Николай I без ретуши

Гордин Яков Аркадьевич

Гибель императора

 

 

Катастрофа

Как стало ясно из публикуемых в главе «Итоги царствования» документов, николаевская система неуклонно деградировала и уже в сороковые годы переживала тяжелый кризис. Но непосредственной причиной катастрофы, крушения представлений императора о мире и о себе и его личной трагедии стала традиционная имперская мифология, вектор которой устремлен был на Восток.

Мы не будем углубляться в хитросплетения международной политики, в которых запутался Николай Павлович, потерявший ориентацию в дипломатическом пространстве и властно отбросивший критерии, по которым он мог оценивать свои реальные возможности. Это не входит в наши цели. Мы лишь набросаем общую схему сюжета.

Турция испокон века была стратегическим соперником России на обширных и заманчивых пространствах вдоль южных границ империи. Турция, контролируя Босфор и Дарданеллы, в любой момент могла перекрыть России выход в Средиземное море и мировой океан. Турция господствовала над единоверными славянами и греками.

В ХVIII и начале XIX века Россия в нескольких тяжелых войнах отбросила турок и присоединила немалые земли. Главным приобретением был Крым, находившийся до того под турецким протекторатом, и стратегически важный порт Севастополь.

В первой половине XIX века Турцию постоянно сотрясали внутренние неурядицы, угрожавшие ей развалом. Западные державы высокомерно вмешивались в политику султанов.

Николай Павлович называл Турцию «больным человеком Европы» и обсуждал с европейскими дипломатами планы ее раздела.

Это были отголоски грандиозного замысла Екатерины, Потемкина, Зубовых об изгнании турок из Европы и учреждении на Босфоре новой Греческой империи со столицей в Константинополе и во главе с императором Константином, внуком Екатерины.

Ключевский конспективно, но точно очертил трансформацию этой идеи.

Из конспекта Василия Осиповича Ключевского «Новейшая история Западной Европы в связи с историей России»

Грандиозный план восстановления Византийской империи разбился на проекты простого раздела Турции подобно Польше, если не считать фактического проекта поглощения Турции вместе с другими державами Восточной и Северной Европы П. Зубова. В записке Ростопчина, опробованной Павлом 2 октября 1800 г., о положении Европы и отношения к ней России, России – Романия, Булгария и Молдавия, Австрии – Сербия и Валахия (Павел: «Не много ль?»), Пруссии в вознаграждение за согласие – Ганновер, Франции – Египет, Греция с островами Архипелага – республика под защитой держав – участниц раздела, а по времени греки и сами подойдут под скипетр российский (Павел: «А можно и подвесть».) «Важное и легкое к исполнению предприятие», только нужны тайна и скорость. Резолюция Павла на записке: «Опробуя план Ваш во всем, желаю, чтобы Вы приступили к исполнению оного: дай Бог, чтоб по сему было».

Но Павел был убит, Александр от этой идеи отказался, и не было сделано даже попытки договориться с западными державами. На сцену вышел Наполеон, и всем стало не до раздела Турции. Наполеон в 1806 году сумел столкнуть Россию с Турцией, результатом чего была новая русско-турецкая война, которую перед самым наполеоновским вторжением победоносно закончил Кутузов.

Но надо помнить отношение Николая Павловича к отцу. Он отверг политику Александра и пошел по стопам Павла.

Из конспекта Василия Осиповича Ключевского «Новейшая история Западной Европы в связи с историей России»

Турция – европейская международная добыча. Ощупью наталкивались на сущность вопроса – не делить между соседями, а дробить на части, из которых она состоит. Долго не уяснялись интересы, во имя которых можно было действовать; под турецким игом сохранились народности, которые следовало освободить… На Западе этого национального существа дела не понимали; там Турция – только гиря на весах политического равновесия. Турция держалась не тем, что не надеялись ее разрушить, а тем, что не знали, что делать с ее развалинами: всех пугала не сила ее жизни, а следствия ее смерти… Присутствие народностей, которые могли бы составить независимые государства, стало уясняться Россией и Европой именно с восстания сербов и греков. Александр это понял, но не хотел признать по своим обязательствам главы Священного союза. Николай не был связан такими обязательствами и мог взглянуть на дело проще….Он хотел видеть в вопросе то, что нашел: нашел народности, стремящиеся к независимости, и начал их освобождать.

Пушкин недаром приветствовал войну с Турцией 1828–1829 годов. В результате победы России греки получили независимость. Это была романтическая мечта русских либералов александровского времени.

Восстание сербов против Османской империи в 1804–1813, а затем в 1815–1817 годах, дипломатически поддержанное Россией, привело к образованию автономного сербского княжества в составе Османской империи с сильными элементами самоуправления.

Но Николай смотрел на ситуацию гораздо радикальнее старшего брата, своего предшественника на троне.

Постоянное стремление если не ликвидировать Турцию как европейское государство, то по крайней мере поставить под свой контроль и привело в конце концов к роковой Крымской войне.

К этому времени Николай, еще недавно приветствовавший военный переворот, совершенный Луи Наполеоном, сумел превратить императора французов в своего врага.

Николаю пришлось вслед за другими европейскими монархами признать Наполеона III, незаконно вступившего на трон, но в своем послании он назвал его не «братом» как полагалось, но «добрым другом», что было намеренное и откровенное оскорбление, которого Луи Наполеон не простил.

В феврале 1853 года Николай сказал английскому послу, что он намерен взять под российский протекторат дунайские княжества – Молдавию и Валахию, а также Болгарию и Сербию. Египет и Крит он готов предложить Англии.

Франция с ее самозваным императором осталась вне игры.

Европейские элиты восприняли заявления Николая как явное намерение разрушить Турцию.

В это же время в Стамбул направлен был князь Александр Сергеевич Меншиков, финляндский генерал-губернатор, недавний морской министр, человек близкий к императору.

Меншиков потребовал от султана, чтобы Турция заключила с Россией секретный договор, по которому Николай получал право протектората над всем православным населением Османской империи. Это означало возможность для Николая по своему усмотрению вмешиваться во внутренние дела Турции. Россия должна была обеспечить преимущество православных в споре о влиянии в «святых местах».

Поддержанный английским и французским послами султан отказался подписать подобный договор. Меншиков уехал из Стамбула, пригрозив войной.

Русские дивизии вступили в Дунайские княжества. Николай издал манифест, который был фактически призывом к крестовому походу против турок.

Под давлением разъяренных мусульманских низов и духовенства султан занял непримиримую позицию…

Николай явно решил, что настал его час не только как вершителя судеб народов, но и как полководца.

Он не только выпустил воззвание и манифест, делавшие войну неизбежной, но и заранее собственноручно начертал подробный план будущих военных действий.

Воззвание, написанное собственноручно императором Николаем, единоверным братьям нашим в областях Турции

По воле Государя Императора Российского вступил я с победоносным и христолюбивым воинством Его в обитаемый вами край не как враг, не для завоеваний, но с крестом в руках, с святым знамением Богоугодной цели, для которой подвизаемся.

Сия единственная цель Благоверного и Всемилостивейшего Государя моего есть защита Христовой Церкви, защита вас, православных ее сынов, поруганных неистовыми врагами. Не раз лилась уже за вас Русская кровь и, с благословением Божьим, лилась недаром. Ею орошены права, приобретенные теми из вас, которые менее других стеснены в своем быте. Настало время и прочим христианам стяжать те же права не на словах, а на деле.

Итак, да познает каждый из вас, что иной цели Россия не имеет, как оградить святость Церкви, общей нашей Матери, и неприкосновенность вашего существования от произвола и притеснений.

Братья во Христе, воскресшем в искупление человеков! Соединимся в общем подвиге за Веру и ваши права! Дело наше свято! Да поможет нам Бог!

Собственноручно написанный и исправленный императором Николаем манифест 11 апреля 1854 года

С самого начала несогласий Наших с Турецким Правительством Мы торжественно возвестили любезным Нашим верноподданным, что единое чувство справедливости побуждает Нас восстановить нарушенные права православных Христиан, подвластных Порте Оттоманской. Мы не искали и не ищем завоеваний, ни преобладательного в Турции влияния сверх того, которое по существующим договорам принадлежит России.

Тогда же встретили Мы сперва недоверчивость, а вскоре и тайное противоборство Французского и Английского правительств, стремившихся превратным толкованием намерений Наших ввести Порту в заблуждение. Наконец, сбросив ныне всякую личину, Англия и Франция объявили, что несогласие наше с Турцией есть дело в глазах их второстепенное, но что общая их цель – обессилить Россию, отторгнуть у нее часть ее областей и низвести Отечество Наше с той степени могущества, на которую оно возведено Всевышнею Десницею.

Православной ли России опасаться сих угроз! Готовя сокрушить дерзость врагов, уклонится ли она от Священной цели, Промыслом Всемогущим ей предназначенной.

Нет!! Россия не забыла Бога! Она ополчилась не за морские выгоды; она сражается за Веру Христианскую и защиту единоверных своих братий, терзаемых неистовыми врагами.

Да познает же все Христианство, что как мыслит Царь Русский, так мыслит, так дышит с ним вся русская семья, верный Богу и Единородному Сыну Его Искупителю Нашему Иисусу Христу Православный Русский народ.

За Веру и Христианство подвизаемся! С нами Бог, никто же на ны!

Собственноручная записка Императора Николая I о войне с Турцией (разослана в начале ноября 1853 года)

Кампания 1854 года может открыться при разных условиях; она быть может:

1) оборонительною против одних турок в Европе и наступательною в Азии;

2) оборонительною против турок в союзе с Франциею и Англиею и наступательною в Азии;

3) наступательною и в Европе и Азии против одних турок; и,

4) наконец, наступательною и в Европе и Азии, несмотря на союз турок с Франциею и Англиею.

Неуверенность или сомнение, что предпримут Англия и Франция при открытии кампании, требует с нашей стороны таких соображений, которые бы, обеспечив собственные наши границы от неприятельских предприятий, давали, однако, нам возможность наносить наибольший вред Турции, не тратя без необходимости русской крови.

Итак, следует меры наши разделить на два отдела:

1) обеспечение собственных границ;

2) действия против врагов наступательно.

Нападения на наши границы сухопутно предвидеть нельзя; ожидать можно только морских действий или высадок.

В Балтике требуются особые соображения, и потому здесь об этом говорить не стану.

В Черном море нападения на границы наши могут быть на Одессу, на Крым или на береговые форты по берегу Кавказа.

Из трех случаев последний самый для нас невыгодный, и ежели флоты французский и английский войдут в Черное море, вряд ли возможно будет продолжать занимать берег, разве Анапу, Новороссийск, Геленджик, Сухум-Кале; прочие форты, вероятно, надо будет покинуть, сколько бы ни желательно было избегнуть сей необходимости.

Атака на Крым равномерно возможна только при содействии французов и англичан, и появление их войск в Царьграде потребует уже предохранительных мер против подобного покушения.

Атака на Одессу из трех случаев наименее опасна, ибо, кроме цели бомбардировки беззащитного города, других последствий иметь не может, не представляя удобств к высадке, ежели вблизи отряд некоторой силы.

Переправа через Дунай вблизи Измаила или Рени также невероятна по трудности самой переправы и во всяком случае удобно может быть отбита.

Итак, кажется, на первый случай сим ответствовано.

Приступаю ко второму.

Оставаясь при принятом уже плане оборонительной войны в Европе, 2 назначенных корпусов с 8 казачьими полками достаточно, чтоб не только оборонять Молдавию и Большую Валахию, но и Малую Валахию; а как турки уже заняли переправу у Калафата, то нужно будет сперва изгнать их оттуда и остановиться до обстоятельств, о которых ниже упомяну.

В то же время, ежели Господь благословит оружие наше, желательно, чтобы Кавказский корпус наступал и овладел Карсом, Баязетом и Ардаганом, что исполниться должно в течение зимы или ранней весны.

Ежели перемены не будет в упорстве турок в течение сего времени, тогда наступит второй период действий, и уже тогда мы приступим к переправе через Дунай (примерно в марте 1854 года).

Начав с сильной демонстрации у Сатунова войсками, в Бессарабии расположенными, и в то же время в виду переправы у Гирсова войсками 3-го корпуса, настоящую переправу исполним выше Видина 4-м корпусом. Есть надежда, что предприятие сие удасться может, и вслед за тем надо будет обложить и приступить к осаде Видина.

Расположение сербов к нам дает мне надежду, что наше появление в сем крае их побудит приняться за оружие и стать рядом с нами, чем можно действия наши облегчить.

