Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 1. Драма великой страны

Гордин Яков Аркадьевич

Часть вторая. Действующие лица

 

 

Пасынок империи

Едкий и проницательный Ермолов, будучи в отставке, говорил о кадровой политике Николая I, что, назначая кого-либо на ответственный пост, император неизменно ошибался, ни единого раза не сделал точного выбора. В этом не совсем справедливом пассаже тем не менее есть смысл, далеко выводящий за пределы взаимоотношений императора и опального, обиженного генерала.

Проблема селекции кадров, выдвижения или же, наоборот, отстранения людей от государственной деятельности была одной из самых драматических проблем имперской власти, мощно влиявшей на ее судьбу.

В этом отношении особенно характерны два царствования – Николая I и Николая II, во время которых, собственно, судьба империи и решилась. Хотя началась эта «кадровая драма» в последнее десятилетие александровского царствования.

Драма последнего императора была подготовлена царствованием его прадеда, роковые ошибки которого никому уже было не под силу исправить.

В марте 1861 года, в начале Великих реформ, породивших и великие надежды, великий князь Константин Николаевич, один из главных деятелей реформ, сказал только что назначенному министру внутренних дел Петру Валуеву:

«Мы 30 лет ошибались и думаем, что можем довольствоваться тем, что наконец благоизволили заметить ошибки, но не хотим допустить их неизбежных последствий. ‹…› Эти 30 лет мы будем не раз поминать».

Это говорил любимый сын покойного императора о царствовании своего отца…

Одна из тяжких ошибок и Александра I, и Николая I заключалась в последовательном отталкивании тех, кто, обладая недюжинными талантами, искренне хотел служить государству, не поступаясь при этом ни честью, ни своим мировидением.

Проблема взаимоотношений имперской власти с лучшими людьми России подлежит специальному изучению, ибо она никогда не теряла своей актуальности. Здесь же я предлагаю один выразительный пример этих взаимоотношений.

Спартанскою душой пленяя нас, Воспитанный суровою Минервой, Пускай опять Вольховский сядет первый.

Когда Пушкина, написавшего эти строки, четыре года как не было в живых, в начале марта 1841 года, сорокатрехлетний лицеист Владимир Вольховский умирал в своем маленьком имении в Харьковской губернии…

За три года до этого, накануне своей отставки, боевой генерал, участник бесчисленных сражений, предчувствуя скорую смерть, хотя, казалось бы, ничто ее не предвещало, писал в завещании:

«Предаю себя памяти родных и друзей моих, от сердца благодарю за дружбу и любовь их. Имевши счастие большею частию встречать справедливость и благоволение от всех, с коими я имел близкие сношения, – от сердца прощаю немногим, враждовавшим мне, испрашиваю для себя снисхождение тех, коих чем-либо оскорбил. Благодарю лучшего друга моего, жену мою за нежную любовь ея, столь услаждавшую все время совместной нашей жизни. Да благословит ее Всемогущий возможным на земле счастием и утешит благополучием всех близких ея доброму сердцу, и особенно преуспеянием в добре детей наших, которых благословляю и предаю благости Божией. Благодарю любезное мое Отечество и великих Венценосцев Александра и Николая, доставивших мне образование и слишком щедро наградивших посильные труды мои для службы их. Благодарю Провидение, одарившее меня столькими благами и предохранившее от многих зол, которым по неблагоразумию своему и обыкновенному ходу вещей я мог бы подвергнуться. Поручаю себя строгости Божией и за пределами земного существования нашего, да простятся мне все прегрешения, волею или неволею сделанные, дурные и суетные помыслы, столь часто волновавшие слабое сердце, и да восхвалит душа моя до последней минуты всесвятое имя Божие!»

Отставной директор Лицея Егор Антонович Энгельгардт – лицеисту капитану I ранга Матюшкину от 14 апреля 1841 года:

«Вчера получил я известие о смерти Вольховского – после 8-дневной болезни. После выхода в отставку он жил в деревне жены своей, пытался заниматься хозяйством, да не по сердцу занятие это мелочное, единообразное. Он скучал и назад тому около месяца еще писал мне, что хочет пуститься служить по дворянским выборам, а так, если Бог благословит, то и вступить опять в государственную службу. ‹…› Вместо этого – гроб. Жаль Суворчика, он был бы полезный человек государству. Бедная жена с двумя детками!»

Последними словами Вольховского были:

«Мы будем счастливы, мы достигли своего назначения, – как тебе, Господи, угодно, так и будет, я не ропщу».

А ему было за что роптать на судьбу и на «великого Венценосца» Николая, по прихоти которого он, предназначенный для больших и славных дел, умирал в расцвете сил и военного опыта в опале и безвестности…

А как замечательно все начиналось!

Один из шести детей скромного гусарского штаб-офицера, он получил добротное первоначальное образование в московском университетском пансионе, из которого в свое время вышли такие знаменитости, как Жуковский и Озеров, а на тринадцатом году принят был в Императорский Царскосельский Лицей.

Лицеист Илличевский – своему другу Фуссу:

«Это портрет Вольховского, одного из лучших наших учеников, прилежного, скромного, словом, великих достоинств и великой надежды».

«Великой надежды…» Да, уже с самых ранних лет Владимир Вольховский готовил себя к великой будущности. Он знал, что будет военным. Его идеалом был Суворов. И в Лицее его прозвали Суворочкой или Суворчиком. Он спал четыре часа в сутки, остальное время посвящая разного рода полезным занятиям, обливался по утрам холодной водой, усердно занимался гимнастикой, а заучивая уроки, держал на плечах два тяжеленных лексикона для физического упражнения. Чтобы выработать чистоту дикции, необходимую строевому офицеру, он, по примеру Демосфена, декламировал на берегах царскосельских прудов, набрав в рот мелких камней. Он отрабатывал кавалерийскую посадку, даже сидя на стуле во время занятий. Соученики, не склонные к такой самоотверженности, хотя и называли его уважительно «спартанцем», но посмеивались над его стоицизмом.

Из лицейской «национальной песни»:

Покровительством Минервы Пусть Вольховский будет первый, Мы ж нули, мы нули, Ай-люли, люли, люли!

Скорее всего, этот куплет сочинил Пушкин, который потом – в 1825 году – использовал эти строки в черновике «19 октября»…

Царскосельский лицей был удивительным миром – непроизвольно получилось так, что состав его воспитанников представил весь спектр русского общества – разумеется, дворянского его слоя.

Лицей был задуман великим и трагически неудачливым реформатором Сперанским как прорыв в будущее – из него должны были выйти деятели новой России, о которой мечтал Сперанский и которую хотел создать своими реформами. Это должны были быть люди бескорыстного служения Отечеству, европейски образованные, исповедующие самые передовые европейские идеи… Реформаторская деятельность Сперанского закончилась через несколько месяцев после открытия Лицея опалой и ссылкой. И его судьба стала прообразом судьбы тех нескольких воспитанников Лицея, кто совершенно всерьез воспринял жизненное кредо Сперанского – вне зависимости от той профессии, того пути, который они себе выбрали.

Наиболее яркими и явными примерами были Пушкин, Пущин и Вольховский…

Идея предназначения постоянно витала над Лицеем. Во всяком случае, над головами многих его воспитанников. Горчаков знал, что он будет дипломатом, Матюшкин мечтал стать моряком, Дельвиг подозревал, что будет литератором… Но была еще идея призванности: Пушкин, Кюхельбекер и Вольховский.

Для Вольховского военная служба мыслилась не просто карьерой, не просто профессией, но – миссией. И он готовил себя к ней как к миссии…

Лицейские же профессора и воспитатели восхищались Вольховским.

Гувернер Чириков:

«Владимир Вольховский: благоразумен, кроток, весьма терпелив, благороден в поступках, вежлив, опрятен, рачителен к своей обязанности во всех отношениях и крайне любит учение».

Профессор географии и истории Кайданов:

«Дарований прекрасных и наиболее имеет склонность к наукам, требующим размышления; прилежания примерного и успехов прекрасных. Поведения кроткого и благороднейшего».

«Поведения благороднейшего». Запомним это.

По окончании Лицея на торжественном акте 9 июня 1817 года ему вручен был похвальный лист:

«Примерное благонравие, прилежание и отличные успехи по всем частям наук, которые оказывали вы во время шестилетнего пребывания в Императорском Лицее, сделали вас достойным получения первой золотой медали, которая и дана вам с Высочайшего Его Величества утверждения. Да будет вам сей первый знак отличия, который получаете вы при вступлении вашем в общество граждан, знаком, что достоинство всегда признается и награду свою получает, да послужит он вам всегдашним поощрением к ревностному исполнению обязанностей ваших к Государю и Отечеству».

Редко кто выходил из стен любого учебного заведения столь готовым внутренне к служению государству, как Владимир Вольховский, выпущенный из Лицея прапорщиком в Генеральный штаб Гвардейского корпуса… Он готов был служить верой и правдой, не щадя жизни и не кривя душой. Он верил, что слова напутствия: «Достоинство всегда признается и награду свою получает» – не пустой звук. И верил он в это долго…

Карьера пошла – 30 августа 1818 года Вольховский произведен в подпоручики, через год – «за отличия по службе» – в поручики.

Директор Лицея Энгельгардт – бывшему лицеисту Матюшкину 9 февраля 1821 года:

«От Вольховского получил я донесение из Бухарской степи на берегу Сыр-Дарьи, 900 верст за Оренбургом; по сие время путешествие их довольно счастливо – набегов и нападений от горцев не имели, а Вольховский сидит на верблюде и командует авангардом».

Империя двигалась на Юг и Восток. Старая петровская мечта – расширить границы России до Индии – не умирала.

Хрупкому на вид юноше-лицеисту, со стальным характером и ясным математическим умом, выросшему в уютных зеленых царскосельских парках, под крылом европейцев Куницына, Галина, Будри, Кайданова, видевшему Сперанского, Жуковского, Вяземского, Чаадаева, дружившему с Пушкиным и Дельвигом, суждено было стать солдатом империи, прорубавшим окно отнюдь не в Европу, а в самые глубины азиатских пустынь и кавказских гор… Товарищ Вольховского по Бухарской экспедиции писал:

«Тридцать шесть дней идем беспрерывно степью, видим одно небо, видим киргизов, верблюдов, 36 дней одно и то же. ‹…› Мы встаем с зарею. ‹…› Раздается барабанный бой – раздались крики верблюдов: их вьючат. Вообразите 300 верблюдов среди поля; кибитки уже сложены. ‹…› киргизы в ужасных малахаях ворочают тяжести. Мы все на конях. Наконец верблюды навьючены, и мы едем, впереди казаки, потом пехота, артиллерия, верблюды, телеги. ‹…› Все тянется по необозримой степи».

Из формуляра:

«Генерального гвардейского штаба капитан Вольховский 1824 года в январе командирован в отдельный Оренбургский корпус, и всемилостивейше пожаловано на путевые издержки 200 червонцев, где с 24 февраля по 29 марта состоял при военной экспедиции в киргиз-кайсацкую степь и был при разбитии и преследовании мятежников».

В 1825 году – в октябре-декабре – командировка на Аральское и Каспийское моря для военно-топографического обозрения края. Снова пустыни, степи, ледяные зимние ветры, тридцатиградусный мороз…

А в России – смерть Александра I, междуцарствие, мятеж на Сенатской площади.

По возвращении в родные пределы Вольховского уже ждал фельдъегерь, чтобы срочно доставить в Петербург – в следственную комиссию. Показания Вольховского следственной комиссии:

«Летом 1818 года предложено было мне вступить в Союз Благоденствия, общество, имевшее целию благотворение и нравственное усовершенствование членов, с условием ничего не делать противного правительству. ‹…› Цель Союза, сколько она мне была открытою, я действительно нашел не противузаконною ни делом, ни намерением, но с другой стороны вскоре я увидел, что общество сие вовсе бездеятельно и нимало не соответствовало пышно возвещаемому назначению своему, почему участие мое в оном стало постепенно ослабевать, а с 1820 года совершенно прекратилось. В 1821 году, по возвращении моем из похода в Бухарию, мне сказывали, что и весь союз разрушился. После чего как об оном, так и об каком другом тайном обществе я уже ни от кого не слыхал».

Но следствие уже знало, что Вольховский сохранял связи с Северным обществом и участвовал в совещании 1823 года, на котором решено было ввести в России конституцию и выбрана Дума – Трубецкой, Никита Муравьев, Оболенский… Он был своим среди будущих мятежников.

Однако в это время – летом 1826 года – власти решили не расширять список осужденных, и Вольховский был возвращен на службу. При этом ему пришлось пройти дьявольское испытание, из тех, которые так любил «великий Венценосец» Николай, – он был командирован присутствовать при казни пятерых…

Несмотря на видимо благополучный исход, участие в тайных обществах стало в судьбе Вольховского той бомбой, фитиль которой тлел и тлел и которая не могла не взорваться. Генерал Сухтелен – генералу Паскевичу от 7 сентября 1826 года, в Кавказский корпус:

«Позвольте вам рекомендовать г. Вольховского как лучшего офицера Генерального штаба, я думаю, что он достоин Вашего доверия. Он имел несчастье быть названным в фатальном деле заговора, хотя ни в чем лично не был замешан, но тем не менее это ему повредило. Радуюсь за него, что он, служа под Вашим начальством, будет иметь счастливую возможность вполне восстановить свое служебное положение».

Из формуляра:

«С 1 сентября 1826 года назначен состоять при генерал-адъютанте Паскевиче, под начальством коего находился с 22 октября по 1 ноября в экспедиции за Араксом, при преследовании неприятеля. С 12 мая по 8 июня в походе к монастырю Эчмиадзину и при переходе через горы Акзибиок и Безобдал. С 15 по 28 июня в походе от Эчмиадзина к городу Нахичевану, 29 июня при рекогносцировке крепости Аббас-Аббада».

Не было в турецкой войне сколько-нибудь значительной операции, в которой не участвовал бы капитан Генерального штаба Вольховский. Пушкин – «Путешествие в Арзрум»:

«Здесь увидел я нашего Вольховского, запыленного с ног до головы, обросшего бородою, изнуренного заботами. Он нашел, однако, время побеседовать со мною, как старый товарищ. Здесь увидел я и Михаила Пущина, раненного в прошлом году. – Многие из старых моих приятелей окружили меня. Как они переменились! как быстро уходит время!»

Вольховский сражался бок о бок с генералом Бурцевым, который когда-то принял его в тайное общество…

Из формуляра:

«С 2 декабря 1827 года по 3 февраля 1828 года в командировке к персидскому шаху в город Тегеран для препровождения оттуда 10 000 000 рублей серебром контрибуции. За отличие в сем поручении произведен в полковники и того же года 13 мая назначен обер-квартирмейстером Отдельного Кавказского корпуса».

Энгельгардт – Матюшкину от 18 ноября 1829 года:

«С Вольховским было повезло: Анна с бриллиантами, шпага за храбрость, полковник, Владимир 3-й степени, Георгий 4-й и обер-квартирмейстер Отдельного Кавказского корпуса; но все эти почести стоили ему здоровья».

В начале мая 1830 года, будучи в отпуске в Москве, Вольховский еще раз доказал свое благородство, снарядив отъезжающую в Сибирь жену декабриста Розена, сестру своего лицейского друга Малиновского.

Это не прошло мимо внимания секретного надзора…

Затем была война в Польше.

Из формуляра:

«1831 года февраля 7 полковник Вольховский находился в генеральном сражении при корчме Вавер, где получил контузию в колено левой ноги, февраля 8 в сражении с мятежниками правого фланга у Кавензина, 13 – в генеральном сражении и поражении мятежников под Прагою на Гротовских полях, где под ним убита лошадь».

Вольховский – Энгельгардту:

«Я здоров и цел, 7-го сего месяца сертук мой имел честь быть простреленным, а 13-го ядром убило подо мною лошадь вблизи генерала Толя. Его адъютанты помогли мне вытащиться из-под моего коня. Всем нашим лицейским братский привет».

Это была удивительная особенность нашей истории – русские либералы (а Вольховский, безусловно, был таковым) обладали последовательно имперским сознанием и строили импению со рвением и упорством…

Энгельгардт – Вольховскому от 8 июня 1831 года:

«Поздравляю Ваше Превосходительство от всей души! И справедливо, чтобы первая золотая медаль лицея была бы первым Превосходительством. Спасибо тебе, спасибо начальникам. Не лишнее бы было, если б ты мне для лицейского моего архива доставил маленькое сведенье ‹…› мне весьма бы хотелось знать, за какое дело ты произведен».

Из формуляра:

«За отличие в сражении на Гроховских полях и поражении мятежников пожалован в генерал-майоры и орденом Св. Станислава 1-й степени».

Ни одно военное потрясение эпохи не миновало Вольховского. И потому логика его судьбы неизбежно должна была привести его на Кавказ, где уже три десятилетия шла самая длительная, кровавая, непривычная для русского солдата и непосильно обременительная для российских финансов война.

Недаром в лицейской песне и пушкинских стихах имя Вольховского сопрягается с именем Минервы-Афины – покровительницы воинов и мудрецов. Вольховский был солдатом-мыслителем, воином-организатором, и потому генерал Розен, под началом которого Вольховский воевал в Польше, получив назначение командующим Отдельным Кавказским корпусом, поступил рационально, пригласив Вольховского на должность начальника штаба корпуса. Отныне Вольховскому предстояло координировать действия десятков тысяч солдат, разбросанных на огромном вздыбленном пространстве – среди гор, труднопроходимых лесов, горных рек, солдат, противостоящих новому грозному противнику – первому имаму Кази-Мулле, объявившему России джихад – священную войну – и увлекшему этой фанатичной идеей массы горцев Каспийского моря, движущиеся в разных направлениях колонны пехоты и кавалерии, обеспечивать их связь и снабжение, вчитываться в противоречивые бесчисленные донесения генералов и офицеров разных участков боевых линий. Генерал Вольховский отныне должен был держать перед мысленным взором гарнизоны русских укреплений от Черного до Каспийского моря.

Генерал Розен, на плечах которого было руководство не только военными действиями и вся гражданская сфера Закавказья, Предкавказья и покоренных районов Кавказа, теперь во многом зависел от талантов своего начальника штаба. Вольховский не просто понимал, но и остро ощущал эту зависимость и свою великую ответственность. При его благородстве это вело к опасным для него последствиям…

Вольховский еще не знал, что самолюбивый и самовлюбленный фельдмаршал Паскевич, обер-квартирмейстером армии которого он был во время персидской и турецкой войн, затаил против него мстительное чувство, постепенно перешедшее в ненависть, ибо не умевший кривить душой благородный Вольховский, высокий военный профессионал, был свидетелем его, Паскевича, промахов, проявлений смятения и слабости, явных несправедливостей по отношению к соратникам…

Через семь лет после смерти Вольховского, во время войны в Венгрии, при случайном упоминании имени его бывшего обер-квартирмейстера фельдмаршал в ярости закричал: «Одну я сделал глупость в жизни, что на Кавказе не велел повесить Сакена и Вольховского!» Генерал Сакен был начальником штаба армии и вместе с Вольховским во многом обеспечил победы Паскевича. «Беда подчиненному, который бывает свидетелем промахов тщеславного начальника», – меланхолически заметил рассказавший эту историю современник…

Но пока всю свою энергию, боевой опыт и преданность долгу вкладывал Вольховский в тяжкое и кровавое дело завоевания Кавказа.

Командующий Отдельным Кавказским корпусом генерал Розен – военному министру Чернышеву о штурме аула Гимры и разгроме имама Кази-Муллы:

«Был при сем в полной мере полезен генерал-майор Вольховский. Предварительно собрав сведения о всем, что могло служить к успеху, он не упустил из виду ни малейшего предмета, относящегося до продовольствования войск, сохранения и успокоения раненых, а личные обозрения его местности под огнем неприятельским облегчали повсюду следование войск».

Энгельгардт – Вольховскому от 24 ноября 1832 года:

«Спасибо тебе, что ты и в Тегеране, и в Гимри, и на голой степи, и на непроходимых крутизнах и ущельях не забываешь отставного директора; спасибо!.. Ваш чудесный поход, или, лучше назвать, полет я читал и перечитывал в “Инвалиде” и с вами пробирался сквозь пропасти, и с вами лазал по скалам. Радуюсь, что вам удалось, радуюсь, что Кази-Муллы нет, но более всего радуюсь, что ты вышел из этого свинцового и чугунного дождя… Много вы там сделали, много перемогли и перетерпели, но мне все кажется, будто решетом воду черпаете, пока есть там горы и горцы, не быть покою; ведь всех не переколешь и не перестреляешь, а доколе этого не будет, то все будет старая песнь. Кази-Муллу убили, а на место его явится другой и третий мулла, и опять сражайся, и опять полезай на смерть, и что хуже всего, то не придумаешь, как бы лучше. Разве внучата наши увидят там покой и мир, когда образование проникнет в ущелье гор и дикари сделаются людьми».

Из формуляра:

«За отличное усердие к службе, мужество и храбрость, оказанные в делах экспедиций против горцев, за неусыпную деятельность, с которою исполнял многотрудные занятия по своей должности, награжден в 27 день июля 1833 года орденом Св. Анны 1-й степени».

Из воспоминаний современника:

«В конце залы сидел за письменным столом сухощавый, сутуловатый, среднего роста черноволосый генерал, которого умные черные глаза вопросительно следили за мной, пока я к нему подходил, потом они быстро опустились: это была всегдашняя его привычка. Вольховский во всю жизнь не мог избавиться от врожденной застенчивости и редко смотрел в глаза только человеку, имевшему несчастие его рассердить. ‹…› Тихим голосом и слегка краснея от застенчивости, Вольховский расспросил меня, где я прежде служил. ‹…› Он пожелал узнать, где я воспитывался. “В Царскосельском Лицейском пансионе, выпущен в 1828 году”. “А! – произнес Вольховский, – так мы товарищи по заведению, хотя вы не застали нашего выпуска” Протянув мне руку, он прибавил: “Надеюсь, мы сойдемся”».

Удивительное дело! – едва ли не над всеми главными событиями жизни Вольховского витала блаженная тень Лицея. И когда он решил жениться – невозможно было жить только войной! – то выбрал дочь первого директора Лицея, сестру своего лицейского друга Ивана Малиновского Машу, чья другая сестра, к неудовольствию императора, уехала в Сибирь к мужу – декабристу Андрею Розену. И этот выбор не прибавлял генералу доверия властей. Энгельгардт – Вольховскому от 5 ноября 1833 года из Петербурга на Кавказ:

«Доброе дело, брат Суворчик, и благословляю тебя от всего сердца на оное. Выбор твой хорош во всяком отношении, и из всех известных мне кандидаток я не знаю ни одной, которая могла бы войти в сравнение с твоей Машинькой. Она роду-племени доброго, выросла в тишине, в отдаленности, привыкла отказывать себе во всем, что может назваться прихотью; она одарена талантами необыкновенными и – лицейского поля ягодка!.. Спасибо тебе, друг мой, что ты доставил мне эту приятную, сердечную минуту; я давным-давно не был так доволен. Спасибо тебе, что меня не обошел!»

Женившись, он взял на воспитание сына Андрея Розена, после отъезда матери оставшегося сиротой, и заботился о нем до приезда декабриста на Кавказ в 1837 году, когда рухнула его собственная карьера…

На Кавказе Вольховский, пренебрегая возможными последствиями, привечал всех товарищей по тайным обществам, которые попадали из Сибири в Кавказский корпус. Далеко не все генералы решались на это. Он настойчиво хлопотал за семейство Розенов, добиваясь для них разрешения купить землю в Сибири. Это раздражало императора, который саркастически сказал, что госпожа Розен хочет сделаться сибирской помещицей.

Раздражение Вольховским росло, хотя своей самоотверженной и успешной службой он до поры до времени заставлял ценить себя.

В 1835 году, во время отсутствия командующего корпусом, он несколько месяцев управлял Закавказским краем и руководил всеми войсками, расположенными за Кавказом.

Из формуляра:

«Года 1835-го в 21 день апреля месяца генерал-майору Вольховскому объявлено Высочайшее благоволение за отлично-усердную и ревностную службу. В том же году пожалован ему от персидского шаха орден Льва и Солнца 1-й степени. 1836 года Всемилостивейше пожалован знаком отличия беспорочной службы за 15 лет».

Генерал Розен – военному министру графу Чернышеву от 10 июня 1837 года:

«Покорнейше прошу Ваше Сиятельство при докладе Государю Императору довести до Всемилостивейшего сведения Его Императорского Величества, что успехом в исполнении Высочайшей Воли, как при покорении Цебельды, а равно при занятии мыса Адлера, я особенно обязан неутомимой деятельности начальника штаба вверенного мне корпуса генерал-майора Вольховского, который с известною его предусмотрительностию содействовал мне, сколько в приготовлениях к начатию Высочайше повеленной экспедиции, равномерно и к приведению в исполнение всех видов предначертаний для оной».

