В полдень горничная подошла к двери номера 315. Постучала — тишина. Снова постучала — тишина. Она удивилась. Все еще спят? Или пан Кожух спит, а жена ушла? Нет, вряд ли. Работая в прямом, широком коридоре четвертого этажа, она бы услышала, если кто-нибудь открывал дверь этой комнаты, ведь другие номера были пустыми.
Горничная громко постучала в третий раз и, не дождавшись ответа, вставив плоский ключик в замок, повернула его вправо. Замок сразу же открылся, она нажала дверную ручку, потянула дверь к себе. В этой старой гостинице у каждой комнаты было две двери, отделенных друг от друга полутораметровым тамбуром. Внутренняя дверь тоже была закрыта. Женщина, охваченная внезапной тревогой, снова постучала. Никто не откликнулся. Она энергично нажала дверную ручку.
И увидела светлую комнату, залитую полуденным майским солнцем. А у правой стены, в кресле…
Женщина пронзительно вскрикнула и, потеряв сознание, рухнула на пол.
* * *
Другая горничная, убиравшая лестницу, услышала крик. Выключив пылесос, она быстро, насколько позволяли ей отекшие ноги, выбежала в коридор и устремилась к единственной широко открытой двери. Приготовленная криком к самой ужасной неожиданности, она не потеряла сознание и, выскочив из 315 номера на лестницу, стала истерически звать на помощь портье: «Пан Станислав! — донесся ее голос до первого этажа. — Пан Станислав! Беда!»
Портье поднимался наверх, шагая через две ступеньки, что в его возрасте и при его весе было не так легко. Еще быстрее он выбежал из комнаты, не забыв, однако, распорядиться, чтобы никто туда не заходил.
Три автомашины — две милицейские и «скорая помощь» затормозили возле «Сьвита» — большой, но отнюдь не самой комфортабельной в городе гостиницы. В вестибюль вошли пятеро в штатском и милиционер в форме, а за ними — молодая женщина-врач с санитаром.
Задыхавшийся портье трясущейся рукой указал им дорогу. Лифт не работал, пришлось подниматься по лестнице. При виде милиционера и врача горничные, столпившиеся у двери триста пятнадцатого номера, расступились.
— Вот здесь! — портье остановился, пропуская приехавших вперед. — Она, наверное, в обмороке, а он… увидите сами… — Портье пятился, не желая снова видеть страшное зрелище. — Мы ни к чему не притронулись, даже к ней.
Поручик Левандовский, офицер следственного отдела городского управления милиции, остановил своих спутников:
— Минуточку! Не все вместе. Я войду первым.
За порогом открытой настежь двери лежала в обмороке горничная Марковская.
— Займитесь ею, — попросил поручик врача «скорой помощи».
Направо от большого окна через ручку маленького креслица перевесилось тело мужчины. Его левая рука почти касалась пола, правая сжимала подлокотник. На дешевой пижаме в голубую полоску темнели пятна запекшейся крови. Кровь стекала с груди на живот, на бедра, на пол. Большая липкая лужа темнела у его ног.
На полу, за креслом, лежал мужской парик из темно-русых волос.
Лысый, бледный череп убитого пересекал шрам.
В груди слева торчал кинжал.
Поручик Левандовский широко раскинул руки, как бы стремясь оградить труп от любопытных взглядов. Позади него стоял судебно-медицинский эксперт и двое уполномоченных из следственной группы. Ни к чему не прикасаясь, сдерживая дыхание, поручик наклонился над креслом. В полной тишине он долго всматривался в рукоятку кинжала: на ней виднелись маленькие дырочки, расположенные в форме свастики, когда-то там находившейся, а потом отодранной. Поручик подозвал врача и своих товарищей. Вместе они продолжали внимательно осматривать тело.
Человек был мертв уже много часов.
— Удар нанесен с абсолютной точностью, — тихо сказала врач. — Прямо в сердце.
Поручик Левандовский медленно повернулся. Не сходя с места, он окинул пристальным взглядом комнату. Обычный двухместный гостиничный номер. У стен две аккуратно заправленные кровати, однако видно, что пользовались только одной: кто-то ложился на неразостланное одеяло. На низкой скамеечке — открытый чемодан с переворошенным бельем. Искали там что-нибудь? А где костюм убитого? Видимо, в запертом шкафу. Над умывальником, на полочке, — туалетные принадлежности, бритвенный прибор. На столе — раскрытая книга, недопитый стакан чая, грелка. Пачка сигарет «Спорт» и коробка спичек. Две газеты — познаньская и местная. Пепельница со множеством окурков. Под кроватью — изношенные полуботинки.
— Что ж, беритесь за работу, — поручик обвел рукой комнату. — Только сохраните мне следы, все следы…
— Горничная уже может говорить, — сообщила врач из «скорой помощи».
— Уведите ее, пожалуйста, в соседнюю комнату, — сказал поручик. — Я сейчас к ней зайду. Позовите сюда портье!
Пан Станислав неохотно вошел в комнату. Остановившись на пороге, он смотрел в окно, отводя глаза от трупа. Поручик жестом подозвал его поближе.
— Кто это?
— Пан Анджей Кожух, — пробормотал портье.
— Анджей Кожух, — повторил Левандовский. — Он жил в этом номере?
— Три дня. С тех пор, как выписался из больницы.
— Из больницы? Он болел?
— Три месяца назад попал в автомобильную катастрофу. Тогда он тоже ехал к нам. Он всегда у нас останавливался, много лет.
— Зачем он приезжал?
— В командировку. На верфь, из Познани.
— Из Познани?
— Да, с машиностроительного завода. Он всегда у нас останавливался.
— Это наверняка он? Наверняка Кожух? — Левандовский пристально наблюдал за перепуганным портье, который, точно загипнотизированный, не отрывал взгляда от убитого.
— Без волос… — прошептал портье. — Но все же это он…
— Что, Кожух всегда носил парик? — поручик указал на предмет, лежащий за креслом.
— У него были волосы… Я не знал, что не свои.
— Итак, вы уверены, что это Анджей Кожух?
— Да.
— Три дня проживший в этом номере?
— Да.
— Один?
— Один… он был прописан, но вчера приезжала жена.
— Из Познани?
— Из Познани… Я думаю, из Познани.
— Она не прописывалась?
— Нет. Ей не надо было прописываться. Она пробыла у нас несколько часов. Утром приехала, а днем уехала.
— В котором часу?
— В третьем, около трех. Это я заметил. Кожух сам проводил ее на вокзал. Вернулся часа в четыре. У нас в это время спокойно… Он постоял со мной, сказал, что хорошо себя чувствует, что жена уехала и он тоже скоро поедет домой.
— Жена молодая? Красивая?
— Какое там! — портье махнул рукой. — Но помоложе его, — добавил он, глядя на лицо убитого. — Впрочем, в парике он тоже выглядел моложе. А насчет нее я вам вот что скажу, пан поручик: одну называют дамой, а другую женщиной. Она — женщина.
— Полька?
— Почем я знаю? По-польски она говорила, как вы, как я, как все.
— А он? — поручик кивнул на убитого. — Поляк?
— По-моему, да. Поляк.
— Вы вчера дежурили?
— Я.
— И сегодня опять вы?
— Я часто дежурю несколько дней подряд. Рядом живу, на ночь приходит второй портье, а я днем работаю… Мы сменяемся в восемь.
— Кто приходил вчера к Кожуху, кроме жены?
— Кто? — портье задумался. — Сюда много народу ходит. С утра до вечера. Если кто знает, в каком номере живет знакомый, то ни он нас ни о чем не спрашивает, ни мы его. Днем каждому можно зайти… Только насчет девушек по вечерам строго…
— Девушки у него бывали?
— Боже сохрани! Никогда, ни одной. Нет! Очень приличный был постоялец.
— А мужчины?
— Да… Каждый день приходил доктор из больницы.
— Воеводской?
— Воеводской. Той, что на холме.
— Откуда вы знаете, что это был доктор?
— Три дня назад, когда пан Кожух приехал из больницы, тот пришел часов в пять и спросил, в каком номере живет пан Кожух. И назвал себя. Я поинтересовался здоровьем пана Кожуха. Доктор сказал, что пан Кожух еще слаб, но теперь все будет в порядке.
— Доктор и вчера приходил?
— Да, вчера тоже.
— В котором часу?
— Часа в четыре-пять… Точно не помню. Мы не проверяем, кто когда вошел, кто вышел.
— А другие приходили к нему? Спрашивали о нем?
— Приходили, но спрашивали только три дня назад, когда он выписался из больницы. В тот день к нему пришли двое, нет, трое мужчин…
— Вместе?
— Порознь. И каждый справлялся, в каком номере проживает пан Кожух. Тогда вся наша гостиница только о нем и говорила. Мы так радовались, что он поправился! И вот поди ж ты, какое несчастье…
— Кто они? Те трое?
— Да они не говорили.
— Как выглядели? Поляки?
— Поляки. Все, надо думать, поляки. Один очень элегантный, высокий, представительный. Джентльмен.
— А другие?
— Второй — в кожаной куртке, в свитере. На шофера смахивает. У него на носу шрам. Небольшой, на самом кончике.
— Третий?
— Третий серенький. Ни худой, ни толстый. В обыкновенном пиджачке. И сам обыкновенный.
— Который из них приходил вчера?
— Все трое были… Впрочем, не могу вам точно сказать, приходил ли серенький, в пиджачке. Да и никто уже ко мне не обращался, все знали дорогу. Но элегантный определенно был. И тот, со шрамом, тоже был.
— Когда? В какое время приходил?
— И утром кто-то заходил, когда жена была, и потом…
— У Кожуха было много знакомых в нашем городе?
— Наверное… Он ведь столько раз приезжал. Но раньше никто никогда к нему не ходил.
— Раньше он сам мог ходить, — буркнул Левандовский.
Поручик вышел с портье в коридор, чтобы не мешать врачу и фотографу.
* * *
Кабинет был довольно просторный, из двух угловых комнат открывался сельский пейзаж. Старая больница стояла на невысоком холме, на окраине широко раскинувшегося города.
— Смоленский, Ежи Смоленский, — отчетливо представился доктор. Поручик знал его в лицо, много слышал о нем. Хирург Смоленский был восходящим светилом. Больные добивались, чтобы именно он их оперировал, милиция неоднократно обращалась к нему за советом по специальным вопросам. Мужчины обменялись рукопожатием. Хозяин предложил офицеру удобное кресло.
— Кофе? Чаю?
— Чаю, если можно. С утра до вечера мы пьем кофе. Национальный напиток. Говорят, это вредно, — поручик рассмеялся. Выйдя в коридор, доктор велел принести два стакана чаю, а затем сел в кресло напротив Левандовского. Их разделял стеклянный квадратный столик. Доктор пододвинул гостю пачку сигарет «Кармен» и первый приступил к делу.
— Когда вы мне сообщили об этом по телефону, я был настолько ошеломлен, что… вы сами понимаете… Но приходится держать себя в руках… Подумайте, подняться на ноги после кошмарной катастрофы, чтобы сразу же умереть насильственной смертью…
— Я просмотрел протокол по поводу того несчастного случая. В гололедицу «зубр» наехал на них сзади, на повороте… Они всегда носятся, как бешеные.
— Кожух чудом выкарабкался. Когда его к нам привезли, это был кандидат в покойники. У него было переломано все, что могло сломаться, к тому же тяжелые внутренние повреждения. И, представьте себе, все удалось сшить и склеить.
— Немедленная помощь.
— Да. Кожух несколько раз повторил, что хотел бы отблагодарить того молодого человека, который как раз подъехал на своей «варшаве», посадил их обоих, его и водителя, в машину и доставил к нам…
— Кожух все время был под вашим наблюдением?
— С первой и до последней минуты. Их привезли в мое дежурство.
— Вы немало над ним потрудились.
— Не только я. Целый коллектив, включая зубного врача.
— И парикмахера. Старый парик, очевидно, пришел в негодность.
— Кожуху проломило голову. Парик я ему заказал. Дать вам адрес парикмахера?
— Это не имеет особого значения.
— Вы иногда придаете вес каждой мелочи… Кожух не хотел выписываться из больницы без шевелюры. Он сам над собой посмеивался, утверждал, что женщины не любят лысых.
— Подумайте, доктор, этот человек был зверски убит через четыре месяца после того, как чуть было не погиб в катастрофе, причем шофер, виновник катастрофы, скрылся и до сих пор не обнаружен…
— Вы связываете эти два факта?
— Я еще ничего не связываю. Пока я просто фантазирую. У этого человека, быть может, были враги, что-то его угнетало? Вы ничего такого не заметили?
— Ничего, — доктор Смоленский взглянул поручику прямо в глаза. — Даже если бы я вскрыл полушария головного мозга, то все равно не прочел бы его мыслей.
— Кто к нему приходил?
— Об этом лучше спросить сестер. В часы, когда разрешено посещение больных, я обычно уже не бываю. Со мной разговаривала только его жена. Она несколько раз приезжала из Познани. Еще вчера…
— Вы встречались с ней у него в гостинице?
— Нет! Утром она приходила сюда, в больницу. Я ее успокоил, сказал, что муж еще слаб, но совершенно здоров.
— Для порядка… Вы заходили к нему в гостиницу. Уколы?