Как бы турецкая армия сильна ни была, но попытки наши с начала кампании к переправе на двух точках должны держать их в недоумении, в чем именно состоит настоящее намерение наше, и не даст им вовремя собрать все главные их силы на верховья Дуная. Но ежели они не вдались в обман и стянули главные свои силы к Видину, тогда наши фальшивые атаки обратятся в настоящие и войска у Сатунова и Гирсова овладеют переправами и занять должны край до Троянова вала, блокируя Исакчу, Тульчу и Кюстенджи, ежели крепости сии восстановлены и того потребуют.

Полагая, что обе сии переправы будут исполнены 15-ою и 9-ою дивизиями, будет за Дунаем здесь 34 батальона и, вероятно, одна кавалерийская дивизия с 2 казачьими полками.

В то же время останутся в окрестностях Бухареста 7-я и 8-я дивизии с одною кавалерийскою бригадою и 2 казачьими полками для защиты края до дальнейшего развития обстоятельств.

Сим кончается 2-й период действий.

Третий период будет осада Видина, действия против турецкой армии, ежели она пойдет на помощь Видину, или против войск в Бабадагской области. У Видина надо идти к ним навстречу и стараться их разбить, напустив сербов им в левый фланг и тыл. У Троянова вала, ежели не сильны, разбить их; ежели очень сильны, отступить к Гирсову, и тогда, вероятно, уже у Видина не будут они сильны и осада беспрепятственно произведется.

Вероятно, за сербами поднимутся и болгары, и тем положение турок еще более затруднится.

Взятием Видина (вероятно, в августе) кончится третий период.

Во все эти три периода на флоте может лежать обязанность не только способствовать защите берегов наших, но наносить возможный вред туркам, препятствуя свободному сообщению с их портами; все это возможно будет лишь тогда, когда английского и французского флотов в Черном море не будет, по крайней мере в превосходных силах.

Эскадре на абхазских берегах в особенности следует усугубить надзор за недопуском турецких судов из Батума и Анатолии.

Флотилия на Дунае состоять должна в распоряжении князя Горчакова; ее содействие будет весьма полезно как для воспрепятствования переправам турок от Гирсова вниз по Дунаю, так и для способствования переправ наших войск и прикрытия мостов, когда действия наши дойдут до сей эпохи.

Ежели потеря Видина, Карса, Баязета и Ардагана не поколеблет упорства турок, тогда наступит четвертый период.

Полагаю, что ему предшествовать должно воззвание к единоплеменным и единоверным народам к восстанию объявлением, что мы идем вперед для избавления их от турецкого ига. Вероятно, сие последует чрез год, т. е. в ноябре 1854 года, в ту эпоху года, где уже военным действиям в тех краях природа препятствует.

Разрешенное формирование волонтерных рот будет тогда служить основанием или корнем новых ополчений в Сербии и Булгарии, на что употребится зима.

Следует здесь решить, как армии нашей зимовать.

Полагаю, что 4-й корпус, занимая Видин, может расположиться вокруг его по сербским селениям или частию в Малой Валахии. Войска в Большой Валахии останутся в ней. Те же, которые переправились чрез Дунай у Сатунова и Гирсова, могут занять собственно Бабадаг и окрестности и мостовое укрепление в Гирсове.

В этом положении проведем зиму с 1854 на 1855 год.

В Азии желательно завладеть Кабулетом и Батумом, не подаваясь далее вперед, но делая частые набеги, дабы держать турок в тревоге, и предоставляя персиянам вести наступательную войну для их пользы.

Начало 1855 года укажет нам, какую надежду возлагать можем на собственные способы христианского населения Турции и останутся ли и тогда Англия и Франция нам враждебны. Мы не иначе должны двинуться вперед, как ежели народное восстание на независимость примет самый обширный и общий размер; без сего общего содействия нам не следует трогаться вперед; борьба должна быть между христианами и турками; мы же как бы оставаться в резерве.

Быть может, что для развлечения турецких сил приступить можно будет к осаде Силистрии, но мудрено сие теперь же предугадать.

То, что произошло дальше, оказалось полной неожиданностью для русского императора. Против него – в защиту Турции – объединились Англия и Франция, которых Николай считал соперниками. Более того, Николая совершенно поразило поведение австрийского императора, которого он четыре года назад спас, отправив ему на помощь стотысячный корпус во главе с Паскевичем для усмирения восставших венгров. Вместо благодарности, на которую твердо рассчитывал Николай, император Франц Иосиф примкнул к англо-французскому альянсу. И когда англичане, французы и турки высадились в Крыму под Севастополем, куда были направлены основные силы русской армии, дислоцированные на юге страны, то западная граница оказалась беззащитной перед возможным нападением Австрии.

Сложившуюся ситуацию ясно очертил С. С. Татищев.

Из сочинения историка Сергея Спиридоновича Татищева «Внешняя политика Николая I»

Измена Австрии произвела на императора Николая потрясающее впечатление. Ею были оскорблены самые священные его нравственные чувства. Трудно выразить словами горечь его размышлений; и следующее донесение австрийского посланника в Петербурге дает о них лишь слабое понятие, но правдивое и без прикрас. Описывая аудиенцию, данную ему государем в конце июня 1854 года, граф Эстергази признается, что прием, оказанный ему его величеством, был ледяной. Внушительно и строго заметил император, что враждебное положение, принятое относительно России императором Францом Иосифом, оскорбляет его; к тому же оно ему и непонятно, ибо интересы России и Австрии на Востоке тождественны. По-видимому, рассуждал государь, австрийский император совершенно позабыл все то, что он сделал для него. Глубоко и больно огорчили его величество австрийские вооружения. Если суждено возгореться войне, то Бог будет судьею между обоими монархами. Эстергази прервал государя выражением надежды, что сообщенные ему канцлером новые инструкции, данные нашему посланнику в Вене, облегчат успешный исход переговоров о мире. Император Николай сделал вид, что не слышит речи своего собеседника, и продолжал взволнованным голосом: «Доверие, соединявшее доселе обоих монархов ко благу их государств, разрушено, искренние отношения между ними не могут долее продолжаться».

Чувства, волновавшие душу императора Николая в последние месяцы его жизни, еще рельефнее проглядывают в переписке с одним из довереннейших его сподвижников, генерал-фельдмаршалом князем Варшавским (И. Ф. Паскевичем. – Я. Г.). «Настало время, – писал он ему в начале июня, – готовиться бороться уже не с турками и их союзниками, но обратить все наши усилия против вероломной Австрии и горько покарать за бесстыдную неблагодарность». И в другом письме: «Меня всякий может обмануть раз, но зато после обмана я уже никогда не возвращаю утраченного доверия». Наконец, в письме к главнокомандующему Южною армиею, князю М. Д. Горчакову, государь пророчески восклицал: «Бог накажет их (австрийцев) рано или поздно!»

После высадки англо-французов в Крыму венский двор уже совершенно явно стал выказывать нам свою враждебность: занял своими войсками оставленные нами Дунайские княжества и принял угрожающее положение на самой нашей границе. Окончательный разрыв с Австриею представлялся государю неизбежным. Он писал князю М. Д. Горчакову: «Признаюсь тебе, что я не верю вовсе, чтобы австрийцы остались зрителями готовящегося, и почти уверен qu’ils nous donnent le coup de pied de l’âne; случай им слишком на то благоприятен. Жаль, что придется им отдавать славную Подолию без боя. Два казачьи полка, как паутина вдоль границы, скоро исчезнут. Позади же кирасиры и формирующиеся кавалерийские резервы надо будет спасти за Днепр, при первом появлении неприятеля, дабы даром не пропали одни. Все это тяжко выговорить, но оно так. Еще слава Богу, что Киев можно будет сейчас усиленно занять от резервной дивизии 6-го корпуса, но и та только что еще доформировывается… Горчаков из Вены пишет, что там дерзость возрастает, и Буоль (глава правительства Австрии. – Я. Г.) явно ищет только как бы нас вывести из терпения и сложить причину разрыва на нас, чтоб тем увлечь Германию вступиться за Австрию».

Мысль о предстоящем вторжении австрийцев в наши пределы неотступно тревожила, можно даже сказать, терзала государя до самой его кончины. По собственному его выражению, «он ожидал всего дурного от австрийского правительства» по той причине, «что император совершенно покорился Буолю, а сей последний дышит ненавистью к России и совершенно передался на сторону союзников». Государь хотя и знал, что большинство австрийских генералов несочувственно относятся к войне с нами, но не обманывал себя относительно степени их влияния на направление политики венского двора. В одном из писем его читаем по этому поводу: «Воротились Гесс и Кельнер и при явке к императору [австрийскому] не запинаясь ему высказали всю правду насчет его политики, положения и духа армии и всей империи, доказывая, что политика эта ведет государство к гибели, и умоляли его переменить намерения и помириться с нами. Сначала он каждого выслушал, но потом рассердился и запретил им вперед сметь вмешиваться в политику, которую вести он одному себе предоставляет».

Как наместник Царства Польского, так и посланник наш при австрийском дворе были убеждены в близости разрыва с Австриею, и один только военный агент наш в Вене, граф Стакельберг, выражал мнение, что нам нечего опасаться нападения австрийцев ранее весны. «Но быть может, что и он ошибается, – заметил государь, – и что вопреки чести и здравого рассудка Австрия на нас ринется даже без объявления войны. Надо на все быть готовым».

Принимая деятельные меры для отражения ожидаемого нападения австрийцев, император Николай сдался, однако, на убеждения графа Нессельроде, решился на уступки требованиям венского двора и принял предложенные им «четыре условия» за основание переговоров о мире. Последствия этой уступки не отвечали нашим надеждам. «Вот что было в Вене, – писал государь главнокомандующему Южною армиею, – 1 (13) числа [ноября 1854] Горчаков был еще в надежде, что дело пошло на лад, что согласие наше на принятие четырех пунктов, удовлетворив желаниям Австрии, расположило ее не связываться теснее с Франциею и Англиею, но воспользоваться нашим согласием, чтобы приступить прямо к переговорам о примирении; вышло противное. Лишь только в Вене получено согласие короля прусского на гарантию неприкосновенности войск австрийских в княжествах, как император, по совету Буоля, без ведома короля прусского, поспешил заключить новый договор с Францией и Англией, затем будто, чтоб связать их не выходить из условий 4 пунктов, и дал о том знать Горчакову. Этот потребовал аудиенции у императора, которую третьего дня и получил. Два часа с ним откровенно о всем толковал и доносит, что император его слушал благосклонно и просил не посылать курьера до нового свидания, утверждая, что никогда в его намерение не входило нас атаковать, но что новый договор будто заключил только в намерении связать этим западные державы и более ничего от нас не требовать. Я же сему поверю, когда последствия докажут». Предчувствие не обмануло государя. То же письмо кончается припиской: «Сейчас по телеграфу пришли еще две депеши, с которых копию посылаю. Видишь, что вряд ли что хорошее предвидеть можно; на австрийцев же никак положиться нельзя: одно бесстыдное коварство».

Объяснение этого нового поворота к худшему находим в другом письме государя к тому же лицу: «Спешу тебя известить, по обещанию моему, любезный Горчаков, о содержании донесений из Вены, сюда вчера вечером дошедших. Разговор Горчакова с императором не имел никаких хороших последствий, и его вновь не призывали. Между тем содержание заключенного трактата постановляет срок, по истечении которого будто он обращается в оборонительный и наступательный. Неизвестно точно, месяц ли или два на то положены. Но есть подозрение, что существует другой, уже тайный договор, по которому Австрия еще более поработилась Франции и Англии, и будто уже в нем просто условлено отнять у нас Польшу. Одним словом, надо нам готовиться на худшее, ибо я ничуть не сомневаюсь, что весьма скоро и король прусский, волей или неволей, пристанет к нашим врагам. При подобном положении дел вопрос уже в том, где большая опасность и куда усилия обороны нашей должны преимущественно обращены быть? Думаю – Петербург, Москва или тут, в центре России, и Крым с Николаевом. Прочее второстепенной важности в сравнении… Вот наше положение, самое тяжкое, во всей наготе своей; нечего его скрывать от себя».

Между тем занимавшие княжества австрийцы не препятствовали турецкой армии направляться к нашей Бессарабской границе, так что с минуты на минуту можно было ожидать столкновения на Пруте между нами и турками. Случайность эта крайне озабочивала государя, как явствует из следующих слов письма его к Паскевичу: «Будет ли Горчаков атакован Омер-пашой, не угадаешь, но, кажется, австрийцам это не нравится. Я велел им объявить, что ежели мы атакованы будем, то против воли будем преследовать; ежели с австрийцами встретимся, велел остановиться, отдать им честь и продолжать преследовать, докуда нам надо. Будут они стрелять по нас, тогда и мы отвечать будем, а прочее в руках Божиих. Они уверяют, что всячески сего избегать желают. Посмотрим».

