Фельдман остановился и отвесил глубокий поклон. Он был небольшого роста, плечистый и с большой лысой головой. Государю он приходился почти по пояс.

– Как ты осмелился, старый дурак, – кричал на него государь, грозя пальцем, – нарушать мое строжайшее приказание о моделях? Как ты осмелился пускать туда посторонних, когда и инженерам я не доверяю эти вещи? До такой небрежности довести, что с улицы могли забраться лица, совершенно неизвестные? Для того ли я поставил тебя здесь комендантом? Что ты, продать меня, что ли, хочешь? Не комендантом тебе быть этого замка, а самому сидеть в каземате под тремя запорами! Я не пощажу твоей глупой лысой головы, а отправлю туда, где солнце никогда не восходит! Если тебе я не могу довериться, то кому же после того мне верить.

Я не припомню в точности всего, что говорил государь несчастному коменданту, и привожу эти фразы только приблизительно верно в гораздо более мягкой форме, чем говорил государь, который в своем неудержимом гневе решительно не стеснялся никакими выражениями. Фельдман не осмеливался, да и не имел возможности что-нибудь сказать в свое оправдание. Во все время грозной речи государя он только молча кланялся и был красен как рак. Я думал, глядя на него, что с ним тут же сделает государь и он упадет замертво. Государь говорил, то есть, вернее сказать, кричал долго и много, все время сильно жестикулируя и беспрестанно грозя пальцем.

Мы, офицеры, и все наше начальство, понемногу и потихоньку собравшееся в нашем классе, стояли ни живы ни мертвы, каждую минуту ожидая, что, покончив с Фельдманом, государь обратится к нам и, заметив какой-нибудь беспорядок, задаст и нам трепку. Но ему, видимо, было не до нас.

Вылив свой гнев на Фельдмана, он прошел дальше, не простившись с нами, как вошел не поздоровавшись.

И это было последний раз, что мы его видели. Так его фигура и запечатлелась во мне на всю жизнь, в своем грозном величии, заглушая тот симпатичный его образ, когда он являлся не Юпитером-громовержцем, а добрым любящим отцом своих многочисленных детей.

Из дневника Александра Васильевича Никитенко

10 марта 1833 года

Сегодня Николай Павлович посетил нашу Первую гимназию и выразил неудовольствие. Вот причины. Дети учились. Он вошел в пятый класс, где преподавал историю учитель Турчанинов. Во время урока один из воспитанников, впрочем лучший по поведению и по успехам, со вниманием слушал учителя, но только облокотясь. В этом увидели нарушение дисциплины… Повелено попечителю отставить от должности учителя Турчанинова.

После сего государь вошел в класс к священнику – и здесь та же история. Все дети сидели в полном порядке, но, к несчастию, один мальчик опять сидел прислонясь спиной к заднему стулу. Священнику был сделан выговор, на который он, однако, отвечал с подобающим почтением:

– Государь, я обращаю внимание более на то, как они слушают мои наставления, нежели на то, как они сидят.

Попечителю опять горе…!

12 марта

Посещение государем Первой гимназии имело более важные последствия, чем сначала казалось. Попечитель, наш благородный, просвещенный начальник, исполненный любви к людям и к России, – человек, которому недоставало только воли и счастия, чтобы занять один из важнейших постов в государстве, – одним словом, Константин Матвеевич Бороздин был вынужден подать в отставку…

Январь 1. Полночь. 1834 год…

Горе людям, которые осуждены жить в такую эпоху, когда всякое развитие душевных сил считается нарушением общественного порядка.

Увы, повторялась павловская ситуация – никто не был гарантирован от внезапных и труднообъяснимых вспышек высочайшего гнева и вздорных претензий, результат которых мог оказаться трагическим для попавших под горячую царскую руку.

Император, который не мог справиться с казнокрадством и неправосудием, считал своим долгом контролировать позу каждого ученика за партой.

Наблюдательная и острая Александра Смирнова-Россет, будучи фрейлиной императрицы Александры Федоровны и много лет находясь при дворе, имела возможность не только наблюдать императора Николая Павловича, но и слышать многочисленные истории из царствования Александра I. В частности, она кратко зафиксировала в своих записках ситуацию, которая явно показалась ей характерной.

Из воспоминаний Александры Осиповны Смирновой-Россет

Александр умел быть колким и учтивым. На маневрах он раз послал с приказанием князя Лопухина, который был столь же глуп, как и красив; вернувшись, он все переврал, а государь сказал ему: «И я дурак, что вас послал». Николай Павлович сказал генералу Токаржевскому дурака и на другой день извинился перед фрунтом.

Сравнение Александра и Николая – сюжет достаточно распространенный, равно как сопоставление императора с его сыном.

Из воспоминаний писателя Николая Николаевича Фирсова

…Однажды в 1856 году, зимой, обойдя посещенное им артиллерийское училище и спустясь к подъезду, Александр Николаевич довольно долго одевал свое пальто и свою высокую конногвардейскую фуражку. Юнкера толпою стояли кругом и следили молча за движениями императора. «Что? удивляетесь, что я так долго укутываюсь? – весело и добродушно обратился к ним Александр Николаевич, тщательно надевая фуражку. – А видите, я раз отморозил уже себе уши, так теперь запрятываю их поглубже под фуражку».

Его родитель, Николай Павлович, был суровее, разговаривал мало, почти не улыбался; но всегда дозволял носить себя по лестницам и выносить из подъезда в сани. На этот раз, в 1853 году, когда мы хотели поднять его, чтобы внести в 3-й взвод по лестнице, его величество строго приказал: «Не тронь». Юнкера отступили, насколько позволяла толкотня. Начальство, бледное и трепещущее, продолжало идти вслед за ним. Чувство, граничащее с паникой, сообщилось всем, и до того все были смущены, что в 3-м и 4-м взводах дисциплинарные проступки стали проявляться на каждом шагу.

На пороге средней и самой большой камеры верхнего этажа, расположенной как раз над караульной залой (камеру эту звали у нас «Москвой», а заведывавшего ею портупей-юнкера величали титулом московского генерал-губернатора), – на пороге этой «Москвы» портупей-юнкер подошел к государю с рапортом, до того смущенный, что выступил вместо левой ноги с правой: с фронтовой точки зрения это было непростительным проступком, за что портупей-юнкера государь назвал дураком. Дальше все шло как-то неладно. Кто-то оказался без галстука, кто-то с расстегнутым воротником и т. д. Государь был настолько разгневан, что, спускаясь вниз, не только не обошел других частей здания, но даже – чего никогда не случалось прежде – не удостоил заглянуть в лазарет. Накинув в коридоре поданную ему шинель и покрывшись своей тяжелой кирасирской каской, он быстро вышел на крыльцо. Сани стояли у подъезда. Толпа юнкеров робко приблизилась было к нему и попыталась подсадить его в сани, но император, опять строго оглянув нас, скомандовал: «Налево кругом!» – сам сел в сани и подозвал к себе генерала Резвого.

Юнкера, отступившие в коридор, видели сквозь открытую дверь подъезда, что он несколько минут что-то гневно говорил начальнику училища. Потом сани тронулись и быстро исчезли в облаке снежной пыли. Сумерки сильно сгустились уже… Тревожно разошлись юнкера по камерам. Что-то будет?..

А быть могло многое: даже уничтожение училища, размещение его юнкеров по кадетским корпусам; даже разжалование в солдаты старших воспитанников и в кантонисты младших. Так, по крайней мере, полагали юнкера; и не менее юнкеров встревоженное начальство едва ли не разделяло этих опасений.

Из книги Александра Ивановича Герцена «Былое и думы»

Лицо его [Александра I] было приветливо, черты мягки и округлы, выражение лица усталое и печальное. Когда он поравнялся с нами, я снял шляпу и поднял ее; он, улыбаясь, поклонился мне. Какая разница с Николаем, вечно представлявшим остриженную и взлызистую медузу с усами! Он на улице, во дворце, с своими детьми и министрами, с вестовыми и фрейлинами пробовал беспрестанно, имеет ли его взгляд свойство гремучей змеи – останавливать в жилах кровь. (Рассказывают, что как-то Николай в своей семье, то есть в присутствии двух-трех начальников тайной полиции, двух-трех лейб-фрейлин и лейб-генералов, попробовал свой взгляд на Марии Николаевне. Она похожа на отца, и взгляд ее действительно напоминает его страшный взгляд. Дочь смело вынесла отцовский взор. Он побледнел, щеки задрожали у него, и глаза сделались еще свирепее, тем же взглядом отвечала ему дочь. Все побледнело и задрожало вокруг…)

Можно было бы отнести этот эпизод к жгучей ненависти Герцена к Николаю, если бы не было других подобных свидетельств.

Из воспоминаний Александры Осиповны Смирновой-Россет

На каком-то параде или маневрах генерал отвечал императору Николаю, не приложив руку к шляпе. Император закричал ему своим громким голосом: «Руку к шляпе, генерал, руку к шляпе, генерал!»

И так взглянул, что все приложили руки к шляпе. Да, наш Николинька как посмотрит, так душа в пятки уходит, а как прикрикнет, то коленки от подлости подкашиваются и делается в коленках дрожь, как говаривал Пушкин, питавший истинную приязнь к императору.

Вообще, благостные описания поведения и манер Николая, изобилующие в воспоминаниях верноподданных, рисуют, прямо скажем, не совсем точную картину.

 

Идеолог и практик

Из разговора Николая I с Павлом Васильевичем Голенищевым-Кутузовым после посещения Англии в 1816 году

Если бы, к нашему несчастью, злой гений перенес к нам все эти клубы и митинги, делающие больше шума, чем дела, то я просил бы Бога повторить чудо смешения языков или, еще лучше, лишить дара слова всех тех, которые делают из него такое употребление.

Из заметок графа Павла Дмитриевича Киселева

Император Николай Павлович при всяком удобном случае бранил конституционное правление и поносил его на все лады.

– Это абсурдная форма правления, – говорил он, – придуманная мошенниками и интриганами для таких же, как они!..

В доказательство он приводил то, через какие испытания ему пришлось пройти в Варшаве после первого открытия парламента.

– Поверите ли, – говорил он, – один министр, между прочим весьма уважаемый, явился ко мне просить средства для привлечения голосов, чтобы получить большинство, без коего можно было попасть в зависимость от оппозиции. Он просил должности, награды, деньги и обещания тем, кто не станет вносить свое имя в списки, в коих уже значилось более 60 имен. Я был возмущен! Не думаю, что монарх может унизить себя и опуститься до такой степени. […]

Я понимаю, что такое монархическое и республиканское правление, но я не могу взять в толк, что такое конституционное правление: это непрерывное жонглирование, для осуществления коего нужен фокусник.

Как частный человек, ежели бы я выбирал, при каком правлении жить, я бы выбрал для себя и своей семьи республику; на мой взгляд, такая форма правления лучше всего обеспечивает гарантии и безопасность. Но она подходит не для всякой страны; она применима для одних и опасна для других. Так что лучше придерживаться того, что выверено временем. Никто не может вообразить, как тяжелы обязанности монарха, какой это неблагодарный труд, но надо выполнять его, раз на то воля Божья.

Из «Записок» барона Модеста Андреевича Корфа

Летом, в бытность в Петербурге принца Карла Прусского, за обедом, при котором и принц присутствовал, речь коснулась новокатоликов, которых учение было тогда в полном ходу в Германии и составляло общий предмет и газетных статей, и разговоров.

– Я должен признаться, – сказал государь, – что не считаю ни удобным, ни нужным прикасаться к делам совести: для меня совершенно все равно, к какому из христианских исповеданий принадлежат мои подданные, лишь бы они оставались верноподданными. Одно только исключение из этого правила я позволил себе – в отношении униитов – потому единственно, что всегда считал их принадлежащими к нашей церкви и только от нее отторгнутыми.

Из воспоминаний великой княжны Ольги Николаевны

…Прибыл… дядя Вильгельм (очевидно, Фридрих Вильгельм IV. – Я. Г.) со своим адъютантом, графом Кенигсмарком, очень приятным собеседником, необычно скромным для пруссака и безо всякого предубеждения против России. С дядей Вильгельмом я очень подружилась во время нашего пребывания в Эмсе. Он только что вступил в масоны и говорил с увлечением об этом гуманном содружестве. Орлов, Бенкендорф и Киселев не разделяли его восторгов. Пап́а также часто говорил об этом. Я еще прекрасно помню его слова: «Если их цель действительно благо Родины и ее людей, то они могли бы преследовать эту цель совершенно открыто. Я не люблю секретных союзов: они всегда начинают как будто бы невинно, преданные в мечтах идеальной цели, за которой вскоре следует желание осуществления и деятельности, и они по большей части оказываются политическими организациями тайного порядка. Я предпочитаю таким тайным союзам те союзы, которые выражают свои мысли и желания открыто». – «И все-таки вы допускаете цензуру в прессе?» – «Да, из необходимости, против моего убеждения». – «Против вашего убеждения?» – «Вы знаете, – возразил пап́а, – по своему убеждению я республиканец. Монарх я только по призванию. Господь возложил на меня эту обязанность, и покуда я ее выполняю, я должен за нее нести ответственность». – «Вам надо завести орган, предназначенный для того, чтобы опровергать ту клевету, которая, несмотря на цензуру, постоянно подымает голову». – «Я никогда в жизни не унижусь до того, что начну спорить с журналистами».

В то время я соглашалась с пап́а. Но с тех пор, как я живу в Германии, я на опыте узнала, что пресса представляет собой силу, с которой приходится считаться правительству, если оно хочет быть авторитетным.

Собственноручная записка Императора Николая 1830 года

Ma confession [40]

(Политическая исповедь императора Николая)

Важность предстающих обстоятельств в их связи с прямыми интересами России привела меня к необходимости дать себе отчет в их значительности. В результате этого дознания перед судом своей собственной совести очертились мои обязанности.

Географическое положение России столь счастливо, что оно делает ее почти независимой, когда речь заходит о ее интересах, от происходящего в Европе; ей нечего опасаться; ей достаточно границ и ничего не нужно в этом отношении, поэтому она не должна бы никому доставлять беспокойства. Обстоятельства, в которых заключились существующие договоры, относятся ко времени, когда Россия, победив и уничтожив неслыханную агрессию Наполеона, пришла освободить Европу и помочь ей свергнуть удушающий ее гнет. Но память о благодеяниях стирается скорее, чем об обидах; уже в Вене недобросовестные силы чуть было не разрушили едва скрепленный союз. И понадобилась новая известная опасность, чтобы отдельные государства открыто объединились с державой, которая уже была однажды их освободительницей и всегда сохраняла великодушие.

В течение 10 последующих лет казался тесным союз между Россией, Австрией и Пруссией. Однако не раз эти два государства отклонялись от буквального смысла или от основополагающих начал, на которых строились союзнические соглашения. И всегда терпение и умеренность императора, его неисчерпаемое желание сохранить видимость самой совершенной близости помогали находить истинный путь или скрывать расхождение мнений. Когда Провидение забрало его у России, мы увидели вскоре, что за самыми прекрасными заверениями Австрия скрывала свои задние мысли. Пруссия действительно дольше сохраняла нам верность, но значительная разница обнаружилась между личными отношениями с королем и с его министрами.