— Никаких уколов. Повторяю, он был абсолютно здоров, только еще слаб. Причем дело даже не в физической слабости. У нас он занимался гимнастикой, часами гулял в саду. Но оставалась в нем какая-то… ну, запуганность, что ли. Все эти дни он просидел в гостинице, не хотел выходить на улицу, словно чего-то опасался.
— Чего-то или кого-то?
Тогда я думал, что он боится чего-то, приписывал его страхи шоку, вызванному катастрофой.
— У него был какой-нибудь заклятый враг?
— У кого их нет, поручик?
— Но не каждого убивают! Вы трижды были у него в гостинице. Не замечали ничего подозрительного?
— Ничего. Но знаю, что его навещали.
— Он сам говорил?
— Я навел его на этот разговор. В пепельнице было полно окурков. А он в больнице не курил.
— Отвык или вообще никогда не курил?
— Видимо, никогда. Как-то я ему предложил — сам я много курю, — а он рассмеялся и сказал, что не знает вкуса сигарет.
— Есть такие люди.
— Они счастливее нас с вами. И тем не менее у него в пепельнице было полно окурков.
— Когда вы об этом заговорили? Вчера? Позавчера?
— Кожуха выписали отсюда в понедельник утром…
— Минуточку, доктор! Простите, что я вас перебил. Кто знал, что Кожуха выписывают из больницы?
— Очень многие — санитарки, сестры, больные, лежавшие с ним в одной палате, вероятно, также и люди, посещавшие больных. Об этом всегда говорят в больницах.
— Когда стало известно, что Кожух выписывается именно в этот понедельник?
— Окончательно вопрос решился только в субботу, когда мы провели последний осмотр. Тогда я сказал, что в понедельник мы его выпишем. Но еще за неделю до этого шел разговор, что если не будет никаких осложнений…
— Осложнений не было. В понедельник он выписался. Когда вы зашли к нему в гостиницу? Вчера? Позавчера?
— В тот же день, в понедельник. Но тогда я еще не заметил никаких окурков.
— В котором часу вы заходили?
— По пути домой. В пятом часу.
— А во вторник?
— В то же время. После работы.
— А в среду? Вчера?
— Тоже примерно в полпятого.
— После отъезда жены?
— Он как раз вернулся с вокзала, проводил ее, за что я его очень хвалил.
— Он еще не переоделся в пижаму?
— Нет, — доктор изумился. — Почему вы об этом спрашиваете? Он был в костюме.
— А раньше? В понедельник, во вторник? Он принимал вас в пижаме или в костюме?
Подумав, доктор уверенно ответил:
— В костюме. Он даже говорил, как приятно одеваться в нормальный костюм, после того, как несколько месяцев приходилось носить больничные пижамы и халаты.
— О чем вы с ним разговаривали?
— Он благодарил меня. Говорил о доме, о дочери, о том, что скоро выйдет на работу…
— И о курящих знакомых?
— Да. Сказал, что его навестил Грычер, журналист, сотрудник нашей воеводской газеты, который вместе с ним несколько недель пролежал в больнице. Тоже жертва автомобильной катастрофы. И были какие-то работники верфи, которые все время о нем заботились после этого несчастного случая.
— Заботились о нем — следовательно, хорошо к нему относились. Портье гостиницы тоже тепло о нем вспоминает. А вы, доктор?
— Он был моим пациентом! — резко ответил хирург.
— И все же у него были враги или враг! Какое стечение обстоятельств! Катастрофа, шофер исчез, убийство…
— Вероятно, на шоссе был просто несчастный случай.
— Может ли кто-нибудь из нас, доктор, утверждать это с полной уверенностью?
* * *
Вечером состоялось совещание в кабинете заместителя начальника городского управления милиции. Убийство в гостинице, след свастики на рукоятке кинжала, насильственная смерть человека, совсем недавно чуть было не погибшего в автомобильной катастрофе, — дело было серьезным. Убитый постоянно проживал в Познани, надо было и там произвести расследование. Поэтому делом занялось не районное, а городское управление. Целый штаб слушал первый доклад поручика Левандовского. Поручик пытался делать выводы, заместитель начальника управления их решительно отклонял.
— Такое стечение обстоятельств, — удивлялся Левандовский. — Через четыре месяца после катастрофы — убийство? Одно покушение за другим, как на государственного деятеля. И даты! Обратите внимание на даты! 15 января — автомобильная катастрофа, 15 мая — кинжал в сердце. Роковое пятнадцатое число!
— Случайность…
— Но ведь шофера не нашли! Как раз в этом случае не нашли! — Левандовский потряс лежавшей на столе пачкой документов. — Наехал на них на повороте, есть все признаки преднамеренности, и исчез…
— Простого служащего послали из Познани на машине? В такую даль? — недоверчиво спросил замначальника управления.
— Автоинспекция тоже этим заинтересовалась. Выяснилось, что машину, маленький автофургон «Ниса», послали в порт за каким-то грузом для завода. Было свободное место, и Кожух попросту этим воспользовался.
— Кто в Познани знал, что Кожух поедет на этой «Нисе»? Водитель-самоубийца?
— Тогда никто над этим не задумывался. Сочли, что имеют дело с очередным автопиратом. Только мы установим…
— Вот именно, установим… Но пока мы еще ничего не установили… — и заранее все знаем! Берегитесь преждевременных гипотез, как ухабов. Будем придерживаться фактов. Убит Анджей Кожух. Возраст?
— Фактов! Каких фактов? Тут сплошные вопросы, а не факты. По паспорту 45 лет. По мнению врача, на несколько лет больше. Видимо, он для того и носил парик, чтобы казаться моложе.
На столе лежали снимки: убитый без парика и убитый в парике. Действительно, в парике он выглядел на несколько лет моложе.
— Убийца раскрыл этот секрет Кожуха. Он сорвал с него парик, чтобы доказать либо ему, либо нам, что знает его настоящее лицо. На парике, как и на кинжале, нет отпечатков пальцев…
— Он схватил его за волосы, на волосах не остается отпечатков…
— Простите. Могло быть и не так. Но уж, во всяком случае, не Кожух сбросил с себя парик, которому придавал такое значение. Следовательно, убийца хотел показать его подлинное лицо. Кто-то, хорошо знавший Кожуха. Кто-то, воспользовавшийся кинжалом гитлер-югенд с прибитой в свое время к рукоятке свастикой. Что это, месть? Приговор? Символ? Демонстрация? А может, все-таки случайность? В нашем городе было так много гитлеровского оружия, оно повсюду валялось, кое-кто подбирал такие кинжалы…
Врач установил, что смерть наступила между восемью и десятью часами вечера 15 мая. Двадцать четыре часа назад. Сколько человек могло за это время беспрепятственно уехать отсюда даже за границу? Кто знает гостиничные порядки, тот может быть совершенно уверен, что, если не вспыхнет пожар, только на следующий день утром горничная обнаружит труп.
— Доктор Смоленский показал, что Кожух боялся чего-то или кого-то.
— Вполне возможно. Он боялся того, кто его впоследствии убил. Только почему он не обратился к нам за помощью? Правда, есть люди, предпочитающие не посвящать в свои дела милицию.
— Вот именно, — обрадовался Левандовский, воспринимая это как знак согласия.
— Итак, кто бывал у него в больнице, кто в гостинице?
Левандовский сообщил об итогах первых четырех часов следствия. В гостинице Кожуха навещали четверо мужчин и жена. Без малейшего труда удалось установить личность трех гостей: доктора Смоленского, журналиста Грычера, лежавшего вместе с Кожухом в больнице и бывавшего у него ежедневно в гостинице, а также Познанского, служащего дирекции верфи, который заботился о Кожухе, когда тот лежал в больнице, приходил к нему в гостиницу и обещал отправить на машине в Познань.
— Вот как, он собирался ехать в Познань на машине! — воскликнул замначальника управления. — Значит, он не боялся нового покушения на шоссе.
Левандовский задумался, это ему не пришло в голову.
— Четвертый! Четвертый был, был наверняка! Его несколько раз видел портье, и в комнате обнаружены еще не идентифицированные отпечатки пальцев двух человек. Остальные проверены: горничная, Смоленский, Грычер, Познанский, сам Кожух. Остаются, видимо, жена и неизвестный, оставивший следы только на столе и на ручке кресла. Мужчина с небольшим шрамом на носу, которого запомнила также медсестра воеводской больницы.
— Ставлю два вопросительных знака: из каких соображений Анджей Кожух носил парик? Кто этот человек со шрамом на носу?
— И третий: кто выехал из Польши, в частности из нашего города, за последние несколько часов? — упорно настаивал на своем Левандовский.
— А может, преступник вовсе и не уехал? Притаился, ждет, пока не уляжется суматоха.
Заместитель начальника управления отдавал распоряжения. В состав оперативно-следственной группы войдет, конечно, Левандовский. Группа будет подчинена майору Кедровскому. Майор кивнул. На совещании он не произнес ни единого слова — только слушал. Майор всегда только слушал, а потом обычно задавал каверзные вопросы.
— Когда вы едете в Познань? — спросил он Левандовского, когда они выходили из кабинета.
* * *
Она удивилась, услышав в прихожей его первые слова. «Ранен», — осторожно сказал Левандовский. Она рассмеялась резким, неприятным смехом: «Быстро же вы хватились, ведь это было четыре месяца назад!..»
— Нет, — возразил Левандовский и уже без предисловий сообщил, кто он и что произошло.
Женщина застыла.
Они стояли друг против друга. Они оперлась пальцами о столешницу и молчала. Не крикнула. Не позвала дочь. Левандовский не знал, дошел ли до нее смысл сказанною. Поэтому он повторил все еще раз, не вдаваясь в подробности, не говоря ни о парике, ни о свастике, заменив кинжал ножом. Она опустила веки в знак того, что слышала, поняла, знает. Только не реагирует.
«Быть может, она испытывает облегчение? — подумал Левандовский. — Быть может, эта смерть, что нередко случается, разрубила какой-то семейный узел, который никак не удавалось развязать? Она не пропадет без мужа. Портниха!»
Быть может, ей теперь будет легче справляться с дочерью — стройной девушкой, открывшей ему дверь. Грычер, которого свела с Кожухом в больнице общая беда, рассказывал о его семейных делах. Своевольная дочь, без особого прилежания учившаяся в чертежном техникуме, спасалась под крылышком мягкого, безвольного отца от категорических требований матери. Видимо, плакать в этом доме будет дочь, а не мать.
— Мы начали следствие. Время не терпит. Вы в состоянии ответить на несколько вопросов?
— Сейчас? — сказала она удивленно.
— Если вам трудно…
— Спрашивайте, — тихо произнесла женщина. — Могу я позвать дочь?
Однако прежде, чем он выразил согласие, женщина передумала.
— Нет, нет, — смятенно повторила она, — еще успеется… Спрашивайте!
Сначала она подтвердила уже известные милиции факты: свое пребывание в гостинице «Сьвит», часы приезда и отъезда, приход журналиста, разговор с доктором. Кто еще заходил к мужу?
— Он сказал, что приходили несколько человек, были с верфи. Обещали дать машину. Но я советовала ему отказаться от машины… Видите ли, — впервые за время этого чересчур спокойного разговора Левандовский уловил в ее голосе иную нотку, — видите ли… я боялась машины. Опять будет катастрофа…
— Будет?
— Теперь-то уж не будет. Они расправились с ним по-другому. Но ведь тогда, на шоссе, его хотели убить!
— Кто? — поручик захлебнулся от возбуждения.
— Ох, это давняя история! Он всегда был замкнутый, скрытный, ничего не говорил, словно я ему чужая. Но тогда он стал сам не свой, ходил как в воду опущенный…
— Пил?
— В жизни не пил. Никогда я его не видела пьяным. Пива с товарищами, бывало, выпьет, а больше ничего. Я тогда не выдержала — спросила, что с ним сделалось. Он три дня молчал. Потом сказал. Накрыл он вора у них на заводе. И тот пригрозил, что если он хоть словечком обмолвится, ему не несдобровать… Муж не знал, как быть. Заявить или промолчать…
— А вы?
— Интересно, что бы вам посоветовала жена? Мало ли воруют? А ему своей шкурой расплачиваться? Я хочу спокойно жить. Я кусок хлеба всегда заработаю, и нам в такие истории незачем впутываться! — и ее голос звучал теперь пронзительно, в нем слышалась злоба. — Лишь бы сам не воровал! А тут не видел, не слышал — и дело с концом! Да они ему, видно, не поверили. Наехали на него сзади, на повороте, думали прикончить. И прикончили…
— Кого именно он накрыл? Фамилии он не называл?
— Что вы! Таких вещей он никому бы не сказал. Скрытный был человек.
— И поэтому скрывал свою лысину?
— О, — она подняла глаза на поручика, — вы и это заметили? Даже Уля не знает, что отец…
— Давно он носил парик? — Левандовский сделал вид, будто не замечает ее изумления.
— Давно ли? На моей памяти всегда. Я долго не догадывалась, что у него чужие волосы. Он не терпел свою лысину. Говорил, что в войну, кода он партизанил, им приходилось спать в завшивевших деревнях. Там к нему пристала какая-то болезнь, от которой у него вылезли волосы. Лысина его старила…
— Простите за нескромный вопрос, но он, как человек скрытный, не отличался особой общительностью. Так не все ли равно ему было, как он выглядит.
— Каждому хочется выглядеть моложе своих лет. И уж, во всяком случае, не старше.
