ТРИ БРАТА

Гордон Илья Зиновьевич

В центре романа известного советского еврейского писателя И. Гордона «Три брата» – семья потомственных евреев-землевладельцев. Разбогатевший младший брат Танхум, которому случайно удается присвоить деньги конокрада, прибирает к рукам надел земли отца и заставляет работать на себя своих братьев. На широком социальном фоне развертываются драматические события, достигающие апогея в бурные годы гражданской войны, когда Танхум оказывается в стане врагов революции, а отец со старшими сыновьями с оружием в руках защищают ее завоевания.

Повесть «Мать генерала» рассказывает о подвигах наших людей в годы Великой Отечественной войны и о героизме советской женщины.

 

ИЛЬЯ ГОРДОН И ЕГО ГЕРОИ

Широкому кругу читателей Илья Зиновьевич Гордон известен прежде всего своими романами, повестями и рассказами из жизни деревни. Своеобразие его творчества именно в том и заключается, что он глубоко исследовал и художественно разработал новую тему, до него почти не поднимавшуюся в еврейской литературе, – тему деревни. Писатель создал новый для литературы образ еврейского «мужика», тип труженика деревни, всесторонне раскрыл его психологию, его быт, жизненные конфликты, его труд и окружающую его природу.

Уже первая его повесть, «Вилдгроз» (в русском переводе – «Бурьян»; в последующих изданиях – «В степи», 1927), свидетельствовала о приходе в литературу талантливого художника-реалиста. А за ней последовали многочисленные рассказы, повести, романы («Ингул-Бояр», «Три брата», «Разбойники», «Ливень», «Мыши» и др.), которые принесли ему заслуженное признание, определили его место в еврейской советской литературе.

Произведения И. Гордона воссоздают широкую картину еврейской деревни в ее социально-историческом развитии. Гордон и художник, и историк еврейского крестьянства, художественный летописец его жизни, труда и борьбы, его радостей и страданий на протяжении первой половины двадцатого века, до и после Октябрьской революции. Исторические судьбы крестьянства изображаются писателем на фоне острых социальных столкновений, антагонистических классовых конфликтов. В непримиримой классовой борьбе батрацких, бедняцких и середняцких слоев деревни против угнетателей-кулаков и царских чиновников формируется характер и психология действующих лиц произведений, этой борьбой обусловливаются их действия и поступки.

Писатель хорошо знает национальный быт описываемой им среды и умеет запечатлеть национальные черты и обычаи. Национальная специфика не превращается, однако, под его пером в самодовлеющую цель; писатель не ограничивается узкими национальными рамками; он везде и во всем стремится показать характерные, типические черты социально-исторического явления. Но социально-типическое сочетается у Гордона с национально-индивидуальным, выражается в конкретных, полнокровных и обобщенных образах и картинах. Еврейский кулак Абе Виленский в повести «В степи» или Танхум Донда в романе «Три брата» (1938 – 1970), обладая национальными психологическими особенностями, в то же время по существу ничем особенным не отличается от кулака русского, украинского. Еврейский батрак и бедняк Вове Хинкес имеет те же социально-психологические черты, что и русские и украинские бедняки и батраки. Поэтому в произведениях Гордона, как и в реальной жизни, братская дружба народов в борьбе и труде выступает перед читателем в ее естественной, органической форме, а не привносится извне идеологической тенденцией автора. Гордон оперирует живыми образами и картинами, и этими образами и картинами оп апеллирует к чувствам и переживаниям читателей, как правило, счастливо избегая поверхностной, банальной схемы. Его произведения лишены идиллических картин, ложного пафоса и декламации. Изображая человека, его жизнь, образ мыслей, действия, прослеживая путь развития труженика деревни от индивидуалиста и частного собственника к сознательному творцу новой жизни в условиях коллективного труда, писатель показывает силу инерции, консерватизма, всякого рода предрассудков, препятствующих формированию социалистического сознания героев произведений. Они не только борются и побеждают, но и страдают, спотыкаются, падают, терпят поражения, отступают, ценою бесчисленных лишений и жертв преодолевают трудности и достигают цели, меняя и преобразуя лик земли и свою собственную природу.

Все эти качества Гордона-прозаика проявились с достаточной яркостью и глубиной уже в первом его произведении. Вот почему выдающиеся критики тридцатых годов (М. Литваков, И. Нусинов, И. Добрушин и др.) единодушно приветствовали молодого тогда автора. Так, И. Добрушин писал:

 

С годами И. Гордон не растерял, а приумножил сильные стороны своего писательского таланта. В частности, одним из его достоинств является умение раскрывать психологию человека, что легко проследить и на предлагаемом вниманию читателя романе «Три брата», первые две части которого были изданы еще в 1938 году. В этом романе писатель обращается к недавнему историческому прошлому, к периоду Октябрьской революции и гражданской войны. Гордон и здесь не отрывается от хорошо знакомой ему среды старой еврейской деревни па юге Украины.

Переработав впоследствии основательно первые части, автор за прошедшие годы написал еще три части, создав широкое полотно жизни еврейской деревни в 1910-1920 годы. Особенным достижением писателя следует считать уже упомянутый образ кулака Танхума Донды, воплощающий наиболее характерные черты данного социального типа. В романе представлена целая галерея народных типов: бедняков и середняков, мужчин и женщин, представителей всех поколений, в том числе и таких ярких, как Давид Кабо – коммунист, руководитель крестьянских масс. Страницы романа посвящены картинам совместной революционной борьбы народных масс деревни и городских пролетариев против угнетателей – крестьяне поддерживают стачку рабочих. Следует отметить, что это, пожалуй, единственная в еврейской литературе попытка художественного воплощения этой темы.

В романе проявляются лучшие черты и качества зрелого дарований И. Гордона: доподлинное знание народной крестьянской жизни, деревенского быта, «мужицкой» психологии, напряженный драматизм сюжета, развивающегося в острых конфликтах, умение показать трудовые процессы в деревне, любовь к человеку труда, умение рисовать картины природы.

О дальнейшем творческом росте И. Гордона свидетельствуют и его повести «Вначале их было двое», «В Бочаровке» и публикуемая в настоящем издании повесть «Мать генерала», а также его рассказы и очерки последних лет («Поминальная ночь», «Бабушка трактористов», «Ее праздник», «Обыкновенный человек», «Честь Рувима», «Одна судьба», «Драгоценный подарок», «Гости» и др.).

Повесть «Мать генерала» посвящена героизму нашего народа в Великой Отечественной войне против фашистских агрессоров. Перед читателем проходят образы новых людей, новых не только потому, что они живут и борются в других условиях, но и потому, что они отличаются по своему характеру и по своей психологии от тех персонажей, которые писатель рисовал в предыдущих своих произведениях.

Трогательным, величественным и героическим представляется в повести образ матери генерала, простой крестьянской женщины Эстер, вырастающей под пером писателя в символ советской матери-патриотки, отдающей свою жизнь за победу Родины, Эстер – оригинальный не только в творчестве Ильи Гордона, но и во всей еврейской советской прозе образ. Интересны и оригинальны также образы генерала Эзры и Марьяши, наделенные лучшими качествами советских людей.

Однако существует внутренняя связь между героями повести «Мать генерала» и героями романов «Ингул-Бояр» и «Три брата». Она заключается, между прочим, в том, что в повести положительные герои показаны как наследники и продолжатели дела, начатого их предшественниками. Они выросли в условиях советской власти и стали хозяевами жизни, полновластными хозяевами своей собственной судьбы.

Повесть – основной жанр прозы Гордона. В этом жанре он создал лучшие произведения, в этом жанре ярче всего выступают реалистические черты его творчества. От этой «средней» повествовательной формы в творчестве Гордона и идут линии к роману и к малой форме. Да и «Три брата», собственно говоря, возникли из повести. Что касается малой формы повествовательной прозы Гордона, его рассказов, то они в подавляющем большинстве своем подкупают остротой и глубиной психологического анализа. Новеллы «Ливень», «Грабители», «В новой шкуре», «Мыши» в этом смысле являются образцовыми произведениями новеллистического искусства.

Гордон стремится к простоте, ясности. Он рассказывает только о том, что могло быть в жизни, и рассказывает так естественно, что можно подумать, что рассказанное действительно имело в жизни место. При чтении его повести, романа или рассказа создается иллюзия достоверности изображаемого. Но в произведениях Гордона, как во всяком реалистическом произведении высокого искусства, не факт сам по себе определяет сущность повествования, а угол зрения автора, художественный вымысел и художественное обобщение. «Пропущенные» через фантазию художника, обогащенные его выдумкой, факты жизни становятся явлением искусства.

Отрадно, что Илья Гордон находится в расцвете своих творческих возможностей, и можно надеяться, что он еще обогатит нашу литературу новыми талантливыми произведениями.

Г. Ременик

 

РОМАН

ТРИ БРАТА

ЖЕНЕ И ДРУГУ БЕТТИ ПОСВЯЩАЮ

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Беда за бедой обрушились на старого Бера Донду.

Пропал младший сын Танхум. Ушел из дому и не вернулся. Где его только не искали, к кому не обращались, он как в воду канул. «Что же могло с ним приключиться?» – с беспокойством думал отец.

Бывало, и раньше он отлучался надолго, бродил по задворкам, неизвестно где шатался, но к вечеру, угрюмый и усталый, являлся домой. Как Бер ни пытался узнать у Танхума, где он пропадал, тот, невнятно что-то пробормотав, всячески старался увильнуть от ответа.

«А его все нет да нет. Что же делать? Где его еще искать?» – сокрушался старик.

Бер поднял всех на ноги. Искали парня всюду: и в балках, и в оврагах под Садаевом. Не было такого места, куда бы не заглянули, – но все тщетно.

Тогда Бер и его сыновья Рахмиэл и Заве-Лейб кинулись искать Танхума в соседних деревнях, хуторах и колониях. Парня не нашли и там.

Мать ломала руки, плакала и причитала:

– Где же мой Танхумка? Куда он мог деваться?

– Не плачь, Пелта, не убивайся… Объявится твой мизинек, – утешал жену Бер. – Разве ты его не знаешь? Не первый же раз он исчезает из дому. И куда его носит нечистая сила?!

– Ох, знаю все это я, Бер, знаю. Но раньше, бывало, он уходил и вскоре ворачивался, а сейчас четвертый день, как его нет. Как же не волноваться? – причитала Пелта.

– Не горюй, придет!… Увидишь, скоро придет! – успокаивал ее муж, хотя у самого кошки на душе скребли.

Тревожные мысли и тяжелые думы вконец подкосили и без того больную Пелту, и вскоре она слегла. Без хозяйки дом осиротел. Пелта хворала и раньше. Однако по утрам она находила в себе силы встать, подобрать на улице немного сухих кизяков, отыскать где-нибудь курай и на треножнике в глиняном горшке сварить картошку, вскипятить кофе из перегоревшего ячменя, состряпать на обед борщ или затерку. Из последних сил она стирала, латала белье, чинила рубашки или штаны сыновьям.

Коварная болезнь, приковавшая Пелту к постели, пришибла и Бера. Но беда не приходит одна. Назавтра, когда, измученный тяжелыми невзгодами, Бер вышел, как обычно, утром накормить и напоить кобылу, она стояла в хлеву, уныло опустив голову, не притрагиваясь к корму.

– Что с тобой, Машутка? Чего ты приуныла? – забеспокоился старик, гладя лошадь по холке и заглядывая в ее грустные потускневшие глаза.

Кобыла стояла неподвижно, не отзываясь на хозяйскую ласку,

У Бера подкосились ноги.

– Ну что с тобой? Что? – забормотал он дрожащим голосом, – Ты ведь у меня одна-одинешенька, вся моя опора и надежда… Что я без тебя?

Бер сам не знал, откуда взялись у него такие нежные слова.

«Куда кинуться, к кому обратиться, чтобы спасти кормилицу?…»

Ведь только сегодня он хотел просить у кого-нибудь из хозяев хорошую двуколку, чтобы поехать за врачом для больной Пелты. И вот на тебе… Не дай бог, чтобы жена узнала о новой свалившейся на них беде.

Он схватил охапку свеженакошенной травы и поднес кобыле, но та отвернулась, даже не понюхав.

Бера обдало холодным потом. «Может, дать ей попить?» – подумал он. Схватив стоявшее в углу ведро с водой, поднес к морде лошади.

– Выпей, милая, выпей. Хоть глоточек выпей, и тебе легче станет,

Кобыла тоскливо глядела на хозяина и отворачивалась от воды. Бер попытался силой влить ей между зубов немного воды, но вода тут же выливалась обратно.

– Ни к чему не притрагивается. Что же делать? Может, она съела вредную траву или опоили ее? – раздумывал вслух Бер. – Божья кара! За что на мою голову столько бед сразу? Чем я так провинился? Я ведь ничего худого не сделал ни богу, ни людям. За что же мне такое жестокое наказание?

Беру показалось, что лошадь, понурив голову, прислушивается к его причитаниям и словно плачет, понимает, что оба они несчастные. Кобыла жалеет его, своего горемычного доброго исстрадавшегося хозяина, который всегда готов был поделиться с ней последним куском хлеба. Бер прижался к ней, еле сдерживая подступавшие к глазам слезы.

«Может, провести ее немного по двору?»

Он отвязал поводья и попытался вывести лошадь из хлева. Она не тронулась с места.

– Ну, идем, милая, идем! Погуляешь немножко, авось придешь в себя.

Бер изо всех сил потянул ее, и лошадь двинулась к выходу.

– Даст бог, поправится, – утешал он себя. Но, увидев в дневном свете тощую, едва живую свою кобылу, Бер понял, что стряслась беда.

Все же он еще раз потянул за поводья, лошадь сделала несколько шагов и вдруг тяжело рухнула.

– Вставай! Вставай! – дергал повод Бер, чуть не плача. – Пройдемся чуточку.

Кобыла приподнялась на передние ноги, немного отдышалась, тяжело раздувая бока, попыталась встать. Бер подставил свою спину под живот лошади, поднатужился, что было сил, и она кое-как поднялась. Медленно, еле передвигая ноги, шатаясь, она сделала еще несколько шагов. Боясь, чтобы она снова не повалилась, Бер завел ее в хлев и побежал в дом.

На пороге он услышал тяжелые вздохи Пелты,

– Что тебе дать? – спросил он, подойдя к постели. – Может, выпьешь стакан кипятку?

– Ничего мне не надо… – тихо ответила жена. – Где ты был так долго?

– Во дворе… Я заходил, ты спала.

Бер подал Пелте немного творогу, кусок хлеба и стакан кофе.

– Поешь хоть что-нибудь. Ты ведь еще ничего в рот не брала.

– Не хочу… Кусок в горло не лезет… Хочу только знать, что с моим Танхумкой…

– Цело твое чадо… Придет… Разве ты Танхума не знаешь? Он, наверное, работает у какого-нибудь хозяина… Ведь сейчас страдная пора – сенокос, прополка… Люди нужны, вот он и нанялся, – убеждал жену Бер.

– Дай бог, чтобы это было так. Меня ты успокаиваешь, а сам таешь, как свеча… По твоему лицу я вижу, что у нас какая-то беда, а ты скрываешь.

– Ничего я от тебя не скрываю… Если я говорю, что Танхум придет, значит, придет.

Пелта немного поела, выпила кофе. Бер уложил ее поудобней и вышел во двор.

Вдруг он увидел, что через картофельные огороды идет какой-то человек. Его походка очень напоминала походку Танхума. Человек скрылся, видимо, спустился в балку, а через минуту, когда опять появился, Бер узнал своего сына. Он бросился напрямик через огороды навстречу ему, крича не своим голосом:

– Танхум! Танхум!…

Бер метнулся было к дому – скорее сообщить радостную весть Пелте, но остановился, решил, что надо это сделать поосторожней. Прежде всего, надо рассказать Танхуму, что лошадь захворала, и предупредить, чтобы он ни в коем случае не проговорился об этом матери.

Еще издали увидев отца, Танхум торопливо пошел навстречу.

– Где ты был? – крикнул Бер. – Мама из-за тебя слегла…

– Слегла? Почему? – встревожился Танхум.

– Разве можно так… Где мы только тебя не искали!

– Зачем меня надо было искать? Подвернулась работа, вот я и нанялся.

– Скорей идем к маме, обрадуй ее. Она совсем не встает, И еще одна беда у нас – Машутка заболела…

– А что с ней?

– Кто знает. Еле дышит… Только маме не говори об этом. Ты уж посиди немного с матерью, успокой ее, а потом сбегай к коновалу Хайклу. Он ведь понимает в лошадиных болезнях.

Ускорив шаг, Бер пошел к хате. Перешагнув порог, сказал бодрым голосом больной жене:

– Ну, что я тебе говорил?…

Бледное осунувшееся лицо Пелты осветилось радостью.

– Что? – спросила она, приподняв с подушки голову. – Танхумка вернулся?

– Вернулся.

– Почему же он не заходит?

– Сейчас зайдет…

Бер позвал Танхума.

– Вот он! Пропажа наша…

– Танхумка, сынок мой! Где ты был? – всхлипнула Пелта. – Почему не сказал, что уходишь? Зачем причинил мне столько страданий?

– Не стоит он твоих слез, этот балбес, – начал сердиться отец. – Я б ему поддал за такие выходки…

Опустив голову, Танхум стоял и молчал.

– Чего молчишь, паршивец этакий? Почему человеческим языком не рассказываешь, где был?

– Работал… Нашел хорошую работу. Не мог отлучиться, – пробормотал, не подымая глаз, Танхум.

Махнув рукой, Бер вышел на кухню. Через несколько минут вернулся и сказал жене, которая о чем-то слабым голосом беседовала с сыном:

– Дай я его накормлю, успеете наговориться. А тебе дать чего-нибудь перекусить?

– Мне ничего не хочется, а ему дай поесть. Он устал и проголодался.

Отец поставил на стол миску с картошкой, хлеб, пару луковиц, солонку с солью и хмуро сказал сыну: Ешь!

Присев к столу, Танхум глотал кусок за куском хлеб, с аппетитом наворачивал картошку.

Отец торопил сына, просил скорей сходить к коновалу и шепотом наказывал:

– Попроси его бегом бежать. Авось он спасет лошадь. Только смотри, нигде не задерживайся.

Поев, Танхум со всех ног помчался к Хайклу. Вернулся через полчаса запыхавшись и, еле переводя дыхание, сообщил:

– Нет его.

– А где его старуха?

– Никого нет.

– О господи, что ты со мной делаешь! – воскликнул Бер с отчаяньем. – Слушай, Танхум, – заговорил он умоляюще, – еще раз сбегай к коновалу, может, он уже дома. Приведи его.

Танхум снова побежал за Хайклом. На этот раз долго не возвращался. Бер ежеминутно выбегал на улицу, глядел, не идет ли сын, но как назло никого не было видно.

Наконец Танхум явился и, предупреждая нетерпеливый вопрос отца, выпалил:

– Сейчас придет.

– Что значит сейчас?

– Сказал, что скоро. А мне нужно уходить.

– Только ненадолго, – попросил отец.

Минут через пятнадцать пришел Хайкл и, неторопливо оглядевшись, спросил:

– Что случилось с вашей лошадью, реб Бер?

– Кто знает… Заболела, и все.

– Где лошадь?

– В хлеву. Идемте!

– Лучше выведите ее сюда, во двор, здесь светлее. А там и повернуться негде.

Бер вывел с трудом ступавшую кобылу. Поглядев на нее, Хайкл покачал головой, как бы желая выразить хозяину сочувствие, поджал губы, вздохнул и сказал!

– Попробуйте ее немного провести по двору.

Лошадь шла, еле переставляя ноги, качалась, спотыкалась. Увидев, что она вот-вот рухнет на землю, Хайкл поднял руку и крикнул:

– Хватит!

Он развязал засаленный мешочек с нехитрым лечебным инструментом, который носил всегда при себе, надел серый халат и не спеша начал осматривать лошадь. Задрав ей голову, заглянул в рот, посмотрел язык, затем приложил ухо к животу, прислушиваясь, как она дышит, поднял хвост, нагнувшись, пощупал ноги и спросил:

– Что она у вас ела, реб Бер? Не перекормили вы ее?

Давал все, что у меня было. Овсом и ячменем я ее не баловал.

Он ждал с нетерпением, что скажет коновал, а тот как назло тянул с ответом, вновь щупал живот и заглядывал под хвост.

Наконец он промолвил:

– Я думаю, что ваша лошадь… – Он сделал глубокомысленную паузу. – Я считаю, что это желудочное. Перекормил ты ее или перепоил.

– И больше ничего? – спросил с облегчением Бер. – Значит, ничего опасного?

– Прежде всего надо очистить желудок, – важно ответил Хайкл. Он вынул из мешочка жестяную коробку и попросил немного теплой воды и кусочек мыла.

Бер поспешил на кухню, поставил греть воду и начал искать мыло. Он не знал, где оно лежит, а будить жену, чтобы спросить, не решался. Он решил занять мыло у соседки, но тут Хайкл, продолжавший осматривать больную лошадь, спросил его:

– Вода нагрелась?

– Вода давно готова, а вот мыла не найду. Пойду попрошу у соседей.

– Давай воду, мыло у меня есть, – сказал коновал. Он начал крошить ножом мыло в коробку и прилаживать к ней резиновую кишку.

Когда Бер принес воды и налил в коробку, Хайкл приступил к своему делу. Кобыла начала вертеться, кишка выпала, и вода почти вся вылилась на землю.

– Бедняга настолько ослабела, что на ногах не держится, – сказал Бер упавшим голосом.

– Ничего, попробуем еще раз. Налей воды! – приказал Хайкл.

Не успели снова налить воды, как лошадь упала. Испуганный Бер глядел на коновала умоляющими глазами.

– Не надо ее мучить, – попросил он, – пусть очухается.

Хайкл не торопясь собрал свой инструмент в мешочек, подождал несколько минут, не подкинет ли ему хозяин что-нибудь за труды, но, увидев, что Бер в полном отчаянье и ему сейчас не до него, незаметно ушел.

Уже темнело. Плыли на юг розовые, озаренные закатом облака.

Бер вернулся в хату, встал у окошка лицом к заходящему солнцу и, не снимая картуза, начал усердно молиться. Он просил господа бога сжалиться над ним и отвести беды, так неожиданно свалившиеся на его голову.

Помолившись, он поцеловал молитвенник и положил на место. В дверях показался Танхум.

– Вот хорошо, что ты пришел, – сказал Бер. – Пойди нарви травы и постели в хлеву, надо завести кобылу на место.

– А что говорит коновал?

– Он сам не знает, что с ней, – вздохнул Бер. Вышли из хаты. Пока Танхум рвал под плетнем траву,Бер сделал попытку поднять лежавшую посреди двора кобылу.

– Вставай, Машутка, пойдем в хлев.

Лошадь, судорожно барахтаясь, попыталась было встать, но не смогла и вновь бессильно уронила голову на землю.

– Придется ее поднимать, – сказал Бер подходившему с охапкой сена Танхуму. – Застели помягче стойло и захвати веревку.

Пока Танхум возился в хлеву, пришли с работы Рахмиэл и Заве-Лейб. Увидев, что отец возится с лошадью, они в один голос спросили его:

– Что с ней?

– Разве не видите? Заболела, даже не подымается.

Вышел из хлева Танхум, держа в руках толстую веревку. С большим трудом вчетвером на веревке подняли кобылу и завели в хлев.

Немного отдышавшись, Бер позвал сыновей ужинать. Когда зашли в дом, отец поставил на стол миски с картофелем, простоквашей и нарезанным хлебом. Сыновья поели и стали готовиться к ночлегу.

– А помолиться забыли? – строго спросил отец. Парни наскоро пошептали что-то, улеглись и тут же уснули.

Бер подошел к Пелте. Убедившись, что она спит, дыханье ровное, он прочитал кришму и тоже улегся, но долго не мог заснуть.

На рассвете, как только пропели первые петухи, Бер быстро оделся и вышел во двор. Сердце его замирало, когда он открывал двери хлева. Нагнувшись и пощупав лежавшую на боку лошадь, он всплеснул руками и отчаянно крикнул:

– О боже! Что нам теперь делать?…

Как ни тормошил он кобылу за хвост, за гриву, она лежала неподвижно, не подавая признаков жизни, с оскаленными желтыми зубами, застывшая.

Собрав последние силы, еле волоча ноги, Бер вошел в хату и, дрожа от волнения, хриплым, сдавленным голосом сообщил проснувшимся сыновьям:

– Конец! Больше нет у нас Машутки… Теперь вы будете вечными рабами у своих хозяев. Вряд ли сумеем мы когда-нибудь снова стать на ноги.

Слезы текли по его осунувшемуся, почерневшему от горя лицу.,

2

Как ни тяжко было у Бера на душе, но, вспомнив, что завтра суббота, а на воскресенье дела откладывать нельзя, он решил сегодня же вытащить дохлую лошадь из хлева и хотя бы снять с нее шкуру. Но сделать это ему одному было не под силу. Старшие сыновья ушли на работу, а Танхум опять запропастился куда-то.

