19.03.03

(хр. 00:40:32)

Участники:

Тхостов Александр Шамильевич – доктор психологических наук, профессор

Тищенко Павел Дмитриевич – доктор философских наук, профессор

А.Т. Человек проходит тест на обследование, чтобы избавиться от страха, а потом, если он не обнаруживает у себя заболевания, то ведь можно ещё раз проверить себя через год, через неделю или две. А если обнаруживает возможность заболевания, которого на данный момент нет, то появляется страх.

П.Т. То есть ты имеешь в виду, что совсем не обязательно у этого человека будет само заболевание.

А.Т. Абсолютно не обязательно. Откуда они могут знать, на каком основании? Нет ни одного теста, достаточно научно обоснованного, который бы со стопроцентной вероятностью мог это диагностировать.

А.Г. Вот вы привели сейчас хороший пример. Я вспоминаю свой опыт из американской практики. Я сам видел шоу, очень несвойственное для канала Эй-би-си, где речь шла как раз о страхах, и где ведущий делал блиц-опрос аудитории. Он спросил: «Вы согласились бы отапливать своё жильё бесцветной химической субстанцией, не имеющей запаха, крайне взрывоопасной, оказывающей резкое токсическое воздействие на организм человека и домашних животных?» Он имел в виду природный газ, которым отапливали к этому моменту 70 процентов аудитории свои жилища. Это технология продажи страха. Но тут можно же и дальше пойти: любая религия в какой-то мере это технология продажи страха.

А.Т. О нет, религия, я бы сказал, это одновременная продажа страха и средства от него в одном флаконе.

А.Г. Верно, как этот профилактический тест на заболевание.

А.Т. Нет, это мне кажется, всё-таки посложнее. Религия с самого начала была устроена и про это написана куча книжек таким образом, чтобы она защищала человека от самого базового страха, одного из самых фундаментальных, который есть у человека, страха смерти. Потому что смерть вообще непознаваема, непонятна, а любая религия – это всё-таки рецепт избежать этой смерти каким-то хитрым способом: либо через новую жизнь, либо через жизнь после смерти, либо через общение с будущим. И религия при этом даёт рецепт, что вот если будешь делать так, то тогда что-то получишь взамен или не получишь. Ну, во всяком случае, любой человек может выстроить собственное поведение таким образом, чтобы иметь хотя бы шанс спастись.

П.Т. И я бы добавил, что не только для этого. Функция религии даже для тех групп и для тех людей, которые не верят в Бога, очень важна. Они знают, что есть кто-то, кто не прав и кто их обманывает. Это очень важно. В Советском Союзе очень многие люди не любили эту власть. Они, так сказать, считали себя выше; они, я бы сказал, знали своё место в этом обществе; они были против. Когда этот режим рухнул, они оказались в вакууме, потому что здесь нужен ещё противник, которому можно, так сказать, многое отдать.

А.Т. Мало того, что нужен противник, нужен ещё инструмент, потому что есть противник, с которым я не могу никаким образом справиться. И что мне тогда делать? А здесь даётся инструмент. А вот ещё пример, уже более близкий к нам, нашему времени и псевдорелигиозный. Мишель Фуко пишет, что для современного человека забота о теле заняла место спасения души. Вот, например, почему люди ходят в фитнес-клубы? Это же тоже в конце концов из-за страха. Но не только смерти, но и старости, например. Это попытка обмануть старость.

А.Г. Страх потери товарного вида.

А.Т. Товарного вида, а также любви и т.д. В культуре, особенно в культуре последнего времени, вообще не существует старости. Если раньше уважали старого человека, он был самый лучший, то теперь, если старый, то значит нужно тебя удалять.

П.Т. Ну, это понятно.

А.Т. В нормальном обществе, в структурно правильно устроенном обществе есть дети, есть взрослые, есть несовершеннолетние, есть старики, есть мертвецы, есть больные, есть здоровые, и всё это нормально. В нашем обществе больных нужно брать в больницу: мы не хотим видеть, как люди умирают. Не должно быть стариков, потому что они нас раздражают, и детей-то не должно быть, на самом деле, если идеально общество устроено.

А.Г. Давайте попробуем вернуться к началу.

А.Т. К страху всё-таки.

А.Г. Что такое страх?

А.Т. Я думаю, что для начала мы, на самом деле, должны определиться, потому что под этим словом подразумевается несколько разных понятий, похожих, но не очень. Вообще-то говоря, страх – это одна из самых важных неспецифических функций, которые выработала природа для адаптации человека. Страх – это сигнал того, что что-то происходит не так, того, что существующее развитие событий может привести к непоправимому результату. Нужно организоваться, нужно сконцентрировать все силы. Это как бы такое базовое понятие для любой природы. Страх – неспецифическая активирующая функция.