— Вы с ним познакомились после войны?
— В сорок седьмом. Еще мои родители были живы. Здесь мы и жили, в этой квартире. Я работала в городском Совете. Он приехал из-за Буга, оформлял прописку. Были какие-то трудности, документы не в порядке. Он несколько раз приходил в Совет, как-то пригласил меня в кафе. Так и началось. Как у людей… Я была чуть помоложе, он чуть постарше. К тому времени отец умер, я стала помогать матери шить. Женщинам нужен мужчина в доме. Если вас это интересует, то могу сказать, что никакой особой любви между нами не было, но постепенно мы привязались друг к другу. Был он спокойный, очень услужливый. Дома, бывало, все сделает, починит… Для нас с Улей это большая потеря.
— Родные у него были? Отец? Мать?
— Всех его родных в войну поубивали. Он и говорить об этом не хотел, хотя Уля расспрашивала… «Не хочу, — сказал, — вспоминать об этом кошмаре…»
— И вы ничего не знаете?
— Как-то раз… — она остановилась, словно усомнившись в своем праве доверить постороннему тайну покойного мужа.
— Говорите, — настаивал Левандовский. — Расскажите мне все. Это может пригодиться.
— Как-то он разговорился. Давно, очень давно. В добрую минуту… — она вновь остановилась. Левандовскому показалось, что ее голос окрасился чувством. — Его отец был врачом в маленьком городке, далеко за Львовом. В больнице, где он работал, какого-то молодого фельдшера обвиняли в злоупотреблениях. Это было еще до войны. Отец мужа вступился за этого фельдшера, отстоял его, сблизился с ним, заботился о нем… А когда пришли гитлеровцы, фельдшер выдал их всех, всю семью, гестапо. Донес, что они связаны с подпольем. Один только муж спасся случайно…
Женщина умолкла.
— У него совсем никого не осталось? — понизив голос, спросил Левандовский.
— Никого.
— Даже знакомых?
— Старых знакомых не было. Да и новых тоже. Он ни с кем не встречался, мы никуда не ходили…
Женщина явно отстранялась от убитого. Казалось, сейчас она озабочена главным образом тем, чтобы ее не тревожили. Ей нужен покой, и она его защищает. А может быть, попросту что-нибудь скрывает? У Левандовского возникла и такая мысль.
Чтобы избежать формального обыска, он попросил разрешения просмотреть бумаги, оставшиеся после убитого.
— У меня нет ключа, — заявила женщина. — Ключ от своего ящика он всегда носил с собой.
Поручик вынул из кармана связку ключей в металлическом чехле.
— Который?
Она сама подобрала ключ. Бумаг в ящике было немного. Но и не так уж мало. Перебирая их, поручик равнодушно откладывал в сторону договоры о найме квартиры, квитанции об уплате за услуги, школьные свидетельства дочери, хранившиеся в плотном, хорошей бумаги конверте, редкие письма от жены, написанные, когда она уезжала отдыхать. Левандовский потерял было надежду, что найдет хоть что-нибудь, что сможет стать путеводной нитью. Как вдруг на самом дне ящика он наткнулся на белый, слегка пожелтевший конверт, в котором лежала немецкая «кеннкарте», гитлеровское удостоверение личности времен оккупации. Три серые странички. Имя, фамилия: Анджей Кожух. Дата рождения та же, что в паспорте: 1915 год. Место рождения, выдачи документа и жительства Анджея Кожуха одно и то же — город Б. Город Б.! Левандовский хорошо знал географию страны, даже довоенную. Ведь столько довоенных драм и дел перенеслись в наше время, и их финал разыгрывается теперь в милицейских расследованиях и документах! Сколько людей еще помнит, что происходило до войны в маленьком городке Б.? Где эти люди сейчас?
Первый след прошлого — «кеннкарте» — Левандовский спрятал в карман.
* * *
Первый след! Но с кем бы потом ни беседовал поручик, никто ему не помог. После каждого разговора он долго всматривался в снимок на оккупационном документе. Лицо было моложе на двадцать, а то и больше лет по сравнению с тем, которое он увидел в 315-м номере гостиницы «Сьвит», а волосы — точно такие же. Точно так же причесаны, такие же густые — и на снимке времен оккупации, и на снимке в паспорте, и в парике, хотя и сделанном заново театральным парикмахером, однако по желанию Кожуха в точности воспроизводящем старый парик. «Итак, можно предполагать, — рассуждал Левандовский, — что уже тогда, с помощью парика, Кожух изменил свою внешность. Кто знал его настоящее лицо? Кто кроме убийцы?»
Среди служащих дирекции машиностроительного завода поручик не нашел такого человека.
Начальник отдела, в котором работал Кожух, отзывался о нем очень положительно: незаметный, тихий, спокойный, очень добросовестный работник, выполнявший все более ответственные задания. Левандовский без труда расшифровал подтекст такой прекрасной характеристики: Кожух умел слушать, а возражения, если они у него возникали, держал при себе. Сослуживцы были крайне изумлены. Конфликт, достигший такой остроты, разрешившийся убийством, абсолютно не подходил, на их взгляд, к тому Анджею Кожуху, с которым они проработали много лет. Кожух мог погибнуть от несчастного случая — это вполне естественно, но что Кожух восстановил кого-то против себя — это не укладывалось в их сознании. Кожух не сплетничал, не интересовался личной жизнью сослуживцев. Порой они даже удивлялись и за глаза называли его бирюком. А дома? Дома никто у него не бывал. «Его жена дорого берет, такая портниха нам не по карману», — с оттенком обиды и зависти говорили сослуживцы. Сам он, однако, не был элегантным мужчиной и выглядел, как старый холостяк. Кожух вносил свою долю, когда они покупали друг другу подарки на день рождения, но домой он никогда ни к кому не ходил. Иной раз, правда, забегал в соседний бар выпить кружку пива. Есть несколько человек, с которыми он пил пиво. Один из таких любителей выразился образно: «Он гнулся, как тростник, каждому поддакивал, никому не противоречил». — «Уж слишком он был вежливый, до приторности! — сообщила Левандовскому сослуживица Кожуха, сидевшая с ним когда-то в одной комнате. — Мужчине положено иметь определенный взгляд на вещи, прикрикнуть, когда потребуется, настаивать на своем. А этот… Если нам случалось поссориться, он никогда не вставал на чью-нибудь сторону. И только улыбался, когда я ему говорила, что у него нет собственного мнения даже о погоде. Просто невозможно себе представить, чтобы такого человека убили!»
«Что вы можете сказать относительно краж на вашем предприятии?» — выспрашивал Левандовский у директора. Тот пожимал плечами: «Вы требуете от меня невозможного, добиваетесь показаний о кражах, про которые мне самому ничего не известно. Если бы я что-нибудь знал, у другого вашего сотрудника куда раньше было бы работы по горло». — «А махинации при поставках? Взятки?» — «Не исключены ни воровство, ни махинации, но, как показывает опыт, хищения обычно имеют место в торговле товарами широкого, массового спроса. А что у нас можно украсть? Станок? Вагон? Взятки за прием некачественного сырья? Взяточники — люди расчетливые. Левый заработок? С удовольствием. Убийство? Думаю, что на это они не пойдут».
Кто знал, что Кожух в середине января поехал на попутной машине, вместо того чтобы, как всегда, ехать в командировку на поезде? Кто, кроме водителя? Референт директора признался без каких-либо уверток: «Дело было так, пан поручик… Кожух пригласил меня в бар и спросил, может ли он воспользоваться случаем и поехать с шофером, который завтра поведет в порт „Нису“. Я согласился. Есть место, пусть едет. Только велел ему пометить в командировочном удостоверении, что он ехал на служебной машине…
Прошлое?
Об этом никто ничего не знал. В отделе кадров поручик листал анкеты и документы Кожуха. Кто его принимал на работу? Все перерыли и не нашли следа. С тех пор трижды проводилась реорганизация отдела снабжения и сбыта. Сменились четыре генеральных директора. В его личном деле не хватало первоначальных документов. Кожух не отличался словоохотливостью, документы пропали, прошлое отрезано от настоящего. Анкеты однообразные: родился в Б., там же окончил среднюю школу. До войны не принадлежал ни к какой организации. В Сопротивлении не участвовал. Не участвовал? В анкете писал одно, а жене говорил другое? Вспоминал о партизанском отряде, о событиях, завершившихся трагическими потерями, а здесь черным по белому: нет. Трещина. Анкета становится подробнее в части, касающейся послевоенных лет. В 1946 году Кожух уже проживает в Познани, в 1947 году приступает к работе на этом заводе. Документа, на основании которого его оформили на работу, нет. Тогда принимали на работу столько народа! Принимали каждого, кто хотел.
Итак, никаких данных…
Есть еще одно место, где хранятся документы, — паспортный стол. Там бумаги не пропадают. Поручику дали тощую папку. Фотографии? Левандовский разложил бумаги рядком на столе и смотрел на них, машинально переводя взгляд с документа на документ, с „кеннкарте“ на бланк, содержащий анкетные данные. На „кеннкарте“ — отпечатки пальцев и на бланке в паспортном столе — отпечатки пальцев. Как вдруг…
Поручик вскрикнул. Работник архива подал ему увеличительное стекло. То, что поручик заметил невооруженным глазом, подтвердилось: отпечатки пальцев были неодинаковые. Отпечатки пальцев Анджея Кожуха, 1915 года рождения, уроженца города Б., оставленные на оккупационном документе, отличались от отпечатков пальцев человека с той же фамилией и той же датой рождения, получившего семь лет назад паспорт в милиции. Какие же из них были отпечатками пальцев мужчины, убитого ударом кинжала прямо в сердце?
* * *
Майор Кедровский вызвал всех своих сотрудников. „Левандовский сделал в Познани сенсационное открытие. Начнем с основных фактов, установленных нами тут, на месте“, — так начал майор совещание.
Чьи отпечатки, чьи следы обнаружены в комнате? Огромное количество. Отпечатки пальцев прежних жильцов этого номера, прекрасно сохранившиеся на небрежно вытертой мебели. Старые отпечатки под новыми. Горничных — идентифицированы. Грычера из воеводской газеты — идентифицированы. Служащего судоверфи Познанского — идентифицированы. Доктора Смоленского — идентифицированы. Жены, даже не подозревавшей, с какой целью Левандовский, представляясь, протянул карточку, тоже идентифицированы. Отпечатки самого Кожуха остались повсюду. И еще одни — очень свежие, на столе и на кресле, — неидентифицированные. Неизвестного, условно названного мужчиной со шрамом на носу. Так можно предполагать, хотя и нельзя утверждать с полной уверенностью.
Никаких отпечатков нет ни на кинжале, ни на парике.
Алиби? У персонала гостиницы, работавшего в вечернюю смену, нет никакого алиби. Но нет и никаких мотивов убийства. Милиция не может исключить виновности этих людей, однако доказательств их вины у нее нет. Грычер дежурил по редакции. Редакция недалеко от гостиницы. Он мог выйти на четверть часа и вернуться так, что никто этого не заметил. Вечером в вестибюле гостиницы толчется столько народа, что кто угодно может незаметно подняться по лестнице и через несколько минут выйти на улицу. Все его видели и никто не запомнил. Алиби у Грычера шаткое. Но опять же — никаких мотивов. Кажется, они действительно познакомились только в больнице. Однако не исключено, что были знакомы и раньше. Кожух много лет ездил сюда в командировки. Грычер постоянно живет в этом городе. Познанский? Алиби как будто не вызывает сомнений. Навестив Кожуха в гостинице, он поехал домой, на дальнюю окраину. Его жена справляла именины, были гости — соседи, родня. Гостей допросили. Познанский никуда не отлучался, разве что все они сговорились. А если он все же сумел незаметно съездить на несколько минут в город? Возможно, но только на машине, и то потребовалось бы довольно много времени. Доктор Смоленский? Алиби нет. Живет он один, поблизости от гостиницы. Жена бросила его несколько месяцев назад. Отсутствие алиби зачастую лучше всякого алиби. Вот именно! Сплошные вопросы, никаких ответов. По-прежнему не хватает четвертого…
Кто из них курит „Спорт“? Анализ окурков показал, что Грычер курит „Гевонт“, Познанский — „Клуб“, — товарищи информировали Левандовского о результатах исследований, проведенных во время его пребывания в Познани.
— Доктор Смоленский курит „Кармен“, а Кожух вообще не курил, — подхватил Левандовский.
— Отсюда вывод, что „Спорт“ курит четвертый, и выглядит он примерно так…
Майор Кедровский развернул на столе портрет мужчины со шрамом на носу. Показания портье сопоставили с показаниями медсестры, выбрали сходные элементы, из которых художник составил портрет. Портье и сестра подтвердили достоверность рисунка: да, именно такой мужчина бывал у Кожуха в больнице, именно такой мужчина заходил к нему в гостиницу, был в последний день… Портье даже вспомнил, что видел его вечером.
Поручик Левандовский вгляделся в воссозданные портретистом черты неизвестного. Вгляделся — и снова его охватила дрожь. „Лубий!“ — воскликнул он, торопливо доставая из портфеля фотоснимок, который позавчера нашел в картотеке паспортного стола и Познани, просматривая документы людей, каким-либо образом связанных с Кожухом. Об этом своем открытии, пожалуй, самом важном, он еще не успел доложить. И внезапно увидел перед собой нарисованное лицо Лубия! Сходство было огромное: наиболее ярко выраженные черты совпадали, совпадала и особая примета — шрам на носу.