Кавказская война была войной кровавой, тяжелой, изнурительной. За беспристрастными или приподнятыми страницами рапортов скрывалась вовсе не романтическая действительность, в которой и трудился генерал Вольховский. От командира фрегата «Браилов» лицеиста капитан-лейтенанта Матюшкина – лицеисту генерал-майору Вольховскому от 30 октября 1837 года:

«Я только что высадил 180 больных солдат с Адлера. Ты бы ужаснулся при виде этих несчастных – от них пахло падалью, платья, белья они, я думаю, с самого Тифлиса не переменяли. 8 фунтов масла и несколько фунтов круп и сухари, вот все, что на них было отпущено, – и, отделив их как чумных, поместил их в батарее. Они пробыли у меня 4 дня, и вот другой день, как мою батарею облепили насекомые (вши, с позволения сказать), на пушках, на борте миллионами».

Так воевали на черноморском берегу. И уж кто-кто, а Вольховский это знал… И легко представить себе, что он при этом испытывал, ибо лицейский питомец, большую часть жизни воевавший, посылавший на смерть и страдания тысячи людей, оставался воспитанником самого гуманного в тогдашней России братства. И только внутри этого братства могли лицейские открывать душу… Энгельгардт – в ответ на не сохранившееся письмо Вольховского:

«Спасибо и премного спасибо тебе, мой добрый лицейский Вольховский. ‹…› У тебя, писавши, навернулись слезы, а я, читая, плакал; да плач – это мне милее и отраднее всякого веселия. Осужденный доживать остаточек земных дней моих в бесчувственной нравственной атмосфере столицы, в этом душевном холоде, где зябнут и сердце и душа, такие сердечные отголоски столь же приятны и благодетельны, как бывает одинокому путнику на снежной сибирской тундре во время вьюги и мороза, наехать на теплую гостеприимную юрту, где может он отогреть оледеневшие свои кости. Он кости, а я сердце!

Холодно у нас, грустно, любезный друг, и если б некоторые из наших лицейских не помогали бы мне иногда такими воспоминаниями, сердце дружбой отогревать, то я бы совсем пропал. Только ныне и жизни у меня, что воспоминание о тех счастливых днях, которые жил я некогда посреди мира, мною около себя созданного, посреди юных свежих сердец, умевших еще любить, умевших еще чувствовать благородный восторг, не стыдящихся показать, что у них есть сердце и чувства».

Только что погиб Пушкин…

Мир вокруг холодал… Лицеист Вольховский, генерал Вольховский становился все более и более чужд этому миру. Нужен был только повод, чтобы этот мир отверг его…

Осенью 1837 года на Кавказ приехал император Николай I. Плохо представлявший себе суть происходившего в этом крае, император надеялся своим появлением переломить ход событий, своим величием подавить волю мятежных горцев и закончить эту непосильную уже для России войну. Из этой утопии, разумеется, ничего не вышло, и раздраженный император сорвал свой гнев на командовании корпусом.

Сенатор Ган, направленный перед этим в Завкаказье для приведения к европейским стандартам кавказских и закавказских законов, человек ограниченный, но бесконечно самоуверенный, наломавший за недолгое свое пребывание в крае столько дров, что много лет пришлось его безумства исправлять, донес императору о злоупотреблениях командира Эриванского карабинерного полка флигель-адъютанта полковника Дадиани.

Разоблачения Гана были чистейшей воды интриганством – он пытался не только выслужиться перед императором и продемонстрировать свое рвение, но и столкнуть в Тифлисе всех со всеми. Орудием Гана в этом конкретном случае послужил некий Базили. 16 октября 1837 года Вольховский писал из Тифлиса Розену, отправившемуся провожать императора:

«После письма моего Вашему Высокопревосходительству от 14-го числа сего месяца у нас ничего особенного не случилось, кроме того, что я получил новые доказательства в черноте поступков г. Сенатора. Его Превосходительство рассказывал барону Ховену, будто бы принужден был подать донос на князя Дадияна, потому что я угрожал г. Базили, что он будет солдатом. Напротив, признавая объяснения сего последнего удовлетворительными, я так был с ним учтив, что он просил позволения посещать дом мой; 7-го числа я объявил г. Сенатору, что объяснения г. Базили признаю удовлетворительными. После того подполковнику Вильбрагаму г. Сенатор говорил, что он представил донос, исполняя данные ему наставления; и наконец профессору Коху объявил, что он сам послал г. Базили в Манглис для разведывания!! Итак, г. Сенатор, приняв на себя обязанность тайно разведывать о злоупотреблениях в Эриванском полку, старался меж тем усыпить внимательность начальства, дабы оно не могло само принять мер к исправлению оных и чтобы удачнее нанести нам удар, но за что? Это может объяснить одна совесть г. Сенатора».

Злоупотребления заключались в том, что Дадиани употреблял солдат полка для работ в собственном имении. Это была обычная практика для тех мест. Но Дадиани был зятем командующего корпусом генерала Розена. Не подумав разобраться в деле, Николай приказал перед строем полка публично сорвать с полковника флигель-адъютантские аксельбанты. Дадиани был судим, разжалован и сослан. Розен, после семи лет вполне успешного командования, был смещен с должности. Сразу после отъезда императора его разбил паралич.

Вольховский не имел к шалостям Дадиани никакого отношения и лично ничем себя не запятнал. Но – повод нашелся.

Генерал, занимавший много лет ключевой пост на объятом войной Кавказе, принимавший участие в 80 боях, 6 штурмах, 55 походах, награжденный множеством боевых орденов, был направлен в захолустье Западного края командиром пехотной бригады.

Это была ссылка. Но, что еще хуже – он попадал под начальство мстительного фельдмаршала Паскевича, жаждавшего выместить на нем свои давние вымышленные обиды.

Вольховский просил отпуск для поправления здоровья. Ему было отказано. Всем, кто пытался ходатайствовать за опального генерала, император заявил, что не желает слышать имени Вольховского. Такую жестокость можно объяснить только внушениями Паскевича.

Так расплатилась российская власть со своим самоотверженным солдатом…

Судьба Вольховского-солдата принципиально сходна с судьбой Пушкина-политика. Оба они были честными патриотами и государственниками, оба они хотели служить России – каждый по-своему.

В начале 1837 года погиб Пушкин, в конце 1837 года погублен был Вольховский. Хотя и прожил он еще более трех лет.

Это был конец последекабристского десятилетия. Их время кончилось. Империя их безжалостно отвергала.

Последнее из известных нам писем Вольховского больному Розену, сосланному в московский Сенат, датировано 18 августа 1839 года. Оно написано уже отставным генералом в его имении. Письмо это много говорит как о психологическом состоянии Вольховского после катастрофы, так и о его поразительных душевных качествах:

«Богу было угодно наказать нас потерею младшей дочери нашей – прекрасное здоровое дитя, утешавшее нас ангельской добротою своею, – в короткое время погибло, перенеся жесточайшие мучения от внутреннего воспаления. Но милостивому расположению, которым все семейство Ваше удостоило нас, Ваше Высокопревосходительство, конечно, примет участие в горести нашей. В благоприятнейшие минуты жизни моей нередко вспоминал я о бренности человеческой и ничтожности всех земных благ; но внезапная кончина малютки нашей и в то же время потеря брата моего, ехавшего ко мне с Кавказа, заставляют меня еще более о сем думать. Как необходимо всегда быть готовым к великой минуте, которая всякого столь неожиданно может постичь; дабы же осталось небесплодным настоящее мое испытание, я со вниманием рассмотрел прежнюю жизнь мою и стараюсь по возможности загладить многие поступки свои; между прочим считаю себя виновным и перед Вами.

Вам известно, что я подвергся особенному неблаговолению за беспорядки, обнаруженные на Кавказе в 1837 году; будучи в Петербурге, я ничего предосудительного для Вас не говорил, но в оправдание свое объяснял, что принятие строжайших мер не зависело от меня и что на счет положения Эриванского Карабинерного полка мы равно были в заблуждении. Судя по-светски, меня в сем случае трудно обвинить, но совесть иначе говорит, хотя я действительно неоднократно представлял Вам о необходимости принять строжайшие меры против излишнего хозяйства, но я должен был говорить гораздо настойчивее, тогда бы вполне соблюл обязанность свою к Государю и к Вам, достойному, добрейшему начальнику, от которого я должен был стараться отвращать все, что могло ему вредить. ‹…›; но слабодушие, мелочные расчеты удержали меня, и посему, будучи вполне виновным во всем потом последовавшем, я не должен был ни в чем оправдываться.

Видевши вблизи столько раз все благородство правил Ваших, чистоту намерений, забвение всех собственных выгод для пользы общей, пользовавшись столько времени самым благосклонным благорасположением Вашим, мне следовало безмолвно покориться участи своей, если бы даже был я и менее виновен. Поправить поступка моего против Вас не могу иначе, как прибегнув к неограниченному добросердечию Вашему: простите меня как человека слабого, но незлобного, долго служившего Вам с сердечным усердием и поныне душевно Вас уважающего».

Судьба Вольховского – концентрированный парадокс: чем искреннее и бескорыстнее, исповедуя спартанские идеалы долга и чести, человек желал служить России и государю, тем больше опасностей поджидало его, тем гибельнее оказывалось его крушение.

Судя по приведенному письму, Вольховский, закаленный, мужественный, еще недавно полный энергии, в свои сорок лет потерял вкус к жизни, жизненная сила ушла из него. Он готовился к смерти. Жизнь кончилась вместе со служением…

Тупое и высокомерное упорство, с которым империя отталкивала протянутые ей руки, стало далеко не последней причиной перманентного психологического и политического кризиса, в котором пребывало государство, причиной тревожного одиночества власти и конечного крушения ее в огне и крови.

 

Палладины империи – либералы

Взаимоотношения либеральной и имперской идей – проблема крайне интересная и плодотворная для понимания многих аспектов исторического процесса, особенно в России. Хотя и не только в России. На игнорировании этой проблемы основаны многие ошибки советской историографии, даже не в худшем ее слое.

В предисловии к последней книге Эйдельмана «Быть может, за хребтом Кавказа…», вышедшей уже после смерти автора, ответственный редактор книги пишет:

«Лишними в горах Кавказа и южнее были открыто несогласные, так сказать, диссиденты того времени. ‹…› Неблагонадежных в военных мундирах, чей боевой опыт мог быть полезен, прямо или косвенно причастных к декабристскому движению, охотно отправляли под пули горцев, персов, турок. Некоторые из них – генерал И. Г. Бурцов, В. Д. Вольховский».

Эта чрезвычайно распространенная точка зрения, истоки которой в четкой формуле: человек, исповедующий идеологию политической свободы, не может быть приверженцем империализма, – принципиально неверна. Как бы это ни было для нас огорчительно. Политическая история может быть с известной степенью адекватности описана в стилистике парадоксов, но отнюдь не элементарными формулами.

Соотношение либеральной и имперской идей и является одним из таких парадоксов.

Бурцов был действительно сослан, а Вольховский почетно назначен. Представляя себе менталитет русского офицерства той эпохи, можно с достаточной уверенностью сказать, что Бурцов и в иной ситуации охотно принял бы назначение на Кавказ, как большинство военных профессионалов. Для Вольховского же – ко времени назначения обер-квартирмейстером, а затем и начальником штаба Кавказского корпуса он был уже официально очищен от подозрений – служба на Кавказе была самым желанным вариантом.

Владимир Дмитриевич Вольховский, блестящий военный, выпускник Лицея пушкинского курса, был человеком последовательно либеральных взглядов – он не только состоял членом преддекабристской «Священной артели», а затем «Союза спасения» и «Союза благоденствия», но и принимал участие в совещаниях Северного общества. От Сибири его спасло только то, что в конце 1825 года он находился в экспедиции в Средней Азии – по имперским делам. Много лет – с 1819-го и до 1837 года – энергичная деятельность либерала Вольховского была направлена на расширение пространства империи.

Судьба Вольховского есть необыкновенно яркая иллюстрация к обозначенному нами политико-историческому парадоксу. Либерал Вольховский был практик имперской идеи. В конце концов, его поведение можно объяснить необходимостью выполнять служебный долг и врожденной добросовестностью.

Но среди лидеров декабризма были крупные идеологи имперской идеи, органично сочетавшие ее с либеральными устремлениями.

Десятилетнее правление Ермолова на Кавказе фактически совпадает с десятилетием существования преддекабристских и декабристских организаций. И восторженное отношение русских либералов к фигуре безжалостного покорителя Кавказа, убежденнейшего строителя империи, является одной из характерных черт их мировидения.

В 1820 году к Ермолову обращается с пламенными посланиями Рылеев.

В 1821 году восторженные стихи Ермолову пишет Кюхельбекер, называя его «своим героем».

Симпатии к Ермолову-завоевателю, уверенность в правоте его действий были свойственны отнюдь не только молодым еще и восторженным Рылееву и Кюхельбекеру. Зрелый и глубокомыслящий М. А. Фонвизин, разделяющий с Луниным лавры наиболее значительного мыслителя-теоретика декабризма, на рубеже 1840–1850-х годов писал:

«После Отечественной войны генерал Ермолов начальствовал на Кавказе и там опять показал свои великие воинские и правительственные дарования. По отзывам ветеранов кавказских и всех знакомых с тем краем, из всех начальствующих там генералов один Алексей Петрович был достойным преемником знаменитого князя Цицианова. ‹…› Ермолов своими смелыми и искусными распоряжениями был грозой горцев».

Фонвизин был истинным русским либералом, человеком весьма сведущим в истории – в том числе и ему современной. Недаром он ссылается на кавказских ветеранов. Он не мог не знать, что князь Павел Дмитриевич Цицианов был сторонником самой жесткой линии по отношению к горцам и что Ермолов, действительно, и в этом был его преемником. Но он явно одобряет и того и другого.

Тот же Фонвизин в августе 1839 года в письме Якушкину радуется успехам своего друга, некогда члена декабристского сообщества, в тот момент центральной фигуры завоевания Кавказа, генерала Павла Христофоровича Граббе, и вообще приветствует успехи русских войск на Кавказе. А в 1842 году он пишет тому же Якушкину о Граббе:

«Всем сердцем пожалел я о его неудачах в войне на Кавказе, которых никак нельзя было ожидать при его военных дарованиях».

Надо сказать, что и сам генерал Фонвизин имел шансы стать одним из завоевателей – близко зная его по наполеоновским войнам, Ермолов в свое время упорно добивался его перевода на Кавказ, рассчитывая сделать одним из своих доверенных помощников. Разумеется, с ведома и согласия Фонвизина.

Расширение пространства империи и включение в нее стратегически важных областей было психологическим императивом для русского дворянина, императивом, не требующим, как правило, морального оправдания. Но в случае с Кавказом был и еще один существенный фактор. Если по поводу Польши в сознании русских либералов, как мы увидим, существовала некая двойственность, то относительно Кавказа сомнений не было ни у кого. И причины этой цельности объясняет «Русская правда» Пестеля.

Здесь, разумеется, может встать вопрос: а был ли Пестель либералом и корректно ли привлекать для доказательства нашего тезиса его тексты? Вопрос и в самом деле дискуссионный. Но, на мой взгляд, доктрине Пестеля были присущи принципиальные черты русского либерализма первой трети XX века. Как известно, в «Русской правде» Пестель намерен был провозгласить уничтожение сословных привилегий, «дабы слить все сословия в одно общее сословие Гражданское» и утвердить общее равенство перед законом. Это должно было произойти после периода диктатуры, но стратегические цели были декларированы четко:

«Гражданское общество составлено для возможного благоденствия всех и каждого».

Пестель был сторонником веротерпимости, и религиозный момент в его отношении к кавказским народам роли не играл. Он специально писал о мусульманах:

«Так как татаре и вообще магометане, в России живущие, никаких неприязненных действий не оказывают против христиан, то и справедливо даровать им все частные гражданские права наравне с русскими и продолжать возлагать на них одинаковые с ними личные и денежные повинности, распределяя их по волостям на основании общих правил».

Совершенно по-иному видится Пестелю характер и судьба кавказских народов:

«Кавказские народы весьма большое количество отдельных владений составляют. Они разные веры исповедуют, на разных языках говорят, многоразличные обычаи и образ управления имеют и в одной только склонности к буйству и грабительству между собой сходными оказываются. Беспрестанные междуусобия еще более ожесточают свирепый и хищный их нрав и прекращаются только тогда, когда общая страсть к набегам их на время соединяет для усиленного на русских нападения.

Образ их жизни, проводимый в ежевременных военных действиях, одарил сии народы примечательной отважностью и отличной предприимчивостью, но самый сей образ жизни есть причиною, что сии народы столь же бедны, сколь и мало просвещенны. Земля, в которой они обитают, издавна известна за край благословенный, где все произведения природы с избытком труды человеческие вознаграждать бы могли и который некогда в полном изобилии процветал. Ныне же находится в запустелом состоянии и никому никакой пользы не приносит оттого, что народы полудикие владеют сей прекрасной страной».

То есть здесь два тезиса: во-первых, «буйство и хищничество», представляющее опасность для сопредельных областей, и во-вторых, экономическая нецелесообразность существования плохо хозяйствующих горцев в потенциально богатом краю. Далее следуют соображения геополитические и четкая программа действий для правительства победивших либералов:

«1) Решительно покорить все народы живущие и все земли лежащие к северу от границы, имеющей быть протянутой между Россией и Персией, а равно и Турцией; в том числе и Приморскую часть, ныне Турции принадлежащую. (Собственно, начертания Пестеля были выполнены Николаем в войнах с Персией и Турцией в 1826–1829 годах. – Я. Г. ) 2) Разделить все сии кавказские народы на два разряда, мирные и буйные. Первых оставить в их жилищах и дать им российское правление и устройство, а вторых силой переселить во внутренность России, раздробив их малыми количествами по всем русским волостям, и 3) Завезти в кавказские земли русские селения и сим русским переселенцам роздать все земли, отнятые у прежних буйных жителей, дабы сим способом изгладить на Кавказе даже все признаки прежних (то есть теперешних) его обитателей и обратить сей край в спокойную и благоустроенную область».

Здесь надо обратить внимание на одну фразу второго параграфа – гуманно оставив мирных горцев на своих местах, Пестель предлагает «дать им российское правление и устройство». Но именно это было главным камнем преткновения в отношениях горцев и русской власти. Горцы органически не могли отказаться от традиционного быта. Долгие годы попытки заставить их принять российское устройство приводили к кровавым мятежам с кровавым же подавлением. Имперская доктрина Пестеля не знает компромиссов. Планы, соответствующие политической и экономической целесообразности, должны были проводиться с максимальной жесткостью. Не будем забывать, что это текст 1824 года – подходит к концу ермоловское десятилетие. Пестель – человек информированный. Особенности Кавказской войны ему хорошо известны. Он делает практические выводы из ермоловского опыта.

У Павла Ивановича Пестеля репутация, прямо скажем, неважная – известна его готовность пользоваться самыми радикальными методами для достижения цели: будь то уничтожение всей августейшей фамилии с женщинами и детьми или поголовное выселение непокорных горцев. Но любопытно обратиться к планам другого автора декабристской конституции – Никиты Михайловича Муравьева, чистейшего либерала и гуманиста с репутацией незапятнанной. Муравьев, как известно, был сторонником конституционной монархии, гражданского общества, федеративного устройства с широкими полномочиями «правительствующей власти» держав, составляющих государство. Но государство называется Империей, а глава государства – Императором. Либеральная, но – Империя. Более того, нет никакой разницы в устройстве держав. Все унифицировано. Держава Кавказская управляется таким же образом, как и, скажем, Держава Балтийская (Польша и Литва). Выборы в Державные Законодательные собрания производятся одинаково и на Кавказе, и в Финляндии. То есть очевидно, что принцип Пестеля – подавление местных обычаев горских народов и замещение их переселенцами из России – не встретил бы у Муравьева принципиальных возражений. Его подход к национальному строительству вполне соответствует основополагающему постулату Пестеля:

«Все племена должны быть слиты в один народ».

Причем со временем единственным языком – по Пестелю – на всем пространстве империи должен был стать русский.

Муравьев ориентируется не на империи европейского типа – Священную Римскую империю германской нации или ее наследницу Австрийскую империю, где с разной степенью самостоятельности, но учитывалось своеобразие входивших в империю национальных образований. Он ориентирован именно на Российскую империю с ее основополагающим унитарным принципом. Если либерал Муравьев совершенно игнорирует национальный аспект государственной политики, то либерал Лунин остро сознает важность этого аспекта. У него есть ясная концепция решения двух наиболее болезненных вопросов в имперской проблематике – польского и кавказского. И здесь несомненный либерал Лунин смыкается с проблематичным либералом Пестелем. Пестель в «Русской правде» декларировал:

«В отношении к Польше право народности должно по чистой справедливости брать верх над правом благоудобства. Да и подлинно великодушие славного Российского народа прилично и свойственно даровать самостоятельность низверженному народу в то самое время, когда Россия и для себя стяжает новую жизнь».

Но получение Польшей независимости Пестель обусловливает подробно и жестко – политическое устройство Польши должно быть подобно российскому, она должна неукоснительно учитывать геополитические интересы России и не претендовать на земли, которые Россия считает своими.

Разумеется, великодушие Пестеля непосредственно связано с тактическими идеями Южного общества и местом поляков в их планах переворота. И тем не менее это серьезное отступление от общей имперской линии либералов-реформаторов. Как мы помним, в 1817 году Якушкин отреагировал на слухи об отчуждении в пользу Польши ряда земель вызовом на цареубийство – он счел планы Александра предательством интересов России.

Лунин в трактате «Взгляд на польские дела…» (1840 год), при всем своем полонофильстве, подходит к проблеме менее радикально. Он решительно осуждает мятеж 1830–1831 годов как метод возвращения независимости Польши:

«Непосредственным результатом восстания были: потеря всех прав, разорение городов, опустошение селений, смерть многих тысяч людей, слезы вдов и сирот. ‹…› Оно причинило еще большее зло, скомпрометировав принцип справедливого и законного сопротивления произволу власти. ‹…› Все, несомненно, согласятся, что, хотя русское правительство и несет долю ответственности за беспорядок, оно не могло поступить иначе, как покарать виновников восстания».

Повторю: это совершенно искренне пишет влюбленный в Польшу и горячо ей сочувствующий либерал и свободолюбец Лунин. (Не напоминает ли эта коллизия нынешнюю чеченскую ситуацию?) И далее Лунин предлагает свою модель взаимоотношений России и Польши, сформулированную, как он считает, еще лидерами Южного общества:

«Верные своей высокой миссии, они предсказали полякам, что их изолированные попытки всегда будут бесплодными; что их надежда на помощь западных государств всегда останется призрачной; что единственная надежда на успех заключается для них в союзном договоре с русскими».

Лунин подробнейшим образом анализирует географические, этнические, культурные, экономические факторы, детерминирующие, по его мнению, неизбежность объединения двух народов в случае крушения самодержавия. Любопытно – Пестель, неприязненно и высокомерно относящийся к полякам, готов предоставить им независимость, Лунин убежден, что благополучное будущее Польши возможно только в составе Российской империи, и приводит стройную систему аргументов. В том числе и ссылку на исторический опыт:

«Может ли Польша пользоваться благами политического существования, сообразными ее нуждам вне зависимости от России? Не более, чем Шотландия или Ирландия вне зависимости от Англии. Слияние этих государств произошло путем ужасающих потрясений и бесчисленных бедствий, следы которых еще не вполне изгладились. Но без этого слияния на месте соединенных королевств, составляющих ныне первую империю мира, находились бы лишь три враждующие между собой, слабые провинции, без торговли, без промышленности, без влияния на другие народы и доступные первому же завоевателю».

По Лунину, высокая историческая целесообразность заставляет Польшу оставаться в составе Российской империи – как равную, но – совершенно по Пестелю – ориентированную на устройство и интересы России. Абсолютно по-иному Лунин подходит к кавказской проблеме. В том же 1840 году он писал в своем главном политическом и историософском сочинении:

«Внутренняя часть обширной территории, вдающейся в пределы империи, по-прежнему находится во власти нескольких полудиких народцев, которых не смогли ни победить силой оружия, ни покорить более действенными средствами цивилизации. Эти орды нападают на наши одинокие посты, истребляют наши войска по частям, затрудняют сообщение и совершают набеги в глубь наших пограничных провинций».

Лунин отметает все объяснения неудач русских войск труднодоступной местностью, тяжелым климатом, воинственностью горцев. Он уверен, что все дело в неспособности петербургского правительства рационально организовать процесс завоевания. В необходимости самого покорения Кавказа силой оружия у него нет сомнений. Но самое главное – Лунин считает, что усмирить Кавказ и прочно включить его в состав империи способно только либеральное правительство, действующее на основе идей Тайного общества. И он оказался недалек от истины – стремительное окончание Кавказской войны произошло именно в наиболее либеральный период царствования Александра II.

Причин было много, но смена политического курса Петербурга сыграла не последнюю роль.

Как и Пестель в 1824 году, Лунин в 1840-м обосновывал неизбежность экспансии России на юго-восток.