П.Т. Но когда ты берёшь слово «страх», ты не учитываешь, что особенно в вашем, так сказать, углу науки, в психологии, психоанализе, есть два разных понятия: тревога и страх.

А.Т. Даже три понятия: тревога, страх и ужас.

П.Т. Ужас ещё ниже, чем тревога.

А.Т. Нет, там всё описывается так, хотя я конечно понимаю, что о таких классификациях можно спорить, но тем не менее это правильно. Под тревогой подразумевается ожидание того, что что-то может случиться, но что – неизвестно. Страх – это реакция на то, что известно, т.е. она имеет предметное содержание. К этому можно как-то отнестись. А ужас – это вообще что-то непознаваемое, непонятное, что нельзя ни каким образом представить.

А.Г. То, с чем, следовательно, и бороться бесполезно.

А.Т. Нет, хуже, на самом деле. Потому что, что такое страх? Если есть объект, который опасен, то в конце концов от него можно убежать, на него можно напасть или под одеяло забраться, у человека много есть технологий. Что такое тревога – это система активации организма. Она хуже чем страх, в смысле психологической деструктивности. А ужас – это вообще вещь жуткая, потому что это то, что непонятно и это самое страшное.

П.Т. Как говорят, он вышибает почву из-под ног и так далее.

А.Т. Вышибает почву из-под ног, да.

П.Т. Я вот хотел бы просто вернуться к нашему спору, который не так давно был по поводу того странного обстоятельства, которое сейчас наблюдается в культуре, что всё активнее и активнее, так сказать, продвигается в массовое сознание идея приемлемости эвтаназии. Что такое эвтаназия? Это как бы оказание помощи человеку, испытывающему боль, посредством его умерщвления. То есть оказывается, что в культуре вдруг возникает осознание того, что боль хуже, чем смерть. Казалось бы парадоксальная ситуация. Мы ещё тогда говорили, что если посмотреть на то, как развивается ситуация начиная с конца 19-го века и в начале 20-го века, то мы увидим мощное движение, которое выступает за запрещение пыток или истязания в школах, против боли. В то же время, только сейчас мы наблюдаем хоть какое-то развитие событий в Западной Европе, в пользу запрета смертной казни. То есть смертная казнь – это более приемлемая вещь, так сказать, в социальной практике, чем телесные наказания.

А.Т. Как же она может быть более приемлема?

П.Т. Почему нет, если общество считает возможным себя наказывать.

А.Т. Общество не всё понимает. Общество, на самом деле, в таких вещах мало что понимает, и не надо его даже спрашивать об этом. Я считаю, что тот факт, что запрет наказания или пытки возникает в культуре раньше, чем запрет смертной казни, говорит нам о том, что это происходит как раз потому, что смерть является тем, в отношении чего можно использовать слово «ужас». А пытка, наказание – это страх.

П.Т. То есть боль это известная вещь, так сказать.

А.Т. Да, а смерть – это умонепостигаемая вещь. Опыта смерти у человека, в принципе, нет: мы же никогда не были мёртвыми. И представить себе, как это будет, почти невозможно. Я думаю, что такие скотомы действительности, такие вот слепые пятна, образуются именно в тех местах и направлены именно на то, что является самым страшным.

П.Т. Скотомы – это такие дефекты зрения. Ну, а как же объяснить то, что всё-таки эвтаназисты предлагают смерть в качестве лечения от боли?

А.Т. Я не очень, на самом деле, понимаю.

П.Т. Это же массовое движение.

А.Т. Не знаю, я не понимаю эвтаназистов. Я считаю, что здесь имеет место такой феномен, который описан, например, в классическом психоанализе. Почему дети так легко, например, играют в смерть, почему они используют эти слова, почему они могут отрывать лапки лягушкам, мучить их? Потому что ребёнок не понимает на самом деле, о чём идёт речь, когда идёт речь о смерти. Когда умирают родители – это воспринимается, как то, что они ещё могут вернуться. Я думаю, что умопостигаемости здесь особой нет. Я думаю, что у этих вот эвтаназистов, эвтаназологов, как их правильно назвать, в голове происходит что-то в таком же роде. Потому что при нынешнем развитии медицины и способов обезболивания я себе с трудом могу представить большое количество случаев, когда эвтаназия может быть эффективной.

П.Т. Тысячи и тысячи случаев.