Тем не менее расхождения не были столь заметными до позорной Июльской революции. Уже давно мы предвидели это ужасное событие и исчерпали при дворе Карла X и его министров все средства убеждения, которые допускают дружба и наши хорошие отношения. Все было напрасно. Отныне мы не колеблемся громко осудить незаконные демарши Карла X, но можем ли мы в то же самое время признать законным главой во Франции лишь того, кто по полному праву должен быть к тому призван? Это означало бы исполнить наш долг и сохранить верность принципам, которыми руководствовались во всех своих действиях союзники уже 15 лет. Однако наши союзники, не посоветовавшись с нами в столь важном и окончательном решении, поспешили своим признанием увенчать революцию и захват – фатальный и непостижимый поступок, породивший цепь бедствий, которые с тех пор не переставали обрушиваться на Европу. Мы сопротивлялись, как и должны были делать, и я уступил лишь по единственной причине сохранения союза. Но легко было предвидеть, что пример столь пагубной низости повлечет за собой серию подобных событий и поступков. И верно, за Парижем не замедлил последовать Брюссель. В Париже королевская власть совершила ошибку, так как она породила разразившуюся революцию. В Брюсселе, напротив, не происходило ничего подобного, если не считать благодеяний со стороны государя. Однако там использовали тот же принцип, было сказано: страна не признает более наследственного главу и, следовательно, становится независимой; поспешим ее узаконить таковой, дав ей главу. Но государь еще оставался владыкой своей древней вотчины и, заботясь лишь о сохранении чести, не поколебался приложить все усилия для ее сохранения – возвышенный пример, который заслуживал бы лучшей судьбы и более достойного главу для его оценки!

Что же касается Франции, то Австрия и Пруссия поторопились дать ей свое одобрение, не посоветовались предварительно со старым союзником. Но мы с самого начала шли более благородным путем и, оставаясь единственными поборниками справедливости, смогли пренебречь гневом Англии и Франции. Можем ли мы, не позоря себя, изменить свое поведение?

Но оставим вопрос и поговорим только об интересах. Полезно ли нам согласиться с новым актом несправедливости? Способствует ли сохранению старого союза совместная работа по разрушению нашего собственного труда? Существует ли еще прежний союз, когда две из держав идут прямо в противоположном направлении относительно сложившихся договоренностей? Существует ли он еще, когда Пруссия дает нам понять, что даже в случае французского вторжения в Австрию она окажет ей лишь моральную помощь! Это ли, Боже милостивый, союз, созданный нашим бессмертным императором? Сохраним сей священный огонь неприкосновенным и не обесчестим его молчаливым одобрением малодушных и несправедливых действий тех держав, которые заручаются нашим союзничеством лишь тогда, когда они хотят видеть в нас сообщников для таких поступков. Сохраним, повторяю я, сей священный огонь для торжественного момента, который никакая человеческая сила не может отклонить или отсрочить, момента, когда должна разразиться борьба между справедливостью и инфернальным началом. Этот момент близок, станем в таком случае знаменем, к которому поневоле и для их же собственного спасения присоединятся вторично те, кто сегодня трепещет.

Мы признали факт независимости Бельгии, потому что его признал сам король Нидерландов; но не признаем Леопольда, ибо не имеем никакого права на это, поскольку его не признает король Нидерландов. Однако в то же время не станем скрывать нашего явного неодобрения двойного и фальшивого поведения короля и отстранимся от участия в конференции.

Если Франция и Англия объединятся для нападения на Голландию, мы будем протестовать, так как не можем сделать большего; по крайней мере, русское имя не будет замарано сообщничеством в подобном акте. Наш язык с Австрией и Пруссией должен оставаться одинаковым и постоянно показывать им опасность дороги, по которой они следуют, и доказывать, что именно они отклоняются от союзнических принципов. Должно быть ясно, что мы никогда не совершим той же ошибки, поскольку видим в ней непоправимую потерю для правого дела. В минуту опасности нас всегда увидят готовыми незамедлительно прийти на помощь союзникам, которые остались бы верными нашим старым принципам. Однако в противном случае Россия никогда не пожертвует ни своими сокровищами, ни драгоценной кровью своих солдат.

Вот моя исповедь, она серьезна и решительна. Она ставит нас в новое и изолированное, но, осмелюсь сказать, почтенное и достойное положение. Кто осмелится нас атаковать? А если и осмелится, то я найду надежную опору в народе, который смог бы оценить такую позицию и наказать, с Божьей помощью, дерзость агрессоров.

Из книги маркиза Астольфа де Кюстина «Николаевская Россия»

На слова государя о преувеличенных похвалах его поведению во время мятежа я воскликнул:

– Смею уверить вас, государь, что одной из главных причин моего приезда в Россию было желание увидеть монарха, который пользуется таким беспримерным влиянием на людей.

– Русский народ добр, но нужно быть достойным управлять этим народом.

– Ваше величество лучше, чем кто-либо из ваших предшественников, поняли, что нужно России.

– В России существует еще деспотизм, потому что он составляет основу всего управления, но он вполне согласуется и с духом народа.

– Государь, вы удержали Россию от подражания другим странам и вернули ее самой себе.

– Я люблю Россию и думаю, что понял ее. Когда я сильно устаю от разных мерзостей нашего времени, то забвения от всей остальной Европы ищу, удаляясь внутрь России.

– Чтобы почерпнуть новые силы в самом их источнике?

– Вы правы. Никто не может быть душою более русским, чем я. Я скажу вам то, чего не сказал бы никому другому, так как чувствую, что вы, именно вы поймете меня правильно.

Государь остановился и пристально посмотрел на меня. Я превратился весь в слух, не проронив ни единого слова. Он продолжал:

– Я понимаю республику – это прямое и честное правление, или, по крайней мере, оно может быть таковым. Я понимаю абсолютную монархию, потому что сам ее возглавляю. Но представительного образа правления я постигнуть не могу. Это – правительство лжи, обмана, подкупа. Я скорее отступил бы до самого Китая, чем согласился бы на подобный образ правления.

– Я всегда считал представительный образ правления переходной стадией в известных государствах и в определенные эпохи. Но, как и всякие переходные, промежуточные стадии, этот образ правления не решает вопроса, а лишь отсрочивает связанные с ним трудности.

Государь, казалось, хотел сказать мне: «продолжайте», и я закончил свою мысль следующими словами:

– Конституционное правление есть договор о перемирии, заключенный между демократией и монархией при благосклонном содействии двух гнусных тиранов – корыстолюбия и страха. Договор этот продолжается благодаря свободомыслию говорунов, услаждающих себя своим красноречием, и тщеславию масс, оплачиваемому их красивыми словами. В конечном счете является аристократия слова, потому что это – правление адвокатов.

– Вы говорите сущую истину, – сказал император, пожимая мою руку. – Я был также конституционным монархом, и мир знает, чего мне это стоило, так как я не хотел подчиниться требованиям этого гнусного образа правления. (Я привожу дословно выражения императора.) Покупать голоса, подкупать совесть, завлекать одних, чтобы обманывать других, – я с презрением отверг все эти средства, столь же позорящие тех, кто подчиняется, сколь и того, кто повелевает. Я дорого заплатил за свое прямодушие, но, слава Богу, я навсегда покончил с этой отвратительной политической машиной. Я никогда более конституционным монархом не буду. Я должен был высказать то, что думаю, дабы еще раз подтвердить, что я никогда не соглашусь управлять каким-либо народом при помощи хитрости и интриг.

Имя Польши, о которой мы оба думали во время этой замечательной беседы, произнесено, однако, не было. Впечатление, произведенное на меня словами императора, было огромно; я чувствовал себя подавленным. Благородство взглядов, откровенность его речи – все это еще более возвышало в моих глазах его всемогущество. Я был, признаюсь в этом, совершенно ослеплен. Человек, которому, несмотря на мои идеи о независимости, я должен был простить, что он является неограниченным властителем 60-миллионного народа, казался мне существом сверхъестественным. Но я старался не доверять своему восхищению, как наши буржуа, чувствующие, что они начинают поддаваться обаянию изящества людей старого времени. Хороший вкус заставляет их отдаваться испытываемому очарованию, но этому противятся их принципы, и они стараются казаться сдержанными и возможно более нечувствительными. Борьба, переживаемая ими, напоминает ту, которую пришлось испытать мне. Не в моем характере сомневаться в искренности человеческого слова в тот момент, когда я его слышу. Лишь путем позднейших размышлений и сурового опыта убеждаюсь я в возможности расчета и притворства. Быть может, это назовут вздором, но мне нравится такая умственная слабость, потому что она является следствием душевной силы. Мое чистосердечие заставляет меня верить искренности другого, даже если этот другой является императором России.

Из «Записок» барона Модеста Андреевича Корфа

9 марта [1848], возвращаясь пешком домой после занятий моих с великим князем Константином Николаевичем, я почти наткнулся в Большой Морской на государя. Он сперва прошел со мной несколько шагов, а потом продолжал разговор, остановясь.

– Ну что, – сказал он, – хороши венские штуки! (Имеется в виду революция в Австрии. – Я. Г.) Я сбираюсь позвать тебя к себе и поручить новую работу. Надо будет написать манифест, в котором показать, как все эти гадости начались, развились, охватили всю Европу и, наконец, отпрянули от России. Все это не должно быть длинно, но объявлено с достоинством и энергией, чтоб было порезче. Подожду еще несколько, посмотрим, какие будут дальше известия, а там позову тебя и надеюсь, что ты не откажешься от этого труда.

Возвращенный призыв последовал не ранее 13-го числа, к 12 часам. Еду и беру с собой написанный мной между тем, по упомянутому предварительному разговору, проект манифеста. Наверху, перед кабинетом государя, встречается мне только что вышедший от него граф Нессельрод.

– Император желает поручить вам написать манифест, подходящий к обстоятельствам.

– Я это знаю, – и я рассказал ему как о встрече нашей, так и о приготовленном мной проекте.

Ответом было, что и у государя уже написан свой, которого Нессельрод, впрочем, еще не читал; но что он, Нессельрод, просил государя приказать во всяком случае сообщить ему окончательную редакцию для соображения ее в видах дипломатических. Тогда я предложил графу выслушать мой проект; и старый наш канцлер не только вполне его одобрил, но и просил доложить государю, что не видит надобности переменять в нем ни одного слова. Спустя несколько минут, когда Нессельрод уже уехал и в секретарской комнате оставался я один, от государя выбегает граф Орлов в каком-то восторженном положении, утирая рукой слезы.

– Ах, Боже мой, – вскричал он, – что за человек этот государь! Как он чувствует, как пишет! Сейчас прочел он мне свои идеи к манифесту, который хочет поручить вам написать; я отвечал, что это не идеи, а уже совсем готовый манифест и что лучше, конечно, никто не напишет. Конечно, вы могли бы употребить стиль более изящный, но никогда никто не будет в состоянии высказаться с такой энергией, чувством и сердцем. Это именно то, что нужно для нашего народа. Невозможно сделать лучше!

Едва граф успел это сказать, как меня позвали к государю. Он стоял в кабинете у письменного стола.

– Это что такое, – было первым его словом, – для чего эта шляпа, я прошу вас от нее избавиться. – (Государь любил, чтобы к нему входили с докладом без шляпы; но так как я явился в этот раз не для доклада, а за приказанием, то и не оставил шляпы в передней.) – Что у вас тут?

У меня был в руках мой проект.

– Как вы соблаговолили изложить ваши идеи о сущности манифеста, государь, то я счел своим долгом набросать канву.

– Ну и хорошо, мы увидим это после, а теперь я прочту тебе свои идеи, которые ты потом потрудишься привести в порядок.

И государь начал читать мне свой проект, прерывая несколько раз чтение для словесных объяснений. Многозначительность предмета, торжественность минуты, выражавшиеся в проекте высокие чувства, образ чтения, наконец, может быть, и то впечатление, под влиянием которого от слов Орлова я вошел в кабинет, привели и меня в невольный восторг. Когда государь кончил, я бросился к его руке, но он не допустил и обнял меня.

– Какое счастье, какое благословение Неба, – вскричал я, – что в эти страшные минуты Россия имеет вас, государь, вас, с вашей энергией, с вашей душой, с вашей любовью к нам!..

Содержание ответа его состояло в том, что мыслим и чувствуем мы все одинаково, а быв поставлен во главе, он, конечно, не может оставить и никогда не оставит дела. Но моего проекта государь не спросил и более о нем не вспоминал.

– Теперь, – сказал он, – поезжай домой и уложи все это хорошенько на бумагу.

– И потом прикажете прислать к вашему величеству?

– Нет, привези опять сам. Я буду дома в три часа или, пожалуй, и вечером.

В передней камердинер объявил мне волю наследника цесаревича, чтобы от государя я зашел к его высочеству. Цесаревич уже знал, зачем я был у государя, но, кажется, еще не видал проекта; по крайней мере, взяв его от меня, тут же прочел про себя и, прослезившись, сказал:

– Я очень рад, что выбор государев в этом деле пал на вас; вот вам еще одно драгоценное воспоминание на целую жизнь.

Дома, в тиши кабинета и с пером в руке, некоторые из выражений проекта, казавшиеся мне при живом чтении государя и при собственной моей восторженности превосходно-уместными, предстали в другом свете. Иное имело вид вызова к войне; другое как бы указывало на угрозы нам извне, которых ни от кого не было; третье, наконец, проявляло надежды на победу, когда не имелось еще в виду никакой брани. Но так как собственный мой проект, веденный от другой основной идеи, остался непрочитанным, то мне и надо уже было, в качестве просто редактора, ограничиться одним изложением данного эскиза, с сохранением, по возможности, даже самых его слов.

В три часа я был опять во дворце. Поутру государь принял меня в официальном своем кабинете, наверху, а в это время – в домашнем, о котором я уже упоминал, в бывших покоях великой княгини Ольги Николаевны.

– Как, ты уже готов? – спросил он, увидев меня.

– Мой труд, государь, был невелик: мне оставалось почти только переписать написанное вами.

– Ну, нет, я, признаюсь, невеликий мастер на редакторство; посмотрим.

И я вслед за тем прочел привезенную бумагу, а кончив, взглянул на государя. У него текли слезы. Видно было, что он всей душой следил за этим выражением заветных его мыслей и чувств.

– Очень хорошо, – сказал он, – переделывать тут, кажется, нечего.

– Дозвольте, государь, повергнуть на ваше усмотрение одну только мысль.

– Что такое? Говори!

– Не позволите ли включить в манифест хоть два слова о дворянстве: оно всегда окружало престол своей преданностью, и особенный призыв от вас польстит лучшему его чувству.

– Я сам об этом думал, и сперва, в черновом моем проекте, именно сказано было: все государственные сословия; но после мне показалось, что слово «сословие» не совсем уместно при теперешнем духе и обстоятельствах. Где же полагал бы ты сказать о дворянстве?

Я указал место. Он перечел раза два или три громко это место и, пробежав потом снова про себя весь проект, сказал:

– Нет, право, и так очень хорошо; если упоминать отдельно о дворянстве, то прочие состояния могут огорчиться, а ведь это еще не последний манифест; вероятно, что за ним скоро будет второй, уже настоящее воззвание, и тогда останется время обратиться к дворянству, а теперь – пусть будет как есть. Я попрошу тебя только съездить к Нессельроду и показать ему наш проект; он очень взыскателен на выражения и, в теперешних обстоятельствах, совершенно в том прав. Если он сделает какие-нибудь замечания, то приезжай опять ко мне сказать о них; если же нет, так отдавай с Богом в переписку, или… знаешь что, перепиши лучше сам, своей рукой; а теперь покуда прощай и большое спасибо.

Нессельрод, прочитав проект, остановился именно на тех же замечаниях, которые и я прежде про себя сделал; но как они относились к основным идеям, от которых, по его предположению, государь ни в каком случае не отступил бы, то он и предпочел оставить, как было написано.

Манифест, переписанный моей рукой, был подписан в тот же день, 13-го; но государь, не знаю почему, выставил 14-е. В ночь успели его и напечатать.