Недоверчиво относился император Николай и к имевшим открыться в Вене, под руководством графа Буоля, мирным совещаниям. «Жду, что будет на совещаниях в Вене, – признавался он „отцу-командиру“, – но ничего хорошего не ожидаю, а еще менее от Австрии, которой коварство превзошло все, что адская иезуитская школа когда-либо изобретала. Но Господь их горько за это накажет. Будем ждать нашей поры».

Однако в первые дни 1855 года из Вены пришла неожиданная весть. Император Франц Иосиф поручил князю А. М. Горчакову передать государю, «что теперь и повода не осталось к столкновению Австрии с нами и что он счастлив, ежели прежние дружеские сношения его с императором Николаем восстановятся». Но окончательное разочарование не замедлило высказаться в следующих строках письма государя к князю М. Д. Горчакову: «Вероятие хорошего оборота дел с Австрией, всегда мне сомнительное, с каждым днем делается слабее, коварство яснее, личина исчезает, и потому все, что в моих намерениях основывалось на надежде безопасности, с сей стороны не состоялось и возвращает нас к прежнему тяжелому положению. Доверие мое к лучшему исходу дел должно было в особенности утратиться с той поры, когда теперь же Австрия усиленно требует всеобщего вооружения Германии. Против кого же, ежели не против нас? Пруссия от сего решительно отказывается, и ее пример увлек уже часть Германии последовать ей; но это не остановит, вероятно, прочих пристать к Австрии, и император [Франц Иосиф] требует, чтоб его признали главнокомандующим всеми силами».

Так писал император Николай за месяц до своей кончины. Роль Австрии в восточных замешательствах он определял двумя словами: «коварство и обман». Ему ясно было, что она была истинною причиною всех наших неудач, что ее политике обязаны были главным образом союзники своими успехами в Крыму. Необходимость охранять нашу западную границу лишала нас возможности сосредоточить под Севастополем достаточные силы для отпора англо-французскому вторжению. Геройски обороняемый Севастополь должен был пасть, потому что Австрия изменила долгу благодарности и чести, – тягостное сознание, отравившее последние дни государя. Но духом он не падал. «Буди воля Божия! – восклицал он в письме к князю М. Д. Горчакову, – буду нести крест мой до истощения сил».

Сил не хватило. 18 февраля (2 марта) 1855 года не стало императора Николая.

А 27 августа пал Севастополь. Крымская война была проиграна.

 

Смерть

Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана

Перехожу к последним месяцам и дням его жизни. Крымская война доставила ему много забот и неприятностей. Недостаток военных запасов, неудовлетворительность оружия в войсках и бездорожье на Юге тяготили его, конечно, не менее, чем всю Россию. Быть может, он сознавал тогда, что управлять одному государством невозможно и что министры нужны не для одного исполнения приказаний, но и для совета. Однако выказать такого рода мысли он не хотел; он только работал еще усиленнее прежнего и остался до последних дней своих непреклонным исполнителем взятой на себя задачи. Если верить некоторым слухам и данным, он сам руководил защитою Севастополя. Тотлебен, выдвигая укрепления за первоначальную линию обороны и сооружая в одну ночь, один за другим, ошеломившие своим неожиданным появлением неприятеля знаменитые Камчатский и Волынский редуты, исполнял только приказания императора. Это легко могло быть, потому что, как известно, Николай Павлович был с молодых лет хорошо подготовленным военным инженером. Судя по маневрам, он был также замечательным тактиком и стратегом; но командовать армией за две тысячи верст от поля сражения, не зная местности и имея на месте такого помощника, как князь Меншиков, было положительно невозможно; а между тем по приказанию Николая Павловича было дано Инкерманское сражение, план которого он одобрил. При нападении с двух сторон неприятель был бы смят и сброшен в море; но шедший в обход командир 4-го корпуса Данненберг встретил на пути такую изрытую оврагами местность, что артиллерию приходилось переносить на руках; он, конечно, опоздал, и сражение было проиграно. Будь на месте настоящий главнокомандующий, тот, исполняя волю государя, вперед исследовал бы местность, а не пускал бы целый корпус войск наудачу, князь же Меншиков это сделал. Только тогда император убедился, что этот остроумный царедворец в Крыму не на своем месте. Еще неудачнее кончилось сражение на Черной речке, где легло целиком не одно Курское ополчение. Но, невзирая на такие крупные неприятности, на лице Николая Павловича не было заметно ни упадка духа, ни отсутствия в известных случаях обычной его веселости. За несколько недель до своей кончины, следовательно, когда он уже знал, что войну необходимо кончить и что нам нельзя рассчитывать на почетный мир, мне привелось видеть из кресел Большого театра, как он, встреченный в своей ложе графом Адлербергом, расшаркался перед последним, точно гость перед хозяином. Николай Павлович не был расположен к шуткам, даже с самыми близкими и родственными ему лицами, тем более подобная шутка в глазах публики, когда из Крыма получались самые безотрадные вести, показалась всем непонятною. Но, очевидно, он не желал серьезным видом усиливать общее уныние; напротив, появляясь в театре таким веселым, он хотел всем внушить, что не все еще потеряно. Однако хороших известий с театра войны не было, театральный сезон кончился, наступал великий пост, и государя можно было видеть только случайно на улице.

Из очерка чиновника и историка Александра Федоровича Шидловского «Болезнь и кончина императора Николая Павловича»

В начале 1855 года организм государя вследствие непрерывных занятий государственными делами и под влиянием неудач наших в Крыму, по-видимому, становился непрочным; силы его боролись с чувством долга, которое руководило им всю жизнь. Государь, посвящая семнадцать часов в сутки всем вопросам правления, не хотел, даже накануне смерти, незаметно подкрадывавшейся к нему, оставлять без личного разрешения дела. Не обращая внимания на советы медиков беречь себя, он с улыбкой выслушивал их предписания и продолжал делать невероятные усилия, чтобы бороться с природой. Часто государь вставал ночью, чтобы кончить дела, которые не успевал разрешить в течение дня, так как он внимательно относился ко всем мелочам. Глубокая религиозность и пламенная вера в Бога всегда были отличительной чертой императора. В последнее время он прерывал свой сон по ночам, становился перед образом и пел псалмы Давида. Голос его принимал такое трогательное выражение, что камердинер его, Гримм, спавший в соседней комнате, говорил потом, что ему чудилось, будто слышит он голос самого псалмопевца.

В конце января император, не желая отказать графу Клейнмихелю в просьбе быть посаженным отцом у его дочери, выходившей замуж за сына генерал-лейтенанта Пиллар фон Пильхау, поехал на свадьбу; он был в конногвардейском мундире, в доспехах, оделся легко. Камердинер Гримм, обратив внимание государя на сильный мороз, советовал надеть другую форму; государь, пройдя на половину императрицы, вернулся, чтобы надеть шинель; тут же он заметил своему камердинеру: «Ты правду говоришь… проходя сенями по мраморному полу, я уже почувствовал, что ногам холодно; но теперь некогда переодеваться».

Двадцать седьмого января император Николай I почувствовал первые признаки гриппа, который тогда свирепствовал в Петербурге.

Болезнь эта не казалась сначала серьезной; государь смеялся над своим нездоровьем.

Однако болезнь, усилившаяся вследствие умственного напряжения и под влиянием печальных известий из Крыма, развивалась с неимоверной быстротой.

Четвертого февраля ночью государь почувствовал некоторое стеснение в груди, вроде одышки. Исследование показало сильный упадок деятельности в верхней доле левого легкого; нижняя доля правого легкого оказалась пораженной гриппом, хотя лихорадочного состояния не замечалось; пульс оставался нормальным. Больной сидел дома, соблюдая самую строгую диету. К вечеру дыхание левого легкого сделалось свободнее. Государь по-прежнему занимался делами. В следующие два дня болезненное состояние левого легкого исчезло, гриппный же кашель не прекращался.

С наступлением первой недели Великого поста государь начал говеть и поститься, несмотря ни на какие предостережения медиков. Седьмого и восьмого февраля он сидел дома по настоятельной просьбе врачей. Лечивший его лейб-медик Мандт просил себе консультанта; государь назначил в помощь ему Карелля, который последние восемь лет сопровождал его во время путешествий; с восьмого февраля он принял участие в лечении императора. Девятого февраля государь почувствовал себя несколько лучше, хотя кашель усилился; утром он слушал обедню в дворцовой церкви, а потом отправился в манеж Инженерного замка на смотр маршевых батальонов резервных полков лейб-гвардии Измайловского и Егерского, которые приготовлялись к выступлению в поход на театр военных действий.

Лейб-медики Мандт и особенно доктор Карелль старались отговорить императора от этого намерения; они убеждали его не выходить на воздух; но он, выслушав их советы, обратился с вопросом:

– Если бы я был простой солдат, обратили ли бы вы внимание на мою болезнь?

– Ваше величество, – отвечал Карелль, – в вашей армии нет ни одного медика, который позволил бы солдату выписаться из госпиталя в таком положении, в каком вы находитесь, и при таком морозе (23 градуса); мой долг требовать, чтобы вы не выходили еще из комнаты.

– Ты исполнил свой долг, – отвечал государь, – позволь же мне исполнить мой.

В час пополудни император Николай, не обращая внимания на уговоры наследника и просьбы прислуги одеться потеплее, выехал из дворца в легком плаще. После смотра, не возвращаясь домой, он заехал к великой княгине Елене Павловне и к военному министру, который по болезни не выходил несколько дней из дома. При двадцатиградусном морозе простуда усилилась, кашель и одышка увеличились. К вечеру государь, совершенно больной, лег заснуть, но провел ночь без сна. На следующий день, опять не склоняясь на предостережения медиков, он отправился на смотр маршевых батальонов гвардейских саперов и полков лейб-гвардии Преображенского и Семеновского. Этот выезд был последним.

Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана

Выйдя около полудня на прогулку, я с удивлением увидел по одну сторону Невского проспекта выстроившиеся войска в походной форме. Было около 10° мороза. Что бы это значило? – подумал я. Невский проспект вовсе не обычное место для смотров, на это есть манежи. Да и какие это войска и куда собираются их посылать? (Гвардия находилась тогда на побережье Балтийского моря для защиты края от возможной высадки неприятеля; в Петербурге же было очень мало войска, всего по одному батальону от каждого гвардейского полка и несколько резервных батальонов). Машинально я пошел к Адмиралтейству. Очевидно, смотр будет делать государь; иначе не было причины выстраивать войска вблизи дворца. По чувству особого влечения к Николаю Павловичу с юных лет я всегда встречал его с радостным биением сердца, и, чтобы вновь увидеть его, я спешил к флангу войск, где мог услышать и голос его. Я подошел к углу Невского проспекта и Адмиралтейской площади и остановился позади командовавшего парадом генерала, сидевшего на лошади, на краю фланга. Лица его я не видел и не знаю, кто был этот генерал. Прошло лишь несколько минут, как раздалась команда: «слушай, на караул!» Так как это был левый фланг, то музыки здесь не было; оркестры находились на правых флангах своих частей и хотя заиграли при команде «на караул», но здесь были едва слышны. Николай Павлович, верхом, в мундире, без шинели, не доезжая шагов десяти до фронта, громко произнес по адресу командовавшего генерала: «Bonjour! Comment vous va?» Ответа генерала я не слыхал; вероятно, его не было; но руку его, приложенную к шляпе с султаном, и как будто легкое наклонение головы я видел. Конечно, и мой цилиндр был уже в руке, и глубокий поклон отвешен; но я не успел еще выпрямиться, как раздалось столь часто слышанное, громогласное «Здорово, ребята!» и в ответ «3дравия желаем вашему императорскому величеству», понесшееся вдоль Невского проспекта, по которому, всегдашним молодцом, летел галопом государь.

– В одном мундирчике сердечный… – послышался сзади меня женский голос. Я оглянулся. Какая-то деревенская баба крестилась и продолжала причитывать: – В одном мундирчике… долго ли до беды!

– Ты напрасно беспокоишься, голубушка. Государь всегда так на смотры выезжает: он мороза не боится, – вразумлял я бабу.

– Как, барин, не бояться… Неровен час! Не паренек он молодой… Кровь, чай, не по-прежнему греет…

– Греет, матушка! Его греет: нас с тобой переживет!

– Кто это знает. На все Божья воля….

– Разве ты не видела, как он точно ветер пронесся?

– Видеть-то видела, а все ему след поберечься. Так несдобровать ему…

– Полно каркать и вздор молоть, – произнес я с некоторым раздражением и начал пробираться восвояси, сквозь толпу, которая не расходилась, потому что солдаты еще стояли на месте.