А.Г. Я позволю себе вмешаться. Дело в том, что тема эвтаназии скорее социальная, чем научная. Просто буквально сегодня я отвечал на одно из писем с просьбой поставить тему эвтаназии, как тему программы. Я ответил отказом именно по той причине, что это, скорее, тема для обсуждения в программе «Глас народа». Так или иначе. Что же касается обезболивания, ну, наверное, если мы будем говорить о западном мире, то это совершенно разумно. Но у нас есть постоянный корреспондент, смертельно больная женщина, которая пишет нам только для того, чтобы нашёлся кто-то, кто прекратил бы её жизнь и мучения. В данном случае я понимаю этот позыв и порыв, потому что там есть одно непременное условие, которое должно быть соблюдено, чтобы человек пошёл на эвтаназию. Он знает, что его гибель в ближайшее время неизбежна, что он не поправится, что он не вернётся к тому качеству жизни, которое у него было до этой болезни.

А.Т. Хорошо, но к чему её ускорять?

А.Г. Потому что больно, а кроме того страшно.

П.Т. Почему боль страшнее смерти?

А.Г. Но здесь ведь страх не физической боли, как я понимаю, скажем, из этого письма или из других писем, здесь страх брошенности, ненужности, безысходности, потеря надежды.

А.Т. Ну, это да.

А.Г. Это как раз тот самый ужас перед существованием.

А.Т. Вы знаете, я думаю, что тогда это уже становится очень близко к теме самоубийства, которое является иногда выходом для человека, который не может справиться с обстоятельствами. Но утверждать на этом основании, что это хороший метод я не могу. Но вот если обратиться опять к теме страха или ужаса, то мне кажется, что самое деструктивное, что может быть, это ужас. Ведь это такая вещь, которая умонепостигаема, в отношении которой невозможно выстроить какой-либо способ взаимодействия. Она максимально деструктивна для психики. Это же очень хорошо показано в искусстве. Приём Хичкока – саспенс, когда непонятно, что происходит вообще: какие-то звуки, шаги, тени, а что это такое – непонятно. Вот это и есть ужас. И я думаю, что здесь многие технологии, о которых мы говорим: и религия, и медицина, и искусство – это, на самом деле, перевод ужаса в более приемлемую психологическую форму, в страх. Вот пример. Почему дети, оказывающиеся в больницах, в лагерях пионерских или в бойскаутских, отделённые от родителей и испытывающие тревогу по этому поводу, рассказывают друг другу страшные истории? Это же нелепая ситуация: ведь и так плохо, зачем усугублять ситуацию этими рассказами? Но происходит очень важная вещь – ужас разрыва, когда ужас новой ситуации переводится в понятную вещь, переводится в страх.

П.Т. Визуализируется.

А.Т. Визуализируется в рассказе, в сюжете. Все вместе кричат. И в конце концов от этого явления можно под одеяло, например, спрятаться. И ведь есть очень большая литература, которая именно так объясняет эти технологии транспозиции ужаса в страх; объясняет, например, функцию волшебных сказок. Вспомните сказки или песни, которые рассказывают детям. Первая песня это колыбельная «придёт серенький волчок и утащит за бочок». Другая сказка «Колобок», где происходит беспрерывное поедание этого бедного колобка. Ещё забавная вещь, что наши литераторы или педагоги такой направленности многие из этих сказок архаических переделывали, чтобы дети не пугались. Нужно рассказывать так, чтобы ребёнок не пугался. Но тогда сказка утрачивает собственную функцию.

П.Т. Но там ведь ещё, так сказать, с языком проблема. Дума же запретила, как говорится, непарламентские выражения.

А.Т. Что, слово «смерть» запретила?

П.Т. Нет, но в сказках же не всегда, так сказать, литературным языком всё рассказано.

А.Т. Языком, который единственно действенен и сюжет, который единственно действенный. На самом деле, эти сказки архетипичны, там есть основные типы.

П.Т. Ты имеешь в виду, что страх – это какой-то одомашненный ужас?

А.Т. Да.

П.Т. Как если бы был поросёнок вместо вепря.

П.Т. Кстати говоря, сказка «Аленький цветочек» используется как терапевтический приём для оказания помощи детям, страдающим онкологическими заболеваниями и испытывающими страх перед лечением и перед возможной смертью, поскольку они знают из их личного опыта о смерти соседа по палате или ещё что-то такое. И одной из форм адаптации к смерти служит сказка «Аленький цветочек».

А.Т. Ну, и любая сказка, любое искусство, любое катарсическое переживание есть приручение ужаса. Я как-то увидел, по-моему в Америке, издание книжки по психоанализу сказки, а на обложке была иллюстрация русской сказки, по-моему, «Гуси-лебеди», которая вызывает даже у взрослого человека ужас. Там изображено, как на заборе висят черепа, но это на самом деле ведь имело очень важный терапевтический смысл – одомашнивание ужаса, с которым сталкивается человек всё время. Если не будет таких технологий, то тогда мы можем прийти к довольно серьёзной патологии разного рода. Поэтому, религия, искусство, наука тоже являются способом одомашнивания ужаса, который испытывает человек. А что происходит, когда человек оказывается перед миром непонятным, непознаваемым? Он хочет его упорядочить, он хочет найти средство и способы совладания с ним. И за это отвечает наука. В этом заключалась иллюзия науки в эпоху Просвещения.