— Кто это?
— Александр Лубий, знакомый Кожуха, которого он пригласил в суд в качестве свидетеля и который впоследствии исчез…
— По порядку! Спокойно!
Левандовский рассказал о познаньских открытиях, уже подтвержденных экспертизами.
Отпечатки пальцев на оккупационном документе Анджея Кожуха действительно не имеют ничего общего с отпечатками пальцев Анджея Кожуха на учетном листке в познаньской милиции и с папиллярными линиями убитого. Анджей Кожух, убитый в гостинице „Сьвит“, — тот самый человек, которому семь лет назад выдали паспорт в Познани.
Почему же в Б. кто-то еще отпечатал свои пальцы?
— Почему Анджей Кожух отклеил и уничтожил фотокарточку, первоначально помещенную на оккупационном документе, вклеив новый снимок? При анализе обнаружены два вида клея. Означает ли это, что на первой фотографии Анджей Кожух был снят без парика?
Почему подпись Анджея Кожуха на „кеннкарте“ не совпадает с сотнями его подписей в платежных ведомостях, при прописке, на документах, найденных у него на квартире, наконец, с подписью в паспорте? Разные подписи, разные отпечатки пальцев, подмененный фотоснимок…
Но и это еще не все.
В 1953 году, когда ему выписывали паспорт, Анджей Кожух, житель Познани, служащий машиностроительного завода, не мог представить метрики. Метрические книги католического прихода в Б. пропали во время войны. Анджею Кожуху пришлось удостоверять свою личность, время и место рождения судебным порядком. Это не так уж сложно, достаточно двух свидетелей. Кожух привел свидетелей: Александра Лубия и Корнеля Закшевского. Из протокола судебного заседания следует, что оба они родом со Львовщины, хотя из разных мест. Оба единодушно показали, что знали Анджея Кожуха во Львове еще гимназистом и студентом. Оба подтвердили, что он родился в Б. Оба дружили с ним во Львове в довоенные годы. На основе их показаний суд выдал Кожуху соответствующую справку. В то время Лубий и Закшевский жили в Познани. Лубий — автомеханик, Закшевский работал в бухгалтерии небольшого промкооператива. Лубий шесть лет назад переехал из Познани в Гдыню, откуда перебрался в Кошалин. Год назад он уехал из Кошалина, где по-прежнему прописан и… с тех пор не появлялся, даже не подал о себе вести… Но побывал у Кожуха и в больнице, и в гостинице. Возможно, он курит „Спорт“!
— Следовало бы сравнить отпечатки пальцев неизвестного с отпечатками Лубия в паспортном столе.
— Действительно, следовало бы. Придется послать за ними в Познань. Теперь о Закшевском. Полгода назад его убили. Тело нашли под утро в познаньском городском парке. Закшевского задушили. Преступник действовал в перчатках. Из кармана убитого взят бумажник, это позволяет предполагать, что убийство совершено с целью ограбления. Согласно показаниям жены убитого, у него в бумажнике было около пятнадцати тысяч злотых. Убийца до сих пор не найден.
Какое странное стечение обстоятельств!
Оккупационный документ — фальшивый. Паспорт выдан на основании свидетельских показаний, и вот один из свидетелей убит. Кожух вскоре после убийства Закшевского попадает в автомобильную катастрофу. Врачу удается спасти его — и после этого Кожуха убивают. Серия случайностей? Или серия преступлений? Третий бросил свою квартиру и затаился. Можно предположить, что он был последним человеком, с которым виделся Кожух.
— Жена Кожуха не узнала по снимкам ни Лубия, ни Закшевского. Она утверждает, что никогда не видела их в обществе своего мужа. По ее словам, ей вообще почти не приходилось сталкиваться со знакомыми мужа. Либо она что-то скрывает, либо говорит правду. Упрямо повторяет все одно и то же. И плачет. Прокурор велел задержать ее. Так что же мы предпримем?
Майор Кедровский распорядился:
— Немедленно разослать фотографию Лубия и его портрет в органы милиции и на контрольно-пропускные пункты пограничных войск.
* * *
Застрекотали милицейские телетайпы. Приказ Главного управления всем органам милиции: „Установить, есть ли в их районе люди, проживавшие до войны в городе Б. на реке Стрипа. Сообщить фамилии“.
Через три дня поступили первые донесения, преимущественно из Нижней Силезии, все — из маленьких городов.
— Анджей Кожух? Анджей Кожух? — пожилой мужчина вспоминал с трудом. — Да, я знаю эту фамилию, с чем-то она у меня ассоциируется, но опасаюсь, что больше ничего не сумею вам сказать.
— Он учился в вашей гимназии? — Левандовский старался помочь бывшему директору гимназии в Б.
— В моей гимназии? Валя! — позвал он жену. — Ты не помнишь, учился ли у нас Анджей Кожух? Жена тоже преподавала в гимназии, — объяснил хозяин дома, обращаясь к поручику.
— Анджей Кожух, 1915 года рождения, — громко повторил Левандовский. — В 1942 году он наверняка был в Б.
— Кожух? — женщина вбежала в комнату, держа чайник в руке. — Это же столяр, который нам делал полки! У него мастерская была по ту сторону шоссе.
— И Анджей, вероятно, его сын. Но разве он учился в нашей гимназии?
— Нет, в гимназии у нас Анджея Кожуха не было, но столяр с такой фамилией в городе жил. А у этого столяра был сын.
— Не помню…
* * *
— …Столяр Кожух? Был такой, а как же. Я его прекрасно помню. Он всю столярную работу делал у меня в аптеке.
Левандовский задрожал от возбуждения. Стоило помучиться, ездя из городка в городок! У старого аптекаря из Б., который на покое разводит цветы, поселившись в Силезии, в заводском районе, память оказалась лучше, чем у директора гимназии.
— …Столяра Кожуха убили украинские фашисты под конец войны. Это был очень порядочный человек. Сын у него, безусловно, был… Но я этого сына не видывал годами. Кажется, он жил в Варшаве…
Напрасно поручик радовался! Кожух вновь ускользает от него… Человек, промелькнувший в городке, как тень, не оставил о себе никаких воспоминаний. А все же именно в Б. ему выдали немецкое удостоверение личности, значит, он был там, Анджей Кожух, сын столяра…
* * *
— Нет, пан поручик, это был не его сын. — Столь категорический ответ поручик услышал от инженера автозавода, мужчины лет сорока, чье детство и военная юность прошли в Б. — Анджей Кожух был старше меня на несколько лет. У столяра детей не было. Анджей — его племянник, который еще в первую мировую войну уехал с родителями из Б. и действительно перебрался к дяде, когда немцы захватили Львов. Я лично не был с ним знаком, но много слышал о нем от… Она вам все скажет, они были очень близки. Ева вышла за врача, живет во Вроцлаве…
— Вы знали Анджея Кожуха? — спросил он красивую элегантную брюнетку. Левандовский пришел к ней утром, когда она была одна дома. Поручик заметил, как взволновало ее это имя.
— А вы его знали? — ответила она вопросом на вопрос.
— Я его не знал. Но нам хотелось бы узнать о нем как можно больше.
— Столько лет спустя? — удивилась женщина. — Это скорее могло бы заинтересовать историков…
— Историков? — поморщился поручик. — Историкам принадлежит прошлое, судьбами живых занимаемся мы. Еще две недели назад пан Анджей Кожух…
— Анджей?! Он жив? Где он? — она вся озарилась внутренним светом. — Где же он? Где? Анджей…
— В Познани, он жил там с 1947 года. — Левандовский уже понял, что его опять постигла неудача.
— Он жив — и не попытался разыскать меня? Это невозможно!
Без лишних слов он положил перед ней паспорт Анджея Кожуха, выданный в Познани в 1953 году.
Она взглянула. Прочла имя и фамилию. И, успокоившись, подняла глаза на гостя:
— Конечно, это недоразумение. Этот человек даже отдаленно не напоминает Анджея.
— А этот? — Левандовский протянул ей „кеннкарте“ — документ, выданный в 1942 году жителю Остланда Анджею Кожуху 1915 года рождения.
Она взяла „кеннкарте“ в руки. Внимательно присмотрелась к оккупационному документу.
— У нас у всех были такие „кеннкарте“. Возможно, что это „кеннкарте“ Анджея. Все совпадает, даже адрес. Он приехал из Львова летом сорок первого. Мы очень дружили. Он был старше меня. Мы вместе участвовали в Сопротивлении. Анджея арестовали в 1943 году, гестаповцы увезли его в Станиславскую, там он сидел в тюрьме и там его убили. А это, — она постучала пальцем по фотографиям на обоих документах, — вовсе не Анджей! Это совсем другой человек.
— Вы в этом вполне уверены?
— В том, что Анджея убили? Сколько я ночей тогда проплакала! Мне было восемнадцать лет. Я не верила в его смерть. Я сходила с ума. Это не Анджей. Посмотрите! — она открыла ящик письменного стола, вынула папку, среди множества писем и фотоснимков отыскала карточку. Молодой человек в расстегнутой рубашке сидел в лесу на пеньке, стоящая сзади девушка держалась сзади за его плечи. Левандовский узнал в ней свою собеседницу.
— Вот Анджей незадолго до ареста.
Достаточно было одного взгляда: убитый в гостинице „Сьвит“ муж познаньской портнихи, служащий машиностроительного завода, не был Анджеем Кожухом из города Б. на реке Скрипе.
* * *
— Простите, что я отнимаю у вас время, — начал Левандовский, представляясь адвокату. И, поскольку говорил с юристом, сразу перешел к сути дела: — Вы знакомы с пани Фигур?
— Фигур? Женой врача?
— В студенческие годы Ева Жвано…
— Вот именно, в студенческие годы мы были знакомы. Впрочем, вряд ли это можно назвать знакомством. Я разговаривал с ней один единственный раз. Мы встретились здесь, во Вроцлаве.
— А сами вы из Станиславува?
— Да. Я там учился.
— И там сидели в гестапо?
— Совершенно верно. Кстати сказать, панна Жвано расспрашивала меня…
— Потому-то я к вам и пришел! Она расспрашивала вас…
— Об Анджее Кожухе. Мы сидели с ним в одной камере. Его расстреляли.
— Вы помните его? — поручик разложил на столе пять фотографий разных мужчин. — Который из них?
Адвокат всмотрелся в снимки и указал на лицо, переснятое с карточки, которую на время предоставила в распоряжение милиции пани Фигур.
— Вы хорошо его знали?
— Мы с вами, поручик, отдаем себе отчет в том, что в тюремной камере люди не сходятся по-настоящему. А уж тем более в гестапо. Я знал его просто как товарища по несчастью.
— Что же с ним случилось?
— С допроса его принесли к нам в камеру избитого до такой степени, что на нем живого места не оставалось. Это был настоящий герой. В сентябре 1943 года его вынесли из камеры, потому что после пыток он еле двигался. И больше он к нам не вернулся. Мы только слышали, как отъезжала машина. На следующий день заключенные, работавшие в канцелярии, сказали, что его и еще человек пятнадцать, взятых по разным делам, расстреляли в пригородном лесу.
— А с этим человеком вам не приходилось встречаться? — Левандовский указал на соседний снимок — снимок Анджея Кожуха с „кеннкарте“.
— Нет, — адвокат пожал плечами. — Никогда в жизни.
— Ну, а вот этого вы когда-нибудь видели? — поручик вытащил еще одну фотографию — убитого без парика, с лысой головой.
— Это одно и то же лицо, — заметил юрист с профессиональной наблюдательностью. — Но я его впервые вижу. К сожалению, ничем не могу вам помочь.
* * *
Объявление о розыске разослали работникам органов госбезопасности и охраны общественного порядка, следственных органов. Главное место в нем занимали четыре фотографии: одно и то же лицо в анфас и профиль, с волосами и без волос. Две последние пришлось реконструировать, поскольку посмертного снимка рассылать не следовало, а никакой фотографии убитого без волос у него на квартире, разумеется, не нашли. Предполагалось расспрашивать население, особенно репатриантов из Восточной Галиции, не припомнят ли они такого человека.
А в северном портовом городе напрасно ожидали вестей. В жаркий летний день еще раз собрался штаб следствия, на который прибыл из Варшавы офицер Главного управления.
* * *
— Собственно, мы этого ожидали, — майор Кедровский раскачивался в кресле, — с тех пор, как установили несоответствие папиллярных линий в документах и два вида клея в „кеннкарте“. Однако… Во время оккупации „кеннкарте“ подделывали многие, но один принцип соблюдался неукоснительно: и в фальшивом удостоверении фотокарточка и отпечатки пальцев должны принадлежать тому, кто его предъявляет. Ведь это было проще всего проверить в случае провала или просто облавы. Следовательно, наш Икс, Игрек или Зет не пользовался этим документом во время оккупации. Он обзавелся им потом, может быть, в последние дни оккупации, так как по тем или иным соображениям хотел или был вынужден скрыть свою настоящую фамилию.
— И настоящую внешность. Парик!
— Да, и внешность тоже. На фотокарточке в „кеннкарте“ мы видим его уже в парике. Значит, он успел заблаговременно сняться в парике.
— Может, он и прежде носил парик?
— Вполне возможно.