Высочайший манифест от 14 марта 1848 года

БОЖИЕЮ МИЛОСТИЮ

МЫ, НИКОЛАЙ ПЕРВЫЙ,

ИМПЕРАТОР и САМОДЕРЖЕЦ

ВСЕРОССИЙСКИЙ,

и прочая, и прочая, и прочая

Объявляем всенародно:

После благословений долголетнего мира запад Европы внезапно взволнован ныне смутами, грозящими ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства.

Возникнув сперва во Франции, мятеж и безначалие скоро сообщились сопредельной Германии и, разливаясь повсеместно с наглостию, возраставшею по мере уступчивости Правительств, разрушительный поток сей прикоснулся наконец и союзных Нам Империи Австрийской и Королевства Прусского. Теперь, не зная более пределов, дерзость угрожает, в безумии своем, и Нашей, Богом Нам вверенной России.

Но да не будет так!

По заветному примеру Православных Наших предков, призвав в помощь Бога Всемогущего, Мы готовы встретить врагов Наших, где бы они ни предстали, и, не щадя Себя, будем, в неразрывном союзе с Святою Нашей Русью, защищать честь имени Русского и неприкосновенность пределов Наших.

Мы удостоверены, что всякий Русский, всякий верноподданный Наш, ответит радостно на призыв своего Государя; что древний наш возглас: за веру, Царя и отечество – и ныне предукажет нам путь к победе; и тогда, в чувствах благоговейной признательности, как теперь в чувствах святого на него упования, мы все вместе воскликнем:

С нами Бог! разумейте языцы и покоряйтеся: яко с нами Бог!

Дан в С.-Петербург в 14-й день марта месяца, в лето от Рождества Христова 1848-е, Царствования же Нашего в двадцать третие.

На подлинном собственною Его Императорского Величества рукою подписано:

НИКОЛАЙ

Речь императора Николая Павловича к депутатам санкт-петербургского дворянства. 21 марта 1848 года

Господа! Внешние враги нам не опасны; все меры приняты, и на этот счет вы можете быть совершенно спокойны. Войска, одушевленные чувством преданности к престолу и отечеству, готовы с восторгом встретить мечом нарушителей спокойствия. Из внутренних губерний я получил донесения самые удовлетворительные. Не далее как сегодня возвратились посланные мною туда два адъютанта мои, которые также свидетельствуют об искренней преданности и усердии к престолу и отечеству. Но в теперешних трудных обстоятельствах я вас прошу, господа, действовать единодушно. Забудем все неудовольствия, все неприятности одного к другому. Подайте между собою руку дружбы, как братья, как дети родного края, так чтобы последняя рука дошла до меня и тогда, под моею главою, будьте уверены, что никакая сила земная нас не потревожит.

В учебных заведениях дух вообще хорош, но прошу вас, родителей, братьев и родственников наблюдать за мыслями и нравственностью молодых людей. Служите им сами примером благочестия и любви к царю и отечеству, направляйте их мысли к добру и, если заметите в них дурные наклонности, старайтесь мерами кротости и убеждением наставить их на прямую дорогу. По неопытности они могут быть вовлечены неблагонадежными людьми к вредным для общества и пагубным для них самих последствиям. Ваш долг, господа, следить за ними.

У нас существует класс людей весьма дурной и на который я прошу вас обратить особенное внимание – это дворовые люди. Будучи взяты из крестьян, они отстали от них, не имея оседлости и не получив ни малейшего образования. Люди эти вообще развратны и опасны как для общества, так и для господ своих. Я вас прошу быть крайне осторожными в отношениях с ними. Часто, за столом или в вечерней беседе, вы рассуждаете о делах политических, правительственных и других, забывая, что люди эти вас слушают и по необразованности своей и глупости толкуют суждения ваши по-своему, т. е. превратно. Кроме того, разговоры эти, невинные между людьми образованными, часто вселяют вашим людям такие мысли, о которых без того они не имели бы и понятия. Это очень вредно!

Переходя к быту крестьян, скажу вам, что необходимо обратить особенное внимание на их благосостояние. Некоторые лица приписывали мне по сему предмету самые нелепые и безрассудные мысли и намерения. Я их отвергаю с негодованием. Когда я издал указ об обязанных крестьянах, то объявил, что вся без исключения земля принадлежит дворянину-помещику. Это вещь святая, и никто к ней прикасаться не может. Но я должен сказать с прискорбием, что у нас весьма мало хороших и попечительных помещиков, много посредственных и еще более худых, а при духе времени, кроме предписаний совести и закона, вы должны для собственного своего интереса заботиться о благосостоянии вверенных вам людей и стараться всеми силами снискать их любовь и уважение. Ежели окажется среди вас помещик безнравственный или жестокий, вы обязаны предать его силе закона. Некоторые русские журналы дозволили себе напечатать статьи, возбуждающие крестьян против помещиков и вообще неблаговидные, но я принял меры, и этого впредь не будет.

Господа! У меня полиции нет, я не люблю ее: вы моя полиция. Каждый из вас мой управляющий и должен для спокойствия государства доводить до моего сведения все дурные действия и поступки, какие он заметит. Если и в моих имениях вы усмотрите притеснения и беспорядки, то убедительно прошу вас, не жалея никого, немедленно мне о том доносить. Будем идти дружною стопою, будем действовать единодушно, и мы будем непобедимы.

Правило души моей откровенность, я хочу, чтобы не только действия, но намерения и мысли мои были бы всем открыты и известны; а потому я прошу вас передать все мною сказанное всему с. – петербургскому дворянству, к составу которого я и жена моя принадлежим, как здешние помещики, а кроме того всем и каждому.

Из «Записок» Модеста Андреевича Корфа

26 апреля, рано утром, явился ко мне фельдъегерь:

– Государь, – сказал он, – просит вас к себе в 12 часов.

Приезжаю. С государем работает еще граф Нессельрод, а в секретарской ждут граф Клейнмихель и министр статс-секретарь Царства Польского Туркул; но Клейнмихель, бывающий во дворце почти ежедневно, скоро исчезает в боковую дверь, а Туркулу государь спустя несколько минут высылает сказать, что слишком сегодня занят и потому просит его приехать завтра. Нессельрод вышел около половины 1-го, и я тотчас был позван в кабинет.

– Здравствуй, любезный Корф, – сказал государь, протянув мне руку, – извини, что я всегда тревожу тебя в чрезвычайных случаях, laver mon linge sale (чтобы мыть мое грязное белье).

Но нам надо опять написать манифест. Ты знаешь, что делается в Венгрии (в 1848 году восставшие венгры объявили независимость от Австрийской империи. – Я. Г.), но знаешь не все. Сегодня был у меня приехавший вчера из Ольмюца генерал Лобковиц и описывал их (т. е. австрийцев) положение в самых мрачных красках. В их распоряжении всего, по счету, 50 тысяч войска, а на самом деле, кажется, еще менее. По крайней мере вот что дает мне сейчас знать по телеграфу фельдмаршал Паскевич из Варшавы.

Тут государь прочел вслух депешу, из которой было видно, что у Вельдена в главной его квартире перед Пресбургом (место дислокации австрийской армии под командованием Людвига Вельдена. – Я. Г.), по словам его нашему генералу Бергу, всего 35 000 человек против вдвое сильнейшей венгерской армии и что он считает положение свое крайне затруднительным.

– Как вам это нравится? Австрийский император просит моей помощи, и я тем меньше могу ему отказать, что торжество венгерцев начинает уже чрезвычайно отзываться на расположение умов в нашей Польше. Итак, надо решаться на войну, и вот что я об этом написал; но это – одна канва, которою прошу тебя отнюдь не стесняться.

Затем государь прочел мне проект манифеста, набросанный им карандашом на полулисте почтовой бумаги. Я остановился только на одном месте, где говорилось об обременении австрийского правительства еще другой, внешней войной в Италии, и спросил: угодно ли, чтобы это выражение было в точности сохранено, так как там были, и частью еще продолжаются, и внутренние войны с Ломбардией и Венецией.

– Да, да, конечно, – отвечал государь, – прибавь и эти. Я тут имел в виду собственно войну с Сардинией и, признаться, в первом проекте у меня было сказано «с вероломным королем сардинским», но – черт его побери… Ну, теперь дай же всему этому порядок и потом привези опять ко мне; ты застанешь меня в половине восьмого.

Манифест, сгладив несколько редакций и вставив две или три вводные фразы, мне нетрудно было написать, и я, до обеда еще, послал его на просмотр к графу Нессельроду, сказавшему мне утром, при выходе из кабинета, что государь прочел ему свой проект. В моем граф не нашел переменить ни одного слова. Вечером государь принял меня с новыми извинениями, «что меня беспокоит».

– Но кто предвидел бы, – прибавил он, – чтобы спустя год после первого манифеста нам пришлось искупать чужие грехи своей кровью!

Проект я прочел сам. Государь казался доволен и потребовал только одной перемены.

– Так хорошо, – сказал он, – и все может идти, но в этой последней фразе: «и Россия, грядущая, под щитом всеблагого Промысла, на восстановление мира и покоя, исполнит святое свое призвание», прибавленные тобой слова (все выше выделенное) лучше, я думаю, исключить, они похожи на хвастовство, а манифест будет тотчас переведен на все языки и комментирован за границей. Выкинь это и покажи Нессельроду.

Я донес, что это уже сделано.

– Ну, так потрудись переписать опять, как в прошлом году, своей рукой и пришли мне.

Потом, рассуждая о настоятельной необходимости помочь Австрии для собственной нашей безопасности, государь прибавил, что после утреннего его свидания со мной он получил новую депешу, извещающую, что опасность еще увеличилась и уже грозит самой Вене; вследствие чего австрийский император переехал из Ольмюца в Шенбрун, вероятно для успокоения умов. В заключение, взяв меня за руку, государь снова благодарил.

– Дай Бог, дай Бог, государь, – сказал я, – чтоб все это окончилось к вашей славе и покою!

– Да, дай Бог, – отвечал он с чувством, держа еще мою руку, – все в Его святой воле; впрочем, мы за себя постоим.

По приезде домой я немедленно переписал манифест и отправил его к государю.

В тот же вечер был бал у графа Кушелева-Безбородки, на котором присутствовал наследник цесаревич. Увидев меня, он тотчас подошел со словом «Подписан». Догадавшись, о чем идет речь, но приняв это слово за вопрос, я отвечал:

– Не знаю, ваше высочество, я отослал в 10-м часу.

– Я вам говорю, что подписан, государь мне сказывал. Вот, – продолжал цесаревич, возобновляя свой прошлогодний привет, – опять пал на вас жребий поработать, и опять новый листок в вашу биографию!

Спустя десять минут привезли мне, тут же на балу, конверт от государя. Он возвращал мою докладную записку, при которой отослан был переписанный манифест, с надписью: «Искренно благодарю».

27 апреля утром манифест был напечатан и обнародован.

Впечатление, произведенное этим актом на жителей Петербурга, было грустное. С одной стороны, говорили, что нет нам причины вступаться за других, когда у самих горит (слухи о нашем заговоре были в первое время чрезвычайно преувеличены молвой) и когда от Австрии, которой вероломная политика довольно известна по истории, в случае взаимной нужды, конечно, не придет к нам помощь. С другой стороны, хотя все знали, что гвардейский корпус, которому сроком выступления из Петербурга, по эшелонам, назначалось 15 мая, идет на первый раз только для занятия в пограничных губерниях позиций войск, действительно выступивших в поход; однако, по мере того как радовалась молодежь, воображая уже себе битвы, кровопролитие и славу, маменьки плакали если еще не об опасности, то о разлуке. Наконец, при усиливавшейся неурядице на Западе и при несомненности для всех домашнего заговора, опозорившего землю Русскую, немало было и таких, которые горевали о выступлении гвардии, из боязни о том, что станется с ними, остающимися на месте.

Это опасение было, впрочем, напрасное. Государь не бросил своей столицы без защиты. В Петербурге оставлены были от каждого пехотного полка гвардейского и гренадерского корпусов по 4-му батальону, составленному из собранных в 1848 году бессрочноотпускных, и от кавалерии запасные эскадроны.

Из «Записок» барона Модеста Андреевича Корфа

Доступ у нас в университеты всегда был открыт лицам всех свободных состояний, выдержавшим испытание в науках гимназического курса. При всем том, не говоря о праотце наших университетов, Московском, другие, учрежденные или окончательно преобразованные в 1802 году, долго, кроме Виленского и Дерптского, стояли почти пустые, потому что в общей массе народа, даже в самом дворянстве, не существовало еще истинной потребности учиться. Общее стремление давать юношеству высшее образование возникло лишь вследствие указа 6 августа 1809 года, заградившего производство в коллежские асессоры и в статские советники без испытания в науках и даровавшего кончившим университетский курс важные служебные преимущества. Сперва это возбуждение явилось, так сказать, насильственно, частью с переломом старинных предрассудков; но потом, действием времени и данного единожды движения, оно влилось в нравы и из средства искусственного превратилось в естественный порядок вещей. Все бросилось учиться, и при упомянутой выше свободе доступа в Московском университете находилось более 1000 студентов, в Петербургском более 700, в Дерптском более 600 и т. д.

Вдруг в мае 1849 года разнесся слух, что для университетов установлен комплект студентов и что цифра их впредь ни в одном не может превышать трехсот. Слух этот вскоре подтвердился напечатанным во всех газетах объявлением ректора Петербургского университета, что по причине полного в нем комплекта в 1849 году приема не будет.

Откуда возникла эта мера и какие были к ней побуждения – никто положительно не знал. Она не рассматривалась ни в Государственном совете, ни в Комитете министров, и только по умозаключениям ставили ее в связь с западными происшествиями, а инициативу последовавшего о ней повеления приписывали собственной мысли государя. Но одно несомненно: эта мера возбудила в то время общее неудовольствие и, даже в людях самых благонамеренных, общее сокрушение.

– В других государствах, – говорили многие, – потребность высшего образования родилась из самой жизни народной и из общественного там быта, а у нас она произведена и развита единственно действием правительства, и вдруг, действием того же самого правительства, отнимаются средства к удовлетворению потребности, им же возбужденной!

– Какие же, – продолжали, – останутся средства воспитывать детей, когда лицеи, училища правоведения и проч. переполнены, и никто в них попасть не может, а вдруг и в университеты станут принимать только на вакансии? Воспитывать в заграничных университетах? Но посылать туда запрещено. В гимназиях? Но они лишь переходная ступень, при которой воспитание нельзя еще считать оконченным. Дома? Но где взять надежных домашних наставников, и многие ли семейства в состоянии их содержать? Притом, собственно, в видах политических домашнее воспитание без надзора со стороны правительства гораздо вреднее университетского, где направление преподавания всегда в его руках. Своевольство мыслей и порыв в мечтательные крайности находят свой источник не в высшем образовании, а в праздности ума и в буйных страстях. Английские университеты еще гораздо многочисленнее немецких, но на опыте от них нигде не было вреда, да и немецкие студенты шумят и шалят, только пока они студенты, становясь потом, большей частью, самыми скромными и порядочными людьми.

– Да и от чего, – спрашивали, – наконец, тысяча молодых людей будут в университете опаснее трехсот, если только в соразмерность с числом увеличатся средства надзора умственного, нравственного и дисциплинарного? Почему именно триста, а не двести или не четыреста и т. д.

Словом, эта мера была одной из самых непопулярных в царствование императора Николая, и последовавшее вскоре за тем изъятие для факультетов медицинского и богословского (для последнего в Дерпте) не могло ослабить произведенного ею крайне неприятного впечатления.