Из очерка Александра Федоровича Шидловского «Болезнь и кончина императора Николая Павловича»

Теперь припадки болезни, с которой боролась долго могучая натура императора, стали развиваться с неимоверной быстротой; он уже не мог выходить из своего кабинета. 11 февраля он намеревался быть у преждеосвященной обедни в Дворцовой церкви, но, почувствовав озноб, не мог стоять на ногах; после убеждения докторов он одетый лег в постель, только прикрывшись шинелью. Превозмогая себя, он продолжал и этот день в постели заниматься делами. Вечером появилась испарина; язык был не чист; оказалась чувствительность печени. Дабы не опечалить подданных, государь запретил печатать известия о ходе своей болезни, что и прежде всегда соблюдалось по его повелению; за несколько дней до кончины он вспомнил об этом и, обратившись к цесаревичу, сказал: «Надеюсь, что не обеспокоили публики бюллетенями о моем нездоровье».

Двенадцатого февраля жар и озноб увеличились. Государь целый день провел в постели. К вечеру, однако, состояние больного настолько улучшилось, что по ходу болезни можно было ожидать перемежающейся лихорадки. Телеграмма о деле под Евпаторией (в феврале 1855 года русская армия в Крыму потерпела очередное тяжелое поражение. – Я. Г.) сильно подействовала на состояние его здоровья. Лихорадка увеличилась; язык стал хуже прежнего. С этого дня по убедительной просьбе медиков государь прекратил занятия государственными делами, передав заботы о них наследнику.

В следующие два дня самочувствие больного ухудшилось; ночи он проводил беспокойно, почти не смыкая глаз.

Пятнадцатого февраля государь стал с утра харкать с кровью; к вечеру жаловался на подагрическую боль в большом пальце ноги, на следующий день усилилось страдание в правом легком; государь почувствовал в нижних, задних реберных мышцах, с правой стороны, сильную боль; нижняя доля правого легкого оставалась заметно пораженной. Голова, с начала болезни, все время была свежею: ни кружения, ни боли в ней не замечалось.

Из дневника фрейлины Анны Федоровны Тютчевой

17 февраля я по своему обыкновению к 9 часам утра спустилась к цесаревне (Марии Александровне. – Я. Г.), чтобы присутствовать на сеансе пассивной гимнастики, которой она ежедневно занималась…. Я ее застала очень озабоченной – император неделю как болен гриппом, не представлявшим вначале никаких серьезных симптомов; но, чувствуя себя уже нездоровым, он вопреки совету доктора Мандта настоял на том, чтобы поехать в манеж произвести смотр полку, отъезжавшему на войну, и проститься с ним. […]

Он отправился в манеж и, вернувшись оттуда, слег. До сих пор болезнь государя держали в тайне. До 17-го даже петербургское общество ничего о ней не знало, а во дворце ею были мало обеспокоены, считая лишь легким нездоровьем. Поэтому беспокойство великой княгини удивило меня. Она мне сказала, что уже накануне Мандт объявил положение императора серьезным. В эту минуту вошел цесаревич и сказал великой княгине, что доктор Карель сильно встревожен, Мандт же, наоборот, не допускает непосредственной опасности. «Тем не менее, – добавил великий князь, – нужно будет позаботиться об опубликовании бюллетеней, чтобы публика была осведомлена о положении…»

В ту минуту, когда я пишу эти строки, с тех пор прошло только два дня, но мне кажется, что за эти два дня рухнул мир – столько важных и страшных событий произошло за этот короткий срок. 17-го, вернувшись с обеда у моих родителей, я пошла переодеться к вечеру у цесаревны; но пробило 10 часов, никто меня не позвал, и я спустилась в дежурную комнату, чтобы узнать, в чем дело. Камеристка сказала мне, что состояние здоровья императора, по-видимому, ухудшилось, что цесаревна, вернувшись от него, удалилась в свой кабинет и что великая княгиня Мария Николаевна, которая проводит ночь при отце, каждый час присылает бюллетени о здоровье императора.

Я отправилась к Александре Долгорукой. М-elles Фредерикс и Гудович, только что вернувшиеся от императрицы, сказали нам, что они издали слышали, как Мандт говорил о поднимающейся подагре, о воспалении в легком. Эти дамы были чрезвычайно встревожены и умоляли нас пойти к цесаревне, чтобы получить точные сведения. Никто ничего не знал, а может быть, никто не смел высказывать вслух своих мыслей или своих опасений по поводу происходящего. Видны были только смущенные и объятые ужасом лица. Александра и я вторично спустились в дежурную комнату, где нам сказали, что цесаревну только что вызвали к императору. Мы решили дождаться ее возвращения в спальне и в томительном ожидании прошел целый час; эта большая комната, еле освещенная свечой, стоявшей на камине, и лампадкой, теплившейся перед образами, имела мрачный вид. Нам пришли сказать, что цесаревна вернулась с великой княгиней Александрой Иосифовной, которая должна была провести ночь во дворце, чтобы быть поблизости на случай каких-либо событий. Вошел цесаревич со смертельно бледным и изменившимся лицом. Он пожал нам руку, сказал: «Дела плохи», – и быстро удалился. Убедившись, что ничего больше мы не узнаем, мы поднялись наверх. Мария Фредерикс получила более подробные сведения в дежурной комнате императрицы. Подагра поднималась, паралич легких был неминуем. Императрица робко предложила императору причаститься. Он ответил, что причастится, когда ему будет лучше и он в состоянии будет принять Святые Тайны стоя. Императрица не решилась настаивать, чтобы не встревожить его. Она стала читать возле него «Отче наш», и, когда она произнесла слова: «Да будет воля Твоя», он горячо сказал: «Всегда, всегда».

Ночь уже была поздняя, но тревога не давала нам спать. С несколькими фрейлинами я пошла в дворцовую церковь, слабо освещенную немногими свечами, горевшими перед иконостасом. Но душа моя была объята ужасом, и сердце не могло молиться, хотя уста и произносили привычные слова…

Вернувшись к себе, я нашла записку от графини Антонины Блудовой, писавшей цесаревне от имени своего отца о необходимости немедленно распорядиться служить во всех церквах молебны, чтобы народ был оповещен об опасности, угрожающей жизни императора.

Я понесла эту записку цесаревне. Мне сказали, что она только что легла. Тогда я попросила передать записку цесаревичу, который находился при императоре. Поднявшись к себе, я, не раздеваясь, прилегла на кровать и слегка задремала, но сильный шум шагов по коридору вскоре разбудил меня. Вся дрожа, я вышла из комнаты и встретила Екатерину Тизенгаузен, которая куда-то бежала с другой фрейлиной императрицы. Они мне сказали, что к императору только что позвали Бажанова (духовника императорской фамилии). С ними вместе я спустилась вниз.

Было часа два или три ночи, но во дворце никто уже не спал. В коридорах, на лестницах – всюду встречались лица испуганные, встревоженные, расстроенные, люди куда-то бежали, куда-то бросались, не зная в сущности, куда и зачем. Шепотом передавали друг другу страшную весть, старались заглушить шум своих шагов, и эта безмолвная тревога в мрачной полутьме дворца, слабо освещенного немногими стенными лампами, еще усиливала впечатление испытываемого ужаса.

Рассказ доктора Мартына Мартыновича Мандта, изложенный в письме к близкому лицу за границу

Между 11–12 часами [17 февраля] блаженной памяти император отложил приобщение Св. Тайн до того времени, когда будет в состоянии встать с постели.

Сделав все нужные медицинские предписания, я не раздеваясь лег отдохнуть на постель. Доктор Карель должен был оставаться в комнате больного, пока я не приду заменить его в 3 часа утра; так было условлено и так постоянно делалось. В половине третьего я встал и в ту минуту, как я хотел отправиться на мой печальный пост, мне подали следующую, наскоро написанную карандашом записку:

«Умоляю Вас, не теряйте времени ввиду усиливающейся опасности. Настаивайте непременно на приобщении Св. Таин. Вы не знаете, какую придают у нас этому важность и какое ужасное впечатление произвело бы на всех неисполнение этого долга. Вы иностранец, и вся ответственность ляжет на Вас. Вот доказательство моей признательности за Ваши прошлогодние заботы. Вам говорит это дружески преданная Вам А. Б.».

Войдя в прихожую, я повстречался с великой княгиней Марией Николаевной (она провела эти часы на софе в своей комнате). Она сказала, обращаясь ко мне: «У вас, должно быть, все идет к лучшему, так как я давно не слыхала никакого шума».

Я нашел доктора Кареля на своем посту, а положение высокого больного показалось мне почти неизменившимся с 12 часов ночи. Жар в теле немного слабее, дыхание было несколько менее слышимо, нежели в полночь. После нескольких вопросов и ответов касательно дыхания и груди (причем особенное внимание было обращено на правое легкое, совершенно согласно с тем, как оглашено в газетах) доктор Карель ушел для того, чтоб воспользоваться в течение нескольких часов необходимым отдыхом.

Было около 10 минут четвертого, когда я остался наедине с больным государем в его маленькой неприютной спальне, дурно освещенной и прохладной. Со всех сторон слышалось завывание холодного северного ветра. Я недоумевал и затруднялся, как объяснить самым мягким и пощадливым образом мою цель больному, который хотя и очень страдал, но вовсе не считал своего положения безнадежным.

Так как накануне того дня вечером после последнего медицинского осмотра еще не вовсе утрачена была надежда на выздоровление, то я начал с тщательного исследования всей груди при помощи слухового рожка. Император охотно этому подчинился, точно так как с некоторого времени он вообще подчинялся всему, чего требовала медицинская наука.

В нижней части правого легкого я услышал шум, который сделался для меня таким же зловещим, каким я в течение уже нескольких лет считал тот особый звук голоса, который происходит от образовавшихся в легких каверн. Я не в состоянии описать ни этого звука, ни этого шума; но и тот и другой, доходя до моего слуха, не подчинялись моему умственному анализу, а как будто проникали во всю мою внутренность и действовали на все мои чувственные нервы. Они произвели на меня такое же впечатление, какое производит фальшивая нота на слух опытного музыканта. Но этот звук и этот шум уничтожили все мои сомнения и дали смелость приступить к решительному объяснению.

Зрело обсудив, что следовало делать в моем положении, я вступил в следующий разговор с его величеством. Здесь я должен обратить внимание на то, что замеченный мною особый шум в нижней части правого легкого свидетельствовал о начале паралича в этом важном органе и что вместе с тем для меня угас последний луч надежды. В первую минуту я почувствовал что-то похожее на головокружение; мне показалось, что все предметы стали вертеться перед моими глазами. Но полагаю, что сознание важности данной минуты помогло мне сохранить равновесие способностей.

– Идучи сюда, я встретился с одним почтенным человеком, который просил меня положить к стопам вашего величества изъявления его преданности и пожелания выздороветь.

– Кто такой?

Больной император все время говорил громким и ясным голосом, с полным обладанием всеми умственными способностями.

– Это Бажанов, с которым я очень близок и почти что дружен.

Стараясь приступить к делу как можно мягче, я позволил себе это уклонение от истины. Я узнал из уст его высочества государя наследника, который сам пожелал провести эту ночь как можно ближе к больному, что названная духовная особа находилась поблизости. А то, что я сказал о моих личных отношениях к Бажанову, вполне согласно с истиной.

– Я не знал, что вы знакомы с Бажановым. Это честный… и вместе с тем добрый человек.

Затем – молчание, и с намерением или случайно император не поддержал этого разговора.

– Я познакомился с г. Бажановым, – продолжал я спустя минут пять, – в очень тяжелое для нас всех время, у смертного одра в Бозе почившей великой княгини Александры Николаевны. Вчера мы вспоминали об этом времени у государыни императрицы, и из оборота, который был дан разговору, мне было нетрудно понять, что ее величеству было бы очень приятно, если бы она могла вместе с г. Бажановым помолиться подле вашей постели об умершей дочери и вознести к Небу мольбы о вашем скором выздоровлении.

По выражению глаз императора я тотчас заметил, что он понял значение моих слов и даже одобрил их. Он устремил на меня свои большие, полные, блестящие и неподвижные глаза и произнес следующие простые слова, немного приподняв и поворотив ко мне голову:

– Скажите же мне, разве я должен умереть?

Эти слова прозвучали среди ночного уединения как голос судьбы. Они точно будто держались в воздухе, точно будто читались в устремленных на меня своеобразных больших глазах, точно будто гудели с отчетливою ясностью металлического звука в моих ушах.

