Почти три года назад он пришел в Тексу к генералу Альваресу в полотняных штанах и пончо. С тех пор он побывал писцом в штабе, политическим советником командующего, министром юстиции, губернатором, министром внутренних дел, председателем Верховного суда республики и вице-президентом… Теперь он — конституционный президент — шел по темной, размокшей от недавнего дождя дороге в таких же полотняных штанах и пончо.
Прошлую ночь — с 13 на 14 января — он ночевал в поле, в поросли маиса. Здесь, вблизи Мехико, где во всех городках и селениях слышали о перевороте, кто-нибудь из должностных лиц мог узнать его и выдать ближайшему армейскому посту.
Он шел босиком. С отвычки это было трудно. Но пожилой индеец — в башмаках? У кого угодно возникло бы подозрение.
В стороне от дороги он увидел костер, раньше заслоненный от него кустами, силуэты пасущихся мулов. Какой-то караван остановился на ночлег. У Хуареса в матерчатой сумке было только две лепешки. Он свернул с дороги и пошел к костру.
Погонщики ответили на его приветствие, а старший показал ему место у огня. Никто не спрашивал, откуда он идет и куда. Время было такое, что расспрашивать незнакомого путника не стоило, если он сам не рассказывал о себе.
Привал был разбит недавно. Погонщики готовили ужин.
Один из них держал над огнем большую сковороду, ожидая, пока она раскалится. Он держал ее за длинную ручку, обернутую мокрой тряпкой. В левой руке у него была наготове бутылка с жидким свиным салом, не застывающим от жары. Когда сковородка стала потрескивать, погонщик плеснул из бутылки сало. Шипя и взрываясь, сало потекло по металлу. В это время другой, набрав широкой прямой ладонью рису из мешочка, стал сыпать зерна на жирно булькающую сковороду. Размеренными ритмичными движениями кисти первый встряхивал сковороду, и блестящие от жира зерна риса грузным облачком взлетали и, вращаясь в воздухе, падали на кипящую тяжелую жидкость.
Рис пропитывался жиром и темнел, поджариваясь. Тогда второй начал осторожно подливать воду из железного кофейника, сужающегося вверху, как конус.
Хуарес, не отрываясь, смотрел на горячий пар, взлетавший над сковородкой. Сорок лет — со своего детства, с деревни Гелатао, с пешего пути из Гелатао в город Оахака — не видел он этого великого зрелища: дорожного приготовления пищи.
Он попытался представить себя говорящим речь перед конгрессом, отдающим приказания и подписывающим декреты — и не мог. Он видел эти картины, но они казались ему мертвыми, плоскими, как плохие рисунки в книге, которую с трудом читаешь от скуки…
Он сидел на траве у костра, поджав под себя ноги, чтоб никто не заметил его слишком нежных для бродяги-индейца ступней и пальцев.
— Если сало вспыхнет и рис сгорит, — сказал старший, — ты и твои дети будут жертвой дьявола.
— Не вспыхнет, — отвечал погонщик, щурясь и отворачивая лицо от жара костра и брызг кипящего сала.
Двенадцатилетний мальчишка-сапотек сидел у ночного костра и смотрел, как погонщики готовят пищу. Он никогда не вспоминал об этом — сорок лет… Теперь он вспомнил точно — они варили бобы, жарили лепешки и готовили кофе. Он прекрасно помнил, оказывается, как они готовили кофе…
Старший погонщик взял конусообразный кофейник, налил в него воды из другого кофейника — побольше, всыпал туда пригоршню крупномолотого кофе, а на ладонь он отсыпал его из жестяной круглой банки, бросил вслед два куска темного сахара-сырца и поставил кофейник с краю костра на угли, возле большого котелка, в котором варились бобы…
Хуарес смотрел и узнавал каждый жест. Тогда, сорок лет назад, они пили густой, непроцеженный кофе еще в вице-королевстве Новая Испания. С тех пор Мексика стала независимой, возникла и рухнула империя Итурбиде, умирали герои, менялись правительства, шли войны, а приготавливали бобы, рис и кофе все так же…
— Ешь, — сказал старший Хуаресу.
Хуарес достал свои лепешки, положил на одну из них ложку жирного коричневого риса и стал есть, а другую лепешку протянул соседу. Тот взял.
Когда поужинали, старший бросил Хуаресу толстое одеяло. Хуарес завернулся в него чуть поодаль от костра и закрыл глаза. Он очень устал.
Он должен был дойти до города, верного законному правительству, собрать министров и депутатов-либералов, установить связь с губернаторами Лиги защиты конституции, он должен был занять свой президентский пост и начать настоящую революцию.
Она должна была начаться здесь, у этого костра, где жарили рис в свином сале и варили кофе в закопченном кофейнике. Все зависело от того, поймут ли эти люди, чего он хочет. Эти люди, давшие ему пищу и одеяло, не спросившие, откуда он и куда идет, давно уже переставшие понимать происходящее, с неодобрительным удивлением наблюдавшие кровавые споры крикливых сеньоров, так много обещающих и так мало дающих. Живо ли в этих молчаливых людях то чувство свободы, которое вело их в армии Идальго и Морелоса, или за пятьдесят последних лет мы вынудили их извериться во всем и внушили им одну только жажду — жажду покоя? «Страна жаждет настоящей революции», — сказал он Комонфорту тогда, бесконечно давно, три дня назад, в той, далекой и чуждой жизни. А жаждет ли? Сумеет ли отличить настоящую революцию от очередной склоки правителей?
Запертый в маленькой душной комнате дворца, он вспоминал скорбное лицо старого Альвареса и слова его манифеста — да что слова — вопль человека, изнемогающего от сострадания к униженным. «Большинство владельцев асьенд и их приближенные спекулируют и обогащаются за счет потрясающей нищеты несчастных тружеников, затягивают их в сети рабства. Ненасытная жадность владельцев асьенд все увеличивается. Шаг за шагом они захватывают участки отдельных людей и общинные земли… С величайшим бесстыдством объявляют эти земли своими, не предъявляя никаких документов. Деревни взывают о защите и правосудии. Но судьи глухи к их мольбам…»
Старый инсургент выпустил манифест, вернувшись в свой штат и сызнова ужаснувшись ликующей несправедливости… Все верно. Пока народ лишен права на справедливость — мира в стране не будет. Но сколько крови еще прольется…
Хуарес почувствовал, как замерло и содрогнулось сердце — Маргарита, мои дети, Маргарита…