Исходя из всего вышесказанного, можно утверждать, что приход к власти либералов в 1825 году не замедлил бы, но интенсифицировал процесс расширения империи. Пестель прямо писал об экспансионистском императиве Временного правления:

«Кроме инородных земель, долженствующих остаться в составе Российского государства ‹…› надлежит еще обратить внимание на некоторые земли, с Россией ныне смежные, кои необходимо к России присоединить для твердого установления государственной безопасности. Земли сии суть: 1) Молдавия, 2) Земли горских кавказских народов, России не подвластных, которые лежат к северу от границ с Персией и Турцией, а в том числе и Западную приморскую часть Кавказа, Турции теперь принадлежащую, 3) Земли киргиз-кайсацких орд. ‹…› (т. е. северная часть Средней Азии. – Я. Г. ), 4) Часть Монголии, так, чтобы все течение Амура, начиная от озера Далая, принадлежало России».

Но фундаментальные идеи декабризма не умерли с разгромом тайных обществ. Их практическое осуществление в сфере имперской идеологии можно проиллюстрировать на весьма выразительном примере – деятельности одного из крупнейших либеральных реформаторов Дмитрия Алексеевича Милютина.

Милютин, вышедший из той группы обедневшего и оттесненного от власти русского дворянства, которая вывела на политическую арену наиболее активных деятелей тайных обществ, принадлежавший к постдекабристскому поколению (родился в 1816 году), воспитанный в той же культурной традиции, знавший наизусть поэмы Пушкина и Рылеева, вошел в шестидесятые годы в узкий круг близких императору деятелей, осуществивших прорыв, который можно назвать историческим реваншем декабризма. Например, идеи Пестеля, касающиеся военной реформы армии, в значительной степени предвосхищают реформаторские идеи военного министра Милютина. Но главное для нас другое – реформатор-либерал Милютин, высоко ценивший личные свободы и гражданские права, был одним из самых последовательных и непреклонных строителей империи. Он предстает перед нами максимальным олицетворением того парадокса, о котором шла речь вначале, – «империя и свобода», либерализм и имперская идея, слитые воедино.

В самый напряженный период реформ под давлением либерала Милютина военный бюджет, ориентированный на войну с Турцией – вспомним Лунина и Пестеля! – и подготовку завоевания Средней Азии, поглощал средства, необходимые для проведения тех самых реформ, которые тот же Милютин решительно поддерживал.

Его внешнеполитическая имперская доктрина восходила к «восточным утопиям» Петра I и Екатерины II. Доктрина, которой он обосновывал, вопреки категорическим возражениям министра финансов, войну с Турцией за влияние на Балканах, входила в катастрофическое противоречие с его представлениями о направлении внутреннего развития страны.

Либерал Милютин, понимавший неимоверную сложность внутренних проблем России, был яростным противником польской независимости и столь же яростным сторонником расширения империи на юго-восток.

Нельзя сказать, что либеральная рефлексия по поводу имперской экспансии расцвела и в XX веке. Пожалуй, наиболее выразительным примером подобной рефлексии были соображения Георгия Петровича Федотова. Уже в 1937 году историк и мыслитель Федотов, размышляя о причинах падения Российской империи в работе «Судьба империй» – позади десятилетие советской власти! – писал:

«Мы любим Кавказ, но смотрим на его покорение сквозь романтические поэмы Пушкина и Лермонтова. ‹…› Мы заучили с детства о мирном присоединении Грузии, но мало кто знает, каким вероломством и каким унижением для Грузии Россия отплатила за ее добровольное присоединение. Мало кто знает и то, что после сдачи Шамиля до полмиллиона черкесов эмигрировало в Турцию. ‹…› Кавказ никогда не был замирен окончательно. То же следует помнить и о Туркестане. Покоренный с чрезвычайной жестокостью, он восставал в годы первой войны, восставал и при большевиках. ‹…›

Наконец, Польша, эта незаживающая (и поныне) рана в теле России. В конце концов Россия – в том числе и националистическая – примирилась с отделением Польши. Но она никогда не сознавала ни всей глубины исторического греха, совершаемого – целое столетие – над душой польского народа, ни естественности того возмущения, с которым Запад смотрел на русское владычество в Польше».

Однако и Федотов определенно различал польскую и кавказско-азиатскую проблемы. Оставаясь непримиримым в польском вопросе, он настаивал на незаурядном культурном, цивилизационном значении, которое имело русское владычество на Кавказе и в Средней Азии.

Но Федотов был, пожалуй, в неуследимом меньшинстве.

Я просмотрел с соответствующей точки зрения две знаменитые книги – «Вехи», предрекающие гибель государства Российского, и «Из глубины», анализирующую (в 1918 году) причины уже свершившейся гибели. Среди авторов этих книг были сильнейшие умы тогдашней России, безусловно исповедовавшие основные либеральные ценности.

Но никто из них даже не упомянул в числе этих роковых причин имперский фактор, не соотнес причины взрыва, разметавшего государство, с историей его создания, с методами, которыми были сбиты в одно целое принципиально различные народы, со структурой рухнувшего государства. Это чрезвычайно симптоматично и заставляет нас критически отнестись к общелиберальной аксиоматике – во всяком случае, к той ее сфере, которая трактует взаимосвязь имперской идеи с гражданскими свободами.

Надо трезво осознавать: если мы будем придавать термину «имперский» безусловно негативный смысл, то нам придется существенно изменить наше отношение ко многим составляющим нашей истории, которыми мы привыкли гордиться. Исторический процесс в реальности куда многообразнее, чем нам бы хотелось. Увы…

 

Люди войны

«ОТ МАЛЕНЬКОЙ ВОЙНЫ И ДО БОЛЬШОЙ»

Россия жила от войны до войны. Если в XVII веке военные годы – не считая Смутного времени – составили около 30 лет из 85, то с 1700-го по 1814 год Россия воевала как минимум 64 года из 114 лет. А с начала XIX века страна волокла на себе изнурительную шестидесятилетнюю Кавказскую войну. Одна война наслаивалась на другую, мирное время было заполнено ожиданием новой войны и подготовкой к ней.

Кошмар столетья – атомный грибок, но мы привыкли к грохоту сапог, от маленькой войны и до большой всегда в крови – своей или чужой.

Стихи Иосифа Бродского, адресованные XX веку, вполне адекватно характеризуют и предшествующие столетия – за вычетом атомного гриба.

Этот постоянный и культурно-привычный психологический и экономический фон приводил к глубоким и разнонаправленным устремлениям общественного сознания. С одной стороны, вырабатывался тип русского дворянина – победителя, завоевателя, носителя гордого имперского сознания. С другой – поскольку постоянные войны разоряли страну, и дворянство в том числе, то в этом же самом слое государственнический патриотизм парадоксальным образом сочетался с решительной оппозиционностью и критическим отношением к экономической и социальной политике власти.

Та группа дворян, которая активно проявила себя в период Наполеоновских войн и особенно в 1812 году, а затем вышла на культурную и политическую арену, определив во многом лицо эпохи, принадлежит по рождению к двадцатилетию с начала 1770-х по начало 1790-х годов.

Когда мы говорим об этой группе, о формировании миропредставлений, то совершенно естественно вспоминаем заграничный поход 1813–1814 годов, участниками которого было большинство персонажей этого очерка. Но мы забываем, что до них Европу прошли их отцы – ветераны Семилетней войны, в которой Россия участвовала с 1757 по 1762 год. Их отцы уже побывали в захваченном ненадолго Берлине и принесли в отечество свое знание европейского быта и нравов.

Поскольку число только погибших в Семилетней войне русских солдат и офицеров составило 120 тысяч, то ясно, что общее количество побывавших в Европе русских было весьма значительно. И настоящая европоцентристская психология русского дворянина сформировалась еще в елизаветинские времена, и, стало быть, культурно-политический фундамент, на котором строилось миропредставление наших героев, был достаточно мощным.

Они были дети войн, дворцовых переворотов, европейских доктрин и наполеоновского мифа. Начальные периоды их карьер, казалось бы, предвещали единомыслие и соратничество.

Самый старший – Ермолов, гигант с львиной головой, прошедший большинство войн, которые вела Россия с 1790-х по 1820-е годы, обуреваемый в молодости тираноборческими настроениями, побывавший в павловское царствование под судом и в крепости за вольнодумство и строптивость, воспитавший себя на «Записках» Юлия Цезаря, обозначил своей судьбой крах поколения.

Это может прозвучать странно – ведь они были победители Наполеона, сделавшие незаурядные карьеры. Казалось, им суждено совершить перелом в судьбе России, вывести ее на новый рациональный путь, исключить возможность грядущих катастроф. Большинство из них совершило все возможное для выполнения этой миссии, и – они проиграли…

ВОСХОЖДЕНИЕ

Отправляясь в 1816 году на Кавказ, Ермолов вовсе не ограничивал свои планы покорением горских племен. Несколько позже он писал:

«В Европе не дадут нам ни шагу без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам».

Отправляясь на Кавказ, он сопоставлял себя с Бонапартом, который целью Египетского похода полагал создание обширной восточной империи.

Отличительной чертой людей этой формации было неограниченное честолюбие, которое с трудом примирялось с теми ограничениями, что ставила ему реальность. Они яростно сражались с Наполеоном – Ермолов прославился и стал популярнейшим генералом именно в наполеоновских войнах, – но при этом гениальный корсиканец оставался их кумиром. Они понимали разность ситуаций революционной Франции и александровской России, но судьба Бонапарта внушала надежду, безумную, но непреодолимую.

Тени гвардейцев, тасовавших персон на русском престоле, за несколько часов менявших направление внешней и внутренней политики империи, маячили совсем невдалеке. Михаил Федорович Орлов, племянник Григория и Алексея Орловых, свергнувших и убивших Петра III и посадивших на трон Екатерину, не имевшую на то ни малейшего права, был, пожалуй, наиболее схож с Ермоловым по многим статьям, включая жизненный финал.

Такой же великан, мощный физически, унаследовавший таранный темперамент героев переворота 1762 года, но значительно превосходя их интеллектуально, Орлов мог рассчитывать на стремительную карьеру. Собственно, до поры карьера и шла блестяще. Лихой кавалерист, участник самоубийственной атаки кавалергардов под Аустерлицем, когда, жертвуя собой, полк спас русскую пехоту левого фланга от полного истребления, сражавшийся под Смоленском, Бородином, под Красным, командир летучего отряда, уничтожавшего мосты на пути отступавшей французской армии, дважды, в двенадцатом и тринадцатом годах, побывавший в стане Наполеона – парламентером и разведчиком, что свидетельствовало о высоком доверии Александра, в марте 1814 года ставший ключевой фигурой в капитуляции Парижа, Орлов по возвращении в Петербург не склонен был удовлетворяться ролью любимца императора, перспективой стать одним из высших чинов армии. Как и у Ермолова, его честолюбие выламывалось из рамок обычной карьеры. Но планы его с определенного момента были куда яснее и четче, чем у проконсула Кавказа.

Однажды на ироническое, но весьма многозначительное замечание Александра – «Алексей Петрович, кажется, воображает, что на нем мантия и что он занимает уже первые роли», Ермолов, не смущаясь, ответил, что если бы он служил при дворе какого-нибудь немецкого владетеля, то не отказался бы от первого места (то есть сверг бы своего сюзерена!), но при таком великом государе, как Александр, он согласен и на второе место. Да, Алексей Петрович, скорее всего, видел в мечтах иные пути: не захват власти в Петербурге, – «в Азии целые царства к нашим услугам». Он планировал изощренную интригу с тем, чтобы вызвать гражданскую войну в Персии и вмешаться в нее с полками Кавказского корпуса…

Орлов рано избрал именно противостояние власти. Уже в конце 1814 – начале 1815 года он со своим другом графом Дмитриевым-Мамоновым основал «Орден русских рыцарей». «Рыцари» полагали, что власть в стране должна осуществлять палата из 442 дворян и 221 вельможи. Вельможи – лорды – опирались бы на неотчуждаемые и нерасчленяемые земельные владения – майораты, что обеспечило бы их полную независимость. Речь шла об аристократической республике.

Удивительное дело – генерал Орлов, которого император в восторге расцеловал после капитуляции Парижа, не раз проявлявший себя тонким дипломатом, шел напролом. Он не скрывал своих радикальных планов. Прежде всего они были хорошо известны в дружеском военном кругу.

Генерал Денис Давыдов писал генералу Павлу Киселеву о планах генерала Орлова:

«Как он ни дюж, а ни ему, ни бешеному Мамонову не стряхнуть абсолютизма в России».

О нелояльности вчерашнего любимца догадывался и Александр, отнюдь не спешивший теперь продвигать Орлова. Гораздо тоньше действовал давний друг и одногодок Михаила Федоровича, – оба родились в 1788 году, – как и он, герой войны, как и он, любимец императора, как и он, кавалергард, как и он, безусловный либерал – Павел Дмитриевич Киселев.

Военные заслуги Орлова были значительнее, генеральский чин он получил раньше – в 1814 году, но в 1817 году Орлов сделан был начальником штаба корпуса, дислоцированного в Киеве, – пост вполне второстепенный, и только после длительных и настойчивых хлопот назначен командиром дивизии со штабом в Кишиневе. Киселев же, произведенный в генералы лишь в 1817 году, через два года стал начальником штаба 2-й армии при старом и утомленном службой фельдмаршале Витгенштейне. То есть фактически командующим армией, одним из дивизионных командиров в которой был Орлов.

Орлов стал откровенно готовить свою дивизию усиленного состава к возможным активным действиям – он был уже членом тайного общества. Как и Ермолов, спусковым механизмом возможного своего взлета он считал внешнеполитический катаклизм – восстание греков против власти турецкого султана, восстание, о котором мечтали русские либералы-грекофилы и которое он намеревался поддержать силами своей дивизии.

«У меня 16 тысяч под ружьем, 36 орудий и 6 полков казачьих, – писал он одному из друзей. – С этим можно пошутить».

Война за свободу Эллады могла перерасти в поход на Петербург.

Добился для Орлова командования дивизией именно Киселев – как только возглавил 2-ю армию, хотя прекрасно знал настроения своего друга. Они неоднократно спорили о тактике.

«Ты себя к великому определяешь, а я к положительному. И ты не успеешь, а я успею», – писал Киселев Орлову еще в бытность того начальником штаба корпуса.

Павел Дмитриевич вел собственную тонкую игру. Он добился, чтобы Пестель, к которому Александр тоже относился с недоверием, получил полк во 2-й армии. Осторожный Киселев собирал вокруг себя радикалов. Он прекрасно знал о существовании Южного общества, одним из активных членов которого был его любимый адъютант Басаргин. Он присутствовал на чтениях «Русской правды», пестелевой конституции. Он – выжидал…

Историки, к сожалению, часто проходят мимо этой генеральской группы (как и вообще мимо генеральских группировок, игравших немалую роль в александровское царствование), как особого явления, которая, будучи связана дружескими узами, боевым братством, схожим мировидением, могла стать «мотором преобразований»: Ермолов, Киселев, Михаил Семенович Воронцов, Орлов, Николай Григорьевич Репнин, Сергей Григорьевич Волконский… Все это были люди абсолютного личного мужества, многократно смотревшие в лицо смерти, что вкупе с европейской образованностью, либерализмом и могучим честолюбием породило особый тип политиков. В них сконцентрировалась устремленная в будущее энергия эпохи. Они могли стать ударной группировкой императора в преобразованиях России. За ними пошло бы молодое либеральное офицерство.

Беда и вина Александра, что он испугался их волевого напора. И ни одного из них не оставил в Петербурге. Ермолов – на Кавказ. Киселев – в Молдавию. Орлов – в Киев, потом в Кишинев. Воронцов – в Новороссийский край. Волконский – во 2-ю армию к Киселеву. Репнин – на Украину…

Высокие назначения – как можно дальше от Зимнего дворца. Между тем сразу после окончания заграничных походов, в 1815–1816 годах, когда большинство из них вернулось в Петербург, у Александра была возможность опереться на них – молодых лидеров офицерства. Он упустил этот шанс – к несчастью собственному и России: одних вытеснил в оппозицию, других держал на коротком поводке.

Это был тот момент, когда и многие из будущих ретроградов могли бы повернуть туда, куда пошли бы вместе с императором молодые либеральные генералы: к укреплению власти закона, отмене рабства, разумному ограничению самодержавия.

Александр Христофорович Бенкендорф волею исторических обстоятельств стал для нас образцом тупого охранителя. Но ведь и он был изначально «из этой стаи славной».

Он прошел тот же боевой путь – с 1803 года воевал на Кавказе вместе с Воронцовым, оба они отличились в Турецкую кампанию 1811 года под Рущуком, вместе с Воронцовым и Волконским дрался в небывало кровавой битве под Прейсиш-Эйлау, прошел все наполеоновские войны, заслужив репутацию блестящего кавалерийского генерала… В 1826 году генерал Бенкендорф, член Следственного комитета по делу декабристов, допрашивал генерала Волконского. А через много лет – после крепости и каторги – Волконский писал в мемуарах:

«В числе сотоварищей моих по флигель-адъютанству был Александр Христофорович Бенкендорф, и с этого времени были мы сперва довольно знакомы, а впоследствии – в тесной дружбе. Бенкендорф тогда воротился из Парижа при посольстве и, как человек мыслящий и впечатлительный, увидел, какую пользу оказывала жандармерия во Франции. Он полагал, что на честных началах, при набрании лиц честных, смышленых, введение этой отрасли соглядатаев может быть полезно и царю, и отечеству, подготовил проект о составлении этого управления и пригласил нас, многих своих товарищей, вступить в эту когорту, как он называл, добромыслящих, и меня в том числе; проект был представлен, но не утвержден».

Это был самый канун Отечественной войны. Канун ссылки Сперанского и прекращения работ над конституционной реформой. Волконский мог стать жандармом. Но и корпус жандармов был бы совершенно иным. Равно как и судьба, и историческая репутация генерала Бенкендорфа.

Когда Александр, оправдывая прекращение реформ, жаловался: «Некем взять!», то он обманывал и самого себя. За либеральными генералами стоял второй ряд – их товарищи Лунин, Пестель, Муравьевы и многие, многие, многие, еще полные доверия к Александру и горевшие жаждой благой деятельности.

Когда в 1815 году полковник Генерального штаба Александр Муравьев предложил императору проект освобождения крестьян, Александр ответил ему: «Дурак! Не в свое дело вмешался!»

Принципиального переключения боевой энергии этих людей в энергию мирных преобразований не произошло. Россия осталась военной империей, неукротимо наращивающей численность армии и, соответственно, непосильные для страны затраты. И потенциальные реформаторы, и несгибаемые консерваторы остались людьми войны…

КРУШЕНИЕ

Ермолов десять лет воевал на Кавказе, очень быстро осознав тщету своих грандиозных планов и тяготясь своим положением. В 1825 году, когда Кавказ выглядел замиренным, произошло всеобщее восстание Чечни, а черкесские племена Западного Кавказа участили набеги на сопредельные территории. Десять лет, казалось, были потрачены зря. Ермолов не успел вернуть край к прежнему замиренному положению. Персия начала войну. Ермолов устал. Вулканическое изменение общей ситуации в России после катастрофы 14 декабря потрясло его. В Петербурге ходили слухи, что Ермолов готов двинуть свой корпус на столицу. Молодой император считал его союзником мятежников и не скрывал этого. Любимец нового императора генерал Паскевич грубо вытеснил стареющего льва. Ермолов подал в отставку. Начался мучительный многолетний путь к смерти…

Орлов, уйдя в оппозицию, жил предвкушением катаклизма:

«Пусть иные возвышаются путем интриг: в конце концов они падут при общем крушении, и потом они уже не подымутся, потому что тогда будут нужны чистые люди».

Резко отсеченный после войны от влияния на ход государственных дел, он ждал «всеобщего крушения», чтобы реализовать свои планы. Случилось иначе – в 1823 году его отстранили от командования дивизией. Арестованный после 14 декабря, он разговаривал с Николаем надменно и едва ли не пренебрежительно. От каторги его спас младший брат – Алексей, командир конногвардейского полка, близкий к молодому императору. Он буквально вымолил у Николая снисхождение. После полугода в крепости тридцатисемилетнего Орлова отправили в деревню – доживать. Потом он смог переехать в Москву. Это мало что изменило. Герцен писал о нем:

«Тогда он был еще красавец: “чело, как череп голый”, античная голова, оживленные черты и высокий рост придавали ему истинно что-то мощное. Именно с такой наружностью можно увлекать людей. ‹…› Снедаемый самолюбием и жаждой деятельности, он был похож на льва, сидящего в клетке и не смеющего даже рычать».

Бессмысленность существования убивала его. При богатырском здоровье он умер пятидесяти четырех лет.

На фоне Ермолова и Орлова Киселев может показаться удачником. Ему все прощалось. Уже управляя 2-й армией, он убил на дуэли генерала Мордвинова. Александр, вопреки всем законам, оставил дело без последствий. Связи Киселева с заговорщиками ни для кого не были секретом. После их ареста он сохранил свой пост, а затем, хорошо повоевав с турками, проведя в задунайских княжествах весьма либеральные реформы, вернулся в Петербург, полный надежд. Его давней мечтой было освобождение крестьян. Николай поручил ему начать разработку основ реформы. Он был в фаворе. Перед ним заискивали. Император вел с ним доверительные беседы, называл своим «начальником штаба по крестьянской части», раз за разом вводил в секретные комитеты для обсуждения отмены крепостного права… Бездна сил и энергии были потрачены Павлом Дмитриевичем впустую. Реформа не сдвинулась с места.

В 1854 году Михаил Семенович Воронцов был освобожден от всех должностей по состоянию здоровья. Талантливый военный, незаурядный администратор, он сделал много полезного, управляя Новороссийским краем, и заложил фундамент покорения Кавказа, будучи там наместником. Но его дарования государственного деятеля остались втуне. На политическую судьбу России его успехи никак не повлияли. Он умер в 1856 году, подавленный крымским позором…

В 1855 году министр государственных имуществ граф Киселев, больной и меланхоличный, будучи проездом в Москве, навестил одряхлевшего Ермолова. Им было ясно, что поражение потерпели оба – осыпанный наградами и чинами Киселев и изнывающий в глухой опале Ермолов. Никому из блестящей генеральской группировки, мечтавшей обновить и спасти Россию, не удалось и в малой степени свои мечтания реализовать… Их крушение, крушение несостоявшихся вершителей судеб России, предопределило и драму александровского царствования, и бедственный финал царствования николаевского.

Россия в очередной раз упустила возможность исторического рывка.

 

Питомцы неудачи

ПОДЗЕМНЫЕ РЕКИ ИСТОРИИ

Когда политический авангард страны терпит эпохальное поражение и лишается возможности выполнить свой долг, это оказывает парадоксальное воздействие на последующие поколения и причудливо искажает сознание идущих следом.

«Гром пушек на Сенатской площади разбудил целое поколение», – гордо сказал Герцен.

Разбудил. Но для чего? Герцен был уверен, что он и те, кого называли «людьми сороковых годов», близкие ему по устремлению, продолжили дело декабристов. Это было заблуждением. Да, они теснейшим образом оказались связаны с судьбой либералов 1810–1820-х годов. Но двигала ими не энергия продолжения, а энергия поражения, поражения предшественников…

Исторические эпохи никогда не оканчиваются в одночасье – даже после революций. Фундаментальные черты прежней жизни сложно переплетаются с чертами новой, политико-психологические пласты уходят на глубину, чтобы неожиданно – как подземная река – через много лет выйти на поверхность. Так, отмененное в 1861 году крепостное право и взорванное Столыпиным общинное устройство, уродливо модифицированное, вышло из исторического подземелья в виде колхозного строя – с прикреплением к земле и круговой порукой.

Выразительную картину переплетения «сущностей эпох» являет посткоммунистическая Россия. На материале нашей сегодняшней причудливой жизни можно плодотворно изучать этот важнейший для понимания исторического процесса феномен…

1830-е годы были неким промежуточным периодом русской истории. В эти годы мучительно изживалась декабристская традиция, понимаемая широко, не сводящаяся к практике тайных обществ. Слишком сильна была экзистенциальная инерция. Чтобы преуспеть в новую эпоху, недостаточно было желания приспособиться к ней, искреннего старания в нее вжиться. Необходимо было проникнуться сущностными тенденциями не просто сегодняшнего дня, но дня завтрашнего.

Это был совершенно особый процесс. Пушкину и Чаадаеву, например, это не удалось. 1836–1837 годы – годы их катастрофы – очевидно, и обозначили реальный перелом времени. Их мощный творческий импульс, как, впрочем, и у Баратынского, и у Вяземского, был результатом этого сложнейшего и драматического процесса – попыток примирения и вживания на уровне рацио и яростного сопротивления опасности перерождения на уровне глубинном. Жизнь в «чужом времени» бывает мучительна, но плодотворна…

Чтобы выжить и преуспеть, чтобы стать героем времени, отнюдь недостаточно самой искренней мимикрии. Нужна органическая мутация.

ГЕРОЙ МУТАЦИИ

Люди, концентрирующие в себе суть новой эпохи, совершенно не обязательно принадлежат хронологически к поколению, именно в эту эпоху вышедшему на историческую арену. Они могут по возрасту принадлежать к эпохе прошлой, но ярко олицетворять тенденции наступивших времен.

