Военный министр республики сеньор Игнасио Комонфорт, недавно сменивший полковничий чин на генеральский, сказал:
— Всадник, который отправляется в дальний и трудный путь, должен прежде всего рассчитать силы своего коня. Если он возьмет правильную скорость, то благополучно достигнет цели. Если станет гнать коня, чтобы проделать путь как можно быстрее, то вскоре подвергнется всем превратностям пешего путешествия и, быть может, вовсе не доберется до места.
Коренастый, тяжелый, он сидел, откинувшись в кресле, скрестив на груди массивные руки, и говорил медленно и отрешенно. Казалось, он думает о чем-то совершенно ином и видит совсем не то, что находилось перед ним.
А перед ним находился просторный кабинет президента Альвареса, большой стол, за которым сидели Альварес, Окампо, Прието, Хуарес. Правительство республики заседало в городе Куэрнавака.
— Возможно, я меньше ездил верхом, чем вы, дон Игнасио, — сказал Окампо, и его лицо умного сатира выразило небрежный сарказм, — и я не решаюсь спорить с вами о верховой езде, но поторопиться нам придется. Мы не просто отправляемся в путешествие, мы начинаем скачки. А приз — свобода Мексики, во-первых, и наши головы, во-вторых.
— Не время думать о своей безопасности.
— Если бы я думал о своей безопасности, дон Игнасио, я бы сидел сейчас у себя в асьенде. Там очень неплохо. Я говорю о сохранности наших голов потому, что они — в некотором роде — залог успеха революции. Нас мало, генерал.
— Чего же вы хотите?
— Вы это прекрасно знаете. Я требую, чтобы духовенство было отстранено от участия в выборах в конгресс. Все это слишком серьезно, сеньоры. Конгресс должен принять конституцию, которой страна будет руководствоваться, быть может, столетия. Если священники, воспользовавшись темнотой народа, захватят места в конгрессе, они не дадут вкупе с колеблющимися перешагнуть рубеж, который необходимо перешагнуть.
Комонфорт плотно прижал подбородок к обтянутой красным мундиром широкой груди.
— Я против. Это было бы роковой ошибкой. Хотим мы того или не хотим, наш народ — католический народ. Он верит церкви и не представляет жизни без нее. Он не примет законов, которые не одобрит церковь.
Прието сорвал очки, и его блестящие близорукие глаза бешено расширились.
— Зачем тогда было начинать революцию?! Зачем, генерал, вы проливали кровь своих солдат под Акапулько?! Зачем? Если страна получит конституцию, равно устраивающую и нас, и церковь, — значит, мир потерял рассудок! А если мир в здравом уме — этого никогда не произойдет! Я — добрый католик, все это знают! Но я говорю: наша церковь преступна! Ее совесть обременена бесчисленным злом! Она потеряла право нести слово божье! Я поддерживаю сеньора Окампо!
Хуарес смотрел на Комонфорта и видел, как отчаянная тоска наполняет прекрасные глаза генерала. Но широкий лоб военного министра, угрожающе опущенный, повернулся в сторону Прието, нервно одевавшего очки и зажавшего в кулаке редкую растрепанную бородку.
— Революцию мы начинали для того, чтобы дать народу возможность проявить свою волю, сеньор Прието. А не для того, чтобы навязывать ему волю прекраснодушных мечтателей. Революция должна вести страну к примирению, а не ко всеобщему расколу и вражде.
Глаза Окампо сузились, углы рта поднялись до середины щек — его лицо превратилось в маску веселого презрения.
— Хотел бы я знать, кто из нас прекраснодушный мечтатель? Как вы представляете себе это всеобщее примирение, дон Игнасио? За чей счет состоится этот великолепный компромисс? Церковь откажется от своей привычки грабить народ и вмешиваться во все дела власти? Или мы, сторонники реформ, согласимся заключить в объятия консерваторов, монархистов, священников и поклянемся не ущемлять их ни в чем? А консерваторы, растроганные нашим смирением, разрешат нам кое-что изменить в стране? Предположим, что вы найдете способ устроить эту идиллию. Но что от этого выиграет народ? Что получат те люди, которые воевали за нас?