— А как он раздобыл „кеннкарте“ человека, расстрелянного в 1943 году в Станиславуве?
— Знай это, мы знали бы все. Надо рассуждать логически. Удостоверение личности казненного, видимо, находилось в архиве гестапо в Станиславуве. И тут возможно несколько вариантов. Либо это…
— Гестаповец! — торжествующе закричал Левандовский.
— Либо человек, укравший документ при эвакуации гестапо.
— Не исключено, что удостоверение доехало до Германии и вернулось к нам с Запада вместе с этим человеком, — эта версия еще больше устраивала поручика.
— Нет, — возразил Кедровский. — Если бы его заслали сюда в 1947 году, все бумаги были бы у него в идеальном порядке. Специалисты не сделают таких промахов с отпечатками пальцев, не говоря уже о подписи, и не оставляют на документе двух слоев клея.
— Может, он сам сфабриковал себе удостоверение…
— …И вернулся в Польшу для того, чтобы годами маскироваться? На Западе ему легче было бы скрываться. Нет! Я думаю, что он попросту не смог отсюда выбраться. Такие случаи бывали.
— Гипотезы, — буркнул Левандовский.
— Что же нам еще остается? Мы не нашли преступника — и потеряли жертву. Вместо одной загадки надо решать все. Уравнение с двумя неизвестными.
— Товарищ майор! — докладывал по телефону из управления дежурный офицер. — Вы ведете дело об убийстве в гостинице „Сьвит“? Тут гражданка одна явилась, из типографии, хочет дать показания.
— Через четверть часа буду в управлении. Пусть ждет! Пусть непременно меня дождется!
Майор проработал в милиции около пятнадцати лет, и весь его следовательский опыт свидетельствовал о том, что, если в управление в десять часов вечера приходит женщина, которая хочет дать показания, это всегда означает открытие каких-то новых фактов. Женщине больше невмоготу сохранять тайну, ей нужно поскорее снять тяжесть с души, и она прибегает в милицию именно вечером, украдкой, чтобы никто ее не заметил.
— …Вы ко мне? — майор указал женщине на кресло.
Она присела на самый краешек и не знала, с чего начать. Майор помог ей:
— Вы работаете в типографии?
Женщина утвердительно кивнула.
— Вы знаете журналиста Грычера?
— Потому-то я и пришла.
— Откуда вам известно о преступлении в гостинице „Сьвит“? — он хотел это выяснить, поскольку в редакции и в типографии милиция старалась по возможности не привлекать внимания к расследованию алиби Грычера.
— Я узнала случайно, от соседки. Ее знакомая работает в „Сьвите“.
— Понятно. Продолжайте, пожалуйста.
— Она рассказала мне об убийстве неделю назад. А я… А я, пан майор, сказала неправду! — с отчаянной решимостью призналась женщина.
— Кому? — майор притворился удивленным, хотя уже обо всем догадывался.
— Я работаю в типографии вахтером…
Майор принял это к сведению.
— Меня вызвали в отдел кадров… И спрашивали обо всех, кто вечером 15 мая входил и выходил из типографии. Я тогда ни о чем понятия не имела… Ни о преступлении в гостинице, ни о том, что Грычер там был… — Женщина очень волновалась, как бы ее не привлекли к ответственности за ложные показания. — Я тогда сказала, что он никуда не отлучался. А на самом деле он…
— Грычер? — уточнил майор Кедровский.
— Грычер… Он вышел около девяти и отсутствовал целый час.
— Почему же вы об этом умолчали?
— Да ведь думалось, зачем болтать лишнее, у человека будут неприятности… Я знаю, ну, он изменяет жене. И встречался с той, другой, во время дежурства. А он, оказывается, был в гостинице. В тот самый вечер.
— Вам придется подписать протокол, — предупредил майор.
Женщина уже не сдерживала слез, она плакала открыто, не таясь. Кедровский успокаивал ее, уверяя, что никто об этом не узнает.
Он поспешно записывал ее показания.
— Часто Грычер выходил, когда был дежурным редактором?
— Нет, изредка. Но я его девушку знаю в лицо. Она иногда ждет его у проходной…
Итак, Грычер утаил, что отлучался на целый час. В типографии никто его не выдал. Может быть, для дела этот факт не имеет ровно никакого значения. А может быть?.. Сын крестьянина из-под Быдгощи, Грычер, в то время еще мальчик, всю оккупацию прожил в деревне у отца. Только за год до освобождения его отправили в Познань на завод, тот самый, где впоследствии работал Кожух. Однако парень появился там в последний раз накануне вступления поляков в Познань. Он добровольцем пошел в армию, участвовал в боях на Западных землях, дошел до Одера. После демобилизации сдал в Торуни экзамены на аттестат зрелости, там окончил юридический факультет и к ним, в портовый городок, приехал уже журналистом. Никогда его жизненные тропы не пересекались с тропами Кожуха. Один лишь раз, в больнице, вне всякого сомнения, — случайно. Но не встречались ли они в нашем городе раньше? — думал Кедровский. — Не была ли встреча в больнице случайным продолжением давнего знакомства? Что в действительности связывало Грычера с Кожухом? Почему он утаил от следствия этот час? Почему? Из джентльменских побуждений, чтобы уберечь даму сердца от неприятных расспросов, а также для самозащиты, чтобы не нарушать семейный покой?
Он пододвинул женщине протокол на подпись.
* * *
Вызванный к майору Левандовский взбежал по лестнице, прыгая через три ступеньки. Еще бы, обнаружен четвертый!
— Поступайте, как сочтете нужным. Мы можем взять его, а можем и понаблюдать. Нельзя только допустить, чтобы он ускользнул или понял, что нам о нем кое-что известно. Наши люди с него глаз не спускают. — Майор Кедровский предоставил поручику широкие полномочия. Поручик стал энергично готовиться к поездке. Он вызвал портье из „Сьвита“ и медсестру воеводской больницы. Они понадобятся для опознания четвертого гостя Кожуха. Но каждый из них поедет отдельно.
Три легковые машины двинулись в путь. Через полтора часа они должны быть на месте. Надо объехать широкий залив, чтобы добраться до города, стоящего на самом берегу моря. Оттуда сегодня сообщили, что найден человек со шрамом на носу. Левандовский в головной машине подгонял водителя.
В местном управлении милиции подготовили основные данные. Александр Лубий по всем правилам оформлен шофером на автобазе, временно прописан в общежитии, постоянно в Кошалине. Ездит Лубий на „Зубре“. Все совпадает. Донесение поступило вчера во второй половине дня, вечером собрали информацию. Лубий ведет себя спокойно, за последнее время ничего особенного за ним не замечено. Сейчас Лубий пьет в „Балтийской“.
В „Балтийскую“ Левандовский сначала зашел один. В битком набитой, дымной, темной, третьеразрядной пивнушке он разглядел наконец человека, лицо которого знал по фотографии. Плечистый мужчина в кожаной куртке, со шрамом на кончике носа, сидел опершись о стенку, лицом к залу, боком к своему собутыльнику, и громко разглагольствовал. Это ли убийца мнимого Кожуха? Знающий прошлое того, кто называл себя Анджеем Кожухом? Когда-то в суде, дав присягу, он свидетельствовал, что знаком с Анджеем Кожухом много лет. Известно ли ему все то, что хотелось бы узнать поручику Левандовскому?
Левандовский вышел на улицу, где его ждал портье „Сьвита“, и подробно объяснил ему, что следует сейчас делать. Они вместе сядут за столиком поблизости от Лубия. Пусть портье к нему присмотрится. Его ответ будет записан в протокол.
— Пива, две кружки.
Портье, исполненный сознанием своей высокой миссии, выцедил всю кружку и медленно, значительно покивал.
— Этот? — спросил Левандовский, как только они вышли.
— Этот! Наверняка.
— Протокол подпишете?
— Подпишу. С чистой совестью подпишу.
Лубий был занят разговором с собутыльником. Поручик ввел в ресторан медсестру. Она не отличалась яркой внешностью — никто и не обернулся.
— Это тот самый человек, который приходил к пану Кожуху в больницу, — подтвердила женщина, когда они вышли на улицу.
Левандовский отослал свидетелей и поспешно отдал распоряжения своим людям. Он стремился немедленно, сейчас же, поговорить с Лубием. Сесть с ним рядом, взглянуть ему прямо в лицо, прежде чем надеть на него наручники.
— Ждите! — приказал поручик. — Когда я выйду с этим типом и мы с ним остановимся на тротуаре, пусть подъедет машина. Водитель предложит подвезти нас. Он подумает, что берем „левака“.
И вот Левандовский вновь лавирует в толчее „Балтийской“. За ним в отворенную дверь проскользнули агенты. Поручик еще раньше приметил свободное место за столиком Лубия.
— Разрешите?
Занятые разговором, собеседники кивнули.
— Пива и сто грамм! — заказал Левандовский.
Разговор шел, конечно, об автобазе и девушках. Оба — шоферы. Они толковали о своем начальстве, сравнивали достоинства знакомых девиц… Левандовский ждал подходящего момента, чтобы вступить в разговор.
— Спички есть? — спросил Лубий.
— Пожалуйста. Может, моих закурите? — поручик предложил „Гевонт“. Второй шофер взял. Лубий отказался.
— Я только „Спорт“ признаю, — объяснил он.
Наскучив друг другу, они были рады третьему собеседнику. Левандовский представился, неразборчиво пробормотав фамилию. Он проявлял щедрость командировочного. Они не удивились: обычное дело. Заказав еще по сто грамм, поручик сразу уплатил официантке. Пусть они не думают, что он надеется выпить за их счет. А главное, теперь он мог в любой момент уйти. Но как избавиться от лишних ушей и глаз, чтобы остаться один на один с Лубием?
Шофер сам облегчил его положение.
— Минуточку… — он встал и удалился в туалет.
Левандовский сразу приступил к делу.
— Пан Лубий, — произнес он отчетливо. Лубий вздрогнул.
— Вы меня знаете? — спросил он изумленно. Он не был пьян.
— Я увидел вас час назад. На базе мне сказали, что вы здесь.
— Вы меня искали?
— Да. Я приехал из Познани, — сказал Левандовский. — Но при нем не хочу говорить, — движением головы он указал на туалет. — Перейдем в другое место. Я уже уплатил.
— Из Познани? — Лубий не двинулся с места. Его голос звучал настороженно.
— От Анджея, — шепнул Левандовский, напряженно ожидая реакции на это имя.
— От Анджея? — переспросил Лубий, словно знал в Познани несколько Анджеев.
— От Кожуха, — продолжал поручик. — Он дал мне адрес вашего общежития.
— Он? — Лубий впервые окинул Левандовского подозрительным взглядом. — Он не знает, что я живу в общежитии…
Почему он сказал это в настоящем, а не в прошедшем времени? Но поручику некогда было раздумывать.
— Он знает, где вы работает. Я искал вас на автобазе, там мне сказали, что вы живете в общежитии и что сейчас находитесь здесь, — отступать от этой версии было поздно, поручик лишь несколько видоизменил ее. — Пойдемте! — торопил он. — Тут не поговоришь.
Не мешкая, Лубий поднялся. Они быстро прошли меж столиков, окруженных людьми. Левандовский заметил, что вслед за ними устремились к выходу агенты и забеспокоился, как бы они не привлекли внимания его спутника.
— Подвезти? — сказал водитель, высунувшись из „Варшавы“?
Лубий заколебался, но не успел опомниться, как поручик ловко усадил его в машину.
— Куда поедем? — спросил он Лубия. — Вы знаете здешние рестораны. Какой по-вашему самый лучший?
— „Оаза“.
Шофер дал газ. Левандовский выдавил из себя несколько ничего не значащих фраз о том, как вырос город. Лубий молчал, поглощенный своими мыслями.
В „Оазе“ — ресторане, оставлявшем желать лучшего, было уже несколько клиентов. Приближалось обеденное время. За Левандовским и Лубием вошли еще несколько мужчин. Поручик убедился, что подоспело подкрепление.
— Чего надо Кожуху? — Лубий первый приступил к делу, как только они сели за столик.
— Он просит, чтобы вы мне помогли… — к ним подошел официант, подал меню. Пришлось прервать разговор. Левандовский пододвинул меню Лубию. Тот потребовал сто грамм и селедки. Как только официант, приняв заказ, ушел, поручик продолжал: — Видите ли, я ищу работу. В этом городе. Я заинтересован в том, чтобы остаться здесь, и хотелось бы зацепиться за какое-нибудь местечко. В долгу не останусь…
— Кожух этим занимается? — удивился Лубий.
— Чем? — Левандовский притворился непонимающим.
— Такими комбинациями…
— Каждый комбинирует как может, Кожух посоветовал мне…
— Когда?
„Внимание! — подала сигнал система восприятия Левандовского. — Первый контрольный вопрос!“
— Недавно. Но не вчера и не позавчера. Когда он выписался из больницы.
— Как он себя чувствует?
Кто тут кого прощупывает? Кто кого подозревает?
— Да как он может себя чувствовать?
Левандовский вдруг осознал, что его раздражало в Лубии. Неестественные жесты! Он резал закуску левой рукой.
— Ваше здоровье! — Левандовский приподнял рюмку.
Лубий взял свою левой рукой.
— Вы его, кажется, давненько не видели? — поручик шел ва-банк. — Последний раз в гостинице „Сьвит“?
