13 июля 1870 года Гладкой стоял на борту торгового барка, на который он напросился пассажиром, чтобы пересечь Каспий с запада на восток — от старого Баку с его грязными кривыми улицами, уходящими вверх от берега, и раскаленными коричнево-серыми камнями ханской крепости, стоящей у самого моря.
Андрей Андреевич смотрел на зеленую прозрачную, холодного оттенка воду за бортом, на яркую белую полосу хрупко пузырящейся пены, уходящую от носа барка под маленьким углом вдоль борта. Он стоял в тени паруса и щурился иногда на пылающую голубизну неба. Вода шипела за бортом.
Грудь сегодня болела меньше, чем прошлые дни. Когда он приплыл из Астрахани в Баку, ему стало хуже. Вернулось кровохарканье, которого не было, пока он плыл по Волге. Но через три-четыре дня полегчало.
Он очень надеялся на сухую жару Туркестана.
Дерево борта и палубы, отшлифованное, промытое, пропитанное соленой водой и солнцем, отливало сединой.
Андрей Андреевич сел на палубу, прислонившись спиной к борту, и достал из кармана широкой парусиновой куртки, сшитой ему бакинским портным-армянином, одну из своих мексиканских книжек с записями за шестьдесят первый год и наклеенными на страницы газетными вырезками.
Когда два месяца назад в Москве он узнал наконец, за что же в самом деле арестован был Иван Гаврилович Прыжов, когда убедился, что участие Ивана Гавриловича в убийстве не вымысел и не случайность, он сказал себе, что должен немедленно писать свою книгу. Нет, нет, никаких пропагаторских аналогий, никаких эффектных сближений. Надо ясно и подробно рассказать о том, что случилось в этой, за тридевять земель лежащей Мексике… Он вспомнил теперь, сидя спиной к горячему борту, за которым чавкала и шипела зеленая каспийская вода, как октябрьским промозглым московским днем Иван Гаврилович говорил ему: «Они нас до отчаяния доводят…» До какого же отчаяния надо было довести умницу Ивана Гавриловича, чтобы он пошел убивать человека — ясное дело! — не виновного ни в чем…
Рассказать необходимо — что бывает, когда целые народы до отчаяния доводят, как в Мексике…
Андрей Андреевич раскрыл книжку. Сегодня он поставил себе разобрать обстоятельства лета шестьдесят первого, такие запутанные и страшные.
Взглянув на вырезки, Андрей Андреевич понял, что события десятилетней почти давности вовсе не представляются ему прошлыми, наоборот, он смутно видел их впереди, где-то там, за зеленым морским перегибом, куда шел барк. Он не раз уже ловил себя на том, что не может осознать понятие — прошлое. Ничто не уходило, не оставалось позади.
Когда после полутора лет метаний по России, съевших остатки его состояния и вернувших чахотку, излеченную, как он думал, в Мексике, когда после этих полутора лет он решил, что пора приниматься за книгу, он стал размышлять о времени. И не мог представить себе время единонаправленным потоком. Ему представлялось огромное, вогнутое, как чаша, движущееся пространство, на котором располагались события, свершавшиеся единовременно, пересекавшие друг друга, набегавшие одно на другое. Он твердо знал теперь, что порядок их сочетаний совсем не тот, который представляется взгляду. Он знал, что его прибытие в Веракрус в шестидесятом году надо поставить рядом не с отплытием из Кронштадта или Ливерпуля, а с безмятежной беседой пятьдесят третьего года, которую вел он в московском трактире с Иваном Гавриловичем Прыжовым… И многие события, совершившиеся по видимости в свой срок, на самом деле в этот срок только выступили на поверхность, а свершились давно.