«Что же делать? Куда податься?» – думал Бер. И он отправился со двора в надежде найти кого-нибудь в помощь. По дороге Бер встретил Танхума.

– Куда ты провалился? – накинулся на него отец. – У нас такая беда, а ты разгуливаешь черт знает где, будто тебя это не касается.

– А я тебе нужен?

– Надо кобылу из хлева вытащить и шкуру снять, – спокойнее ответил Бер. – В канун субботы хозяева рано не отпустят Рахмиэла и Заве-Лейба, а ты же можешь помочь… Скорей пойдем домой.

– А разве вдвоем мы ее вытащим?

– Попробуем. С веревкой, может быть, и вытащим, – убеждал его отец.

– Ну, давай, – согласился Танхум.

Они вошли во двор, и Бер направился в хлев за веревкой, но, как ошпаренный, тут же вылетел оттуда. Он в недоумении развел руками и испуганно закричал:

– Где же лошадь? Куда она могла деваться? Уму непостижимо. А может, она не околела? – вдруг осенило его.

Танхум подскочил к отцу и встревожено спросил:

– Что? Что случилось?

– Посмотри… Нет кобылы.

– Как это нет?

Он просунул голову в хлев и, убедившись, что ее и в самом деле нет, спросил:

– А может, тебе показалось, что она околела?

– Как это показалось? – недоумевал Бер. – Я сам видел. Куда же она девалась?

И вдруг он, как ошалелый, помчался с криком:

– Сек! Сек! Сек!

Услышав крик, из соседних дворов выбежали люди.

– Что случилось, реб Бер? Что случилось? – останавливали они его.

– Лошадь моя исчезла! Не иначе как дьявол ее утащил!

– Как? Как это могло случиться? – спрашивали они его.

Ближайший сосед Бера Борух Зюзин, заслышав о невероятном происшествии, пошел в хлев, чтобы воочию убедиться, так ли это. Вернувшись, он крикнул:

– Подумать только, лошади и в самом деле нет. Куда же она девалась?

Вдруг кто-то крикнул:

– Да вот же она!… Вот…

– Где?… Где?… – с любопытством вопрошали сбежавшиеся люди.

– Вон там… в лощинке…

– В какой лощинке?

– На огороде.

– На каком огороде?

– На картофельном.

Все повалили туда. Там, нагнувшись, стоял коновал и снимал шкуру с околевшей лошади. Он настолько был увлечен своим делом, что даже не заметил ни окруживших его людей, ни своры собак, с нетерпением ожидавших, когда наконец можно будет наброситься на конское мясо. Услышав шум, Хайкл, не выпуская ножа из рук, удивленно посмотрел на людей и спросил:

– Чего вам здесь надо? Никогда не видали, как снимают шкуру с лошади?

– Снимать надо, со своей лошади, а не с чужой! – раздались голоса.

– А разве я даром должен был возиться с больной кобылой? Я испробовал все, чтобы спасти лошадь. Мне было жалко ее. А еще больше я жалел реб Бера. Что он будет делать без лошади?… Но вырвать ее у бога я не в силах был… Времени у меня ушло много, а получил я за это шиш… – оправдывался Хайкл.

– Вы посмотрите на этого святошу… Сам решил себя отблагодарить, – с насмешкой сказал Борух Зюзин,

От волнения Бер побледнел и сердито закричал:

– Подлец! Собачья тварь! Если бы тебе выгодно было, ты и с меня шкуру снял бы. Ты не лучше вот этих псов, которые ждут, чтобы сожрать мою кобылу. Подавись, черт паршивый, вместе с теми, кто хочет всю мою землю забрать, а моих сыновей в ярмо запрячь.

– Грабитель! Кровосос! – с возмущением кричал Борух Зюзин. – На чужом несчастье хочешь заработать?

– Отдай шкуру! Отдай! По-хорошему отдай! – раздались голоса.

Не обращая внимания на крики, Хайкл усердно продолжал свое дело.

3

Потеря лошади до того потрясла Бера, что он никак не мог прийти в себя. Как только он выходил во двор и заглядывал в хлев, ему вспоминалась Машутка. На картофельном огороде все еще валялись ее останки. Псы жадно глодали куски конины и злобно грызлись между собой.

– Погибель на вас! Чтоб вы сдохли! – проклинал их Бер. Схватив палку, он пытался разогнать собак, но как назло они еще сильнее огрызались.

– Почему так воют собаки? – спросила Пелта, проснувшись среди ночи. – Из-за них я не могу спать.

– Черт их знает… Пусть воют на свои головы. Заткни уши и спи, – предложил Бер.

Утром Рахмиэл и Заве-Лейб ушли к хозяину. Танхум тоже куда-то собрался.

– Куда тебя опять несет? – спросил Бер.

– Туда, откуда пришел, – ответил Танхум. – Я ведь пришел только повидаться.

– А почему ты не можешь, как твои братья, здесь наняться? – спросила мать, услыхав, что Танхум собирается уходить. – Побудь, сынок, немного около меня.

– Я ведь уже там нанялся, – ответил Танхум.

Не помогли настойчивые уговоры ни отца, ни матери, и Танхум незаметно ушел.

Мелкая предрассветная роса легла на пожелтевшие зреющие июля, серебряные капельки, переливаясь то фиолетово-красным, то оранжево-золотистым цветом, блестели на склонившихся под тяжестью колосьях и на изумрудно-зеленых кустах картофеля, тянувшихся вдоль дороги.

Танхум несколько раз подымал голову к небу, прикидывая по солнцу, который теперь час, и не спеша шагал дальше.

Всю дорогу он думал о девушке, которую встретил в колонии, куда сейчас держал путь. А дело было так: за полдень проходил он мимо просторного хозяйского двора. Вдруг из хаты с пригоршней хлебных крошек выбежала раскрасневшаяся девушка и, став на пороге, напевным голосом принялась скликать кур:

– Пуль-пуль-пуль!

Замахав крыльями, со всех сторон к ней устремились куры.

Девушка спустилась с порога, высыпала крошки и, слегка приподымая подол платья, стала отгонять чужих птиц:

– Кыш-кыш-кыш!

Затем она покружилась по двору, заглянула туда-сюда, видно, искала что-то, и снова ушла в Дом.

Танхум долго стоял у ворот и ждал, авось девушка снова появится. Но надежда его не сбылась. Тихо, почти крадучись, он зашел во двор, оглядел большую, свежевыбеленную хату с черепичной крышей, стройные ряды вишен и акаций в палисаднике, затем прошел на чисто прополотый огород, раскинувшийся за просторной ригой.

«Тут, видать, живет богатый хозяин», – решил Танхум.

Возбужденный, он отправился к хозяину, у которого хотел наняться работать, но того не оказалось дома, и он снова вернулся к воротам двора, где жила приглянувшаяся ему девушка… Танхум ходил взад и вперед, поглядывая на хату. Он горел желанием вновь увидеть девушку.

Ее смуглое полное лицо с искрящимися черными глазами, стройная фигура, красивая грудь, обнаженные до колен загорелые ноги до того взволновали парня, что она не выходила у него из головы.

«Вот это дивчина! Что надо! И хозяйка, видать, – думал Танхум. – Но как подойти к ней? Как заговорить? Разве такая пойдет за меня, если узнает, что хожу наниматься в батраки? Сначала надо поподробней узнать о ней, немного приодеться и обзавестись хоть кой-каким хозяйством, тогда можно будет и свататься. Но как купить себе что-либо, чтобы не напали на след, откуда взялись у меня деньги?»

Каждый раз, когда он уходил из дому, его охватывала тревога, не стало ли дома известно что-либо об обстоятельствах случайно попавших к нему чужих денег. Его постоянно преследовал страх. Он боялся показываться людям на глаза, старался не напоминать о себе. Поэтому он сторонился всех, метался с места на место и нигде не находил себе покоя. Поработав немного на одном хуторе, он неожиданно появлялся в Садаеве, а на другой день снова куда-то исчезал.

Чтобы избавиться от этих опасений, Танхум решил как можно скорее жениться и распустить слух, что получил богатое приданое.

Танхум отошел далеко от дома, а мысли его все еще блуждали вокруг девушки, к которой собирался свататься. Парень узнал, что она на выданье, полусирота, живет с отцом. Если Танхум приоденется и сообщит, что он при деньгах, может купить дом и обзавестись хозяйством, тогда ему не откажут.

– Эй ты! Чего замечтался? Дай дорогу! – послышался рядом голос.

Танхум вздрогнул и поднял голову. В его плечо почти вплотную упиралось дышло. Он тут же отскочил в сторону и увидел Юделя Пейтраха.

Юдель важно, по-хозяйски сидел па передке жатки и туго натягивал вожжи. Сытые, хорошо упитанные кони, вытянув шеи и размахивая хвостами, отгоняли назойливых мух, лоснящаяся кожа лошадей беспокойно вздрагивала.

Юдель был без пиджака, в жилете и исподней рубахе навыпуск. По его загорелому лицу потоками стекал грязный пот. Черная борода была всклокочена и покрыта пылью.

– Куда опять тебя несет? – спросил Юдель. – Шляешься по свету, словно приблудный теленок. Лучше бы пошел работать ко мне на ток.

– Я уже нанялся к хозяину, – ответил Танхум.

– Зачем тебе таскаться черт знает куда, когда можешь у меня работать, как твои братья. Разве Рахмиэлу и Заве-Лейбу плохо у меня?

Танхум догадывался, почему Юдель так усердно уговаривает его идти работать к нему. Богатей хочет всю их землю прибрать к рукам.

– Не все ли равно, где работать. Мой хозяин меня тоже не обижает, – ответил Танхум. – Хватит и того, что у вас работают Рахмиэл и Заве-Лейб.

– Зачем же тебе околачиваться вдали от дома и валяться где попало, когда можешь с родными братьями у меня работать? – не отставал от него Юдель. – Но раз уж тебе там так нравится, иди, иди… Разве я за свои деньги не найду людей? Мне пороги обивают, чтобы взял на работу, а ты еще ломаешься.

– Зачем мне ломаться? – усмехнулся Танхум. – Каждый ищет для себя работу повыгодней. Мне там хорошо, вот я и иду туда.

Юдель давно подметил, что Танхум относится к нему недоброжелательно. Может, шульц когда Танхум работал сотским в приказе, натравил на него этого парня? А сейчас, когда у Бера пала лошадь и он, Юдель, собирался уговорить старика сдать ему в аренду последние три десятины, Танхум наверняка станет помехой на его пути. Юдель попытался как-то задобрить Танхума, но разговор не клеился. Когда они дошли до пятого клина, Юдель повернул влево, а Танхум, погружая свои черные босые ноги в раскаленную пыль, пошагал дальше.

«Ну и пшеница выросла у него на нашей земле, – подумал Танхум, осматривая поле, на которое свернул Юдель. – Эх, если бы эта пшеница была нашей!»

Дойдя до межи, он сорвал несколько колосьев, растер их пальцами, сдул полову и залюбовался крупными, налитыми зернами, лежащими у него на ладони. Всю дорогу он то тут, то там срывал колосья и сравнивал их зерна с теми, что были у него в руке, и ему казалось, что лучшей пшеницы, чем на ниве его отца, нигде нет.

Жатва была в самом разгаре. Всюду с шумом двигались жатки, а следом за ними с вилами и граблями шли женщины и дети, быстро подбирая только что скошенный хлеб и складывая его в валки.

Проходя мимо еще не сжатой полоски отца, Танхум вдруг увидел соседа – Боруха Зюзина, лошадь которого всегда впрягали в пару с их лошадью при пахоте и уборке. Теперь их лошадь пала. «Что будет делать теперь Борух со своей одной лошадкой?» – подумал он.

Танхум любил дочь Боруха, Гинду, считался ее женихом и, бывало, не вылезал из их дома. Сейчас он начал избегать эту семью. Задумав жениться на стороне, он все реже и реже стал бывать у них. Однако при мысли о том, что надо расстаться с Гиндой, сердце его сжалось. Он бы с радостью женился на ней, но кто поверит, что такой бедняк, как Борух Зюзин, может дать ему богатое приданое,

Дойдя до косогора, Танхум услышал, что его кто-то окликнул. Он догадался, что это Борух, но притворился, что не слышит. Но тот наискосок пустился за ним вдогонку, пока не настиг его. Запыхавшись, с трудом переводя дыхание, Борух сказал:

– Думал, ты это или не ты… Звал тебя, да не слышал, видно. По походке вижу, что это ты, и хотел все же убедиться… Куда торопишься?

Стараясь не вступать в разговор, Танхум нехотя ответил:

– Надо… Обещал хозяину, где нанялся, что обязательно приду.

– Такая беда у вас с лошадью, и мать больна, а ты уходишь? – упрекнул его Борух.

– Я ненадолго, скоро приду, – ответил Танхум и, чтобы уйти от разговора, который, как Танхум понимал, больше всего интересует Боруха, он заговорил совсем, совсем о другом: – Там, в лощинке, на нашей земле… видали, какую пшеницу вырастил Юдель Пейтрах? Вот это пшеница… просто золото. Ни у кого такой пшеницы нет…

– Да, да! Чтобы этого мироеда болячка задавила! – сочувственно ответил Борух. – А сейчас на оставшейся вашей полоске, которую с таким трудом твой отец вспахал и посеял, зерно начинает осыпаться. Сами же будете пухнуть от голода. А ты в такую горячую пору где-то шляешься… Куда тебя опять нелегкая несет?

– Я нанялся. Разве я один у отца? Рахмиэл и Заве-Лейб тут, на месте – пусть и помогают убирать, – оправдывался Танхум и, попрощавшись с Борухом, пошел своей дорогой.

4

Бер хорошо понимал, что постигшая его беда на руку Юделю Пейтраху. Сейчас этот богатей надеется съесть его с потрохами. Платить подати нечем, шульц этим воспользуется и сдаст его землю Юделю, который внесет за него недоимки и будет хозяйничать на ней. А ведь сколько лет Бер не сдавался, не терял надежды стать на ноги и со своими сыновьями обрабатывать свою землю.

…Еще лет пять тому назад, во время чумы, у Бера Донды пали обе лошади, и только оставшиеся от них хвосты да ржавые подковы напоминали ему о его былых гнедых. Большую часть своего надела Беру пришлось сдать Юделю Пейтраху, а его сыновьям пойти батрачить на чужих нивах и токах. Но все же Бер надеялся снова стать на ноги, вырвать свою землю из цепких рук Юделя и всей семьей работать на ней. Но все это не сбылось. Не сумел он выбиться из нужды, и тревога за землю все больше и больше охватывала его и его сыновей, хотя каждый переживал это по-своему.

Земельный надел Бер получил в наследство от своего деда, одного из первых евреев-поселенцев, осевших в степях юга России. В тридцатые годы прошлого века эти поселенцы, гонимые нуждой, голодом, рекрутчиной, преследованиями, прибыли сюда, в дикую, необжитую степь, из Западной Белоруссии.

Земля, полученная дедом Бера при первом наделе, до сих пор не была раздроблена на мелкие участки только потому, что в нескольких поколениях в роду Донды рождались девочки и лишь по одному мальчику-наследнику. Дочери, же правом наследования недвижимости, в том числе землею, не пользовались. Таким образом, надел Донды переходил в наследство от поколения к поколению – от отца к сыну. Только в четвертом поколении Донды появились три мальчика, три наследника, и Бера охватило беспокойство, как бы сыновья, женившись, еще при его жизни не потребовали раздела земли. А братья же, став взрослыми, тревожились, как бы один из них не женился раньше других и не захватил бы себе лучший кусок земли.

Больше всего это беспокоило младшего брата – Танхума, и он пытался натравить отца на братьев: они, мол, гуляют с девушками, собираются жениться и не отдают всех заработанных денег ему, откладывая их на свои нужды. Он просил отца отговорить пока от женитьбы Рахмиэла и Заве-Лейба, чтобы скопить немного денег и купить хотя бы телку или лошадку.

Но Бер понял, что Танхум хитрит, поэтому он решительно начал оправдывать старших сыновей:

– Они же парни-женихи, в поте лица работают, а ходят голые и босые, как голодранцы. На какие же деньги мы купили нашу Машутку? Не на их ли заработанные деньги? А сам ты хоть копейку дал мне на хозяйство? Только ябедничать умеешь…

Все же Танхум не успокоился. Он из кожи лез вон, чтобы расположить к себе отца. Особенно он старался в последнее время, после того как околела лошадь. Он понимал, что теперь отец уж не станет на ноги, не сумеет удержать остаток надела, и богатеи все сделают, чтобы прибрать к рукам эту землю. И он решил во что бы то ни стало самому завладеть этим наделом. Он усердно старался угождать во всем отцу, выказывал свою сыновнюю преданность, проявлял заботу о нем. Как ни был Танхум заморочен своими делами, вспомнив упрек Боруха Зюзина, что с трудом засеянная отцом полоска пшеницы начинает осыпаться, он решил скорее вернуться домой и, пока старшие братья соберутся помочь отцу, убрать эту пшеницу.

Степными тропами, стараясь никого не встретить в пути, он уже было завернул домой, но сперва решил посмотреть, не убрали ли за эти дни их хлеб. Еще издали он увидел, что пшеница скошена и вывезена с поля.

«Неужели отец сам справился с этим или братья помогли?» – с досадой подумал Танхум.

Ругая себя за то, что опоздал, он все же пошел домой, чтобы показать отцу, что помнит об этом и специально пришел помочь ему.

Уже вечерело, когда Танхум зашел в хатенку. Отец и братья сидели за столом и хлебали зеленые щи из щавеля.

– Смотри, опять он тут, – сердито проворчал Бер, неприветливо взглянув на сына. – Когда надо было убирать пшеницу, то околачивался черт знает где…

– Я же пришел помочь.

– Что, мне надо было ждать тебя, покуда хлеб осыплется?

– Хозяин меня не отпускал, – оправдывался Танхум.

– Попросил бы как следует, отпустил бы, – не унимался отец.

– Кто же помог тебе? – полюбопытствовал Танхум.

– Рахмиэл, Заве-Лейб, Борух Зюзин.

– Слава богу, что убрали, – сказал Танхум.

– Чего глаза пялишь? – буркнул отец. – Возьми ложку и садись к столу, наверно, проголодался.

Танхум сел рядом с братьями и вместе с ними начал хлебать щи. Отец стал рассказывать историю, которая, как клятвенно уверяют старожилы, действительно имела место в Садаеве.

Коричневые щеки сыновей покрылись обильным потом. Не отрывая глаз от миски со щами, они изредка исподлобья поглядывали друг на друга, словно опасались, как бы кому-нибудь из них не досталось меньше щей.

– Обжоры! – рассердился отец. – Слушайте лучше, что вам рассказывают.

…Неподалеку от наших мест жил-был человек по имени Мохэ Патипыч. Силы, говорят, был необычайной, сам дьявол из преисподней его бы не одолел – такой это был богатырь. Но, несмотря на свою силу, он постоянно бедствовал и немало горя хлебнул на своем веку.

Однажды, скопив немножко денег, Мохэ отправился на ярмарку и купил себе лошадь. Это была не лошадь, а сущий дьявол: мчится – ветру ее не обогнать, кнута боится пуще смерти, только тронь – понесется как бешеная.

Бер откусил большой кусок черного хлеба, хлебнул ложку щей и, аппетитно жуя, продолжал:

– Выехал однажды Мохэ Патипыч в степь посмотреть, как наливаются колосья на его ниве. Вдруг над полем сгустился такой мрак, что даже и вблизи ничего нельзя увидеть. Кинулся Мохэ на своей лошади туда-сюда и сбился с пути, заблудился. Блуждал, он, блуждал и вдруг увидел: огненный шар спустился с неба и упал неподалеку на землю, и сразу стало еще темней. «Уж не солнце ли спустилось с неба и погасло? – подумал он. – Оттого, может, и стало так темно?» Что же теперь будет с его лошадью и с его единственной десятиной пшеницы? Завянет без солнца и пшеница, и все, что нужно человеку для жизни. Не поленился Мохэ Патипыч, спрыгнул с воза и давай щупать колосья, не завяли ли они. Вдруг сверкнула молния, грянул гром и начал падать с неба град, который рассыпался по полю золотыми горошинками. Мохэ подставил ладонь, набрал полную пригоршню желтых горошинок и увидел, что это вовсе не горошинки, а самые настоящие крупинки золота.

– Золото? – воскликнул Танхум. – В самом деле золото? – переспросил он, и в его глазах блеснул жадный огонек.

Бер, рассерженный тем, что его прервали на самом интересном месте, так и вскипел:

– А что же? Конечно, золото! – подтвердил он. – Все сыплется и сыплется это золото, словно зерно из решета.

Ошеломленный Патипыч глядит на падающее с неба богатство и озабоченно думает, как бы заграбастать себе все это золото? Как и во что собрать это? Скинул он с себя рубаху, штаны, шапку, выбросил всю солому из подводы, прикинул – все равно не вместить ему все это золото. Вдруг его осенила мысль – помчаться домой за мешками. Что вам долго рассказывать! Прыгнул он на подводу да так погнал свою лошадь, что только пыль столбом поднялась да земля дрожала под копытами. Едет он, едет и вдруг вспомнил: да ведь все-то его три мешка дырявые! Пока он починит их, золото может подхватить кто-нибудь другой. Патипыч встревожился и повернул лошадь назад в поле, чтобы пока насыпать сколько войдет в рубаху, в штаны, в шапку, в подводу. Едет, едет Патипыч, вихрем мчится его лошадь, только искры сыплются из глаз, а поля с золотым горошком все нет да нет. Погнал он лошадь еще сильнее. Мчалась она, мчалась, пока не выбилась из сил, грохнулась наземь и испустила дух. Соскочил Патипыч с подводы и заплакал горькими слезами.

– А куда же золото девалось? – спросил Танхум и с досады, что столько золота пропало зря, ложка выпала у него из рук.

– Говорят, по межам раскатилось, – со вздохом ответил Бер, как будто и ему жалко было, что золотые горошины раскатились по межам.

Танхум с ненасытным любопытством прислушивался к рассказу отца и с таким интересом расспрашивал о разных недосказанных им подробностях, словно верил, что это чистейшая правда.

– А куда делся этот Мохэ Патипыч? – спросил он отца.

– Говорят, умер с горя.

– Так ему и надо, – сказал Заве-Лейб. – Не надо было так жадничать и ехать домой за мешками. Набрал бы, сколько мог…

– Чудак он, и только! Насыпал бы полные карманы, полную шапку, полную подводу, а потом поехал бы за мешками, – согласился Рахмиэл.

– Эх, мне бы столько золота! Я бы уж знал, что делать! – крикнул Танхум.

Бер пригладил свою бороду, расправил усы и повернул голову к жене, которая лежала в углу на кровати и все время стонала.

– Что с тобой, Пелта? Может, тебе надо чего-нибудь?

Она молчала.

«Плохо ей», – про себя произнес Бер.

– Чего тебе, Пелта? Ну, скажи! – спросил он, подойдя к кровати.

Восковое, морщинистое лицо Пелты исхудало – кожа да кости. Глаза глубоко запали. Она что-то пробормотала, но Бер ничего не расслышал, кроме двух слов:

– Рахмиэл… Танхум…

Бер неподвижно стоял у постели жены и не сводил с нее глаз. Она стонала, тяжело и неровно дыша.

Сыновья, сидя за столом, лишь изредка перебрасывались отдельными словами. Затем один за другим поднялись с мест и вышли на улицу.

Спустились сумерки. Во дворах заскрипели колодцы. Женщины голосисто сзывали кур. Уныло квакали в ставке лягушки. Долго и протяжно выли собаки, словно почуяв беду. И все эти звуки смешались, рассеиваясь во мраке, тонули где-то далеко в безбрежных степных просторах. На миг стало тихо. И вдруг из соседнего двора донесся чей-то неистовый тревожный крик. Танхум побежал туда, за ним помчались Рахмиэл и Заве-Лейб. По двору взад и вперед бегал сосед и жалобно кричал:

– Гдалья! Что с тобой? Чего мечешься? – крикнул Танхум.

Гдалья – босой, взлохмаченный, худой, без шапки, в грязной нижней рубахе навыпуск – подбежал к братьям и, весь трясясь от волнения, забормотал:

– К-к-кобы-ла м-моя пр-про-пала… Конокрад…

– Опять повадился вор?! – с возмущением воскликнул Рахмиэл.

– Как только стемнело, из конюшни увели, – чуть спокойнее ответил Гдалья. – Она ж никогда дальше моего двора шагу не ступит. Она же привыкла к моему двору, как дитя родное…

С минуту постояв, Гдалья опять помчался искать кобылу. Глаза его беспокойно бегали, он, не переставая, звал свою лошадь:

– Ксе-ксе-ксе!

Рахмиэл и Заве-Лейб вернулись в хату, а Танхум пустился следом за Гдальей, Он долго шнырял по чужим дворам и возвратился домой поздно ночью.

Братья уже спали. С детства все трое спали в одной постели, и Танхум, войдя в хату, лег рядом с ними.

