5 декабря 1857 года Григорий, слуга Андрея Андреевича Гладкого, выпускника словесного факультета Московского университета, заглянул к нему в кабинет, когда Андрей Андреевич пил чай, поместив чашку и вазочку с засахарившимся вишневым вареньем между стопками книг и бумагами на своем письменном столе.
— Андрей Андреич, — громко шепнул он, выражая на лице одновременно смущение и настойчивость, ибо беспокоить Андрея Андреевича в то время, когда тот пил чай, читал газеты и думал, не полагалось. — Андрей Андреич, к вам пришли…
Это был случай не только неожиданный, но и небывалый. Гладкой давно уже приучил своих знакомых не посещать его до обеда в те дни, когда он трудился дома.
— Что за новость? — раздраженно успел сказать Гладкой, но гришкина белокурая и румяная голова исчезла, и в приоткрывшуюся наполовину дверь вошел совершенно незнакомый человек в темном сюртуке и светлом жилете.
— Такое нынче время, любезный Андрей Андреич: что ни день — то новость, — улыбаясь, сказал он и коротко поклонился.
Андрей Андреевич, поправляя халат, поднялся ему навстречу.
Незнакомец был невысок, на полголовы ниже хозяина кабинета, светлоглазый, с мягкими каштановыми усами и плоским лбом. Казалось, что он как-то особенно чисто вымыт прохладной водой, а может быть, даже размассирован с утра умелыми руками — такой он был бодрый и легкий в движениях. Гладкой без особого воодушевления указал ему на кресло, стоящее возле узкой стороны стола.
Прежде чем сесть, незнакомец внимательно осмотрел тесный кабинет, полки и груды книг вокруг, попробовал даже выглянуть в окно, но стекла были густо покрыты морозными узорами. Тогда он сел, свободно перекинул ногу на ногу, — панталоны были довольно просторными, светлыми — в цвет жилета.
Гладкой сел на свое место к столу, развернув кресло к незнакомцу. Они сидели, глядя друг на друга, заваленный книгами угол стола разделял их. Солнечный свет, пройдя сквозь замерзшее окно и получив от этого особую голубизну и мягкость, падал на их лица слева.
— Меня одно обстоятельство привело в недоумение, — сказал гость, — вы, насколько мне известно, с Украины, а человек ваш ничуть на малоросса не похож — светлый и белокожий…
— Так ведь в законах Российской империи не записано, что я должен держать при себе человека непременно из родового имения. Григорий пришел в Москву из Вологды, я здесь его нанял. Я предпочитаю вольнонаемных слуг.
— А не будет ли назойливостью, если я поинтересуюсь, отчего так? — с извиняющейся улыбкой спросил гость.
— Отчего же, — не отвечая на улыбку, сказал Гладкой, — тут все просто: в вольнонаемных раболепства меньше и, с другой стороны, панибратства. Я эти качества в наших русских дворовых не люблю.
— Тесный у вас кабинет, Андрей Андреич, — сказал гость. — Скоро книги вас, глядишь, в прихожую вытеснят. Чего ж попросторнее квартирку не снимете?
— Да я, видите ли, небогат, — сухо ответил Гладкой. — Так чем могу служить, милостивый государь?
Гость опустил на пол закинутую ногу и, положив ладони на колени, наклонился к хозяину.
— Расстроил я вас своим визитом, расстроил, — задумчиво сказал он. — Искренне этим огорчен, поверьте. Но визит мой не праздный и не бесполезный. Зовут меня Иван Иванович Неплюев, вам как историку имя, смею думать, знакомое. Меня назвали в честь пращура. Я — человек военный, как и пращур мой, был моряком. Во время последней войны служил в Севастополе, награды имею. А ныне исправляю должность чиновника для особых поручений при московском, соответственно… одном лице… После ранения перешел в статскую службу…
— Не хотите ли чаю?
— С мороза не откажусь…
Тут Гладкой понял, чего ему с первого же момента не хватало в госте, — тот не делал обязательных в человеке, пришедшем с мороза, движений: не потирал ладоней, не пожимал зябко плечами.
Гладкой приоткрыл дверь.
— Григорий! Чашку чаю и баранки!