Фаддей Венедиктович Булгарин был именно такой фигурой. Родившись в 1789 году, то есть принадлежа хронологически к поколению Михаила Орлова, он до поры и жил жизнью этого поколения. Сын польского мятежника, участника восстания Тадеуша Костюшко (Булгарин и был назван в честь великого инсургента – Фаддей есть русифицированное Тадеуш), сосланного и разоренного, Булгарин, тем не менее, воспитывался в Сухопутном кадетском корпусе в Петербурге, стал офицером Уланского полка, шефом которого был цесаревич Константин, сражался с Наполеоном в 1807 году, получил орден, был ранен, в 1808–1809 годах дрался со шведами. Храбрый и умелый кавалерийский офицер мог сделать скромную, но достойную карьеру в войне 1812 года и заграничном походе, мог оказаться – вспомним семейную традицию! – в среде будущих заговорщиков. Этот вариант подтверждается и дальнейшими событиями – стихотворный памфлет на цесаревича, отсидка в Кронштадтской крепости, перевод в провинциальный драгунский полк, новый скандал, отставка с волчьим билетом…

Оставшись без всяких средств к существованию, впавший в полную нищету Булгарин возвращается в Польшу – в герцогство Варшавское, созданное Наполеоном, тогда союзником России, вступает в Польский легион французской армии, сражается в Испании, за храбрость в сражениях в Германии получает чин капитана и орден Почетного легиона… Перед нами отважный кавалерийский офицер, одушевляемый, как и многие поляки, воевавшие под знаменами Наполеона, мечтой о возрождении Польши.

После краха Наполеона Булгарин возвращается в Петербург, довольно быстро входит в литературную среду либерального толка – Рылеев и Александр Бестужев его приятели, Грибоедов – близкий друг. Пушкин с уважением отзывается о его критической деятельности. Есть свидетельство, что 14 декабря он пришел на Сенатскую площадь и кричал «Конституцию!», а вечером оказался в квартире Рылеева, где за чаем ждали ареста несколько активных мятежников. Рылеев мягко отправил его домой. Вскоре на него был подан донос, и только дружное отрицание арестованными декабристами его причастности спасло Булгарина от Сибири…

Если бы несчастный случай прервал в это время жизнь Фаддея Венедиктовича, вряд ли кто-либо, кроме узких специалистов, вспоминал его. Подлинный Булгарин, совершивший прорыв в новую эпоху, воплотивший в своем политическом поведении и литературной работе существенные ее черты, начался именно после поражения его друзей-заговорщиков, равно как и поражения тех «сильных персон», той генеральской группировки, что способна была принципиально изменить положение в России и создать ситуацию, в которой просвещенческие, антидеспотические настроения Булгарина могли привести его к активной общественной деятельности вполне прогрессивного толка и составить ему в потомстве репутацию, совершенно отличную от реально существующей. Новая эпоха ставила людей перед роковым выбором. Люди пушкинского круга остались равны себе, даже когда пытались измениться. Булгарину по особым свойствам его личности удалось органично вжиться в новую эпоху.

Этот процесс требовал радикальной переоценки ценностей. Дворянство как общественный авангард агонизировало. 14 декабря было отчаянным арьергардным боем этой группировки. Массовое – в масштабах того времени – сознание отворачивалось от сословного принципа. На смену «литературным аристократам» в качестве властителей дум шли купец Николай Полевой и безродный интеллектуал Белинский.

Если Пушкин до конца жизни настаивал на своем «шестисотлетнем дворянстве», то Лермонтов, человек промежуточного стиля, искал предков в Испании и Шотландии, а Гоголь и Достоевский вообще никак не обозначали свою сословную принадлежность – кроме ситуаций чисто формальных.

Пушкинский Петербург медленно, но неуклонно и психологически напряженно дрейфовал в сторону Петербурга Достоевского. И Фаддей Венедиктович Булгарин был одним из «капитанов» этого дрейфа. Родовитый шляхтич, он решительно отсек эту составляющую своей личности и сделал все возможное, чтобы стать «своим» для самого широкого – насколько это было тогда возможно – читателя. Выпущенный им в 1829 году роман «Иван Выжигин», герой которого – человек из низов – после бесчисленных приключений и мытарств делает карьеру и становится одним из столпов общества, читали мелкие чиновники, мещане, купцы, грамотные лакеи и дворовые. Пушкин, бестрепетно глядя в лицо трагедии, повествовал о социальной и экзистенциальной катастрофе сильного и умного человека, о поражении той человеческой общности, которая могла просвещенностью и представлением о чести предотвратить грядущие катаклизмы. Он обращался к тому меньшинству, которому была внятна проблематика этого уровня. Булгарин же давал своему бесхитростному массовому читателю надежду, право на мечту.

Если Белинский был – по принятой терминологии – революционный демократ, то Булгарин – консервативный демократ. Это была та самая народность, о которой толковал Уваров. Хотя на уровне человеческом они с Булгариным и не ладили.

На рубеже 1820–1830-х годов и возникает «классический Булгарин», одним из фундаментальных жанров которого стала «записка» в политическую полицию – III отделение Его Императорского Величества канцелярии – то, что в пушкинском кругу называли доносом. Записки Булгарина в III отделение составили интереснейший том «Видок Фиглярин», подготовленный А. Рейтблатом (М., 1999).

Однако собственно доносительство составляло лишь малую и отнюдь не самую важную часть этого огромного массива текстов. Суть была в другом – в новом стиле взаимоотношений с властью. Записки Фаддея Венедиктовича – как информационные, анализирующие общественное мнение, так и концептуальные по принципиальным вопросам – опосредовано, через Фока, а затем Дубельта, доходили до Бенкендорфа, а через него до императора.

Булгарин сделал то, на что не мог пойти Пушкин, – изжил в себе предрассудок дворянской чести. И органично вошел в новую эпоху.

Все здесь сказанное вовсе не есть реабилитация Булгарина. Он был способен и на подлость, мстителен, скандален, корыстолюбив. Но не в этом суть Булгарина как явления. Петербург новой эпохи 1830–1840-х годов немыслим без него.

КАК ЗАКАЛЯЛСЯ ДУХ

Когда в начале 1840-х годов Булгарин написал безусловный донос на журнал Краевского «Отечественные записки», обвиняя его в стремлении «возбудить жажду к переворотам и революциям», главным сотрудником и идеологом журнала был уже Белинский.

Каждая эпоха многослойна. Лермонтовская формула «герой нашего времени» справедлива лишь по отношению к определенной общественно-социальной группе. Булгарин был одним из героев последекабристской эпохи, Белинский – другим, сам Лермонтов – третьим.

«Век шествует путем своим железным», – с горечью писал в тридцатые годы Баратынский. Новые времена представлялись ему торжеством меркантильности, душевной сухости, духовной приземленности.

Это было горькое мироощущение человека, чья внутренняя цельность насмерть закрепила его в своем времени.

Между тем одна из важнейших групп нового поколения демонстрировала такую истерическую напряженность интеллектуального и любовного переживания, такие экзистенциальные борения, какие показались бы людям пушкинского круга чистым сумасшествием.

Белинский – трибун и радикал последних лет своей жизни, тот Белинский, которого, существенно упрощая, пропагандировала советская наука, менее характерен для последекабристской, послепушкинской эпохи, чем Белинский, находившийся в состоянии мучительной рефлексии на пути к этому финальному своему периоду.

Молодой Белинский, нищий разночинец, без систематического образования, неловкий, некрасивый, начал свое восхождение к славе и влиянию сороковых годов с исповедания теории любви, предложенной его другом Николаем Станкевичем, Белинским развитой и усложненной. Любовь была объявлена единственным средством возвыситься до «абсолютной жизни духа». Но дух должен был быть воплощен в конкретном образе, причем в образе женщины. Как писал один из биографов Белинского:

«Любовь была окружена ореолом чего-то таинственного, чего-то скрывающего в себе глубокую мистическую тайну природы».

Это восприятие любви, сыгравшее огромную роль в формировании личности «людей сороковых годов» (разумеется, в разных вариантах), принципиально отличалось от любовной идеологии предшествующей эпохи. Люди пушкинского, декабристского круга влюблялись, страдали, иногда гибли из-за любовных перипетий, но отнюдь не придавали своему чувству философской окраски. Интимный быт и общественная жизнь для них радикально различались. Люди сороковых годов, сложившиеся в годы тридцатые, жили в цельном мире. (С этой точки зрения стоит перечитать «Былое и думы» Герцена!)

В середине тридцатых годов судьба свела молодого Белинского с человеком совершенно иного склада, по-своему ярко представлявшим эпоху, – с Михаилом Бакуниным.

Бакунин, отставной офицер, отпрыск родовитой и состоятельной дворянской семьи, объявил Белинскому, что видит в нем «зародыш великого», и увез в родовое имение, где молодой философ встретился с «воплощениями духа» в виде красивых и образованных сестер Бакунина. В одну из них Белинский безответно влюбился.

Несчастная любовь сильно влияла на человеческие судьбы во все времена. Несчастная любовь в 1817 году привела декабриста Якушкина к мысли о цареубийстве с последующим самоубийством. Но это было самопожертвование, замешанное на ситуационном отвращении к жизни. Для Белинского несчастная любовь оказалась философским горнилом, в котором закалялась его личность. Сюда прибавилось еще осознание благотворности страдания. Теперь уже не любовь, но страдание есть путь, которым можно и должно «выстрадать себе полную и истинную жизнь духа».

Страдание было тем более интенсивно, что Бакунин, никогда не отличавшийся тактом и милосердием, безжалостно использовал двусмысленное положение своего друга. «Ты нарочно преследовал меня кощунством, смехом, пошлыми шутками», – писал потом Белинский Бакунину, вспоминая эти «самые лютые мои минуты».

Они пытались оформить свою рефлексию, свои душевные метания при помощи немецкой философии – как в прошлую эпоху опирались на философию французскую. Бакунин проповедовал Фихте, Белинский склонялся к Гегелю (в пересказе Бакунина, ибо не знал немецкого).

Радикалы прошлой эпохи осуждали политическую и социальную составляющую мира – и то не целиком! Тот тип «строителей мира», к которому принадлежали Бакунин и Белинский, шел к отрицанию справедливости самого мироустройства. Это был не политический, но экзистенциальный бунт, и потому из мучительной рефлексии, любви и страдания как главного содержания душевной жизни лежала, сколь это ни парадоксально, прямая дорога к кровавому состраданию народовольцев с их яростной жертвенностью и иррациональными государственными представлениями.

Белинский, с его «прекрасной душой» (по собственному его определению), мыслитель по преимуществу, пошел по пути интеллектуальной агрессии, которая ощущалась властью как подрывная работа.

АНТИПОДЫ

Бакунин, натура более примитивная, успешно трансформировал рефлексию в практическое начало.

Он родился в один год с Лермонтовым (1814), они одновременно получили военное образование в Петербурге – Бакунин в Артиллерийском училище, Лермонтов в Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Бакунин надел офицерские эполеты на год раньше Лермонтова, но прослужил недолго. Эти два дворянина и офицера, представляя сущностные пласты эпохи, вместе с тем поражают контрастностью по отношению друг к другу. В том самом сороковом году, когда Лермонтов с легкостью принял вызов Баранта и дрался с ним, прекрасно понимая, чем это ему грозит, а год спустя фактически спровоцировал свой последний поединок, аристократ Бакунин, получив публично две пощечины от их общего с Белинским приятеля Каткова, уклонился от дуэли… В их кругу не было речи о кодексе дворянской чести. Друзья просто объявили Бакунина трусом. Но через несколько лет он проявлял чудеса храбрости на баррикадах Дрездена, Праги, Парижа, а в дальнейшем неоднократно устраивал смертельно опасные авантюры. Он не был трусом. Он, как и Булгарин, изжил в себе предрассудок чести в пушкинском ее понимании. Установки прошлой эпохи были для него мелки. Он намеревался перевернуть мир. Политика, революционная деятельность была рычагом.

Лермонтов, острее, чем кто бы то ни было, ощущавший катастрофичность разлома времени, питавшийся энергией отрицания как эпохи прошедшей, так и наступившей, вместе с тем судорожно старался сохранить традиции пушкинского периода.

Это было губительное внутреннее противоречие. Он представил разложение дуэльной традиции в «Княжне Мэри», где дуэль оказывается смертельным фарсом, но не считал себя вправе пренебречь даже намеком на вызов. Он сравнительно недолго воевал, но достаточно для того, чтобы наметился его боевой стиль, напоминающий стиль гусара-партизана Дениса Давыдова. Недаром он командовал иррегулярным отрядом «охотников» – тогдашним спецназом кавказских полков.

Денис Давыдов был безыскусно храбр. Он просто делал свое дело. Отчаянная храбрость Лермонтова была разновидностью напряженной рефлексии «человека сороковых годов». Знаменитый рывок Пушкина в атаку на турок впереди казачьей лавы – безотчетный выплеск темперамента. Самоубийственное поведение Лермонтова – глубоко обдуманно. Он знал, что делал, когда бросался верхом впереди егерей на чеченские завалы. В отличие от «поколения 1812 года», в «людях сороковых годов» удивительным образом сочетались нервическая интенсивность переживания жизни со взглядом на себя со стороны как на подопытное существо.

В отличие от Белинского и Бакунина, Лермонтов в переустройство мира не верил и политику, скорее всего, презирал. Мир был для него не ареной социальных катаклизмов и политическим ристалищем, но сферой противоборства демонического и светлого начал. Недаром он всю свою сознательную творческую жизнь, создавая бесконечные варианты, писал «Демона», где надежда на воскрешение духа тоже воплощена в любви к женщине, но и эта надежда обманна и губительна, ибо демоническое начало не подлежит амнистии…

Бакунин и Лермонтов, ровесники, – два полюса поколения: Бакунин, неистовый бунтарь, пытавшийся злом исправить мировое зло, истребить насилие насилием, отринувший все христианские постулаты, и Лермонтов, знавший, что такое смерть и кровь, упивавшийся опасностью, но искавший не социально-политический, но метафизический выход из мирового кризиса и отчаявшийся его отыскать. Такие люди, как Пушкин и Лермонтов, не гибнут случайно…

Недаром Пушкин назвал случай «могучим орудием Провиденья».

«Люди сороковых годов», отчаянно травмированные крахом здоровых сил предшествующей эпохи, нервные, рефлексирующие, болезненно мечтательные, одержимые утопическими проектами, инициировали то конвульсивное состояние общественного сознания, которое так и не позволило России выйти из кризиса и привело ее к катастрофе 1917 года.

 

Великий подвиг бюрократов

СМЕНА КОМАНДЫ

Разгромив инсургентов на Сенатской площади 14 декабря 1825 года и психологически подавив их сторонников, имперский Петербург вытеснил следующее поколение вольнодумцев в сферу мучительной и бешеной внутренней рефлексии, которая рано или поздно должна была привести или к меланхолии, или к политическому радикализму.

Доказав необходимость реформирования государственной и общественной жизни и вместе с тем оказавшись неспособными войти во власть и практически осуществлять свои достаточно фантастические идеи, «люди сороковых годов» уступили российскую политическую арену сверстникам-бюрократам.

Хотя из духовного и душевного кризиса 1840-х годов выросла мощная фигура, пытавшаяся затем опрокинуть все достижения разумно-прагматической бюрократии, – Лев Николаевич Толстой, но его влияние сказалось значительно позже.

Этот феномен – чисто петербургский! – бюрократия в качестве двигателя прогрессивных и по сути своей антибюрократических реформ сегодня, по вполне понятным причинам, оказался в поле внимания историков.

На конференции «Судьба либерализма в России» известный специалист по XIX веку и крупный архивист С. Мироненко говорил:

«Двигателем этих преобразований была либеральная бюрократия. ‹…› Но что это была за либеральная бюрократия? Это была либеральная бюрократия старого образца. Это была либеральная бюрократия, выросшая в недрах российского феодального общества. А должна была она разработать такие реформы, которые коренным образом изменили бы общество, и в этом обществе этой старой бюрократии не было бы места».

С. Мироненко очень точно определил внутреннее противоречие ситуации. Но не учел одного принципиального обстоятельства: своеобразия и пестроты состава этой небольшой, но энергичной группы.

Люди, которых мы можем назвать поколением реформ, концентрированная энергия которых потрясла императорский Петербург и перевернула жизнь всей России, эти люди в 1850-е годы вступили в большинстве своем в весьма зрелый возраст. Если к 1856 году, когда стало ясно, что реформ не избежать, Белинский уже умер, Лермонтов был убит, Бакунин сидел в Шлиссельбургской крепости, Герцен в Лондоне еще только начинал свою пропаганду, Чернышевский только что появился в Петербурге… В этот решающий момент «люди сороковых годов» уступили место своим ровесникам и более старшим деятелям, которые и двинули вперед великое дело.

Как некогда Булгарин, годившийся в отцы Белинскому и его друзьям, стал – параллельно с ними – человеком, обозначившим последекабристскую эпоху, так рядом с реформаторами, родившимися в середине 1810 годов, оказался пятидесятилетний Яков Иванович Ростовцев, сыгравший едва ли не ключевую роль в великом повороте.

РЕФОРМА КАК ИСКУПЛЕНИЕ

В исторической памяти Булгарина с Ростовцевым роднит сомнительность нравственной репутации. Для русских либералов Ростовцев был человеком, предавшим декабристов. Как предателя его заклеймил Герцен. От этого клейма страдал не только сам Яков Иванович, но и его сыновья. Есть сведения, что фанатическое рвение Ростовцева в деле освобождения крестьян было определено клятвой, которую он дал умирающему сыну, просившему, чтобы отец загладил свою вину исполнением декабристской мечты. Именно в Дрездене, у постели сына, Ростовцев написал четыре программных письма молодому императору.

В 1825 году романтический молодой человек – ему было 22 года, – стихотворец, автор патриотической драмы «Пожарский», которую Рылеев собирался публиковать в своей «Полярной звезде», член Северного общества, друг Оболенского и сотоварищ его по адъютантской службе у командующего гвардейской пехотой генерала Бистрома, участник совещаний перед 14 декабря, он за два дня до восстания явился в Зимний дворец и предупредил Николая о готовящемся возмущении. А затем сообщил о своем демарше товарищам по тайному обществу.

Ростовцев, однако, вовсе не был банальным предателем. Говоря коротко, он, скорее всего, осуществлял элемент плана умеренной группы декабристов, стремившихся запугать Николая и заставить отказаться от престола без мятежа и возможного кровопролития. Оригинал письма Ростовцева великому князю, хранящийся в его следственном деле, свидетельствует, что Ростовцев и те, кто стоял за ним, откровенно вводили Николая в заблуждение, пророча мятеж военных поселений и Кавказского корпуса, а отнюдь не гвардии.

После подавления восстания Ростовцев оказался в двусмысленном положении – император Николай разгадал его игру, но это произошло в процессе следствия, а Ростовцев уже был официально объявлен героем верности и чести. Его пригрел великий князь Михаил Павлович, ведавший военно-учебными заведениями. По этой линии Ростовцев и пошел. В качестве своего педагогического кредо он избрал своеобразную идею – воля власти и есть «верховная совесть», определяющая, что нравственно, а что безнравственно.

Однако в душе его существовал мучительный разлад, мечты его декабристской юности отнюдь не были им забыты. И с середины пятидесятых годов, после смерти Николая и ясно выраженного желания нового императора провести отмену крепостного права, Ростовцев стал ее яростным сторонником, а затем и председателем знаменитой Редакционной комиссии, в которой рождались основополагающие документы крестьянской реформы. В бескомпромиссной антикрепостнической позиции, которую неожиданно для властной элиты занял Ростовцев, едва ли главным был мотив искупления. Этот человек, всю свою карьеру выстроивший на лавировании, сказал, принимая пост председателя комиссии: «Я иду на крестную смерть!» И он знал, что говорил, – именно он вызвал бешеную ненависть противников реформы. Ему припомнили все – и купеческое происхождение его отца, и его юношеский либерализм, его обвиняли в связях с Герценом и подготовке вместе с ним революции… Через два года отличавшийся богатырским здоровьем Ростовцев умер от нервного истощения. Александру II, пришедшему проститься с умирающим, Яков Иванович прошептал: «Государь, не бойтесь!» Это были его последние слова.

Будучи три десятилетия одним из многих заурядных военных бюрократов, Ростовцев стремительно раскрутил колесо времени в обратную сторону и внезапно превратился в неповторимую фигуру, объединившую устремления двух эпох.

Можно сказать, что Ростовцева, увильнувшего от своей судьбы в декабре 1825 года, в феврале 1860 года догнала картечь, которой расстреливали его товарищей…

Люди, ознаменовавшие собой суть новой эпохи, как бы обогнули «людей сороковых годов», с их кажущимся родством с декабристами, и удивительным образом восстановили связь времен.

БЮРОКРАТЫ ПОНЕВОЛЕ

Сама идея создания Редакционной комиссии – этого штаба крестьянской реформы – принадлежала родившемуся в 1818 году Николаю Алексеевичу Милютину. Вообще роль братьев Милютиных – Николая и Дмитрия, который был старше Николая на два года, в грандиозном перевороте 1850–1860-х годов чрезвычайно велика. Оба они вышли из постдекабристской среды, оба пользовались покровительством графа Павла Дмитриевича Киселева, друга Михаила Орлова и Пестеля, одного из тех, кого декабристы прочили в лидеры новой власти после победы восстания. Когда юный Николай Милютин решил поступить в гражданскую службу, то первой мыслью было обратиться к директору Департамента внешней торговли князю Петру Андреевичу Вяземскому, как писал в мемуарах Д. Милютин – «старому другу нашего дома». Это был все тот же околодекабристский круг. Дмитрий Милютин, молодой офицер Гвардейского Генерального штаба, в тридцатые годы зачитывался стихами казненного Рылеева. Но если ревностно делавший свое дело боевой офицер, один из покорителей Кавказа Дмитрий Милютин стал полновластным военным министром и в этом качестве реформировал армию, то Николай всегда оставался формально на вторых ролях и вызывал неизменное недоверие императора.

Смолоду это был болезненный, чувствительный интеллектуал, страдавший от чиновничьей рутины.

Дмитрий Милютин, созданный для военной службы и увлеченный ею, в воспоминаниях сочувственно описывал первые годы бюрократической карьеры брата:

«Брат Николай скучал и хандрил в Петербурге. По утрам исправно ходил в департамент или, по его выражению, “на театр чиновничества”; но канцелярская служба мало интересовала его. ‹…› Во всех письмах брат жаловался на скуку и пустоту жизни. ‹…› Сильное впечатление произвела на брата трагическая смерть А. С. Пушкина. ‹…› Известно, что секундантом Пушкина был полковник Данзас, который, несмотря на свои уже почтенные года, был на короткой ноге с нами».

Декабристская, пушкинская эпоха проступала во всех связях братьев Милютиных. Удивительное дело, но этот ненавистник чиновничьей службы яснее, чем кто-либо, услышал зов истории и в кратчайший срок превратился в политика, владевшего всеми бюрократическими уловками для достижения благой цели.

В середине пятидесятых годов, в начале царствования Александра II, Николай Милютин, сделавший, сжав зубы, солидную, но вовсе не блестящую карьеру петербургского бюрократа, служил по Министерству внутренних дел. Министром был граф Ланской, отнюдь не сторонник эмансипации.

Но умное и корректное влияние Милютина совершило некое чудо – Ланской проникся идеей реформы и стал выдвигать своего помощника вопреки явному неудовольствию императора, публично заявившего:

«Этот Милютин давно уже имеет репутацию красного, за ним нужно наблюдать».

И этого «красного» Ланской предложил на пост товарища министра внутренних дел – замминистра, по нынешней терминологии. «Можешь ли отвечать за него?» – спросил Александр министра. И бывший мастер масонской ложи, бывший член декабристского «Союза благоденствия», превратившийся в классического николаевского бюрократа, семидесятилетний Ланской ответил: «Как за себя!»

Ставший «временным» товарищем министра внутренних дел (он так и не был утвержден окончательно), Николай Милютин сделал блестящий ход. Осенью 1857 года литовское дворянство обратилось к императору с просьбой освободить крестьян без земли. Это был путь к катастрофе. Но воспользовавшись этим прошением как поводом, Милютин инициировал один из решающих документов – рескрипт 20 ноября 1857 года, в котором царь поручал виленскому губернатору созвать дворянский комитет для составления положения об улучшении быта крестьян. К рескрипту прилагался циркуляр министра внутренних дел… И то и другое было дело прежде всего Николая Милютина. Это деликатное выражение «улучшение быта крестьян» было немедленно воспринято как сигнал к началу реформ. Именно этот рескрипт историки считают отправной точкой великого поворота.

Вполне овладев приемами бюрократической интриги, Милютин сумел заручиться поддержкой либерального кружка великой княгини Елены Павловны, вдовы великого князя Михаила Павловича, и великого князя Константина Николаевича, младшего брата императора.

