В тот ранний утренний час 9 ноября 1857 года, когда измученный сомнениями, разговорами и ночной скачкой Комонфорт входил в свою спальню в длинном сером здании посредине Мехико, из ворот тюрьмы Ла Акордада вышел вместе со сменившимся караулом полковник Мирамон, одетый в мундир своего бывшего ординарца, а ныне офицера республиканской армии Трехо.

Три дня дон Мигель скрывался в столице, а вечером четвертого выехал на север, чтобы принять командование над ожидавшим его отрядом.

В получасе пути от Мехико он разминулся на темной дороге с двумя десятками всадников, которые, судя по усталой поступи их коней, двигались издалека. Подобравшись и укоротив повод, чтобы мгновенно повернуть коня в сторону, Мирамон внимательно всматривался в проезжающих. В темноте он не узнал никого, хотя один из всадников был ему знаком.

Сеньор Мануэль Добладо, губернатор штата Гуанахуато, знаменитый либеральный деятель, спешил в столицу для встречи с президентом.

На следующее утро они встретились.

Сын бедняков, испытавший в детстве и юности нужду и голод, Добладо в душе презирал тех, кто прожил жизнь в довольстве и чья карьера шла путем естественным и гладким. Сам он, учась в семинарии, зарабатывал на жизнь тем, что рассказывал богатым соученикам разные истории. Они дарили ему сигареты. Он сигареты продавал и покупал еду. Но когда учитель-священник, прослышавший об этом, попросил Мануэля записать ему одну из историй, то хитроумный семинарист поднес ему собственный трактат, доказывающий существование бога…

Глядя на оплывшее лицо Комонфорта, на его беспокойные пальцы, Добладо улыбался своей обычной снисходительной улыбкой и молчал. Близко сидящие глаза делали его длинноносое, очень белое лицо почти зловещим. Он знал, с каким нетерпением ждет президент его слов, и — молчал.

Комонфорта раздражал прекрасно сшитый сюртук Добладо, большие белые руки, снисходительная улыбка, насмешливое молчание.

— Вы все знаете, дон Мануэль, — сказал Комонфорт, и Добладо заметил, что тот по-стариковски пожевывает губами в паузах. — Скажу вам прямо — ваша позиция может сыграть решающую роль…

Добладо с удовольствием гладил пальцами мягкий лацкан сюртука.

— В сорок шестом году я был законно избран губернатором Гуанахуато — в первый раз… Мне было двадцать восемь лет. И правительство отказалось утвердить результаты выборов, ссылаясь на мою молодость… Я знал, что только я могу навести порядок в штате и обеспечить гражданам безопасность и свободы. Большинство граждан хотело видеть именно меня на этом посту. Доводы против меня были смехотворны… Я мог призвать своих сторонников к оружию и заставить правительство уважать волю штата… Я так не поступил, я ждал два года, я сражался с янки, я доказал всем, что я патриот…

— А если бы вы знали, — сказал Комонфорт, — что из-за глупости правительства штат, законно избравший вас, потерпит неисчислимые страдания? Если бы вы знали, что глаза страдальцев обращены к вам? Если бы вы слышали их голоса: «Мы доверились тебе, так защити нас!» Что бы вы сделали тогда?!

— Но весь вопрос в том, дон Игнасио, что последует за вашим решением. Пришел ли тот роковой момент, когда нет другого пути? Нарушение закона республики может быть оправдано только отсутствием других способов для спасения нации. Вы уверены?..

Казалось, Комонфорту уже не под силу справляться с весом своих мощных плеч и рук — он сгорбился в кресле, уронив ладони на подлокотники.

— Кто может сказать наверняка?..

— Это я и имею в виду, дон Игнасио. Я понимаю трудность вашего положения. Но я не уверен, что сейчас та крайность, которая оправдывает насильственные изменения конституции. Добивайтесь изменения конституции конституционными способами. Убедите конгресс — на этом пути я вас всегда поддержу.