— А что это вы, Андрей Андреич, вопреки московскому обычаю не самовар воздвигаете перед собою, а чашками?.. Что за бунт супротив первопрестольной?
Гладкой впервые улыбнулся, показав очень белые зубы.
— Ну, что вы, какой бунт. Я человек смирный…
Вошел Гришка и поставил, с трудом уместив, перед гостем чашку и баранки на тарелке.
— Вот вам и ответ, — сказал Гладкой. — Куда тут еще самовар денешь? Так и привык. Не убирать же каждый раз книги со стола.
Гость отхлебнул из чашки и поставил ее.
— Сахару?..
— Нет, благодарю…
Гость откинулся на спинку кресла и вот тут — совершенно не вовремя — зябко поднял плечи и принялся потирать руки.
— Вас, я вижу, Иван Иванович, от моего чаю в мороз кинуло…
— Нет, Андрей Андреич, меня не от чаю, а от той обязанности, что я выполнить должен…
У Гладкого похолодело лицо. «Письмо…»
— Письмо, — сказал Неплюев. — Вы, смирный человек, чрезвычайно опрометчиво написали и еще более опрометчиво отправили с ненадежной оказией одно письмо… Впрочем, вот оно…
Он достал, из-за борта сюртука конверт и легонько кинул на стол, на пачку исписанных листов.
Холодными пальцами Гладкой взял конверт и вынул свое письмо.
— Уж ежели вы решились вступить в переписку с Герценом, — сказал брезгливо Неплюев, — так выбирайте курьеров тщательнее, сударь мой!
Гладкой почувствовал дальний сухой скрежет в груди, почувствовал, как побагровело лицо, он сжал зубы, пытаясь сдержать раздирающий кашель, не сдержал его и, прижав к губам выхваченный из кармана халата платок, задыхаясь и давясь густой засолоневшей слюной, выбежал из кабинета.
Неплюев с презрительным сожалением качал головой. Он взглянул на книги, разбросанные по столу, и остановил взгляд на довольно толстом издании журнального вида.
Когда Гладкой вернулся через несколько минут, Неплюев, снова закинув ногу на ногу, читал это издание.
— Вы неосторожны, ах, как вы неосторожны, Андрей Андреич! — сказал он, закрывая книжку и кладя на стол. — «Полярная звезда», спору нет, вещь заманчивая, я и сам зачитался, да зачем же разбрасывать… Да-с, декабристы… И дались они вам, ей-богу!
Гладкой сел.
— Вы сказали, что пришли выполнять свою обязанность? У вас агенты за дверью ждут? Выполняйте, что ж вы?..
— А хоть бы и агенты, куда нам торопиться? А к тому же никаких агентов со мной нет. Я агентами не распоряжаюсь. И об обязанности я говорил — человеческой, а не казенной, сударь мой!
— Это письма чужие читать — человеческая обязанность?
Неплюев сморщился и раздраженно покачал головой.
От гримасы его мягкие усы встопорщились, и он, видимо почувствовав это, стал приглаживать их двумя указательными пальцами.
— Экий вы брюзга… А лучше, чтоб я, не читая, по начальству вручил, и дали бы ход делу? Оно благороднее было бы, да?
— Не понимаю намерений ваших, господин Неплюев.
— Оттого, что не хотите взглянуть на меня как на человека. Вы не дали себе труда задуматься, отчего это старинный русский дворянин — а у меня еще и состояние немалое, — с исторической фамилией, и вдруг идет чиновником для особых поручений? Что я, в отставке бы не прожил? У меня имение на Псковщине — не вашему черниговскому чета. Уж поверьте!
Гладкой увидел, что гость его и в самом деле обиделся. Ему стало интересно. Боль в груди улеглась, и он с любопытством ждал продолжения разговора.
— Так что же вас подвигло, Иван Иванович? — спросил он, стараясь придать взгляду выражение участия.
— А подвигло меня, Андрей Андреич, желание понять нынешний жизненный узел. Момент наступил необычайный, небывалый, такого в России более полувека не было — со смерти императора Павла. Я хочу понять, что происходит и куда пойдет.
— А другого способа удовлетворить свое любопытство не отыскали?