Впоследствии я слышал от великой княгини Елены Павловны, что истинное побуждение к ограничению числа студентов заключалось не в политических событиях того времени, как все думали, а совсем в другом обстоятельстве. Государю было очень неприятно, что дворянство, по его замечанию, все более и более уклоняется от военной службы, так что в последние два года оказалось необходимым, для наполнения сколько-нибудь офицерских вакансий, выпустить из кадетских корпусов мальчиков, не окончивших курса. Вследствие того он надеялся, стеснив средства к поступлению в университеты, снова побудить через то молодых дворян идти в военную службу.

– По крайней мере, – сказала мне великая княгиня, – я слышала, что император произносил это при мне, и я вам повторяю, что он сказал в моем присутствии…

* * *

Среди жгучей тревоги, вдруг овладевшей всеми нами вследствие парижских вестей [1848], нельзя было не обратить внимания на нашу журналистику, в особенности же на два журнала – «Отечественные записки» и «Современник». Оба, пользуясь малоразумием тогдашней цензуры, позволяли себе печатать бог знает что, и по проповедуемым ими под разными иносказательными, но очень прозрачными для посвященных формами, коммунистические идеи могли сделаться небезопасными для общественного спокойствия.

Беспрерывно размышляя о том, чем можно было бы это ограничить и упрочить в виду судорожных движений Запада, я набросал несколько мыслей о действиях периодических изданий и цензуры… […]…Я решился отвезти мою записку к наследнику цесаревичу. Не застав его высочества, я зашел с ней к великому князю Константину Николаевичу, который остался чрезвычайно доволен моей запиской и советовал непременно отослать к наследнику, не теряя времени, что я и исполнил на другой же день после получения известия о французской республике, т. е. 23 февраля [1848], вечером. […]

…27-го числа я получил от графа Орлова следующую официальную бумагу:

«По дошедшим до государя императора из разных источников сведениям о весьма сомнительном направлении наших журналов его императорское величество на докладе моем по сему предмету собственноручно написать изволил: „Необходимо составить особый комитет, чтобы рассмотреть, правильно ли действует цензура и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы. Комитету донести мне с доказательствами, где найдет какие упущения цензуры и ее начальства, т. е. министерства народного просвещения, и которые журналы и в чем вышли из своей программы. Комитету состоять под председательством генерал-адъютанта князя Меншикова, из действительного тайного советника Бутурлина, статс-секретаря Дегая. (Впоследствии к составу Комитета присоединен был еще начальник штаба корпуса жандармов генерал Дубельт.) Уведомить о сем кого следует и занятия комитета начать немедля“».

Занятия этого комитета продолжались с лишком месяц и, сверх некоторого дополнения цензурных правил, заключались во внушениях редакторам журналов и цензорам и проч. Но в заключение изо всего этого родилась у государя мысль учредить под непосредственным своим руководством всегдашний безгласный надзор за действиями нашей цензуры. С сей целью вместо прежнего временного комитета учрежден был 2 апреля постоянный из члена Государственного совета Д. П. Бутурлина, статс-секретаря Дегая и меня, с обязанностью представлять все замечания и предположения свои непосредственно государю. Сначала надзор этого комитета предполагалось ограничить одними лишь периодическими изданиями; но потом он распространен на все вообще произведения нашего книгопечатания. Призвав перед себя Бутурлина и меня, государь объявил, что поручает нам это дело по особому, как он выразился, безграничному своему доверию.

– Цензурные установления, – продолжал он, – остаются все как были; но вы будете – я; т. е. как самому мне некогда читать все произведения нашей литературы, то вы станете делать это за меня и доносить мне о ваших замечаниях, а потом мое уже дело будет расправляться с виноватыми.

Комитет этот, род нароста в нашей администрации, продолжал существовать под именем «Комитета 2 апреля» и с изменявшимся несколько раз личным составом во все остальное время царствования императора Николая. Учреждением его образовалась у нас двоякая цензура: предупредительная, в лице обыкновенных цензоров, просматривавшая все до печати, и взыскательная, или карательная, подвергавшая своему рассмотрению только уже напечатанное и привлекавшая, с утверждения и именем государя, к ответственности как цензоров, так и авторов за все, что признавала предосудительным или противным видам правительства. Если в эпоху своего учреждения, когда министерством народного просвещения управлял еще граф Уваров, цель и надобность особого тайного надзора оправдывались тем, что министр утратил прежнее к нему доверие государя, и если в начале своего существования комитет наш, по глубокому моему убеждению, принес большую и существенную пользу, то дальнейшее продолжение этого внешнего постороннего надзора, при преемниках Уварова, когда все постепенно вошло в законные пределы, сделалось уже совершенной аномалией и только парализовало действия и власть самого министерства, вредя косвенно всякому полезному развитию и успехам отечественной письменности. Эти обстоятельства были удостоены высочайшего внимания ныне благополучно царствующего императора (Александра II. – Я. Г.) и вследствие того «Комитет 2 апреля», по всеподданнейшему докладу моему, закрыт.

* * *

Среди революционного вихря, который после несколько спокойнейшего, как казалось, направления дел, вдруг весной 1849-го с новой силой охватил Западную Европу, в Петербурге во второй половине апреля все были поражены разнесшеюся как молния вестью об открытом и у нас заговоре. К России, покорной, преданной, богобоязливой, царелюбивой России тоже прикоснулась – страшно, больно и как-то оскорбительно, даже уничижительно было выговорить – гидра нелепых и преступных мечтаний чуждого нам мира.

Сокрушительное действие революций везде в течение года оставило по себе одни развалины и потоки крови, не внеся даже тени улучшения в общественный быт, и, несмотря ни на этот живой пример, ни на память событий 14 декабря 1825 года, нашедших так мало сочувствия в массах и такую быструю кару в законе, горсть дерзких злодеев и ослепленных юношей замыслила приобщить и нашу действенную нацию к ужасам и моральному растлению Запада.

Уже с полгода секретные агенты графа Орлова, с одной стороны, и графа Перовского, с другой, следили за этой шайкой и наконец в ночь с 21 на 22 апреля захватили до 40 человек, обличенных в тайных замыслах. Они были немедленно заключены в крепость, и 24-го числа учреждена для исследования дела особая следственная комиссия…

Сначала в сердце государево запала, по-видимому, мысль, что к числу заговорщиков, кроме захваченных офицеров, молодых чиновников, литераторов и проч., может принадлежать, втайне, и кто-нибудь повыше. По крайней мере, того же 24-го числа, принимая двух членов Государственного совета, благодаривших за полученные ими награды, и говоря с ними исключительно об этом предмете, он сказал между прочим:

– Не знаю, ограничивается ли заговор теми одними, которые уже схвачены, или есть кроме них и другие, даже, может быть, кто и из наших. Следствие все это раскроет. Знаю только одно: что на полицию тут нельзя полагаться, потому что она падка на деньги, а на шпионов еще меньше, потому что продающий за деньги свою честь способен на всякое предательство. Это дело отцов семейств следить за внутренним порядком, тем более что это дело их касается и должно их интересовать столько же, сколько и меня.

И здесь, как при всяком подобном случае, мысль каждого русского прежде всего обращалась с молитвой благодарности к Небу за дарование России, особенно в тогдашних смутных обстоятельствах, такого монарха! Если собственное его сердце не могло не биться сильнее при испытаниях судьбы; если сам он являлся везде воплощенной за нас жертвой, атлетом, несшим на своих раменах бремя забот о нашем счастье и о нашей славе; то взамен как были спокойны мы во всякую бурю с таким кормчим. В 1848 году никакие внешние грозы не могли оторвать его ни на минуту от текущих, даже от самых иногда мелочных, обязанностей его сана; точно так же и в 1849-м печальное открытие грозы внутренней ни на одно мгновение не остановило движения огромной машины, которую он вращал мощной своей рукой, не прервало обычных его занятий и даже развлечений. 24-го числа, в день учреждения следственной комиссии, он прохаживался по улицам, как всегда, совершенно один, а вечером посетил публичный маскарад в Большом театре; 25-го он смотрел рекрут и принимал доклады министров – тоже как всегда. […]

Кроме следственной комиссии… учреждена была еще особая приготовительная комиссия… для разбора захваченных у обвиненных бумаг, которых оказалось чрезвычайно большое количество. Следственная комиссия открыла свои заседания 26 апреля в самой крепости. […]

Результаты исследования вскоре обнаружили, что дело отнюдь не имело ни такой важности, ни такого развития, какие вначале придали ему городские слухи, обыкновенно все преувеличивающие. Всех замешанных было около 50 человек, и во главе их стоял 28-летний чиновник министерства иностранных дел Петрашевский, сын отрешенного от должности петербургского штадт-физика и бывший воспитанник Царскосельского лицея, человек полоумный, уже давно признанный таким между своими товарищами, но, может быть, оттого именно и чрезвычайно дерзкий. Цель замысла была – изменить общественное наше устройство по образцу западных понятий, приготовив сперва к тому умы посредством распространения коммунистических и социальных сочинений, разных разглашений, речей и порицания всего существующего, предметов и лиц.

Всех участников комиссия разделила на три разряда: главных виновников, ближайших к ним и таких, которых можно бы совсем освободить. В целом списке, в противоположность заговору 1825 года, не встречалось ни одного значащего имени, ни одного лица с известностью в каком-нибудь роде (кроме только успевшего приобрести себе некоторую известность своими повестями отставного инженер-поручика Достоевского): учители, мелкие чиновники, молодые люди большею частью маловедомых фамилий.

Покушений или приготовления к бунту в настоящем с достоверностью открыто не было, и все представляло более вид безумия, нежели преступления. Впрочем, заговор имел свои разветвления и в Москве, и даже в Сибири, где скитался отставной подполковник Черносвитов, заподозренный в намерении возмутить Урал, а оттуда распространить мятеж и далее на восток. Действия комиссии продолжались почти пять месяцев, и окончательный доклад ее, подписанный 17 сентября, представлен был без всякого с ее стороны заключения, которого от нее и не требовалось. Члены называли это дело заговором идей, чем и объясняли трудность дальнейших раскрытий: ибо, если можно обнаруживать факты, то как же уличать в мыслях, когда они не осуществились еще никаким проявлением, никаким переходом в действие?

Этим комическим преступникам государь не рассудил сделать чести, явленной злоумышленникам 1825 года, т. е. учредить для постановления приговора о них верховный уголовный суд, а вместо того приказал составить нечто новое – суд смешанный: из трех генерал-адъютантов и трех сенаторов, под председательством генерал-адъютанта же, бывшего оренбургского генерал-губернатора Василия Алексеевича Перовского. Приговор этой, как она была названа, военно-судной комиссии, поступил в генерал-аудиториат, который, руководствуясь полевым уголовным уложением, приговорил 21 подсудимого к смертной казни.

Все в Петербурге знали, что приговор генерал-аудиториата представлен был государю 19 декабря, и все с печальным, иные, вероятно, и с тревожным любопытством ожидали решения рокового вопроса. Дело не замедлилось. Государь сложил тяготевшее на великом его сердце бремя скорее даже, чем можно было предвидеть. Он не определил ни одной смертной казни и вместо того велел: прочитав подсудимым приговор и совершив над ними все обряды, предшествующие смертной казни, объявить, что его величество дарует им жизнь, и затем подвергнуть их разным другим наказаниям.

Уже 22 декабря появилась о сем, равно как и о всем ходе и обстоятельствах дела, статья в «Русском инвалиде», в форме, впрочем, не манифеста или указа, а простого объявления.

В тот же день приговор был приведен и в действительное исполнение, при многочисленном стечении народа, хотя помянутое объявление и не могло еще везде огласиться. В 8 часов утра преступников вывезли из крепости. Все они были рассажены порознь в извозчичьих возках, и при каждом сидело по рядовому внутренней стражи, а по обе стороны возков и впереди поезда ехали жандармы верхами. На Семеновском плаце, перед самым гласисом, возвышались нарочно устроенная платформа и на ней три столба. Лицевая сторона была оставлена открытою, а с трех других ее окружали по одному батальону лейб-гвардии Егерского и эскадрон лейб-гвардии Конногренадерского полков, т. е. тех, к которым принадлежали заговорщики военного звания.

На плаце находились: командир гвардейской пехоты Сумароков, военный генерал-губернатор, обер-полицеймейстер и оба городских коменданта. Преступников, по прибытии их туда, высадили из возков, провели вдоль всего фронта и поставили на платформу спиною к гласису (валу), после чего прочитан был приговор генерал-аудиториата в первоначальном его виде, т. е. без смягчавшего его высочайшего повеления.

Тут многих из зрителей тронули слезы, покатившиеся по бледному лицу 20-летнего Кашкина (также из воспитанников лицея), имевшего престарелого отца. Священник, выйдя вперед, произнес осужденным последнее увещание и, поставя их на колени, дал каждому приложиться ко кресту. Тогда начались прочие обряды, предшествующие расстрелянию. Палач стал ломать над их головами шпаги, и когда всех одели в белые рубашки с колпаками, комендант повел первых трех с правого фланга – Петрашевского, Момбелли и Спешнева – к столбам, к которым их и привязали.

Петрашевский сорвал с себя колпак, говоря, что не боится смерти и может смотреть ей прямо в глаза. Начальствовавший войсками скомандовал «к заряду», и они приступили к исполнению команды. Вдруг прискакал фельдъегерь, и раздался отбой! Привязанных к столбам отвязали и привели на прежнее место, чтобы всем вместе прочесть царскую сентенцию.

Кашкин и Пальм, в порыве безмерной радости, бросились на колени и стали молиться, последний при громких восклицаниях: «Добрый царь, да здравствует наш царь!»

Петрашевскому, осужденному к ссылке в каторжную работу в рудниках, без срока, тотчас же начали надевать кандалы; но как, по неловкости палача, эта операция замедлялась, то Петрашевский сам заковал себе руки и ноги, испросив позволения обнять сперва Момбелли и Спешнева. Закованного, его посадили в заложенные тройкою сани и в сопровождении жандарма прямо отправили к окончательному месту назначения. Прочих повезли в ордонанс-гауз для отсылки впоследствии.

Из книги Александра Ивановича Герцена «Былое и думы»

В дополнение к печальной летописи того времени следует передать несколько подробностей об А[лександре Ивановиче] Полежаеве.

Полежаев студентом в университете был уже известен своими превосходными стихотворениями. Между прочим написал он юмористическую поэму «Сашка», пародируя «Онегина». В ней, не стесняя себя приличиями, шутливым тоном и очень милыми стихами задел он многое.

Осенью 1826 года Николай, повесив Пестеля, Муравьева и их друзей, праздновал в Москве свою коронацию. Для других эти торжества бывают поводом амнистий и прощений; Николай, отпраздновавши свою апотеозу, снова пошел «разить врагов отечества», как Робеспьер после своего Fête-Dieu.

Тайная полиция доставила ему поэму Полежаева…

И вот в одну ночь, часа в три, ректор будит Полежаева, велит одеться в мундир и сойти в правление. Там его ждет попечитель. Осмотрев, все ли пуговицы на его мундире и нет ли лишних, он без всякого объяснения пригласил Полежаева в свою карету и увез.

Привез он его к министру народного просвещения. Министр сажает Полежаева в свою карету и тоже везет – но на этот раз уж прямо к государю.

Князь Ливен оставил Полежаева в зале – где дожидались несколько придворных и других высших чиновников, несмотря на то что был шестой час утра, – и пошел во внутренние комнаты. Придворные вообразили себе, что молодой человек чем-нибудь отличился, и тотчас вступили с ним в разговор. Какой-то сенатор предложил ему давать уроки сыну.

Полежаева позвали в кабинет. Государь стоял, опершись на бюро, и говорил с Ливеном. Он бросил на взошедшего испытующий и злой взгляд, в руке у него была тетрадь.