Бер лежал, полузакрыв глаза, и чутко прислушивался к стонам жены. Сыновья беспокойно ворочались с боку на бок, словно они видали во сне что-то очень страшное.

На улице вдруг завыли псы. Беру стало не по себе. Он поднялся с постели и перевернул сапог голенищем вниз. Это считалось своего рода заговором против нежданной беды. Затем он подошел к Пелте и начал прислушиваться к ее дыханию.

– Пелта!… А Пелта!… Что с тобой, Пелта?

Жена не отвечала. Дрожащим от волнения голосом стал он тормошить ее:

– Пелта!… Пелта!…

Бер пощупал рукою ее лоб и замер. Трепет пробежал по его телу, и он не своим голосом закричал:

– Дети! Мама…

Во дворе заунывнее завыли псы. Бер еще раз прикоснулся рукою к телу жены, пощупал ее ноги.

– Скончалась! – с замиранием сердца прошептал он. Беру хотелось еще что-то сказать, крикнуть, но от горя и испуга слова застревали в горле, что-то душило его. Так неподвижно и безмолвно простоял он возле покойницы долго. На улице уже серел рассвет. Пропели первые петухи. Бер подошел к сыновьям и начал будить их:

– Рахмиэл! Заве-Лейб! Танхум!…

– Что?… Что такое?

– Рахмиэл! Заве-Лейб!…

Сыновья быстро вскочили с постели, точно предчувствуя что-то недоброе. Бер скорбно глядел на них и долго не мог вымолвить ни слова. Наконец он промолвил:

– Мама скончалась…

Лицо его искривилось от муки, и он заплакал.

5

Скорбная тишина стояла в хатенке Бера Донды. Молчаливые, убитые горем, глядели на покойницу сыновья. Две пушинки, которые положил ей на переносицу Бер, оставались неподвижны. Значит, больше не дышит его Пелта. Тихо, на цыпочках, словно не желая нарушить ее покой, пошел он искать кусочки свечей, которые оставались после каждой молитвы Пелты в канун святого дня – субботы. Бер зажег эти свечи у изголовья покойницы.

В домик ввалилась жена синагогального служки – Двойра. Она припала к покойнице и заунывным, скорбным напевным голосом начала причитать:

– Горе наше горькое… На кого ты оставила своего Бера и своих сыновей?… Не дожила ты до счастья своих детей. Рано ты ушла от нас…

Затем зашли Рива Рейчук и еще несколько женщин. Они обмыли покойницу и обрядили в белый саван.

Пришел синагогальный служка и с ним еще несколько пожилых колонистов. Они прочитали псалом за упокой души. Потом на сколоченных из досок носилках умершую отнесли на кладбище.

Понурив головы, стояли у могилы все провожавшие в последний путь покойницу. Бер долго глядел на черную землю могилы, потом в унылом раздумье кивнул сыновьям, что пора, мол, читать заупокойную молитву – кадиш. Все трое, не очень твердо знавшие молитвы, ждали, чтобы кто-нибудь из них первым начал. С минуту братья переглядывались. Наконец Танхум набрался смелости.

Заглядывая в молитвенник, он медленно и сбивчиво бормотал непонятные ему слова. Братья, схватывая на лету отдельные отрывочные слова, повторяли за ним. Кончив заупокойную молитву, опустили тело в могилу и засыпали землей. Женщины еще поплакали. Потом все, убитые горем и усталые, еле волоча ноги, поплелись домой.

Зайдя в хатенку, Бер и сыновья невольно взглянули на опустевшую кровать, где вчера еще лежала живая Пелта. Сердце сжалось от боли. Бер разулся и, согласно установленному обычаю, сел на пол – справлять семидневный траур.

– Чего стоите? – обратился он к сыновьям.

Они тоже разулись и сели рядом с отцом.

Гнетущая тоска охватила Бера. Сыновья, думал он, поженятся, поделят между собой его землю и разбредутся кто куда, а он останется один-одинешенек.

Еле слышно вошел к ним в хатенку Юдель Пейтрах. Его густая черная борода была запылена, маленькие темные мышиные глазки беспокойно бегали. Ни с кем не поздоровавшись, – как и полагается, когда заходишь к людям, справляющим траур, – он опустил голову и, придав лицу грустное выражение, сказал:

– Пришел принести вам слова утешения. Так положено по нашему закону. Но чем можно вас утешить, когда горе ваше велико? В Священном писании сказано: «Господь дал, господь взял, да будет благословенно имя его и ныне и вовеки».

Эти слова он произнес тихим голосом, нараспев, как поют молитву.

Приход Юделя растрогал Бера. Никогда он к нему в дом не заходил, при встрече руки не подавал, едва отвечал на приветствие. Как все состоятельные люди, Юдель был высокомерен и в грош не ставил бедняка. Оказывается, он вовсе не такой уж плохой, как ему казалось, и даже, можно сказать, сердечный и отзывчивый человек.

– А сколько лет было вашей покойнице, царство ей небесное? – спросил Юдель.

– Шестьдесят, – ответил Бер. – Да будет она там, на том свете, заступницей за грехи наши!

– Всего шестьдесят? Ай-я-яй, совсем еще не старая! Ей бы еще жить да жить. Не дожила даже, бедняжка, до женитьбы своих сыновей.

– Что и говорить, реб Юдель, горе наше велико. Но ничего не поделаешь, – развел руками Бер. – Она долго болела, мучилась, а последнее время и с постели не вставала.

– Да, да, настрадалась она немало, – сочувственно покачал головой Юдель. – Праведница она у вас была, добрая душа, а господь любит таких и забирает их к себе.

Юдель присел па табурет, словно собирался еще долго говорить, и пристально взглянул на рядом сидевших на полу сыновей Бера. Они глядели по сторонам, избегая встретиться взглядом с Юделем.

– Кого земля взяла к себе, того обратно она не отдает. Пропало! Сейчас надо думать о живых. Я понимаю ваше горе, но долго отчаиваться нельзя, надо думать о жизни. – И Юдель неожиданно перешел к существу дела, ради которого пришел. – А думаете, у меня душа не болит, когда я гляжу на свою пшеницу?… Сколько трудов вложено, а она вот-вот начнет осыпаться… Убрать ее надо поскорее… Но разве я смею теперь даже говорить с вами об этом, когда у вас такое горе?

– Что же делать? Может быть, мы с Рахмиэлом выйдем на работу? – спросил Заве-Лейб, робко взглянув на отца, как бы ища его одобрения.

– Что ты! Бог с тобой! Разве можно? Обойдусь как-нибудь без вас… Как-нибудь выйду из положения… Придется, конечно, нанять других, – мало ли батраков просится…

Эти слова как обухом ударили Бера и его сыновей. Старик вздрогнул. Он ясно представил себе, что ждет его и его сыновей, если они в страдную пору останутся без работы.

– Что ж, – беспомощно опустив руки, едва слышно промолвил Бер, – мать простит вас… А бог и подавно простит… Придется вам, сыны мои, завтра выйти на работу… Я один буду справлять траур и за себя и за вас.

– Я, право, не знаю, что сказать вам и что посоветовать, – недоуменно развел руками Юдель. – Нарушить траур, конечно, грех, но оставить поле неубранным – еще больший грех… Работать в поле ради хлеба – богоугодное дело, и поэтому господь отпустит вам все прегрешения.

Юдель сочувственно посмотрел на всех и, вздохнув, направился к выходу.

– Так я жду вас завтра с утра, – сказал он, стоя уже на пороге.

Братья переглянулись.

– Человек божий на черта похожий, чтоб ему гореть на медленном огне и на этом и на том свете! – первым отозвался Рахмиэл. – Будто утешать пришел нас и выразить сочувствие. А на самом деле пришел за нашими душами, чтоб болячка его задавила.

– Вот так они только умеют сочувствовать нам, – со вздохом сказал Бер. – Он из той породы, которые, как говорится: «На небе поглядывают, а на земле пошаривают». Не выйдете на работу, он плюнет на нас и наймет других… Для него, этого жадюги, я вас растил? Чтобы стал он над вами хозяином?… Наши горести да на его бы голову.

– Я еле удержался, так и хотелось дать ему по башке, – вспылил Танхум. – Я сразу понял, зачем он пришел:

Бер давно заметил, что Танхум почему-то больше всех ненавидит Юделя. Сколько он ни пытался узнать у него причину неприязни, ему это не удавалось. Вот и сейчас он попробовал заговорить с ним об этом, но разговор не клеился. Они смотрели друг на друга, как поссорившиеся люди, каждый из которых жаждет примирения, но ждет, чтобы первым протянул руку не он сам, а другой.

– У Гдальи Рейчука кобылу украли, – сказал Танхум, оборвав разговор об Юделе.

Убитый своим горем, Бер не сразу воспринял эту весть. Помолчав немного, он переспросил:

– У Гдальи, говоришь? Ай-ай-ай!… Вот отчего всю ночь так заливались псы. И я глаз не сомкнул… Украли, говоришь… значит, опять вор?…

– Да, опять появился вор, – ответил Танхум и, оглянувшись, спросил: – А что сталось с тем вором, которого я тогда поймал?

Погруженный в свои думы, Бер не расслышал вопроса Танхума, но тот настойчиво повторил его.

– Чего это у тебя из головы не выходит тот конокрад? – рассердился отец.

– А что? Уж и спросить нельзя… Просто хочется знать, что с ним сталось, – сказал Танхум, как бы оправдываясь. – Не поймали его?

– Что ты все бредишь да бредишь этим конокрадом? – снова вспылил отец. – Траур по матери, а у него в голове вор да вор! Погибель на него!

– А шульц не справлялся обо мне, когда я уходил? Никто не приходил сюда? – с тревогой оглядываясь кругом, допытывался Танхум.

– Не понимаю, о чем ты мелешь? Зачем ты шульцу?… Ему больше делать нечего, как думать о тебе, – выругал его отец. – Если хотел быть сотским, не надо было шляться. Ушел ты, вот он и взял другого.

Чтобы не раздражать больше отца, Танхум замолчал.

6

Танхум долго не решался зайти в приказ чтобы посмотреть, что там делается. Еще подростком он повадился ходить сюда, целые дни просиживал у входа в единственный в Садаеве крытый железом дом и глазел на зеленых жестяных петухов, красующихся над водосточной трубой. Он выжидал случая, когда шульц, если сотского не окажется под его рукой, даст ему какое-нибудь поручение – вызвать кого-то из злостных неплательщиков, отнести повестку или передать распоряжение. Когда скоропостижно скончался старый сотский Бейнуш, прослуживший в приказе всю жизнь, на его место шульц взял Танхума.

Свои обязанности Танхум исполнял преданно и ретиво. Он носился по Садаеву, гордо выпячивая грудь, на которой висела жестяная белая бляха сотского, и чуть хрипловатым голосом повелительно передавал приказы и распоряжения шульца, добавляя от себя:

– Если сию минуту не явитесь в приказ, будет штраф, а то еще и засудить могут.

Таким рьяным сотским Танхум был до тех пор, пока вдруг, по какой-то никому не известной причине, не исчез он из Садаева. И хотя дома он время от времени показывался, но порога приказа не переступил уже ни разу.

Поэтому теперь, по мере того как он приближался к приказу, им все сильнее овладевало беспокойство. Оглядываясь по сторонам, Танхум заметил шульца. Тот только что примчался откуда-то и еще не успел отдышаться. Серый парусиновый пиджак его был расстегнут, на круглом лице выступили капельки пота, густые седоватые брови нахмурены, очки сдвинуты на кончик носа.

Увидев бывшего сотского, шульц обратился к нему:

– Вернулся?! Где это ты пропадал?

И, не дожидаясь ответа, быстро направился в приказ. Танхум последовал за ним. Осторожно, на цыпочках, он вошел в помещение и стал рассматривать пожелтевшие от времени, засиженные мухами объявления, цветные плакаты, пережившие уже не одного старосту. Снова, словно впервые видя, начал Танхум шепотом читать приказы о мобилизациях и призывах на военную службу, указы об уплате податей и объявления об эпидемических заболеваниях скота.

На одном сильно запыленном плакате была изображена рябая корова с огромным выменем.

«Вот это корова! Ай да корова!» – подумал Танхум и потрогал пальцами нарисованное вымя, как будто эту корову можно было подоить.

Вдруг Танхум заметил, что шульц смотрит на него сердито. Густые седые брови его сдвинулись. Казалось, сейчас запрыгает его остроконечная бородка, и шульц начнет гневно кричать. Танхум на цыпочках подошел к столу и, заискивающе глядя на шульца, подал ему чернильницу.

Еще будучи сотским, Танхум научился с полувзгляда, по мановению руки старосты угадывать его желания. Он знал, что тому необходимо время от времени вымещать на ком-нибудь накопившуюся в его душе злобу. У него была потребность постоянно на чем-нибудь точить зубы. И шульц прежде всего, с самого утра, начинал грызть сотского, а уж потом принимался ругать колонистов за то, что они неисправно платят подати и штрафы и не выполняют распоряжений властей.

– Руки отрублю тому, кто убирает чернильницу со стола! – ни с того ни с сего набросился он на Танхума. А тот лишь покорно кивал и ждал, пока староста успокоится, вставляя порой со льстивой улыбкой:

– Вот-вот, истинная правда!… Только и знают, что тащить. Не успеешь поставить на стол, – и готово, стянули,

Шульц ругал Танхума, распекал его, а тот добродушно смеялся, раскрывая свои толстые мясистые губы, как будто испытывал удовольствие от этой брани. Быть может, именно тут, около шульца, выработался своеобразный нрав Танхума, резко отличавший его от братьев. Внешне он казался тихим, безобидным; скрытный, замкнутый характер не выдавал его внутренней сущности. С людьми он держался так, что трудно было определить, добрый он или злой, веселый или, наоборот, мрачный; эта противоречивость часто вводила людей в заблуждение.

Наконец шульц угомонился. Танхум продолжал молчать и по-прежнему смотрел на него заискивающе, но шульц как будто перестал замечать его. Он листал длинную конторскую книгу, в которой было записано, с кого сколько податей причитается, и ругательски ругал недоимщиков.

Запыхавшись, ворвался в приказ смертельно бледный Гдалья Рейчук. Ошалелым взглядом посмотрел он на Танхума и бросился к нему, словно собираясь что-то сказать, но тотчас опомнился и подбежал к шульцу.

Реб Шепе, начал он жалобным голосом, держась рукой за грудь. – Где я уж только не был, где только не искал свою лошадь! Всю степь обыскал вдоль и поперек – нет как нет.

– Так тебе и надо! – набросился на него шульц и зашелся долгим удушливым кашлем. – Скажи спасибо, что тебя не украли вместе с твоей клячей. Долго еще будешь донимать меня?

– Она же у меня одна… Все мое достояние – эта кобыла… Я же ее берег как зеницу ока… Зарезали меня, без ножа зарезали! Зерно осыпается, хоть сам в жатку впрягись. Без куска хлеба оставили!

– Ну, а от меня ты чего хочешь? – резко оборвал его шульц.

От волнения у Гдальи перехватило горло, он не мог вымолвить ни слова. Наконец пробормотал:

– Чт-т-то же делать?

– Пропади ты пропадом! – заорал шульц. – Кто должен стеречь твою лошадь, я, что ли? Поймали одного конокрада, так другой появился!

Он стукнул кулаком по столу и пронзительно глянул на Танхума. Того охватило смятение.

Маленькие черные глазки Гдальи испуганно забегали. Он что-то невнятно пробурчал и выбежал из приказа.

Танхум тоже вышел. Весть о том, что в Садаеве появился вор, необычайно взволновала его. Он ведь, собственно, и в приказ зашел в надежде разузнать что-нибудь о недавно пойманном конокраде.

«Видать, жив остался… А вдруг это тот самый вор? – с мучительной тревогой думал Танхум. – Если так, то я пропал. Он все выложит, выведет меня на чистую воду».

Не задерживаясь, Танхум помчался за Гдальей. Может быть, он знает какие-нибудь подробности о конокраде.

А история с вором, одно воспоминание о которой вызывало беспокойство и страх в душе Танхума, была такова.

Появился этот вор в Садаеве еще до ухода Танхума из дому. Темной ночью он пробирался в конюшни и хаты, взламывал замки и запоры, а то и в стене делал пролом, выводил лошадей, вытаскивал все, что под руку попадалось, и бесследно исчезал. Ограбленные в отчаянии бросались по базарам и ярмаркам, – авось, вор попытается там продать их добро и попадется, – гадали на картах, ставили свечу перед зеркалом: а вдруг и на самом деле зеркало покажет лицо вора, как уверяют суеверные люди. Но, ни вора, ни следа похищенных вещей найти не удалось.

А вор появлялся снова и снова. Очистит одного, второго, третьего хозяина до ниточки – и поминай как звали. Каким-то загадочным способом он разузнавал, как лучше пробраться в конюшню, и умел выбрать самую подходящую минуту, когда знал наверняка, что ему никто не помешает сделать свое дело. И это свое злое дело он выполнял спокойно и уверенно. По Садаеву ползли слухи. Неуловимого вора начали выслеживать, искали в оврагах и пещерах, рыскали по чердакам, хватали подозрительных и избивали их до полусмерти. А вор оставался на свободе и продолжал орудовать безнаказанно.

Иногда в ограбленной конюшне находили какую-нибудь вещицу, оставленную конокрадом: нож, топор, спички, ключ. Их разглядывали со всех сторон, ощупывали удивленно и взволнованно и говорили друг другу:

– Вот этим ключом он открывал замок… Эх, поймать бы его за руку на горячем, живым бы отсюда не ушел.

До шульца Шепы доходили слухи, что вор, по всему видать, местный и прячется здесь, в Садаеве. Хозяева – и те, что пострадали от него, и те, что еще не пострадали, – бросились настойчиво искать грабителя.

Танхум, наслушавшись с детства сказок, любил лазить по глубоким оврагам, заглядывать в пещеры в надежде найти там что-нибудь сказочно-таинственное. Сейчас он решил взяться за поиски конокрада. Долго не мог он напасть ни на какой след, но однажды ненароком заглянул в разрушенный погреб и увидел притаившегося там незнакомца. Не успел тот опомниться, как Танхум коршуном свалился прямо ему на голову, ухватился за его шапку и сразу же нащупал в ней какой-то сверток. Танхум попытался стащить с него шапку, но тот уцепился за нее изо всех сил одной рукой, а другой вытащил из-за голенища нож. Тогда Танхум сильным ударом вышиб нож из его руки и принялся изо всех сил колотить незнакомца по голове. Человек упал. Танхум сорвал шапку с его головы. Тогда тот истошно закричал:

– Отдай мою шапку! Ай-яй-яй! Отдай шапку!

Танхум сбросил пиджак, заткнул им противнику рот и во всю глотку заорал:

– Люди! Я вора поймал! На помощь!

Неподалеку от разрушенного погреба как раз проходил Рахмиэл.

Вора поймал! Беги, зови людей на помощь! – закричал запыхавшийся Танхум при виде брата, прижав коленом грудь вора и крепко держа его за руки.

Рахмиэл выбежал на улицу и, едва переводя дух, завопил:

– Танхум поймал вора! Вон там, в погребе!

Стар и млад бросились к погребу с вилами и палками в руках. Со всех сторон сбегались люди. Избитого, окровавленного конокрада вытащили из погреба.

– Где моя лошадь, хвороба тебе в бок?! – подскочил к нему какой-то здоровенный мужик и изо всех сил ударил его по голове.

– Ой-ой-ой! В шапке! Ай-ай-ай! Шапка! Палочные удары сыпались на вора со всех сторон.

– Где мой гнедой? – кричал босой колонист. – Где он, скажи, где, разрази тебя молния!

– Ой-ой-ой, в шапке!

– А наш буланый где? – визжала низенькая, полная, как бочка, женщина.

– Ой-ой-ой, в шапке!

Чем громче кричал вор о шапке, тем яростнее избивал его Танхум.

– Получай! Запомнишь, как коней воровать! На всю жизнь запомнишь! Бей его, не жалей! – кричали со всех сторон.

Когда вора приволокли в приказ, он уже не держался на ногах, но продолжал кричать и требовать шапку.

А на другой день вор бесследно исчез. Никто не знал, что с ним случилось: отдал ли он богу душу или сбежал.

Танхум после этого несколько дней не находил себе места, шмыгал по Садаеву. Затем он ушел из дому, нанялся в батраки к хозяину на дальний хутор. Так никто и не узнал, что он присвоил себе шапку, в которой лежали воровские деньги.

Поздним вечером Рахмиэл вышел со двора Юделя Пейтраха и, оглядываясь по сторонам, остановился у ворот, поджидая Фрейду. На току, около клуни, время от времени шуршали колосья. Рахмиэлу казалось, что он слышит там чьи-то шаги. Он всматривался то в скирду соломы, то в кучу обмолоченного, но непровеянного хлеба, пытаясь определить, не шатается ли по току чья-нибудь приблудная скотина.

Мягкий теплый вечер спустился на Садаево. На краю темнеющего неба медленно гасли последние пурпурные пятна заходящего солнца. Легкий степной ветерок доносил запах перезревшей пшеницы и спелых плодов. Рахмиэл собрался было зайти в хозяйский двор и посмотреть, кто это там копошится на току, как вдруг перед его глазами мелькнула легкая тень. Сердце юноши трепетно забилось: из соседнего двора вышла Фрейда. Она тихо подошла к Рахмиэлу. Застенчивая улыбка озаряла ее бледное, худое лицо.

– Ты что тут делаешь?

В голубых глазах Рахмиэла загорелся огонек. Он хотел сказать, что остановился здесь, чтобы с ней повидаться, но слова вдруг застряли в горле.

– Хозяин велел мне остаться на ночь ток охранять, – сказал он тихо, – наверно, и сам он выйдет.

– Почему?

– Он захочет проверить, стерегу ли я ток… Зайдем во двор, посидим, поговорим.

Рахмиэл робко взял Фрейду за руку. Кровь прилила у него к вискам и живительной струей разлилась по всему телу. Мысли, волновавшие его целый день, словно перепутались. Днем он совсем было решил поговорить с Фрейдой о свадьбе, а теперь его одолевали сомнения: быть может, раньше поговорить с отцом, а потом уже с ней?

Услышав голоса во дворе, Юдель Пейтрах, босой, без шапки, выскочил из дому. Обошел весь двор, осмотрел обмолоченный хлеб, скирду и громко позвал:

– Рахмиэл, а Рахмиэл? Где ты запропастился? Рахмиэл мигнул Фрейде, чтобы она не шевелилась, притаилась и ждала его, а сам, крадучись, обогнул клуню и подошел к хозяину,

Куда ты запропастился, черт побери? – кипятился Юдель. Как же можно на тебя положиться, лоботряс паршивый!

Злобный голос Юделя гулким эхом разнесся по окутанной вечерним сумраком степи. Собаки, устроившиеся на ночь на свежеобмолоченных скирдах соломы, проснулись, подняли морды вверх, лениво полаяли и снова задремали, зажав головы между лапами.

Фрейда зашла в соседний двор, села на завалинку и стала поджидать Рахмиэла. Наругавшись, хозяин вернулся и дом. Рахмиэл посидел минут десять на куче обмолоченного хлеба, потом на цыпочках подошел к окну и прислушался, спит ли уже Юдель.

Фрейда вскочила с завалинки и побежала навстречу Рахмиэлу.

– Дрыхнет уже, – шепнул он на ухо девушке. – Пошли посидим на току, возле хлеба.

– Не пойду! – притворно капризным тоном отозвалась она. – Завтра вставать чуть свет.

Рахмиэл потянул ее за руку:

– Ну, идем же, идем! Посидим, поговорим…

По противоположной стороне улицы кто-то торопливо шел. По походке Рахмиэл узнал Танхума. Брат спешил покинуть Садаево поскорее, чтобы никому не мозолить глаза.

– Ты что, хозяйский ток стережешь? – бросил он Рахмиэлу небрежно, избегая смотреть брату в глаза, и, не дожидаясь ответа, двинулся дальше. Рахмиэл недоуменно посмотрел ему вслед, пожал плечами, затем принес охапку свежей соломы, свалил ее возле кучи намолоченного зерна, и они с Фрейдой уселись.

К полуночи удушливый зной развеялся, и степь дышала прохладой. Колосья на току шуршали под легким степным ветерком. Рахмиэл и Фрейда настороженно прислушивались к этому шороху, и снова в нем чудились им чьи-то шаги.

7

Танхум решил уйти батрачить, чтобы люди думали, что вещички, которые он намеревался приобрести перед тем, как отправляться свататься, куплены на заработанные деньги. Следом за ним пустился по свету второй брат, Заве-Лейб, мечтавший поднакопить деньжат и обзавестись хоть каким-нибудь хозяйством.

Неожиданное исчезновение Танхума и уход из дому Заве-Лейба вконец расстроили их отца.

– Разлетаются по свету сыны мои, – сокрушенно бормотал он, – для того ли я их растил и кормил, чтобы они разбрелись кто куда?