Три раза готов был вырваться из моих уст самый простой ответ, какой можно дать на такой простой вопрос, и три раза мое горло как будто было сдавлено какой-то перевязкой: слова замирали, не издавая никакого понятного звука. Глаза больного императора были упорно устремлены на меня. Наконец я сделал последнее усилие и отвечал:

– Да, ваше величество!

Почти немедленно вслед затем император спросил:

– Что нашли вы вашим инструментом? Каверны?

– Нет, начало паралича.

В лице больного не изменилась ни одна черта, не дрогнул ни один мускул, и пульс продолжал биться по-прежнему! Тем не менее я чувствовал, что мои слова произвели глубокое впечатление: под этим впечатлением мощный дух императора точно будто старался высвободиться из-под мелочных забот и огорчений здешнего ничтожного мира.

Было ясно, что в течение всей болезни это случилось в первый раз в эту минуту, которую почти можно назвать священной. Глаза императора устремились прямо в потолок и по крайней мере в продолжение пяти минут оставались неподвижными; он как будто во что-то вдумывался.

Затем он внезапно взглянул на меня и спросил:

– Как достало у вас духу высказать мне это так решительно?

– Меня побудили к этому, ваше величество, следующие причины. Прежде всего и главным образом, я выполняю данное мною обещание. Года полтора тому назад вы мне однажды сказали: «Я требую, чтоб вы мне сказали правду, если б настала та минута в данном случае». К сожалению, ваше величество, такая минута настала. Во вторых, я исполняю горестный долг по отношению к монарху. Вы еще можете располагать несколькими часами жизни, вы находитесь в полном сознании и знаете, что нет никакой надежды. Эти часы ваше величество, конечно, употребите иначе, чем как употребили бы их, если бы не знали положительно, что вас ожидает; по крайней мере так мне кажется. Наконец, я высказал вашему величеству правду, потому что люблю вас и знаю, что вы в состоянии выслушать ее.

Больной император спокойно внимал этим словам, которые я произнес почти без перерыва, слегка нагнувшись над его постелью. Он ничего не отвечал, но его глаза приняли кроткое выражение и долго оставались устремленными на меня. Сначала я выдерживал его взгляд, но потом у меня выступили слезы и стали медленно катиться по лицу.

Тогда император протянул ко мне правую руку и произнес простые, но навеки незабвенные слова:

– Благодарю вас.

Слово благодарю было произнесено с особым ударением. После того император перевернулся на другую сторону, лицом к камину, и оставался неподвижен.

Минут через 6 или 8 он позвал меня, назвал по имени и сказал:

– Позовите ко мне моего старшего сына.

Я исполнил это приятное поручение (wilkommene Botschaft) не уходя далее прихожей, и распорядился, чтоб меня известили, лишь только прибудет его императорское высочество.

Когда я возвратился к постели больного императора, он сказал, обращаясь ко мне, таким голосом, в котором не было заметно никакой перемены:

– Не позабудьте известить остальных моих детей и моего сына Константина. Только пощадите императрицу.

– Ваша дочь великая княгиня Мария Николаевна провела ночь, как я сам видел, на кожаном диване в передней комнате и находится здесь в настоящую минуту.

Вскоре прибыл его высочество наследник; по его приказанию известили обо всем императрицу; прибыл и духовник, которому я сообщил о моей попытке подготовить императора к приобщению Св. Тайн. С той минуты, как был исполнен этот долг (в половине 5-го) и до смерти (20 минут 1-го) умирающий отец, за исключением нескольких минутных перерывов, видел своего старшего сына, стоявшего на коленях у его постели, и держал свою руку в его руке, чтоб облегчить эту последнюю земную борьбу настолько, насколько это позволяют законы природы.

Высокий больной начал исполнять обязанности христианина; затем следовало исполнение обязанностей отца, императора и, наконец, даже милостивого хозяина дома, так как он простился со всеми своими служителями и каждого из них осчастливил прощальным словом.

Такая смерть и такое почти превышающее человеческие силы всестороннее исполнение своего долга возможны только тогда, когда и больной, и его врач отказались от всякой надежды на выздоровление и когда эта печальная истина была высказана врачом и принята больным с одинаковою решимостью.

Я считаю моим долгом записать здесь еще два вопроса, с которыми умирающий монарх обратился ко мне утром того дня (между 9 и 11 часами) и которые служат доказательством того, с каким удивительным душевным спокойствием, с каким непоколебимым мужеством и силою воли он смотрел в лицо смерти.

Первый из этих вопросов был следующий:

– Потеряю ли я сознание или не задохнусь ли я?

Из всех болезненных симптомов ни один не был так противен императору, как потеря сознания; я знал это, потому что он не раз мне об этом говорил.

Я понимал всю важность этого вопроса, который был сделан самым спокойным голосом; но внезапное рыдание помешало мне тотчас отвечать, и я был вынужден отвернуться. Только несколько времени спустя я был в состоянии отвечать:

– Я надеюсь, что не случится ни того ни другого. Все пойдет тихо и спокойно.

– Когда вы меня отпустите?

Его высочество был так добр, что повторил мне вопрос, которого я сначала не расслышал.

– Я хочу сказать, – присовокупил император, – когда все это кончится?

С тех пор как я стал заниматься медицинской практикой, я никогда еще не видел ничего хоть сколько-нибудь похожего на такую смерть; я даже не считал возможным, чтоб сознание в точности исполненного долга, соединенное с непоколебимою твердостию воли, могло до такой степени господствовать над той роковой минутой, когда душа освобождается от своей земной оболочки, чтоб отойти к вечному покою и счастию; повторяю, я считал бы это невозможным, если б я не имел несчастия дожить до того, чтоб все это увидеть.

Из очерка Александра Федоровича Шидловского «Болезнь и кончина императора Николая Павловича»

Семнадцатого февраля утром после проведенной беспокойной ночи государь немного заснул; после пробуждения впал в легкий бред. К полудню больной почувствовал сильное колотье в левой стороне груди, около сердца. Через два часа этот припадок прошел, но жар увеличился; по временам являлась наклонность к бреду. Медики поспешили предупредить наследника об опасном состоянии больного.

Пораженный таким известием, цесаревич счел долгом не скрывать долее от своей матери этого обстоятельства. Императрица с сердцем, растерзанным скорбью, решилась предложить своему августейшему супругу приобщиться Святых Тайн. Государь начал было говеть на первой неделе поста и с понедельника по четверг ежедневно посещал службу, но несколько раз, жалуясь на слабость, выражал сомнение: в силах ли он будет исполнить этот христианский долг? Несмотря на свою слабость, император ни разу в продолжение службы не садился. Теперь императрица собрала последние усилия и с твердостью подошла к постели умирающего, желая уговорить его причаститься. Остановившись у изголовья больного, она склонилась к нему и тихо сказала:

– Друг мой, ты не мог окончить начатого тобою говенья и приобщиться, как всегда бывало, Святых Тайн вместе с нами. Почему бы не исполнить этого теперь? Ты знаешь, что для христианина нет лекарства лучше, и многие страждущие получали облегчение от принятия Святых Тайн.

– Как! в постели? – возразил император. – Невозможно. Я рад и желаю исполнить эту обязанность, но когда буду на ногах, когда Бог даст мне облегчение. Лежа и неодетый, могу ли приступить к такому великому делу?

Императрица замолчала… Глаза ее наполнились слезами, она нежно обняла своего супруга; страшная борьба происходила в душе ее; она знала все; перед ней лежал нежно любимый и безнадежно больной муж, дни которого были сочтены… Припав к его груди, она чувствовала, что это дыхание, это биение сердца скоро прекратится; никакое человеческое знание не в силах бороться с природой, оставалась лишь одна надежда… на Бога.

После нескольких минут молчания государыня тихо начала читать «Отче наш».

– Ты читаешь молитву? Зачем?

– Молюсь о тебе.

– Разве я в опасности?

Императрица не имела мужества произнести роковое слово.

– Я молюсь о твоем выздоровлении, – ответила она.

– Надеясь на это, я хочу, чтобы ты сохранила свое, – отвечал государь, – ты очень расстроена, ты устала, поди успокойся.

Императрица вышла.

В полночь все бывшие в Петербурге члены царского семейства собрались на молитву в Малой дворцовой церкви; одновременно с этим слух об опасном состоянии больного распространился в столице. Казанский собор наполнился молящимися, которые возносили к Всевышнему мольбы об исцелении императора.

В двенадцатом часу ночи с 17-го на 18-е число доктор Мандт, осмотрев больного, сделал необходимые указания и, совершенно еще не считая положение государя безнадежным, отправился отдохнуть. Его заместил до трех часов утра доктор Карелль. В исходе третьего часа Мандт готовился идти на дежурство. […]

Войдя в спальню, доктор [Мандт] приблизился к больному, болезненное состояние которого оставалось без перемены с 12 часов; Карелль передал, что жар стал немного слабее, а дыхание несколько менее слышно, чем в полночь; он потом рассказывал, что сознавал безнадежное положение больного; страдания последнего были велики, и император просил облегчить их; но было уже поздно. Карелль немедленно отправился на половину наследника. Тотчас были написаны бюллетени; они раньше составлялись на немецком языке и теперь только были переведены гр. Адлербергом, который предлагал, сознавая опасность, издать их еще несколько дней тому назад, имея в виду, что внезапное известие о болезни государя может возбудить в народе различные толки. Доктор Мандт остался наедине с больным… […]

Обер-священник Бажанов, которому доктор Мандт раньше сказал, что идет убедить больного причаститься, находился уже во дворце; он подошел к изголовью умирающего и начал читать молитву перед исповедью; государыня вошла за ним и поместилась рядом с наследником в ногах августейшего супруга; после молитвы государь благословил их обоих.

Несколько минут спустя император остался наедине со своим духовником; началась исповедь, по окончании которой умирающий осенил себя крестным знамением со словами: «Молю Бога, чтобы он принял меня в свои объятия». Принятие Св. Тайн совершилось в присутствии императрицы и наследника. С полным сознанием и верой умирающий повторял за священником молитву: «Верую, Господи, и исповедую» с глубоким умилением и почти спокойным голосом. По исполнении этого священного долга император обратился к земным делам, чтобы сделать свои последние распоряжения.

Началось трогательное прощание; к этому времени в соседней комнате собрались члены августейшего семейства, которых император благословил по очереди, сказав каждому несколько слов.

Императрица не могла удержать своих рыданий.

– Ты плачешь!.. – промолвил император.

– Нет! – отвечала она. Видя, что умирающий начинает с трудом владеть своими мыслями, она предложила ему повторять за собой молитву ангелу-хранителю… Когда она дочитала до слов «Да будет воля Твоя!», государь повторил: «Да… пусть будет воля Твоя, Господи! теперь, во всем и всегда…»

Подошел к благословению наследник престола.

– Служи России, – сказал ему император, осеняя его крестным знамением, – мне хотелось принять на себя все трудное, все тяжелое, оставить тебе царство мирное, устроенное и счастливое… Провидение судило иначе…

– Если уже суждено мне тебя лишиться, – заливаясь слезами, отвечал цесаревич, – то я уверен, что ты и там будешь молиться Ему о России, о нас всех, о святой Его помощи понести тяжкое бремя, Им на меня возлагаемое.

– Да!.. я всегда молился за Россию и за всех вас; буду… буду молиться и там. Вы же, – обратился император ко всем присутствующим, – останьтесь навсегда, как было доселе, в тесном союзе любви семейной.

Всех маленьких внуков государь называл ласкательными именами, всем завещал служить России. Отсутствующих членов семейства умирающий благословил заочно, поднимая при имени каждого свою исхудалую руку для благословения.

Когда вошла великая княгиня Елена Павловна, государь обратился к ней:

– Благодарю!.. теперь и мне пришло время… Скажите мой сердечный поклон Кате, ей и ему.

В это время прибыл курьер с письмом из Крыма от великих князей Николая и Михаила. Император спросил:

– Здоровы ли они?.. все прочее меня не касается, я весь в Боге.

Получив утвердительный ответ, сказал:

– Боже!.. спаси их.

Простившись со всеми, государь приказал положить около своего гроба образ Богородицы Одигитрии, который получил от своей бабки Екатерины Великой при крещении; назначил сам в Зимнем дворце залу, где должны покоиться его останки до перенесения в Петропавловский собор; в последнем назначил место для своей могилы. Погребение просил совершить по возможности скромно, без пышных убранств. Срок траура велел назначить самый короткий.