– Ты ли, – спросил он, – сочинил эти стихи?

– Я, – отвечал Полежаев.

– Вот, князь, – продолжал государь, – вот я вам дам образчик университетского воспитания, я вам покажу, чему учатся там молодые люди. Читай эту тетрадь вслух, – прибавил он, обращаясь снова к Полежаеву.

Волнение Полежаева было так сильно, что он не мог читать. Взгляд Николая неподвижно остановился на нем. Я знаю этот взгляд и ни одного не знаю страшнее, безнадежнее этого серо-бесцветного, холодного, оловянного взгляда.

– Я не могу, – сказал Полежаев.

– Читай! – закричал высочайший фельдфебель. Этот крик воротил силу Полежаеву, он развернул тетрадь. «Никогда, – говорил он, – я не видывал „Сашку“ так переписанного и на такой славной бумаге». Сначала ему было трудно читать, потом, одушевляясь более и более, он громко и живо дочитал поэму до конца. В местах особенно резких государь делал знак рукой министру. Министр закрывал глаза от ужаса.

– Что скажете? – спросил Николай по окончании чтения. – Я положу предел этому разврату, это все еще следы, последние остатки; я их искореню. Какого он поведения?

Министр, разумеется, не знал его поведения, но в нем проснулось что-то человеческое, и он сказал:

– Превосходнейшего поведения, ваше величество.

– Этот отзыв тебя спас, но наказать тебя надобно для примера другим. Хочешь в военную службу?

Полежаев молчал.

– Я тебе даю военной службой средство очиститься. Что же, хочешь?

– Я должен повиноваться, – отвечал Полежаев. Государь подошел к нему, положил руку на плечо и, сказав: «От тебя зависит твоя судьба; если я забуду, ты можешь мне писать», – поцеловал его в лоб.

Я десять раз заставлял Полежаева повторять рассказ о поцелуе, так он мне казался невероятным. Полежаев клялся, что это правда.

От государя Полежаева свели к Дибичу, который жил тут же, во дворце. Дибич спал, его разбудили, он вышел, зевая, и, прочитав бумагу, спросил флигель-адъютанта:

– Это он?

– Он, ваше сиятельство.

– Что же! доброе дело, послужите в военной; я все в военной службе был – видите, дослужился, и вы, может, будете фельдмаршалом…

Эта неуместная, тупая, немецкая шутка была поцелуем Дибича. Полежаева свезли в лагерь и отдали в солдаты.

Прошли года три, Полежаев вспомнил слова государя и написал ему письмо. Ответа не было. Через несколько месяцев он написал другое – тоже нет ответа. Уверенный, что его письма не доходят, он бежал, и бежал для того, чтоб лично подать просьбу. Он вел себя неосторожно, виделся в Москве с товарищами, был ими угощаем; разумеется, это не могло остаться в тайне. В Твери его схватили и отправили в полк, как беглого солдата, в цепях, пешком. Военный суд приговорил его прогнать сквозь строй; приговор послали к государю на утверждение.

Полежаев хотел лишить себя жизни перед наказанием. Долго отыскивая в тюрьме какое-нибудь острое орудие, он доверился старому солдату, который его любил. Солдат понял его и оценил его желание. Когда старик узнал, что ответ пришел, он принес ему штык и, отдавая, сказал сквозь слезы:

– Я сам отточил его.

Государь не велел наказывать Полежаева. Тогда-то написал он свое превосходное стихотворение:

Без утешений Я погибал, Мой злобный гений Торжествовал…

Полежаева отправили на Кавказ; там он был произведен за отличие в унтер-офицеры. Годы шли и шли; безвыходное, скучное положение сломило его; сделаться полицейским поэтом и петь доблести Николая он не мог, а это был единственный путь отделаться от ранца.

Был, впрочем, еще другой, и он предпочел его: он пил для того, чтоб забыться. Есть страшное стихотворение его «К сивухе».

Он перепросился в карабинерный полк, стоявший в Москве. Это значительно улучшило его судьбу, но уже злая чахотка разъедала его грудь. В это время я познакомился с ним, около 1833 года. Помаялся он еще года четыре и умер в солдатской больнице.

Когда один из друзей его явился просить тело для погребения, никто не знал, где оно; солдатская больница торгует трупами, она их продает в университет, в медицинскую академию, вываривает скелеты и проч. Наконец он нашел в подвале труп бедного Полежаева – он валялся под другими, крысы объели ему одну ногу.

После его смерти издали его сочинения и при них хотели приложить его портрет в солдатской шинели. Цензура нашла это неприличным, и бедный страдалец представлен в офицерских эполетах – он был произведен в больнице.

Рассказ Герцена фактологически не совсем точен, но безупречен по сути трагедии. Блюститель нравственности Николай Павлович погубил талантливого поэта из-за достаточно безобидной фривольной поэмы.

 

Итоги царствования

Из статьи поэта и общественного деятеля Михаила Владимировича Юзефовича «Несколько слов об императоре Николае»

Значение и характер Николая Павловича понимаются и оцениваются у нас чрезвычайно односторонне. Пустой наш либерализм, почерпнутый не из жизни, а взятый целиком из неприложимых к нам теорий Запада и привитый к молодым умам не развитием, сообщаемым образовательною силою основательного знания, а общими местами и поверхностными, готовыми выводами легкой, журнальной науки, – этот либерализм видит в деятельности покойного государя один произвол, волю, руководившуюся исключительно интересами самовластия и династического принципа, без всякого отношения к пользам народа. Рассмотрим же добросовестно, так ли это?

Обстоятельства, сопровождавшие восшествие на престол Николая, озарили ему внезапным светом истинное значение пути, по которому повел русскую жизнь Петр Великий. Революционное начало, этот жизненный элемент западной цивилизации, сложившейся из борьбы враждебных стихий, будучи диаметрально противоположно требованиям нашего народного организма, совершенно чуждо историческим условиям его развития и несогласимо с самыми коренными основами нашего духа, приобрело у нас право гражданства, вместе с западными понятиями о политическом праве и историческом прогрессе. Пропитанный этими понятиями образованный класс наш, как слой, оторванный от народа, был прав, со своей точки зрения, ничего не ожидая от жизни, к которой сам не принадлежал, а рассчитывая, даже в законных своих стремлениях, только на результаты насильственных переворотов. Николай сразу это понял и заявил в одном из вступительных своих манифестов, указав в нем на необходимость для нас русских начал в воспитании. Это был первый у нас критический взгляд на реформу Петра Великого, первый шаг к нашему самопознанию и первая причина вражды к императору, при жизни и после его смерти, со стороны тех, для кого солнце светит только на Западе и с Запада.

С минуты восшествия на престол императора Николая началась у нас реакция против петровской реформы и систематическое противодействие западному направлению в просвещении. Но действовал ли Николай как обскурант? Нет. Обскурант не поручил бы министерства просвещения Уварову, не терпел бы его в этом звании более пятнадцати лет, не строил бы новых университетов, не созидал бы новых учебных заведений, не возвышал бы гимназий, не заводил бы сельских школ в государственных имуществах, не учреждал бы ученых обществ, центральных архивов, археографических комиссий, не снаряжал бы учебных экспедиций, не призывал бы к открытию публичных губернских библиотек, не обращал бы такого внимания на ваше центральное книгохранилище, не возвращал бы из ссылки Пушкина. Он не препятствовал и отправлению за границу молодых людей на казенный счет для усовершенствования в науках, чрез что наши университеты оживились многими даровитыми профессорами. Николай сочувствовал просвещению, уважал науку, покровительствовал искусствам, но был врагом той науки, которая обращала кафедры профессоров в трибуны, а аудитории недозревшего юношества в политические клубы.

Благодаря вниманию, которое он обратил на собирание памятников нашей старины, у нас развилась при нем небывалая историческая деятельность; возникли два исторических направления, взаимной борьбе которых мы обязаны нынешним состоянием у нас отечественной науки и, может быть, возможностью для нашей жизни правильного прогресса.

Полное собрание законов и сделанный из него свод проложили необходимый путь нашему будущему законодательству.

Но почувствовать несостоятельность нашего развития еще не значило определить себе самый путь, ему нужный: чувство, не возведенное в положительное сознание самых требований, поставило императора Николая между двух направлений, западноевропейским и русским, без определенного пути между ними. Историческую задачу его времени составляла проблема, которую он заметил, за которую взялся, но положительное разрешение которой не было еще доступно никакой человеческой мудрости. Отсюда неопределенность правительственных целей, сбивчивость стремлений, неудовлетворенность в выборе средств и в общем направлении правительственной воли, противоречия в ее указаниях, излишество в требованиях, ошибки в последствиях, характер борьбы во внутренних отправлениях жизни и, как неизбежная принадлежность всякого переходного времени, страдательное состояние общественного организма.

Но главное совершилось: начался поворот русской жизни к ее собственным источникам.

И, несмотря на страдательное состояние организма, в нем не только не упадали жизненные силы, а напротив, они обновлялись в своих источниках и крепли. Уничтожение Унии возвратило в лоно русской семьи несколько миллионов душ, этих украденных у нее детей, по выражению Хомякова. Пробужденное народное сознание обеспечило отечеству западную его половину. Инвентарные правила, введенные в западном крае и изъявшие крестьян от произвола помещичьей власти, были прологом к совершившейся у нас великой реформе.

Экономическое положение государства до последней войны было при императоре Николае весьма удовлетворительно. Казна была богата, торговля и промышленность развивались, рынки наши изобиловали монетою. При самом начале восточной войны с трудом отыскивались охотники взять золото за кредитные билеты.

Ежели не сочувствие, то уважение к могуществу России давало нашей внешней политике значение первостепенное в Европе. Никто не смел предписывать нам законов. Войны наши до последней были счастливы и приобрели нам обширные области, значительно усовершенствовавшие наши пограничные линии. Вне пределов мы могли благодетельствовать, освободили Сербию, положили в Дунайских княжествах начало не только политической независимости, но и либерального внутреннего устройства.

Наконец, и последняя война, хотя и несчастная и тяжкая, в последствиях своих будет, однако ж, плодотворна: восточный вопрос поднят ею, возведен ею на степень вопроса европейского и, следовательно, мир христианский будет обязан все-таки императору Николаю неотразимым падением в Европе незаконного, ненавистного мусульманского владычества.

Таковы были плоды деятельности императора Николая как царя.

Отчаявшись реализовать петровскую идею превращения государственного аппарата в отлаженный механизм, догадываясь, что он отнюдь не самовластно контролирует свою бюрократию, жившую по особым, ею самой выработанным правилам, Николай всю мощь своей грозной личности обрушил на армию.

Армия была не только любимым детищем императора, но и последней его надеждой доказать себе и миру, что выбранная им система организации жизни – правильная и только несовершенство человеческой натуры мешает ей охватить все стороны бытования страны.

Как военный человек по сути своей – не боевой генерал, а именно военный профессионал мирного времени по преимуществу, – он верил, что суровостью и неуклонным соблюдением обязанностей он создал мощную армейскую машину. При этом забывалось, что армия состоит из живых людей, имеющих душу.

Но и здесь, как и во всех прочих сферах жизни, которые он регулировал железной рукой, он потерпел катастрофическую неудачу.

Что же это была за армия?

Из дневника Льва Николаевича Толстого. 23 ноября 1854 года

16-го я выехал из Севастополя на позицию. В поездке этой я больше, чем прежде, убедился, что Россия или должна пасть, или совершенно преобразиться. Все идет навыворот… Казаки хотят грабить, но не драться, гусары и уланы полагают военное достоинство в пьянстве и разврате, пехота в воровстве и наживании денег (Толстой, разумеется, имеет в виду офицеров. – Я. Г.). Грустное положение и войска и государства. Я часа два провел болтая с ранеными французами и англичанами (пленными. – Я. Г.). Каждый солдат горд своим положением и ценит себя, ибо чувствует себя действительно пружиной в войске. Хорошее оружие, искусство действовать им, молодость, общие понятия о политике и искусствах дают ему сознание собственного достоинства. У нас бессмысленные учения о носках и хватках, бесполезное оружие, забитость, старость, необразование, дурное содержание и пища убивают внимание, последнюю искру гордости и даже дают им слишком высокое понятие о враге.

При этом русский солдат сражался самоотверженно, и овладение Севастополем стоило союзникам огромных жертв и усилий. А что было бы, если бы армейская жизнь построена была по-иному.

Но образованный военный инженер Николай Павлович, оглушенный собственным величием и уверенный в особости России, законсервировал военное дело на уровне 1815 года.

Из воспоминаний современника

Государь Николай Павлович, предвидя возможность столкновения с Европой, утешал себя мыслью, что развившаяся уже в то время система бессрочных отпускных (то есть солдат, выслуживших свой срок, но подлежащих мобилизации в случае войны. – Я. Г.) даст ему возможность противопоставить врагу свою многочисленную армию. В разговоре с бывшим тогда начальником штаба драгунского корпуса А. Е. Тимашевым, возражая на его замечания, что у нас плохое оружие, государь решительным тоном объявил, что у него численность войск будет такая, что он постоянно будет сильнее врагов, и потому никого не боится.

Русские солдаты были в большинстве своем вооружены ружьями времен наполеоновских войн.

Из дневника Льва Николаевича Толстого. 24 ноября 1854 года

…[В сражении под Инкерманом] неприятель выставил 6000 штуцеров (нарезные ружья. – Я. Г.), только 6000 против 30 тысяч. И мы отступили, потеряв 6000 храбрых.

Из «Воспоминаний неизвестного», опубликованных в «Русской старине» в июле 1894 года

Солдатская служба

Учить и бить, бить и учить были тогда синонимами. Если говорили: поучи его хорошенько, – это значило: задай ему хорошую трепку. Для «учения» пускали в ход кулаки, ножны, барабанные палки и т. п. Сечение розгами практиковалось сравнительно реже, ибо для этого требовалось более времени и церемоний, тогда как кулак, барабанная палка и т. п. были всегда под руками. Било солдат прежде всего их ближайшее начальство: унтер-офицеры и фельдфебели; били также и офицеры. Капралы и фельдфебели «дрались», так сказать, преемственно, по традиции. Ведь их тоже били несчетное число раз, прежде чем они научились уму-разуму, и вот, когда наступила их очередь учить других, они практиковали над своими подчиненными приемы той же суровой школы, которую прошли сами.

Большинство офицеров того времени тоже бывали биты дома и в школе, а потому били солдат из принципа и по убеждению, что иначе нельзя и что того требует порядок вещей и дисциплина.

Особенно сурово и бессердечно обращались со своими подчиненными унтер-офицеры и фельдфебели, предварительно прошедшие курс ученья в «палочной академии», как тогда называли в армии учебные кантонистские батальоны.

Вдоль выстроенной во фронт роты проходит такой «академист-фельдфебель» и останавливается перед молодым солдатом.

– Ты чего насупился? Сколько раз учить вас, что начальству следует весело смотреть в глаза! – кричит фельдфебель, сопровождая слова свои увесистой пощечиной.

Получив такое внушение, молодой солдат как-то жалостно щурит глаза, но это вовсе не удовлетворяет грозного учителя.

– Веселей смотри! Веселей смотри, тебе говорят, истукан ты этакий! – приказывает фельдфебель, продолжая наносить удары не умеющему «смотреть весело». Поучаемый солдатик таращит глаза на свое сердитое начальство, и губы его складываются в какую-то болезненную гримасу, долженствующую изображать улыбку.

Довольный своим «ученьем» фельдфебель удаляется, а старый ветеран с тремя нашивками на рукаве в утешение своему молодому товарищу и соседу говорит:

– Вот что значит, брат, настоящая служба: бьют и плакать не дают!..