Первое время он часто видел сыновей во сне. Будто они все вместе косят хлеб в степи. Нива колышется, шумит спелым колосом. Хлеба выросли высокие, в человеческий рост. Берет Бер Донда косу, натачивает ее и начинает косить. Разгоряченный, обливаясь потом, шагает он, размахивая косой, и поторапливает сыновей, которые с граблями идут за ним следом.

– Быстрее, проворнее, сыны мои! А то, неровен час, нагрянет гроза. Живее, ребята! Смотрите, только убирайте чисто, не оставляйте колосьев на поле…

Старик просыпался, и снова в долгом ночном одиночестве начинала его грызть тоска. Вспоминались все мельчайшие подробности: как росли дети, даже как они появлялись на свет. Первым был Рахмиэл. Через год визгливо и сердито дал о себе знать Заве-Лейб, а еще через несколько лет, спокойный, вышел из чрева матери Танхум.

– Мальчик! Поздравляю с сыном! – каждый раз спешила обрадовать отца повивальная бабка Риша. – Дай бог, чтобы вырос он у тебя здоровым и сильным. Да поможет всевышний, и он будет тебе хорошим помощником в хозяйстве.

А в душе у Бера Донды каждый раз, когда в семье появлялся еще один, сын, вместе с радостью пробуждалась и тревога: он думал о земле, о наделе, который теперь все же придется делить.

Сыны… У всех у них были голубые глаза без бровей и ресниц. Все они сияли милыми детскими улыбками. Они дрыгали ножками и кричали, кричали без конца, требуя материнского молока. А когда подросли, отец начал улавливать новые нотки в их крикливых голосах, хотя голоса у них огрубели и стали мужественнее. Но оставались такими же настойчивыми, как и тогда, когда они требовали материнского, молока. Только теперь им нужно было не молока, а хлеба и земли. И отец с тяжелым сердцем стал замечать, что у сыновей появляется зависть и потаенная злоба друг на друга, а в глазах у них разгораются огоньки жадности и тяги к наживе. Сам Бер в глубине души тоже испытывал какое-то ревнивое чувство к сыновьям, но у него это чувство совмещалось с отцовской любовью и тревогой за каждого из них. Всю жизнь он мечтал о том, чтобы сыновья жили с ним неразлучно, чтобы они вместе обрабатывали землю. Ему хотелось сохранить над сыновьями отцовскую власть и водворять между ними мир, если они поссорятся, точно так, как он их мирил, когда они были маленькими. Но с тех пор, как околела лошадь и не стало его Пелты, Бер Донда почувствовал, что теряет не только землю, но и детей.

Один только Рахмиэл оставался с ним. Однажды, после прогулки с Фрейдой, он ворвался в хатенку весь возбужденный и закричал:

– Отец, я хочу жениться!

Старик, уставший за день, крепко спал и ничего не слышал. Но Рахмиэл принялся его тормошить:

– Хочу жениться, слышишь?

– Что ты там плетешь?

– Жениться хочу!

– Ты что, со сна разговариваешь? Чего это вдруг тебе среди ночи приспичило жениться? И на ком?

– На Фрейделе, на моей невесте.

Бер что-то проворчал и снова захрапел. Но Рахмиэл еще настойчивее начал тормошить его, пока отец не сбросил сонную одурь.

– А какое за ней приданое?

Рахмиэл вытаращил глаза на отца, не зная, что ответить.

– Не спрашивал, – промолвил он наконец.

– Без приданого не разрешу тебе жениться, так и знай, не разрешу. Когда женишься, надо брать за женой приданое, чтобы обзавестись хозяйством.

– Не разрешишь? Все равно женюсь! Бер вспылил:

– Так и ты против воли отца идешь? Ты тоже?…

Но, немного успокоившись, стал расспрашивать:

– А в хозяйстве она хоть знает толк?

Глаза Рахмиэла заискрились, и он стал изо всех сил расхваливать свою Фрейду.

– Она все умеет, отец, она хорошая, она такая хорошая… а красивая, как пава!

– Да ты на себя погляди… ты же гол, как сокол, рубахи на тебе нет; В чем ты пойдешь к венцу?

– Заработаю… День и ночь буду работать, куплю себе штаны и рубаху, все куплю!… Я ее люблю, отец, жить я без нее не могу…

8

Осенью, когда кончилась страда, Рахмиэл, скопив немного денег, отправился на ярмарку.

С трудом пробираясь между многочисленными подводами, арбами, съехавшимися из окрестных сел и деревень, проталкиваясь сквозь шумную толпу мужиков в лаптях и свитках и крестьянок в ярких платках, шарахаясь от бесчисленных лошадей, коров, телят, свиней, привезенных на продажу, Рахмиэл, наконец, добрался до рядов, где торговали одеждой. Здесь он выторговал приглянувшуюся ему желтую ситцевую рубашку в белую полоску, сапоги, а на остаток денег купил подарок невесте: ленты для кос и гребенку.

Когда он вернулся с ярмарки, сыграли свадьбу. Парни и девушки, обрадовавшись случаю погулять и повеселиться, принесли с собой вино из собственного винограда. Жених, нарядившись в новую ситцевую рубашку, новые штаны и сапоги, отправился в ближайшую колонию, откуда его должны были торжественно привезти к венцу. Пестро разряженные парни и девушки запрягли в бричку лошадей, украшенных цветами и лентами, заплели им гривы, подвязали хвосты и отправились встречать жениха.

С веселыми выкриками и гиканьем, обгоняя друг друга, мчались нарядные брички по дороге средь привольных степных просторов. А когда они, уже вместе с женихом, лихо подкатили к хате, где должно было состояться брачное празднество, музыка грянула величальную,

Веселая была свадьба! Парни в ярких пестрых рубаках, подпоясанных кушаками, девушки в белых блузках, с цветами и лентами в косах, пожилые колонисты в длинных сюртуках и тяжелых сапогах кричали во всю глотку:

– Гей, музыканты, живей наяривай! Громче, громче! Кто-то запел:

Гоп-чик-чик , мой ангелок, Не жалей для пляски ног!

Когда молодежь вихрем закружилась в хороводе, в круг ворвался Бер. Сжав кулаки и воздевая их вверх, он кричал:

– Пляшите, веселитесь! И запел:

Девки, парни, гей, пляши! Веселись от всей души!

Притопывая каблуками сбитых сапог, старик подхватил невесту, покружился с ней раз-другой и отпустил. Потом вытащил в круг сына-жениха, поплясал и с ним, а там начал одного за другим вызывать из толпы пожилых мужчин в женщин и заставлял их кружиться с ним в пляске. Старику чудилось, что и земля кружится с ним вместе, что пляшут травы, разгулялись, расплясались деревья, что даже птицы, кружась в воздухе, справляют свои свадьбы, и сама ночь пьяна до одури. Вся земля, от края до края, справляет теперь свадьбу, а звезды в небе водят хороводы.

Вдруг до его слуха донеслись знакомые голоса. Он оглянулся и увидел в дверях Заве-Лейба и Танхума.

Бер хотел вырваться из круга и подбежать к ним, но два здоровенных длиннобородых колониста, с которыми он плясал, крепко держали его за руки.

Послышался чей-то возглас:

– Заве-Лейб и Танхум пришли! Гей, музыканты, гряньте веселую в честь братьев жениха! Давайте фрейлехс!

Жених кинулся к братьям, невеста – за ним. Подбежали и гости, хотели втянуть Заве-Лейба и Танхума в хоровод, но те отказались:

– Устали, еле сюда доплелись.

– Почему опоздали на свадьбу? – упрекнул их Михель Махлин.

– Поздно узнали, а в пути заболел Заве-Лейб, – оправдывался Танхум.

– Да что же вы стоите у порога? – вмешался Гдалья. – Заходите в хату! Это же свадьба вашего брата!

Бер наконец вырвался из круга и, распростерши руки, бросился к сыновьям:

– Заве-Лейб! Танхум! Дети мои, идите к столу. Давайте выпьем за счастье Рахмиэла и Фрейды!

За столом Танхум не удержался и осторожно спросил:

– Рахмиэл остается в нашей хате? Чего доброго, он…

– Чего сидите! А ну-ка, в пляс! – подбежали гости и увели братьев в круг.

На рассвете, когда гости разошлись, Заве-Лейб потребовал у Рахмиэла уплатить ему за часть избушки, а Танхум потребовал свою долю земли. Между братьями завязался спор, который очень возмутил отца.

– Вы что, хоронить меня собираетесь? Пока еще я хозяин! – рассерженно закричал он.

Заве-Лейб пришел в ярость и начал срывать с петель дверь, а Танхум бросился к окнам.

Бер словно окаменел, не мог двинуться с места. С минуту стоял он, растерянный, оцепенелый, не произнося ни слова. Потом метнулся к сыновьям с отчаянным криком:

– Разбойники! Злодеи! Разбойников я вырастил! Растащить хотите по кускам хату, чтобы я без крыши над головой остался на старости лет? За жалкую щепку готовы продать и отца и брата!…

Заскрипев зубами, он сжал кулаки. Глаза его запылали злобой, он размахнулся, вслепую ударил одного сына, другого… И вдруг сердце у него защемило, руки опустились. Больно стало Беру, больно и страшно. Что же это делается, господи? Вот он бьет своих сыновей, свою плоть и кровь…

Старик глянул на молодоженов. Испуганные, они стояли у двери и у окна, пытаясь телом своим заслонить их, спасти дом от разрушения.

9

Танхум и Заве-Лейб вернулись домой с намерением поскорее жениться и обзавестись хозяйством.

Танхум все искал подходящую сваху, чтобы наконец-то послать ее к той девушке, на которой твердо остановил свой выбор.

А Заве-Лейбу сосватали невесту в той колонии, где он батрачил. Была она рябая, но сильная, трудолюбивая девушка. В приданое за ней обещали корову третьего отела. Работая у хозяев, Заве-Лейб скопил немного денег и решил купить в Садаеве какую-нибудь развалюшку, отремонтировать ее и устроить свое гнездо.

Возвращаясь от невесты, Заве-Лейб завернул к тете Гите и там случайно застал Танхума. Смущенный неожиданной встречей, Танхум испугался: уж не разыскивают ли его, узнав, что он присвоил шапку с деньгами вора? Осторожно, с подходцем, стал он допытываться, не ходят ли дома какие-нибудь слухи о нем. Затем начал рассказывать сам, что все это время служил у одного скотопромышленника, гонял его скот на ярмарку. Платили ему неплохо, удалось кое-что сколотить…

Танхум умышленно решил похвастаться невероятными заработками у скотопромышленника, чтобы люди думали, что хата, которую он собирался купить, приобретена на эти деньги. И он долго, взахлеб рассказывал брату о доброте и щедрости своего хозяина. Заве-Лейб слушал его безучастно, молча. Потом ревниво буркнул:

– Тебе всегда везет… А я работал, как вол, из сил выбивался, и кто знает, удастся ли наскрести деньжонок хоть на маленькую хатенку.

– Да, трудновато тебе, – как бы сочувствуя брату, сказал Танхум. – А отцова хата достанется Рахмиэлу. А там, того гляди, он и землю приберет к рукам…

Танхума ничуть не привлекала отцовская хибарка, он просто подзуживал Заве-Лейба, желая натравить его на брата. Расчет был простой: когда тот поднимет шум, он, Танхум, побежит к отцу, начнет их мирить…

Назавтра после скандала, который разразился во время свадьбы Рахмиэла, Танхум с заискивающей улыбкой подошел к отцу, брату и невестке и начал просить прощения за себя и за Заве-Лейба.

– Погорячились мы. Мне стыдно вам и людям в глаза смотреть. Простите! – умолял он, боясь настроить отца против себя.

Танхум захаживал и к соседям, пытался прощупать, не говорят ли о нем худого. Но уходил из гостей расстроенным. Ему все чудилось: стоит только ему зайти в дом, как хозяева сразу же становятся неразговорчивыми. И Танхум тревожился:

– Молчат, черти, боятся слово проронить… Они что-то знают.

Несколько дней он бродил в растерянности. Затем понемногу успокоился и решил браться за дело. Прежде всего, надо было обзавестись жильем. И Танхум стал высматривать подходящую хату. Его больше тянуло на окраину, подальше от людских глаз: меньше будут подглядывать, что у него делается и что в горшке варится.

Но прежде чем покупать хату, Танхум обошел все Садаево и у кого только мог просил взаймы денег.

– Очень прошу вас, – со льстивой улыбкой обращался он к каждому, кто попадался ему на глаза, – сделайте одолжение, пособите, чем можете. Я обращаюсь к вам, потому что знаю, что вы всегда готовы прийти на помощь человеку в нужде… Как только немного встану на ноги, верну с благодарностью. Сделайте одолжение… ради бога, не откажите! По гроб жизни буду помнить вашу доброту. Кровавым потом обливался, чтобы сколотить деньжонок на хату. Хочется купить домишко поприличнее, а средств не хватает.

Если ему отказывали, он думал:

«Знает, наверно, что у меня своих денег хватает, чтоб у него глаза повылазили! Все только и норовят заглянуть в чужой карман, выведать, кто чем дышит…»

А если ему давали взаймы, он делал еще более тревожный для себя вывод:

«Насмехается, собака! Знает, каналья, что у меня денег побольше, чем у него, а то ни за что бы не дал!»

10

Заве-Лейб купил у Гдальи Рейчука небольшой сарайчик, чтобы перестроить его под жилье. Он несколько раз обошел вокруг сарайчика, оглядел со всех сторон его покосившиеся стены, полусгнившую крышу и недовольно проворчал:

– Курятник, черт побери… Весь покосился, насквозь прогнил.

Поминутно он забегал к Гдалье в хату и высказывал свое неудовольствие покупкой:

– Глянь-ка, чего мне удружил! Только пальцем ткнешь – рассыпается, как труха…

– Не огорчайся. Надо только не полениться и приложить руки. Увидишь, какое у тебя будет хорошее жилье, – успокаивал его Гдалья.

Заве-Лейбу хотелось верить, что из сарайчика можно сделать подходящую хатенку.

– Надо будет выкопать яму, замесить землю с пологой и изготовить кирпич, – решил он, снова и снова осматривая сарайчик. – У многих в Садаеве хатенки и того хуже. Надо только поскорее взяться за дело.

Но как назло перед его глазами, словно желая подразнить, вставали просторные, крытые черепицей дома зажиточных хозяев.

«Вот это дома! – говорил он про себя. – Курятники у них и то лучше моего сарайчика. Эх, чтоб им ни дна ни покрышки!»

Он злобно отшвырнул ногой раздробленные куски кирпича, выпавшие из покосившейся стены. Затем отошел в сторону и, поглядывая на сарайчик, старался представить себе, как будет выглядеть его будущая хатенка.

– Ничего, все будет хорошо! – утешал он себя. – Неказистая, правда, получится хатенка, зато в ней будет тепло.

В тот же день Заве-Лейб на узенькой полоске, которая тянулась от сарайчика до картофельного огорода хозяина, выкопал яму, налил в нее воды, насыпал земли вперемешку с прелой соломой и принялся топтать ногами месиво для будущих кирпичей. Затем взял дверь от сарая, положил на нее месиво, принес форму и начал ее заливать.

– Обзаводиться домом вздумал? – спрашивали его проходившие мимо люди.

Заве-Лейб на миг подымал усталые глаза, глядел на прохожих и, недовольно что-то буркнув, продолжал свою работу.

– Мурло! – сказал кто-то. – Разве он тебе ответит по-человечески? Наверное, жениться собирается.

– Какое им дело до меня, – ворчал Заве-Лейб. – Я разве спрашиваю, что у них делается?

Хорошо потрудившись за день, к вечеру Заве-Лейб пересчитал готовые кирпичи и отправился искать материал для починки крыши. Расхаживая по чужим задворкам, он подбирал все, что ему попадалось: жердочки, бревнышки, досточки, ржавые гвозди – и все это тащил к себе во двор.

– Пригодится, все пригодится, – говорил он. – У хозяев всего много, черт бы их побрал!

Долго ходил он по чужим неогороженным дворам и подбирал все, что ему нужно, и вдруг вспомнил, что возле одной хаты, у самой околицы, лежат колья.

«Наверное, они не нужны хозяину, раз их выбросили», – решил он и осторожно по задворкам пробрался туда.

Подойдя к хате, Заве-Лейб неожиданно увидел там младшего брата.

Танхум уже давно держал на примете эту хату. Узнав, что хозяин ее при смерти и выплевывает последние остатки легких, хозяйство все равно идет ко дну, он смекнул, что здесь можно поживиться. Он начал часто заходить во двор, ощупывал стены, дверные и оконные переплеты, рамы. Тихо, как кошка, взобрался на крышу и осмотрел ее. Затем он стал захаживать в дом – якобы проведать больного хозяина. В доме осмотрел стены, пол, потолок и незаметно даже забрался на чердак.

Хозяину было невдомек, с чего это младший сын Донды зачастил к нему, зачем он так пристально заглядывает во все уголки, отбивает даже штукатурку и смотрит, что под ней.

Танхум пару раз ссудил больному немного денег. Тот горячо благодарил и, еле шевеля губами, шепотом заверял, что, как только поправится и станет на ноги, рассчитается с ним до копеечки. А Танхум, между тем, с нетерпением ждал, когда хозяин богу душу отдаст и считал дни и часы, которые оставалось тому жить. Но умирающий как назло долго и отчаянно боролся за жизнь. Наконец силы его иссякли, и он скончался. Танхум тут же стал требовать от вдовы возврата ссуженных денег. Та плакала, клялась, что при первой возможности вернет долг. Но Танхум нажимал на нее, требовал деньги, заявляя, что они ему срочно нужны, и недвусмысленно дал понять, что он не прочь купить у нее хату.

– На что вам эта развалюшка? – убеждал он вдову. – Она насквозь гнилая. Только притронься – рассыплется. Чтобы привести вашу хату в божеский вид, надо много денег. Вам это не под силу. А раз я уже влез с деньгами к вам, то, так и быть, доплачу еще немного, и она будет моя. Ваша хата мне подходит только потому, что стоит на окраине Садаева.

Вдова, всхлипывая и обливаясь слезами, всячески отмахивалась от назойливого покупателя,

– Мы тоже были хозяевами, не хуже других, прожили жизнь в своей собственной хате, а сейчас продать ее и остаться без угла? Нет! Не дожить до этого нашим врагам!

Танхум понял, что она проклинает его. Назло ей он издевательски оторвал кусок штукатурки и, как бы злорадствуя, сказал:

– Видите? Сыплется…

– Перестань отрывать!

– Сыплется, кругом сыплется, – повторил он и, подойдя к окну, отколупнул замазку. – К чему ни притронешься, всюду сыплется. Окна не годятся… Петли заржавели… Крыша дырявая.

– Никогда у нас не текло. Чтобы мы так горя не знали, как не текло.

– Не текло, так будет течь, – твердил Танхум, находя все новые и новые недостатки.

Он вышел с хозяйкой во двор, подошел к палисаднику и сказал:

– Запущено у вас, все запущено. Все деревья до одного надо срубить. От них, наверное, фруктов, как от козла молока.

– Чтобы я имела столько счастливых лет жизни, сколько корзин яблок, груш и вишен мы снимали, – ответила хозяйка.

…Заве-Лейб стоял, притаившись, возле палисадника и прислушивался к разговору брата с вдовой.

«Видать, покупает хату, – с завистью подумал он, вырывая из забора кол. – За что ему такой домище, а мне жалкая развалюшка?»

Сердце его сжалось от обиды. Он незаметно вытащил из забора еще несколько кольев, взял их под мышку и побрел домой.

Вскоре поплелся к дому и Танхум. Он шел медленно, все время оборачиваясь, не отрывая глаз от облюбованной им хаты.

«Скоро он станет хозяином этого двора, – размечтался Танхум. – Вдали от людских глаз будет он тут хозяйничать. Привольно, как птица в лесу, будет он жить здесь, расхаживать по своему двору, распоряжаться как душе угодно, никто ему не станет перечить, никто слова не посмеет сказать. Зацветут плодовые деревья в палисаднике, зазеленеет огород за клуней. Белый цвет зашелестит на яблонях, светло-голубое цветение окутает картофельные кусты; золотисто-желтые, как солнце, подсолнечники выстроятся рядами по краям картофельного поля за клуней…»

В приподнятом настроении он вернулся домой, Наконец-то начинают сбываться его мечты.

11

Каждый раз, когда Танхум думал о приглянувшейся ему на хуторе девушке, перед ним неизменно вставал образ Гинды, младшей дочки Боруха Зюзина. Не раз приходилось Танхуму в бытность его сотским являться с бляхой на груди, которую нацепил ему шульц, к Боруху, чтобы затребовать подати, а иной раз приходилось и в приказ таскать бедняка, если тот затягивал уплату или не выполнял какого-нибудь распоряжения властей. В те времена Танхуму нередко случалось мельком видеть резвушку Гинделе, с криком и визгом носившуюся с подругами по двору. Но тогда он не обращал внимания на нее.

Годы шли. И вот однажды, когда Танхум (он уже не был сотским и слонялся по деревням в поисках работы) вернулся после долгой отлучки домой и, озираясь, по своему обыкновению, по сторонам, расхаживал по открытым, без оград и заборов дворам, неожиданно мимо него стремительно пронеслась легкая, как голубь, стройная девушка. Ее голые до коленок ноги, гибкая талия, вся ее девичья стать сразу бросились парню в глаза.

«Кто бы это мог быть?» – с любопытством подумал Танхум, провожая взглядом девушку. Но той и след простыл. Долго поджидал ее Танхум, пока наконец она не появилась снова. И тут-то, идя ей навстречу, он, по неуловимым, сохранившимся в памяти полудетским чертам, узнал Гинделе, младшую дочку Боруха.

– А я тебя совсем не узнал. Смотри как выросла, прямо-таки барышней стала, – поздоровавшись, сказал Танхум.

Гинда кокетливо пожала худенькими плечиками и, улыбнувшись, ответила:

– Да, когда-то я была маленькой… А теперь мне кажется, что я давным-давно взрослая.

Она повернулась и хотела уйти, но Танхум попытался ее задержать.

– Куда торопишься? – спросил он.

– Домой.

– Обожди немного.

Девушка не могла понять, зачем задерживает ее этот парень, чего он от нее хочет. И, стыдливо опустив глаза, настойчиво повторила:

– Мне нужно домой.

– Ничего, подожди минутку.

– А что?

– Выходи вечером на улицу, погуляем немного.

– Нет… не знаю… – оторопев от неожиданного предложения, ответила Гинда. – Я договорилась пойти к подругам.

– Выходи. Я буду ждать тебя. А к подругам сходишь в другой раз, – не отставал от девушки Танхум.

Но Гинда ушла, ничего не ответив.

Танхум постоял немного, надеясь получить ответ, но Гинда даже не обернулась и ушла домой.

Танхум тоже пошел было, но тут же вернулся и встал против дома Боруха, подстерегая момент, когда Гинделе появится снова. Простояв впустую около получаса, он поплелся домой. Дома он принялся чинить и гладить свои прохудившиеся штаны, причесываться, прихорашиваться и, как только стемнело, вышел на улицу, не теряя надежды еще раз встретить Гинделе.

Шагая по единственной улице Садаева, Танхум издали услышал девичий гомон и смех. Вскоре несколько голосов затянули песню. Танхум не раз слышал эту песенку, и ему легко было, почти не напрягая слуха, уловить каждое слово:

Мальчишки милые, постойте,

Танхум приблизился к девушкам. Одна из них первой заметила его, перестала петь и сказала:

– Девушки, сотский идет.

– Он нас хочет к уряднику отвести, – насмешливо крикнула другая, и все громко расхохотались.

– Чего вы боитесь? Я уже давно не сотский, да если бы и был сотским, не стал бы обижать таких хорошеньких девушек и не отказался бы от их компании, – пошутил Танхум. – А уж одну из вас я охотно выбрал бы себе в невесты.

Девушки еще пуще рассмеялись. И только одна, не поднимая глаз, сидела в сторонке. Присмотревшись, Танхум узнал Гинду. Он попытался привлечь ее внимание острым словцом, вызвать улыбку на лице, но напрасно: она продолжала молча сидеть на своем месте и даже не взглянула в его сторону.

Когда Танхум был сотским, он привык покрикивать на людей, отдавать приказы, привык, чтоб его слушались. А тут – подумать только – какие-то девчонки в грош его не ставят, даже смеются над ним.

Как оплеванный, поплелся Танхум домой и долго не мог успокоиться. Пуще прежнего хотелось повидать Гинду, погулять с ней, побеседовать. И наконец, набравшись храбрости, он пошел к ней домой, но сразу войти не решился. А тем временем Борух, увидев во дворе постороннего человека, вышел как был, без пиджака, в одном жилете, и узнал Танхума. Неожиданное появление парня очень его удивило. Он никак не мог взять в толк, зачем это сотский ни с того ни с сего объявился у него во дворе. Танхум по удивленному виду Боруха понял, что тот ждет объяснений. Не придумав ничего, Танхум прямо, без обиняков спросил:

– Гинда дома?

– Гинда? – переспросил Борух. В его голове никак не укладывалось – как это так Танхум пришел к его дочери?