— Не отыскал, уж простите… Сидение в кабинете и даже посещение университета дает внешнюю точку, а мне желательно — с точки внутренней. После несчастной Крымской войны исконный наш российский хаос, который недоброй памяти — да, да! недоброй памяти! — император Николай Павлович тридцать лет загонял под землю, — этот хаос вырвался — что и ожидать следовало! — и теперь грозит самому существованию государства. Я могу многое не одобрять, но само существование — тут уж увольте!
Гладкой прихватил двумя пальцами худой подбородок, смотрел в безумную прозрачность неплюевских глаз. «Экий, однако, энтузиаст! Как этот энтузиазм для меня обернется?.. И есть в нем, хоть и свеж с виду, а что-то нездоровое…»
Неплюев тем временем заметно пожелтел, свежесть, вымытость его, очевидно, наведена была морозной утренней прогулкой.
— И к вам, любезный Андрей Андреич, я пришел потому, что увидел — в некотором роде — родственную душу. Письмецо-то ваше вовсе не политическое, чисто ученое, любознательное. Я потому на служебное преступление решился — понял, что нами один мотив движет. Вы ведь к Герцену не как к революционеру обратились, а как к архивариусу, не так ли?
— Пожалуй…
— Я самое страшное время провел в Севастополе, я все понимаю и вижу… Я видел, как солдатики и матросики наши на офицеров смотрят — с кашей бы съели! А воровство и разгильдяйство наше где ж лучше увидишь, как не на войне? Все понимаю, и желательность перемен понимаю, но и другое вижу… Я на бастионе знаете что почитывал? Карамзина историю. Вот что. Выписал специально. И знаете, что понял? Генеральную картину нашей истории — власть, все силы напрягая, держит народ в узде, в умеренности. Всем, соответственно, худо. Народ страдает и злобится, что ему распрямиться не дают, а власть лучшие свои силы тратит не на развитие, а на удержание, и тоже озлобляется и теряет меру. Но вот приходит некий момент, и рука власти ослабевает. Тут бы всем вздохнуть и прийти в гармонию? Но — нет! Народ и его радетели приходят в такое возбуждение духа и желаний, что готовы все разнести в куски… И власть, ужаснувшись, снова наваливается и придавливает, чтобы не произошло катастрофы. И так постоянно! Где же выход, спрашиваю я? Как быть, ежели самый намек на послабление тут же вызывает необходимость в ужесточении?
Гладкой поднял длинную худую руку.
— Позвольте! Я отвечу вам — страх губит любое начинание! Отсутствие взаимного доверия! Я нынешним летом был у себя в деревне и завел с мужиками разговор о том, что, мол, не прочь дать им свободу на определенных условиях… Так они просто смеялись надо мной! Они уверены были, что я каверзу какую-то задумал, чтобы их обвести… Да оно и понятно! Вы говорите — возбуждение, катастрофа… А представьте себе — я держу вас за горло, крепко держу — руки у меня сильные. (Неплюев сглотнул и дернул шеей.) Так держу, чтобы вы, испытывая непрестанно недостаток воздуха, едва-едва могли дышать. И вдруг — разжимаю руку! Вы что ж, начнете размеренно и спокойно вдыхать и выдыхать? Ничуть не бывало! Вы станете тянуть как можно глубже, лихорадочно, со страстью, руками махать, чтоб надышаться вволю! И так — пока организм не напитается кислородом. А я, увидев эти ваши бурные телодвижения и возомнив, что они мне враждебны, опять хватаю вас за горло и привожу в прежнее бессильное состояние. Вот вам и ваша генеральная картина! Дайте хоть раз организму кислородом напитаться, а там все и уляжется! Так нет — боимся. А мужики, зная, что их обязательно снова схватят за горло, естественным путем ни в какие добровольные наши уступки верить тоже не хотят. Вы говорите — дались мне эти декабристы… Да они единственные это все поняли! Вы же знаете, зачем я к Герцену писал. Я хочу как историк составить себе мнение, что у них за программа была в определенных чертах. А у него материалы есть…
Неплюев, пока Гладкой говорил, все подавался к нему. Лицо его заострилось, руки сжимали колени.