Служака, скажу вам, я был в полку не последний!

Такие сцены были тогда явлением обыденным в наших армейских полках.

Шагистику всю и фрунтовистику как есть поглотил целиком! Бывало, церемониальным маршем перед начальством проходишь, так все до одной жилки в теле почтение ему выражают, а о правильности темпа в шаге, о плавности поворота глаз направо, налево, о бодрости вида – и говорить нечего! Идешь это перед ротой, точно одно туловище с ногами вперед идет, а глаза-то так от генерала и не отрываются! Сам-то все вперед идешь, а лицом-то все на него глядишь. Со стороны посмотреть, истинно думаю, должно было казаться, что голова на пружине! Нет-нет да лицом на затылок перевернется!

А нынче что? Ну кто нынче ухитрится ногу с носком в прямую линию горизонтально так вытянуть, что носок так тебе и выражает, что вот, мол, до последней капли крови готов за царя и Отечество живот положить!

А хоть служакой и был я хорошим (то есть таким, что, без хвастовства сказать, в полку другого такого при мне и не было), а как, бывало, подходит время к инспекторскому смотру, так сердце не на месте.

Оно не то чтобы по хозяйству страшно было: ведь это только на бумаге писалось, что инспектирование, дескать, должно удостоверять, что солдаты всё им от казны положенное получают; солдат почем знает, что ему от казны положено? Да и не дурак солдат, чтобы сознаться, что за недостатком дров в казармах он у соседей забор разорил или что себе в щи целой ротой у огородника несколько гряд капусты или картофеля выкопали; солдат всякий знает, что «доносчику первый кнут», да и то ему ведомо, что грабить и с голода не позволено. К тому же дело и начальству было небезызвестное, что только с дров, да с припасов, да с амуниции полковой командир доход и наверстает, иначе и извернуться с комиссариатом было бы ему нечем.

Нет, насчет экономии можно было быть совершенно покойным: Бог не выдаст, свинья не съест! Попался, правда, раз один полковой командир на крагах – уволили из полка, да уж больно хитрую штуку выдумал.

Вы, молодежь, небось нынче и не знаете, что это и за краги такие были? А это, видите ли, были голенища кожаные, которые надевались сверх брюк, с застежками по бокам. За кожу на них, да на шитье, да и за пуговицы отпускались деньги, которые разумеется, прямо отправлялись командирам в карман, а солдатики знай себе старые краги донашивали: ваксой натрут – за новые идут. Только однажды инспекторский смотр: хвать, хвать! – а на старых-то крагах кожа до того перегорела, что пуговицы не держатся. Только голь хитра на выдумки: соорудили краги из сахарной бумаги, ваксой натерли – словно зеркало блестят! Так бы и сошло. Надобно же случиться беде! Инспектор ли новый попался больно ретивый, измена ли какая случилась, только открылась вся штука! Командиру, разумеется без огласки, велели выйти в отставку, да вслед за тем (спасибо ему, доброму человеку) и самые краги отменили. Хорошо, что отменили, а то, бывало, краги застегивать – пребедовая комиссия.

Так вот, я говорил, по хозяйству инспекторских смотров бояться было нечего: без следствия всякому солдатскому заявлению не поверят же, а следствие зачнется тем, что заявителя-то засадят под часы, да на хлеб, на воду, да аудитор так засудит, что его же, раба Божьего, за ложный донос без выслуги запишут в линейный какой-нибудь батальон, а на дорогу еще всыплют несколько сотен.

Страсть-то не в этом, а в бодром виде солдат да в пригонке на них амуниции. Беда это, бывало, с ремешками, да с репейками, да с помпонами, да со всем иным прочим. Ну куда за всем углядеть! Всякая-то вещь отдельная – пустяк! А за эти вот за самые пустяки хорошо коли только гауптвахтой отделаешься, а не то иной раз и в гарнизон угодишь.

Наш командир уж очень хорошо это понимал, и меня, спасибо ему, по достоинству ценя, многому научил. Одним упрекнуть можно, педант был, все, бывало, твердит: «Что солдату назначено, то ему и отпускай, взыскивай с него должное да и отпускай должное». Насчет взыскания оно верно, а насчет отпуска он ошибался: отпусти солдату, что положено, все он истратит; сколько хочешь не додай, будет на том доволен; отпусти лишнее – тоже ничего не оставит. Такая уж у него солдатская натура.

Да уж нечего говорить – чудак был командир! Другие командиры только думали, как бы смотр с рук сбыть, а он во все время командования нашим полком завел, чтобы каждый раз перед инспекторским смотром репетичка была, смешно сказать, – сам себя инспектировал! Жутко приходилось солдатам выстаивать эти репетички, да и нам, офицерам, соком они доставались – пожалуй, солонее самого смотра приходилось, потому что на смотру инспектирующий генерал обойдет ряды, иной раз для приличия, то есть больше для острастки, придерется к каким-нибудь пустякам, опросит солдатиков: «Всем ли довольны?» – «Всем довольны, ваше превосходительство!» – «Все ли получаете?» – «Все получаем, ваше превосходительство!» Случилось раз – забавник попался инспектор, спросил: «А сахарными пирогами командиры кормят!» – «Кормят, ваше превосходительство!» Потому что солдаты приучены были последнее генеральское слово дружно подхватывать. Пропустит потом церемониальным маршем пройти, да и вся недолга! Ну, разумеется, коли на марше пуговица у солдата отлетит, либо кутасы на киверах в шеренге не в один размер шевелятся, либо какой помпон из общей линии выскочит взад или вперед, опустится ниже или поднимется выше, тогда виноватому известно, что следует ему назначать, да и отделенный, зачастую ротный, а иной раз и батальонный, гауптвахты не минуют. Да ведь это случай, ну а за всяким случаем не угонишься!

А уж на репетичках случаев не бывало: тут все начистоту открывалось. Выведут спозаранку назначенный на репетичку батальон, соберет около себя командир всех офицеров да и станет поодиночке каждого солдатика выкликать да рассматривать – душу всю этим осмотром вытянет! Сперва оружие осмотрит, кивер скинет, и Боже упаси, коли какая в нем лишняя дрянь, трубка что ли, или рожок с табаком, запихана – не терпел он табаку, даже мы его за то раскольником между собой прозвали; а там за ранец примется; да уж в конце концов мундир и брюки осматривать станет; да ведь как осматривал! Пальцы между пуговиц пропихивает, между зобом и воротом сует, иной раз велит расстегнуться да показать, не грязна ли рубашка, и во все это время для нашей науки причитывает, что солдат должен заботиться о чистоте, что царем данное оружие лелеять следует, что военному человеку отнюдь не нужно приставать к таким привычкам, которым на походе удовлетворять нельзя, что он должен приучаться и к холоду, и к голоду, и к лишениям, и к терпению; и все это приговаривает не торопясь, тихо, с расстановками.

А мы-то стоим, бывало, около него да слушаем, да не дождемся: скоро ли кончит он вычитывать свои рацеи да нас портняжному искусству научать, да отпустит нас водочки выпить и чем Бог послал закусить.

Впрочем, нам-то еще с полгоря, а жалко, бывало, солдатиков. Еще хорошо коли скомандует: «Ружья к ноге! Стоять вольно»; но иной раз забудет, что ли, а не то, пожалуй, и не без умысла начнет он свой осмотр после команды «на плечо» да не скомандует «к ноге», так и выстаивай – сердечные солдатики – неподвижно, вытянувшись в струнку, с ружьями под приклад, часа два, не то три, а забывшись и больше, пока не отпустят наши души на покаяние!

Век буду жить, а ввек не забуду, что на одной такой репетичке смотра случилось. Скомандовал командир «к ноге» да и начал осмотр: смотрит час, смотрит другой, вдруг слышит (а командир страшно на ухо чуток был): в задней шеренге вздохнул солдатик очень глубоко да вполголоса, должно быть, в забытьи проговорил очень жалобно: «Ох! Ох! Ох!» Повернулся командир. «Кто там вздохнул? – говорит. – Выходи!» Вышел солдатик. «Что, – спрашивает тихим голосом, – устал, братец?» А тот сдуру-то и брякнул: «Виноват, ваше превосходительство, – устал!» «Отчего же ты, – возразил командир, – устал? А я, – говорит, – твой полковой командир, да и все эти (на нас показывает) господа офицеры, твои командиры, не устали? Ты, – говорит, – в полной форме, и мы также в полной форме, да и я, да и они все в полной форме (про ружье да про ранец не упомянул). Ведь и наше, – говорит, – дело не легкое: ты вот за себя одного отвечаешь, а мы за вас за всех перед царем да перед отечеством отвечаем. Ты, – говорит, – знаешь ли долг свой? Отвечай – знаешь ли?» Ну где же солдату отвечать? Известное дело, отвечает: «Виноват, ваше превосходительство!» – «Я знаю, что виноват; но в чем виноват? Вот я тебе растолкую, в чем ты виноват»… И пошел толковать ему (понимается, больше нам, офицерам, в урок), что долг воина – повиновение, лишение, терпение и все в этом тоне. Кончилось, разумеется, наказанием, да наказание-то уж больно, видно, жестоко было: как наказали солдатика, так в лазарет полковой снесли; полежал он там много времени ничком, и как его ни лечили, а пришлось за неспособностью службы выписать. Ходил у нас в полку слух, что командир сам не раз к нему в лазарет захаживал, а как на родину отпустили, так и пенсию ему по самую смерть определил. Кто тому верил, кто не верил, а иные говорили, что высшее начальство с тем уговором только командиру и взыскания никакого за наказание не сделало. Да кто его знает, он и сам такой чудной был: может быть, просто от себя наградил за то, что солдатик не мог больше службу продолжать. А впрочем, и то – правду надобно сказать – солдатик-то сам по себе ледащий был!

С тех пор в нашем полку никакого баловства в строю больше не было: хоть сутки простоит солдат с оружием, под приклад ли, к ноге ли, а уж не охнет! Да что и говорить – не случись турецкой кампании и оставайся бы у нас прежний командир, первым бы в войске полком по выправке был. Ну а об войне, известное дело, тем, кто умнее меня, сказано, что «война солдат портит».

Людям трезвым, честным и настроенным истинно патриотически задолго до Крымской войны была ясна неизбежность катастрофы.

В апреле 1841 года Николай Павлович получил записку о состоянии государства, написанную действительным статским советником Николаем Ивановичем Кутузовым. Кутузов служил некогда в гвардии под началом великого князя Николая, был членом декабристского Союза благоденствия, был арестован после 14 декабря, но по личному распоряжению молодого императора освобожден с «оправдательным аттестатом». Он сделал недурную статскую карьеру. Служил во II отделении Собственной его императорского величества канцелярии, занимавшейся совершенствованием юридической системы государства. Одним из его руководителей был Сперанский.

В 1841 году Кутузов числился старшим чиновником II отделения.

Из записки Николая Ивановича Кутузова, адресованной императору. 2 апреля 1841 года

Собирайте сокровища на небеси,

иде же ни тля тлит и татие не крадут

При проезде моем по трем губерниям, по большим и проселочным трактам, в самое лучшее время года, при уборке сена и хлеба, не было слышно ни одного голоса радости, не видно ни одного движения, доказывающего довольствие народное. Напротив, печать уныния и скорби отражается на всех лицах, проглядывает во всех чувствах и действиях. Помня тридцать лет тому назад, что это время года было торжество селянина, дни его радости, оглашаемой от зари утренней до зари вечерней песнями, – эта печать уныния была для меня поразительна, тем более что благословение Божье лежало на полях губерний, мною проеханных (Новгородской, Псковской и части Тверской); на них красовались богатые жатвы, обещавшие вознаградить труды землевладельца более, чем обыкновенно вознаграждает их северное небо нашей родины. Отпечаток этих чувств скорби так близок всем классам, следы бедности общественной так явны, неправда и угнетение везде и во всем так наглы и губительны для государства, что невольно рождается вопрос: неужели все это не доходит до престола Вашего императорского величества? Вы не знаете причин бедствий народных, всемилостивейший государь: иначе скорбь бы его обратилась в радость, бедность в избыток, неправда и угнетение в суд правый и в защиту слабого от сильного. По чувству преданности на пользу государства я поставляю для себя священной обязанностью представить краткую, но верную картину общественных бедствий, открыть то зло, которое тяготеет над землей Русской и которое грозит разрушением всех начал государственного благоустройства. Но прежде рассмотрим, каким образом монарх может в точности узнавать истину и настоящее положение дел.

В монархическом правлении государь трояким образом может узнать истину и состояние своего народа: 1) Мешаясь тайно и явно среди самого народа, лично прислушиваясь к его голосу и нуждам и допуская к себе всякого. Так делали Петр Великий, Гарун аль-Рашид и последний турецкий султан Махмуд. 2) Дозволяя приближаться к себе всякому в определенном месте, приглашая к себе иногда людей, находящихся вне сферы придворной. Так делали Екатерина Великая и покойный император австрийский Франц. 3) Дозволяя писать к себе каждому и читая подобные письма, а в случае поразительной несправедливости рассматривая дела и подвергая строгому наказанию виновных. Так делали Петр Великий, Павел I и покойный прусский король, который всякий день посвящал несколько часов на прочтение подобных писем и оставил по себе память отца и благодетеля народного.

Покойный император Александр I, возложа управление гражданскими делами на графа Аракчеева, воспретил всякий к себе доступ: зло росло медленно, но постоянно и обнаружилось взрывом 14 декабря. У престола Вашего императорского величества нет ни одного избранного, но зато несколько человек, окружающих Вас, составили ограду, чрез которую никакие злоупотребления Вам не видны и голос угнетения и страданий Вашего народа не слышен. Скорее можно достичь до престола Царя Небесного, чем до престола царя земного, так говорит народ Ваш, и говорит истину. Именем Вашего величества воспрещено приближаться к Вам и подавать прошения во всех пределах империи. Я не верю, чтобы Вы знали об этом запрещении: это остаток повелений предшествовавшего правления, остаток, которого последнее действие было разыграно на Сенатской площади. Это воспрещение в буквальном смысле значит: сильный делай что хочешь, а слабый не смей на него жаловаться; и к кому обратиться угнетенному? К министрам? Но они всегда отвечают, что не мое дело, и, составляя между собою союз наступательных и оборонительных действий, не выдадут один другого. К комиссии прошений? Но она по многим предметам не может входить в рассмотрение, а по которым должна, не хочет, боясь борьбы с сильными. Она всегда плыла по ветру и держалась того берега, который греет солнце и изобилен земными благами: ей тепло и сытно, а народу и холодно и голодно. […]

Итак, положа руку на сердце, я приступаю к обозрению причин общественных бедствий. Для ясности положения разделяем по ведомствам, имеющим ближайшее влияние на судьбу империи.

Министерство государственных имуществ

При учреждении сего министерства Вы мыслили улучшить благосостояние казенных крестьян, но с самого его учреждения оно приняло характер разорения, и положение крестьян не только не улучшилось, но бедность их достигла высочайшей степени, и не от неурожаев, на которые слагают вину, но от самого устройства министерства и от его действий. Государь! Участь этих миллионов несчастных, участь детей Ваших, за весь кровавый труд не имеющих куска хлеба, но все-таки обожающих Вас, заслуживает Вашего воззрения. Сердце обливается кровью, смотря на эту толпу несчастных, год от года приходящих в худшее состояние.