П.Т. Сейчас есть такая концепция «общества риска», немецкого социолога Ульриха Бека, который считает, что современное постиндустриальное общество перешло от основного мотива производства – производства богатства, к производству страха и борьбы со страхом. То есть он говорит, что страх превращается в своеобразную новую форму товара.

А.Т. В универсальную форму товара.

П.Т. Да, и эта потребность – защита от страха, она, в отличие от удовлетворения голода, бесконечна.

А.Т. Голод тоже бесконечен. Ты поел, ужинать всё равно тебе придётся.

П.Т. Кстати говоря, у него есть хорошее высказывание. Он говорит: «Современная кухня превращается в токсикологическую лабораторию. Перед тем, как начать готовить, мы начинаем считать наличие холестерина, белков, соли, жиров, и все вместе балансировать.

И, кстати говоря, для него очень характерно как раз то экологическое обстоятельство поворота от прогрессистского просвещенческого представления о том, что наука есть спаситель и вся задача борьбы с ужасом, с превращением, так сказать, его в одомашненную форму страха, это покорение природы. Он показывает, что экологический поворот формирует обратное чувство, что наука и есть угроза. Что чем больше человек покоряет природу, тем больше он начинает сам себе угрожать и возникает вот такое двунаправленное переживание страха. С одной стороны, мы, конечно же, боимся природы, откуда на нас напирает и Ирак, и СПИД, и всё прочее, и хотим её покорить.

А.Т. Мы хотим её превратить в сад, одомашнить.

П.Т. В том-то и дело, что возникает встречное движение, встречный страх того, что чем больше мы покоряем, тем больше мы сами себе угрожаем.

А.Т. Здесь такая же двойная игра, как и с религией. Наука же даёт и средства.

П.Т. Бек говорит, что наука участвует в производстве этих страхов в тройной форме: она является источником страха, потому что производит технологии, которые что-то разрушают, чему-то угрожают; она является единственным диагностом источников страха, потому что она создаёт приборы, чтобы можно было измерить холестерин, пестициды, нитраты и так далее; и она является тем, кто создаёт технологию, производящую средства защиты. То есть наука, как он считает, является новым социальным агентом, который сам себе создаёт и предмет, и средства, и формы.

А.Г. Тоталитарная секта просто.

П.Т. Важно здесь то, что в классическую эпоху наука могла предполагать, что риски, связанные с результатами технологических действий, предсказуемы и контролируемы. Теперь же, фактически, мы приходим к ситуации, например, в генной инженерии, что на передних планах развития биотехнологии риски практически непредсказуемы.

А.Г. То есть, получается перекос в первую из функций наук, потому что они создают технологии, которые нагоняют страх, но при этом не могут создать инструментарий, который бы мог их оценивать.

П.Т. Ну, на самом деле, всё то, что мы имеем сейчас на переднем крае науки, это производство средств, которые предлагают только вероятностные решения.

А.Т. Человек, на самом деле, всегда плохо переносит вероятностные решения.

А.Г. Потому что они вызывают у него тревогу.

А.Т. Абсолютно. У человека в голове психологически не помещается это, ему нужен чёткий план спасения души.

П.Т. И не только спасения души, но и спасения кого угодно.

А.Т. Никакой диалектики, только формальная логика. Вы мне скажите либо так, либо так, и что я должен делать. А если вы не скажете, что я должен делать, то вы вообще не учёный и что тут делаете?

П.Т. Сейчас активизировались инвестиции в проект «Геном человека», это постоянные рассказы о том, что вот, сейчас-сейчас мы всё откроем, как говорят американцы.

А.Т. Всё сейчас вам поправим и будет всё нормально.

А.Г. А озоновые дыры, а глобальное потепление?

А.Т. Это такие универсальные страшилки, которые периодически время от времени возникают, чтобы журналистам было о чём писать. Потом, ведь это огромные деньги. Вот, кстати, вспомните, совсем недавно была так называемая проблема милениума. Этот страх культивировался фирмами, производящими компьютерное оборудование и программное обеспечение. Они нас пугали, что всё рухнет и мы все окажемся в каменном веке, а потом оказалось, что этот страх был инспирирован самими компаниями, которые на этом страхе сделали огромные деньги.