– Гинда? – еще раз переспросил он. – А зачем она тебе?

– Да так. Вот проходил мимо, ну и решил ее проведать. А разве она занята?

Борух не знал, что ответить, как быть. Но сразу оттолкнуть парня ему не хотелось – мало ли что бывает, может, тут Гиндина судьба. И, широко раскрыв дверь, радушно пригласил гостя:

– Заходи.

Увидев. Танхума, Гинда растерялась, не знала, куда деваться от смущения, и, чтобы хоть немного оправиться, прийти в себя, ушла в соседнюю комнату.

Ее старшая сестра Миндл, после смерти матери ставшая хозяйкой дома, засуетилась, быстрехонько накрыла скатертью стол и, придвинув гостю стул, незаметно вышла.

Скрылся куда-то и Борух, и Танхум на некоторое время остался один. Он начал было оглядывать бедную, но уютную комнату со всей ее незатейливой обстановкой, но тут в дверях появилась Гинда, и Танхум забыл обо всем на свете. А девушка и впрямь была хороша. На ее круглом полудетском лице со слегка вздернутым носиком застыла улыбка, щеки горели от смущения, она не смела поднять глаз.

Танхум вынул из кармана горсть подсолнухов, высыпал их на стол, предложил Гинде. Ему очень хотелось завести с ней разговор, но он не знал, с чего начать. Наконец, прервав напряженную тишину, он решился.

– Почему не берешь семечек? – спросил он. – Грызи, они жареные, вкусные, – настойчиво твердил он.

Гинда взяла горстку подсолнухов и начала потихоньку щелкать их.

Танхум пристально смотрел на девушку, в ее серые глаза, украдкой окидывая жадным взглядом тугие яблочки грудей, охваченных простенькой ситцевой кофточкой.

Незаметно Танхум ближе придвинулся к Гинде. Ему очень хотелось погладить ее загорелые руки, но он не посмел. Ее дыхание щекотало ему лицо, наполняло сердце неизъяснимым теплом, очарованьем. Казалось, этим непривычным чувствам тесно было в груди Танхума, они рвались наружу.

Откуда-то, быть может, из того палисадника, где Танхум повстречал сегодня Гинду, донеслись говор и смех – кто-то затянул песню.

– Пойдем, погуляем, – предложил Танхум, но Гинда отказалась:

– Не хочется.

Танхум понял, что она стесняется показаться с ним перед подругами или вообще хочет отвязаться от него. Но он и не подумал с этим считаться – ему приятно было сидеть возле полюбившейся ему девушки, отказываться от нее он и не думал.

– Ну что ж, нам и здесь посидеть неплохо, – уступчиво сказал он, но Гинда напряженно молчала и все время оглядывалась, будто ждала кого-то.

Танхум вынул из кармана еще горсть семечек и настойчиво стал угощать ими Гинду, думая, что бы такое ей рассказать, чем заинтересовать ее, привлечь внимание.

И тут он вспомнил рассказы своего отца о том, как их сосед Патипыч увидел однажды в степи золото, как это золото исчезло, пока он бегал домой за мешками. Рассказ этот в свое время так заинтересовал Танхума, что он и в Садаеве, и во время своих скитаний в поисках работы не упускал случая спросить у прохожих, не может ли повториться такое чудо и верно ли, что случается людям находить клады. Мало того, нередко ему самому чудилось, будто где-то впереди на его пути сверкает золото, но стоило ему приблизиться, и оно исчезало, как и в рассказе отца о незадачливом Мохэ Патипыче. Он даже видел сны о кладах. И вот один из таких снов он решил пересказать Гинде, выдав его за действительное происшествие, приключившееся с ним.

– Однажды, – начал он рассказывать, – иду я поздней ночью по степи, и вдруг вдали засверкал огонек. И чем ближе я к нему приближался, тем ярче вспыхивал и разгорался этот огонек. Когда я подошел совсем близко, из него посыпались искры – крупицы золота. Не чуя под собой ног, я рванулся и стал хватать эти крупицы, но они ускользали из моих рук, а ветер подхватывал их и уносил. Сколько хватило сил, я гнался за этим золотом, но не успел пробежать и полверсты, как оно очутилось на горе. Забрался я на эту гору, а оно упало в реку, которая текла у подножия горы. Прыгнул я в реку…

Танхума вдруг прошиб пот, будто он в самом деле сломя голову мчался за кладом. Переведя дыхание, он украдкой взглянул на Гинду, проверяя, какое впечатление производит на нее его рассказ.

Девушка и впрямь была потрясена необычайными приключениями, о которых поведал ей Танхум. Она сидела, уставившись на него горящими от любопытства глазами, и ждала продолжения. Но тут в комнату вошел отец Гинды, и Танхум встал и попрощался, надеясь, что девушка будет с нетерпением ждать его следующего прихода, чтобы услышать, чем кончился этот похожий на волшебную сказку случай из его жизни.

Провожая гостя, Борух радушно пригласил его:

– Заходи почаще, заходи к нам.

На следующий день Гинда и в самом деле с нетерпением ждала Танхума, даже поглядывала в чисто вымытое окошко – не идет ли к ним этот занимательный рассказчик.

С той поры они начали встречаться чуть ли не каждый день, и Гинда, затаив дыхание, слушала его чудесные рассказы. Танхум понемногу смелел и даже раз-другой пытался ее поцеловать. В доме их начали считать женихом и невестой. Борух уже подумывал о приданом для младшей дочери. Он давно уже обещал Миндл единственную корову и теперь ломал голову над тем, что бы такое выделить Гинде, – дать в приданое ей было нечего.

И вдруг всё – частые встречи, увлекательные рассказы, робкие ласки, – все как отрезало. Танхум перестал появляться в доме Боруха, хотя его и тянуло к скромной, застенчивой Гинде. Повидать бы ее опять, заглянуть в ясные темно-серые глаза! Но нет – он твердо решил расстаться с ней, забыть, вырвать ее образ из своего сердца.

Танхуму надо было заставить людей поверить, что хозяйство, купленное на попавшие в его руки деньги конокрада, помог приобрести ему тесть, дав приданое за своей дочкой. А кто поверит, что у потомственного бедняка Боруха Зюзина нашлись такие деньги или хотя бы часть их? Вот почему эта женитьба никак не устраивала Танхума, и он решил поехать в соседнюю колонию и там посвататься к приглянувшейся ему девушке.

12

Танхум шел свататься, а перед его глазами стоял образ Гинды. С того дня, когда она пробежала мимо него, как быстрая серна, ее чарующий образ не забывался. Он не переставал думать о ней, мечтать, но чем больше думал об этой пленившей его девушке, тем больше росла в его душе боязнь связать себя безрассудным браком, сделать невозможным осуществление заветной мечты о своем доме, своем хозяйстве, в котором было бы много скота и птицы, о своих полях и лугах, о жатках, плугах и – чего греха таить – о дородной, сильной хозяйке-жене, с легкой руки которой все бы приумножалось и плодоносило.

Не чуя под собой ног, шел Танхум, подстегиваемый радужными мыслями о своем чудесном будущем, о жизни в довольстве и радости. Сзади оставались и таяли в мутном мареве выстроившиеся в два ряда домики с палисадниками, такие же, как и его недавно купленный дом. В этот домик, в котором он, Танхум, быстро уничтожает последние следы бедности его прежнего умершего владельца, привезет он будущую жену.

Танхум ясно представил себе, как будут лопаться от зависти встречные, когда он в богатой бричке, запряженной откормленными лошадьми, проедет мимо них со своей женой.

– Вот, – скажут они, – привалило парню счастье: шутка ли, какое ему досталось богатство, сущий клад!

И, увлекаемый этой соблазнительной картиной будущего счастья, Танхум еще стремительней зашагал по безлюдной дороге. Солнце беспощадно припекало. Вытерев рукавом разгоревшееся лицо и перекинув с одного плеча на другое связанные шнурками ботинки, он, припечатывая босыми ногами раскаленную пыль, прошел Графскую балку и поднялся на бугор. Перед его глазами выплыло село Святодуховка, а слева неподвижно уставились в небо застывшие в этот тихий день ветряные мельницы; за ними маячили хаты села Рафеевки, откуда до колонии оставалось не больше пяти верст.

Чем ближе подходил к колонии Танхум, тем больше он волновался: разве можно прийти свататься к дочке состоятельного хозяина в таком неприглядном виде, в такой поношенной одежде? Но покупать новый костюм было опасно: мало ли что подумают подозрительные люди, мало ли какие слухи распустят злые языки? Лучше уж походить пока так, как есть. Но какая же сваха пойдет сватать девушку, не зная жениха, не зная, кто он такой, что он собой представляет? Нет, сваху надо подыскать знакомую, и Танхум решил повернуть к ближайшей колонии Назарич, где жила его старая тетушка Гита. Хотя это была очень слабая, болезненная от постоянного недоедания старушка, но голова у нее была ясная. Она еще могла удачно сострить и ввернуть порой такое словечко, что и сама засмеется, хватаясь руками за живот. Танхум нет-нет да и заявится к ней, чтобы перекусить и выпросить несколько копеек из «узелка», в который она всю жизнь кое-что откладывала на черный день.

В благодарность за это он иной раз скашивал траву на ее единственной десятине земли, которую едва ли кто-нибудь и когда-нибудь пахал и засеивал. Высушенное сено помогал ей продать какому-нибудь хозяину, чтобы потом копейку за копейкой выманить у старухи эти жалкие гроши.

Появление Танхума на этот раз показалось тете Гите неожиданным.

– Танхумке, откуда ты, дорогой, взялся? – спрашивала она. – Почему так долго тебя не было видно? Что поделывают отец, твои братья, Рахмиэлке и Заве-Лейбке? Как вы там живете, бедные сиротки? Кто вам стирает, готовит обед, подает на стол?

Вопросы так и сыпались один за другим, и Танхум не знал, на какой отвечать в первую очередь. И только один раз он оживился и на заботливый вопрос тети, голоден ли он, быстро ответил:

– Да, я бы поел чего-нибудь.

Тетушка подала ему кусок черного хлеба, несколько холодных картофелин «в мундире» и небольшую луковицу. Танхум жадно набросился на еду и быстро с нею управился. Он охотно поел бы еще (тетя это заметила), но – увы – больше угостить племянника было нечем. Танхум запил скудную трапезу холодной водой из медной кружки и хотел было обиняком завести разговор о том, не знает ли тетушка кого-нибудь в колонии, куда он собирается зайти сегодня, но тетушка предупредила его вопросом:

– Тебе чего-нибудь нужно, мой дорогой?

– Да нет, ничего не нужно. Просто я проходил мимо и решил, что неплохо бы проведать свою старую тетушку Гиту.

Старуха улыбнулась, подумала: «Не согрешу я, если не поверю тебе, мой дорогой племянничек». А вслух с чуть заметной иронией промолвила:

– Мило, очень мило с твоей стороны, что не забываешь свою старую тетку.

– А как же иначе? – важно протянул Танхум. Однако проницательная старуха ясно видела по глазам племянника, что его привело к ней какое-то дело, что она ему зачем-то нужна. А Танхум все не решался открыть цель своего прихода. Делая вид, что он собирается уйти, он несколько раз вставал с места и снова садился, болтал о том о сем, говорил первое, что приходило ему в голову, но наконец осмелел и брякнул:

– Тетя, я хочу жениться.

– Жениться? – переспросила ошеломленная неожиданным заявлением племянника старуха. – Ну что ж, пожалуй, в этом есть смысл. Но ведь ты еще не отбыл воинской повинности, да и подработать для этого дела не мешало бы, чтобы приобрести какое ни на есть хозяйство, приодеться.

– У меня все есть, тетя Гита, – отрезан Танхум. Тетя смотрела на него изумленно – шутит, что ли, племянничек или, не дай бог, совсем спятил.

– Смеешься ты надо мной, Танхумке? – спросила она. – Откуда у тебя все взялось?

– Не важно откуда. Пусть у меня всего этого и нет сейчас, так будет в скором времени, – заверил он старуху. – И невеста есть на примете.

– Как, у тебя и невеста есть? Уж не она ли даст тебе такое приданое, что его на все хватит?

– Нет, с невестой еще поговорить надо.

– Ну, значит, все это вилами по воде писано. Выходит, что и невеста еще не невеста.

– Вот я и толкую вам: с ней надобно только поговорить – и будет толк, – повторил Танхум.

– Откуда она?

– Да неподалеку отсюда – из колонии Хлебодаровка.

– Из Хлебодаровки? Постой, постой, там у меня свояченица живет, Ханця. Это такая баба, что стену со стеной сведет, за словом в карман не полезет. Она-то и сведет тебя с твоей суженой, будь спокоен. Я как-нибудь выберусь к ней и расскажу, что и как.

– Но это надо сделать сразу же, не откладывая в долгий ящик.

– А разве горит? С женитьбой, Танхумке, торопиться нельзя.

И старуха начала читать племяннику нравоучение, учить его уму-разуму.

Но Танхум уже вызнал все, что ему нужно было, и поспешил, не теряя времени на лишние разговоры, уйти. Он решил, что и сам сумеет договориться с теткиной свояченицей, – колония не так уж велика и не так уж трудно будет ее найти.

В первом же дворе Хлебодаровки Танхуму сказали, что здесь живут две Ханци – одна рыжая, другая черная. Первая, к которой зашел Танхум, сказала, что никакой свояченицы у нее и в помине нет – была когда-то, да померла давным-давно. Танхум пошел ко второй. Та оказалась высоченной, крупноголовой бабищей с круглыми, как у совы, глазами и большим ртом, в котором при разговоре тускло белели редкие зубы.

Как только Танхум назвался племянником тети Гиты, она оживилась и, как будто припоминая что-то забытое, заинтересованно спросила:

– Это какой же тети Гиты?

Дело в том, что Ханця давно не видела старуху, давно ничего о ней не слыхала и почти забыла о ее существовании.

Однако, когда Танхум завел речь о своей тетушке, она спохватилась:

– Ах, так вы, значит, племянник тети Гиты? Как зовут ваших родителей? – спросила она.

– Отца зовут Бер, а мать звали Пелта, – ответил Танхум.

– Что значит – звали?

– Она умерла.

– Она, значит, была золовкой Гиты?

– Ну да.

– Присядьте и расскажите, как живет Гита.

– Да ничего, понемногу.

– Давно ли вы у нее были?

– Совсем недавно. Она просила передать вам привет. Я обещал ей зайти к вам. Она даже сама хотела вас навестить, да прихварывает.

– Что это она вдруг обо мне вспомнила? – недоверчиво взглянула Ханця на гостя. – Уж сколько лет не давала о себе знать, а тут вдруг – на тебе.

Танхум пожал плечами, притворившись, что и сам не понимает, в чем тут дело.

Оглядев его с головы до ног, хозяйка спросила:

– Как вас зовут, молодой человек?

Танхуму было приятно, что его назвали молодым человеком, – так уважительно еще никто к нему не обращался.

Набравшись храбрости, он вплотную приступил к делу:

– Тетя хочет женить одного из своих племянников, она слыхала, что у вас есть подходящая невеста. Так вот она хотела бы…

По глазам да и по всей повадке Танхума Ханця догадалась, что он сам и есть тот ищущий невесту племянник тети Гиты. Но, притворившись, что она поверила ему, сказала:

– Чтобы сватать молодого человека, нужно знать, кто жених, как он выглядит, богат ли и какую невесту себе присмотрел.

– Невеста есть, дело за тем, чтобы пойти к ней и потолковать.

– Кто же она и как ее зовут? – начала расспрашивать Ханця.

– Как ее зовут, не знаю, но я ее видел несколько раз, – перестал темнить Танхум. – Она живет неподалеку от вас, по той стороне улицы, третий дом налево, в большом хорошем доме. – Танхум подошел к окну и показал, где стоит этот дом.

– Это дом Шолома Мазлина. Да, у него есть красивая дочка на выданье – сиротка, бедняжка. Могу зайти поговорить. Но как же вы, простите меня за откровенность, покажетесь в таком неприглядном виде? Она дочь состоятельного отца и не пойдет за кого попало.

– У меня есть все, что нужно, чтобы жениться, – заверил Танхум хозяйку.

– Что значит все? Тогда почему же в таком случае вы, еще раз простите меня, так бедно одеты?

– Так сложились обстоятельства, – уклонился от прямого ответа Танхум.

– Кто вам поверит? Кто поручится за вас, не зная, что и как? Поезжайте-ка домой, приоденьтесь да приезжайте, как подобает состоятельному жениху, на собственной упряжке – вот тогда будет другой разговор. А я пока потолкую с невестой и прощупаю почву.

И Танхум отправился домой, но по дороге завернул к тете Гите, чтобы подготовить ее к возможной встрече с Ханцей.

13

Спустя несколько месяцев после свадьбы Фрейды неожиданно в Садаево прибыл ее брат Давид. Поздней ночью, еле волоча ноги от усталости, через картофельные огороды и по задворкам он доплелся до своего двора. Но на том месте, где раньше стояла хата его отца, он увидел только кучу мусора.

После смерти отца Давид пошел бродить по свету в поисках лучшей доли. С тех пор он ни разу не появлялся в Садаеве. Революционные события тех лет подхватили и унесли его в бурлящий водоворот жизни, и он с головой ушел в эту борьбу. Время от времени получал он скупые вести из дому от сестры, но потом и она перестала писать.

С душевным смятением смотрел он на то место, где недавно еще стояла хатенка его отца. Наконец он подошел к соседнему дому и постучался. Ему сказали, что сестра его вышла замуж за Рахмиэла Донду.

Давид шагал по родной улице Садаева, где ему было до боли близко и дорого каждое деревцо, каждый домик. В детстве он вместе с Рахмиэлом, Заве-Лейбом и Танхумом бегал по этим тропинкам, лазил по этим деревьям, гонял голубей по этим крышам. И все же улица с ее хатами и деревьями казалась теперь ему совсем иной, непохожей на ту, которую он знал в детстве.

Он дошел до хатенки Донды, и сердце его забилось сильней. Тихонько постучался в окно.

– Кто там? – услышал он встревоженный голос сестры.

– Открой, это я, – тихо ответил Давид. Фрейда сразу узнала голос брата.

– Додя! – воскликнула она, соскочив с постели. Накинув на себя платье, Фрейда быстро выбежала из хаты.

От неожиданной встречи и радостного возбуждения слезы блеснули в ее глазах.

– Додя приехал, – крикнула она мужу.

Рахмиэл вышел навстречу Давиду. Они обнялись и расцеловались.

– Заходи, заходи. Вот это гость!… Прямо с неба свалился!… Откуда приехал?

Фрейда засуетилась, поставила на стол стаканы, положила хлеб, нож. От возбуждения она несколько раз подносила к столу табуретки и вновь уносила их. Хлопоча по хозяйству, поминутно подбегала к брату.

– Садись, садись, Додя! Ты небось голоден? Отчего так долго не давал знать о себе?

Она еще что-то хотела спросить, но от волнения не могла слова вымолвить.

К столу подошел Бер. Он тепло поздоровался с гостем. Рахмиэл с отцом подсели к Давиду и засыпали его вопросами. Гость был немногословен. О себе рассказывал мало, на вопросы отвечал коротко, отрывисто. Зато он подробно расспрашивал у Рахмиэла и Бера об их житье-бытье, интересовался местными новостями, время от времени нежно поглядывал на сестру.

Рахмиэл подошел к Фрейде, хотел ей что-то сказать и увидел, что она плачет.

– Чего плачешь? Додя приехал, такая радость, а ты плачешь! – ругал ее Рахмиэл.

Фрейде вспомнилась смерть отца, годы одиночества и горемычной жизни осиротевшей батрачки. Она хотела поведать брату о всех мытарствах и переживаниях, но сразу вылить свои чувства ей было тяжело, да и не хотелось его расстраивать.

Потолковав немного с Рахмиэлом и Бером, Давид обратился к сестре;

– Ну, как поживаешь? Что слыхать? Я подошел к нашему двору, но вместо хаты увидел там кучу мусора.

– Хатенку нашу снесли, – начала Фрейда рассказывать. – Шульц ее продал за недоимки, но этих денег не хватило, и он отдал еще в аренду три десятины нашей земли.

– А ты где приютилась?

– А куда мне было деться! Пошла в люди, батрачила, мучилась… Да разве все расскажешь. Теперь, слава богу, сам видишь, у меня свой угол, я не одинока… Хорошо, что все плохое позади… Жить будем – доживем и до лучших времен. Авось и нам судьба улыбнется.

Давид нежно глядел на сестру и внимательно слушал ее рассказ.

– Успеете еще наговориться! – прервал их разговор Рахмиэл. – Давид небось устал с дороги, пора ему и отдохнуть.

Давид встал, подошел к окну, взглянул на пепельно-темное предрассветное небо и сказал:

– Где уж там спать ложиться! Скоро начнет светать. Рахмиэл вышел на улицу посмотреть, встают ли уже люди, тут же вернулся и, наскоро помывшись, поспешил на хозяйский двор поить скот. Давид скинул пиджак, черную сатиновую рубашку и тоже стал умываться.

Фрейда почистила его костюм, посмотрела, все ли пуговицы на месте, нет ли где прорехи.

С раннего утра в хату Бера Донды стали собираться колонисты. Первым прибежал ошарашенный радостной вестью о приезде гостя Гдалья Рейчук, вслед за ним пришел Михель Махлин – высокий, сероглазый, со следами оспы на лице, с реденькими белобрысыми ресницами, с длинной, как у гуся, шеей.

– Вот это гость! – воскликнул Михель. – Сколько лет тебя не было тут? Где же ты так долго пропадал? Ну, рассказывай, где был, что видел, что слышал?

– А как вы поживаете? – с добродушной улыбкой спросил Давид, поздоровавшись с ним. – Какие новости у вас?

– Какие у нас могут быть новости? Ничего хорошего у нас нет. Как было, так и есть. Вот ты – другое дело. Свет повидал, с людьми встречался… Наслышался, наверно, много интересного, – ответил Михель, пододвигаясь поближе к Давиду.

А гость вспоминал то одного соседа, то другого, расспрашивал о знакомых и друзьях детства.

– Помнишь мою кобылу? Ты еще, кажется, тут был, когда я ее купил? – щуря маленькие глазки, спросил Гдалья. Он придвинул табуретку еще ближе к Давиду, точно собираясь ему долго о чем-то рассказывать. – Кобыла эта была на диво! Весь свет обойди – другой такой не сыщешь. Ее бег, ее рысь! А в работе просто дьявол, а не лошадь! Бывало, запрягаю ее в паре с другой, тянет за обеих. Вот силища какая!…

В дом заходили все новые и новые люди. Они проталкивались поближе к Давиду, хотели послушать его, о себе рассказать. Но Гдалья не отходил от Давида и не давал никому слова вставить. Он не переставал говорить о своей кобыле, рассказывая во всех подробностях, когда и как ее украли. При этом его маленькое щуплое лицо все более омрачалось.

Колонисты поминутно прерывали Гдалью, каждый стремился рассказать Давиду о себе, послушать его.

Пришли Заве-Лейб и Танхум. Они дни и ночи возились на своих дворах и уже несколько дней не появлялись в отцовском доме.

Первым подошел к Давиду Заве-Лейб. Он пристально всматривался в лицо гостя, точно не узнавая его, потом протянул ему руку и спросил:

– Когда ты приехал?

– А, Заве-Лейб! – сразу узнал его Давид и крепко пожал ему руку. – Как поживаешь? Что поделываешь?

– Что тебе рассказать? Хвалиться нечем. Вот купил сарайчик, хочу построить хатенку себе, – ответил Заве-Лейб.

Он собирался ему о многом еще рассказать, но помешал Танхум, кинувшийся к Давиду с распростертыми объятиями.

– Вот гость так гость! – несколько раз повторил он. Его круглое, полное, покрытое рыжеватой растительностью лицо было запылено и озабочено.

– А ты, Танхум, все еще суетишься? – с добродушной усмешкой встретил его Давид.

– Представился случай купить хату, вот и вожусь с ней, – ответил Танхум, глядя на отца и как бы оправдываясь в том, что не пришел домой ночевать. – Надо воспользоваться случаем, пока другой не перехватил. Вдове Залмана Шенделя до зарезу нужны были деньги…

– Вырастил таких верзил, а теперь они разлезаются кто куда, – пробурчал Бер.

Колонисты обступили со всех сторон Давида, просили рассказать что-нибудь новое.

– Мы так истосковались по такому человеку, с кем можно было бы душу отвести! Ведь мы живем тут оторванные от всех и от всего. Кто наведается в нашу глушь? От кого можно живое слово услышать? – сказал Гдалья. – Ты, что ни говори, человек бывалый, читаешь газеты, во всем разбираешься. Ты ведь в городе живешь, расскажи нам, что там…

– В городе тоже калачи на крышах не растут, – отшучивался Давид. – Жареные голуби сами в рот не летят… И хотя рыбы в море много, но сама она в котел не прыгает… Люди там тоже работают, трудно им приходится кусок хлеба добывать.