Устройство министерства. Из одного департамента Министерства финансов вдруг выросло три департамента, несколько канцелярий, полсотни палат, сотни окружных управлений, так что вместо ста двадцати прежних управлений явилось более 1500. Подобное умножение чиновников во всяком государстве было бы вредно, но в России оно губило и губит империю. […]

Теперь стремятся не к пропитанию, но к обогащению, что губит Россию в настоящее время. Этому доказательство – бедственное состояние государства, происходящее от недостатка административного устройства, производящего множество чиновников, желающих обогащения, а от сего нет правды в суде, нет истины в делах – одна корысть и угнетение. У нас каждый министр для доказательств важности своего управления старается об учреждении множества департаментов, комиссий и канцелярий, наполненных множеством чиновников, не понимая, что это доказывает его незнание дела и что от этого управление идет гораздо хуже по весьма простой истине, устройством мира нам указанной: чем более предметов окружает движущееся тело, тем движение его медленнее и неправильнее. От этого множества мест рождается и другое зло для успешного хода дел: бесконечная переписка (с учреждения Министерства государственных имуществ открылись три бумажные фабрики), отчего теряется внимание к самому существу дела, которое уже становится посторонним предметом, а очистка бумаг – главным, дабы для блеска отчетов можно было сказать: поступило несколько десятков тысяч, все решены, а как решены, это известно одному только Богу, ибо Он только один видит слезы и слышит вздохи несчастных.

Действия министерства. Первым действием министерства было описать, что подлежит его ведомству. Это прекрасно, но ежели это считали необходимым, то должно было о причине такой меры опубликовать установленным порядком. Казенные крестьяне, не зная предварительно цели и намерений правительства, думали, что у них отберут их имущество; владельческие крестьяне, напротив, по внушению злонамеренных людей, видели в этом желание правительства избавить их от власти помещиков, это столкновение ошибки со стороны властей и ложного понятия крестьян произвело пожары и убийства. Виновато начальство, а расстреливали людей, им вовлеченных в преступления. Вторым действием министерства было взыскание недоимок. Местные начальства, желая показать выслугу перед высшими властями, продавали все имущество крестьян и этой мудрою мерой привели их к разорению: нет скота, нет хлеба, бедность сделалась всеобщей и, может быть, надолго. Еще лучше при взыскании податей многие употребляют систему, бывшую в Турции (и там, как разорительную, брошенную): в селении зажиточный крестьянин платит подати за бедных, имея право сам взыскивать с них им заплаченное; отчего все стали равные: все нищие, и ежели есть богатые, то их очень немного и это богатство – последняя кровь, высосанная у несчастных.

Огромность министерства требует огромных издержек, почему на расходы местных управлений сбирается по два и более рубля с души. Этот налог и при хорошем состоянии крестьян был бы тягостен, а теперь до невероятности обременителен. Надо знать, что наш крестьянин, едва имея насущный хлеб, платит государству более даже английского фермера, которого благосостояние до крайности развито и защищено законами. У нас один платит за троих и более умерших, малолетних и поступивших в рекруты, сверх сего несет отяготительные повинности: подводную, постойную и рекрутскую; следовательно, всякое увеличение налогов, прямых и даже косвенных, есть источник конечного разорения. Ко всему этому должно повторить слова именного… указа (манифеста императрицы Екатерины I от 24 февраля 1727 г. – Я. Г.): «Управляющие пропитания своего хотят», – и тогда откроется настоящая картина состояния крестьян.

С некоторого времени, особенно по Министерству государственных имуществ, учредилась законодательная фабрика: беспрестанно публикуются новые положения, уставы и проекты – огромные по объему, а малые по существу своему. Истин в законодательстве немного, и они постояннее человеческой мудрости. Законы можно исправлять и дополнять сообразно с потребностью и новыми случаями, возникающими в жизни народной, а не уничтожать все предшествовавшее, дабы постановлять новое, несообразное ни с местными нуждами, ни с началами государственного благоустройства. Этих великих преобразователей можно сравнить с хозяином, который вырывает столетние дубы, дающие тень и прохладу, дабы садить репейник. Чем надежнее законодательство, тем тверже и непоколебимее форма государственного правления – истина, доказанная веками, ибо чего должно ожидать от непостоянной человеческой природы, когда и законы, этот святой глагол монаршей воли, выражение его благости к народу, сделаются игрой прихоти, целью корысти и мишурным покровом грязных дел? Удивительно, что Государственный совет не останавливает этого татарского нашествия на наше законодательство!

Пути сообщения

Пути сообщения, особенно водяные, год от года приходят в худшее положение и при малейшей засухе грозят Петербургу голодом. Это препятствует быстрому ходу внутренней промышленности и развитию народного богатства. Главная тому причина также во множестве чиновников, которые также, по выражению Екатерины I, хотят своего пропитания и обогащения. Вообще этот род службы считается самым выгодным в государстве. Полезнее было бы уменьшить число чиновников, чем взимать шоссейный сбор с крестьян; и какая справедливость? Крестьяне и мещане платят по 25 копеек с души в год на поддержку дорог, и с них же еще собирают деньги за то, что они ездят по этим дорогам! На крестьянине же лежит повинность исправлять дороги, не поступившие в ведомство путей сообщения. Эта повинность не была бы так тягостна, как ныне, ежели бы производилась под руководством людей сведущих. Тогда бы не нужно было в самую рабочую пору делать поголовные сборы, как бывает при проезде Вашего императорского величества, чему я был свидетелем прошедшего года в Псковской губернии. Ныне же при исправлении крестьянами дорог наблюдают одни светила небесные или люди ничего не понимающие в сем предмете, отчего всякий год их чинят. Но они остаются в прежнем дурном положении; особенно мосты через глубокие и быстрые реки стоят обывателям тяжких трудов и больших издержек, но всякий год разрушаются весеннею водой, и даже летом переправа через них трудна и опасна, ибо для прочного их сооружения потребны и наука, и большие капиталы. Все это, вместе взятое, разрушает благосостояние народное.

Военное министерство

[…] В начале царствования Вашего величества главное управление всеми отраслями военного ведомства сосредоточивалось в лице начальника Главного штаба, под ним управление строевой частью лежало на дежурном генерале, а хозяйственной – на военном министре. Следовательно, та и другая части имели надзор, и ежели хозяйственная занималась иногда хозяйством своего кармана, к вреду казенного интереса, то это была более случайность, происходящая от недостатка устройства и содержания чиновников, и производилась втайне с величайшей осторожностью, без публичного соблазна, следовательно, не имела влияния на нравственность государства.

Еще в 1836 году, при издании наказа военному министру, я представлял о сем гибельном направлении законодательства, но это, по выражению Св. Писания, был голос в пустыне. Между тем благосостояние народа год от года падает, поелику это быстрое обогащение лиц в деле управления поразило антоновым огнем все нервы, движущие состав государственный, и ниспровергло остатки нравственности в правлении, а где нет нравственности, в быту ли государственном, в быту ли семейном, там нет счастья. Государь! Есть нравственное чувство, которое ведет войско к победам, так точно есть нравственное в гражданском управлении, которое устраивает, оживляет и делает счастливым государства. Что же это нравственное гражданского управления? Самозабвение, самоотвержение подданных к пользам государства и славе государя. Но примеры яснее нам покажут это. […] Петр Великий подписал указ, отяготительный для народа; Долгорукий, не находя средств остановить зло, от сего произойти могущее, раздирает его и на вопрос разгневанного государя отвечает: «Это понудила меня сделать ревность к твоей славе и благу твоего народа; не гневайся, Петр Алексеевич, я знаю, что ты не хочешь разорения своей земли». Петр уважил представление Долгорукого, отменил указ. Вот черты добродетели гражданской, черты, непонятные и не понимаемые настоящим временем, черты, доказывающие величие царя и подданных, достойных этого величия.

Теперь должно обратиться к самому войску, на которое обращено все внимание правительства. Оно блестяще, но это наружный блеск, тогда как в существе своем оно носит семена разрушения нравственной и физической силы. Разрушение нравственной силы состоит в потере уважения нижних чинов к своим начальствам; без этого же уважения – войска не существует. Эта потеря произошла от предосудительного обращения главных начальников с подчиненными им офицерами и генералами: перед фронтом и при других сборах нижних чинов их бранят, стыдят и поносят. От этого произошло то, что, с одной стороны, те только офицеры служат и терпят это обращение, которые или не имеют куска хлеба, или незнакомы с чувством чести; с другой – что нижние чины потеряли к ним уважение, и это достигло такой степени, что рядовой дает пощечину своему ротному командиру! Это не бывало с учреждения русской армии; были примеры, что убивали своих начальников, но это ожесточение, а не презрение. Разрушение физических сил армии заключается в способе ее обучения и в бессрочных отпусках. Мы видим, что четвертая часть армии исчезает ежегодно от необыкновенной смертности и от неспособности к службе, от болезней происходящей; бессрочные отпуска довершают ее опустошение. Эти причины так важны и так тесно связаны с благосостоянием государства, что требуют подробного рассмотрения.

Причины смертности и неспособности. (Из отчета действующей армии за 1835 г. видно, что по спискам состояло 231 099 чел., заболело 173 892 чел., следовательно, почти вся армия была в госпиталях, умерло 11 023, то есть каждый двадцатый человек. Зная по опыту, что неспособных бывает одна четвертая часть против умерших, выходит, что с лишком 15 тыс. выбывает. Это в армии – но что же в гвардии, где обучение производится с напряжением всех сил! Суворов говорил: «У некоторых заболевает 1 на 100 в месяц, а у нас и на 500 менее; солдата, который два раза был в больнице, на третий тащит к себе домовище (гроб)!» Суворову можно верить.

Изумительное различие: тогда на 500 чел. здоровых был один больной; ныне на 500 чел. больных один здоровый.)

Это происходит потому, что: 1) рекрут, тотчас по приводе в полки, подвергают всем тягостям обучения, отчего между ними рождается болезнь, известная под именем тоски по отчизне, болезнь неизлечимая, ибо, истощая душевные силы, уничтожает силы физические; 2) принята метода обучения, гибельная для жизни человеческой. Солдаты тянут вверх и вниз в одно время: вверх для какой-то фигурной стойки, вниз для вытяжки ног и носков. Солдат должен медленно, с напряжением всех мускулов и нервов вытянуть ногу вполовину человеческого роста и потом быстро опустить ее, подавшись на нее всем телом; от этого вся внутренность, растянутая и беспрестанно потрясаемая, производит чахотки и воспалительные болезни (по отчету армии 1835 г. видно, что из 173 892 чел. больных было одержимо воспалительными и изнурительными болезнями 130 тыс. чел.), так что часто по-видимому ничтожная болезнь превращается в смертельную, потому что при повреждении внутреннего организма природа не может сопротивляться и малейшему на нее нападению.

К этому, можно сказать, гибельному обучению присоединилась мысль пересоздать человека: требуют, чтобы солдат шагал в ½ аршина, когда Бог создал ему ноги шагать в аршин! Следовательно, к растяжению внутренностей присоединилось растяжение связок ножных. От этого войско не в состоянии будет делать тех изумительных переходов, которые делали солдаты времен суворовских, никогда не имея отставших. Суворов говорил: «Солдата шаг аршин, при захождении 1,5 аршина». Следствие ныне принятой методы обучения можно видеть весной на площадях: солдат после всех вытяжек и растяжек, повторяемых несколько раз в день, по 2 часа на прием, идет в казармы, как разбитая на ноги лошадь! Присоединяя к этому дурное лечение и содержание солдат в госпиталях (из отчета армии за 1837 г. видно, что в госпиталях умирает 15-й человек, а в лазаретах – 28-й), надо удивляться, что не половина войска ежегодно уничтожается. Люди тысячами гибнут без ропота, но и без славы, а народ беспрестанно истощается рекрутскими наборами, повинностью самой тягостной и разорительной: она, выбирая из семейств лучших людей, приводит в бедность и семейства, и государство, теряющее производительные силы без пользы и славы для себя. И для чего эта огромная армия, когда она исчезает от болезней, когда она, можно сказать, сделает благосостояние государства, без славы и пользы для империи? Огромность армии есть выражение не силы, но бессилия государства, которого крепость и могущество заключаются в духе народном, в его преданности и любви к правительству. Эта истина доказана веками, она подтверждена и борьбой Испании с Наполеоном, и нашим славным 1812 годом. В настоящем же положении финансов в России эта громада войск имеет гибельное последствие: она, истощая источники жизни общественной, препятствует всякому улучшению.

Бессрочные отпуски. Ежели спросят: какое учреждение в России имеет более революционных начал, – можно без обиняков сказать: бессрочные отпуски в том виде, в каком они существуют у нас. Бессрочные отпуски должно рассматривать трояко: как гражданское и политическое учреждение и как материальный состав армии. В гражданском отношении они усугубляют бедность народную, ибо селения, к которым принадлежат бессрочные, обязаны платить за них повинности и еще кормить этих трутней. Окружающие Ваше императорское величество, желая не пользы государственной, не прочной, истинной славы Вашей, славы, основанной на настоящем и будущем благе народа, но сохранения своих ничтожных выгод, средства своего пресыщения, представляют все или в превратном, или в утешительном виде, почему говорят и даже печатают о каком-то поселении бессрочноотпускных; но, видя своими глазами, я могу сказать, что они бродят по земле Русской, как бедуины по степям Азии. Летом, в самую рабочую пору, когда каждый из поселян занят тяжкими трудами, на больших трактах, на проселочных дорогах встречаешь одних бессрочноотпускных, они переходят из села в село, где храмовые праздники и трехдневное пьянство. Не только не видать поселившихся, но на вопрос мой крестьянам: почему они не приучают их к работам? – я получил в ответ: «Бог весть что они за люди, и отцы-то родные выгоняют их из дома; работать не хотят, говоря – мы, дескать, служивые, нам стыдно возиться с сохой, – а где кормить их, когда и для своих ребятишек нет хлеба!» Не спорю, есть и поселившиеся, но, думаю, едва ли и пять тысяч человек на сто пятьдесят тысяч – что ж это такое? Едва заметная капля в море.

Обращаясь к разрешению вопроса политического, надо сознаться, что в будущем бессрочноотпускные будут причиной важных беспорядков и потрясений государственных. Человека, не привязанного к обществу ни собственностью, ни семейными связями, бродящего без труда и цели, легко увлечь к беспорядку. Наш век отличается гибельным стремлением к ниспровержению самых святых истин; следовательно, издавая постановления, необходимо соображать с сим направлением века и по возможности ему противоборствовать. Законы переживают нас, и только те из них превосходны, которые, принося пользу настоящему поколению, не будут причиной несчастий поколений будущих. Внуки должны питаться и покоиться от насаждений дедов. Но какую горестную будущность представляет для нас эта огромная масса людей праздных, умеющих владеть оружием, и увлеченная каким-нибудь Кромвелем к разрушению существующего порядка!

Государь! Именем Вашей славы, именем блага России, которые основаны на прочности престола, молю Вас изменить настоящий порядок по сему предмету! Стоит только немного подумать и для государственной пользы пожертвовать самолюбием, чтобы из этого вредного порядка составить прочное и благотворное учреждение, чтобы дать империи через 30 лет более миллиона войска, которого бы содержание в мирное время ничего не стоило, но которое, развивая производительные силы, увеличило бы общественное благосостояние.

Теперь рассмотрим, увеличивают ли бессрочные отпуски материальную силу армии? Напротив, они, увеличивая численность, в той же соразмерности уменьшают материальность, которая составляет последнюю ступень нравственного войска, того нравственного, которое с материальными средствами творит великие дела (пример – Румянцев и Суворов), без этого же нравственного огромные силы исчезают, не производя и малых дел. Что же может принести человек, несколько лет живший на свободе и в праздности, туда, где требуется и тяжкий труд, и важные лишения, и беспрекословное повиновение? Чувство, разрушительное для армии: заразу лени, ропота и неповиновения! Недостаточно отпусков после 15– и 20-летней службы, предполагается ввести и после 10-летней; но это еще более послужит к уничтожению физических сил армии и к ее расстройству, ибо при требовании наружного блеска в войске должно будет еще более усилить его обучение (которое, как выше доказано, истребляет ¼ часть армии); тогда еще более увеличится смертность и неспособность к службе, следовательно, увеличатся рекрутские наборы, и так уже до крайности истощившие государство. Самые полки поставляются этим в затруднительное положение, поелику, лишаясь беспрестанно мастеровых, они не в состоянии будут содержать себя в должном устройстве.