— А если придет крайность?

— А если придет крайность — вам придется действовать. И в этом случае вы тоже можете рассчитывать на мою помощь. Но только — если это будет крайность…

Добладо встал — высокий, дородный, в тонком дорогом сюртуке, — его глаза смотрели на сгорбившегося Комонфорта снисходительно и торжествующе. «Он растерялся. Он не выдержит и совершит это безумие. И тогда он погиб. Все верно. Так дальше продолжаться не может. А я поступлю так, как будет целесообразнее… Скоро все изменится, и возможности будут огромные… Эра Комонфорта кончается так же, как кончилась эра Санта-Анны, а потом Альвареса… Все меняется слишком стремительно. Надо не терять головы и не спешить… Мне только сорок лет…»

— Положение наше в военном отношении прочно, как никогда, дон Игнасио. Томасу Мехиа и его головорезам я преподал такой урок, что они и носа не высовывают со своих гор. Но я дойду и туда.

— Меня не пугают мятежники, дон Мануэль. Мятежники — это понятное и устранимое зло. Меня пугает то, что мы сами губим революцию и губим себя, дон Мануэль, — деловито сказал Комонфорт и выпрямился в кресле.

Через три дня, когда Добладо покидал столицу, отряд полковника Мирамона захватил маленький городок недалеко от Толуки.

Полуэскадрон, стоявший в городке, был захвачен врасплох и разбит. Пленных Мирамон приказал отпустить. Алькальд городка — известный в крае пуро — спрятался, и сейчас люди Мирамона разыскивали его. Мирамон приказал какому-то случайно подвернувшемуся горожанину проводить его в дом алькальда. Они подошли к узкому двухэтажному дому. Дверь была распахнута. Мирамон вспомнил, как вошел в его комнату Хуан Бас. Он посмотрел на сопровождающих его двух телохранителей и горожанина и ткнул пальцем — стоять здесь.

Он услышал шелест и мычание, открыл дверь в какую-то комнату и увидел напряженный затылок солдата и мучительно запрокинутое лицо женщины.

Мирамон шагнул в комнату, шпоры лязгнули. Солдат, услышав металлический звук, резко подтянул ноги и вскочил.

И Мирамон увидел, что это вовсе не женщина, а девочка, в изодранном светлом платье. Подол платья был разорван на полосы и открывал целиком ее судорожно сжатые исцарапанные бедра. Солдат, затягивающий пояс, взглянул на нее и засмеялся. Он был широколицый и толстогубый. Час назад Мирамон видел его в бою и похвалил за храбрость.

Девочка стонала.

Что-то произошло за спиной полковника. Он быстро обернулся. В дверях стоял горожанин с застывшим от ужаса лицом.

— Матерь божья, это дочь нашего алькальда, — прошептал он и побагровел, не в силах вдохнуть.

Мирамон бешено дернул головой, и он исчез.

Солдат смущенно, но весело смотрел в неподвижные круглые глаза своего каудильо. Он любил своего красивого храброго полковника, который всегда побеждал и давал им возможность так весело жить.

Мирамон достал револьвер и, прижав локоть к боку, выстрелил.

Солдат качнулся назад, ударился лопатками о стену, качнулся вперед, рот его раскрылся, открывая темное, багровое, мучительное пространство, глаза стали закатываться, пока глазницы не заполнились страшной белизной. Он не упал ни навзничь, ни плашмя, он начал медленно подламываться, сминаться…

Мирамон повернулся, лязгнули шпоры. Стонала девочка. Мирамон опустился на колени.

Распахнулась дверь, и в проеме застыли телохранители.

Мирамон молился. Но молиться было трудно. В привычные, любимые, успокаивающие слова вторгались один и те же чужие фразы. «Вечная бессмысленная герилья… Неужели всегда? Так продолжаться не может… Так продолжаться не может… Господи, так продолжаться не может…»

Он встал.

— Собирайте людей. Мы уходим.