Приказал призвать графа Адлерберга, генерал-адъютанта Орлова и военного министра князя [В. А.] Долгорукова. Наследнику особенно рекомендовал графа Адлерберга: «Этот был мне другом в течение сорока лет». На память ему завещал портфель. Графа Орлова «ты сам хорошо знаешь, нечего рекомендовать». Указав на Долгорукова, сказал: «А этот еще заслужит тебе». Первому отдал чернильницу со словами: «Из этой чернильницы мы с тобой много переписывали», а второму подарил свои часы с замечанием: «Ты никогда ко мне не опаздывал с докладами». Всех благодарил за службу; поручил наследнику от его имени поблагодарить других министров, гвардию, армию, флот и особенно геройских защитников Севастополя. Государь не забыл и ближайшую прислугу свою – всех благословил и сказал каждому несколько ласковых слов. […]

В исходе двенадцатого часа умирающий просил читать отходную молитву; он повторял за священником слово за словом, потом голос начал слабеть, император знаком подозвал священника, простился с ним, поцеловал его наперсный крест. Не будучи уже в силах шевелить губами, потухающими глазами своими указал на императрицу и наследника. С этого момента он не выпускал рук своих из рук последних. Взор сделался мутным, глаза смыкались… только рука умирающего, постепенно холодея, давала еще чувствовать угасающие признаки жизни. Наконец биение сердца прекратилось. Двадцать минут первого император Николай испустил последний вздох.

Из дневника фрейлины Анны Федоровны Тютчевой

Умирающий император лежал в своем маленьком кабинете в нижнем этаже дворца. Большой вестибюль со сводами рядом с его комнатами был полон придворными: статс-дамы и фрейлины, высокие чины двора, министры, генералы, адъютанты ходили взад и вперед или стояли группами, безмолвные и убитые, словно тени, движущиеся в полумраке этого обширного помещения. Среди томительной тишины слышно было только завывание ветра, который порывами врывался в огромный дворцовый двор. Казалось, что сама природа присоединяется к чувствам ужаса и страха, вызываемым в наших душах страшной и великой тайной смерти, совершающейся над тем человеком, сильным и мощным, который в течение более четверти века был в глазах нашей великой страны олицетворением могущества и жизни. Неужели исчезнет эта величавая фигура, которая как в отвлеченном, так и в реальном смысле была самым полным, самым ярким воплощением самодержавной власти со всем ее обаянием и всеми ее недостатками. И дыхание смерти пронесется над ней столь же равнодушно, как над былинкой в поле, превратит ее в прах и смешает с землей! За всю мою жизнь мне не приходилось видеть смерти, и она впервые предстала предо мной внезапная, неожиданная, во всем своем неумолимом противоречии с полнотой жизни; это приводило меня в такой ужас, воспоминание о котором никогда не изгладится из моей души. Ежеминутно из комнаты умирающего нам сообщали новые подробности. Несколько лиц из самых близких к императрице, чаще всего Мария Фредерикс, ходили взад и вперед из вестибюля в дежурную комнату, где находились врачи и дежурные и через которую беспрестанно проходили члены императорской семьи. От них мы были осведомлены с часа на час о том, что происходило.

Император после исповеди громким и твердым голосом произнес молитву перед причастием: «Верую, Господи, и исповедую» и т. д. и причастился с величайшим благоговением. По его желанию вся императорская семья собралась вокруг его кровати. Великие княгини всю ночь провели не раздеваясь в Зимнем дворце; они отдыхали в ту минуту, когда их позвали. Камеристка цесаревны говорила мне, что никогда еще она не видела ее такой взволнованной и потрясенной. Император благословил всех своих детей и внуков и говорил отдельно с каждым из них, несмотря на свою слабость. Благословляя цесаревну, он продолжительным взглядом, казалось, особенно поручил ей императрицу, как будто более всего он полагался на ее любовь и на ее заботу. Благословив всех, он сказал, обращаясь ко всем вместе:

– Напоминаю вам о том, о чем я так часто просил вас в жизни: оставайтесь дружны.

Вся семья теснилась у его изголовья, но он сказал:

– Теперь мне нужно остаться одному, чтобы подготовиться к последней минуте. Я вас позову, когда наступит время.

Семья удалилась в соседнюю комнату. При умирающем императоре остались только императрица, цесаревич и Мандт. Император настоятельно просил императрицу отдохнуть, хотя бы ненадолго. Она сказала ему:

– Оставь меня подле себя; я бы хотела уйти с тобою вместе. Как радостно было бы вместе умереть!

– Не греши, – ответил император, – ты должна сохранить себя ради детей, отныне ты будешь для них центром. Пойди соберись с силами, я тебя позову, когда придет время.

Императрица прилегла на кушетке в соседней комнате. Часов в пять приехала великая княгиня Елена Павловна, которую вызвали из Михайловского дворца. Умирающий привычным движением провел рукой по ее лицу и сказал шутливым тоном, который с ней часто принимал: «Bonjour, madame Michel».

Страдания усиливались, но ясность и сознание духа ни на минуту не покидали умирающего. Он позвал к своему изголовью князя Орлова, графа Адлерберга и князя Василия Долгорукова, чтобы проститься с ними, велел позвать несколько гренадеров и поручил им передать его прощальный привет их товарищам. Цесаревичу он поручил проститься за него с гвардией, со всей армией и особенно с геройскими защитниками Севастополя. «Скажи им, что я и там буду продолжать молиться за них, что я всегда старался работать на благо им. В тех случаях, где это мне не удалось, это случилось не от недостатка доброй воли, а от недостатка знания и умения. Я прошу их простить меня». В пять часов он сам продиктовал депешу в Москву, в которой сообщал, что умирает, и прощался со своей старой столицей. В стране не знали даже, что он болен. Он велел еще телеграфировать в Варшаву и послать депешу к прусскому королю, в которой он просил его всегда помнить завещание своего отца и никогда не изменять союзу с Россией. Несколько часов спустя после смерти императора Николая император Александр II получил от прусского короля депешу в следующих словах: «Я никогда не забуду завета твоего покойного отца».

(Эти подробности я имею от цесаревны.)

Император приказал собрать в залах дворца все гвардейские полки с тем, чтобы присяга могла быть принесена немедленно после его последнего вздоха. Он велел также позвать madame Рорбек, любимую камер-фрау императрицы, которая удивительно хорошо ухаживала за ней во время ее последней болезни в Гатчине. Император с горячностью благодарил ее за ее преданность императрице, просил ее продолжать заботиться о ней и прибавил: «Передайте еще мой привет моему милому Петергофу».

Длинная ночь уже приходила к концу, когда приехал курьер из Севастополя – Меншиков-сын. Об этом еще доложили императору, который сказал: «Эти вещи меня уже не касаются. Пусть он передаст депеши моему сыну». В то время как мы шаг за шагом следили за драмой этой ночи агонии, я вдруг увидела, что в вестибюле появилась несчастная Нелидова. Трудно передать выражение ужаса и глубокого отчаяния, отразившихся в ее растерянных глазах и в красивых чертах, застывших и белых, как мрамор. Проходя, она задела меня, схватила за руку и судорожно потрясла. «Une belle nuit m-lle Tutcheff, une belle nuit», – сказала она хриплым голосом. Видно было, что она не сознает своих слов, что безумие отчаяния овладело ее бедной головой. Только теперь, при виде ее, я поняла смысл неопределенных слухов, ходивших во дворце по поводу отношений, существовавших между императором и этой красивой женщиной, – отношений, которые особенно для нас, молодых девушек, были прикрыты с внешней стороны самыми строгими приличиями и полной тайной. В глазах человеческой, если не Божеской, морали эти отношения находили себе некоторое оправдание, с одной стороны, в состоянии здоровья императрицы, с другой – в глубоком, бескорыстном и искреннем чувстве Нелидовой к императору. Никогда она не пользовалась своим положением ради честолюбия или тщеславия, и скромностью своего поведения она умела затушевать милость, из которой другая создала бы себе печальную славу. Императрица с той ангельской добротой, которая является отличительной чертой ее характера, вспомнила в эту минуту про бедное женское сердце, страдавшее если не так законно, то не менее жестоко, чем она, и с той изумительной чуткостью, которой она отличается, сказала императору: «Некоторые из наших старых друзей хотели бы проститься с тобой: Юлия Баранова, Екатерина Тизенгаузен и Варенька Нелидова». Император понял и сказал: «Нет, дорогая, я не должен больше ее видеть, ты ей скажешь, что я прошу ее меня простить, что я за нее молился и прошу ее молиться за меня». Само собой разумеется, я все эти подробности узнала позднее, но из уст, гарантирующих их достоверность.

Ночь кончалась. Бледный свет петербургского зимнего утра понемногу проникал в вестибюль, в котором мы находились. Приток народа и волнение все возрастали около комнаты, где император в тяжелых страданиях, но в полной ясности ума боролся с надвигавшейся на него смертью. Наступил паралич легких, и, по мере того как он усиливался, дыхание становилось более стесненным и более хриплым. Император спросил Мандта: «Долго ли еще продлится эта отвратительная музыка?» Затем он прибавил: «Если это начало конца, это очень тяжело. Я не думал, что так трудно умирать». В 8 часов пришел Бажанов и стал читать отходную. Император со вниманием слушал и все время крестился. Когда Бажанов благословил его, осенив крестом, он сказал: «Мне кажется, я никогда не делал зла сознательно». Он сделал знак Бажанову тем же крестом благословить императрицу и цесаревича. До самого последнего вздоха он был озабочен тем, чтобы высказать им свою нежность. После причастия он сказал: «Господи, прими меня с миром, – и, указывая на императрицу, сказал Бажанову: – Поручаю ее вам, – и ей самой: – Ты всегда была моим ангелом-хранителем с того мгновения, когда я увидел тебя в первый раз, и до этой последней минуты». Во время агонии он держал еще в своих руках руки супруги и сына и, уже не будучи в состоянии говорить, прощался с ними взглядом. Императрица держалась с изумительным спокойствием и стойкостью до той минуты, когда собственными руками закрыла ему глаза. В десять часов нам сказали, что император потерял способность речи. До тех пор он говорил голосом твердым и громким и с полной ясностью ума.

Я была в комнате графини Барановой, окна которой выходят на улицу. Утренний туман рассеялся. Под ослепительным солнцем сверкал снег и иней на деревьях Адмиралтейского бульвара. Проехали несколько мужиков, равнодушно лежа в своих розвальнях. Жизнь текла обычным порядком, беззаботно и бессознательно в двух шагах от комнаты, где умирал император! Контраст так поразил меня, что я поспешила уйти в церковь, где шла прежде освященная обедня, так как была пятница. В последний раз я слышала, как провозгласили имя императора среди живых. Еще молились о его здравии. […]

Император скончался, по-видимому, в ту минуту, когда завершалась обедня. Выйдя из церкви, я вернулась в вестибюль, где уже толпился народ. Генерал-адъютант Огарев вышел из комнат императора и сказал: «Все кончено». Наступила жуткая тишина, прерываемая глухими рыданиями. Двери из императорских покоев распахнулись, и нам сказали, что мы можем подойти к покойному и проститься с ним. Толпа бросилась в комнату умершего императора. Это был антресоль нижнего этажа, довольно низкий, очень просто обставленный, который император предпочитал занимать в последние годы своей жизни во избежание высоких лестниц, так как его парадные покои были на самом верху, над покоями императрицы. Император лежал поперек комнаты на очень простой железной кровати. Голова покоилась на зеленой кожаной подушке, а вместо одеяла на нем лежала солдатская шинель. Казалось, что смерть настигла его среди лишений военного лагеря, а не в роскоши пышного дворца. Все, что окружало его, дышало самой строгой простотой, начиная от обстановки и кончая дырявыми туфлями у подножия кровати. Руки были скрещены на груди, лицо обвязано белой повязкой. В эту минуту, когда смерть возвратила мягкость прекрасным чертам его лица, которые за последнее время так сильно изменились благодаря страданиям, подтачивавшим императора и преждевременно сокрушившим его, – в эту минуту его лицо было красоты поистине сверхъестественной. Черты казались высеченными из белого мрамора, тем не менее сохранился еще остаток жизни в очертаниях рта, глаз и лба, в том неземном выражении покоя и завершенности, которое, казалось, говорило: «я знаю, я вижу, я обладаю», в том выражении, которое бывает только у покойников и которое дает нам понять, что они уже далеки от нас и что им открылась полнота истины. Я видела смерть вблизи первый раз, но она не устрашила меня; наоборот, я почувствовала к ней тяготение. Я поцеловала руки императора, еще теплые и влажные, и не ушла, а встала около стены у изголовья и оставалась тут, пока проходила толпа, прощаясь с покойником. Я долго, долго смотрела на него, не сводя глаз, словно прикованная тайной, которую излучало это красивое и спокойное лицо, и с грустью оторвалась от этого созерцания.