А.Г. Не надо далеко за примером ходить. Если мы прервёмся на рекламу, а это рано или поздно случится в этой программе, то вы увидите рекламу прокладок, в которой продают страх девушки, что в публичном месте, в определённые дни изменение цвета одежды может вызвать всеобщее внимание и чтобы этого не произошло, надо купить прокладку. Или не дай Бог, вы войдёте в компанию и у вас будет пахнуть изо рта, чтобы этого не произошло, вы должны купить жвачку. 90 процентов всей рекламы построено именно на этом принципе – напугать и защитить.

П.Т. Я бы ещё хотел сказать, что очень важно всё-таки качество. Я немножко знаком с тем, как устроена современная наука, связанная с геномикой в США. Там, внутри самих институтов, создаются и созданы мощные отделы паблик рилейшнс. Помимо центрифуг, там есть большие отделы паблик релейшнс и плюс отделы патентования. Эта проблема патентования генов совершенно странная вещь, как будто патентование кислорода. Стволовые клетки открыли, запатентовали, кислород открыли, запатентовали, – покупайте.

А.Г. Я хочу смерть запатентовать.

А.Т. Она уже запатентована.

П.Т. Специфический момент. Сейчас всё, что было на бытовом уровне, все эти страшилки, они технологизируются и включаются в процесс.

А.Г. А политтехнология? Вот грозящая война в Ираке, это что такое? Это продажа страха от внешнего врага, поскольку внутренний как бы не определён в Соединённых Штатах Америки.

А.Т. Мне кажется, что этот момент мы тоже не должны недооценивать, так как устройство психики и мышления нормального человека организовано таким образом, что для него всё должно быть понятно. Человек справляется с разлитым везде страхом путём нахождения врага, и тогда сразу становится понятно, что нужно делать. Страх канализируется и одомашнивается таким образом.

П.Т. Но других-то путей к человеческому сердцу нет, как же ты хочешь с людьми работать?

А.Т. Есть ещё любовь, но это более сложная вещь.

А.Г. Любовь ближе к ужасу.

А.Т. Стоп, я объясню, что я думаю по этому поводу. Я думаю, что поскольку страх, тревога, ужас – это абсолютно неспецифические и очень архаические вещи, возникающие крайне рано, то мне кажется, что здесь эксплуатируется ещё в значительной степени архаические, детские события, самые ранние, которые остаются очень долго. Вот есть много классификаций различных страхов. Как их можно классифицировать? По объекту, который вызывает страх, например пауки, змеи, жабы, высота, американцы, иранцы, чеченцы. Это всё в значительной степени зависит от вкуса. Но оказалось, что такой подход мало продуктивен. Есть, на мой взгляд, довольно интересная классификация в современном психоанализе, где выделяется три базовых типа страха не по содержанию, а по структуре. Самый первый, самый архаический, возникающий, когда у человека ещё не сформирована граница, отделяющая его от внешнего мира, когда ещё не понятно кто ты, где ты заканчиваешься и где начинаешься. Это страх расчленения, уничтожения, исчезновения границ, который очень архаичен.

Дальше, когда ребёнок растёт, он уже может существовать как самостоятельное существо, но ещё в симбиозе с матерью и близкими. Вот тогда возникает страх сепарации – не просто быть, а быть одному; и это тоже страх, который будет эксплуатироваться самыми разными способами: сектами, религиями, партиями кем угодно. Следующий момент, когда ребёнок уже может существовать отдельно от матери и физически, и эмоционально, и социально, возникает страх кастрации, как его называют. Этот страх основан на стремлении индивида претендовать на то же, на что и остальные. Возникает желание не просто существовать одному, но и выступать в роли самозаконодателя.

П.Т. Это страшно.

А.Т. Это страшно и это попытка завоевать авторитет. Хочется сказать, что вы мне все не указ, я буду жить сам, но многие люди, кстати, до этого не доходят.

П.Т. В экзистенциализме базисная установка связана с тем, что человек осознаёт себя свободным абсолютно и в этом заключается его личный страх.

А.Т. Вот в этот момент и начинается самое страшное, потому что более страшной вещи, чем свобода, для человека не существует. Почему сейчас и философы, и психопатологи, и психологи очень много говорят о том, что конец 20-го века и начало 21-го – это эпоха тревоги и страха. Вот я сегодня взял американский учебник по психопатологии и обнаружил, что пол-учебника это тревожные расстройства. Конечно, для американцев это специфично, но я думаю, что не только для них.

А.Г. У них и ответ на это специфичный.