— Я не доктринер, сеньор Окампо. Я не берусь ответить на все вопросы заранее. Я знаю одно: мы не должны допустить новой гражданской войны. Мы должны услышать желания и требования всех и постараться их примирить. Сможем мы это сделать или нет — покажет время. Но я против опрометчивых решений, которые только усугубят хаос. Церковь существует в Мексике. Она сильна и влиятельна. И с этим надо считаться.
Альварес сидел, положив на край стола худые темные руки с очень длинными пальцами. Сейчас он сжал этот край с такой силой, что кончики пальцев побелели.
— Сеньоры, — сказал он, — от дальнейших споров наверняка не выиграет никто. Пора принять решение. Сеньор министр внутренних дел?
— Я против участия духовенства в работе конгресса, — сказал Окампо.
— Сеньор военный министр?
— Я уверен, что это страшная ошибка, — сказал Комонфорт, — я настаиваю на своем мнении.
— Сеньор министр финансов?
— Я поддерживаю сеньора Окампо, — сказал Прието.
— Сеньор министр юстиции?
— Я поддерживаю сеньора Окампо, — сказал Хуарес.
— Решение принято. Сеньор Окампо, когда мы закончим нашу беседу, отдайте необходимые распоряжения.
Комонфорт выпрямился в кресле и положил руки на подлокотники.
— Это ошибка, сеньоры. Я люблю и почитаю генерала Альвареса. Я, как никто иной, знаю, что сделал он для революции. Но мне горько, сеньоры, не скрою этого от вас, мне горько, что Совет, который избрал сеньора Альвареса президентом, не состоял наполовину из священников. Это было бы справедливо и уничтожило бы возможность будущих мятежей и сомнений. Это было бы законно. Поскольку мы, министры, назначены президентом, избранным без участия духовенства, то я не могу избавиться от чувства неполной законности нашего пребывания на этих постах, сеньоры…
Все молчали. Потом Альварес сказал:
— Продолжим наши труды на благо Мексики, сеньоры. Говорите, дон Мельчор.
— Мы не можем быть спокойны, — сказал Окампо, — пока нашей регулярной армией командуют люди, верно служившие тирану Санта-Анне. Я считаю необходимым провести чистку армии. У меня есть списки генералов и офицеров, которые не только не изменили своего отношения к изгнанному диктатору, но и открыто произносят угрозы и подстрекают солдат не повиноваться новому правительству.
Комонфорт снова сложил руки, опустил голову.
— Я разделяю беспокойство министра внутренних дел. В армии, особенно в гарнизоне столицы, много наших противников. Но изгонять их из армии сейчас несвоевременно. Угроза мятежа — это еще не мятеж. Поверьте мне, в случае мятежа я буду действовать решительно и подавлю его. Но я не хотел бы провоцировать офицеров на выступление. Мы еще недостаточно укрепились. Когда мы создадим прочную опору, эти люди должны будут смириться и служить новой власти. Я не боюсь крови, но я не хочу крови.
— Сколько фамилий в списке? — спросил Прието.
— Восемьсот девять.
Прието вздохнул.
— Не забывайте, сеньоры, что мы должны платить всем им жалованье. Но безумие ли это — при нашей нищете мы будем содержать восемьсот человек, которые только ждут удобного момента, чтобы наброситься на нас и растерзать! Безумие! На эти деньги мы можем вооружить и содержать три тысячи национальных гвардейцев, которые будут нам преданы!
— Национальные гвардейцы, — сказал Комонфорт, — пока еще существуют только в вашем воображении, а эти восемьсот генералов и офицеров — реальны. И пока у нас нет закона, который бы давал нам право не платить им жалованье.
— Когда они будут расстреливать нас, — ухмыляясь, сказал Окампо, — мы умрем с приятным сознанием, что не должны этим славным людям ни единого песо. В этом есть своя прелесть.
