22 марта 1853 года высокий молодой человек в распахнутой лисьей шубе и шапке, сдвинутой на затылок, подошел к дверям Московской палаты гражданского суда. Прежде чем войти, он остановился и, стащив шапку, с удовольствием оглядел улицу, по которой между островами осевшего грязного снега текли ручьи, каким-то странным образом сумевшие остаться совершенно прозрачными.
Он улыбнулся — так хорошо было вокруг, так свеж воздух, пахнущий водой, сырым деревом, навозом, лошадьми, бодро катившими коляски, пролетки, кареты. Так веселы были голоса извозчиков и журчание воды.
Все еще улыбаясь счастливой улыбкой, он вошел в полумрак вестибюля и спросил у служителя, где здесь Первый департамент. Поднимаясь по лестнице, он испытал легкое смущение и удовольствие от того, что ему предстояло.
В комнате, куда он вошел, сидело за столами несколько молодых чиновников. Солнце било сквозь пыльные окна.
— Я хотел бы видеть господина Прыжова, — сказал молодой человек, оглядывая всех. Было ясно, что в лицо он Прыжова не знает.
Коллежский регистратор Иван Гаврилович Прыжов, исполняющий должность экзекутора, начальствующий над всеми этими чиновниками и потому сидевший за отдельным столом, встал и сделал несколько шагов к молодому человеку. Он и сам был молод, но жесткая редкая бородка и остро, недоверчиво прищуренные глаза за очками молодость эту как-то заслоняли.
Молодой человек сказал:
— Осип Максимович Бодянский передал мне ваш лестный отзыв о моей статье… касательно испанских завоеваний в Мексике…
— А! Так вы господин Гладкой! Простите, запамятовал, как вас…
— Андрей Андреевич.
— Да, да… Статья ваша, любезный Андрей Андреевич, знаете, чем хороша? А тем, что события в ней даны с точки зрения человека!.. С вами надо бы потолковать. Знаете что — отлучимся на часок, ежели у вас срочных дел нету?
— За удовольствие почту.
Прыжов махнул рукой подчиненным, которые, пересмеиваясь, их слушали. Те вскочили и с шутовской торжественностью поклонились…
— Весело, однако, служба идет в вашем заведовании, Иван Гаврилович, — сказал Гладкой, когда они вышли на весеннюю улицу.
— Не тираню, никто не скажет, не тираню…
Прыжов привел Гладкого в большой трактир на Ордынке.
Они сели у окна, сверкающего и разогретого. Подбежал половой, часто и радостно кивая.
— Сам знаешь, Серафим, — сказал ему Прыжов.
Тот крепко вытер полотенцем темные доски стола, убежал и мигом вернулся — графин, черный хлеб толстыми пористыми ломтями, тарелка с капустой.
— Позвольте предложить вам рюмочку?
— Пожалуй, — растерянно сказал Гладкой, — хотя я редко употребляю…
— А сколько вам годков, сударь?
— Восемнадцать стукнуло.
— Так-с… Ну-с, выпьем за старость!
Тощая черная муха медленно ползла на подламывающихся ногах вдоль рамы, пробуя силы.
Прыжов, откинувшись, смотрел на Гладкого, на его длинное нежное лицо с тонким румянцем. Глаза светлые под темными бровями, русый.
— На хохла не похожи.
— Матушка из Сибири. Батюшка в Иркутске служил, в гарнизоне, там женился.
— Из дворян?
— Из дворян. У нас на Черниговщине имение… Небольшое.
— И души имеются?
— И души…
— А сами в университете?
— На первом курсе…
— Статью писать Прескотт вдохновил?
— Не скрою…
— Да уж где тут скрыть. По-английски читаете, надо понимать?
— Мне языки легко даются. У меня дома учитель был поляк, он жил и в Англии, и во Франции, и в Германии.
— Из мятежников небось?
— Из мятежников. Он в тридцать первом году в Австрию спасся… А потом как-то вернулся.