А.Т. Тем не менее, это некоторое отражение реальности. Почему мне кажется, что так происходит? Человек, существовавший раньше в традиционном обществе, жил в мире, в котором существовала система, в которую человек был вписан и где он мог не думать ни о сепарации, ни о получении истинной свободы. Он мог не понимать собственной сингулярности и что, в конце концов, ты умрёшь один и тебе никто не поможет: ни семья, ни деньги. Вдруг он оказался в быстро меняющемся мире, где способы адаптации, которые он очень долго вырабатывал, приходят в негодность. Тогда человек оказывается в ситуации, в которой у него просто нет никакого устойчивого способа себя понять в этом мире. Мир бесконечно меняется, нет опоры, нет ничего, и в этом основание для страха. Но я хочу сказать, что есть и вторая линия и она заключается в следующем. Если ты живёшь в крайне упорядоченном мире, где всё правильно, где у тебя есть место, возникает страх исчезновения самого себя. Где я, но я не как муравей и не как часть этой системы?

П.Т. Не как винтик пресловутый…

А.Т. Не как винтик это же тоже на самом деле страх.

П.Т. Это интеллигентские страхи.

А.Т. Нет, я думаю, что это не интеллигентские страхи, потому что у каждого человека есть потребность противопоставить себя. Так же как маленький ребёнок, который говорит «я сам», «не делайте этого», «вы мне мешаете»; это же не только от плохого характера. Должно быть возражение извне, чтобы я ощутил себя. Я начинаюсь в этом месте.

П.Т. Решение проблемы страха через капризы, через хулиганство.

А.Т. Когда нет нормального способа, тогда нужно разбивать витрины и это даёт суррогатное ощущение моего существования. Я видел, и для меня это было удивительно, что в мире, во Франции, в Америке, где живут очень обеспеченные люди, где всё очень роскошно, бьют витрины, ломают шикарные машины. Я понимаю, что там есть классовая ненависть, не буду этого отрицать, но есть ещё, как мне кажется, вот эта проблема сказать, что я есть, когда нет иного способа заявить о своём существовании. Общество очень хорошо структурировано, есть социальная защищённость, которая нам не снится.

П.Т. То есть, ты боишься, что …

А.Т. Я не боюсь, это они боятся. У нас ещё нет такого страха – ощутить себя. Я думаю, что наша жизнь всё время ставит перед нами такие задачи, что ощутить, что ты не существуешь, довольно сложно. А есть общество, где это реальный страх, что моя жизнь пройдёт вот так, что я буду утром ходить на работу, приходить после этого и т.д. Так возникают эти бунтари без причины и это то слово, которое я ненавижу на самом деле.

П.Т. Почему?

А.Т. Потому что это психопаты.

П.Т. Это называется трансгрессия.

А.Т. Нет, я понимаю, что общество виновато, что все виноваты…

П.Т. Нет, почему, оно не виновато, просто это мои проблемы.

А.Т. А почему ты свои проблемы решаешь таким способом, это дешёвый способ.

П.Т. Это приятно.

А.Т. Неважно, это дешёвый способ, дать кому-нибудь в глаз и всё.

П.Т. Я понимаю этих людей.

А.Т. Надо действовать словом. Я думаю, что и там есть ужас, а человек обречён колебаться, искать своё место и не находить его. Это вечная ситуация перевода ужаса в страх, и поэтому страх мы можем рассматривать как некоторый двигатель прогресса. Почему люди создали много вещей? От страха, а не от человеколюбия, во всяком случае, это более вероятно.

П.Т. И вообще, если зритель не будет бояться и не будет проблемы страха, он смотреть передачу не будет.

А.Т. И нашу в том числе, но может быть он услышит лекарство от страха.

Я вспомнил сейчас один пример технологии лекарства от страха: дайте мне таблетку быстро, здесь и сейчас, чтобы я, не предпринимая никакого усилия, всё получил. Так нельзя.

А.Г. Ну, в Америке поколение выросло на прозаке.

А.Т. И что, они стали счастливее или у них стало меньше страхов? Нет, страх найдёт, где проявиться. Я думаю, что эта ситуация ещё хуже, потому что мы, вместо того чтобы научить человека ходить или быстро бегать и справляться с нормальными страхами, являющимися нормальной частью жизни и двигателями его усилий, желаний, всего чего угодно, мы даём ему костыль, мы даём ему инвалидную коляску.

П.Т. Вся культура такая.

А.Г. Вся история культуры на этом основана.

А.Т. Это и есть патологическая часть культуры, которая на самом деле сама же рождает инвалидов.

П.Т. Ну, это понятно.

А.Г. Раз вы употребили такую форму, как нормальный страх, я бы хотел, чтобы вы описали, что такое нормальный страх и что такое патологический страх и в чём их различие?