Разумеется, крестьянские волнения, постоянный страх перед пугачевщиной, растущее влияние в обществе Чернышевского и его единомышленников сыграли свою роль. Но все это, вместе взятое, не смогло бы одолеть сопротивление консерваторов, в котором вязла и воля монарха, если бы не энергия, решительность и хитроумие группы бюрократов, сумевших отодвинуть в сторону тридцатилетний период николаевского царствования и вернуться к идеалам эпохи 1810–1820-х годов.

Именно Николай Милютин, пользуясь всем арсеналом бюрократических ходов, после смерти Ростовцева сумел нейтрализовать нового председателя комиссии графа Панина, вознамерившегося перечеркнуть все, что было сделано при Ростовцеве. Именно Милютину удалось отстоять идею освобождения с землей и право на самоуправление.

Закаленный борец за свободу крестьян, декабрист-эмигрант Николай Тургенев, восторженно приветствовал из Англии подвиг Милютина. Именно в людях милютинского типа видели старые декабристы истинных продолжателей своего дела…

ЧЕЛОВЕК КОМПРОМИССА

Если братья Милютины были целеустремленными борцами за переустройство России, то в их поколении существовал несколько иной тип людей, игравший, однако, не последнюю роль в происходящем, – людей, своим конформизмом и лояльностью ко всем противоборствующим сторонам смягчавших остроту ситуации и делавших ее приемлемой для высшей власти.

Наиболее характерной в этом отношении фигурой был Петр Александрович Валуев, родившийся в один год с Николаем Милютиным (1818), бюрократ-аристократ, смолоду принадлежавший к околопушкинскому кругу, женатый на дочери Петра Андреевича Вяземского. Николай Милютин был потрясен смертью Пушкина. Валуев был первым, кто сообщил о дуэли и ранении Пушкина Жуковскому и постоянно бывал на квартире умирающего поэта.

Начав свою значительную петербургскую карьеру в Министерстве государственных имуществ, Валуев в разгар реформ занял важный пост управляющего делами Комитета министров, а затем стал министром внутренних дел. Валуева точно охарактеризовал в воспоминаниях все тот же Дмитрий Милютин:

«Валуев имел наружность внушительную: высокий рост, стройный стан, приятные черты лица; он отличался изящными формами, держал себя с большой важностью и был очень занят собой; особенно же он старался блистать красноречием. Речь его всегда была вычурна, округлена, переплетена цитатами на разных языках; как будто он говорил не иначе как подготовленными фразами. ‹…› В сущности это был человек с разносторонним образованием и европейской культурою (чем отличался от большей части наших государственных людей), но с односторонним кругозором. Его воззрения, политические и государственные, всего ближе можно назвать аристократическим доктринерством. Сочувствовал он, например, английским учреждениям. ‹…› Аристократическая же, или, точнее, помещичья партия имела полное основание рассчитывать на Валуева для осуществления своих видов».

Николай Милютин, несмотря на вполне лояльное отношение к нему нового министра внутренних дел, счел нужным подать в отставку. Валуев окружал себя людьми с точки зрения реформ довольно сомнительными. Однако он – после того как крепостное право было отменено и кончилась эпоха «бури и натиска», – играл свою немаловажную роль. Его осторожное и гибкое поведение можно сравнить с легендарным морским приемом, когда на бушующие волны выливают ворвань, чтобы, воспользовавшись мгновенным затишьем, совершить необходимый маневр. Проводя военную реформу, ломая устоявшуюся традицию комплектования русской армии и управления ею, Дмитрий Милютин и сам прибегал к услугам Валуева. И тот шел ему навстречу.

В тексте Милютина есть одна фраза, которой он не придал значения, а она чрезвычайно важна – это утверждение о симпатиях Валуева к английской системе организации власти. «Английским учреждениям» «сочувствовали» Пушкин и Михаил Орлов, Николай Тургенев и многие либералы декабристской эпохи, что, в свою очередь, восходило к конституционным традициям русского XVIII века.

Все это говорит о том, что реформы 1860-х годов, несмотря на их «европейскость», имели вполне основательные корни в истории русской реформаторской мысли. Беда их была не в новизне и отчужденности от почвы, а в катастрофической запоздалости…

Валуев в гораздо большей степени, чем Николай Милютин, принадлежал к николаевской бюрократии, но такие люди были совершенно необходимы как некий буфер между радикалами (Ростовцев, братья Милютины) и находившимися в состоянии злобной истерии крайними консерваторами. Ибо нет ничего опаснее в политике, чем категорическая очерченность противостоящих позиций.

Разумеется, картина предреформенного и пореформенного русского общества – даже если исключить огромную крестьянскую массу с ее совершенно особыми представлениями и настроениями, – далеко не сводилась к столкновению бюрократических групп. Но это был тот слой, который владел соответствующей технологией и обладал реальной властью.

АВГУСТЕЙШИЙ РЕВОЛЮЦИОНЕР

Разумеется, ключевую роль в головоломном по своей сложности и рискованности процессе модернизации имперской системы, за которой неизбежно следовала экономическая модернизация, играл выбор самодержца. А выбор самодержца в подобной ситуации в значительной степени зависел от «агентов влияния». Николай I при всей своей брутальной самоуверенности не решился на реформы, потому что на этот путь его толкал – и весьма осторожно, – только Павел Дмитриевич Киселев. «Агентов влияния», близких к трону в пятидесятые годы, было значительно больше. Тут надо, конечно, упомянуть Жуковского, который, вопреки школьному представлению, отнюдь не был столь уж наивен и прекраснодушен. Он сделал все от него зависящее, чтобы, путешествуя по Сибири в 1837 году, наследник встретился с большой группой умеренных декабристов и убедился, что они вовсе не чудовища, а вполне вменяемые и разумные люди.

Но особо нужно остановиться на человеке поистине замечательном – великом князе Константине Николаевиче.

На исходе декабристской эпохи – в 1830 году – Пушкин сказал великому князю Михаилу Павловичу: «Вы, Романовы, все революционеры». Он имел в виду «бюрократическую революцию» Петра I и его потомков – отстранение от государственных дел старинного, укорененного в русской почве дворянства, что было, по его мнению, чревато тяжкими катаклизмами. Но с гораздо большим основанием и с менее парадоксальным смыслом мог он обратить эти слова к племяннику Михаила Павловича.

Сразу после смерти Николая I, управляя морским министерством, тридцатилетний великий князь обозначил свою государственную позицию ошеломившим чиновничий мир приказом – в декабре 1855 года, – которым он потребовал от своих подчиненных «не лгать» в отчетах. Для системы, державшейся на фальсифицировании реальности, это была именно революционная акция.

И в случае с Константином Николаевичем свою роль сыграл Жуковский.

«Великие князья, – писал он юному Константину, – должны понимать свое время, должны поставить себя на высоту своего века своим всеобъемлющим просвещением».

Это он писал в октябре 1842 года, во времена весьма глухие, когда «люди сороковых годов» никак не могли рассчитывать на взаимопонимание с властью. Под «своим временем» Жуковский подразумевал то время, когда великие князья будут решать судьбу России.

БЕСПАМЯТСТВО

И в годы реформы крестьянской, и в годы реформ судебной и военной, и в борьбе за конституцию на страшном исходе царствования Освободителя великий князь был последователен и настойчив.

Надо сознавать, что, несмотря на печальные особенности эпохи Александра III, пагубный политический дилетантизм Николая II, кровавые контрреформы большевиков по отношению к Великим реформам 1860-х годов, несмотря на все это, мы выходим в органичное пространство политической и экономической жизни именно благодаря тому, что в прошлом у нас были люди александровских эпох – первой и второй, эпох, когда сформировались – при первом Александре – базовые представления о сути реформ и когда эти представления – пускай в запоздалом и несовершенном виде – реализовались при втором Александре.

Честные и дальновидные петербургские бюрократы, немногочисленные, но воистину героические, имевшие полную возможность делать спокойную и надежную карьеру, рисковавшие всем ради будущего России, – чем отплатили им правнуки? Забвением их имен, их лиц, их судеб, их опыта…

Кто помнит сегодня – кроме специалистов – Николая и Дмитрия Милютина? Кто помнит великого князя Константина Николаевича – антипода своего отца, сделавшего все от него зависящее, чтобы Россия пошла по мирному эволюционному пути – пути ограничения самодержавия и представительных институтов? А кто помнит калужского губернатора Виктора Антоновича Арцимовича, превратившего свою губернию в полигон крестьянской реформы?

И сколько еще замечательных имен русских деятелей затерялось в «дыму столетий»! Не за беспамятство ли наше платим мы такую немалую цену?

 

Предтечи катастрофы

НЕСЧАСТНЫЙ ЧЕЛОВЕК НА ТРОНЕ

Удивительным образом в роковые моменты своего бытия, оказавшись на историческом распутье, Россия неизменно выбирала катастрофическое направление. Так произошло в 1730 году, когда был утерян реальный шанс ограничить самодержавие и начать эволюционное движение к европейской – представительной – модели власти; так было в декабре 1825 года, когда, пускай кратковременный, успех «мятежа реформаторов», давший бы им возможность обнародовать манифест о равенстве сословий, отмене рабства, сокращении воинской службы, созыве Земского собора, даже и в случае реставрации принципиально изменил бы политико-психологическую атмосферу в стране; так было в 1917 году…

Так было – нарушая хронологию – в середине 1860-х годов, когда после мощного реформаторского прорыва: крестьянской, судебной, цензурной реформ – начались торможение и откат, озлобившие активные группы населения. (И только в 1991 и 1993 годах эта мрачная традиция оказалась сломанной.)

Александр II был фигурой воистину трагической. Его первым детским потрясением оказались события 14 декабря 1825 года, когда семилетний мальчишка был отдан под охрану ветеранам лейб-гвардии саперного батальона – единственной гвардейской части, лично преданной великому князю Николаю Павловичу. Ему, конечно же, передался ужас матери, ожидавшей захвата дворца мятежниками, и тяжкое нервное напряжение отца, не знавшего, с какой стороны ожидать смертельного удара. На его глазах не убивали близких людей, как это было с малолетним Петром I – что в значительной степени определило характер и поведение первого императора, – но его детское сознание наверняка было травмировано, а детская память сохранила ощущение ужаса перед таинственной внешней угрозой… И когда 4 апреля 1866 года полубезумный Каракозов разрядил в него возле Летнего сада свой револьвер, то этот детский ужас не мог не вернуться.

За год до того умер наследник – великий князь Николай Александрович, талантливый юноша, которого настойчиво и разумно готовили к его будущей высокой роли. Это был тяжелейший удар для императора и императрицы. Помимо чисто человеческой драмы, царя мучило сознание, что великий князь Александр Александрович, ставший наследником после смерти брата, вряд ли годится в продолжатели дела реформ.

Да и с самими реформами все шло до странности неблагополучно. Император уже понимал, что ответом на его героический порыв была прежде всего – ненависть. Мало того, что поляки ненавидели его за подавление мятежа 1863 года – Антон Березовский пытался убить его в Париже летом 1867 года. Крестьянские волнения, угрюмое недовольство большинства дворянства, раскол в высшей бюрократии – все это перечеркивало надежды на единство народа и власти в деле прогресса и процветания. Реформы вызвали множество новых проблем, с которыми непонятно было как поступать.

Пересилив себя, он терпел то, что ему генетически претило, – всю эту гласность, раскованность печати, открытость судопроизводства, непредсказуемость решений присяжных. Примирить его с этим могла только благодарность общества, а ее не было в помине.

Люди, близко наблюдавшие его во второй половине шестидесятых, свидетельствовали:

«Государь был действительно постоянно в нервическом раздражении, тревожном положении, казался крайне грустным и перепуганным и внушал соболезнование».

Скорее всего, можно сказать, пользуясь формулой Руссо, что Александр II был «от природы добр». Его воспитатели Мердер и тем более Жуковский могли только развить эту сторону его натуры. Железный по своей внешней повадке император Николай, судя по всему, не пытался превратить наследника в своего двойника. Письма великого князя Александра Николаевича отцу, когда он девятнадцатилетним юношей путешествовал с Жуковским по России, производят впечатление трогательной искренности.

Но в начале семидесятых это был усталый, разочарованный, подавленный своей исторической миссией и неблагодарностью народа пожилой человек.

Он знал, что ему не могут простить расправу с Чернышевским, беззаконность которой он, вероятно, сознавал, воспринимая ее как превентивное действие. Во всяком случае, на разговоры о Чернышевском император реагировал болезненно. Когда близкий к нему с детских лет граф Алексей Константинович Толстой заговорил с ним о несправедливости суда и возмущении образованного общества, Александр приказал ему никогда не упоминать о Чернышевском, если он хочет сохранить их отношения…

Сознавал ли он, что в стране совершается масса несправедливостей, что преследование студенчества только озлобляет и революционизирует его, что аресты мирных пропагандистов-народников и бессудное содержание их в крепости, а затем грубый судебный произвол и разгул «административной юстиции» превращают их в радикалов? Сознавал ли он, что катастрофическая запоздалость реформ не могла не вызвать кризиса во всех областях жизни и что нужно последовательно и твердо реформы продолжать, а иначе кризис только усугубляется? Трудно сказать…

Во всяком случае, когда встал вопрос – начинать войну с Турцией или, вопреки общественному энтузиазму, сделать новый рывок в деле реформ и тем самым достойно ответить идеологам начинающегося террора, – император, после колебаний, выбрал войну. Это был более простой и понятный ему, но пагубный путь. Ни экономически, ни психологически Россия оказалась не готова к этому испытанию.

В воспоминаниях одного из тогдашних революционеров ясно сказано:

«Война была важнейшей причиной, пробудившей как в обществе – среди земцев – так и среди революционеров течение в пользу политического освобождения».

Война оказалась прологом террора, жертвой которого и стал император, незадолго до гибели недоуменно и горько вопрошавший: «За что они меня так ненавидят?»

ЛЮБОВЬ КАК ДВИГАТЕЛЬ ТЕРРОРА

История делается людьми, и только людьми. Ничего иного нет в так называемом историческом процессе. Вмешательство человеческих страстей, обид, романтических увлечений в ход политических событий постоянно и парадоксально.

Одной из причин человеческой драмы Александра II была его неудержимая влюбленность в юную княжну Долгорукую. Не исключено, что эта любовь, стремление измученного монарха как можно чаще бывать с любовницей, родившей ему троих детей, ускорили кончину императрицы Марии Александровны. Это же обстоятельство и скорое – через полтора месяца после ее смерти – венчание императора с княжной Долгорукой создавало постоянное напряжение между ним и наследником, равно как и кругом наследника. Ревность и боязнь отстранения от власти – мощные факторы человеческого поведения. В этой ситуации смерть Александра была откровенно выгодна наследнику, его единомышленникам и тем, кто возлагал на него надежды как на будущего самодержца, который наведет порядок во взбаламученной его отцом России. Это, разумеется, не значит, что наследник причастен к убийству 1 марта 1881 года. Но незаконнорожденные, а теперь как бы узаконенные дети царя самим своим существованием создавали дополнительное злое напряжение всей ситуации.

Влюбленная и любимая женщина скрашивала последние годы Александра.

Влюбленная и любимая женщина запустила страшный механизм его гибели.

Софья Львовна Перовская, которой в середине семидесятых годов было двадцать с небольшим лет, правнучка знаменитого графа Алексея Разумовского, чьи незаконнорожденные сыновья под фамилией Перовских составили целую плеяду видных государственных деятелей, явилась зловещим символом того слоя русского дворянства, которое Пушкин назвал «страшной стихией мятежей». Нежная розовощекая девушка, дочь петербургского губернатора в шестнадцать лет порвала с отцом (отношения с матерью сохранились), ушла из дому и стала своей в народнической среде.

Уже осталась позади страшная попытка Нечаева создать кровью спаянную революционную организацию, построенную на мрачном «кодексе революционера», отрицавшем любые моральные и нравственные постулаты кроме тех, что шли на пользу делу разрушения.

Уже вошла в сознание жаждущей благого дела молодежи простая и потому убедительная идея артиллерийского полковника Петра Лаврова:

«Каждое удобство жизни, которым я пользуюсь, каждая мысль, которую я имел досуг приобрести или выработать, куплена кровью, страданиями или трудом миллионов. ‹…› Зло надо изжить. Я не сниму с себя ответственность за кровавую цену своего развития, если не употреблю это самое развитие на то, чтобы уменьшить зло в настоящем или будущем».

Каждый «развитой человек», каждая «критически мыслящая личность» обязана была заняться просвещением и организацией народа для мирного движения к благоденствию.

Но Лаврову решительно противостояли Бакунин и его соратники:

«Не учить надо народ, а бунтовать. Но народ бунтовал всегда. Бунтовал плохо, врозь, бесплодно. Надо сделать так, чтобы бунты его удавались. Надо внести в беспорядочное бунтарство план, систему, организацию».

Лавровские «критически мыслящие личности» встали перед выбором. Они хорошо помнили, люди семидесятых, саркастическую проповедь Добролюбова конца пятидесятых – на заре тогдашней оттепели:

«Если я вижу теперь помещика, толкующего о правах человечества и о необходимости развития личности, я уже с первых слов его знаю, что это Обломов… Если я слышу от офицера жалобы на утомительность парадов и смелые рассуждения о бесполезности тихого шага и тому подобное, я не сомневаюсь, что он Обломов… Когда я нахожусь в кружке образованных людей, горячо сочувствующих нуждам человечества и в течение многих лет с неуменьшающимся жаром рассказывающих все те же самые анекдоты (а иногда и новые) о взяточничестве, о притеснениях, о беззакониях всякого рода – я невольно чувствую, что я перенесен в старую Обломовку… Кто же наконец сдвинет их с места этим всемогущим словом “Вперед!”».

Честная и думающая молодежь семидесятых, чья энергия была порождением Великих реформ Александра II, истово ненавидела императора и всю созданную им промежуточную систему. Она жаждала идеала. И напряженно искала пути к его достижению.

В этой атмосфере и формировалась личность беглой аристократки, долго и упорно исповедовавшей мирную пропаганду, но все более и более тяготившейся малыми результатами и агрессивностью власти.

Надо представлять себе эту удивительную личность: выросшая более чем в достатке, получившая тщательное домашнее воспитание и образование, она одевалась как простая работница – единственной «роскошью» был неизменный снежно-белый воротничок. Став хозяйкой конспиративной квартиры на окраине Петербурга, дочь бывшего петербургского губернатора таскала дрова и воду, делала любую черную работу. Она была сдержанна и замкнута, вся отдаваясь делу.

Но в конце семидесятых она встретила Андрея Желябова.

«Темно-русый гигант могучего сложения, с большой окладистой бородой, полный жизни и энергии, всегда жизнерадостный и веселый».

Сын дворовых, насмотревшийся в детстве помещичьего самодурства и жестокости, он по прихоти его владельца был отдан в уездное училище, вскоре ставшее гимназией, кончил ее с серебряной медалью (получению золотой помешала строптивость нрава), три курса юридического факультета Новороссийского университета… Затем началось – дело.

«Слушать его было жутко и радостно. Он умел наполнять всех бодростью, верой и необычайной ясностью простой прямолинейной мысли. Железная воля и сила духа чувствовались в каждом его жесте, звуке голоса».

Так говорят о нем сподвижники, вспоминавшие его «бархатный голос, детскую улыбку, лучистые глаза, искреннюю доброту».

С этой встречи кончилась революционная аскеза Перовской, она влюбилась в Желябова со всей страстью своей глубокой и сильной натуры. А поскольку они ежедневно ходили под виселицей, то любовь их приобретала особый роковой колорит.

Именно эти умные, красивые, благородные, образованные влюбленные люди, чьи таланты могли принести им успех в разных областях тогдашней русской жизни, стали главными апостолами террора – смертельного для них в не меньшей степени, чем для их противников. Именно они возглавили ту страшную игру, которая называлась «охота на царя». И каждое сорвавшееся покушение придавало им еще больше упрямой ярости…

Когда за несколько дней до 1 марта 1881 года Желябов был случайно арестован и охота должна была прерваться, – а на столе у императора, как известно, лежал готовый к подписи полуконституционный проект Лорис-Меликова, – Перовская взяла дело в свои руки. Она не просто выполняла решение Исполнительного комитета «Народной воли», она спасала своего возлюбленного. Она – как и многие ее товарищи – надеялась, что казнь императора взорвет империю, станет началом народного бунта… Она сама возглавила бомбистов, и по сигналу родовитой русской дворянки, которую, кроме идеи, вела неистовая любовь к крестьянскому сыну Желябову, мещанин Рысаков и дворянин Гриневицкий убили императора, жестоко и кроваво…

Во дворце с волнением и тревогой его ждала молодая влюбленная жена с тремя маленькими детьми.

ЛИБЕРАЛ С КАВКАЗА

Человек, которому отчаявшийся, усталый и затравленный народовольцами, да и придворной оппозицией, Александр II в 1880 году поручил судьбу страны и свою собственную, был фигурой на этом посту совершенно неожиданной.

Михаил Тариелович Лорис-Меликов, происходивший, как сказано в его биографии, из армяно-грузинских дворян, а по другой справке «из высшего армянского дворянства» (то есть никоим образом не принадлежал к имперской элите), воспитывался в той же школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, из которой вышли будущий покоритель Кавказа Барятинский и «певец Кавказа» Лермонтов.

Тридцать лет он служил на Кавказе и участвовал в 180 больших и малых сражениях с горцами и турками. Это был достаточно типичный боевой кавказский генерал «из туземцев». Храбрый, хитрый, иногда лицемерный, умевший обращаться с солдатами и заслуживший их привязанность.

Но у Лорис-Меликова была еще одна черта, отличавшая его от многих сослуживцев, – он не был жесток и обладал безусловной административной хваткой и энергией. Александр II оценил его во время Русско-турецкой войны 1877–1878 годов и в качестве полководца, и в качестве гуманного администратора на завоеванных территориях. Он блестяще справился с эпидемией чумы в Астраханской губернии и пресек ее в губерниях Саратовской и Самарской. Вслед за тем он был назначен Харьковским генерал-губернатором для подавления революционных волнений на Юге. Он справился и с этим – без сентиментальности, но и без изуверства. И все это происходило в 1879–1880 годах.

Михаил Тариелович напоминал «великих генералов» времен первого Александра, сочетавших боевые таланты и личный героизм с грандиозными государственными идеями. Но отличался от них масштабом честолюбия. Он был человеком семидесятых – впитавшим дух эпохи реформ, понявшим, что прошлое есть прошлое и сожалеть о нем бессмысленно, и в то же время обладавшим боевым кавказским опытом, научившим его искать не только лобовых столкновений, но и компромиссов с противником.

Император поставил Лорис-Меликова во главе чрезвычайного учреждения – Верховной распорядительной комиссии, дал огромные полномочия и уехал в Крым, где надеялся помирить наследника с княгиней Юрьевской (титул княжны Долгорукой после венчания). Мира не получилось. Все вышло наоборот. Наследник отказывался сесть за один стол с мачехой. Пошли слухи, что Александр коронует Юрьевскую и наследником престола станет ее старший сын Георгий…

В этой ситуации – непримиримый раскол в августейшей семье, нарастание террора, напряжение и метания в обществе – во всех его слоях, далеко не благополучная международная обстановка, – диктатор императорским соизволением предложил государю проект, который должен был, по его мнению, примирить власть с обществом и изолировать радикалов.

Маловероятно, что это была импровизация – хитроумный Лорис, до того декларировавший твердую поддержку самодержавных принципов, очевидно, исподволь готовил свой проект. Суть его состояла в создании некоего представительного органа – депутатских комиссий из представителей сословий, которые получали право рассматривать законы и рекомендовать их высшим инстанциям. Это, конечно, была еще не конституция, но первый крупный шаг к введению представительного ограничения самодержавия. И значительная часть общества этот шаг наверняка бы приветствовала. Министр Валуев вспоминал, как облегченно вздохнул император, когда проект был одобрен совещанием высоких сановников, на котором председательствовал наследник.

«Я давно, очень давно не видел государя в таком добром духе и даже на вид так здоровым и добрым», – писал Валуев 2 марта 1881 года.

Утром 1 марта император предварительно одобрил проект и назначил заседание Совета министров для его окончательного утверждения. И отправился в Манеж, на обратном пути из которого его ждала Софья Перовская в снежно-белом воротничке и с белым платком в руке, которым она подала сигнал Рысакову и Гриневицкому…

В этот момент закончилась эпоха шестидесятых-семидесятых с их прорывами, надеждами, разочарованиями и новыми надеждами, небывалым до того в России самоубийственным героизмом и жаждой дела…

ВЗГЛЯДОМ ПРОРОКА

А на все это смотрел из большого процветающего имения Ясная Поляна пятидесятидвухлетний знаменитый писатель граф Лев Николаевич Толстой, решивший бросить писательство и заняться тем, о чем он мечтал с юности, – основанием новой религии, нового христианства. Он с ужасом смотрел на происходящее в России и верил, что может дать этим сбившимся с пути людям хотя бы путеводную нить.