— Возможно! Принимаю! — шепотом закричал он. — Принимаю как предположение. А гарантии где? Тут, знаете ли, не фаустовы пробирки — в одной не сварилось, так в другой сварится. Тут ошибаться нельзя, сударь мой, а то поправляться некому будет! Слизнет хаос-то! Слизнет и потопит! Недаром на Руси государство с такими муками строилось — сопротивление велико самому принципу, а не той или иной форме! Согласен, декабристы так и думали — постепенно, разумно, при помощи дисциплинированной гвардии… Хорошо! А где гарантия, что эти самые гвардейцы на другой день не возомнили бы себя вершителями судеб? А мужики? Вы не представляете себе, какие слухи сейчас в народе ходят! А я по службе знаю. Один другого дичее! Что всю помещичью землю им отдадут, что царь дворян, которые Россию турке и французу выдали, от себя отринет, а приблизит из простых… Они, говорите, над вашими условиями смеялись? Как и не смеяться, когда они ждут со дня на день, что их без всяких ваших условий освободят и вашу землю им отдадут! Реформы, милостивый государь, хороши в свое время, а мы это время упустили незапамятно когда! И что теперь делать?
Он опустил голову, усы распушились, прозрачные глаза смотрели невидяще.
— А вот Герцен…
— Герцен ваш! — Неплюев махнул рукой. — Вы за границей бывали? Нет? А я живал, и подолгу. Там, сударь, через месяц-другой о России представление теряешь. Все — в розовом тумане… Я в пятьдесят пятом, выйдя в отставку, отправился в Германию — лечиться, меня, знаете, контузило сильно… Вернулся через полгода — и запил! Запил, друг мой любезный! От несоответствия представлений. А ведь всего полгода… Так что ваш Герцен… Выдумщик… Вот я и поторопился в службу, а то бы…
Он снова махнул рукой и внезапно встрепенулся, зрячими глазами быстро взглянул на Гладкого.
— Так вот, себе же противореча… Вы, сколь я знаю, Мексику изучаете? Я статьи ваши читал… И, знаете, удивился. Как это вы о мексиканских древностях пишете, а в Мексике не бывали. И вот что я вам скажу, Андрей Андреич, самое вам время попутешествовать. Письмецо я вынул, это так, но вами и помимо него интересуются… Отчего бы вам и не отправиться?.. Тем более у вас ведь…
Он постучал себя пальцем по груди.
Гладкой снова ощутил холод на лице. «Вот так поворот…»
— Мне рано по моим занятиям в Мексику, — сказал он, внимательно глядя на Неплюева, разглаживающего двумя пальцами усы. — Я рассчитывал года через два…
— Через два! Как знать, что тут через два года будет? Да ежели что интересное приключится, так ведь и вернуться можно? При нынешних средствах сообщения — месяц-другой, и дома… А кроме того, скажу вам прямо: начнись тут что, мы с вами не понадобимся. В такие времена в России решительные люди действуют, а не рассуждатели вроде нас. Решительные люди, Андрей Андреич, от коих в России все зло! Так что — поезжайте спокойно. А здесь вам покою не будет, да и здоровье — тоже дело не последнее…
Он встал. Измученное желтое лицо, глаза безумные, вспыхивающие…
— Не провожайте меня… Авось больше не встретимся.
И быстро вышел.
Гладкой дернулся было за ним, но остановился, взял со стола письмо, но смотреть не стал.
«Как все это понимать? Сам ли приходил? Или послан? И зачем? Можно было бы на безумие свалить — запил, говорит! — да письмо-то, вот оно… Есть во всем этом смысл, есть! Но какой? Решительные люди… Не знаю, как на нашей благословенной родине, а в Мексике нынче, если по газетам судить, в решительных людях недостатка нет…»
Он услышал, как захлопнулась дверь на лестницу. Сидеть за столом не хотелось, гость растревожил его.
Через полчаса он вышел в тяжелой шубе и шапке на улицу — солнце и сверкающая снежная белизна ослепили его. Красноватое от холода солнце, блеклая голубизна неба, толстый молочный иней на деревьях, часто переблескивающий, извозчичья лошадь с седой мордой, фыркающая серым выпуклым паром, — все было уютным и родным. Он медленно шел, стараясь не разжимать губ, чтобы не впускать в горло холод.
«А в Мексике небось жара… жара… зной…»