— Он вам говорил, что я заходил к нему в гостиницу? — снова удивился Лубий. Левандовский промолчал. — Как он добрался до Познани, благополучно? — осведомился Лубий.
— Ага…
— Он побаивался ехать на машине. Очень нервный стал. Все время чего-то боялся.
— Неудивительно. После такой аварии! Психическая травма… — Левандовский ограничился общими фразами. Однако пора было развертывать наступление. — Он сильно переживал смерть Закшевского…
— И об этом он вам тоже говорил? Значит, вы его хороший знакомый. Простите, я не расслышал фамилию…
— Левандовский.
— Впервые слышу.
— Зато мне он рассказывал и о вас, и о Закшевском.
— Что же он про нас рассказывал?
— Многое. Вы ведь очень давно знакомы.
— Да, знакомы, как же, знакомы. — Казалось, Лубий неохотно подтвердил этот факт. — Извините, я отлучусь на минутку. — Лубий поднялся и направился в туалет.
Что это значит? Он в самом деле ничего не знает об убийстве Кожуха? Левандовский ждал. „Минутка“ затягивалась. Лубий не возвращался.
Из гардероба в зал проскользнул один из агентов.
— Взяли его! Он пытался бежать, — доложил он, — через второй выход. Мы хорошо знаем этот ресторан!
* * *
Сейчас Левандовский уже не церемонился. Он посадил Лубия прямо против себя. Майор Кедровский пристроился в сторонке.
— В суде вы дали заведомо ложные показания. Вам было известно, что человек, выдававший себя за Кожуха, вовсе не Кожух. Вечером 15 мая вы убили мнимого Кожуха ударом кинжала прямо в сердце.
— Я? Нет…
Грузный мужчина застонал, зашатался, съежился.
— Нет! — отчаянно крикнул Лубий. Лавина надвигалась, грозя ему гибелью. — Я не давал ложных показаний. Просто немножечко приврал. С кем этого не случалось. Мы на суде говорили сущую правду. Соврали только, что знали его до войны…
— Только и всего! Сущие пустяки!
— Да ведь так многие делали! Если кого-нибудь в самом деле хорошо знаешь и полностью ему доверяешь, неужели нельзя сказать, что познакомился с ним чуть раньше? Ведь это пустая формальность. Я никого не обманывал. Для меня он всегда был Анджеем Кожухом. С начала и до конца, когда мы виделись в последний раз. Закшевский тоже не знал его ни под какой другой фамилией. Нам такое и в голову не приходило. Мы встретились с ним у Грыня, летом сорок четвертого.
— У Грыня? В банде УПА? — Левандовский даже вскочил со стула.
Лубию в этом отношении нечего было скрывать. Ему уже не раз приходилось давать показания. Протоколы есть, можно проверить. Однако они находились не там, где их искала милиция. В познанском суде ни Лубий, ни Закшевский ни словом не обмолвились о том, что несколько месяцев были в банде Грыня. Впрочем, их об этом никто и не спрашивал. Речь шла только о том, знали ли они Кожуха еще до войны. Оба подтвердили: да, знали.
— В начале 1946 года, в феврале, к уполномоченному госбезопасности в Пшемысле явились трое мужчин: Антоний Закшевский, Александр Лубий, Анджей Кожух. Они заявили, что выходят из подполья. Банда Грыня была разбита, рассеяна. Эти трое решили не идти на сборный пункт, назначенный главарем. Они повернули в Пшемысль, решив сдать оружие, покончить с прошлым. Оружие у них взяли, всех троих перевезли в Краков, там продержали под арестом несколько месяцев и выпустили. Все трое выбрали местом жительства Познань из тех соображений, что в этом городе, куда не направляли никаких репатриантов, наименее вероятна встреча с кем-нибудь из восточных районов, а уж тем более — из банд. Кожух собирался бежать за границу, на Запад, но остался в Познани. Все они осели, друг с другом встречались редко, начав жизнь заново, каждый на свой лад. Раньше они опасались, как бы их не выследили бывшие дружки из УПА и не расправились с ними. После окончательного разгрома банд стали жить спокойнее. Кожух обратился к ним, когда ему понадобилось по суду установить свою личность. В конце концов, если они познакомились летом 1944 года в Восточных Бескидах, то с таким же успехом могли познакомиться за несколько лет до этого во Львове.
— И что же? Вы не знали его настоящей фамилии? — насмешливо спросил Левандовский, интонацией подчеркивая, что не верит Лубию.
— Не знал. А какая была его настоящая фамилия?
Они оставили его вопрос без ответа.
Как попал в банду Кожух, Лубий не знал. Он упорно повторял: „Не знаю!“ Левандовский на него прикрикнул. Лубий стал божиться. На эту тему они никогда не разговаривали. Прошлое было личным делом каждого и никого не касалось.
— А вы?
— Я политикой не занимался. До войны работал во Львове на фабрике, тогда я был еще мальчишкой. В войну, после 1941,— поспешно уточнил он, — устроился водителем в Украинское бюро взаимопомощи. Мы развозили по деревням товары и оружие.
Когда русские шли на Львов, мой начальник сказал, что надо уходить в горы, а не то нас перережут. Мы взяли машину и поехали подальше в горы. Там собралась уже уйма народу. Поляков, украинцев. И немцев тоже. Закшевский был стопроцентный поляк. А Кожух… — Лубий призадумался. — Он был так себе, ни рыба, ни мясо, не поймешь, что за человек, говорил, что поляк, католик…
— Почему он пошел в банду? Ведь вы полтора, нет, целых два года были вместе. Неужели ни слова он вам не сказал?
— Ничего. На следствии он показал, что был в Армии Крайовой, и командование приказало им скрыться в лесах. Ну а уж в лесу… Кого там только не было?
— Честных людей наверняка не было, — резко возразил Левандовский.
— Честных не было. — Лубий с ним не спорил. — Но я не знал, что он вовсе не Кожух…
Левандовский выдвинул второе обвинение. И снова услышал: нет!
— У него в гостинице, в „Сьвите“, я был 15 мая под вечер, часов в семь. Через два часа вернулся на базу. Можете проверить по нарядам.
— Знаю я ваши наряды, — пренебрежительно фыркнул Левандовский. — Филькина грамота!
— Расспросите людей. В девять я был на базе. В семь — у него.
— Как он был одет?
— При мне переодевался. Снял костюм, надел пижаму. Собирался лечь спать.
— А парик тоже снял?
— Какой парик? — В голосе Лубия звучало неподдельное изумление. — Я представления не имел, что он носит парик.
— Представления не имели? — Поручик протянул Лубию фотографию убитого с голым черепом. — Разве он не так выглядел в лесу, у Грыня? Может, скажете, что у него были тогда волосы?
— Всегда были. И тогда, и после.
— Итак, вы не знали его настоящей фамилии, не знали, что он носит парик, ровно ничего о нем не знали, но в суде свидетельствовали, как по-писаному… Ох, Лубий!
— Не знал я, — прошептал тот, уже не способный к самозащите.
— Продолжим… Прокурор еще с вами поговорит, суд разберется. В больницу вы к нему ходили?
— Был несколько раз.
— Откуда вы знали, что он лежит в больнице?
— В январе он написал мне из Познани, что поедет в командировку, остановится в „Сьвите“ и хочет со мной повидаться. Я пришел в гостиницу. Там мне рассказали про аварию и дали адрес больницы. Я заходил к нему раза три. Как-никак человек воротился с того света. Потом я бывал у него в гостинице…
— Каждый день?
— Ровным счетом два раза. Когда ехал в Познань и на обратном пути.
— А после?
— После? После уже ничего не было. Зачем бы я стал туда ходить? Он простился со мной, сказал, что едет домой. Очень боялся ехать в Познань на машине.
— Когда же, Лубий, — Левандовский вновь повел атаку, — вы оставили там пачку „Спорта“?
— Какую пачку? Где оставил? — удивился тот.
— В гостинице, в номере у Кожуха, на столе.
— Я оставил?
— А кто же еще? Вы курите „Спорт“. Никаких других сигарет не признаете.
— Может, и оставил. Черт его знает. Мало ли пачек сигарет теряется в пути? Не помню. Зашел я к нему, перекинулся с ним двумя словами и уехал на базу. Вот и все.
— В общем, пай-мальчик… Только вчера вы почему-то предложили ехать в „Оазу“, откуда можно уйти черным ходом, и попытались это сделать! Если у вас совесть чиста, чего же вы испугались?
— Вас испугался.
— Меня? У кого совесть чиста, тот меня не боится.
— Я и не подумал, что вы из милиции. Но вы уж очень темнили и мне показались подозрительным. Кожух никогда не говорил ни о каком Левандовском. Это был чертовски осторожный тип. Не то что своих знакомых, он и жену нам ни разу не показал. А тут вдруг прислал ко мне чужого человека. И о Закшевском вы знали. Я испугался…
— Он чего-то боялся, вы боялись…
— Ну да, после того, как расправились с Закшевским…
— Что? — удивился Левандовский.
— В январе, — рассказывал Лубий, — Кожух предложил мне встретиться, чтобы поговорить о Закшевском. Я и не знал, что того убили. Кожух пожаловался, что Закшевский, дескать, вымогал деньги и грозился, что, если Кожух не откупится, всем разболтать насчет банды УПА, а это, конечно, не больно приятно. И еще он будто бы грозился отказаться от своих показаний в суде. Мне не верилось, что Закшевский способен на такое дело.
Но черная кошка между ними пробежала, факт. К счастью — это Кожух сказал „к счастью“ — на Закшевского напали бандиты и прикончили его. Убили и ограбили, деньги взяли…
— Каким образом Кожуху стало известно, что у Закшевского взяли деньги?
— Не знаю, он не говорил. А вообще-то весь этот разговор он, по-моему, затеял, чтобы меня припугнуть. Мол, если и ты сболтнешь лишнее, тебе тоже несдобровать.
— Сочиняете, Лубий, бабьи сказки, — усмехнулся Левандовский.
— Ей-богу, правду говорю! Когда вы сказали о Закшевском и что хотите со мной работать, страх на меня нашел…
Лубия отправили в камеру: „Поговорим попозже, когда перестанете путать“. Прокурор санкционировал арест в интересах следствия.
— А если не он убил Кожуха? — неуверенно спросил Левандовский.
— Сильно сомневаюсь, что в наших руках убийца. Да и вы тоже! — съязвил майор.
* * *
Этого района Варшавы Левандовский не знал, хотя довольно часто бывал в столице. Автобус вез его долго, часто сворачивая. Наконец остановился у нового многоподъездного дома. Поручик пробежал глазами по списку жильцов, поднялся на пятый этаж. Широкий коридор с дюжиной дверей. Он отыскал нужный номер, позвонил.
Высокий тучный мужчина в годах, с густой шевелюрой, свежим румянцем и веселыми глазами открыл дверь.
— Пан Левандовский? — спросил он. Гость предупредил его о своем приходе по телефону. Отчетливо выговорив свою фамилию — Брацкий, хозяин пригласил офицера в комнату.
— Красиво у вас, — поручик оглядел большую комнату, со вкусом обставленную стильной мебелью.
— Мебель мне от сестры осталась в наследство…
— Вы были бухгалтером на металлургическом заводе „Варшава“, — начал разговор Левандовский.
— Что же еще мог делать бургомистр Пилсудского? Как вы полагаете? Ни директором, ни кадровиком такого не поставят. Остается только сбыт, снабжение, бухгалтерия…
Оба рассмеялись несколько натянуто. Ведь не об этом будет вестись разговор, тема которого пока оставалась загадкой для хозяина.
— Вы много лет, вплоть до тридцать девятого, — официальным тоном начал Левандовский, — были бургомистром Станиславува?
— Совершенно верно.
— Вы знали семью доктора Смоленского?
— Семью доктора Смоленского? Хирурга?
— Да, именно это меня интересует.
— С семьей я был мало знаком. Супругу и обеих дочерей я знал, собственно, только в лицо. С супругой доктора один раз танцевал вальс на городском балу… А его самого знал хорошо. Это был известный врач с большой практикой. Он удалял мне аппендикс. Но бургомистру и без того положено знать таких людей, — охотно рассказывал старичок.
— У него было только две дочери?
— Две дочери и сын, намного моложе их. Дочери были уже барышнями, прелестными барышнями, а сын…
— Ежи?
— Ежи? — хозяин задумался. — Кажется, Ежи. Точно не помню. В конце 1939 года, когда я не вполне добровольно покидал наш город, этому мальчику было десять, от силы двенадцать лет. Говорят, он стал врачом…
— Хирургом.
— Как отец. А ведь ребенок тогда чудом уцелел! Это была страшная история.
— Что вы имеете в виду?
— Гибель доктора Смоленского.
— Гибель доктора? — Левандовский вздрогнул.
— Как? Никто из моих земляков вам еще не рассказывал?
Левандовский молча покачал головой.