А.Т. В чём различие? Имеется несколько определений. Вот самое простое, используемое мною в клинике: если страх мобилизует, если он выполняет адаптивные функции, если он заставляет сконцентрироваться, если он заставляет учесть то, что вы бы не учли без него, если он помогает вам выступить самым лучшим образом, то это нормальный страх. Если он ограждает вас от тех зон, которые заведомо могут быть для вас предельны, тогда он нормальный. Если страх вас парализует, если вместо того, чтобы мобилизовать, он отнимает у вас эти силы, если этот страх настолько неразрешаем, что вы все время к нему возвращаетесь, если нет адекватного инструмента, то это страх патологический.

Есть несколько моделей, как и почему это происходит, но самое отчётливое проявление патологических страхов мы находим в клинике. Огромная часть, я думаю, наверное, третья часть всех психических расстройств, связаны прежде всего со страхами.

П.Т. Но вот как ты считаешь, страх населения перед психическим расстройством патологический или нормальный? Есть такое слово – «стигматизация». Простой пример: ребёнок заболел лейкозом, достаточно хорошо идёт лечение, и он возвращается в школу, а в это время школьный коллектив начинает боятся этого ребёнка, и тогда родители и учителя заставляют этого ребёнка уйти.

А.Т. Это патологический страх.

П.Т. Надо ли лечить общество от этого?

А.Т. Ну, то, что общество надо лечить, это несомненно, только нет средства простого, общество невозможно излечить. Я думаю, что это так должно выглядеть: есть нормальный страх человека перед сумасшествием, перед инаковостью, который всегда был. Кто такой сумасшедший? Во всех языках, это чужак, это инопланетянин, это то, что непонятно, что всегда вызывает страх, поэтому эти люди всегда, во все эпохи, своей странностью, непонятностью вызывали страх. А вот страх, который возникает в обществе из-за стигмы, когда человеку поставили диагноз больного. Речь ведь идёт не о том, что это странный человек и что он себя неадекватно ведёт. Когда я работал в онкологическом научном центре в начале моей психологической деятельности, я столкнулся с одним случаем, потрясшим меня. Мне рассказывал один больной, лечившийся у нас когда-то от рака, нельзя сказать, что он выздоровел, но тем не менее, что когда он приезжал в деревню, где он жил, а в деревне было два колодца, так вот в том колодце, где он брал воду, больше воду никто не брал. Вот вы себе представляете, как себя должен чувствовать этот человек в родной деревне?

А.Г. Я представляю.

П.Т. Кому это вредит? Что это за страх?

А.Т. Я думаю, что здесь мы имеем дело с такой естественной основой страха перед непонятным, перед опасным, перед выходящим за рамки моего разумения и понимания. Есть страх чисто социальный, который, кстати, очень часто в культуре насаждается перед инородцами, перед какими-то исламистами, но они же не инопланетяне всё-таки. Я понимаю, что здесь есть проблема, никто этого не будет отрицать, но это же психоз.

П.Т. Вот сейчас популярная ходит страшилка, что мы все мутанты. Я помню прекрасно ленту, которую я видел в Америке, в своё время, о посещении президентом Рейганом детского онкологического центра. Он приехал туда встречаться с детьми, и вот он стоит со своей женой Нэнси и говорит, что вот, дети, видите, я президент США и у меня рак, и у Нэнси тоже рак, и у вас рак, так что ничего страшного; видите, я смог стать президентом, и вы сможете. Это и есть один из способов одомашнивания страха, то есть вот такая целенаправленная работа.

А.Т. Это невозможно недооценить.

П.Т. Сейчас, когда была заявка на грант по стигматизации, из Америки не пришёл запрос на проблему стигматизации раковых больных, потому что они все вошли в общество. А у нас люди не признаются в том, что у них рак, они просто не могут.

А.Т. Да у нас инвалидов нет просто потому, что улицы устроены таким образом, что по ним нельзя ездить. Это, на самом деле, страх общества перед болезнью. Я думаю, что это не столько техническая проблема, сколько просто страх перед болезнью. Человек хочет быть вечно молодым и здоровым, а если один из этих параметров не выполняется, значит что-то не так.

П.Т. Эти пятиэтажные хрущобы…

А.Т. Где нельзя вынести гроб, просто потому, что это не предусмотрено, они должны, видимо, там жить вечно.

П.Т. Или выбрасываться из окна, с точки зрения архитекторов, которые строили. Действительно, говорят, что настоящий человек это тот, кто сам дойдёт до верха и спуститься.

А.Т. Вот эту непонятность и страх, который она вызывает, естественный страх, я думаю, очень хорошо можно продемонстрировать на отношении к смерти и к покойникам. До определённого момента захоронения в средневековом городе были в черте города, и никто не боялся, так как это была необходимая часть жизни.

П.Т. Это прекратилось из-за проблем с гигиеной?