Я добавлю здесь еще некоторые подробности о последних минутах императора, которые передала мне великая княгиня. Незадолго перед концом императору вернулась речь, которая, казалось, совершенно покинула его, и одна из его последних фраз, обращенных к наследнику, была: «Держи все – держи все». Эта слова сопровождались энергичным жестом руки, обозначавшим, что держать нужно крепко.

Вся императорская семья стояла на коленях вокруг кровати. Император сделал цесаревичу знак поднять цесаревну, зная, что ей вредно стоять на коленях. Таким образом, даже в эти последние минуты его сердце было полно той нежной заботливости, которую он всегда проявлял по отношению к своим. Предсмертное хрипение становилось все сильнее, дыхание с минуту на минуту делалось все труднее и прерывистее. Наконец по лицу пробежала судорога, голова откинулась назад. Думали, что это конец, и крик отчаяния вырвался у присутствующих. Но император открыл глаза, поднял их к небу, улыбнулся, и все было кончено!

Из письма Александры Осиповны Смирновой-Россет. 8 марта 1855 года

…Не стало того, на кого были устремлены с тревогой взоры всего мира, того, кто при своем последнем вздохе сделался столь великой исторической фигурой. Смерть его меня несказанно поразила христианской простотой всех его последних слов, всей его обстановкой. Подробности… я узнала… от Мандта, от Гримма, его старого камердинера, и, наконец, от государыни и великой княгини Марии. Мандт сообщил мне о течении болезни (у меня самой в это время был грипп, и я лежала в постели). Я пошла посмотреть эту комнату – скорее келью, куда в отдаленный угол своего огромного дворца он удалился выстрадать все мучения униженной гордости своего сердца, уязвленного всякой раной каждого солдата, чтобы умереть на жесткой и узкой походной кровати, стоящей между печкой и единственным окном в этой скромной комнате. Я видела потертый коверчик, на котором он клал земные поклоны утром и вечером перед образом в очень простой серебряной ризе. Откуда этот образ, никому неизвестно. В гроб ему положили икону Божьей Матери Одигитрии, благословение Екатерины при его рождении. Сильно подержанное Евангелие, подарок Александра (его он, как сам мне говорил, читал каждый день, с тех пор как получил его в Москве после беседы с братом у Храма Спасителя), экземпляр Фомы Кемпийского, которого он стал читать после смерти дочери, несколько семейных портретов, несколько батальных картин по стенам (он их собственноручно повесил), туалетный стол без всякого серебра, письменный стол, на нем пресс-папье, деревянный разрезательный нож и одесская бомба: вот его комната. Он покинул свои прекрасные апартаменты для этого неудобного угла, затерянного среди местных коридоров, как бы с тем, чтобы приготовить себя для еще более тесного жилища. Эта комната находится под воздушным телефоном. Гримм, служивший при нем с ранней молодости, заливаясь слезами, говорил мне, что он после Альмы долго не спал, а только два часа проводил в сонном забытьи. Он ходил, вздыхал и молился, даже громко, среди молчания ночи. Мне кажется, что он в это время именно раскрылся как человек вполне русский.

Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана

18 февраля, часов около 11 утра, захожу я в книжный магазин за какой-то книгой. Знакомый хозяин магазина, пока доставали книгу, подал мне листок с несколькими крупно напечатанными строками.

– Что это? Бюллетень! Кто заболел? – спросил я довольно хладнокровно, не ожидая ничего необычайного…

– Прочтите! – как-то особенно внушительно сказал хозяин магазина. Я пробежал шесть строк бюллетеня и невольно вскрикнул: – Ну, так и есть! Простудился на смотру пять дней назад… Какая-то баба ему напророчила, – добавил я смеясь и собрался рассказать, что говорила причитальщица.

– Нет, его видели еще третьего дня совершенно здоровым.

– Да. Значит, позже, а все-таки простудился; так и в бюллетени сказано. Грипп болезнь не важная; скоро оправится…

– Не оправится, потому что он уже скончался, – шепнул на ухо книготорговец. – После полудня выйдет второй бюллетень, а затем, вероятно, и окончательный…

Я оцепенел от этих слов. В первую минуту мне показалось, что я слышу совсем не то, что мне сказано. Опомнившись, я громко произнес:

– Как это возможно, чтобы такой богатырь не мог перенести такой пустяшной болезни?

Книготорговец оставил свою конторку и отвел меня в сторону.

– Во-первых, не говорите так громко: у нас это, как вам известно, не годится, особенно если найдутся нежелательные уши; а во-вторых, нельзя верить всему печатному…

– Что вы хотите этим сказать? – спросил я в недоумении.

– Да не более того, что он умер, вероятно, не от гриппа…

– От чего же?

Книготорговец взглянул на меня с иронической улыбкой и произнес скороговоркой:

– От неприятностей, понятно. Мог ли он перенести столько невзгод, сколько обрушилось на его голову за все время этой несчастной, им же затеянной войны?

– Однако, позвольте… Я живу постоянно в Петербурге, видел государя чуть не ежедневно и никогда не замечал, чтобы самые неприятные даже известия с театра войны действовали на него до болезненности.

– На то он и был Николай Павлович, чтобы не походить на других. Строгий к другим, он, как герой, не мог быть нестрогим и к себе самому… Он молча переносил удары судьбы и не выдержал…

Прежде чем я успел задать новый, начинавший мучить меня вопрос, собеседник мой прибавил:

– Больше я ничего не могу сказать вам, потому что сам говорю по слухам, – и с этими словами ушел за конторку.

Как я был предупрежден, так и вышло: за вторым очень тревожным бюллетенем, вышел третий, равносильный провозглашению нового царствования, – Николая Павловича не стало. Оставалось только в первый и последний раз облобызать руку того, который целовал меня, христосуясь с ординарцем-юношей, того, с которым я часто встречался в течение 15 лет и был всегда счастлив и доволен, когда это случалось. Доступ во дворец для поклонения покойному был разрешен всем. Гроб с телом усопшего стоял на возвышении в одной из зал нижнего этажа Зимнего дворца, окна которой были обращены на дворцовую площадку. Мощная фигура покойного государя производила впечатление и в гробу; строгие черты лица не изменились нисколько, но в закрытых глазах уже нельзя было видеть ни приветливого взгляда в большинстве случаев, ни грозного в иных, приводившего тысячи людей в трепет. Теперь тоже тысячи людей подходили к гробу усопшего, без боязни всматриваясь в охладевшее лицо государя и читая молитву об отпущении грехов ему.

Из очерка Александра Федоровича Шидловского «Болезнь и кончина императора Николая Павловича»

Известие о кончине государя произвело потрясающее впечатление на жителей столицы и отозвалось по всей России; для всех оно было неожиданным. Мы сказали выше, что государь запретил печатать известия о ходе своей болезни; первый бюллетень появился в газетах только восемнадцатого февраля утром; вместе с ним было разослано на особых листках известие о серьезном положении больного; на другой день появились в газетах три последние бюллетеня, уже когда императора не было в живых; таким образом смерть государя для всех была ударом совершенно неподготовленным. Повсюду носились траурные листки, уныние и печаль замечались на всех лицах. Скончавшийся император в глазах всех был олицетворением чего-то рыцарского, величественного, богатырского. Густая масса народа толпилась на Дворцовой площади. Имя доктора Мандта стало ненавистным; сам он боялся показаться на улицу, так как прошел слух, что народ собирается убить этого злополучного немца. Кучер покойного государя, выйдя к толпе, едва смог ей выяснить, от какой болезни скончался царь. Несмотря на это, рассказывали, что доктор приготовлял для больного лекарства своими руками, а не в дворцовой аптеке, принося их с собою в кармане; болтали, что будто давал он больному порошки собственного изобретения, от которых и умер государь. Было наряжено следствие по этому поводу, которое ничего не доказало. Мандта, однако, поспешили в наемной карете вывезти из дворца, где он жил; говорят, в тот же день он выехал за границу.

Тело покойного государя после смерти покоилось в том самом кабинете, где он испустил последний вздох; оно лежало на походной кровати, в рубашке, и было покрыто серой заношенной солдатской шинелью почившего. Государыня не отходила от него и не допускала докторов бальзамировать усопшего; затем в тот же день тело было перенесено в нижнюю залу Зимнего дворца, которая выходила углом на Неву и здание Адмиралтейства; сюда допускали всех желавших поклониться праху почившего.

Перенесение покойного императора из Зимнего дворца в Петропавловский собор было совершено двадцать четвертого февраля. Когда вынесли гроб и стали поднимать его на печальную колесницу, толпа, запрудившая всю набережную и Дворцовую площадь, как один человек, опустилась на колена; из всей массы этой, как из одной груди, были слышны рыдания и стоны: «Ох! Господи, помилуй…»

В Петропавловском соборе тело императора Николая I покоилось до 5 марта; в этот день в 11 часов утра совершилось погребение. Когда императрица отдала последнее целование почившему супругу и с рыданием еле дошла до кресла, стоявшего возле гроба, император Александр II, поклонившись праху незабвенного родителя, опустился на колена перед матерью; она благословила его, равно как и всех детей и внучат, стоявших у гроба.

Мы не будем останавливаться на том впечатлении, которое произвела на всю Россию невозвратная утрата обожаемого государя; скажем только, что смерть Николая I отозвалась в сердцах без исключения всех истинно русских людей; имя «незабвенного», данное покойному родителю вступившим на прародительский престол его преемником, пронеслось до самых отдаленных уголков обширного царства, мощным властелином которого он был.

Мало того, царствование Николая I было важной эпохой и для всей Европы, а потому кончина его произвела весьма глубокое впечатление на Западе. Несмотря на разгар войны, не только друзья, но и враги России отдавали должное уважение царю, который, можно сказать, умер на троне.

В некоторых заграничных газетах говорили о каком-то мнимом политическом завещании, которое было составлено за несколько лет перед кончиною императора. Все это было опровергнуто вскрытием акта, действительно составленного императором и писанного собственною его рукою еще в 1844 году, где он просит исполнить все по сей бумаге, хотя это завещание и черновое. Здесь ни одного слова нет о политике не только внешней, но даже и внутренней.

Вот приблизительное содержание этого замечательного документа:

Завещание начинается обычными словами: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа…» и далее: «В 1831 году июня 21-го, при самом развитии холеры написал я наскоро мои последние желания. Милосердному Богу угодно было не только сохранить тогда жизнь всему нашему семейству, но, по благодати Божией, оно с тех пор получило значительное приращение. Счастливые сии события должны изменить отчасти первые мои намерения; почему нужным считаю постановить следующее как изречение последних моих желаний».

Завещательный акт содержит 34 статьи.

Статья первая, после подробного перечисления разных недвижимых имений, дворцов, дач, мыз и деревень, долженствующих составлять личную собственность государыни императрицы Александры Феодоровны, гласит: «Желаю, однако, чтобы жене моей предоставлено было пользоваться покоями ее в Зимнем дворце, на Елагином острову и в новом дворце в Царском Селе. Кроме того, хотя по праву наследства Николаевский (Аничковский) дворец принадлежать должен старшему моему сыну, но по жизнь предоставляю пользоваться оным жене моей, ежели ей сие угодно.

Завещаю всем детям и внучатам моим любить и чтить их родительницу и пещись об ее успокоении, предупреждать ее желания и стараться утешать ее старость нежною их попечительностию. Никогда и ничего важного во всю их жизнь не предпринимать, не спрося предварительно ее совета и материнского благословения.

Младшим моим сыновьям быть до совершеннолетия в полной ее зависимости».

В статьях 2, 3, 4 и 6-й упоминается, что подаренный ему императором Александром I Николаевский (Аничков) дворец со всеми прилегающими к нему дворами и домами, равно как завещанное наследнику престола императрицей Марией Феодоровной гатчинское имение должны принадлежать заместившему его императору; последнему предназначается также царскосельский Арсенал; второму же сыну, Константину, завещаются все модели, телескопы, рупоры, медальный кабинет и собственная его величества библиотека.

Статьи 5, 7 и 8-я говорят о распределении оставленного императрицей Марией Феодоровной капитала между внуками ее: Константином, Николаем и Михаилом; из частей этого капитала должны быть куплены: для великого князя Константина Николаевича – Стрельна, для великого князя Николая Николаевича – мыза Знаменская, для великого князя Михаила Николаевича – мыза М[алая] Знаменская. В 7-й статье особо говорится о мызе, составляющей собственность великого князя Николая Николаевича, находящейся в пожизненном владении его матери: «От жены моей зависеть будет, когда дачу угодно будет представить в пользу моего сына; я бы желал, чтобы сие последовало тогда, когда вступит он в брак».

По 8-й статье предоставляет своим сыновьям разделить поровну и по жребию собственную его конюшню.