Говоря о вредных для государства административных действиях, необходимо бросить беглый взгляд на попечительство начальства о потребностях жизни народной. В прошедшем [1840], некоторые губернии поражены были голодом. Бедствие было ужасное! Но разве голод вдруг упал с неба? Нет, еще в ноябре месяце 1839 года в них (в губерниях) ели желуди, не было ни всходов на полях, ни хлеба, ни овощей, голод представлялся везде и во всем, а в Петербурге узнали об этом в мае 1840 г., когда целые селения заражены были повальными болезнями, когда уже тысячи умирали в мучениях, когда младенцы умирали у грудей матерей, находя в них не жизнь, а заразу смерти! Причина столь предосудительной невнимательности заключается в вышесказанной истине, что все внимание главных (начальников) обращено на очистку бумаг для представления в отчетах блестящей деятельности, когда сущность управления в самом жалком положении.

Но это губернии отдаленные, о них только слышно, а не видно. Конечно, в столице более попечительства о бедном классе народа?! Два примера докажут это попечительство. Ныне, в сентябре месяце, я сам покупал лучшую говядину по 17 копеек за фунт, а при мне же с бедного взяли по 20 копеек за самую худшую, потому что он брал только ½ фунта, по лицу и одежде его можно было видеть, что он платил последние деньги, может быть не имея более и копейки, чтобы купить соли. Следовательно, вся тягость падает на бедный класс народа; купец прав: он брал с бедного тремя копейками более, потому что такса была в 22 с половиной копейки за фунт, а виновато начальство. После уничтожения лажа на серебро Санкт-Петербургский военный генерал-губернатор [граф П. К. Эссен], созвав содержателей торговых бань, спросил их: «Почем вы будете брать за бани, за которые брали по 40 копеек асс[игнациями] с человека?» Хозяева лучших бань отвечали: «Мы брали по гривеннику серебром на старый курс, по гривеннику же будем брать по новому курсу». Тогда, вместо одобрения, он отвечал: «Теперь все дорого, можно брать по 15 копеек серебром (то есть по 52 копейки на медь), только не прибавляйте цены на солдат». Отчего же такое попечительство о пользах банщиков? У его зятя [графа Стенбок-Фермора] были две торговые бани. Лучше бы обратить внимание на то, что бедный народ мрет тысячами, не имея пристанища и помощи в болезни, ибо на 500 тысяч жителей столицы только 1300 кроватей в мужских больницах. Это безделицы, но они, доказывая попечительство начальства, прямо касаются благосостояния низшего класса народа – безделицы, которыми не пренебрегали ни Петр Великий, ни Екатерина. Петр лично наблюдал за составлением цен на съестные припасы, обращал внимание на мануфактурные произведения и препятствовал повышению на них цены… Екатерина II, усмотрев из ежедневно представляемых ей сведений, что по случаю неурожая в южных губерниях хлеб стал дороже рублем на куль, объявила градоначальнику, что не допустит его к себе, пока мука не будет в прежней цене, изволив сказать, что неурожай настоящего года не может иметь влияния на цены муки, заготовленной в прошедшем году. На другой же день цена на муку понизилась. В другой раз императрица, получая подобные донесения и во время путешествия своего по России, бывши в Крыму, изволила увидеть, что говядина стала дороже копейкой на фунт, признав это за злоупотребление, она приказала исследовать тому причину. Действительно, открылось, что один из главных торговцев скотом скупил все гурты и повысил цену.

Вот причины, которые довели государство до настоящего положения, причины, которые сокрыты от Вашего величества. Но почему же они сокрыты, когда, говорят, у нас есть тайная полиция? Но это только говорят. У нас корпус жандармов, а не тайная полиция, которая должна все видеть и слышать, а сама быть невидима и неслышима. Это учреждение так тесно связано с благом империи, что требует более подробного рассмотрения.

При учреждении корпуса жандармов взяли в пример подобное учреждение во Франции, забыв сообразить, что там жандармы есть подобие нашей внутренней стражи и что там есть высшая тайная полиция, по указанию которой действуют и жандармы. Напротив, у нас это лучшее учреждение Франции вывернули наизнанку: агенты тайной полиции подчинены жандармам и потому, как обязанные иметь с ними сношения, сделались явны. Сверх сего, у нас всякий, сочиняя для своего ведомства наставления, старается захватить как можно более власти, не понимая, что этим, разрушая общую гармонию государственного управления, причиняет вред и своей части. Так произошло и с корпусом жандармов: он кроме характера политического (которого, впрочем, по явности своей, иметь не может) вмешивается в дела гражданские и даже семейные. Это-то вмешательство усилило еще более неправду и злоупотребления, поелику жандармы те же люди, с теми же пороками, страстями и слабостями, как и все живущие под луной, потому-то умели овладеть ими, и красотой женской, и приманкой обогащения, умели опутать их акциями, товариществами и разными спекуляциями. Государь! В мире ничего нет нового, только разве то ново, что забыли, а, к несчастью, люди, которым вверяется составление узаконений, не знают ни этой истины, ни России, ни того, что делалось на земле Русской. У нас было подобное учреждение. Петр Великий, устанавливая фискалов, думал остановить неправосудие и похищение казенной собственности, но вышло напротив: они, как сказано в представлении об их уничтожении, соединились с бессовестными людьми и неправыми судьями и увеличили зло до безмерности. По вредному направлению нашего века, тайная полиция необходима, но, повторяю, тайная, во всей силе этого слова, почему всякое отличие в одежде, всякое вмешательство в дела управления противоречит ее назначению. В доказательство сего еще присовокуплю: во время суда над бунтовщиками-поляками богатейшие и, может быть, более виновные имели все средства к оправданию, почему же жандармы не знали об этом? Если же знали, почему не доносили Вашему величеству? Люди не ангелы, поэтому-то и постановления должны согласовываться с природой первых, а не с свойствами последних. Необходимо заметить, что в высшем управлении тайной полиции заметно вредное влияние поляков. Для чего возвращать и водворять на места жительства тех из польских дворян, которые принимали участие в бунте? Для того разве, чтоб они были живым примером ненаказанности и зародышем будущих мятежей! Для блага империи надо стараться постепенно переселить все польские фамилии в коренную Россию, а не возвращать тех, кои против ее целости восставали. У престола Вашего возвышается Туркул; не знаю его, не отвергаю его достоинств, но да не коснется это возвышение ни дел империи, ни уставов, издаваемых для России, ибо это участие может внести революционные начала. Преданность поляка России подобна преданности волка, вскормленного рукой человека. Великая Екатерина справедливо о них (и о балтийских немцах) сказала: «Как ни корми, а все в лесть глядят!» Тактику поляков постичь нетрудно: они, видя невозможность силой приобрести независимость, будут стараться, под личиной преданности, внести в законы империи начала разрушительные, в том предположении, что бедствие России даст им средства восстановить их независимость.

К причинам государственного расстройства должно присовокупить и следующие:

…Безмерность наград. В монархическом правлении награды составляют рычаг, которым направляется воля людей к цели государственного благоустройства. Напротив, у нас награды потеряли всю цену: чины и ордена сыплются в безмерном количестве, без разбору, и всего более на людей ничтожных, на ласкателей и угодников слабостей сильных людей, отчего (ордена) совершенно утратили уважение, перестали быть двигателями честолюбия. Государь, отличая людей по представлению и одобрению приближенных, неминуемо впадет в ошибку, поелику каждый будет стараться окружить престол своими любимцами. […]

Из дневника Александра Васильевича Никитенко. 2 апреля 1847 года

Напрасно мы жалуемся на бессодержательность нашей общественной жизни. У нас есть свои общественные события и вопросы; у нас умы тоже напрягаются в суждениях о важных задачах. Вот, например, теперь весь город занят толками о казенных воровствах. Наши администраторы подняли страшное воровство по России. Высшая власть стала их унимать, а они, движимые духом оппозиции, заворовали еще сильнее. Комедия да и только… Огромную сумму своровали начальники (генералы и полковники) резервного корпуса. Они должны были препроводить к князю Воронцову (на Кавказ. – Я. Г.) семнадцать тысяч рекрут и препроводили их без одежды и хлеба, нагих и голодных, так что только меньшая частью их пришла на место назначения, остальные же перемерли.

Сороковые годы, которые представляются апогеем мощи николаевской державы, на самом деле были временем тяжким.

Историк А. С. Нифонтов в исследовании «Россия в 1828 году» на основании комплекса официальных свидетельств нарисовал довольно устрашающую картину. В Поволжье, по всему Черноземью, на Украине и Приуралье не уродились хлеба из-за засухи. Свирепствовала саранча. Горели города – выгорели Пенза, Херсон, Орел, Саратов, Казань. Сгорело по России до 70 тысяч крестьянских изб. По стране шествовала холера. Из заболевших 1700 тысяч человек умерло 700 тысяч.

Все, о чем писали Кутузов, Никитенко, о чем свидетельствовали документы, через сто лет поднятые Нифонтовым, Николай Павлович знал.

Из письма Николая I фельдмаршалу Ивану Федоровичу Паскевичу. 1840 год

С возвращения моего сюда мне не было свободного времени отвечать тебе, мой любезный отец-командир, на два письма; одно полученное мною на пароходе при самом отплытии из Киля; другое здесь, вскоре по приезде. Я нашел здесь столько тяжелого, грустного дела, что, при без того довольно мрачном расположении моего духа, с трудом мог заниматься и кончить все, что на меня навалили. Теперь, слава Богу, дела пришли в обыкновенное правильное течение, и мне несколько полегче. К несчастию, я нашел здесь мало утешительного, хотя много и было преувеличено. Четыре губернии точно в крайней нужде; это Тульская, Калужская, Рязанская и Тамбовская; озимой хлеб и четвертой доли не воротит семян; к счастию, что яровые хороши.

Требования помощи непомерные; в две губернии требуют 28 миллионов; где их взять? Всего страшнее, что ежели озимые поля не будут засеяны, то в будущем году будет уже решительный голод; навряд ли успеем закупить и доставить вовремя. Вот моя теперешняя главная забота. Делаем, что можем; на место послан г. Строганов, распоряжаться с полною властью. Петербург тоже может быть в нужде, ежели из-за границы хлеба не подвезут. Чтоб облегчить потребность казенного хлеба сюда и не требовать всего количества с низовых губерний, я приказал было Чернышеву тебя спросить, можно ли считать на Польшу; но дело это несбыточно на сообщенных условиях; разве на пробу заподрядить 20 т[ысяч] кулей для доставки чрез Либаву? Год тяжелый; денег требуют всюду, и недоимки за полгода уже до 20 миллионов противу прошлого года; не знаю, право, как выворотимся.

Из воспоминаний Александры Осиповны Смирновой-Россет

[В 1845 году Николай сказал Смирновой: ] Вот скоро двадцать лет, как я сижу на этом прекрасном местечке. Часто удаются такие дни, что я, смотря на небо, говорю: зачем я не там? Я так устал…

В 1848 году он писал тому же Паскевичу в Варшаву письма, в которых явственно звучали панические ноты.

Из писем Николая I фельдмаршалу Ивану Федоровичу Паскевичу. 1848 год

Неурожай угрожает многим губерниям, и… пожары поглощают город за городом и много сел и деревень.

Нет почти села в России, где бы она (холера. – Я. Г.) не свирепствовала.

Не знаю, право, как вывернуться из сметы; теперь уже недосчитывается более десяти миллионов! Ужасно! Надо везде беречь копейку, везде обрезывать, что только можно, и изворачиваться одним необходимым.

Страна существовала в состоянии глубокого финансового кризиса. (Неудивительно, что во время визита в Англию в 1844 году Николай показался королеве Виктории печальным. Что, впрочем, не мешало ему обсуждать с английскими политиками планы передела мира.) К середине 1840-х годов внешние и внутренние долги России составляли 299 865 232 рубля серебром. Это фантастическая по тем временам сумма.

Огромных дополнительных расходов потребовали Персидская и Турецкая войны 1826–1829 годов. Польские дела потребовали займа 150 миллионов золотых рублей.

Из исследования экономиста Ивана Станиславовича Блиоха «Финансы России XIX столетия». 1882 год

Несоразмерное соотношение между расходами и доходами, с одной стороны, а с другой – постоянное возрастание недобора в доходах повлекли за собой и значительное увеличение дефицитов по государственным росписям, достигшее в последующем трехлетии, именно в 1847, 1848 и 1849 годах, до громадных размеров.

Трагический парадокс заключался в том, что, зная все это, Николай Павлович действовал так, как будто он управлял богатой и благополучной державой.

В тяжком 1849 году он отправил стотысячную армию на помощь австрийскому императору. Легко представить себе, какую брешь это пробило в гибнущем российском бюджете…

Из исследования Ивана Станиславовича Блиоха «Финансы России XIX столетия». 1882 год

Высшая господствовавшая у нас политика того периода, как известно, была – гордость. Благосостоянием народа, финансовыми успехами внутри нельзя было похвалиться; зато ссылались на внешнее могущество России. Те публицисты, задачею которых было проводить в публику административные воззрения, могли указывать лишь на одно преимущество России пред Западом – на полное внутреннее спокойствие. Но и эта ссылка была не совсем верна, так как те же публицисты умалчивали, конечно, о целом ряде волнений среди крестьян – волнений, проходивших чрез весь период и нередко требовавших вмешательства военной силы. За этим исключением, спокойствие внутри действительно существовало, но это не было плодотворным спокойствием развития, работы, накопления в стране сбережений, а было лишь бесплодным, мертвящим спокойствием застоя.

Но, за недостатком внутренних успехов, услужливые публицисты того времени постоянно указывали на внешнее могущество России, на величие ее авторитета в совете европейских держав. И действительно, Австрия и Пруссия, казалось, вполне подчинялись России, а Франция во время Июльской монархии у нее заискивала; сама Англия, не отказавшаяся еще от системы недоверия и зависти к Франции, казалась связанною преданиями Священного союза и битв при Наварине, а впоследствии союз России, Англии, Австрии и Пруссии против Франции по поводу дела египетского паши обнаруживал, что Англия также как бы преклонялась пред политикою России.

Такова была наружная сила этой политики. Но была ли в ней сила внутренняя, именно то ясное сознание цели и уменье подчинять ей личные впечатления, без которых наружное, кажущееся величие не представляет ничего прочного и при первом серьезном шаге оказывается миражем, обнаруживая полную неподготовленность, отсутствие союзов и быструю потерю авторитета?

Нет, этой внутренней силой тогдашняя русская политика не обладала, а затем и величие ее авторитета должно было исчезнуть, как только она намеревалась сделать решительный шаг к достижению своей главной цели. Этой целью, очевидно, было не только освобождение христианских народностей в Турции, но и расширение пределов России на юге. Цель эта, обнаружившаяся в 1828–1829 годах, продолжала быть главною мыслью правительства. Достаточно бросить беглый взгляд на приведенные нами финансовые факты и принять во внимание, что производительные расходы в государстве ограничивались, даже сокращались, а все податные и кредитные силы направлялись к постоянному увеличению сил военных, – и нельзя не прийти к убеждению, что Россия с 1830 по 1848 год непрерывно готовилась к войне.