Совсем не та связь между событиями, которую мы плетем по своему разумению, совсем не та…
Андрей Андреевич выпрямился, оторвав спину от теплого дерева борта, и на миг увидел самого себя — изможденное хмурое лицо с густым желтым загаром, глаза, ставшие из голубых серо-водяными, сосредоточенный, с узким напряженным полем зрения прицеливающийся взгляд. Свою русую бородку, ставшую к концу мексиканской жизни совершенно белой от солнца, он сбрил, оставив жесткие белесые усы. Он попытался вспомнить себя юного, каким пришел к Прыжову семнадцать лет назад поговорить о Кортесе, — но не вспоминалось. Так, мелькал некто с телячьей доверчивостью и надеждой в туманном облике, не более…
Андрей Андреевич задержал дыхание, чтоб подавить приступ кашля, но не сумел, закашлялся. Потом вытер глаза и опустил их на записную книжку.
Вода за бортом захлюпала и зашипела сильнее — барк делал поворот.
— Ваше благородие, — крикнул рулевой-грек от штурвала, — смотри! Берег скоро!
Впереди по курсу барка появилась зубчатая темная полоска.
Андрей Андреевич быстро перелистал несколько страниц, чтобы сомкнуть цепь событий, разорванных временным промежутком. Вот она, запись от 20 декабря: «Они высадились. Они высадили своих солдат в Веракрусе, канальи! Как сказал мне президент: „Они решили ограбить нищего“».
Ветер стих.
Мертвая каспийская зыбь поднимала и опускала барк, и он продвигался к берегу томительно медленно. Какие-то могучие токи шли из глубины, где была своя жизнь, свое неведомое движение, и они колыхали поверхность моря при полном почти безветрии.
Андрей Андреевич сидел, прислонившись к борту. Однообразное вертикальное движение изнуряло…
Какая это была война! Что стало бы со страной, если бы не каменное упорство Хуареса? Кто мог бы вместо него? Никто. Ортега и Добладо, эмигрировавшие в Соединенные Штаты? Ортега, который из Нью-Йорка требовал, чтобы Хуарес уступил ему президентский пост, ибо истекли четыре года. Сидя в Нью-Йорке, требовал от Хуареса, который отступал шаг за шагом, сто раз рисковал попасть в руки французов, шесть раз менял резиденцию правительства! Я бы взбесился. Но он остался верен себе. «Нет еще, мой друг». И все. Каково ему было, когда генералы стали переходить к Максимилиану, а его, Хуареса, обвиняли, что он не хочет поступиться своим властолюбием ради мира в Мексике! Когда Прието — Прието! — настаивал, чтобы он уступил Ортеге, ибо Ортега сможет договориться с французами, а с Хуаресом переговоры вести не будут!
А он отступал шаг за шагом, уперся спиной в американскую границу, но ни на миг не оставил территории Мексики. И все патриоты знали — Хуарес в стране, он законный президент, а тот, с роскошной белокурой бородой, потомок императоров, он — узурпатор, и надо с ним драться.
Странно, право же. Максимилиан добра хотел, дурень… Все у него было — желание добра, армия, неглупые советники, признание Европы… Чего еще? А кончил перед взводом солдат…
И что, казалось бы, Мексике — вот вам мир и покой, добрый император, подтвердил все реформы либералов, звал Хуареса к себе… Но он не был в природе вещей, он был чужим, он был куклой, а не живым явлением, выросшим из глубины жизни… Хуарес вырос из глубины — он и победил.