Еще в марте 1878 года, после суда над Верой Засулич, этой первой ласточкой народнического террора, Толстой писал после посещения Петербурга и разговора с Мейделем, комендантом Петропавловской крепости:

«Мне издалека и стоящему вне борьбы ясно, что озлобление друг на друга двух крайних партий дошло до зверства. Для Майделя и др. все эти Боголюбовы и Засуличи такая дрянь, что он не видит в них людей и не может жалеть их; для Засулич же Трепов и др. – злые животные, которых можно и должно убивать как собак. ‹…› Все это, мне кажется, предвещает много несчастий и много греха. А в том и в другом лагере люди, и люди хорошие. Неужели не может быть таких условий, в которых они перестали бы быть зверьми и стали бы опять людьми. Дай Бог, чтобы я ошибался, но мне кажется, что все вопросы восточные и все славяне и Константинополи пустяки в сравнении с этим».

А после гибели Александра II, вспоминая о казнях революционеров конца семидесятых, он писал философу и публицисту Страхову:

«Человек всегда хорош, и если он делает дурно, то надо искать источник зла в соблазнах, вовлекших его в зло, а не в дурных свойствах гордости, невежества. И для того, чтобы указать соблазны, повлекшие революционеров в убийство, нечего далеко ходить. Переполненная Сибирь, тюрьмы, виселицы, нищета народа, жадность и жестокость властей – не отговорки, а настоящий источник соблазна».

Толстой решил найти третий путь – ни с революционерами, ни с властью. И главным врагом человека объявил государство.

Так началось медленное, но все убыстряющееся и неостановимое движение к катастрофе 1917 года.

 

Рыцари и мученики стабильности

ЗАМЕСТИТЕЛЬ

В те годы дальние, глухие В сердцах царили сон и мгла: Победоносцев над Россией Простер совиные крыла, И не было ни дня, ни ночи, А только – тень огромных крыл.

Так виделись Александру Блоку 1880-е годы. Как метафора – все это великолепно. Как характеристика намерений властной группировки – достаточно точно. Но исчерпывает ли метафора реальную историческую ситуацию?

Александр III не должен был править Россией. Хозяином земли Русской предназначен был стать его старший брат Николай, блестящий красавец, юноша незаурядного ума и явных либеральных наклонностей. Его учителями были светила тогдашней науки – С. М. Соловьев, М. М. Стасюлевич, Б. Н. Чичерин… Последнее особенно важно. Борис Николаевич Чичерин, один из самых светлых и основательных умов эпохи, был убежденным либералом-государственником, трезво оценивавшим границы свободы, на которые способно русское общество, и вместе с тем твердо уверенным в необходимости сословного представительства, движения к конституционной монархии.

О том, что великий князь Александр Александрович может занять престол, никто и не помышлял. На недалекого и неуклюжего юношу – семейное прозвище Бульдожка – особого внимания не обращали. Спохватились только после внезапной смерти наследника. И одним из воспитателей его сделали профессора-юриста Константина Петровича Победоносцева, который и стал его влиятельнейшим и любимым наставником.

Будущий император был вовсе не плох как частный человек – он был, по свидетельству современников, прям, честен, в нем не было ни лицемерия, ни жестокости его венценосного деда. Он, став наследником, твердо сознавал свой долг. В отличие от своего отца, он сумел обуздать горячее чувство к красавице-фрейлине Марии Мещерской. И женился на невесте своего покойного брата… В этом поступке, с одной стороны, было демонстративное продолжение традиции, с другой – некоторый оттенок торжества над блестящим Николаем, который при жизни совершенно затмевал заурядного Александра…

Великий князь Александр Александрович смолоду был упрям. Семейное прозвище произошло не только от его внешности, но и от особенности характера. Массивный, неповоротливый, тяжелый – скала, а не человек, – он умел, став императором, твердо держаться раз принятого решения. За это его хвалил Витте, намучившийся с его преемником Николаем II, легко поддававшимся влияниям и менявшим свои позиции в соответствии с энергией внешнего давления.

Великий князь Александр Александрович во время Русско-турецкой войны командовал Рущукским отрядом – крупным воинским контингентом, сыгравшим значительную роль в окончательной победе. На войне он проявил и передал своим солдатам ту же тяжеловесную стойкость, которая заставила захлебнуться турецкое наступление.

Он мог быть трогателен и сентиментален. Когда у него родилась дочь, он писал Победоносцеву, близкому человеку:

«Рождение детей есть самая радостная минута жизни, и описать ее невозможно, потому что это совершенно особое чувство».

Он был хорошим семьянином и мог стать недурным генералом. Но его приход на вершину власти в России был в конечном счете катастрофичен.

Тонкий исследователь эпохи В. Г. Чернуха пишет:

«Царь-реформатор внутренне отрешился от крепостнического прошлого России, наследник ищет в нем положительные черты. Отец проводит судебную реформу, числящуюся среди лучших его деяний, сын уже в наследничестве замышляет планы ее пересмотра».

Великий князь Николай Александрович в предсмертном бреду произносил речь перед депутатами будущего русского парламента. Александр II в последние годы жизни готовился подписать «полуконституционный» акт…

Наследнику Александру Александровичу все это было чуждо и враждебно.

Близкие к трону люди с конца 1870-х годов с ужасом ждали столкновения… Преданный императору министр двора Адлерберг после смерти царя произнес ужасающие по своей горечи слова:

«Мученическая кончина государя, быть может, спасла блестящее царствование от бесславного и унизительного финала».

Что он имел в виду? Отстранение Александра II от власти партией наследника?..

В запутаннейшей политической ситуации, когда исторический момент требовал немедленных и сильных внутриполитических действий, под грохот народовольческих бомб глыбообразный тугодум с семейным прозвищем Бульдожка, приводивший в ужас того же Чичерина банальностью своих мыслей, вступил на русский трон.

БОРЬБА ЗА ЦАРСКУЮ ДУШУ

Прежде всего нужно было решить – что делать с цареубийцами.

В свое время, более полувека назад, после декабрьского мятежа император Николай встал перед выбором – казнить или миловать? Подкупить самих преступников, их друзей, родных и все общество античным милосердием – и все царствование пошло бы по одному пути, или же карать по всей неумолимости закона – и тогда путь иной. Он выбрал второе. Ни к чему хорошему это не привело.

Перед Александром III встал тот же выбор.

Он ненавидел убийц своего нелюбимого отца, хотя они разрубили узел, который неизвестно как иначе можно было разрубить. Он не первый решился бы на воздвижение виселиц. Его благородный отец санкционировал за последние три года перед смертью не одну казнь. В числе прочих был повешен человек, лично никаких преступлений не совершивший – «князь Мышкин революции» – Дмитрий Лизогуб, украинский аристократ, отдавший свое состояние на дело революции.

И тем не менее был, очевидно, момент нерешительности. Александр III знал, что убийцами его отца, адептами этой многочисленной, бесстрашной, неуловимой секты – силу и многочисленность которой власть многократно преувеличивала, – двигала и месть за казненных товарищей.

Был ли соблазн милосердия – вопреки всему, чтобы помириться с обществом, разорвать дурной круг взаимных убийств? Бог весть?

Страх был велик. Молодой император сидел в Гатчине. Вокруг Зимнего дворца рыли траншеи, опасаясь прямого нападения…

Вскоре после трагедии 1 марта молодой император получил три послания. Одно от Исполнительного комитета партии «Народная воля»:

«Ваше Величество! Вполне понимая то тягостное настроение, которое Вы испытываете в настоящую минуту, Исполнительный Комитет не считает, однако, себя вправе поддаваться чувству естественной деликатности, требующей, может быть, для нижеследующего объяснения выждать некоторое время. Есть нечто высшее, чем самые законные чувства человека: это долг перед родной страной, долг, которому гражданин принужден жертвовать и собой, и своими чувствами, и даже чувствами других людей. Повинуясь этой всесильной обязанности, мы решаемся обратиться к Вам немедленно, ничего не выжидая, так как не ждет тот исторический процесс, который грозит нам в будущем реками крови и самыми тяжелыми последствиями».

Авторы письма, безусловно, искренни. Их не нужно путать с террористами XX и XXI веков. Они и в самом деле предчувствовали кровавую катастрофу и пытались страшным лекарством излечить страшную болезнь. Одним из авторов письма была Софья Перовская, и это явствует уже из первого пункта требований, которые выдвигают народовольцы в обмен на прекращение террора.

«1. Общая амнистия по всем политическим преступлениям прошлого времени, так как это были не преступления, а исполнение гражданского долга (вспомним, что в каземате ждал неминуемой казни возлюбленный и герой Софьи Перовской Андрей Желябов. – Я. Г .); 2. Созыв представителей от всего русского народа для пересмотра существующих форм государственной и общественной жизни и переделки их сообразно с народными желаниями. ‹…› Вот единственное средство к возвращению России на путь правильного и мирного развития».

О том или ином варианте сословного представительства думали конституционалисты 1730 года, екатерининские либералисты, мыслители декабризма… Декабристы тоже ждали рек крови – новой пугачевщины, если не сменить внутреннюю политику.

Письмо Исполнительного комитета кончалось призывом:

«Итак, Ваше Величество, решайте. Перед Вами два пути. От Вас зависит выбор. Мы же только можем просить судьбу, чтобы Ваш разум и совесть подсказали Вам решение, единственно сообразное с благом России, с Вашим собственным достоинством и обязанностями перед родною страной».

Для того чтобы понимать состояние духа молодого императора, принявшего власть в столь ужасных обстоятельствах, нужно помнить, что в свое время он получил в подарок от Достоевского экземпляр «Бесов». Книга была передана в феврале 1873 года через Победоносцева. В сопроводительном письме Достоевский писал великому князю:

«Мне льстит и меня возвышает духом надежда, что Вы, государь, наследник одного из высочайших и тягчайших жребиев в мире ‹…› может быть, обратите хотя малое внимание на мою попытку, слабую – я знаю, – но добросовестную, изобразить в художественном образе одну из самых опасных язв нашей настоящей цивилизации, цивилизации старинной, неестественной и несамобытной, но до сих пор остающейся во главе русской жизни».

Вскоре после этого Достоевский в письме к жене назвал наследника своим «почитателем»…

В разгар тягостных своих раздумий молодой император – тоже через Победоносцева! – получил письмо от другого властителя дум русского общества – Льва Николаевича Толстого:

«Я ничтожный, не призванный и слабый, плохой человек, пишу русскому Императору и советую ему, что ему делать в самых сложных, трудных обстоятельствах, которые когда-либо бывали. ‹…› Отца Вашего, царя русского, сделавшего много добра и всегда желавшего добра людям, старого доброго человека, бесчеловечно изувечили и убили не личные враги его, но враги существующего порядка вещей: убили во имя какого-то блага всего человечества».

И тут Толстой стремительно переключает проблему в совершенно неожиданный для Александра план:

«Бог не спросит Вас об исполнении обязанностей царя, не спросит об исполнении царской обязанности, а спросит об исполнении человеческих обязанностей. Положение Ваше ужасно, но затем только и нужно учение Христа, чтобы руководить нас в тех страшных минутах искушения, которые выпадают на долю людей… Не могу не видеть, что каждый Ваш шаг к прощению есть шаг к добру, всякий шаг к наказанию есть шаг к злу. ‹…› Что такое революционеры? Это люди, которые ненавидят существующий порядок вещей, находят его дурным и имеют в виду основы для будущего порядка вещей, который будет лучше. Убивая, уничтожая их, нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли. Для того, чтобы бороться с ними, нужно бороться духовно».

Толстой исступленно умолял императора простить убийц его отца и отправить их в Америку.

«Государь! Если бы Вы сделали это ‹…› не знаю, как другие, но я, плохой верноподданный, был бы собакой, рабом Вашим. Я бы плакал от умиления, как теперь плачу всякий раз, когда бы слышал Ваше имя. ‹…› Знаю, каким бы потоком разлилось по России добро и любовь от этих слов».

Толстой имел в виду завет Христа: «Любите врагов своих».

Достоевский в 1873 году убеждал Александра, что революционеры – «язва неестественной цивилизации». Толстой умолял считать их жертвами дурного устройства жизни и мечтателями.

Россия и в самом деле стояла на перепутье. Разумеется, у Александра не было ни воли, ни возможностей, ни желания буквально следовать советам яснополянского апостола. Но был другой выбор.

Еще работало правительство Лорис-Меликова. Еще лежал не подписанный либеральный указ. Еще можно было, наказав преступников, продолжить тенденции последних дней предшествующего царствования…

В этот момент император получил еще одно письмо – от Победоносцева. Наставник писал:

«Ваше Императорское Величество. Простите ради Бога, что так часто тревожу Вас и беспокою. Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему Величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию преступников… Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет – этого быть не может, чтобы Вы перед лицом народа русского и в такую минуту простили убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется. Если бы это могло случиться, верьте мне, Государь, это будет принято за грех великий и поколеблет сердца всех Ваших подданных».

Толстой считал помилование спасением России. Победоносцев – гибелью. Оба они были мечтателями-утопистами. Оба они – как Пушкин, декабристы, идеологи «Народной воли», – ощущали дыхание катастрофы. Но пути к ее предотвращению им виделись абсолютно разные.

ПРОФЕССОР ЮРИСПРУДЕНЦИИ В РОЛИ ЗЛОГО ГЕНИЯ

Как ни странно это может прозвучать, ни Достоевский не был подлинным единомышленником Победоносцева, ни Толстой его полным антиподом.

Достоевский жаждал сильного духовного движения для преодоления кризиса, для превращения «неестественной цивилизации» в органичную. Это движение неизбежно должно было носить политический характер.

Толстой 1880-х годов, уже выработавший свою «новую религию», о которой мечтал с юности, свое христианство, уповал на политическую статику, то есть уход большинства русских людей из общественной жизни в личную, никак с государственной системой не связанную. Его идеалом было полное растворение государства со всеми его безобразиями в естественной жизни, образцом которой виделась идеализированная казачья община. Мирные землепашцы с саблями на боку для защиты своего достоинства.

Победоносцев же был совсем не так прост, как представляется издалека. Он не был тупым охранителем. У него были идеи, по своей утопичности не уступающие толстовским.

Ситуация, в которой приходилось действовать власти, была весьма своеобразной. «Конституционалист», ближайший к покойному императору в последние месяцы, Лорис-Меликов был отправлен в отставку. Однако мощная инерция общественных ожиданий еще действовала. Казнь убийц Александра II, усилившийся полицейский нажим, явное стремление к контрреформам вкупе с этими ожиданиями создавали какой-то призрачный психологический климат. Современник писал:

«4 января 1882 года. Десять месяцев, прошедшие со дня убийства императора Александра, кажутся десятью годами, когда видишь, как много потерял престиж монархии за это время. Пугающее равнодушие к смерти прежнего монарха, обидное безучастие к судьбе нынешнего доказывает, что такие понятия, как отношение вассала к суверену, чувство пиетета в отношении династии, суть в России неизвестны. Единственный существующий здесь импульс к действию – это желание что-либо приобрести и страх что-либо потерять. ‹…› Дворянство совершенно бессильно, бюрократия дискредитирована, так что необходимо было бы иметь какое-то среднее звено, уважаемое высшими и способное оказать влияние на низших, но возможность к созданию этого среднего звена отсутствует, как, впрочем, и воля».

Константин Петрович Победоносцев, худой, с неприятным острым лицом – худоба, впрочем, не была признаком болезненным, он прожил 80 лет, пережив трех императоров и не дожив всего девять лет до 1917 года, состоявший при великих князьях в качестве ментора-юриста, но, как было сказано, привязавший к себе именно Александра Александровича, мучительно искал способа сохранить устойчивость государства. Он понимал все его пороки. Он понимал насущность перемен. Но был убежден, что любые сколько-нибудь радикальные перемены сдвинут лавину – и все обрушится. И в этом был свой смысл. Именно он настоял на отставке Лорис-Меликова и забвении любых конституционных поползновений. Проницательный Витте писал о нем:

«Победоносцев – выдающегося образования и культуры человек, безусловно честный в своих помышлениях и личных амбициях, большого государственного ума, нигилистического по природе, отрицатель, критик, враг созидательного полета, на практике поклонник полицейского воздействия, так как другого рода воздействия требовали преобразований, а он их понимал умом, но боялся по чувству критика и отрицателя».

Победоносцев, человек с отталкивающей внешностью и повадками ханжи – любимым жестом было воздевание рук к небу, – искренне желал добра своей стране. И прекрасно зная все способы, которыми это добро пытались делать ранее, искал новые.

Прежде всего нужно было отмести искаженные представления о добре.

«В России хотят ввести конституцию. ‹…› А что такое конституция? Ответ на этот вопрос дает нам Западная Европа. Конституции, там существующие, есть орудие всякой неправды, источник всяких интриг». Крестьянам «дана свобода, но не устроена над ними надлежащая власть, без которой не может обойтись масса темных людей». Результат – лень и пьянство. Новые суды – «говорильни адвокатов, благодаря которым самые ужасные преступления, несомненные убийства и другие тяжкие злодеяния остаются безнаказанными».

Император, слушая это, согласно кивал.

Со времен Александра I власть пыталась просветить низшее духовенство. Победоносцев считал это явным злом. Этот образованный и сильно мыслящий человек был убежденным апологетом невежества, как бы он его ни называл.

«Стоит только признать силлогизм высшим безусловным мерилом истины – и жизнь действительная попадает в рабство к отвлеченной формуле логического мышления».

Он знал, чему поклоняться.

«Есть в человечестве натуральная сила инерции, имеющая великое значение. Сила эта, которую близорукие мыслители новой школы безразлично смешивают с невежеством и глупостью, – безусловно необходима для благосостояния общества. Рациональное постижение жизни – вот главное зло. Один разве глупец может иметь обо всем ясные мысли и представления. Самые драгоценные понятия, какие вмещает в себя ум человеческий – находятся в самой глубине поля и полумраке».

Народ живет интуитивно, его история – легенда, его вера достигается чутьем… Неподвижность, медленное, сумрачное, подсознательное постижение той простой истины, которая необходима для стабильного существования, – вот идеал.

Константин Леонтьев, которому, как известно, самому принадлежит мечта «подморозить Россию», ужасался, глядя на Победоносцева:

«Человек он очень полезный: но как? Он, как мороз, препятствует дальнейшему гниению, но расти при нем ничего не будет. Он не только не творец, но даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, он только консерватор в самом тесном смысле слова: мороз, я говорю, сторож, бездушная гробница, старая “невинная” девушка и больше ничего!»

Это почти идеальная характеристика. И не только неприятного человека с пронзительными глазами и торчащими ушами. Александр III, стойкий командир Рущукского отряда, случайный монарх, честный патриот с упрямым сознанием своего долга, и европейски образованный правовед Победоносцев, не менее честный патриот, уверовавший в свое призвание, понимали всю драматичность положения России – но не представляли, что можно сделать, и прикрывали свое незнание величественным «консерватизмом в самом тесном смысле слова», то есть в самом примитивном.

Но чувство ужаса и надвигающейся катастрофы не оставляло Победоносцева. Уже в 1887 году 4 марта он написал императору письмо чрезвычайной значимости:

«Эти последние дни я провожу в каком-то тяжелом отупении от того, что случилось 1-го марта. ‹…› Тяжело теперь жить всем людям русским, горячо любящим свое отечество и серьезно разумеющим правду. Тяжело было и есть, – горько сказать, – и еще будет. У меня тягота не спадает с души, потому что вижу и чувствую ежечасно, каков дух времени и каковы стали люди. На крапиве не родится виноград; из лжи не выведешь правды, из смешения лени и невежества с безумием и развратом сам собою не родится порядок. Что мы посеяли, то и должны пожать. ‹…› Все идет вспять к первобытному хаосу, и мы, посреди этого брожения, чувствуем себя бессильными».

Бессилие – ключевое слово…

В ЧЕМ БЫЛА НЕПРАВОТА АЛЕКСАНДРА БЛОКА

Замороженность, неподвижность была идеей, утопией. В жизни так не бывает. Россия жила, развивалась и по мере сил сопротивлялась замораживанию. В 1888 году печально знаменитый министр внутренних дел граф Д. А. Толстой попытался покончить с земством, жестко включив его в общую государственную структуру. Из этого ничего не вышло. И хотя в 1890 году новым Положением о земстве в нем была мощно усилена дворянская составляющая, земство сохранилось и продолжало борьбу за широкое общественное влияние на государственную жизнь.

Еще в канун катастрофы 1 марта кадровая политика Александра II приобрела парадоксально двойственный характер. С одной стороны, началась так называемая диктатура сердца – приход либерального Лорис-Меликова, с другой – не без его же участия и под давлением наследника Победоносцев стал обер-прокурором Священного синода. Одновременно с этим на ответственнейший пост товарища (то есть заместителя) министра финансов назначен был Николай Христианович Бунге, либеральный экономист европейского уровня. В тот момент – момент тяжелого финансового кризиса – его кандидатура устроила и консерваторов. Но и после выбора «мороза» как средства спасения карьера Бунге не оборвалась. Более того, 1 января 1882 года этот либерал стал министром финансов и приступил к формированию соответствующей команды. По его предложению император подписал указ о понижении выкупных платежей с крестьян, что существенно облегчило их положение и способствовало развитию сельского хозяйства. Затем он приступил к радикальной реформе налогообложения и пересилил в этом самого Победоносцева. Император присматривался к энергичному и здравомыслящему Витте…

В стране шла живая и бурная политическая борьба. Издатель влиятельных «Московских ведомостей» Катков, некогда друг Белинского и Бакунина, твердый консерватор, в союзе с Победоносцевым яростно противостоял экономическим реформам Бунге. Но Александр III, к изумлению апологетов «мороза», раз за разом становился на сторону министра-либерала. (Тут играло некоторую роль и то, что Бунге в свое время читал наследнику курс экономики и Александр хорошо знал его лично.) Но главным все же было ощущение императором своей ответственности и давление реальных обстоятельств. В ответ на критику патриотов-консерваторов он однажды воскликнул: «Легко им с их балаганным патриотизмом, когда они ни за что не отвечают!» Бунге в конце концов ушел в отставку – в декабре 1886 года, но был назначен председателем Комитета министров – пост скорее представительский, но почетный.

Лев Толстой стремительно становился властителем дум в среде разных сословий. И непонятно, что было с ним делать. Победоносцеву, настаивавшему на отлучении Толстого от церкви, царь ответил: «Не делайте Толстого мучеником, а меня его палачом».

В 1887 году Победоносцев в отчаянии писал императору:

«Я только что прочел новую драму гр. Т. и не могу прийти в себя от ужаса. Его еще усиливает слух, будто бы готовятся давать ее на императорских театрах и уже разучивают роли. ‹…› Эта драма Толстого, напечатанная в виде народного издания, в громадном количестве экземпляров, продается теперь по 10 коп. разносчиками на всех перекрестках и скоро обойдет всю Россию».

Речь шла о «Власти тьмы». И противопоставлял Победоносцев этой драме «Преступление и наказание» Достоевского, где «идеал ни на минуту не пропадает из действия».

Логика все усложнявшейся жизни ускользала от смятенного ума обер-прокурора Синода, как и от понимания императора, который поклялся не допустить ни малейшего ограничения самодержавия.

Трагедия страны состояла в смертельном столкновении живых жизненных психологических и экономических процессов и бульдожьего стремления власти во что бы то ни стало сохранить незыблемой политическую систему…

Народовольчество было разгромлено. Александр Ульянов с товарищами повешен. Политическая полиция овладела изощренными методами провокации, разлагая радикальную оппозицию, но – неизбежно! – разлагаясь при этом и сама.

В России уже читали Маркса…

Блок ошибался. Не «сон и мгла» царили в России в восьмидесятые годы, но разность общественных и экономических потребностей, пришедшие в яростный конфликт с политическими устремлениями верховной власти, создавали взрывоопасную смесь гигантской силы. Это был бурный и необратимый процесс.

До первой революции оставалось полтора десятилетия.

 

Драма замыкающих

ЧЕЛОВЕК, КОТОРОГО НЕЛЬЗЯ СПАСТИ

Тот, кому приходилось маршировать в пехотной колонне, знает, что труднее всего приходится замыкающим. Все ошибки, издержки смены темпа, сбоя шага в первых рядах доходят до замыкающих в многократно усиленном варианте. Кто из пехотинцев прежних лет не помнит раздраженной команды ведущего колонну офицера или сержанта: «Замыкающие, не тяни ногу! Замыкающие, не отставай!» В октябре 1894 года, с момента смерти Александра III, к власти в гигантской волнующейся империи пришли замыкающие.

Однажды, после разговора с императором Николаем II, министр внутренних дел Маклаков, сторонник решительных мер, грустно сказал:

«Погибнуть с этим человеком можно, а спасти его нельзя».

Маклаков был расстрелян большевиками в том же 1918 году, что и его император… А его формула очень точно выражает суть отношений между последним самодержцем и его верными подданными. Очевидно, император внушал это чувство обреченности, которое сам испытывал.