— Это началось до войны. Доктора Смоленского причисляли у нас к так называемым прогрессивным, левым. Нет, коммунистом он не был! Типичный либеральный интеллигент… Он был членом демократического клуба, и на этой почве мы с ним нередко ссорились. Я представлял государственную власть, которую доктор Смоленский упрекал во многих грехах. Примерно за год до войны в больнице, где работал доктор Смоленский, одного молодого канцеляриста обвинили в злоупотреблениях. Сейчас в ходу словечко „недостача“, а тогда применялось более сильное определение „растрата“. Там речь шла о мелкой краже. Да и доказательств не хватало. Молодой человек отрицал свою вину, а доктор Смоленский заявил, что дирекция больницы с предубеждением отнеслась к пролетарию — молодой человек был из простой семьи. Смоленский возместил больнице убытки, утверждая, что канцеляриста обманули при выплате жалованья. Среди интеллигенции нашего города дело горячо обсуждалось, а „герой“ быстренько собрался и уехал то ли во Львов, то ли в Варшаву. Все это происходило на моих глазах. А продолжение я узнал со слов друзей, когда вернулся на родину, то есть уже после войны. Тот молодой человек вновь появился в городе вскоре после прихода немцев. Доктор и его дочери обрадовались ему как другу. Он сказал им по секрету, что прибыл из Варшавы в качестве представителя польского подполья. И с помощью энергичных дочерей доктора стал собирать молодежь. Девушки, воспитанные в патриотическом духе, как нельзя больше подходили для такой деятельности. Они организовали нелегальные группы. Молодого человека мало кто знал, он соблюдал строжайшую конспирацию, держался в тени. А через несколько месяцев ночью в квартиру доктора Смоленского ворвались гестаповцы. Они арестовали доктора, его супругу, одну из дочерей. Чудом спасся сынишка, который спал отдельно в маленькой комнатушке. Гестаповцы в темном коридоре не заметили двери в эту каморку. Вторая дочь через окно выскочила в сад, тоже спаслась, и именно она способствовала разоблачению провокатора. Того самого молодого человека, который предал своего благодетеля. В ту ночь взяли многих. Подпольщики приговорили провокатора к смерти. В него, говорят, стреляли, но он остался в живых…
Левандовский не мог собраться с мыслями.
— Вы его знали? — прошептал он.
— Кого?
— Провокатора.
— В глаза не видел.
— Его фамилия?
— В свое время, наверное, мне называли и фамилию… Когда рассказывали об этом деле… Рассказывали, беспощадно обвиняя доктора Смоленского.
— Доктора Смоленского?
— Да. Люди считали, что за его легкомыслие и прекраснодушие пришлось расплачиваться другим. И ему самому, конечно. Но и другим тоже. Гестапо устроило кровавую бойню. Люди не могли простить доктору гибели своих близких…
— Фамилия, фамилия провокатора!
— Не помню…
— А есть, кто помнит?
— Очень многие. В частности, мой приятель инженер Левицкий, работавший у нас в магистрате. Сейчас он живет в Ченстохове.
Зазвонил телефону. Старичок взял трубку.
— Алло! Да, у меня. Передаю трубку… Вас спрашивают. Очень срочно!
Левандовский рванулся к телефону.
— Поручик Левандовский? Вас ждут. Сейчас же зайдите в управление.
Сержант Брыла час назад приехал в Варшаву по поручению майора Кедровского. Размахивая выписанным на имя Левандовского командировочным удостоверением и проездными документами, он передал поручику распоряжение майора — немедленно выехать в Замосьц.
Сообщение из Замосьца было откликом на разосланные фотографии. Кто-то распознал человека, убитого в гостинице „Сьвит“. Кто же?
Скромная комнатка в доме железнодорожников едва вместила Левандовского, сержанта Брылу и офицера местного управления милиции. Не хотелось тревожить старушку вызовом в милицию. Они решили, что лучше переговорить с ней в домашней обстановке. Несколько испуганная, она смотрела на троих мужчин, которые вежливо, но настойчиво вторглись в ее дом.
— Не волнуйтесь, мама, — успокаивала ее дочь, первой узнавшая человека на фотографии.
Снимки убитого, в парике и без парика, разосланные всем органам милиции, сопровождались указанием, что разыскиваемый, по всей вероятности, уроженец бывшей Восточной Галиции. Это облегчало задачу. Однако в городах, где репатриантов из тех мест было много, поиски людей, которым эти фотографии что-нибудь напомнят, могли продолжаться очень долго. Помог, как часто бывает, случай. У одного милиционера в Замосьце был приятель-железнодорожник, женившийся на девушке из городка в окрестностях Львова. Он взял снимок, пошел с ним к приятелю, спросил: „Может, твоя жена знала этого человека?“
Особенно рассчитывать было не на что, но когда железнодорожник показал снимок жене, та вскрикнула и побежала к матери: „Мама, смотри! Ведь это…“
Старая женщина присмотрелась к разложенным на столе фотографиям, подняла глаза, улыбнулась и сказала:
— Это Коваль, Анджей Коваль. Вот этот, лысый…
— Анджей Коваль? Вы не ошибаетесь? — Левандовский не мог допустить, чтобы неверная память старушки спутала следствие.
Дочь вступилась за мать:
— Я тоже его узнала, хотя на этой карточке он намного старше. Мне тогда было двенадцать лет, столько же, сколько сыну доктора Смоленского.
Мать ей поддакнула:
— Ведь Коваль был влюблен в докторскую дочку. С этого все и началось. Об этом все знали, вся наша улица.
Брыла подготовил лист бумаги и щелкнул шариковой ручкой. Левандовский попросил рассказать все подробно.
Муж старушки был в Станиславуве дворником. Их дом стоял напротив виллы Смоленских. Улица была небольшая, узкая, и они знали всех, кто регулярно посещал доктора.
Дворничиха прекрасно помнила Анджея Коваля, которому в то время было уже за тридцать. До войны он был одним из подопечных доктора, а в войну, вернувшись в Станиславув, очень часто заходил к Смоленским.
Старушка вспомнила, что Анджей Коваль работал в одной больнице с доктором Смоленским. Она понятия не имела, как он попал в их город, не знала его родных… Впервые она услышала о нем от своего мужа, скончавшегося в сорок пятом. Как-то муж показал ей на улице молодого, но совершенно лысого человека и сказал, что в больнице из-за него скандал: этот тип проворовался, а доктор за него заступился. Дворник не одобрял доктора. В больнице все сходились на том, что Коваль — вор, а у доктора Смоленского было золотое сердце. Это был очень, очень хороший человек. Бедных он лечил даром, еще и лекарства им покупал.
Старая женщина разговорилась. Дочь вторила ей. Сама она плохо помнила Смоленских, но много раз слышала передававшиеся из уст в уста рассказы об этой семье.
— Он влюбился тогда в старшую дочь доктора. Об этом все знали, хотя на улице я их вместе не видела. Странный был человек: уж такой вежливый, такой угодливый, до тошноты. Хитрый, как лиса. Потом он уехал… Как вдруг, в сорок первом, перед самым Рождеством — это уж я точно помню, — они вдвоем с докторской дочкой прошли по улице. С тех пор и началось! Все в один голос говорили, что он по барышне сохнет. Кристиной ее звали. Красавица была…
— Уж такая красавица! — подхватила дочь.
— А этот негодяй ее убил. Он их всех убил. Страшная была ночь. Убежала только младшая — Ванда. И сын уцелел — Ежи. Весь город говорил, что Коваль на них донес. Так-то он отблагодарил доктора! Обиделся, что Кристина не захотела выйти за него замуж! Отомстил ей, всей семье отомстил. Подлец, иначе и не скажешь. Слух шел, что наши его потом убили. Настигла ли его кара Господня?
— Настигла… — прошептал поручик Левандовский. — Только покарал его человек.
* * *
— Убийца не оставил никаких следов. Он нанес удар рукой в перчатке. В комнате много отпечатков, однако их нет ни на кинжале ни на парике. И нет на пачке „Спорта“. Мы задумывались над тем, почему их нет на пачке сигарет. Видимо, убийца вынул ее из кармана, когда уже надел перчатки. И от волнения забыл на столе. Первоначально мы установили, что из шести человек, включая убитого, которые побывали в этот день в гостиничном номере, двое не курили вообще, а „Спорт“ курил только один… Однако выяснилось, что „Спорт“ курил еще один человек…
Поручик Левандовский старался говорить ровным, спокойным голосом. В кабинете, где они сидели втроем, царила абсолютная тишина. Плотно сдвинутые шторы отгораживали комнату от вечернего уличного шума и неровных отблесков редких в такой час огней. Стены были увешаны полками со множеством книг и журналов. Низкая лампа бросала круг света на маленький столик, на котором лежала пачка сигарет „Кармен“. Хозяин сидел, глубоко уйдя в кресло, и слушал логические выводы поручика Левандовского…
Кедровский прервал поручика:
— Это еще не доказательство, — сказал он. — Отсутствие следов не заменяет следов.
— Мы могли подозревать четверых. Познанский, служащий судоверфи, весь вечер пятнадцатого мая провел дома с женой и гостями. Живут они на окраине, очень далеко от центра. Итак, алиби, не вызывающее никаких сомнений. С Грычером, журналистом, дело обстоит сложнее, но он в конце концов признался, что утаил одно обстоятельство чисто личного порядка. Алиби Грычера засвидетельствовано. Алиби следующего подозреваемого, Лубия, оставляет желать лучшего. Наряды на автобазе заполнялись неточно и недобросовестно. Мы не знаем, где находился Лубий в то время, когда было совершено убийство: то ли у себя на базе, то ли еще в нашем городе. К тому же Лубий курит „Спорт“, и забытая в номере пачка сигарет могла принадлежать ему. Лубий — левша. Удар кинжалом нанесен с безошибочной точностью правой рукой.
— И это еще не прямое доказательство, — вставил майор Кедровский.
— Однако в цепи других оно приобретает большой вес. Еще один человек из четырех подозреваемых не мог доказать свое алиби. Собственно, у него не было никакого алиби… Но подозрения у нас возникли по совершенно иной причине. Убийца оставил нам важнейшее доказательство, причем, по-видимому, сделал это сознательно. Сорвав с головы убитого парик, он хотел показать его истинное лицо, не похожее на то, которое знали окружающие. Сравнительно быстро мы установили, что убитый не был Анджеем Кожухом. Мы выяснили, кем он не был, но не знали, кем он был.
Левандовский остановился и закурил сигарету. Хозяин не сделал ни единого жеста, не произнес ни единого звука. Все трое молчали. Потом опять заговорил Левандовский:
— Мы без труда установили, что судьбы Грычера и Познанского никогда не пересекались с судьбой мнимого Анджея Кожуха. Нам казалось, что его прошлое знали два человека, которые несколько лет назад показали в познанском суде, что знакомы с ним давно, с довоенных времен. Одного из них, Закшевского, незадолго до автомобильной катастрофы, в которую попал Кожух, убили и ограбили в Познани, в городском саду. В тот период Кожух очень волновался, рассказывая жене, что ему угрожают воры, которых он якобы поймал с поличным на заводе. Сказки рассказывал! Потом, после катастрофы, он сказал Лубию, что Закшевский шантажировал его, грозя разгласить прошлое. Тут, кстати сказать, вскрылась еще одна любопытная деталь. По словам жены Кожуха, никогда не видевшей Закшевского, ее муж знал, что у убитого украли бумажник с деньгами. А ведь подробности этого дела не оглашались! Каким же образом это стало известно Кожуху?
— Такие вещи зачастую знают все соседки, — заметил майор Кедровский.
— Бывает и так. Но я не поручусь, что Закшевского задушил не Кожух. Видимо, этого мы уже никогда не выясним. Оставался еще Лубий, тоже знавший изрядный кусок биографии мнимого Кожуха. И на него падает подозрение. Однако в нашем списке был еще один человек, уроженец того самого галицийского городка…
Левандовский опять умолк. И снова никто не шелохнулся, никто не проронил ни слова.
— Идя по этому следу, чуть приметному, мы наткнулись на людей, проживавших когда-то в Станиславуве. Бывший бургомистр этого города рассказал нам о трагической участи доктора Смоленского и его семьи. Бывшая дворничиха дома, напротив которого жили Смоленские, не только подтвердила его рассказ, но и распознала человека, выдававшего себя за Анджея Кожуха. Когда мы показали ей фотографию без парика, она уверенно заявила, что это ни кто иной, как Анджей Коваль, проворовавшийся служащий больницы, провокатор, виновник гибели доктора Смоленского, его семьи и еще нескольких человек. Я кончаю… Скажу только вкратце о дальнейшей судьбе Коваля, которую нам удалось воспроизвести в самых общих чертах. Опасаясь мести, несмотря на помощь и поддержку гестапо, он надел парик и раздобыл документ человека, также убитого гестаповцами, но по другому делу, вступил в банду УПА, однако быстро сориентировался, что бандиты обречены. Намеревался уехать на Запад. Мы не знаем, что ему помешало осуществить это намерение. Он поселился в Познани, женился, стал мирным, приторно вежливым. Быть может, до Закшевского каким-то образом дошли некоторые подробности прошлого Коваля — Кожуха. Не исключено, что, спасая себя, Коваль решился на убийство Закшевского, а их страха перед разоблачением он без колебаний совершил бы второе убийство. Быть может… Автомобильная авария была действительно случайностью, простой случайностью… Однако не стоит гадать, вернемся к фактам. Коваль в тяжелом состоянии попал в больницу. Без парика. И в больнице его узнал хирург. Не так ли?