Бедный щеголь с белокурой раздвоенной бородой, придумавший такую красивую форму для своей гвардии — все эти каски с орлами, бело-красные мундиры… И вся эта мишура, да что мишура! — непобедимые французские зуавы — все это не выдержало ежедневного напора яростных оборванных герильерос… Они хотели своего Хуареса, невысокого, смуглого, в черном сюртуке и белой полотняной сорочке, сшитой руками доньи Маргариты… И они добились… Как сурово спокоен был дон Бенито, когда в черной карете тем июльским днем шестьдесят седьмого года въезжал в Мехико, в свою столицу, освобожденную неистовым Порфирио Диасом… Хуарес, невозмутимый и неотвратимый, как рок. В конце обеих войн — трехлетней и пятилетней — он въезжает в столицу в старой карете…
Хватит ли сил, смогу ли я написать об этом дивном подспудном движении, которое приносило ему победу? Смогу ли я облечь в слова это ощущение его удивительной победы, но разве ради этих побед воевал Хуарес? Его вынуждали воевать, его заставляли. Самоценность власти была ему отвратительна. Он воевал, потому что реформу приходилось защищать. Гнездилась ли война в самом существе реформы? Смогу ли я все это объяснить словами? Насколько легче воевать за реформу, чем рассказывать о ней… И что даст это тем, кто завтра пойдет воевать за реформу здесь, в России, за великую реформу, которая разрубит наши страшные узлы? Что даст это тому щуплому человеку с пронзительными искрами в глазах, который своей безжалостной страстью вовлек в гибель Ивана Гавриловича Прыжова? Что даст это тем тупым властолюбцам, которые числят себя политиками и доводят своих граждан до того, что те идут за Нечаевым?
Я должен рассказать, что я видел и понял, я должен рассказать об искусе, который прошел целый народ. В состоянии мы, в конце концов, чему-то учиться или нет?
Андрей Андреевич встал, положил ладони на горячий борт. Барк все же продвигался к берегу, лавируя, ухватывая парусом подобие ветра. Слева приближалась, далеко выдаваясь в море, тусклая, кочковатая песчаная коса, испещренная клочьями блеклой зелени — то ли низкими кустиками, то ли пучками высокой жесткой травы.
Впереди открылась бухта. Вода здесь была мутного, теплого зеленого цвета.
Плотное полукольцо скал — правая часть полукольца почти черная, левая — серо-коричневая. Все раскаленное, слепящее, выгоревшее. Дантовский какой-то пейзаж…
Они встали на якорь у самой прибрежной мели.
Андрей Андреевич натянул глубже свою широкую мексиканскую шляпу с конусообразным верхом, перекинул ноги через борт и спрыгнул на мелководье. Он медленно — песок засасывал по щиколотки — пошел к берегу.
Тонкий, прокаленный солнцем песок на берегу был совсем не похож на мексиканский.
Ноющая боль в груди проснулась, когда он спрыгнул в воду, и теперь понемногу усиливалась. Он пошел по раскаленному пляжу. Поднял голову, зажмурился и поймал лицом солнце. Как будто горячую маску надели на него. Красноватый туман плыл перед закрытыми глазами…
Дон Бенито Хуарес в черном сюртуке шел вдоль строя солдат, выстроенных на окраине города Сакатекаса. Он шел и всматривался в их лица. Восторг и любовь видел он на лицах индейцев, креолов, метисов — мексиканцев, которым через час предстояло идти в бой…
Андрей Андреевич открыл глаза и повернулся к бухте — зеленая мутная вода с горящими солнечными пятнами, ярко-желтые песчаные островки. Три матроса разгружали какие-то кули с барка, таская их по колено в воде. Один из них, сгибаясь под кулем, в левой опущенной руке нес большой баул Гладкого. В бауле лежали бумаги и одежда.