В 9-й статье великому князю Михаилу Павловичу разрешается выбрать для себя из большой конюшни лошадей по его желанию.

10-я статья распределяет поровну между дочерьми собственный его величества капитал; «но как на проценты сего капитала платились многие пенсионы, то прошу таковые принять на государственное казначейство или на кабинет, как императору угодно будет»; об этих же капиталах постановляется, что они должны навсегда оставаться в России; великим княгиням разрешается только пользоваться процентами с этого капитала, часть которого они могут истратить лишь на покупку недвижимой собственности в России.

В статье 12-й говорится: «Желаю, чтобы всей моей комнатной прислуге, верно и усердно мне служившей, обращены были их содержания в пенсионы. К сей же прислуге причитаю лейб-рейдкнехтов и кучера моего Якова».

По статье 13-й государь просит наследника своего обратить внимание на верную и долговременную службу тайного советника Блока, пожаловать ему пенсию в размере получаемого им содержания.

В 14-й статье говорится о товарищах юных лет императора: «С моего детства два лица были мне друзьями и товарищами; дружба их ко мне никогда не изменялась. Генерал-адъютанта Адлерберга любил я, как родного брата, и надеюсь по конец жизни иметь в нем неизменного и правдивого друга. Сестра его, Юлия Федоровна Баранова, воспитала трех моих дочерей, как добрая и рачительная родная. Обоим им прошу назначить в мою память пенсионы, сверх получаемых, по 15 тысяч руб. сер[ебром]. В последний раз благодарю их за братскую любовь».

В 15-й статье – «прошу императора милостиво призреть стариков инвалидов, у меня живших по разным местам. Желаю, чтобы они доживали свой век на прежнем положении, разве угодно ему будет улучшить их содержание».

По статьям 16-й и 17-й государь изъявляет свое благоволение всем воспитателям его детей, завещает последним любить и уважать их; наследнику же престола предоставляется обеспечить их положение; благодарить духовника своего, отца Музовского, и лейб-медиков: Арендта, Маркуса, Мандта и Рейнгольта, за их труды и попечения; предписывает «душевно благодарить» тех, которые служили ему, были более или менее близки к нему по своему званию и его доверенности.

В статьях 18–22-й перечисляются поименно по пунктам все эти лица, из которых многие отошли в вечность раньше скончавшегося императора. В числе других он благодарит князя Петра Михайловича Волконского, «который, несмотря на преклонные лета, с неизменным усердием и преданностью пекся как обо мне, так и обо всем моем семействе и о моих собственных делах»; князя Иллариона Васильевича Васильчикова: «Я начал службу под его начальством; он был мне всегда другом, наставником и впоследствии первым помощником в государственных делах»; и генерал-фельдмаршала князя Варшавского «как за его искреннюю признательность и дружбу, так и за геройские подвиги, коими он возвеличил славу нашего оружия и попрал измену».

В статьях 23–25-й государь изъявляет свое благоволение и признательность всем бывшим при нем генералам его свиты и флигель-адъютантам; завещает им с любовию и преданностью служить его преемнику. Выражая свою благодарность находившимся при нем частным лицам, обращается к своим любезным войскам с такими словами: «Благодарю славную, верную гвардию, спасшую Россию в 1825 году, а равно храбрые и верные армию и флот; молю Бога, чтобы сохранил в них навсегда те же доблести, тот же дух, коими при мне отличались: покуда дух сей сохранится, спокойствие государства и вне, и внутри обеспечено, и горе врагам его! Я их любил, как детей своих: старался как мог улучшить их состояние; ежели не во всем успел, то не от недостатка желания, но оттого, что или лучшего не умел придумать, или не мог более сделать».

Император (ст. 26) «заклинает детей и внуков любить, и чтить своего государя от всей души, служить ему верно, неутомимо, безропотно, до последней капли крови, до последнего издыхания, и помнить, что им надлежит быть примером другим, как служить должно верноподданным, из которых они первые. «Я уверен (ст. 27), что сын мой, император Александр Николаевич, будет всегда почтительным, нежным сыном, каким всегда умел быть с нами; долг этот еще священнее с тех пор, когда мать его одна. В его любви и нежной привязанности, также и всех детей и внучат, она должна обрести утешение в своем одиночестве. В обхождении с братьями своими сын мой должен уметь соединять снисходительность к их молодости с необходимою твердостью как отец семейства и никогда не терпеть ни семейных ссор, ни чего-либо могущего быть вредным пользе службы, тем паче государства; а в подобных случаях, от чего Боже нас сохрани, помнить наистрожайше, что он – государь, а прочие члены семейства – подданные».

Потом (ст. 28–30) государь снова обращается к членам своего семейства, близким и дальним родственникам своим. «Я питал к ней, – говорит он о старшей сестре своей Марии Павловне, – с детства особенную привязанность за всегдашние ее ко мне милости. Позднее ее дружба сделалась для меня еще драгоценнее, и ни к кому на свете не имел я толикого доверия. Я чтил ее, как мать, и ей исповедовал всю истину из глубины моей души. Здесь в последний раз повторяю ей мою душевную благодарность за отрадные минуты, которые проводил в ее беседе». […]

«Благодарю (ст. 31) всех меня любивших, всех мне служивших. Прощаю всех меня ненавидящих».

«Прошу всех (ст. 32), кого мог неумышленно огорчить, меня простить. Я был человек со всеми слабостями, коим люди подвержены; старался исправиться в том, что за собой худого знал. В ином успевал, в другом нет; прошу искренно меня простить».

«Я умираю (ст. 33) с благодарным сердцем за все благо, которым Богу угодно было в сем преходящем мире меня наградить, с пламенной любовью к нашей славной России, которой служил по крайнему моему разумению верой и правдой; жалею, что не мог произвести того добра, которого столь искренно желал. Сын мой меня заменит. Буду молить Бога, да благословит Он его на тяжкое поприще, на которое вступает, и сподобит его утвердить Россию на твердом основании страха Божия, дав ей довершить внутреннее ее устройство и отдаля всякую опасность извне. На Тя, Господи, уповахом, да не постыдимся вовеки!»

«Прошу (ст. 34) всех меня любивших молиться об успокоении души моей, которую отдаю милосердному Богу с твердою надеждой на Его благость и предаваясь с покорностью Его воле. Аминь».

В отдельной записке, приложенной к завещанию, император делает распоряжение о некоторых иконах, соединенных с особенными воспоминаниями; назначает членам своего семейства, частным лицам, а также прислуге на память о себе подарки из принадлежавших ему вещей; «просит настоятельно велеть устроить его похороны как можно проще», сократить время траура и выражает желание «быть похороненным за батюшкою у стены, так чтобы осталось место для жены подле меня».

К этому завещательному акту была приложена записка, составленная 3 марта 1845 года:

«29 июля 1844 г. Богу угодно было отозвать к себе любезнейшую дочь нашу, Александру. Смиряясь перед неисповедимой волей, мы не ропща сносим жестокий сей удар. С твердым упованием, что ежели так сбылось по воле Его, то сбылось к лучшему и что ей при Создателе ея отраднее, чем здесь в суетах жизни.

Молим Господа да сохранить других нам милых.

Назначавшийся 11-ю статьею к дележу между трех моих дочерей наличный собственный капитал разделить ныне дочерям моим – Марии и Ольге поровну.

Вещи, предназначавшиеся дочери моей Александре, оставляю сыну Александру к распределению по его усмотрению. Медальон и печать, которые покойная дочь мне подарила на одре смерти, завещаю жене моей, а после ее – сыну Александру.

Портрет дочери Александры, что у меня на столе, – госпиталю, строящемуся в ее память».

Эти завещательные строки могут служить самой лучшей характеристикой почившего как человека. Все распоряжения императора, обнаруживавшие чистоту его души, были в точности исполнены; они словно доказывали, что царь, зарытый в земле, еще жив и не перестает изливать оттуда свои благодеяния на Россию, даже за гробом для него дорогую.

Да, русское общество было потрясено смертью императора, который казался несокрушимым. Людям проницательным и осведомленным ясно было, что это не обычная смерть, а гибель, спровоцированная обстоятельствами.

Из воспоминаний публициста Владимира Петровича Мещерского

Факт был несомненный: Николай Павлович умирал от горя, и именно русского горя. Это умирание не имело признаков физической болезни – она пришла только в последнюю минуту, – но умирание происходило в виде несомненного преобладания душевных страданий над его физическим существом… Процесс разрушения шел так быстро, и оттого немедленно после этой почти внезапной кончины по всему городу пошли ходить легенды: одна о том, что Николай I был отравлен доктором Мандтом, и другая – о том, что он сам себя отравил.

Версия самоубийства вызывала доверие у самых разных людей.

Строгий и компетентный историк Н. К. Шильдер, автор биографий Павла I, Александра I и Николая I, допущенный в святая святых государственных архивов, написал на полях публикации, излагавшей официальную версию смерти Николая: «Отравился». Очевидно, у Шильдера были для этого основания.

В 1914 году в журнале «Голос минувшего», который издавали известные историки С. Мельгунов и В. Семевский, был опубликован мемуарный очерк внука директора военно-медицинского департамента и президента Медико-хирургической академии В. В. Пеликана, тоже врача.

Из очерка А. В. Пеликана «Перемена царствования»

Впоследствии я не раз слышал его историю. По словам деда, Мандт дал желавшему во что бы то ни стало покончить с собой Николаю яду. Обстоятельства эти хорошо известны деду благодаря близости к Мандту, а также благодаря тому, что деду из-за этого пришлось перенести кое-какие служебные неприятности. Незадолго до кончины Николая I профессором анатомии в академию был приглашен прозектор знаменитого тамошнего профессора Гиртля, тоже знаменитый анатом Венцель Грубер. Груберу было поручено бальзамирование тела усопшего императора. Несмотря на свою большую ученость, Грубер в житейском отношении был человек весьма недалекий, наивный, не от мира сего. О вскрытии тела покойного императора он не преминул составить протокол и, найдя этот протокол интересным в судебно-медицинском отношении, напечатал его в Германии. За это он и был посажен в Петропавловскую крепость, где и содержался некоторое время, пока заступникам его не удалось установить в данном случае простоту сердечную и отсутствие всякой задней мысли. Деду, как бывшему тогда начальником злополучного анатома, пришлось оправдываться в неосмотрительной рекомендации… Петербургское общество, следуя примеру двора, закрыло перед Мандтом двери… Многие из нас порицали Мандта за уступку требованиям императора… По словам деда, отказать Николаю в его требовании никто бы не осмелился. Да такой отказ привел бы еще к большему скандалу. Самовластный император достиг бы своей цели и без помощи Мандта: он нашел бы иной способ покончить с собой и, возможно, более заметный. Николаю не оставалось ничего другого, как выбирать: подписать унизительный мир или же покончить жизнь самоубийством.

История с самоубийством при помощи яда – скорее всего, апокриф. Николай был искренне верующим человеком и слишком культивировал свою верность христианским установлениям, чтобы пойти на такой грех. Но положение у него и в самом деле было ужасающее. С его гордыней, с его представлением о миссии русского императора, на исходе царствования испытать такое унижение, признать, что его политика привела державу к катастрофе, что его любимое детище – армия – не выдержала первого же столкновения с европейскими силами, – для него это, конечно же, было невыносимо.

Можно с уверенностью предположить, что он хотел смерти и его демонстративные поездки, уже будучи больным, в легком плаще в сильный мороз, были вызваны стремлением ускорить свою кончину.

Если выбирать между безапелляционным выводом Шильдера и психологически тонкими соображениями Мещерского, то, на наш взгляд, имеет смысл отдать предпочтение последнему.

Несмотря на внешнюю бодрость, Николай, скорее всего, находился в состоянии тяжелой депрессии – есть сведения, что, получая известия о поражениях русской полевой армии в Крыму, он не спал ночами и громко молился…

Крымская катастрофа была закономерным следствием тридцатилетней деятельности Николая, и осознание своего личного краха убило императора.

При всем его волевом напоре ему не удалось решить ни одной из фундаментальных задач, стоявших перед государством: крестьянская реформа не удалась, экономика и финансы деградировали, брожение умов не прекратилось, армия оказалась недостаточно боеспособной.

Человек другого склада склонился бы перед судьбой и попытался бы сделать практические выводы.

Николай органически не мог смириться с поражением – и погиб.

Трагический финал царствования и жизни Николая Павловича Романова был и финалом петровской империи, детища первого императора, прямым наследником которого считал себя Николай.

Со смертью Николая завершился стопятидесятилетний период, когда Россия, надрываясь, решала гигантские имперские задачи и шла от кризиса к кризису.

Великие реформы 1860-х годов открыли новую эпоху.