– Ты о чем говоришь? Разве мы сидим да в потолок плюем? – с обидой в голосе оборвал его Михель. – Вот мы хлеборобы, трудимся в поте лица, а хлеба досыта не едим. Ну, сам посуди: что делать такому человеку, как реб Бер? Последняя лошаденка у него пала. А землю его прибирают к рукам богачи. Была б у него земля, он бы, как-никак, накосил бы себе сенца для скотины, может, и посеял бы какую-то десятинку, а теперь что ему делать?… Последнюю десятинку и ту шульц отдаст в аренду за недоимки, которые реб Бер не в состоянии уплатить.

– А возьми, к примеру, меня, что мне делать без лошади? – начал изливать свою душу Гдалья. – Мне тоже ничего не остается делать, как идти в батраки. Кто знает, сумею ли я когда-нибудь разжиться на другую лошадь…

– Ничего, не падай духом, может, отыщется еще твоя кобыла, – старался утешить его Давид, – а что землю у вас отбирают, вы сами виноваты. Если бы, скажем, реб Бер не отдал бы свою землю в аренду, силой бы богатей не завладел бы ею.

– Выходит, я сам этого хотел?! – как ошпаренный вскочил Бер. – Ну, скажи мне на милость, как я мог по-другому поступить? Чтобы земля гуляла попусту? А так, как-никак, хозяин что-нибудь да заплатит за нее. Верно ведь?

– С богатеями надо бороться, – начал Давид. – Оно, конечно, одному реб Беру не по силам бороться с ними. Но если бы вы, бедняки, сговорились все, как один…

В эту минуту Давид встретился взглядом с блудливыми, насторожённо рыскающими вокруг глазками Танхума и, прервав начатый разговор, спросил его:

– Ты, говорят, жениться собираешься? Небось, богатое приданое тебе дают?

– Не без того. Кто теперь без приданого женится?

– Такому молодцу и корову не пожалеют.

– А может, и пару коней дадут, – в тон ему ответил Танхум.

– А мне вот никто не дает в приданое хотя бы захудалую лошаденку, – с насмешкой сказал Давид. – Только на свои рабочие руки надо надеяться!

– Ищи, авось тоже найдешь, – отозвался Танхум.

– А невеста у тебя, наверно, стоящая… Небось, тоскует по женишку.

– Скоро поеду к ней, – бойко ответил Танхум.

– Поезжай, поезжай, а то чего доброго другой отобьет. На хорошее приданое охотники найдутся…

Намек был настолько недвусмыслен, что все рассмеялись и уставились на Танхума. Недружелюбные взгляды всех давали понять: «Когда наконец уберешься отсюда?» Но Танхум сделал вид, что не понимает намека, и с напускной простоватостью ответил:

– Невесту мою никто не отобьет, и скучать ей некогда, дел у нее хватает… И поеду я к ней тогда, когда мне нужно будет.

14

Рахмиэл быстро управился с работой у хозяина и поспешил домой, но Давида он уже не застал.

– Куда ушел Давид? – спросил он у жены.

– Не знаю. Но он обещал скоро вернуться, – ответила Фрейда. Рахмиэл сел на порог и начал что-то мастерить. С детства любил он забираться в какой-нибудь угол и мастерить: то бил молотком по куску жести, выделывая забавные игрушечные вещички, то вырезал дудочки из свежих веток ясеня или другого дерева. Позднее он, бывало, потихоньку заходил в ригу хозяина, у которого работал, и с любопытством внимательно разглядывал сеялки, веялки, триера. Иногда он разбирал эти машины на части и изучал их устройство. И если случалась какая-нибудь поломка в сеялке, триере или веялке, люди обращались к Рахмиэлу.

Способность разбираться в механизмах машин Рахмиэл унаследовал от своего деда Веньямина.

Внук был весь в деда – высокий, широкоплечий, с темно-русой бородой, голубыми глазами и большим выпуклым лбом.

Во всей округе дед Веньямин слыл умнейшим человеком. Он тоже, бывало, в свободное время после работы в поле сидел в сарайчике и мастерил.

Рассказывают, что однажды он забрался на чердак и провозился там много дней и ночей подряд, пока не сконструировал какую-то машину. Случайно в Садаево приехали из города люди, знавшие толк в таких делах. Они заинтересовались изобретением Веньямина Донды и, уезжая, увезли машину с собой. Куда-то они ее сдали, получили славу и нажили богатство на ней. Веньямин узнал об этом, когда уже был глубоким стариком. И, как рассказывают, с горя внезапно скончался.

Только после его смерти все почувствовали, как не хватает им мудрого Веньямина. Никто так не умел предсказывать погоду, глядя на закат; никто так не понимал, что показывают звезды, никто так не знал примет, по которым можно предугадать, будет ли год урожайным или ожидается недород.

Много времени спустя после смерти Веньямина пополз слух, что внук унаследовал способности деда. Хозяева начали присматриваться к Рахмиэлу, все чаще думали, как переманить его к себе и нанять в батраки.

Рахмиэл еще долго мастерил что-то на пороге хаты, затем пошел в сарайчик. Там, в углу, он соорудил нечто вроде кузницы. Из старых мешков и разных тряпок сделал кузнечный мех, где-то достал наковальню, несколько молотков, щипцы и другие инструменты.

Пока Рахмиэл возился в сарайчике, Фрейда занялась уборкой в доме. Она побелила стены, обвела их внизу узкой красной глиняной каймой, всюду навела чистоту, как в канун праздника. Бер помогал ей. Он подносил воду, выносил мусор, подготавливал глину.

Когда Давид вернулся, уборка еще шла полным ходом. Увидев, что Рахмиэла в хате нет, он вышел во двор и направился к сарайчику.

Рахмиэл был настолько увлечен работой, что не заметил появления Давида. Из-под его сдвинутой набок кепки свешивалась густая прядь темно-русых волос, прилипших к влажному лбу. Темно-коричневые от загара щеки покрылись обильным потом.

Давид с минуту молча смотрел на шурина, потом спросил:

– Все мастеришь?

Рахмиэл вздрогнул, выпрямился и застыл с молотком в руках.

– Прости, не заметил тебя. Ты давно пришел?

– Только что.

Давид в эту минуту вспомнил, как, бывало, Рахмиэл прибегал в детстве к Фрейде со сливами за пазухой. Смущенно передав их ей, он сразу же убегал, словно боялся, что за ним кто-то гонится.

– Ну, рассказывай, где ты был? Я ради тебя рано вернулся домой. Давай зайдем в хату.

Хата уже сияла чистотой. Сев в уголок, они негромко заговорили.

Несколько раз к ним подходила Фрейда. Ей не терпелось что-то сказать брату, но Давид, не отрываясь, слушал Рахмиэла.

– Так Юдель, стало быть, вместе с вашей землей и тебя прибрал к рукам? – прервал его Давид.

– Что же нам оставалось делать? Подати платить нечем, вспахать десятинку другую нечем, да и семян для посева тоже не было. Поневоле пришлось сдать землю в аренду. Авось удастся подкопить немного денег да купить лошадку, тогда опять хозяевами станем.

– А что делает Заве-Лейб? А Танхум? – спросил Давид.

– Что они могут делать? Заве-Лейб купил развалюшку и строит себе хатенку, а Танхум…

– Не расползлись бы мои сыновья кто куда, – вмешался в разговор Бер, – я, быть может, выбился бы из нужды и стал бы на ноги. Так нет же, гонит их нечистая сила с места на место! Будто на иголках сидят. Спрашивается – чего им не сидится дома? Танхум – того вовсе никакими силами удержать и дня дома невозможно. И Заве-Лейб тоже вздумал отделиться от меня. Оба они прибежали на свадьбу Рахмиэла как очумелые. Испугались, что Рахмиэл может захватить хатенку… Думают, глупые, что я возьму да и поделю между ними землю.

– А что делить вам? Землю, которой у вас уже нет, – сказал Давид. – Земля ваша ведь у Юделя Пейтраха… Раз уж она в его руках, он ее не выпустит. Такая уж натура у богатеев. Все, что оттяпали у бедняков, обратно не отдадут.

– То есть как это не отдадут? – вспылил Бер. – Уж своей земли я не хозяин? Дудки! На моей земле он хозяйничать не будет!

В хату зашли Гдалья Рейчук, Михель Махлин и еще несколько человек.

– Проходите! Садитесь! – пригласил их Давид. Он поздоровался с ними и попросил Фрейду принести еще скамейку, чтобы всех усадить.

Первым начал изливать свою душу Гдалья Рейчук:

– Придет беда – отворяй ворота! – Он придвинулся ближе к Давиду. – Кому мне свое горе поведать? С кем поделиться? Шатаешься по целым дням по задворкам, рыщешь по всей степи, заглядываешь во все овраги и все надеешься – авось…

– Чего бы мне недоставало, если бы шульц не сдал в аренду мои три десятинки, – перебил его Михель Махлин.

А Гдалья продолжал свое:

– Такая умница была моя кобыла… По всей округе не найдешь такой. Такая понятливая…

– Шутка ли, три десятины такой земли, – опять вмешался Михель. – Если засеять их вовремя, то можно столько пшеницы собрать, что и горя знать не будешь. Был бы у меня не только хлеб, но и на семена хватило бы, да и продать кое-что можно было бы.

– Хоть бы у моей кобылы был какой-нибудь недостаток, – продолжал свое Гдалья, – ну, скажем, ленивая была, старая, беззубая или хромая – не так обидно было бы…

– Всего две десятины остались у меня… Две десятины самой, самой плохой земли! – продолжал жаловаться Михель. – Ну, так скажи, как же жить? Ты же человек бывалый. Может быть, ты хоть советом поможешь. Ведь если так пойдет дальше, то хоть топись… Лучшая земля попадает богатеям. Еще немного – и вся земля до последнего клочка перейдет в их руки.

– А много у вас таких людей, у которых забрали землю и сдали богатеям в аренду? – спросил Давид. – За сколько лет накопились недоимки?

– Много, – ответил Михель Махлин и по пальцам начал перечислять всех, у кого отобрали землю за неуплату податей: – Борух Бегун – раз, Хайкель Шиндак – два, Шие Зонда – три, Хаим Бракин – четыре, Нехемья Кукуй – пять…

«Теперь уже можно поговорить с земляками по душам, – решил Давид, – и сказать им то, чего не мог высказать утром, в присутствии Танхума».

– Что же получается, – начал Давид, – несколько богатеев сгоняют с земли чуть не пол-Садаева, а вы молчите?

– А что мы можем сделать? – беспомощно развел руками рыжеволосый худощавый человек с взъерошенной бородой.

– Получается, что они сильнее, чем сотня бедняков хлеборобов? – с иронией спросил Давид.

– А что, так оно и есть! – подтвердил Гдалья. – Богатому все права, он над всеми голова.

– Вы сами даете им права верховодить вами! – воскликнул Давид. – Сами подставляете шею под их хомут!

– Верно! – подтвердил Михель Махлин. – Сами в ярмо лезем, да еще просимся: дескать, сделай милость, накинь на нас ярмо, нам без него никак не прожить!

– А что ж ты думаешь, – отозвался рыжебородый, – сколько раз, бывало, приходишь к Юделю Пейтраху: сделайте, мол, одолжение, реб Юдель, дайте до нового урожаи пуда три муки. Всегда выручит, никогда не откажет.

– А ты ему потом за эти три пуда четыре вернешь? – спросил Давид.

– Четыре не четыре, а уж полпуда прибавишь.

– А потом еще у него на току дней десять поработаешь бесплатно, – отозвался Михель.

– Как же, человек делает тебе одолжение, – с иронией отозвался Давид, – выходит, тебе его добро под девятое ребро.

Все рассмеялись.

– Да, – сказал Михель, – у нас в Садаеве недаром говорят: «Богатеи полезны, как цепи железны». Только попади к богатеям в ярмо – не вырвешься. Всю жизнь будешь к ним цепью прикован.

– А что вы делаете, чтобы вырваться из этих цепей?

– А что мы можем делать? – спросил Гдалья. – Богу жаловаться или кричать?

Все устремили глаза на Давида и с нетерпением ждали, что он ответит.

Давид не спешил с ответом. Он вынул из кармана кисет с махоркой, оторвал кусочек газетной бумаги, свернул цигарку, закурил и, пустив густые клубы дыма, не спеша начал:

– Вы, наверно, слышали сказку, как медведь повадился к пчелиному улью. Пришел раз, набрал меду и унес к себе в берлогу. Пришел в другой раз и опять наелся до отвалу. Хватились пчелы, а меду в улье осталось так мало, что еле-еле хватит им на собственное пропитание. Всполошился пчелиный рой, заволновался, зажужжал: «Что делать? Что делать?» Матка решительно заявила: «Не отдавайте медведю последний мед! Защищайтесь!» – «Да разве у нас хватит сил защищаться? – зажужжала одна пчела. – Медведь вон какой здоровенный, богатырь, а мы против него мошки. Как же нам его одолеть?» – «Так медведь-то один, – доказывала матка, – а нас тысячи! Давайте гурьбой накинемся на него и не отдадим ему свой мед». Послушались пчелы и, как только в третий раз показался медведь, все вместе набросились на него и давай жалить куда попало – кто в ухо, кто в нос, кто в губу. Взревел медведь и давай бог ноги. Чуть живой приплелся к себе в берлогу.

– Ну, а дальше что? – спросил рыжебородый Борух, внимательно слушавший рассказ Давида.

– Да говорят, что медведь уже десятому заказал лакомиться чужим медом.

– Ясно! – сказал Михель. – Если бы мы все вместе взялись за богатеев, отпала бы у них охота зариться на чужие земли.

– Вот именно! – поддержал его Давид. – Если бы вы показали богатеям свою силу, им трудно было бы сесть вам на шею, эксплуатировать вас и забирать ваши жалкие клочки земли. Ну, посудите сами: кто заставляет вас отдать свою землю богатеям в аренду за гроши? С вашей земли они снимают большие урожаи, богатеют и с еще большей силой сосут вашу кровь. А подати за эту землю всю жизнь платите вы…

– Ну хорошо, – отозвался Михель, – положим, я не отдам свою землю, другой не отдаст, а что делать реб Беру? Ведь обрабатывать-то ему ее нечем? Или куда податься Гдалье, когда у него последнюю лошаденку увели? В том-то и беда, что мы вынуждены отдать свою землю, чтобы получить за нее хотя бы полушку…

– Оттого и держат вас богатеи под ярмом. Вы никак не можете сговориться, чтобы действовать сообща, – сказал Давид. – Каждый идет своей дорогой, а до других ему дела нет. Уж лучше пусть бурьяном зарастает земля, пусть плодятся на ней суслики, чем отдавать ее за бесценок. Возьмем, к примеру, нашего брата рабочего. Ему иной раз так туго, что он последнему деревенскому бедняку позавидует. У самого бедного хлебороба как-никак есть своя хатенка, найдется у него и немного муки, картошки, фасоли, крынка молока для детишек. А что делать рабочему, если он останется без работы? С квартиры гонят, хоть на улице живи. Кормить жену и детишек нечем. И все же наш брат рабочий люд не сдается, не позволяет хозяевам садиться себе на шею, борется. Если рабочие объявляют забастовку, они неделями не выходят на работу, пока не добьются, чтобы хозяин выполнил их требования.

– Чем же они живут, бедняги? – сочувственно вздохнул Михель. – Живые люди ведь, душа каждый день есть просит, жену, ребенка накормить надо, как же они выходят из положения?

– Очень просто, – объяснил Давид, – один другому пособляет. Те, что работают, помогают бастующим чем только могут.

– Эх, если бы наши люди так действовали! – воскликнул Гдалья Рейчук. – Если бы у нас тоже бедняки помогали друг другу в беде! Тогда, пожалуй, мы и горя не знали бы. Пала у кого-нибудь, не про вас будь сказано, лошаденка, а соседи возьми да вспаши для него несколько десятин. Или еще лучше: сложились бы все, кто сколько может, да купили бы ему другую лошадь… Если бы нас кто-нибудь надоумил держаться так дружно, как рабочие в городе, у нас и бедняков меньше было бы, и земля наша не пустовала. Не пришлось бы нам тогда подставлять свои шеи под хомут богатых хозяев.

– Вот-вот, Гдалья! – поддержал его Давид. – В самую точку попал. Надо действовать всем сообща, тогда легче будет бороться с хозяевами, с шульцем и остальными кровопийцами. Вот, например, рабочие нашего завода объявили забастовку. Скажу вам откровенно; я оттого и приехал, что мы уже вторую неделю бастуем…

Давид хотел рассказать о тяжелом положении бастующих, но ему не дали говорить. Со всех сторон послышались возгласы:

– Вторую неделю!

– Как же они живут, бедняги?

Фрейда, настороженно прислушивавшаяся к тому, о чем рассказывал Давид, даже выронила нож и всплеснула руками.

– Боже мой, боже! Как тяжко приходится детишкам! Сидят, наверно, бедняжки, без куска хлеба?

– Разумеется. Да если бы только голод… – сказал Давид. – Вот у нас свыше двухсот рабочих жили в хозяйских казармах. В первый же день забастовки их выбросили на улицу с женами, с детьми и со всем скарбом.

Тут уж и Бер, не принимавший до сих пор участия в разговоре, не вытерпел и крикнул, потрясая кулаками:

– Разбойники! Душегубы! Бога не боятся! Людей на улицу выбрасывают, да еще с детишками! А ты бы им сказал, чтобы они приехали к нам в Садаево. Мы бы их как-нибудь по хатам разместили, на улице не оставили бы. Вот разбойники! Вот душегубы! И маленьких детей не пожалели! Как только господь бог это терпит и не наказывает их за такие злодеяния!

– Не беспокойтесь, реб Бер, – проникновенно глядя па него, сказал Давид, – на улице никто не валяется, всех приютили у себя другие рабочие – те, у кого есть собственные домишки или кто снимает квартиру у домохозяев. А вот насчет пропитания у нас и вправду совсем не весело.

– Так, может, нам бы помочь им чем-нибудь? – отозвался Гдалья. – При всей нашей бедности каждый мог бы оторвать что-нибудь от себя и послать голодным рабочим. Кто немного муки, кто мешок картошки, кто десяток яиц, кто немножко творожку, а кто и фунт масла. Я думаю, что каждый из нас готов будет поделиться последним куском хлеба. Да и сам я, хоть тяжело мне теперь без лошадки, полпуда муки дам…

– И я! И я! – послышались голоса.

– Фрейда! – обратился Рахмиэл к жене. – Сколько там у нас яиц? Все отошли бастующим рабочим. Послал бы я им и муки, да у самих у нас пусто, ни зернышка не осталось.

– Стало быть, вы меня поняли! Для этого, можно сказать, я и приехал сюда, – взволнованно сказал Давид. – Я очень рад, что все, о чем я вам рассказывал, вы приняли близко к сердцу. Радостно и то, что вы не только поняли, но сделаете все возможное, чтобы помочь рабочим. Иначе и быть не может, ибо рабочие борются не только за свои интересы, но и за интересы тружеников деревни. Вы думаете, я один хлопочу за забастовщиков? Многие рабочие разъехались по своим родным деревням, чтобы собрать среди своих односельчан что-нибудь в помощь бастующим. Только один уговор, дорогие земляки, язычок на замок. Молчок! Понятно? Никто не должен знать, о чем мы тут толкуем.

– Это понятно, – отозвался рыжебородый. – Но как же мы можем, скажем, прийти к человеку за мукой или за картошкой и не сказать ему, что нам надо?

– Хороший ты человек, Борух, и имя у тебя благословенное, и задал ты толковый вопрос, – похвалил его Михель Махлин.

– Борух правильно говорит, – сказал Давид. – Я не совсем четко разъяснил вам, как надо действовать. Когда приходишь к человеку и просишь у него помощи, надо ему, конечно, рассказать, кому и для чего нужна эта помощь. Не надо только трезвонить по Садаеву, для какой цели собирается эта помощь и что я для этого специально приехал сюда, ибо все может дойти до шульца, и все наши дела пойдут насмарку, да еще, чего доброго, арестуют меня.

– Будем действовать осторожно, – обещал Михель. – Конечно, надо держать язык за зубами. Кой-кому можно сказать, что хотим помочь беднякам, больным или пострадавшим от пожара. Имена можно придумать. Для кого и для чего мы собираем продукты, должны знать только те, кто собрался здесь. Только мы должны знать, зачем приехал сюда Давид.

– Ты прав, Михель, – оживился Гдалья. – Что-нибудь придумаем, как объяснить сборы пожертвований. Мне кажется, можно будет привлечь и богатеев к этому делу. Посудите сами, что мы можем собрать среди наших бедняков, когда у них самих ничего нет. А вот Юдель Пейтрах, если попросить его помочь человеку в беде, может дать столько, сколько все бедняки вместе.

– Юдель поможет тебе… Держи карман пошире! – раздался насмешливый голос.

– Конечно, поможет! – совершенно серьезно сказал Михель. – Пудов пять даст, если будет знать, что обратно получит шесть!

– Да ну их к лешему, богатеев с их милостями! – воскликнул Давид. – Нам бедняцкая копейка дороже их рубля, потому что она от своего брата хлебороба. Главное – собрать продукты побыстрее и тут же доставить их в город. Подводы, надеюсь, найдем?

– Найдем! Обязательно найдем! – отозвался Михель. – Кто откажется дать свою лошадь на такое дело? Я думаю, что нам, бедным хлеборобам, эти рабочие забастовки тоже могут быть на пользу. Если рабочий люд крепко нажмет на своих хозяев, то и у наших богатеев пузо затрясется. Помните, как было в девятьсот пятом году? Здорово их тогда потрепали. Присмирели, хвосты поджали…

– Да что тут долго толковать? – сказал Рахмиэл. – Пойдем по домам и всякому, кто отзовется на наше святое дело, надо будет сказать: «Несите, ну, скажем, хотя бы к нам, к Беру Донде, или к кому-нибудь другому».

– Самое подходящее место у вас, – сказал Гдалья.

– Тогда мы с Фрейдой останемся здесь и будем принимать продукты, – предложил Бер.

Первым поднялся с места Борух Зюзин, за ним Гдалья Рейчук, Михель Махлин и остальные гости.

– В добрый путь! – напутствовал их Бер, подняв руки, словно для благословения. – Да пошлет вам господь Удачу!

– Аминь! – послышалось в ответ.

На следующий день с раннего утра в хату Бера Донды потянулись мужчины и женщины, старики и молодые. Они несли кульки, узелки с мукой, с картофелем, с фасолью, с пшеном и яйцами. К полудню весь стол был уставлен пожертвованиями хлеборобов Садаева.

Давид предложил Беру и сестре не держать эти продукты на виду, а спрятать где-нибудь в укромном месте.

– Не ровен час, – говорил он, – заглянет в хату чужой глаз, пойдут разговоры и толки… Чего доброго, дойдет слух до шульца, а то еще и до урядника, тогда беды не оберешься.

– К нам чужие не ходят, все свои, – заверил его Бер. И все же по настоянию Давида он вместе с Фрейдой стал перетаскивать продукты на чердак.

К вечеру Давид вышел на улицу. По дороге ему встречались то Михель Махлин, то Гдалья, то рыжебородый Борух. Давиду отрадно было смотреть, как они, возбужденные, хлопотливо шмыгали из дома в дом. «На таких можно положиться, – подумал он. – Последний кусок хлеба от себя оторвут, а забастовщикам помогут!»

Появление на улице Давида, которого уже несколько лет никто не видел в Садаеве, вызвало среди тех, кто не знал действительной цели его приезда, всевозможные толки и пересуды.

– Чего ради он покинул город и вернулся в степь? Что он тут не видел? – сказала соседка семьи Кабо, которая помнила Давида еще мальчишкой.

– Чего тут удивляться, – ответила ей другая женщина. – Просто потянуло человека домой, стосковался по родным местам, по близким людям.

– Да кто у него тут есть, кроме сестры? – отозвалась бывшая соседка. – Говорят, что он в городе немного подзаработал и хочет обзавестись семьей.

Из хаты в хату поползли слухи. Они взбудоражили многих женщин, у которых были взрослые дочери. Нашлись любопытные, которые не поленились и пошли в дом Бера, чтобы выпытать у старика и у Фрейды, зачем приехал Давид.

– Как зачем? – с удивлением спросила Фрейда. – Приехал повидаться, погостить.

– А то говорят…

– Что говорят? Ну что?

Но вдруг в Садаеве приключилось необычное происшествие. Оно потрясло всех. На каждом шагу стар и млад говорили теперь только об этом.

А дело было так.

Спустя несколько дней после приезда Давида в Садаево шульц вывесил на стене приказа список колонистов, за которыми числятся недоимки. Рядом с этими списками появилась огромная белая бумага, на которой большими печатными еврейскими буквами было написано: «Не платите податей за хозяина! Хватит драть с вас по три шкуры!»

По всему Садаеву пополз злорадный шепот:

– Под носом у шульца в самом приказе подложили ему такую свинью! Пусть почешется! Ловко сделано, ха-ха-ха! Пусть он знает, лиходей, что все его проделки мы раскусили! Богатеи будут пользоваться нашей землей, а мы будем подати платить! Слыханное ли это дело?