Солнце не жгло. Оно обтекало, как раскаленная вязкая масса…
Какой страшный, какой свирепый ветер уносил одного за другим друзей и врагов вокруг. Окампо, Дегольядо, Комонфорт, Лердо, Валье, Сарагоса, Прието, Ортега, Добладо… Кто убит, кто умер, кто не устоял на ногах под напором этого мудрого и безжалостного шквала, названного людьми революцией, шквала, зарождающегося где-то в глубинах неба и моря… Старый Хуан Альварес — отец революции Аютлы, в последний раз воспрянувший в годы вторжения: «Я еще жив, люди побережья! Я, который столько раз водил вас на тиранов! Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!» Но теперь у него кончились силы, он умирает… Где смертельные враги? Мирамон и Томас Мехиа кончили жизнь рядом с красавцем Максимилианом, чья наивная самоуверенность сделала его убийцей тысяч людей, — все трое расстреляны взводом республиканской пехоты возле Серро-де-лас-Кампанос под городом Керетаро… А Маркес, шакал, пивший кровь? Бежал к испанцам на Кубу, чтоб стать ростовщиком… Кто — в земле, кто — в эмиграции… Ромеро и Марискаль — дипломаты, они далеко… Новые люди, новые генералы вокруг…
Республика победила, республика живет. Реформа продолжается… И что бы ни было через год, через десять, через тридцать лет — возврата к прошлому не будет. Мы узнали, что есть свобода и демократия. И мы не забудем этого. Ни мы, ни наши дети…
Слева, оттуда, где кончалась черная скальная стена, раздался стук, приглушенный жарой. Андрей Андреевич всмотрелся. Там, в глубь берега, уходило селение — бастионы маленькой крепости, десяток домов, недостроенная церковь, солдатские палатки. Гладкой знал, что год назад здесь высадился отряд войск с Кавказа и начал строить укрепление…
Несколько солдат в белых рубахах и штанах (ну совсем как мексиканские пехотинцы, только у тех штаны куда шире и подобие мундиров с одним рядом пуговиц, а не рубахи, да и кепи еще выше и больше здешних фуражек) шли оттуда к месту выгрузки.
Один из них подошел совсем близко к Андрею Андреевичу — рыжий, с веснушками, проступавшими сквозь розовый загар.
— Что, ваше благородие, — сказал он, глядя на Гладкого весело и снисходительно, — прибыли?
Ноющая боль в груди почти улеглась — она маячила где-то вне тела. Блаженный покой опустился на Андрея Андреевича. Здесь, на этом белом жарком песке, перед этой каменной черно-серой глухой стеной, за которой — он знал — начиналась пустыня, возле зеленого, испещренного вспыхивающими ослепительными пятнами моря, он понял, что странствия его окончились.
— Прибыл, братец, — сказал он солдату и улыбнулся.
Невысокий грациозный человек, президент Мексиканской республики, шел вдоль строя своих солдат, которым предстояло идти в бой, идти на юг, на Керетаро, где укрепились остатки армии Максимилиана, называющего себя императором Мексики, армии, которой снова командовали генералы Мирамон, Мехиа, Маркес… Он шел, глядя на восторженные лица индейцев, креолов, метисов, вскидывавших правой рукой свои старые ружья, а левой — истрепанные кепи и звонко, нестройно кричавших…
Андрей Андреевич не слышал, что они кричали. Он видел восторг и веру на их лицах. Медленно, как во сне, поднимали они над головами ружья и кепи.
Он смотрел, и в душе его тревога мешалась с радостью.
Он не обладал великолепным качеством тех, кто размахивал ружьями и кепи, он не умел восторженно отдаваться ликованию минуты, он не умел отделять настоящее от будущего. Грозные тени уже легли на этот сверкающий день, на эти шеренги людей, звонко кричавших о своей любви к невысокому спокойному человеку, о своей любви к этому солнцу, этой горячей земле, о восторге близкой победы… Но одну победу он, Андрей Андреевич Гладкой, уже видел здесь… Все это было смутно — он не мог тогда угадать, что вскоре Порфирио Диас, пожелавший стать президентом и проигравший Хуаресу на выборах, поднимет мятеж против своего учителя, будет разгромлен и скроется в горах, и никто не мог знать, что дон Бенито, снова избранный президентом, умрет от сердечного приступа в июле 1872 года, и генерал Диас станет диктатором, хитрым и жестоким, на тридцать лет, — пока в крови и огне новой великой революции Мексика Хуареса не одолеет Мексику Диаса…
Но это впереди, это впереди, а пока — как славно жить сегодняшним счастьем! Гони, гони свою российскую тоску!
Высокий человек с выгоревшей бородой стоял рядом с офицерами эскорта и влюбленно смотрел на дона Бенито, медленно, как во сне, двигавшегося теперь обратно вдоль ликующего строя…
Дон Бенито Хуарес шел к нему по желтому жаркому песку каспийской бухты.
Он приближался.
Он был совсем близко.