Квадратное лицо Комонфорта медленно краснело. Но не от гнева. Ему нравился умный и острый Окампо. Вообще ему нравились эти люди. Но ему было нестерпимо грустно, что они не понимают его. В такие минуты ему виделась, как на миниатюре в старой хронике, которую он так любил разглядывать в своем спокойном и богатом детстве, — ему виделась вся Мексика, сжатая в малое пространство. Но пространство это умещало в себе и горы, и пустыни, и джунгли, и города, и селения. Он видел все это, окрашенное в ясные, нежные тона, все было неподвижно и трогательно в своем покое. Он только никак не мог населить этот милый ему мир живыми существами. Ни людей, ни зверей, ни птиц не мог увидеть он своим внутренним взором. И реки не текли. Но ему это не мешало. Он так любил эту тихую и красивую Мексику, что иногда с трудом удерживал слезы, подступавшие к глазам.
Никто не знал об этой тайне коренастого, решительного человека, сама внешность которого внушала веру в его твердость и нелюбовь к сентиментальности.
Никто не знал об этом. Даже мать дона Игнасио Комонфорта, с которой он разговаривал подолгу и откровенно. Когда ему удавалось ее увидеть.
И сейчас кровь прилила к его большой тяжелой голове и короткой шее от страшного чувства безнадежности — им не понять его!
Только Хуарес, искоса глядя на генерала, уловил в его глазах этот отблеск внутренней муки. Уловил и изумился…
Генерал Комонфорт сказал сухо и весомо:
— Я против немедленной чистки армии, ибо знаю, к чему это может привести.
Пространство, наполненное маленькими горами и нежно-желтыми пустынями, затягивал влажный туман, оно опрокидывалось, распадалось…
— Но я готов провести ее, если остальные члены правительства и наш президент настаивают на этом. Дайте мне несколько дней. Я должен подготовить войска на случай волнений.
Альварес благодарно кивнул и повернулся к Хуаресу:
— Что вы скажете, дон Бенито?
Хуарес, все это время молчавший, обвел взглядом сидевших за столом. Лицо его было спокойно. Казалось, его совершенно не трогало то, что происходило перед ним. Казалось, он не понимал, что за этим застольным спором, за сарказмами Окампо, нервностью Прието, скорбной выдержкой Комонфорта маячила грядущая кровь, толпы разъяренных людей, разоренная и разочарованная Мексика.
— Если мы не договоримся, — тихо сказал он, — последствия могут быть прискорбны.
Альварес кивнул.
— Я готов к компромиссу, — сказал Комонфорт.
— Вечная беда всех модерадос, — ответил Окампо.
Прието безнадежно махнул рукой.
Хуарес помолчал.
— Нас может спасти только одно, — спокойно сказал он наконец. — Поступки. Повторяется старая история — мы взяли власть и начали говорить вместо того, чтобы действовать… Мы говорим о завтрашнем дне. Давайте подумаем о сегодняшнем. Мы должны, прежде чем приступить к дальнейшим свершениям, закрепить то, что уже достигнуто.
— Что же вы предлагаете? — хмуро спросил Комонфорт.
— Мы должны показать нашим противникам, что мы готовы к действию, и мы должны показать народу, что мы помним о нем. Мы обещали стране свободу и равенство. Мы не можем сегодня дать ей заслуженную свободу. Ее призван дать конгресс. Но мы обязаны дать равенство. Это сразу поставит сознание нации вровень с ходом событий. Мы должны издать закон об отмене привилегий духовенства и офицерства. Народ узнает, что все несут равную ответственность за свои действия. Мы должны немедленно декретировать отмену привилегий. Тогда мы сможем идти дальше. Что вы думаете об этом, дон Игнасио?
Комонфорт расправил плечи и глубоко вздохнул.
— Я думаю, — сказал он, глядя прямо перед собой, — я думаю, что Мануэль Добладо, которого я с таким трудом уговорил признать наше правительство и главенство сеньора Альвареса, поднимет против нас северные штаты. Вот что я думаю, мой дорогой друг, дон Бенито.