— Завидую вам. Мне никогда беззаботно учиться не пришлось. Все впроголодь да с препонами. Меня ведь на словесный факультет не приняли — мужицкий сын. Я на медицинский… Там числился, а на лекции — к Бодянскому, Буслаеву, Соловьеву, Грановскому… Ну-с, меня с медицинского-то и поперли… Да вы-то чего краснеете? Вы тут не виноваты. А статья ваша — хороша своим тоном, бог с ним, с Прескоттом. Существенность в том, как вы несчастья этих индейцев почувствовали… Чувство здесь важно! У меня, знаете ли, у самого планы… С той минуты, как я узнал, что всякий зверь, всякая былинка, всякий, извините меня, дурак имеет свою историю — личную, так сказать, а не историю волков вообще, или там луга заливного, или всех дураков в Москве, свою, личную, — с тех пор меня стыд гложет, ибо мы, русские, своей истории не имеем — личной истории народа, да-с! Жизненной, так сказать, истории, социальной. Все пишут люди умственную историю. А это малая толика дела. Чем живут люди — вот история! Народные верования, социальный быт — хлеб, вино, община, поэзия этого быта… Как без этого понять личность народа? А уж потом свести умственное развитие с этим социальным движением… Умственная жизнь идет себе. А социальную жизнь подавляют, корежат. И она рождает волнения масс народа — революции, бунты. А умственная деятельность, борясь с деспотизмом разного рода, в этих волнениях только опору себе находит. Она ими пользуется, и все. Ах, милый вы мой друг, если бы можно было описать первобытное, так сказать, состояние народной социальной жизни — сколько истины бы открылось!
Гладкого разморило — от непривычной водки, солнца, жарко пекущего сквозь окно. Голос Прыжова доносился глухо. Но от этого он только крепче понимал сказанное, слова Прыжова окутывали его, ему хотелось плакать от силы и правды этих слов.
— Я вас очень понимаю, — сказал он и впервые за это время прямо посмотрел на Прыжова и удивился его лицу — короткий твердый нос с крупными ноздрями, четкий железный рисунок очков, две глубокие вертикальные складки на переносице, — все было сильно, зло и определенно. — Я вас очень понимаю. И себя теперь лучше понимаю. Мне такую вот историю… это и есть дело… Первобытное состояние! Очень понимаю, Иван Гаврилович, какие истины основательные можно извлечь!
— Опоздали мы, пожалуй, — много в России наносов…
— Так ведь можно другой народ найти — молодой, ясного состояния!
Прыжов внимательно, как предмет, рассмотрел лицо Гладкого. Тот в смущении улыбнулся обмякшими, непослушными губами. Зубы у него были белые, крупные.
— Вот думаю я, Андрей Андреевич, — Прыжов поднял графин к солнцу в окне и стал поворачивать его, вызывая зайчики на досках стола, — я думаю, долго ли вы таким чистым и свежим продержитесь… С одной стороны, надо, чтоб жизнь вас поободрала — без этого ум не проснется и чувство не поумнеет, а с другой — много потеряете в той самой первобытности взгляда, о коей толковали…
Гладкой увидел, что муха, вытянувшись на всех ногах, поочередно пробует крылышки, блаженствуя в жарком пятне.
— А знаете ли вы, Андрей Андреевич, — вдруг спросил Прыжов, — что Англия и Франция ведут переговоры с Турцией?
— Да и бог с ними, — оторвав сонные блестящие глаза от мухи, отвечал Гладкой. — Раз им так приятно…
— Им-то приятно, — сказал Прыжов, старательно посыпая солью кусок хлеба. — Да нам-то каково? Это все самозванец этот — новый Наполеон… Он на нас за дядюшку зол. Он еще себя покажет! Война будет, Андрей Андреевич. Положат народу тьму… Помяните мое слово. Наполеон Третий… Миру и одного предостаточно было!
И тут он увидел, что Гладкой дремлет, привалившись плечом к стене возле окна.
«Небитый ты, брат, необиженный… Худо тебе будет», — подумал он.