Французский посол в России и автор ценных мемуаров Морис Палеолог приводит рассказ о поистине символическом разговоре царя со Столыпиным:

«Однажды Столыпин представил государю проект крупных мероприятий в области внутренней политики. Мечтательно выслушав его, государь сделал скептический и беззаботный жест, который, казалось, говорил: это ли, другое ли, не все ли равно. “Мне ничего не удается в моих начинаниях, Петр Аркадьевич, в этом у меня не только предчувствие, но и внутреннее убеждение. Я подвергнусь тяжелым испытаниям, но не увижу награды на земле”».

Б. В. Ананьич и Р. Ш. Ганелин, проницательные авторы вступительной статьи к тому воспоминаний о Николае (СПб., 1994), резонно задаются вопросом:

«Означает ли это, что Николай II осознавал или предчувствовал неизбежность гибели монархии, отдавал себе отчет в том, что именно ему выпала участь пожинать плоды политики, проводившейся на протяжении XIX века его предшественниками на российском престоле?»

Имеет смысл расширить хронологические границы вопроса. Последний император расплачивался за два века петербургского периода русской истории.

Первый император железом, кровью, дыбой и кнутом выстроил государство, в котором под конец жизни горько разочаровался, ибо оно стало прибежищем неудержимых и бесстрашных казнокрадов. В разоренной непрерывными войнами Петра и содержанием гигантской армии стране наследники первого императора тщетно пытались найти баланс между интересами групп, сословий, регионов. Царствование Елизаветы – после полосы дворцовых переворотов – закончилось тяжелейшим социальным кризисом: крестьянскими волнениями, массовым бегством сотен тысяч крестьян из центральной России на окраины и за границу. Царствование Екатерины II, перешагнувшей через труп законного императора, пережившее кровавую гражданскую войну – пугачевщину, завершилось финансовым крахом, вызванным опять-таки разорительными войнами. Павел I был задушен. Александр I закончил свой век в жесточайшей меланхолии и в ситуации финансово-хозяйственной разрухи, не в последнюю очередь спровоцировавшей появление тайных обществ и взрыв декабря 1825 года – января 1826 года. Постоянные усилия Николая I выправить положение ни к чему не привели – его царствование закончилось военным разгромом, фантастическим для России внешним и внутренним долгом, фактическим банкротством государства и все возраставшей агрессивностью заждавшихся земли и воли крестьян. Катастрофически запоздавшие реформы Александра II породили в конце концов глубокую неприязнь к нему значительной части общества и ненависть радикалов, что и привело к его страшной гибели.

Значительные экономические достижения страны последних десятилетий века не разрешили тяжелейших социально-психологических противоречий, но, скорее, усугубили их. И все, что было разрушительно-опасного в политическом быте России, законсервировалось в царствование Александра III.

Мы знаем, как оценивал перспективы державы один из главных ее идеологов, воспитатель Александра III и в значительной степени Николая II – Победоносцев:

«Что мы посеяли, то и должны пожать. ‹…› Все идет вспять к первобытному хаосу».

В этой ситуации и пришел на престол последний император, получивший в наследство дворцовые перевороты, династические убийства, экономические провалы и потенциально озлобленное население. Когда говорят о судьбе Николая II, то слишком часто об этом наследии забывают…

В конце XIX века стоящий в центре Петербурга, имперской столицы, дворец самодержцев уже не воспринимался как нерушимая твердыня, средоточие самовластной воли, а скорее – как убежище обреченных.

Когда пишут историю петербургского периода и, соответственно, стержневой группы этого периода – дома Романовых, то выбирается либо апологетический, либо обличительный тон. Между тем, августейшее семейство ждет историка, который напишет трагедию дома Романовых, эпиграфом к которой вполне может стать уже цитированная фраза Николая II: «Мне ничего не удается в моих начинаниях».

В отличие от своего отца, последний император был формально неплохо подготовлен к роли «хозяина земли Русской». В детстве и юности он изучал иностранные языки, все основные естественные науки, юриспруденцию, экономику, финансы, разумеется, историю и прошел весьма основательный курс военных наук, подкрепленный практической службой в разных родах войск.

Человеческий характер Николая бесчисленное количество раз подвергался самому пристрастному анализу. Но, на взгляд автора этого текста, дело было не в его личных особенностях – в конце концов, его поведение по сути своей мало чем отличалось от поведения его знаменитого предшественника Александра I Благословенного, своим нежеланием поступиться ни йотой самодержавной власти и головоломными маневрами спровоцировавшего мятеж 14 декабря – первую попытку не дворцового переворота, а столичной революции.

Все возможные сценарии, кроме введения представительного правления – конституционной монархии, – были уже испробованы в России и не принесли положительных результатов. Курс Александра III на абсолютную стабильность, понимаемую как неизменность всех государственных форм, казался молодому царю наименьшим из зол. Его знаменитая фраза 17 января 1895 года в ответ на адрес тверского земства: «Я ‹…› буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял мой незабвенный покойный родитель» – свидетельствует не столько о твердости или ограниченности, сколько о страхе перед будущим…

ЧЕЛОВЕК, В КОТОРОМ ВСЕ ОШИБЛИСЬ

Так окрестил острый и проницательный Сергей Юльевич Витте, один из ключевых деятелей последнего царствования, другого ключевого деятеля – военного министра генерала Алексея Николаевича Куропаткина.

Тот же Витте говорил об особой роли, которую играет в военной империи тот, кто возглавляет военное министерство. Армия со времен Петра I составляла главную опору и предмет забот русских императоров. Военный бюджет был огромен и подавлял все остальное. Ни одна европейская страна в XVIII–XIX веках не воевала – по общей протяженности боевых действий – столько, сколько Россия.

Обычно, когда говорят о крушении империи, то забывают роль генерала Куропаткина, в то время как его устремления были могучим катализатором этого крушения.

Конец XIX века был временем в военном отношении беспокойным. Неуклонно нарастало напряжение на Балканском полуострове. В 1898 году разыгралась испано-американская война, показавшая, что на историческую сцену выходит новый военный игрок с большой потенцией – США. Началась в том же году англо-бурская война. Несмотря на то, что обе войны шли на периферии европейского мира, их символическое значение было вполне понятно – начинался новый передел мира.

В преддверье грядущих войн выбор военного министра был принципиально важен и свидетельствовал о степени государственной прозорливости императора.

Генерал Куропаткин – как некогда Лорис-Меликов, которому Александром II предназначено было спасти Россию, – был из плеяды строителей империи.

Он много воевал в Средней Азии, повоевал даже в Алжире – в составе Французского экспедиционного корпуса – и получил за храбрость орден Почетного легиона. Во время Русско-турецкой войны 1877–1878 годов был близким сподвижником знаменитого Скобелева, вместе со Скобелевым завоевывал Туркестан, а позже был начальником Закаспийской области и дислоцированных там войск.

Однако всего этого было мало для того, чтобы занимать один из важнейших постов в государстве.

Тот же Витте писал:

«Генерал Куропаткин представлял собою типичного офицера генерального штаба 60–70 годов. ‹…› Иностранных языков он не ведал, не имел никакого лоска, но мог говорить и писать обо всем и сколько хотите и производил вид бравого коренастого генерала, и бравость эту ему в значительной степени придавала георгиевская ленточка на портупее и петлице, да еще Георгий на шее».

Но бравых генералов с Георгиями в русской армии после Русско-турецкой войны было немало. Тут важно обратить внимание на слова Витте, ничего зря не писавшего, о 1860–1870 годах. По его мнению, Куропаткин был генералом прошлых войн.

Мнения осведомленных современников о Куропаткине были весьма любопытны и парадоксальны. Скобелев, лучше, чем кто бы то ни было, знавший особенности военных дарований своего начальника штаба, утверждал, что тот

«очень хороший исполнитель и чрезвычайно храбрый офицер, но как военачальник является совершенно неспособным во время войны, что он может только исполнять распоряжения. ‹…› Он храбр в том смысле, что не боится смерти, но труслив в том смысле, что никогда не будет в состоянии принять решение и взять на себя ответственность».

А крупный бюрократ, бывший министр финансов Абаза сказал о Куропаткине, предрекая ему «громадную карьеру»:

«Умный генерал, храбрый генерал, но душа у него штабного писаря».

Соперником Куропаткина и по общему мнению самым подходящим кандидатом на пост военного министра был блестящий военный деятель Николай Николаевич Обручев, крупнейший теоретик и талантливый практик боевого искусства, соратник Милютина по реформе армии в эпоху Александра II. Правда, за Обручевым числился давний «грех» – в 1863 году он отказался участвовать в подавлении польского восстания, назвав это «братоубийственной войной».

Но главное, в конце 1890-х годов было другое – твердый в своих убеждениях и независимый Обручев не соответствовал тем критериям «домашности», которым полностью соответствовал Куропаткин.

К моменту назначения Куропаткина военным министром Обручев уже 16 лет был начальником Главного штаба, автором масштабных стратегических разработок. Вскоре по воцарении Николая II Обручев был награжден высшим орденом империи – св. Андрея Первозванного и отправлен в отставку…

Николаю нужен был свой «домашний» министр. Неуклонно загоняемый историей в угол, Николай подсознательно хотел спрятаться от нее в «домашнем мире», населенном приятными ему людьми. Куропаткин, бравый боевой генерал, с опытом войны против арабов, туркмен и турок, генерал образца тридцатилетней давности, оказался тонким придворным психологом. Он сам рассказывал Витте живописную историю:

«Во время доклада была все время пасмурная погода и государь был хмурый. Вдруг мимо окна, у которого государь принимает доклады, я вижу императрицу в роскошном халате; я и говорю государю – Ваше Величество, а солнышко появилось. Государь мне отвечает – где вы там видите солнце? а я говорю – обернитесь, Ваше Величество; государь обернулся и видит на балконе императрицу, и затем улыбнулся и повеселел».

Куропаткин после докладов – один из немногих министров – постоянно завтракал с августейшей четой, рассказывая императрице сюжеты тургеневских романов… Ни на что подобное суровый Обручев способен не был.

К концу века продвижение Российской империи на юго-восток остановилось. Не состоялось вторжение в Афганистан, чреватое новой – после Крымской – войной с Англией. Отвергнут был и план Куропаткина по захвату Босфора. Завоеванная Средняя Азия, требовавшая огромных вложений и кропотливой административной работы, уже не была полем, на котором можно было стяжать боевые лавры. Но по логике существования военной империи, по неустойчивости ее внутренней политической ситуации, она обречена была на постоянные попытки пространственного расширения.

К концу века генеральное направление экспансии определилось – Дальний Восток. Куропаткин, приятный собеседник на дворцовых завтраках, ставший апологетом этой экспансии, проявил полную неспособность реально оценить положение. В сложнейшей ситуации, сложившейся в то время на Дальнем Востоке, где на просторах несчастного Китая и Кореи соперничали крепнущая Япония, США, Англия, Франция, Германия, Куропаткин – вопреки трезвому Витте и Министерству иностранных дел – выбрал прямолинейную и примитивную позицию.

Собственно, будущая война была проиграна в Петербурге, в Зимнем дворце и Царском Селе, где император принимал доклады своего военного министра.

24 июля 1903 года победитель среднеазиатских ополчений убеждал Николая:

«Мы можем быть вполне спокойны за участь Приамурского края, мы ныне можем быть спокойны за судьбу Порт-Артура. Нынче можно не тревожиться, если даже большая часть японской армии обрушится на Порт-Артур, мы имеем силы и средства отстоять Порт-Артур, даже борясь один против 5–10 врагов».

Николай II жил представлениями времен Николая I. В преддверье качественно новых войн XX века он выбрал себе соответствующего своим представлениям военного министра. Известно, чем кончилась Русско-японская война, и как бездарно проявил себя Куропаткин в качестве командующего русской армией. Недаром Витте назвал его человеком, в котором все обманулись…

СТОЯЩИЕ У ТРОНА

Последние годы XIX века и начало XX века поражают калейдоскопом сменяющихся лиц – и это тоже было симптомом приближающегося краха. Безусловное начало краха обозначила война с Японией.

Каждый из участников конфликта вокруг решения – воевать или не воевать – являл собой личность по-своему эпохальную.

Сама же война выросла из противоречий прежде всего внутриполитических.

До начала XX века роль влиятельного идеолога внутренней политики играл Сергей Юльевич Витте, трезвый прагматик, спокойно менявший свои взгляды на самые фундаментальные вопросы и не считавший нужным оправдывать эти маневры. В 1902 году Витте заявлял, оценивая реформы Александра II:

«Здание построено, а купол остался нетронутым».

Он имел в виду представительное правление, о котором в свое время и слышать не хотел. Теперь он говорил, что ему «понятно стремление к увенчанию здания, понятно желание свобод, самоуправлений, участие общества в законодательстве и управлении». Если не дать этим стремлениям легального выхода, уверял Витте, – неизбежна революция.

Но император истово чтил завет Победоносцева о святости и спасительности самодержавия, которое одно и могло отсрочить катастрофу. И 4 апреля 1902 года на вершине российской власти появился еще один характерный персонаж из замыкающих – министр внутренних дел Вячеслав Константинович Плеве, бывший директор департамента полиции, занимавшийся политической крамолой. Он, мастер сыска и подавления, был демонстративно противопоставлен Витте.

Витте призывал власть опереться на «образованные классы». Плеве отвечал:

«Крепок в народе престиж царской власти, и есть у государя верная армия».

Надо иметь в виду, что и само назначение Плеве было выразительной демонстрацией. 2 апреля эсер Балмашев застрелил министра внутренних дел Дмитрия Сергеевича Сипягина, пытавшегося грубой силой подавить студенческие волнения. Назначение Плеве было ответом на этот выстрел.

Витте и Плеве расходились во всем – во взглядах на земельную реформу, на судьбы земства, на роль полиции и права Финляндии. Однако в одном Плеве скрепя сердце втайне соглашался с Витте – необходимо дать легальный выход общественной энергии. Есть свидетельство, что незадолго до смерти – а он, как и его предшественник, был уничтожен Боевой организацией эсеров – Плеве обдумывал учреждение Государственной думы.

По вопросу о дальневосточной экспансии Витте и Плеве решительно расходились. В планы министра внутренних дел, помимо всего прочего, включена была и «маленькая война», без которой, как он считал, предотвратить революцию невозможно. Трезвый финансист Витте считал эту затею гибельной авантюрой.

В борьбе с Витте министр внутренних дел блокировался не только с Куропаткиным, но и с группой людей, которых Витте называл «безобразовской шайкой» по имени ее лидера статс-секретаря Безобразова, «шайкой», преследовавшей прежде всего чисто корыстные интересы, добивавшейся концессий на вновь приобретенных территориях и государственных субсидий, которые и разворовывались. Им нужна была война для собственных целей. Они обвиняли Витте в том, что он служит еврейскому капиталу и связан с «тайным масонским правительством, направляющим всемирную политику».

Плеве и Безобразов победили. 16 августа 1903 года Витте был отправлен в отставку.

Генерал Куропаткин мог провоцировать войну.

Фундаментальные неустройства, накапливавшиеся два столетия петербургского периода, давили на арьергард имперской истории, сбивали с шага, путали направление марша.

Апокалипсические пророчества Победоносцева приобретали черты близкой реальности – всего два года оставалось до первого натиска буйного хаоса.

 

Борения над пропастью

ПОЭТ ТЕРРОРА

Просвещенный XX век в Российской империи, сменивший «век девятнадцатый, железный», начался с возрождения практики индивидуального террора. Казалось, в Петербург вернулись времена Желябова и Перовской.

В 1901 году образовалась партия социалистов-революционеров. В ее программе значилось: «установление демократической республики с широкой автономией областей и общин, как городских, так и сельских», признание за народами права на самоопределение, прямое, тайное, равное всеобщее избирательное право, выборность и подсудность всех должностных лиц, свобода совести и отделение церкви от государства.

Эсеры ратовали за экспроприацию всех частнособственнических земель и передачу их в руки «демократически настроенных общин», что, естественно, привлекло к ним симпатии крестьянства…

Но, пылая, как и народовольцы, благородным и по сути своей справедливым негодованием, эсеры быстро пришли к выводу, что на грубое насилие власти нужно отвечать насилием, и создали Боевую организацию, ориентированную, конечно же, на традиции великого Исполнительного комитета «Народной воли».

Судя по всему, идея террора овладевала уже умами молодых людей. В том же 1901 году студент Петр Карпович застрелил министра народного просвещения Боголепова – он мстил за своих товарищей, участников студенческих волнений, отправленных по инициативе министра в солдаты. Карпович не знал, что Боголепова собирается убивать и Алексей Покатилов, молодой социалист. Оба они станут членами Боевой организации.

В апреле 1902 года двадцатилетний студент Степан Балмашев застрелил министра внутренних дел Сипягина.

Эсеры не инициировали террор. Они уловили чаяния молодых радикалов, главным образом из интеллигентной среды, особенно чуткой к унижению человеческого достоинства.

Полуироническая, на первый взгляд, формула: «эсер без бомбы – не эсер», бытовавшая в революционных и близких к ним кругах, для «послушников террора» была наполнена глубоким экзистенциальным смыслом. Иногда она вмещала в себя и весьма своеобразное представление о долге христианина.

Ариадна Тыркова оставила нам очерк личности такого «послушника» – Ивана Каляева, которого знала в начале века.

«Я поила чаем не террориста – я даже не знала, что Каляев социалист-революционер – а молодого, приятного, но мало заметного, скорее некрасивого поэта. ‹…› Каляев с наслаждением брал в руки сонеты Эредиа и ласково гладил тонкими пальцами темно-синий бархат переплета».

На двадцатипятилетнего Каляева огромное впечатление производили изображения Христа – фотографии работ литовца Бегаса:

«Каляев подолгу всматривался в скорбный лик Спасителя и мягким, тихим голосом толковал замыслы Бегаса: “Смотрите, как идет линия усталых, опущенных плеч. Какая благодатная сила в руках, даже распятых. Как из них источается таинственная, святая кроткая мощность”. Мы с Каляевым о церкви, о православии не разговаривали. Но о Христе этот приятель, если не друг Бориса Савинкова, профессионального политического убийцы, часто говорил. Мне кажется, что сердце Каляева было способно принять божественную истину. В прежние времена такие, как он, романтики уходили в монастыри. ‹…›

Со мной о терроре он никогда не говорил. Террорист, посвященный в тайны подполья, обязан о них молчать. Но никто не запрещал ему говорить о тайнах искусства, о трагическом противоречии добра и зла во вселенной, в каждом из нас, о том, как совместить Евангельское Откровение с царством насилия и неправды, где обречен жить человек даже в странах, считающих себя христианскими».

Напряженные философско-религиозные размышления Каляева привели его к убеждению в жертвенной неизбежности террора. 2 февраля 1905 года Иван Каляев взорвал бомбой великого князя Сергея Александровича, московского генерал-губернатора, ненавидимого оппозицией за жестокость, отказался от обещанного помилования и был повешен…

Можно с достаточным основанием предположить, что, идя на казнь, он вспоминал бегасовские изображения распятого Спасителя – «таинственная, святая, кроткая мощность». Принять смертную муку за униженных и оскорбленных.

Среди народовольцев было много замечательных личностей, но рефлексирующих интеллектуалов не было. В начале нового века российская власть столкнулась с принципиально иным противником.

Разумеется, свергнуть власть Боевая организация эсеров не могла. Куда опаснее были волнения на флоте, крестьянские бунты, озлобление рабочих. (О большевиках еще и слыхом не слыхали.)

Но романтик с бомбой демонстрировал миру границы возможностей власти. В глазах всех слоев населения России власть переставала быть всесильно-неколебимой.

Уровень нервной жертвенности в Боевой организации был значительно выше, чем в «Народной воле». Народовольцы не думали о поэзии террора.

Поэтом был не только Каляев. «Профессиональный политический убийца» Савинков оставил массу стихотворных текстов – кроме романов и мемуаров. (Как был поэтом и близкий к Ахматовой, Гумилеву, Георгию Иванову юнкер-социалист Леонид Каннегисер, убивший председателя петроградского ЧК Урицкого.) Среди стихов Савинкова были такие:

Не князь ли тьмы меня лобзанием смутил? Не сам ли Аваддон, владыка звездных сил, Крылами к моему склонился изголовью И книгу мне раскрыл, написанную кровью: «О, горе, горе… Вавилон еще не пал… Час гнева Божьего ужели не настал? Кто в броне огненной, в пурпурной багрянице, Отважный, вступит в бой с Великою Блудницей? Иссяк источник вод, горька звезда-Полынь, Ты – ветвь иссохшая, прах выжженных пустынь»… Я, всадник, острый меч в безумье обнажил, Губитель прилетел, склонился к изголовью И на ухо шепнул: «Душа убита кровью…»

АРИСТОКРАТ ТЕРРОРА

Борис Савинков, личность крупная, загадочная и страшная, ярко представлял ту агрессивную интеллектуальную стихию, которая, овладевая общественным сознанием, неявно, но неизбежно предопределяет гибель формации. Высокая и многообразная культура Серебряного века была пронизана опасными токами, смертельный вариант которых демонстрировали террористы-интеллектуалы.

Выпускник Петербургского университета, отнюдь не отрекавшийся от своего происхождения, гордо ответивший во время одного из процессов на вопрос о социальном статусе: «Потомственный дворянин Петербургской губернии», Савинков, скорее всего, решал в терроре свои внутренние проблемы. Во всяком случае, в большей степени, чем проблемы общесоциальные.

Попробовав социал-демократии, он быстро пришел к выводу, что путь его самореализации – в терроре. Бежав за границу и встретившись там с одним из лидеров эсеров Михаилом Гоцем, он предложил свои услуги Боевой организации, заявив, что хочет заниматься исключительно террором.

Сын крупного юриста, служившего в Варшаве, он с детства знал и любил Каляева, чей отец, полицейский чиновник, служил там же. Но отличался от своего друга разительно.

Савинков, несмотря на то что в литературном своем творчестве явно ориентирован был на Достоевского, воспринимался как цельная личность, равная себе в разные периоды жизни. И пожалуй, наиболее точную его характеристику оставил философ Федор Степун, работавший вместе с Савинковым, комиссаром Временного правительства, на Юго-Западном фронте мировой войны в 1917 году. Савинков 1917 года по своей манере поведения и внутренним импульсам вряд ли сильно отличался от Савинкова начала века.

«С первой минуты, – пишет Степун, – он поразил меня своей абсолютной отличностью от всех окружающих его людей, в том числе и от меня самого. ‹…› Изящный человек среднего роста. ‹…› В суховатом, неподвижном лице, скорее западноевропейского, чем типично-русского склада, сумрачно, не светясь, горели небольшие, печальные и жестокие глаза. Левую щеку от носа к углу жадного и горького рта прорезала глубокая складка. Говорил Савинков, в отличие от большинства русских ораторов, почти без жеста, надменно откинув лысеющую голову и крепко стискивая кафедру своими холеными барскими руками. ‹…› Военная подтянутость внешнего облика, отчетливость жеста и походки, немногословная дельность распоряжений, пристрастие к шелковому белью и английскому мылу. ‹…› Смертельная опасность не только повышала в нем чувство жизни, но и наполняла его душу особой жуткой радостью: “Смотришь в бездну, и кружится голова, и хочется броситься в бездну, хотя броситься – наверняка погибнуть”».

От людей типа Каляева террор требовал вдохновения и жертвенного восторга. От Савинкова – холодного расчета. В Боевой организации над ним стоял Азеф, человек с «широким, равнодушным, точно налитым камнем лицом» (по описанию самого Савинкова), один из наиболее изощренных и циничных провокаторов в истории. Но основная часть черной практической работы лежала на Савинкове. Так было во время великой охоты на нового министра внутренних дел Плеве.

МАНЕВРЫ НА ФОНЕ ТЕРРОРА

Люди в петербургских верхах, ощущавшие свою ответственность за судьбу России и понимавшие небывалость складывавшейся ситуации, искали выходов в самых разных направлениях. Для Плеве это были и «маленькая победоносная война» с Японией, и жесткое подавление всякой оппозиции, и конституционные уступки обществу. В арсенал этой головоломной политической игры входило и привлечение на свою сторону заметных деятелей оппозиции.

В канун весны 1903 года известный уже историк Павел Николаевич Милюков мирно сидел в камере Крестов и шлифовал третий том основополагающей работы «Очерки русской культуры». Он был приговорен к шестимесячному заключению за участие в вечере памяти идеолога народничества Петра Лаврова, но получил отсрочку для поездки в Англию, а по возвращении отправился в тюрьму. Заключение было вполне сносным – Павла Николаевича постоянно навещали жена и друзья, ему приносили необходимые для работы книги из Публичной библиотеки, в его камере каждые несколько дней обновлялся букет нарциссов, его любимых цветов.