– Хочешь быть хозяином на своей земле – плати! Не хочешь или не можешь платить – отдавай другому! – заступился кто-то за шульца.

На улице и в синагоге собирались люди, горячо обсуждали происшествие, бранили и всячески поносили шульца за подати, за штрафы и за всевозможные поборы, которые взыскиваются с народа. Люди изощрялись в догадках, кто бы мог наклеить на стене приказа такую бумажку с такой дерзкой надписью. После долгих споров пришли к заключению, что это мог сделать только свой человек.

Танхум Донда шнырял по улицам и дворам, прислушивался к разговорам и доносил шульцу, кто что говорил. Он из кожи лез вон, чтобы угодить начальству, питая надежду, что тот заступится за него, если раскроется дело с конокрадом.

Беспокойство вызывал в нем Рахмиэл. Танхуму казалось, что, когда он застукал вора в погребе и сорвал с него шапку, брат все видел. Теперь, зайдя к Рахмиэлу, он старался обиняком навести того на разговор об этом, но брат безучастно молчал. Что только ни делал Танхум: он льстил брату, уверял, что, как только станет на ноги, поможет ему, но так и не вызвал на откровение Рахмиэла.

Заметив, что в хату отца стали заглядывать люди, Танхум понял, что они не зря сюда наведываются. Их, видимо, интересовал Давид.

Еще будучи мальчишкой, Танхум ловко обманывал детей, с которыми играл, выманивая у них разные вещи. С Давидом он не позволял себе хитрить. Его он боялся.

Как-то вечером, зайдя в хату отца, Танхум заговорил с Давидом о местных новостях. Уж очень ему хотелось прощупать его мнение обо всем. Но Давид сразу же оборвал его:

– Слыхал уже!

– Как ты думаешь, кто бы мог подсунуть в приказ эту бумажку с надписью? – с невинным видом спросил Танхум. – Шульц говорит, что с тех пор, как он шульц, такого еще не бывало.

– Почему у тебя голова болит за шульца? – с усмешкой ответил Давид. – К чему тебе думать да гадать, чьих рук это дело?

– Надо же додуматься до такой каверзы… Только отчаянный человек решится на такое! Видать, парень хват! – с жаром воскликнул Танхум.

По блеску его глаз видно было, что ему самому нравится хитроумная проделка ловкого смельчака. Давид перевел разговор на другую тему:

– Говорят, ты уже облюбовал дом и покупаешь его?

Танхум сделал вид, что не расслышал обращенного к нему вопроса. Уж очень его интересовала таинственная бумажка.

В хату вошли несколько человек, и завязался оживленный разговор.

Поздно вечером, когда все разошлись, Давид вытащил из потаенного места какую-то книжонку, забрался в уголок и при свете коптилки принялся ее читать.

– В этой книжечке рассказывается о том, как отобрать у помещиков землю и как ее передать крестьянам, – сказал Давид.

В глазах Бера блеснул огонек, после короткого раздумья он сказал:

– Это было бы очень хорошо! Кто он такой, который выдумал такую умную книгу? Дай бог ему здоровья и пошли ему удачу в том деле, которое он задумал. Неплохая жизнь была бы, если бы все вышло, как в книжке.

Когда рано утром Рахмиэл и Фрейда проснулись, они обнаружили, что Давида дома нет. Куда и зачем он ушел, никто не знал.

15

Прошло несколько дней, и Танхум поехал к свахе. Обо всем договорившись с ней, он отправился на ярмарку и вернулся домой на паре упитанных гнедых лошадей, запряженных в новую, выкрашенную в зеленый цвет с красивыми узорами бричку. В Садаево Танхум въехал с шумом. Задрав головы, лошади мчались по улице, оставляя позади густые тучи пыли.

Было уже темно. Услышав тарахтенье брички, люди выбежали из хат. Они пристально вглядывались во мглу.

– Кто это промчался так быстро? Видать, богатый хозяин проехал, – переговаривались между собой колонисты.

Танхум нарочно въехал в Садаево вечером. Пусть до поры до времени его кони, упряжь и бричка не бросаются людям в глаза. Но, видя, с каким проворством выбегали колонисты из хат поглядеть, как он во весь дух несется по улице, он испытывал неизъяснимое наслаждение.

Танхум твердо решил с рассветом отправиться в соседнюю колонию к невесте. По возвращении оттуда он смог бы смело сказать людям, что лошадей и бричку ему дали в приданое,

Свернув в свой двор, Танхум выпряг лошадей, завел их в конюшню и закрыл двери на засов. Но вдруг, запыхавшись, во двор вбежал Заве-Лейб.

Услышав тарахтенье и лязг промчавшейся брички, Заве-Лейб тоже выбежал на улицу. С детства он был страстным любителем красивых коней и никогда не упускал случая, чтобы хоть издали не поглядеть на них, не полюбоваться, как они, задрав головы, мчатся по дороге. Вот и теперь он выбежал из хаты и помчался за бричкой. Чтобы заметить, куда она повернет, он бежал задворками и огородами, но неожиданно потерял ее из виду. Было только слышно, что она где-то недалеко остановилась. Задумчиво побродив неподалеку от того места, где, по его предположению, бричка остановилась, он вдруг увидел Танхума. Тот вышел из своей хаты, которую недавно купил.

– Кто это только что с таким треском пронесся здесь? – спросил он у брата.

– Не знаю, – ответил Танхум, пожимая плечами.

– Только что проехала тут какая-то подвода или бричка, – сказал Заве-Лейб, оглядываясь по сторонам.

– Что-то не заметил.

– А это чья? – указал Заве-Лейб на стоящую возле конюшни бричку.

– Моя, – неохотно проворчал Танхум.

– Откуда она у тебя? А кони откуда?

– Чуть что появится у Танхума, все уже и глаза пялят. Почему мне нет никакого дела до того, что есть у других?

– Никто на твое добро не зарится, – обиженным тоном проговорил Заве-Лейб, хотя в глазах его зажегся завистливый огонек.

– Всем мое добро глаза колет! Не успели лошади отдышаться с дороги, как уже бегут смотреть на них. Почему я ни к кому не бегаю?

– Боишься, как бы не сглазили?

– Чего бояться? – ответил Танхум, смягчаясь. – Лошади сильно устали, надо им отдохнуть.

– Мне бы только одним глазом взглянуть на них. Не бойся, я сразу же уйду, – заверил брата Заве-Лейб, шагнув к конюшне.

Однако Танхум преградил ему дорогу, заслонив спиной дверь. Заве-Лейб вспылил, но сдержал себя. Он чувствовал, что брат что-то от него скрывает. Сладенькими, медоточивыми словечками Танхум начал уверять Заве-Лейба, что этих лошадей ему дают в приданое и что если ему повезет и дела пойдут у него хорошо, им, братьям, тоже будет неплохо.

Слова брата еще больше взбесили Заве-Лейба.

– Пропади все пропадом! – буркнул он. – Везет же людям! А мне всю жизнь бедствовать да мучиться!

– Ну, чего ты взъярился? Кого проклинаешь? – не утерпел Танхум. – Думаешь, я виноват, что тебе не везет, что у тебя нет ничего? Я что, твоим чем-нибудь пользуюсь?

Сверкнув злобно глазами, Заве-Лейб повернулся и пошел прочь. Танхум следил за ним до тех пор, пока тот не скрылся из виду. Он несколько раз плюнул на то место, где стоял брат, – лучшее средство, в которое верил; пусть проклятья брата падут на кого-нибудь другого.

Из конюшни было слышно, как лошади хрупают овес, как они бьют копытами о настил. И снова трепетной радостью забилось сердце Танхума. Он был безмерно счастлив, что завтра запряжет их в новенькую зеленую бричку и помчится к своей невесте.

Темно-голубое небо было сплошь усеяно звездами, и Танхуму показалось, что в эту ночь для него и только для него сияют эти звезды. На краю неба появились белые перламутровые облака и пошли гулять по просторному небосводу. Это для него, Танхума, собираются эти сизые тучи, чтобы напоить его землю теплым благодатным дождем. Вынырнувшая из-за облаков большая круглая луна тоже сияет для него одного в эту счастливую ночь. Никогда он еще так не замечал эту чарующую красоту, и ему показалось, что впервые в жизни видит он и небо, и звезды, и луну, что первый раз на землю спустилась такая прекрасная, счастливая ночь, что впервые появились на земле такие добрые, лихие кони, как у него.

Танхум подсыпал лошадям овса, принес мешок половы, ведро для воды и долго еще возился в конюшне. Затем пошел в хату. Долго разглядывал он длинную розовую ленту и пару гребней, которые купил в подарок невесте, и веселое, праздничное настроение вновь овладело им. Он надел новые суконные штаны, голубую рубашку и сапоги с длинными голенищами, осмотрел себя в зеркало с головы до ног и остался очень доволен собой.

– Хорош! И даже очень хорош! – подбодрял он сам

Танхум поплевал на руку, смочил волосы и пригладил их. Подтянул голенища сапог и вдруг вспомнил, что надо их почистить, навести глянец, чтобы они выглядели новее.

Проделав все это, Танхум разделся и лег спать.

Заве-Лейбу в эту ночь не спалось. Лошади брата не давали ему покоя, его неодолимо тянуло к ним. Поколебавшись, он снова пошел ко двору Танхума, несколько раз подходил к конюшне и прислушивался, как лошади бьют копытами о дощатый настил. В нос ударил теплый приятный запах конского пота. Этот запах манил его в конюшню. Глаза его загорелись. Он нащупал в темноте отверстие, засунул туда руку и, ловко отодвинув засов, открыл дверь. Войдя на цыпочках в конюшню, Заве-Лейб дрожащими руками зажег спичку и взглянул на лошадей.

Да, перед ним стояли те же самые лошади, каких он когда-то видел во сне. Еще тогда он рассказал брату сон, который и доныне, во всех подробностях, в его памяти: он крепко натягивал вожжи, и лошади рысью мчались по степи.

Заве-Лейб гладил лошадей по холке, по гриве, затем нежно обнял их и с умилением прошептал:

– Эх, люба, люба моя!

Медленно и ласково водил он рукой по их шеям, по крупам, пальцами расчесывал гривы, открывал рот и заглядывал в зубы.

– Стой! Стой! – успокаивал он их.

Вдруг острой болью кольнула сердце мысль: а лошади-то не его.

– Эх, – с досадой выругался он. – Почему вы попали к Танхуму, а не ко мне? Мне бы иметь вас!

От боли и досады он даже ударил одну лошадь в бок, а другую в морду. Лошади испуганно шарахнулись.

Шум в конюшне разбудил Танхума, прервав какое-то долгое, запутанное сновидение. Он видел невесту, она стояла около колодца. Вдруг вынырнул вор, у которого он забрал шапку, и пытался столкнуть невесту в колодец. «Я же его до смерти забил, а шапку с деньгами забрал себе, – подумал он во сне. – Откуда же вор взялся?»

На этом сон оборвался, и Танхум вскочил с постели. Дрожь пробежала по его телу. «В конюшню забрался вор. Конокрад… сейчас уведет лошадей», – пронеслось у него в голове.

Танхум схватил лежавший в углу топор и бросился в конюшню.

– Кто там? – испуганно крикнул он, едва переводя дыхание.

В темноте между лошадьми кто-то стоял. Танхум замахнулся было топором, но тотчас опустил его, опасаясь изуродовать в тесноте лошадь. В эту минуту послышался знакомый голос:

– Танхум!

Танхум облегченно вздохнул.

– Это ты, Заве-Лейб? Что ты делаешь у меня в конюшне среди ночи?

Заве-Лейб хотел что-то ответить, но губы у него тряслись. С трудом он пробормотал:

– Лошади… Понимаешь, я хотел… поглядеть на лошадей…

– Среди ночи… Ты в своем уме? Кто лезет в конюшню в такое время? Ведь я подумал, что это вор! Мог тебя насмерть топором зарубить!

Ничего не ответив, Заве-Лейб выскользнул из конюшни, нырнул в ворота и пустился бежать.

16

Едва побледнело на востоке, Танхум отправился к невесте. Народ еще спал, на улице не было ни души. Упитанные, с лоснящейся кожей гнедые неслись, задрав морды, в серую, местами еще окутанную туманом степную даль. С восторженным блеском в глазах смотрел Танхум на своих любимиц и с гордостью и упоением думал о том, что их хозяин – он, что, туго натянув вожжи, он правит ими, и они со всей силой мчат его к невесте, к его будущей жене.

Танхум сидел, откинувшись на окрашенное в зеленый цвет сиденье брички. Кроваво-красная заря занялась на краю неба. Подернутая мглой степь становилась все яснее и яснее и предстала перед его глазами во всем многообразии своих красок.

«Денек будет сегодня на славу», – подумал он. Лошади неслись мимо полос серой осенней стерни недавно сжатых хлебов. Там и сям мелькали порыжелые пятна перезревшего сена и зеленого, еще не увядшего буркуна. Легкий ветерок едва колыхал придорожные травы, насвистывая веселую песенку. Танхуму хотелось, вторя утреннему ветерку, затянуть песню, поклониться травам, прижаться грудью к матери-земле. Никогда ему еще не было так хорошо на душе, как сегодня! Опьяненный радостью, он забыл и о воре с драгоценной шапкой, и о вечном страхе, который его преследует и гонит с места на место. Ему бы хотелось посмотреть со стороны на мчавшихся лошадей, прислушаться к тарахтенью брички, представить себе, что сказали бы люди, увидев такую упряжку:

«Едет, видать, зажиточный хозяин».

Солнце уже стояло высоко в небе, когда Танхум с шумом и грохотом въехал в колонию. Он стал разыскивать хату, где жила сваха, но, подъехав к ней, вдруг повернул лошадей в другую сторону.

– Что ж это вы не узнали моей хаты? – крикнула выбежавшая навстречу растрепанная Ханця, накинув на голову платок. – Заезжайте, заезжайте, пожалуйста!

Танхум завернул к ней во двор и стал распрягать лошадей. Ханця ушла в хату хлопотать по хозяйству.

Со всех сторон стали подходить колонисты. Пока Танхум распрягал лошадей, они разглядывали их и прикидывали на глаз, какая им цена.

– Кони что надо! Жеребцы как на подбор! – отозвался низенький человечек с седенькой бородкой.

Он подошел ближе к лошадям, заглянул им в зубы, поднял хвосты и разочарованно сказал:

– Вот те на! Это же совсем не жеребцы, а кобылы! А я думал…

– Что ты думал? – спросил высокий белобрысый мужчина. – Ты, наверно, хотел попросить жеребца на случку? А лошади хорошей породы…

– А бричка посмотрите какая… Вы слышали, как оси звенят? – отозвался другой колонист.

– А у этой вроде копыто расколото, – заметил кто-то. Поначалу Танхум с удовольствием слушал, как люди расхваливают его лошадей, хотя и боялся дурного глаза. Но замечание о расколотом копыте обидело его. Он хотел было отчитать человека, высказавшего такую чушь, но, повернувшись к нему, узнал в нем отца своей невесты.

Танхум напоил лошадей, приготовил для них мешанку, но мысль об обидном замечании будущего тестя не оставляла его.

«Видно, кони его получше моих и блеснуть мне перед ним нечем».

Наконец он не выдержал, подошел к отцу невесты и сказал:

– Вы говорите, что копыто расколото? Ничего подобного. Это вам показалось. Она просто плохо подкована, оттого и ногу держит не так, как надо, а бежит – дух захватывает… Перековать надо, и дело с концом.

Отец невесты ничего не ответил и продолжал разглядывать лошадей.

Из хаты вышла сваха. Она отозвала его в сторону и шепнула ему на ухо:

– Это же ваш гость! Жених вашей дочери!

Затем едва заметным кивком отозвала в сторону Танхума, долго с ним толковала, повторяя одни и те же слова:

– Сокровище я нашла для вас! Бриллиант! Сияет, как солнышко ясное! Полмира обойди – другой такой не найдешь. И умом и красотой блещет. Отдаем вам золотой клад, чистое золото!

– Так сколько вам надо заплатить за сватовство? – перешел к делу Танхум.

Сваха молчала. Она, видимо, ждала, что жених назовет ей сумму. Не долго думая, Танхум сказал:

– Дам вам пятерку, но с тем, чтобы свадьба была как можно скорее… Время сейчас горячее, ждать некогда, надо выезжать в поле.

Они долго торговались, а когда поладили, сваха подвела жениха к отцу невесты, который все еще стоял с колонистами около лошадей. Все трое отошли в сторону, поговорили немного и отправились к невесте.

Колонисты проводили их любопытным взглядом, строя всевозможные догадки насчет приезжего.

– Наверно, дельце какое есть, – заметил один из них. – В такую пору человек не станет даром гнать лошадей. Наверно, уж очень нужно было.

– Может, хочет лошадей менять? – высказал предположение другой. – Черт их разберет, этих богатеев, с их делами…

– А может, свататься приехал? – сказал третий.

…Сваха пошла в хату к невесте, а хозяин повел гостя по двору. Они долго рассматривали ригу, амбар, скирды сена и соломы, плуги, телегу. Проявляя гостеприимство, хозяин предложил Танхуму овес для лошадей, но гость с самодовольной улыбкой хвастливо заявил:

– За три версты не выезжаю без корма для лошадей и без ведерка. Лошадь любит, чтобы за ней уход был.

Они долго еще толковали о всяких домашних делах, затем хозяин зашел в хлев, оставив гостя во дворе.

Танхум подошел поближе к хлеву, до его слуха донесся вкрадчивый голос:

– Драгоценный камень я нашла для тебя! Бриллиант, настоящий бриллиант! Полмира объехать – другого такого не сыщешь…

Притаившись, он жадно ловил каждое слово свахи.

– Если бы ты видела, сколько народу сбежалось, чтобы поглядеть на его коней. Сам царь мог бы запрячь их в свою карету. Вот какие кони! Теперь таких и не найдешь. Посмотреть на них – сразу видно, какой хозяин твой суженый. А упряжь и бричка какие! А земли сколько у него! А хозяйство какое! Да разве все перечислишь? Ты только на коней посмотри, и хозяин тебе сразу и приглянется.

Желая предстать перед невестой во всей своей красе, Танхум распахнул свой черный пиджак и выставил наружу свою голубую рубаху, подпоясанную зеленым кушаком.

Вышел из хлева хозяин и пригласил гостя в хату. Усадив его, он крикнул дочери, которая в сенях разливала молоко из подойника в кринки.

– Живее, Нехама! У нас гость, дожидается тебя… Такую работягу, как она, такие умелые руки и сыскать трудно. Вы только посмотрите, какой порядок во дворе, в хате! Все сделано ее руками, – расхваливал отец Нехаму. Его маленькие черные глаза блестели, на тощем загорелом лице играла улыбка.

Танхум окинул взглядом комнату, посмотрел на стены, потолок и, соглашаясь с отцом, кивнул:

– Конечно, хорошая хозяйка в доме – целое богатство.

Вошла Нехама. В белом платье с черными крапинками, с гладко причесанными волосами, она казалась очень привлекательной. Ее толстая коса была перекинута через плечо. Нехама застенчиво взглянула на Танхума, и густая краска выступила на ее белом полном лице.

Первые несколько минут ни жених, ни невеста не знали, о чем говорить. Танхум понимал, что толковать сейчас о крестьянских делах неуместно, что девушке надо что-то другое сказать, но что именно – он не знал. Ничего путного в голову ему не приходило. Он сидел и растерянно глядел на Нехаму. Опустив голову, Нехама тоже молчала. Но тут Танхум вспомнил, что купил на ярмарке жареные подсолнухи. Он вынул из кармана полную горсть семечек и подал их девушке и ее отцу.

– Хорошие семечки! Это ваши собственные? – спросил отец.

– А как же!

– Да, семечки хорошие! – поддержала отца Нехама. Она посидела еще немного, потом ушла в соседнюю комнату, поискала что-то и вынесла оттуда книгу, купленную ею когда-то в городе на ярмарке.

– Видали такую книгу? – спросила она Танхума. Танхум посмотрел на обложку и прочитал по складам:

– «Ива-нов. Гео-гра-фия. Санкт-Пе-тер-бург». Петербург, Петербург, – повторил он несколько раз единственное знакомое слово. – Говорят, большой город, там царь живет.

– Здесь рассказывается… – неуверенно начала Нехама, зардевшись, – здесь описывается о земле и о воде. Земля занимает всего одну четверть, а остальные три четверти – вода. Так пишется в этой книге…

– А у нас, поди же ты, даже пруда порядочного нет, – перебил ее отец. – Скотину напоить негде, не то что коня выкупать.

Танхум взял книгу, стал перелистывать ее и рассматривать картинки. Отец с дочерью грызли подсолнухи.

Но вот хозяин перестал грызть семечки, встал и, выходя из комнаты, посоветовал:

– Пройдитесь немного, молодые люди, прогуляйтесь. Когда, нагулявшись, молодые вернулись, их ждал уже ужин. Танхум с Нехамой о чем-то перешептывались, и сколько отец ни старался хоть краем уха подслушать, о чем они разговаривают, ему это не удавалось.

Было уже темно и поздно, и хозяин предложил Танхуму переночевать в его доме. Танхум согласился.

Утром Танхум встал рано, подсыпал корму лошадям, взглянул на небо и дал понять невесте и ее отцу, что ему нельзя больше задерживаться здесь, пора приниматься за пахоту.

Нехама застенчиво опустила голову и молчала. Отец смотрел на дочь, выжидая, что она ответит жениху.

– Золотые денечки, – повторил Танхум. – Уже подсохло… Каждая минута дорога. Зачем еще раз лошадь гнать?

– Нельзя же так сразу… – ответил за Нехаму отец.

– Тогда не знаю, как мне быть, – ответил Танхум.

– Поезжайте домой, справьтесь с делами, а там посмотрим, – сказал отец,

Танхум растерялся. Не зная, что ответить, он, удрученный, поплелся к свахе.

– Я, наверно, невесте и ее отцу не подхожу! – заявил он, едва переступив порог ее хаты.

– Почему вы так думаете? Я сейчас же пойду к ним и выясню, в чем дело, – ответила сваха.

Накинув платок, она побежала к соседу. Спустя некоторое время она позвала Танхума, велела ему посидеть в передней, а сама зашла в комнату, В комнате слышался оживленный разговор. Танхум прислушался. Говорила сваха:

– Я знаю его родственников. Он из честной, порядочной семьи. Чего же тут волынить? Давайте сегодня же устроим помолвку, а спустя несколько дней сыграем свадьбу. Жених правильно говорит, нельзя терять время, пора выезжать в степь…

В этот же день молодых помолвили, а через два дня отец Нехамы отобрал для свадебного стола несколько кур из тех, что хуже несутся, зарезал молодого теленка, достал рыбы. Напекли и наварили разные яства.

Свадьба была отпразднована без особой торжественности. Вечером совершили обряд венчания, и все сели за ужин. Из родни жениха не было никого.

– Если будет все хорошо, мы их дома соберем, повеселимся, – оправдывался Танхум, – а сейчас пахота и сев, зачем отрывать их от работы?

Когда гости разошлись, Танхум пошел в конюшню накормить лошадей, а молодой жене наказал собираться в дорогу. Он велел ей упаковывать все, что попадется под руку

– Пригодится, – говорил он, – в хозяйстве все может пригодиться.

Отец сердился, ворчал, иногда отбирал кое-что из того, что прихватил зять. Но того это не смущало.

Когда бричка была доверху нагружена домашними пожитками, Танхум попрощался с тестем, усадил жену на передок, сел рядом с нею и стегнул лошадей. Ехал он быстро, словно за ним кто-то гнался. Время от времени он поглядывал на поля и, замечая черные пятна свежевспаханной земли, недовольно морщился.

– Видишь, люди пашут вовсю! – с упреком обращался он к молодой жене, показывая на поля. – Каждый день теперь на вес золота…

17

Свадьба у Заве-Лейба была тихая, без музыкантов. Во дворе Бера Донды поставили венчальный балдахин. Жених, как положено по обычаю, семь раз обошел вокруг невесты, надел ей обручальное кольцо, отпил глоток вина из кубка. Потом невеста поплакала немного. Бер, Рахмиэл, Фрейда, жених с невестой и собравшиеся гости зашли в хату, уселись за скромный свадебный стол, выпили немного вина и разошлись по домам.

Жена Заве-Лейба – Хевед, которую он привез из соседней колонии, была высокая, здоровая, с мясистыми, толстыми губами.

После свадьбы молодожены перебрались в свою хатенку, перестроенную из сарая, купленного у Гдальи Рейчука. Хевед тут же отправилась к отцу за коровой, которая была обещана Заве-Лейбу в приданое. Увидев ее, Заве-Лейб рассердился и начал ругать жену:

– Надула ты меня! Обещали дать корову, а какая же это, с позволения сказать, корова, когда у нее только три соска?… Корову они мне дали, чтобы ей околеть! До самой свадьбы не дали даже поглядеть на нее. Обманул меня твой отец, как цыган на ярмарке.