— Да, — хозяин, сидевший в глубоком кресле, сказал это тихо, очень тихо, после длинной, длинной паузы. — Да… Но не только я его узнал, когда закончил первую серию операций. Он тоже узнал меня. Он спросил медсестру, как зовут доктора, которому он обязан жизнью. Ловко выпытал, сколько мне лет, откуда я родом. Он ничем не выдал себя, однако я понимал, чего он боится, почему хочет поскорее выписаться из больницы, исчезнуть. Он надеялся, что я его не узнал, фамилия другая, да и был я тогда ребенком… Но ему приходилось держаться настороже, скрывать от меня свой страх. Ему пришлось выдержать разговор о парике, начатый мною, пришлось принять из моих рук новую жизнь и свой новый парик…
— Но ведь вы могли, доктор… — заикнулся Левандовский.
— Нет, не мог, дорогой мой, именно этого доктор не мог сделать, — тихо сказал майор Кедровский. — И именно поэтому наша встреча носит такой характер. Несмотря на все, она носит такой характер и вообще состоялась.
— Совершенно верно, именно этого я не мог сделать. Достаточно было какого-нибудь недосмотра, попросту недосмотра — и я развязал бы себе руки, а на свете стало бы одним негодяем меньше… Но я подумал, что общее число негодяев в таком случае не изменится. Одного не станет, зато прибавится другой. Нет, дело тут не в клятве, которую дает каждый врач. Я не придаю значения никаким клятвам, для меня это не более как формальность. Я прислушивался только к голосу своей совести. Вы и представить себе не можете, сколько часов я просиживал ночами в этом самом кресле, в котором сижу сейчас, и думал, неотступно думал: как мне поступить?
— Но почему вы не обратились к нам, в прокуратуру, в суд? — Кедровский поднялся, наклонился к хирургу.
— Потому что приговор был уже вынесен.
— Чей приговор?
— Пожалуйста, взгляните сами! — Доктор, не вставая с кресла, повернулся, взял с полки тонкую картонную папку, развязал тесемки, вынул большой лист, на который была наклеена узкая пожелтевшая полоска папиросной бумаги, густо исписанная на машинке, и протянул ее Кедровскому. Майор наклонился еще ниже, чтобы в свете лампы разобрать пожелтевшие буквы: „Приговор. Подпольный суд приговаривает Анджея Коваля к смертной казни за измену польскому государству, сотрудничество с гестапо и выдачу польских граждан — борцов за независимость… 1943 год“.
— Приговор был вынесен, в Коваля стреляли. И попали. Но только ранили, не убили. Он оправился и после этого стал носить парик. Шрам от той пули я нашел во время операции… Копию приговора хранила моя сестра и отдала мне, когда я уже стал мужчиной… Нет, ни она, ни я в то время не рассматривали это как посвящение в мстители. Нам и в голову не приходило искать Коваля. Она просто передала мне страшную семейную реликвию.
— Но ведь этот приговор сейчас не имеет законной силы! Он ничего не значит!
— Для меня значит.
— Как гражданин нашего государства, доктор, вы обязаны подчиняться его законам, согласно которым у нас, как во всем цивилизованном мире, самосуд недопустим. А это был самосуд…
— Да, можно расценивать это так. Однако чувствовать можно иначе. Кроме того, как известно, жернова правосудия при таком сроке давности мелются очень медленно, порой еле ворочаются. Существуют суровые статьи закона, но существует также и амнистия! Двадцать лет спустя суды стали более снисходительны. Да, майор, я во всем отдаю себе отчет с самого начала, и если бы кто-нибудь пришел ко мне посоветоваться, как ему поступить в подобном случае, я бы посоветовал ему обратиться в милицию, в прокуратуру, в суд. Однако куда легче дать умный совет другому, чем самому себе.
Не вдаваясь в лишние подробности, нескольким своим друзьям я рассказал, что кто-то столкнулся с гестаповским провокатором, виновником смерти десятков людей. А может быть, сотен? Ведь я не знаю всех преступлений Коваля. Может быть, он выдал и настоящего Анджея Кожуха?.. Так вот, я спрашивал друзей, что делать человеку, раскрывшему тайну… Все мои друзья предлагали пойти в милицию, к прокурору, в суд. Они повторяли мне то, что я и без них прекрасно знал. Однако я знал еще одну вещь. Я знал, что не смогу недобросовестно подойти к лечению этого человека. Каждого пациента я лечу добросовестно…
— Нам известно, что вы замечательный врач…
— Допустим… Но по отношению к нему мне надо было проявить максимальную добросовестность. Его мне надо было во что бы то ни стало вылечить, поставить на ноги, возвратить к жизни. Я должен был этого добиться, чтобы не упрекать себя в том, что избрал бесчестный способ мести. И потому, пока он лежал у меня в больнице, пока он был моим пациентом, я не мог пойти, например, к вам, майор, и выдать его вам. Ведь это, собственно, одно и то же. До тех пор, пока он оставался в больнице под моим наблюдением, я не имел права, не имел никакого морального права мстить. Тогда мне было уже все дозволено. Я знал, что в действительности вылечил его именно для этого. Перед судьбой мы теперь равны, надо свести старые счеты. И побыстрее, потому что он собирался уезжать, я рисковал потерять его из виду. Хотя в то время еще не был вполне убежден, что он узнал меня, что он именно меня боится…
— А теперь вы уверены в этом?
— Уверен. Он сам признался мне в последнюю минуту своей жизни. Я вам скажу, как это было. С медицинской точки зрения не было никакой необходимости в моих визитах. Однако я пошел к нему через несколько часов после того, как он выписался из больницы. Я ходил к нему, чтобы не упустить его. Каждый вечер я шел гулять и часами бродил взад и вперед возле гостиницы. Я подсчитал, какое окно его, и два вечера подряд сторожил это окно, как собака, пока в нем не гас свет. В среду я был у него во второй половине дня и все еще не знал, что делать. То есть я понимал, что надо отвести его в милицию, но мне было как-то неловко, неудобно. Он сказал, что очень мне благодарен, что завтра уезжает…
— Он собирался ехать только через несколько дней. Ждал машину, обещанную Познанским…
— Мне он сказал так. Он хотел, чтобы я перестал к нему ездить. Вы полагаете, что он убил Закшевского, грозившего ему разоблачением… Меня он не мог убить. Быть может, потому, что я подарил ему жизнь. Быть может, потому, что его все же мучили призраки прошлого. А может, попросту он был еще слаб. Вполне возможно, что он хотел лишь убежать от меня. И тогда-то я решил больше не медлить. Вечером я надел тонкие кожаные перчатки. Вы их найдете в шкафу. Я взял кинжал, который был у меня очень давно, он однажды попался мне на базаре. Я купил его, подумав, что такая вещь пригодится в хозяйстве. По пути, не снимая перчаток, я купил сигареты.
— „Спорт“, — прошептал Левандовский. — Сейчас мы уже знаем. Вы курите „Кармен“ и „Спорт“.
— Сигаретами „Кармен“ я угощаю, сам курю только „Спорт“. Я очень волновался. В вестибюле гостиницы было очень людно. Никто не обратил на меня внимание. Я рассчитывал, что даже если портье меня заметит, предыдущие визиты обернутся мне на пользу. Я считал, что мои приходы и уходы в гостиницу спутаются у него в памяти. Дверь в номер была не заперта. Он уже переоделся в пижаму. Он смотрел на меня с изумлением. Я положил на стол пачку „Спорта“, которую все время нес в руках — ее я потом забыл взять, — и сказал ему, что знаю, кто он: Анджей Коваль. Тогда он сказал, что он меня тоже узнал, что я сын доктора Смоленского, брат Кристины. Он сидел в кресле, даже не пытаясь встать. Быть может, он оцепенел от неожиданности? Я вынул из кармана приговор, вынесенный двадцать лет назад, и прочел ему его. Я спросил, что он может сказать в свое оправдание. Он ответил: ничего. Тогда я вынул кинжал и ударил его прямо в сердце…
Страшные слова тонули в уютной мирной комнате, растворялись, пропадали. Неужели действительно человек, сидящий в глубоком кресле, все это сделал? Он продолжал:
— Отец наклонился надо мной и поцеловал в лоб. Как каждый вечер. Мне было тринадцать лет. Я боготворил отца, он был для меня всем. Наша дружба возникла с началом войны. Раньше каждый из нас жил своей жизнью. Во время оккупации жизнь семьи сосредоточилась в стенах дома. Отец стал для меня ее центром. Он читал мне прекрасные книги, несколько, быть может, преждевременно приобщил меня к большой литературе, говорил со мной о величии и жестокости мира. Отец внушал мне любовь к жизни. Разумеется, не к гитлеровскому порядку, который он учил меня ненавидеть так же, как ненавидел сам. Я участвовал в подпольной работе моих сестер. И отец в ней участвовал. Неправда, что подпольную организацию у нас создал Коваль. Когда Коваль приехал, организация уже действовала. Коваля приняли в организацию, потому что отец и сестры ему доверяли. Неправда, что Коваль был влюблен в одну из моих сестер. Это не более как досужий вымысел городских сплетниц. Не знаю, чем объяснялось доверие моего отца к этому человеку. Для меня оно непостижимо, однако я верю, что отец руководствовался какими-то серьезными соображениями. Мы проводили с отцом вместе долгие часы. У отца стало больше свободного времени. Он разговаривал со мной как со взрослым человеком, никогда не называл меня уменьшительным именем, всегда полным: Ежи. Часами он рассказывал мне обо всем на свете. Мы говорили до поздней ночи, погасив огонь. На прощание он наклонялся и целовал меня в лоб, а я жал ему руку. Это была прекрасная дружба сына с отцом. Он уходил потом к маме, в спальню. Сестры спали в своей комнате. А я — в маленькой клетушке в конце коридора. Там стоял шкаф. В тот угол не доходил свет тусклой лампочки, едва тлевшей у входа. И вот однажды меня разбудил шум. Я оцепенел от страха. Ускользнув на минуточку от гестаповцев, отец просунул голову в мою дверь и тихо сказал: лежи не шевелись… Этой двери, загороженной шкафом, гестаповцы не заметили. Дождавшись, когда все ушли, я соскочил с постели. Пустой дом был опечатан. Младшая сестра, Ванда, через окно первого этажа убежала в сад, а оттуда пробралась к соседям. Я остался один, залился слезами. Я был потрясен. Весь день просидел в опустевшем доме, не в силах двинуться с места. Лишь к вечеру я оделся, взял немного вещей, вылез через окошко и побежал к соседям. Там мне дали адрес сестры, которая скрывалась от фашистов. Гестаповцы, вероятно, решили, что я убежал с сестрой, меня не искали. Больше отца я не видел. Никогда не знаешь, когда видишь самого близкого человека в последний раз. Может, это и к лучшему… Простите! Мне не следует так много говорить. Я должен только подтвердить добросовестность и объективность следствия и протянуть вам руки…
— Это не обязательно, доктор.
— Каждый призван выполнять свой долг. Вы в первую очередь.
— К сожалению, вы правы, — вздохнул майор Кедровский. — Но вам не надо протягивать рук. Вы нас ждали?
— Откровенно говоря, ждал… Собственно, выйдя из комнаты Коваля — уже мертвого, — я хотел идти в милицию, сказать вам всю правду. И передумал, решил подождать до завтра. Мне хотелось вернуться в свою пустую квартиру — такую же пустую, как отцовский дом в ту страшную ночь, захотелось опуститься в кресло, в котором я сейчас сижу, захотелось наедине с собой оценить свой поступок. Поступил ли я правильно? Я не был в этом уверен. В глубине души я до сих пор не уверен в этом. Но иначе я поступить не мог. И в эту бессонную ночь я стал взвешивать все „за“ и „против“. „С какой стати, — спрашивал я себя, — мне и моим пациентам страдать за то, что этот преступник убил моего отца, мать и десяток других жертв? С какой стати мне обвинять себя? В чем? В том, что я избавил людей от чудовища?“
— У которого есть дочь, очень любившая его, — прошептал Кедровский.
— Невозможно вечно сочувствовать всем и каждому! Я волею судеб привел в исполнение приговор, справедливость которого не подлежит сомнению. Свершилось предначертание судьбы. В чем же мне каяться, ради чего ускорять развязку? Нет! К утру я принял твердое решение: ничего не предпринимать. Не скрываться и не сознаваться. Предоставить исход дела самой судьбе, подвергнуть то, что произошло между мною и этим негодяем, как сказал бы верующий, суду Божьему, поручить себя провидению. Если в один прекрасный день вы придете за мной, я протяну руки — надевайте наручники! Если же не придете… Что ж, я не стану торопить вас. Не буду возражать, ни слова не скажу первый…
— Доктор, — тихо прервал Смоленского майор. — Мы обязаны найти виновного. Кем бы он ни был и чем бы ни руководствовался.
— Я на вас не в обиде. Вам незачем передо мной оправдываться, человек обязан выполнять свой долг. Я свой выполнил, поэтому сохранил уважение к себе. И вы тоже, что бы ни услышали от меня сегодня, выполняете свой долг.
— Вы взялись сами вершить правосудие, а это никому не дозволено. Вас придется арестовать.
— Для того вы ко мне и пришли.
— И вы готовы?
— Нет, майор, я еще не готов. Я буду готов через несколько часов, утром…
— Вы сами к нам придете.
— Благодарю вас за доверие, майор.
Утром Левандовский вбежал в кабинет майора.
— Сегодня ночью Смоленский покончил с собой. Порошки и газ. Выломали дверь, но было уже поздно…
Майор ничего не ответил. Наступило молчание…