Неожиданно Милюкова – поздним вечером – посадили в тюремную карету и отвезли в Министерство внутренних дел на Фонтанке. Там, в глубине тщательно охраняемого здания, его ждал Вячеслав Константинович Плеве. Как выяснилось, за Милюкова ходатайствовал Ключевский, близкий к августейшей семье. Но главное было не в этом. Милюков вспоминал:

«Он спросил меня в упор: что я сказал бы, если бы он предложил занять пост министра народного просвещения. ‹…› Я ответил, что поблагодарил бы министра за лестное для меня предложение, но, по всей вероятности, от него бы отказался. Плеве сделал удивленный вид и спросил: почему же? Я почувствовал, что лукавить здесь нельзя – и ответил серьезно и откровенно. “Потому что на этом месте ничего нельзя сделать. Вот если бы ваше превосходительство предложили мне занять ваше место, тогда я бы еще подумал”».

Милюков, который вскоре станет лидером влиятельной партии конституционных демократов – кадетов – и одной из ключевых фигур в российской политике, и в самом деле был искренен. Он дал понять Плеве, а через него императору, что представляющие просвещенные слои общества деятели претендуют на реальную власть…

Плеве тоже был искренен. Он ответил:

«Я сделал вывод из нашей беседы, что вы с нами не примиритесь. По крайней мере не вступайте с нами в открытую борьбу. Иначе – мы вас сметем!»

«Он мне представился, – пишет Милюков, – каким-то Дон Кихотом отжившей идеи, крепко прикованным к своей тачке – гораздо более умным, чем та сизифова работа спасения самодержавия, которой он обязан был заниматься».

Павел Николаевич был человеком чрезвычайно самоуверенным. Его огромные исторические знания порождали у него иллюзию могучего опыта. Жизнь показала, что он заблуждался не менее, чем Плеве…

А в то время, когда эти два человека беседовали в «роскошно обставленном мягкой мебелью» кабинете в глубине темного здания на Фонтанке, Боевая организация уже вынесла Плеве приговор. И поскольку во главе ее стоял Евно Азеф, агент Плеве, то министр не мог об этом не знать… Вот что писал об этом Савинков:

«План покушения состоял в следующем. Около 12 часов дня по четвергам Плеве выезжал из своего дома и ехал по набережной Фонтанки к Неве и по набережной Невы к Зимнему дворцу. Возвращался он той же дорогой или по Пантелеймоновской мимо вторых ворот департамента полиции, к главному подъезду, что на Фонтанке. Предполагалось ждать его на пути. Покатилов с двумя бомбами должен был сделать первое нападение. Он должен был встретить Плеве на набережной Фонтанки около дома Штиглица. Боришанский, тоже с двумя бомбами, занимал место ближе к Неве, у Рыбного переулка. Сазонов с бомбой под фартуком пролетки остановился у подъезда департамента полиции лицом к Неве. Также лицом к Неве, с другой стороны подъезда, ближе к Пантелеймоновской, стоял Мацеевский. Он должен был снять шапку при приближении кареты Плеве и этим подать знак Сазонову. Наконец на Цепном мосту, имея в поле зрения всю Пантелеймоновскую, находился Каляев».

Восприятие Петербурга террористами-народовольцами и боевиками-эсерами – как специфическое пространство охоты на своих врагов, – особая тема в петербургской историографии и мифологии, еще не нашедшая своего исследователя. Собеседник Милюкова, «Дон Кихот спасения самодержавия», был обречен. После нескольких неудачных попыток он был взорван Сазоновым.

Это произошло в 1904 году. Крестьяне жгли дворянские усадьбы. К Петербургу приближалось 9 января 1905 года – Кровавое воскресение – и все то, что называется первой русской революцией.

ДОН КИХОТ КОНСТИТУЦИОННОЙ МОНАРХИИ

Подавление мятежей и Манифест 17 октября, вводящий представительное правление в империи, не развязали страшные узлы, завязывавшиеся столетиями. Настоявший на издании манифеста Витте был отправлен в отставку вместе со всем правительством – уже второй раз за свою карьеру. Новый председатель Совета министров Горемыкин предложил смертельно опасный пост министра внутренних дел саратовскому губернатору Петру Аркадьевичу Столыпину. 26 апреля 1906 года Столыпин занял этот пост.

7 июня была распущена 1-я Государственная дума, и ставший через месяц главой правительства Столыпин получил огромные полномочия.

Отпрыск старого дворянского рода, восходящего к началу XVI века, рослый, красивый, с безукоризненными манерами, Столыпин достойно представлял тот достаточно редкий в тогдашней России тип политического деятеля, который, будучи искренне и бескорыстно преданным краеугольным ценностям империи, понимал необходимость ее реформирования.

Эта двойственность подхода к ситуации была и силой Столыпина, но и делала его уязвимым для критики справа и слева.

В стране был кровавый хаос. Видный деятель кадетской партии Маклаков писал в воспоминаниях:

«В июне произошли военные восстания в Свеаборге, Кронштадте, на крейсере “Память Азова”. ‹…› Индивидуальные же террористические акты были просто бесчисленны. ‹…› По официальным сведениям в 1906 году было убито 1588 человек».

12 августа 1906 года Николай II писал Столыпину:

«Непрекращающиеся покушения и убийства должностных лиц и ежедневные дерзкие грабежи приводят страну в состояние полной анархии. Не только занятие честным трудом, но даже сама жизнь людей находится в опасности. Манифестом 9 июля было объявлено, что никакого своеволия или беззакония допущено не будет, а ослушники закона будут приведены к подчинению царской воле. Теперь настала пора осуществить на деле сказанное в манифесте. ‹…› По-видимому, только исключительный закон, изданный на время, пока спокойствие не будет восстановлено, даст уверенность, что правительство приняло решительные меры, и успокоит всех».

Казни террористов и мятежников и так шли по всей империи. «Исключительный закон» увеличил их число. Отнюдь не являясь человеком кровожадным, Столыпин, выполняя царскую волю, железной рукой подавлял крамолу.

В тот день, когда в Зимнем дворце было подписано августейшее письмо, группа боевиков-максималистов, отколовшаяся от Боевой организации и стоявшая на еще более радикальных позициях, взорвала дачу Столыпина на Аптекарском острове. Погибло 27 человек, 32 человека были ранены, в том числе дочь и маленький сын премьер-министра. Сам Столыпин остался невредим.

Сила взрыва была такова, что тела погибших оказались разорваны на куски, а обломками стен, мебели, оконного стекла засыпало всю набережную перед дачей…

Столыпин неуклонно вел свою линию – спокойствие в стране необходимо для проведения реформ. Главным его замыслом была реформа аграрная. Он решился сказать вещи, актуальные для России и поныне:

«Правительство приняло на себя большую ответственность ‹…› оно ставило ставку не на убогих и пьяных, а на крепких и сильных. ‹…› Неужели не ясно, что кабала общины и гнет семейной собственности являются для 90 миллионов населения горькой неволею? Неужели забыто, что этот путь уже испробован, что колоссальный опыт опеки над громадной частью нашего населения потерпел уже громадную неудачу?»

Как некогда Сперанский, Столыпин пытался реформировать сразу многие стороны государственного устройства. Но Сперанскому не приходилось при этом военно-полевыми судами, расстрелами и виселицами обеспечивать хотя бы относительное спокойствие в стране.

Искреннее стремление сохранить монархию путем привлечения общества к управлению государством, и одновременно широкая и бескомпромиссная карательная деятельность – создавали некий мучительный парадокс.

Мощная попытка премьер-министра освободить крестьянскую инициативу, создать слой «крепких и сильных» собственников, которые стали бы стабилизирующим стержнем общества, вызывал ярость носителей федерального сознания, окружавших императора. И он постепенно поддавался их влиянию. Столыпин подавил революцию – к чему реформы?

Попытка Столыпина найти компромисс с кадетами и привлечь их в правительство была отвергнута Милюковым.

«Исключительный закон», уродливо преломлявшийся в действиях непосредственных исполнителей – губернаторов, полицейских чинов разного ранга, вершителей военно-полевого правосудия, – провоцировал озлобление оппозиции. Не говоря уже о том, что аграрная реформа Столыпина категорически противоречила общинной доктрине эсеров. Пугали и стремления премьера опереться на силы националистические.

К концу 1900-x годов выяснилось, что Столыпин и его курс, как некогда Сперанский и его реформы, целиком зависели от поддержки царя. Как в начале XIX века, так и через сто лет это оказалось ненадежной опорой.

В 1917 году, давая показания комиссии Временного правительства, лидер октябристов Гучков сказал:

«Столыпин умер политически задолго до своей физической смерти. ‹…› Влияния на ход государственных дел его лишили, а затем устранили физически».

Выстрел метавшегося между революционерами и охранкой Богрова был отголоском убийственной не только для планов Столыпина, но и для судьбы России интриги, развернувшейся в Зимнем дворце.

Один из близких сотрудников смертельно раненного 1 сентября 1911 года реформатора и усмирителя свидетельствовал:

«Через несколько месяцев после смерти Столыпина главный военный прокурор вызвал к себе зятя Столыпина Б. И. Бока и сказал ему, что главным виновником смерти Столыпина является Курлов, по инициативе которого было совершено покушение. Вместе с тем тот же главный прокурор сказал Боку, что по распоряжению государя дело о Курлове было прекращено».

Генерал Курлов был начальником охраны императора. Насколько достоверны эти сведения, сказать трудно.

Ясно другое – спасать Россию во все времена было тяжело и опасно.

 

Герои поражения

ЛИБЕРАЛ-ДУЭЛЯНТ

Глубоко заблуждаются те, кто думает, что в политике здравый смысл, логика и ясность представлений о происходящем дают перевес над противником. Политика – сфера парадоксов, и тактические победы в ней часто одерживают путаники и фантазеры.

Философ, а в то время фронтовой артиллерийский офицер, Федор Степун рассказал в мемуарах о выступлении Ленина на заседании Всероссийского совета рабочих и солдатских депутатов в 1917 году:

«Содержание ленинской речи произвело на всех присутствующих, не исключая и некоторых большевиков, впечатление какой-то грандиозной нелепицы. Тем не менее его выступление всех напрягло и захватило. ‹…› Ленину с большим ораторским подъемом и искренним нравственным негодованием возражал сам Керенский. С легкостью разбив детски-примитивные положения Ленина, он все же не уничтожил громадного впечатления от речи своего противника».

Фантомы, поднимавшиеся из глубин российского бытия, победоносно противостояли рациональной государственной мысли. Это было тем более удивительно, что после манифеста 17 октября 1905 года в стране появилась возможность политической деятельности европейского типа.

Одним из тех, кто стремительно вышел на политическую арену после манифеста, был Александр Иванович Гучков.

Человек с замашками гвардейского бретера пушкинских времен, Гучков происходил из купеческой семьи и отнюдь этого не стеснялся.

«Я не только сын купца, но и внук крестьянина, который из крепостных людей выбился в люди своим трудолюбием и своим упорством», – заявлял он, выступая в Государственной думе.

Он, правда, был не внуком, а правнуком крепостного, но это не принципиально. От предков-старообрядцев Александр Иванович унаследовал несгибаемый характер, а от матери-француженки – пылкость темперамента и стремительность поступков. К тому моменту, когда, вдохновившись императорским манифестом 17 октября, декларировавшим небывалые до того в России свободы и, в частности, создание представительного органа – Думы, – Гучков с присущей ему энергией и целеустремленностью организовал политическую партию октябристов, он имел уже всероссийскую репутацию человека сколь незаурядного, столь и неожиданного.

Он пробовал себя – и с успехом! – на гражданской службе, на выборных должностях, но темперамент и честолюбие требовали другого. Он был необычайно легок на подъем и абсолютно бесстрашен. Очень не любивший Гучкова Сергей Юльевич Витте признал сквозь зубы:

«Гучков – любитель сильных ощущений и человек храбрый».

Витте имел основания характеризовать Александра Ивановича, ибо тот некоторое время служил под его началом – казачьим офицером в охранной страже Китайско-Восточной железной дороге в Маньчжурии. Витте уволил Гучкова после того, как тот, сочтя себя оскорбленным одним из инженеров, вызвал того на дуэль и за отказ драться дал обидчику пощечину.

Потеряв в 1899 году службу в Маньчжурии, Александр Иванович отправился на следующий год в Южную Африку, сражался на стороне буров против англичан, был ранен в ногу (хромота осталась на всю жизнь), попал в плен. По свидетельству очевидцев, в англо-бурской войне Гучков проявил себя не просто храбрецом, но храбрецом отчаянным. Его неудержимо тянуло туда, где можно было рисковать головой. В 1903 году он бросается на Балканы, балансировавшие на грани войны.

В начале следующего года, как только началась Русско-японская война, Гучков бросается в Маньчжурию и становится главноуправляющим Общества Красного Креста, с бешеной энергией занимается организацией госпиталей, санитарных отрядов и в конце войны совершает поступок, который принес ему подлинную славу. После мукденского поражения, которым, собственно, завершилась война, Гучков написал жене в Россию:

«Голубка моя, безутешная Маша! Мы покидаем Мукден. Несколько тысяч раненых остаются по госпиталям. Много подойдет еще ночью, с позиций. Я решил остаться, затем дождаться прихода японцев, чтобы передать им наших раненых. Боже, какая картина ужаса кругом!»

Главноуправляющий Красного Креста не счел возможным оставить раненых, которых русское командование бросало на произвол судьбы.

Японцы отпустили Гучкова, и в Россию он вернулся героем…

Однако широкая личная популярность отнюдь не гарантировала политического успеха. Партия октябристов, лидером которой он стал, заняла весьма умеренную позицию по сравнению с другими возникшими партиями. Она была значительно правее кадетов Милюкова. Требуя весь спектр политических свобод, Гучков одновременно был решительным противником радикализма, который грозил самому существованию государства.

5 ноября 1906 года, выступая в петербургском Дворянском собрании, он сказал:

«Я старый конституционалист и в конституционной монархии уже давно видел ту необходимую политическую форму, которая обеспечит полное и коренное обновление всей нашей жизни».

Но при этом он стоял за «единую и неделимую» империю, обязательное сохранение независимости исполнительной власти при контрольных функциях власти представительной. Уважение к монархии как институту для России необходимому он считал фактором фундаментальным.

Гучков окончательно поселился в Петербурге и в 1908 году купил для своей семьи особняк на Фурштадтской улице.

Он стал последовательным сторонником Столыпина – вплоть до поддержки учреждения военно-полевых судов для борьбы с рудиментами революции и террором. Это не способствовало популярности октябристов в стремительно левеющем обществе. В две первые Думы партия Гучкова не прошла.

Гучковым живо заинтересовалось августейшее семейство. После возвращения Александра Ивановича из Маньчжурии его пригласил в Царское Село император, и они беседовали несколько часов. Гучков рассказывал ему о войне, о чудовищных неустройствах в армии, убеждал Николая дать стране конституцию. Царь сказал потом, что Гучков очень понравился ему и императрице.

Гучков, однако, не мог сказать то же самое о Николае. Как он писал впоследствии, он поразился равнодушию царя:

«Цусима, поражение, совсем кажется мало надежды на успех, много погибло моряков – все это слушал с интересом, но это его не захватывало. Внутренней трагедии не было».

Гучков не ставил знак равенства между монархией и монархом. Проведя по новому избирательному закону многих своих соратников в III Государственную Думу, он произнес там речь, в которой с небывалой резкостью обвинил в народных бедах «правящую камарилью» и великих князей.

Столыпин сказал ему:

«Что вы наделали! Государь возмущен вашей речью. ‹…› По существу я с вами совершенно согласен».

Император и особенно императрица возненавидели Гучкова. Но убежденный монархист-государственник был уверен в том, что он борется за Россию. Августейшее негодование достигло предела, когда Гучков в Думе выступил против Распутина. «Ах, если б только можно было повесить Гучкова!» – восклицала в письме мужу Александра Федоровна.

Трезвая политическая доктрина Гучкова, контрастировавшая с его бытовым поведением – шесть поединков, не считая вызовов! – и находившая понимание у Столыпина, постепенно изолировала его и от высшей власти, и от оппозиции, и от радикализировавшегося общества…

ДРАМА БЕСКОМПРОМИССНОСТИ

II Государственная Дума оказалась столь резко оппозиционной власти, что их сосуществование с самого начала вызывало большие сомнения.

Между тем, несмотря на усиленные труды военно-полевых судов, террор не прекращался. И Столыпин, понимая роль общественного мнения, в очередной раз попытался войти в альянс с кадетами.

Весной 1907 года лидера партии Народной свободы (кадетов) Павла Николаевича Милюкова, возглавлявшего влиятельнейшую думскую фракцию, пригласили в Зимний дворец. Там его ждал Столыпин, по воспоминаниям Милюкова, очень нервный и возбужденный. Для этого были основания – августейшее семейство требовало роспуска Думы, а Столыпин догадывался о непродуктивности частых роспусков молодого парламента и пытался найти выход. Без обиняков премьер-министр предложил Милюкову политическую сделку – Дума осуждает революционный террор и тогда он, Столыпин, «легализует партию Народной свободы», что означало отказ от роспуска Думы. Милюков предложил другой вариант – осуждение террора в кадетской газете «Речь», но при этом статья будет анонимной. Столыпин согласился.

Однако ветераны партии отговорили Милюкова и от этого варианта.

Можно представить себе господствующие и в либеральной части общества, и в массах настроения, если отнюдь не кровожадные кадеты – интеллектуальная элита России, «мозг нации», по выражению Столыпина, не решились осудить политические убийства, чтобы не потерять популярность…

3 июня 1907 года II Государственная дума была распущена. По новому Положению о выборах вдвое сократилось представительство от крестьян и рабочих, кадеты потеряли большинство и оказались в роли оппозиционного меньшинства. Крупнейшей фракцией III Думы стали октябристы Гучкова.

Вражда октябристов и кадетов, Гучкова и Милюкова была по сути дела трагическим парадоксом. Но мы знаем из многолетнего опыта, что наибольшее раздражение вызывают не стратегические, но тактические противники.

Конечно, кадеты были существенно левее октябристов, но и они были убежденными сторонниками конституционной монархии, и они были твердыми государственниками, и они не хотели кровавой катастрофы, и они – как и Гучков – видели пагубность того курса, на котором настаивал двор – «камарилья», с точки зрения стратегии они должны были быть вместе.

Их разводила тактика. Одна из ярких деятельниц кадетской партии Ариадна Тыркова с горечью писала в мемуарах:

«Кадеты и после манифеста 17-го октября продолжали оставаться в оппозиции. Они не сделали ни одной попытки для совместной работы с правительством в Государственной Думе. Политическая логика на это указывала, но психологически это оказалось совершенно невозможно. Мешала не программа. Мы стояли не за республику, а за конституционную монархию, мы признавали собственность, мы хотели социальных реформ, а не социальной революции. К террору мы не призывали. Но за разумной схемой, которая даже сейчас могла дать России благоустройство, покой, благосостояние, свободу, бушевала эмоциональная стихия. В политике она имеет огромное значение».

Чего-чего, а эмоций в Думе хватало. В Таврический дворец вернулось представление о дуэли как средстве разрешения политических конфликтов. На одном из заседаний Милюков «употребил довольно сильное выражение ‹…› хотя и вполне “парламентарное”» – как он сам вспоминал, – по адресу своего давнего университетского товарища, соучастника по студенческому кружку, Гучкова. Гучков прислал к нему секундантов. Милюков, принципиальный противник дуэли, тем не менее извиняться отказался и принял вызов:

«Гучков был лидером большинства, меня называли лидером оппозиции; отказ был бы политическим актом».

Гучков был известным бретёром, человеком воевавшим, хорошим стрелком. Милюков никогда не держал в руках пистолета. Его шансы остаться в живых были весьма невелики. Но дело было не только в политической целесообразности такого поведения. Над обоими противниками тяготела психологическая традиция, уходившая в XIX, а то и в XVIII век. И не только в отношении дуэльной традиции. Несколько позже оба пришли к идее дворцового переворота, долженствующего избавить Россию от неподходящего монарха. Гучков вместе с офицерами-единомышленниками предполагал захватить царский поезд по дороге из Царского Села и потребовать от Николая отречения в пользу малолетнего наследника при регентстве великого князя Михаила. Эта идея сильно напоминала план, предложенный за сто лет до того декабристом Луниным. Но Гучков, в отличие от Лунина, категорически отметал всякое насилие. Когда его спросили – что будет, если Николай откажется принять их требования, он ответил, что тогда их, скорее всего, арестуют и повесят.

Милюков на вопрос во время публичного выступления – почему Дума не пытается взять власть, ответил: если ему дадут один полк, он готов попытаться… И это была отнюдь не просто шутка.

Милюков, как и Гучков, почти буквально повторил известную реплику декабриста Трубецкого в дни междуцарствия.

В политической культуре либералов начала XX века оказалось слишком много мощных рудиментов прошлых столетий. И это принципиально отличало их от Ленина, чутьем угадывавшего актуальные методы борьбы.

Как мы знаем, никакие династические перетасовки не могли спасти государство…

Что до поединка лидеров партий, то секундантам после напряженных усилий удалось найти компромисс, устроивший обоих. Дуэль не состоялась.

Однако в тот же период Столыпин вызвал на поединок кадета Родичева за употребленное в думской речи знаменитое выражение «столыпинский галстук». Родичев принес извинения.

КАДРЫ РЕШАЛИ ВСЕ

Если Милюкова окружали люди честные, талантливые, часто блестящие, но – вспомним Ариадну Тыркову – захваченные непреодолимой стихией бескомпромиссности, то у более трезвого Гучкова была иная проблема. Его категорически не устраивали соратники.

«В Союзе 17 октября девять десятых сволочь, ничего общего с целью союза не имеющая», – с болью признавался он.

Твердая ориентация на сотрудничество с властью, несмотря на все неприятие самого императора и его «камарильи», привлекала в партию Гучкова множество карьеристов.

Поразительное дело – позже он искренне позавидовал кадровым возможностям своих злейших противников – террористов. Уже в эмиграции он писал П. Б. Струве, прочитав воспоминания Савинкова:

«Зависть берет! Каким первоклассным человеческим материалом располагала революция в своей борьбе против власти. ‹…› А почему мы в нашей борьбе за правое дело и в нашей защите этого правого дела так беспомощно-немощны, почему мы не можем найти в нашей среде того идейного горения и той жертвенной готовности (жертвенной готовности во всех формах), которыми были так богаты те?»

Но Александр Иванович напрасно завидовал эсерам – соратникам Савинкова. Они потерпели ничуть не менее трагическое поражение, чем либералы – октябристы и кадеты. Победили совсем другие, с совершенно иными принципами и вовсе не отличавшиеся жертвенностью.

Именно в среде будущих победителей оказалось максимальное число провокаторов. Если у эсеров был один – зато какой! – провокатор – глава Боевой организации Азеф, то большевистская организация была провокаторами пронизана. Как выяснилось после революции, когда открылись архивы департамента полиции, в 1908–1909 годах в петербургском комитете из пяти членов четверо оказались провокаторами.

С Азефом же вполне мог соперничать большевик Роман Малиновский, рабочий-токарь с уголовным прошлым, который при покровительстве охранки попал в IV Государственную Думу, стал лидером фракции большевиков и по настоянию Ленина был назначен главой Русского бюро ЦК, то есть одной из ключевых фигур в партии.

Малиновский, которого министр внутренних дел Белецкий называл «гордостью охранного отделения», произносил в Таврическом дворце речи, отредактированные специалистами Департамента полиции, и между делом выдавал охранке своих товарищей-нелегалов.

Партийная карьера Малиновского состоялась исключительно благодаря поддержке Ленина, собиравшего вокруг себя людей ему обязанных и, соответственно, преданных. В ответ на сомнения некоторых большевиков Ленин утверждал, что Малиновский «дельный и очень способный работник». И он не ошибался. Как показал после февраля Белецкий:

«Малиновский представлял сведения о жизни фракции, об ее связях, о партийном органе, о расколе между большевиками и меньшевиками. Приносил письма Ленина, Крупской, проекты речей, планы».

Малиновский стал доверенным лицом Ленина. Ни одно ответственное партийное совещание не проходило без его участия. Когда Малиновский оказался на грани разоблачения, Ленин и Зиновьев опубликовали в «Правде» яростное письмо в его защиту:

«Мартов и Дан грязные клеветники, распространяющие всегда темные слухи о своих противниках. ‹…› Руководящие учреждения расследовали слухи и абсолютно уверены в политической честности Малиновского».

Этот «рыжий рябой верзила» с бегающими глазами, перед выступлением в Думе выпивавший залпом стакан водки, чрезвычайно импонировал Ленину, и лидер партии стоял за него до последнего, даже тогда, когда ситуация была вполне ясна…

Доктрина особой «революционной морали» давала большевикам весьма широкие возможности в оценке своих соратников. И это было их силой в политической борьбе, силой, которая вынесла их вперед во время кризиса, когда ложь оказалась выгоднее правды, демагогия – результативнее честных деклараций, принципиальный аморализм – победоноснее любых представлений о чести и долге.

Ни Гучков с его «декабристскими замашками», ни Милюков с его исторической эрудицией и закваской старого русского интеллигента, ни даже эсеры с их искренней и жертвенной любовью к народу, ни индивидуалист Савинков с его метафизикой смерти не соответствовали духу того озлобленного хаоса, который выплеснулся из глубин народной жизни. Это были герои, которых именно их героизм обрекал на поражение.

Победить могли только большевики.