А.Т. Не думаю, что это была проблема гигиены. Я думаю, что покойник не рассматривался как нечто, что должно обязательно вас убить или напасть. Но уже начиная с эпохи романтической, всё изменилось. Почему покойников боятся на самом деле? Ведь они куда безопасней, чем живой человек, они вам ничего не сделают. Это совершенно точно.

П.Т. Может, вы ему чего-то сделаете?

А.Т. Я гарантирую, что ничего я ему не сделаю. Я думаю, что такой фатальный страх появился с того момента, когда смерть стала отделяться. Почему стало нельзя водить детей на кладбище и на похороны?

П.Т. Она стала переходить из рук священника к врачу, в этот самый период, о котором ты говоришь.

А.Т. При священнике не было смерти, потому что была вечная жизнь потом.

П.Т. Но при священнике больной умирал дома. А потом появилось то, что называется медикализацией смерти, это перенос самого акта умирания в больницу, за ширму, чтобы изолировать от других больных.

А.Т. И тогда покойников начинают бояться. Приблизительно с того же самого момента, хотя, наверное, какие-то архаические ритуалы остались.

А.Г. У меня вопрос к вам обоим. Правильно ли я понял, что идеология, то есть образ жизни страны, государства, общества – это отобранная система страхов, то, чего мы боимся?

А.Т. В том числе.

А.Г. Ну, в основном, потому что вы в качестве альтернативы назвали ещё любовь. Можно вспомнить 4-5 конституций на земле, где это слово присутствует, но уж очень формализовано и так, что уже никто не помнит, что есть какие-то другие отношения между людьми, кроме страха и подозрения.

Как бы вы могли сейчас охарактеризовать этот затянувшийся спор по поводу идеологии в современной России? Что входит в нашу идеологию сегодня? Чего мы, Россия, в отличие от остального мира, боимся больше или меньше? Какие у нас есть страхи, каких нет, например, у бельгийцев или американцев?

А.Т. Как мне кажется, в первую очередь есть следующие моменты, что, во-первых, большинство населения родилось в другой стране. Я могу сказать, что мы все эмигранты здесь и сейчас в этой стране, которая была куда более упорядочена, где были выстроены определённым образом отношения, жизнь. Это было и опасно и страшно, потому что ты рождался, шёл в школу, был инженером и заканчивал на 150 рублях. Всё было очень понятно, но безопасно и можно было не беспокоиться о многих вещах, например, если ты заболел, тебе давали больничный, если ты умирал, тебе профком давал какие-то деньги. Это и был страх. Бельгиец и американец не жили в таких условиях, в такой степени стерильных.

Есть ещё один архетипический страх русского человека. После того, как открылись границы, и когда возникла глобализация, я увидел в людях какой-то скрытый страх перед растворением во всём остальном мире. Мир оказался настолько велик, что это позволило проявиться архаичному страху уничтожения, о котором мы говорили. То есть я оказался таким маленьким, а думал, что живу в большой стране, у которой есть ракеты, которые можно запустить. А теперь выясняется, что оказывается неясно, есть ракеты или нет.

П.Т. Я думаю, что самая большая проблема в том, что наше население всё время переживает именно глобальные страхи. Например, нас волнует вступление Прибалтики в НАТО или ещё что-то такое…

А.Т. Ну какое это имеет значение для человека?

П.Т. Вот я и говорю, что нормального американца в нашей стране волновало бы, что происходит в здравоохранении. Вот меня, например, волнует, почему всё наше общество, несмотря на то, что все люди болеют, совершенно не интересуется, что происходит со здравоохранением?

А.Т. Кто-нибудь знает, есть ли у нас бесплатная медицина или нет?

П.Т. По разным оценкам, от 50 процентов до двух третей, эта оплата идёт из кармана самого пациента. То есть это то, что угрожает реально всем, притом абсолютно не востребовано в качестве реальной опасности. Никакая партия не высказалась по этой проблеме публично.

А.Г. Потому что мало предъявить страх, надо же ещё предъявить средства его лечения.

А.Т. Мало того, ведь можно выпустить джина из бутылки.

П.Т. Да, и поэтому мы, конечно, будем переживать по поводу и рака, и по поводу Ирака.

А.Т. Вступила ли Эстония хоть куда…

П.Т. Какой ты щедрый.

А.Т. Я считаю, что у нас разрушается образование, что у нас жуткая эпидемия наркомании и это нас, почему-то, не волнует.

П.Т. Появляется министр здравоохранения и говорит на таком языке, на котором говорили министры в Советском Союзе, по такой системе, которая была тогда, а та система, которая есть, вызывает, скорее, ужас.

А.Т. Если раньше объектом была смерть, то теперь болезнь. Что произойдёт, если ты заболеешь?