Чем больше горячился Заве-Лейб, чем свирепее нападал он на жену, тем нежнее становилась она к нему, стараясь смягчить его негодование. Но это не помогло, он никак не мог простить такое.

– Ну, чего раскричался? Успокойся! Ни к чему это, – умоляла его Хевед. – Корова отелится, будет, дай бог, телка, вот обзаведемся мы новой коровой. Если судьбе будет угодно, мы еще кое-что наживем. Люди рады были бы иметь такую корову, как у нас…

– Откуда ты знаешь, что она стельная?

– Первый год, что ли, она у нас! – ластясь к мужу, уверяла Хевед. – Каждый год она приносит теленка. Двух телок мы уже выкормили от нее.

– Помни же, что ты мне сказала! – угрожающе предупредил Заве-Лейб. Он уже жалел, что не попросил у тестя в приданое лошадь вместо коровы.

«Черт бы его не взял, – подумал Заве-Лейб, – если бы он дал мне лошадь. У него их две, мог остаться с одной. А почему у него должно быть две лошади, а у меня ни одной? Дочь его я взял на свои плечи, с него обуза долой? Ничего, мог бы мне дать одну лошадку… Тогда бы я мог хоть сейчас сговориться с кем-нибудь, и мы бы вместе вспахали десятину-другую и посеяли бы немного пшеницы. А теперь что мне делать? Разве только пойти на поклон к богатеям и попросить у них помощи…»

Как только началась осенняя пахота, Заве-Лейб пошел к зажиточным хозяевам:

– Вспашите мне хоть сколько-нибудь землицы, я в долгу не останусь, отплачу своим трудом за одолжение…

Домой вернулся он возмущенный, сердитый.

– Чтобы сгорели они, эти проклятые богатеи! У них все, а другой пусть с голоду подохнет… Ничего, Хевед, как-нибудь обойдемся без их помощи. Сами впряжемся в плуг вместе с коровой и вспашем землю… Не пойду больше клянчить у них, у этих мироедов, чтобы их всех чума передушила!

Хевед с болью в душе глядела на измученное, суровое лицо мужа. Подойдя к нему, она ласково сказала:

– Не огорчайся, как-нибудь вспашем.

– Надо, чтобы корова наша хорошенько попаслась и набралась бы сил.

– Что-то корова наша вчера вечером плохо ела, – взволнованно заявила Хевед.

Она не решилась сказать мужу, что вчера вечером корова дала мало молока, боясь, как бы он опять не накинулся на нее с упреками.

Хевед вчера весь день места себе не находила: все думала, что случилось с их коровой, почему она почти перестала давать молоко. Может, она, упаси господи, и в самом деле захворала? Ночью Хевед несколько раз выходила во двор и осматривала корову: ощупывала шею, живот, приникала ухом к ее бокам. Корова уныло глядела на хозяйку. А Хевед все еще не могла решить, действительно корова заболела или ей только так кажется.

На следующий день рано утром Заве-Лейб ушел к соседу за плугом. Хевед принесла корове свежей травы, но та только понюхала ее, есть не стала.

«Она больна, моя коровушка», – поняла наконец Хевед и твердо решила не говорить об этом мужу.

Заве-Лейб притащил откуда-то деревянный плуг прадедовских времен, давно вышедший из употребления, впряг в него корову. Привязав к плугу веревку, Заве-Лейб хотел тоже впрячься, но Хевед этого не допустила. – Дай, я сама пойду с ней в упряжке, – настаивала она.

– Ну, ладно, – согласился наконец он. – Будешь водить корову за рог и тянуть веревку, а я сзади буду подталкивать и поворачивать, когда надо будет.

Хевед ухватила корову за рог и повела ее к огороду, а Заве-Лейб сзади все время приподымал плуг, чтобы лемех не врезался в землю. Когда они вступили на огород, Заве-Лейб опустил лемех. Хевед одной рукой вела корову, другой тянула плуг. Она изо всех сил старалась помочь корове, но, пройдя первую борозду, до того утомилась, что едва переводила дух. Вся мокрая от пота, ручьями лившего с ее лица, она совсем обессилела и опустилась на землю.

– Пусти меня, я буду помогать корове, – сказал Заве-Лейб.

– Не надо. Я немного отдохну и опять впрягусь, – ответила Хевед.

Посидев, она поднялась и снова потащила плуг. Вскоре она приловчилась, пахать стало легче. Лемех без особого труда врезался в почву, и рыхлая земля, рассыпаясь, плавно ложилась в борозду.

– Эй, пошли! Эй! – подгонял Заве-Лейб корову.

На повороте корова вдруг зашаталась и грохнулась наземь. Заве-Лейб пытался поднять ее за хвост, но она не вставала.

– Ну, вставай же! Чего легла? – в отчаянье тормошил он ее.

У него спирало дыхание. Он торопливо высвободил корову из шлеи, присел на корточки и, заглядывая в большие хмурые глаза коровы, начал ласково гладить ее.

– Что с тобой, буренушка? Вставай! Ну, скажи, что с тобой? – взмолился он.

Голос его дрожал. Корова положила голову на землю, высунула язык и тяжело дышала. Холодный пот выступил у него на лбу.

– Обманули меня, обманули! – зарычал он и с яростью набросился на жену, но тут же опять подбежал к корове.

Хевед, обливаясь слезами, стала оправдываться;

– Здоровая же она была, дай мне бог с тобой, Заве-Лейб, такое здоровье! Она ведь наша кормилица, все наше утешение. Вставай, мамочка моя, вставай! На кого ты нас покидаешь? Ох, горе наше горькое, судьба наша горемычная! Ну вставай же, жизнь моя, сжалься над нами, вставай!

18

То, что Танхум долго не появлялся в доме Боруха Зюзина, было истолковано стариком в пользу «жениха»: видимо, парень мотается по деревням, чтобы заработать лишний рубль к предстоящей свадьбе с Гиндой. А тут еще подготовка к другой свадьбе – старшей дочки Миндл – и связанная с этим суета отвлекли внимание семьи от непонятного поведения Танхума. Но в душе Гинды затаилась смутная тревога – девушка не знала, что и подумать о долгом отсутствии человека, которого мысленно называла своим женихом. И вот до Зюзиных донесся слух: Танхум откуда-то появился в хорошей новой бричке, запряженной парой крепких коней, и опять куда-то умчался. Эта нежданная весть обрушилась на дом Боруха, как гром с ясного неба, в семье по-разному ее толковали, высказывали противоречивые предположения.

– Откуда он мог раздобыть такую богатую упряжку? Это просто чудо!

– Почему же такое чудо случилось именно с ним? – толковали люди. – Тут что-то неладно. Уж не набрел ли он на зарытую кубышку: недаром же он так бредил кладами.

Но Борух только добродушно, чуть хитровато улыбался и не переставал нахваливать Танхума:

– Вот молодчина парень! Это настоящий сорвиголова. Такой нигде не пропадет, такой и в воде не утонет, и в огне не сгорит. Ему просто-напросто счастье привалило.

– А может быть, – говорили соседи, – у него узелок был. Собирался жениться, вот и копил понемногу денежки.

– Так или иначе, – радостно потирал руки Борух, – это просто чудо. Теперь он, слава богу, может, и приданого не потребует.

Борух был на седьмом небе: шутка ли, ему и его младшей дочурке так повезло! С минуты на минуту ждал он появления будущего зятя. И то сказать – раз уж у него есть свой дом и своя упряжка, значит, ему недостает только хозяйки. Вот он и заявится в один прекрасный день и скажет:

– Ну, Гинделе, хватит гулять, давай поженимся. А уж тогда кто сравнится с Борухом Зюзиным?

От переполнявшего его душу счастья ему хотелось запеть:

Крепче хватка цепких рук; Вширь раздайся быстрый круг! Настежь двери – счастье в дом: Дочку замуж выдаем!

Но хоть Боруху и казалось, что счастье его младшей дочки близко, Гинда думала иначе. Ей казалось странным поведение Танхума; почему он перестал вдруг посещать их дом, где его принимали, как родного? Внезапное появление его и стремительное исчезновение в богатой упряжке совсем потрясли душу девушки – она не могла объяснить все это, хотя и пыталась строить разные предположения, чтобы как-нибудь успокоиться и заглушить неясные подозрения.

Прошел день-другой после внезапного появления и исчезновения Танхума, а о нем не было ни слуху ни духу – как в воду канул. На третий день Гинда вышла на улицу и стала поглядывать в оба ее конца в смутной надежде, что он снова появится.

И действительно, вскоре она услышала громкий стук колес, на который из дворов и палисадников выбегали любопытные. Кто-то крикнул:

– Танхум едет!

У Гинды так и замерло сердце: неужели он и на этот раз не остановится у их дома? Но прежде чем ей удалось увидеть бричку, выплывавшую из облака поднятой ею пыли, всю ее душу потрясло новое восклицание:

– Ой, смотрите, да ведь он не один – с ним какая-то женщина! Неужели это его жена?

Услышав эти слова, Гинда чуть не упала; смертельно бледная, окаменевшая от ужаса, стояла она, прислонясь к изгороди палисадника.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

В Садаево Танхум приехал вечером. Он лихо промчался по улице и вдруг услышал чей-то душераздирающий крик.

– Что случилось, – встрепенулась Нехама, чуть приподнявшись с сиденья. Танхум еще издали узнал голос брата. Когда он пронесся мимо людей, которые стояли и о чем-то взволнованно шумели, кричали, перед его глазами промелькнули лица Заве-Лейба, Рахмиэла и еще нескольких человек. Крик, жалобные причитания встревожили и испугали Танхума, но он не остановился, а еще быстрее погнал лошадей, будто за ним кто-то гнался. Бричка громыхала на бугорках и выбоинах, но грохот заглушали пронзительные крики.

– Горе наше горькое! Что нам теперь делать? Наша единственная коровушка… – услышал Танхум визгливый женский голос, но тут же отчаянное мужское причитание перебило:

– За что же мы так наказаны? Почему на нашу голову сыплются несчастья? Ни у кого не падают ни лошади, ни коровы… У них много… А у нас единственная коровушка околела!

«Неужели у Заве-Лейба корова пала?…» – встревожился Танхум и, словно желая удрать от горя брата, круто повернул лошадей и въехал к себе во двор.

– Это наш дом, – сказал он Нехаме.

Ловко соскочив с брички, Танхум тут же выпряг лошадей, завел их в конюшню и вместе с Нехамой принялся за переноску домашнего скарба в хату.

Ему было очень досадно, что въезд его с молодой женой в Садаево был омрачен постигшей брата бедой.

«Боюсь, не к добру это», – беспокойно подумал он.

Впервые зайдя в дом, хозяйкой которого стала, Нехама огляделась вокруг, прикинула, где что поставить, заглянула в печь и вернулась во двор за остальными вещами.

– Куры, видно, сильно проголодались, – сказала она громко, чтобы Танхум услышал ее. – Надо их накормить.

Нехама вернулась в дом, собрала куски черствого хлеба, кой-какие остатки еды и бросила курам.

– Пуль-пуль-пуль! – разнесся ее певучий голос. Возясь в конюшне возле лошадей, Танхум услышал, как его молодая жена созывает кур, купленных им у бывшей хозяйки дома. Уезжая к невесте, он оставил у соседки корм для них.

– Не кормила их, наверно, сатана! – выругался вслух Танхум, увидев, как куры жадно клюют.

Танхум вспомнил, что так же звала кур Нехама, стоя на пороге своего дома, когда он впервые увидел ее. Ему приятно стало, что теперь она уже хозяйничает в его доме и дворе. Обуреваемый этими радостными чувствами, он побежал на чердак, набрал полный совок пшеницы и, спустившись, бросил курам.

– Пуль-пуль-пуль!

На зов хозяина, торопливо хлопая крыльями, сбежались куры и принялись клевать пшеничные зерна.

– Это все наши? – спросила Нехама.

– Наши, наши! – весело подтвердил Танхум. Увидев чужую рыжую курицу, он стал отгонять ее:

– Киш-киш-киш! Пропади ты пропадом!

Танхум с удовольствием наблюдал, как куры – его куры! – жадно клюют, и он подсыпал им еще немного пшеницы. Затем он направился в хату, Нехама следовала за ним по пятам.

Как ни тяжко было Танхуму сразу после свадьбы разлучиться с молодой женой, он все же решил, не откладывая, зайти к кому-нибудь, чтобы договориться о совместной пахоте.

– Боюсь, что прозеваю компаньона, – как бы оправдываясь, сказал он Нехаме. – У меня пока еще своего плуга нет, нужно с кем-нибудь спариться, а то останусь на бобах.

– Ну, иди, иди, – ласково сказала Нехама. – Только долго не задерживайся!

– Постараюсь.

Белое круглое лицо Нехамы покрылось румянцем, и она смущенно опустила глаза.

«Он мой муж», – с радостью внушала она себе, и от этой мысли все в доме вдруг стало ей близким и дорогим.

Танхум подошел к жене, нежно обнял ее и поцеловал. Она склонила голову и прижалась к его груди.

Несколько подвод, громыхая плугами и боронами, стремительно промчались мимо их дома. Жмуря глаза, Танхум поглядел на залитое солнцем окно.

– Жалко день терять, – спохватился он. – Пахать надо!

Сегодня днем он впервые припадет к черной груди земли с такой, же страстью, с какой прижмется ночью к груди молодой жены. Земля благословит его труд богатым урожаем и принесет в дом обилие, а она, жена, родит ему здоровых детей, чтобы они, когда вырастут, трудились на этой земле.

Танхум немного покрутился на улице, зашел в один двор, в другой, но никого не встретил.

«Надо ехать прямо в степь», – решил он.

Не заходя в дом, он пошел в конюшню, вывел лошадей и начал их запрягать.

– Еду в степь. Все уже давно там. Присмотри тут за всем, – сказал он жене, вышедшей во двор. – Гляди, чтобы все тут было в порядке.

Он положил на подводу мешок половы, немного отрубей, овса, сзади привязал ведро, огляделся вокруг, не забыл ли чего, и поехал в степь.

Кругом кипела работа. «Все заранее договорились, кто с кем будет пахать. А где я теперь найду компаньона? – думал он. – Разве только среди тех, у кого пахота не спорится, лошади пристанут и им нужна будет помощь, или среди опоздавших, как и я, не успевших с кем-нибудь договориться. Но как найти таких в степи? Будь у меня плуг, на кой черт они бы мне все понадобились? Мои лошади и сами потянули бы его. Такие справятся за четверых, а то и за шестерых…»

Проезжая мимо пахарей, Танхум заметил, как они смотрят на его лошадей. Какой-то низенький, худенький колонист, пахавший у самой дороги, с завистью сказал своему компаньону, шедшему за плугом:

– Ну и повезло же человеку… Еще как повезло… Шутка ли, такое богатство привалило! Такое приданое! Давно таких лошадей не видал…

– Орлы! Смотри, как летят! – крикнул кто-то издали. Танхум назло всем гнал лошадей во весь опор. Пускай они завидуют! Пускай лопнут от зависти!

Подъехав к отцовской земле, где в прошлом году была толока, Танхум остановился. Он решил пока что вспахать хотя бы несколько десятин, которые Юдель Пейтрах еще не успел захватить в свои руки. А когда он окрепнет, станет на ноги, он отберет у Юделя всю землю своего отца.

«Отец уже все равно не сумеет ее обработать, – думал он. – Рахмиэл и Заве-Лейб голыми руками, без лошадки и без семян для посева, тоже ничего не смогут делать с ней. Выходит, что земля все равно будет пустовать, бурьяном зарастать, только суслики будут на ней плодиться. А у меня земля зацветет, заколосится».

Желая убедиться, действительно ли это отцовская земля и не ошибся ли он, Танхум оглядел все знакомые с детства приметы, пересчитал число гонов от околицы до того места, где была в прошлом году толока. Да, эта земля принадлежала отцу.

Вдруг откуда-то появился всадник. Он медленно ехал на неоседланном коне, держась руками за гриву. Когда он подъехал ближе, Танхум узнал в нем Гдалью Рейчука. Его черные глазки на маленьком, смуглом от загара лице возбужденно сверкали.

– Нашлась моя кобыла! – издали кричал он. – А я уж потерял надежду найти ее!

Подъехав к Танхуму, Гдалья соскочил с лошади. Увидев кобылу, лошади Танхума заржали, будто узнали ее. В ответ и та заржала.

– Ах ты Красотка! – ласково поглаживая свою кобылу, приговаривал Гдалья. – Почему же ты удрала от меня? Разве я тебя чем-нибудь обидел? И в такую горячую пору, в разгаре жатвы, взяла да исчезла. Хорошо хоть, что к пахоте отыскалась. Кажись, скотина, бездушная тварь, а стосковалась по мне. Только увидела меня – заржала. Обрадовалась, как ребенок… Стой, стой, Красотка!

– Где ты ее нашел? – прервал его Танхум.

– На хуторе, у одного хозяина. Он говорит, что она сама забрела к нему во двор. Где только я ни искал ее, чуть не всю степь обошел.

– Может, она в самом деле сама к нему пришла. Пить, может, захотела. Когда скотине наскучит стоять одной, она, конечно… Может, ты ее плохо привязал?

Танхум старался убедить Гдалыо, что лошадь сама ушла со двора, что никто ее не уводил. Он избегал разговоров о конокрадах, опасаясь, как бы невзначай не вспомнили о том воре, у которого стянул шапку с деньгами.

Гдалья глаз не мог оторвать от своей кобылы. Он настолько был поглощен ею, что даже не заметил лошадей Танхума. Это задело молодого хозяина.

«Подумаешь, тоже мне лошадь… – успокаивал он себя. – Копыта моих лошадей больше стоят,- чем его захудалая кобылка».

Наконец Гдалья пришел в себя и тут только увидел лошадей Танхума.

– Это твои? – спросил он. – В приданое получил? Да, лошади что надо! Теперь ты, Танхум, на коне! Кто может с тобой сравниться? Богатеем станешь…

– Что ты, что ты! – словно оправдываясь, говорил Танхум, – хотя эти слова были ему по душе. – А с кем ты собираешься пахать? – как бы невзначай спросил он Гдалыо.

– Я всегда пашу с Михелем Махлиным.

– А еще с кем?

– С кем придется.

– Четырех лошадей впрягаете в плуг?

– Это смотря какие лошади. Если замученные клячи, то и шестеро не потянут.

– Плуг у Михеля есть?

– Еще какой! Новенький.

– Да ведь лошадь его едва волочит ноги! Не так ли? У него, кажется, мерин?

– Лошадь, правда, у него неказистая, но шустрая.

– Если так, давай втроем пахать. Только не тяни. Сегодня же начинать надо. Сам видишь, все уже пашут. Поди, ни одного хозяина не осталось в Садаеве, все договорились, кому с кем пахать, и давно выехали в степь. Садись, Гдалья, на свою кобылу и скачи к Михелю. Только скорее! Сегодня же надо начать. Нельзя терять ни одного часа, Когда приедете, договоримся, что и как.

– Так ты, значит, предлагаешь пахать вместе? – подумав, спросил Гдалья. – А где ты пахать будешь? На чьей же земле?

– Что значит – на чьей? – Он хотел ответить «на нашей», но, спохватившись, указал пальцем на отцовский участок: – На прошлогодней толоке.

– На толоке земля твердая как камень. А твой отец случайно не сдал ее в аренду Юделю?

– Нет, я сам ее вспашу.

– Ну хорошо, я поеду к Михелю. А ты здесь останешься или вернешься домой?

– Я вас здесь подожду. Зачем зря гнать лошадей? Я пока хорошенько осмотрю толоку.

Гдалья уехал.

Оставшись в степи, Танхум расхаживал по своему полю, ковырял носком сапога землю, желая выяснить, насколько здесь сохранилась влага. Вымерив шагами толоку вдоль и поперек, он отправился к близлежащей балке, где находились две десятины еще не сданной в аренду отцовской земли. Только тут Танхум вспомнил, что где-то здесь недалеко, возможно, пашет и Рахмиэл, а ему бы не хотелось, чтобы до поры до времени кто-нибудь из близких узнал, что он намерен взять в свои руки отцовскую землю. И все же это его не остановило: не торопясь, он измерил шагами и эти десятины, осмотрев каждую лощинку, каждый бугорок. Затем проселочной дорогой он вернулся на толоку и стал выпрягать лошадей. В эту минуту приехали верхом на своих лошадях Гдалья Рейчук и Михель Махлин, волоча за собой плуг.

– Так вместе, значит, пахать будем? – соскочив со своего коня, обратился Михель к Танхуму и по-хозяйски начал разглядывать его лошадей. – Хорошие кони, ничего не скажешь! Твои, что ли? На таких лошадях можно пахать… Наши тоже не отстанут. Правда, они не так в теле, как твои, но тянут здорово.

– А они не пристанут? – с иронической усмешкой спросил Танхум, желая отомстить Михелю за то, что он так скромно отозвался о его лошадях. – Кнут у меня жесткий, что надо.

Запрягая лошадей в плуг, компаньоны договорились, кому сколько земли вспахать. Танхум взял в руки вожжи, свернул на межу и велел Михелю опустить лемех.

Лошади стремительно потянули плуг, и он сверкающими лемехами врезался в почву, поднимая борозду за бороздой.

– Гей, вороной! – подгонял своего коня Михель. – Смотри же, ну посмотри же, как она тянет!

– А моя хуже, что ли, тянет? – обиделся Гдалья за свою кобылу. – Весь плуг тащит одна.

– А почему ты думаешь, что твоя? Моя лошадь разве отстает?

– Гей, детки, но-о-о! – подхлестывал Танхум лошадей Гдальи и Михеля, чтобы показать компаньонам, что их кони плетутся в хвосте, а его перенапрягаются. – Но, детки, не отставать!

Несколько раз они обошли кругом всю толоку, вспахав широкую полосу, обрамляя клин каймой свежевспаханной земли. Неожиданно откуда-то появился на двуколке Юдель Пейтрах. Он соскочил у самой дороги, неподалеку от того места, где заворачивал плуг, и остановился в недоумении. Заметив среди пахарей Танхума, он возмутился и со злой иронией спросил:

– В хозяева метишь? В богатеи?

Танхум промолчал, а в душе Юделя росло озлобление. Он чувствовал, что Танхум может стать ему поперек дороги и забрать в свои руки весь надел Бера Донды.

– Земля, на которой ты пашешь, – моя, мне ее сдал в аренду твой отец, – с раздражением сказал он Танхуму.

– Эта земля не ваша. Я пашу на земле моего отца. Она пока наша.

Ответ Танхума еще больше обозлил Юделя.

– Пока еще хозяин этой земли отец, а не ты! – крикнул он. – Ишь, голоштанник! Земли ему захотелось! Я тебе покажу землю!

Юдель отъехал немного и оглянулся. Он не на шутку стал опасаться, как бы этот хваткий парень на самом деле не захватил весь отцовский надел.

«Податей не платят, а землей хотят распоряжаться… хозяева! – сердито ворчал про себя Юдель. – Но я им покажу! Переговорю с шульцем, чтобы он пустил их землю с торгов за недоимки – черта с два они увидят тогда свой надел. Надо только поторопиться, пока этот прохвост не встанет на ноги и сам не выторгует землю».

Юдель стегнул лошадь и повернул на дорогу.

2

Больно было Боруху Зюзину смотреть на страдания своей дочери. Гинда и впрямь долго не могла прийти в себя после того, как Танхум так коварно с ней обошелся. Борух готов был голову проломить Танхуму, обидчику его ненаглядной Гинды.

– Я сделаю из этого выродка окрошку, – кипятился он, – за каждую слезу моей дочери я выпущу из его жил ручьи крови.

Гинда умоляла отца не трогать Танхума:

– Люди подумают, что я до сих пор без ума от него. А меня, поверь, совсем не трогает эта история. Подумаешь, сокровище какое!

Выслушав дочку, Борух на время успокаивался, но потом опять начинал кипятиться и угрожать:

– Я молчать не буду. Он меня еще не раз вспомнит. Лучше бы ему было ноги себе переломать, чем переступить порог моего дома!

Чтобы отвести душу, Борух направился к отцу Танхума, Беру Донде.

– Как это могло случиться, чтобы ваш родной сын так низко поступил? – жаловался он старику. – Разве мы его, упаси бог, насильно затащили в наш дом? Он сам заявился и чуть не каждый день обивал порог, по пятам ходил за моей дочерью, и вдруг ни с того ни с сего так обидел мою Гинделе!

Бер сочувственно выслушал гостя. Ему стыдно было за сына. Низко опустив голову и вздохнув, он ответил после минутного молчания:

– Ты думаешь, я могу помочь тебе? Нет, я уже давно потерял власть над Танхумом. Разве он у меня спрашивал, на ком ему жениться? Он и на свадьбу не пригласил ни меня, ни братьев. Я даже ни разу не видел своей невестки, да и не хочу видеть, раз он такой плохой сын. Он для меня – отрезанный ломоть, да и я ему, как видно, чужой, Убей меня, если я знаю, почему он так сделал.

Слова Бера подействовали на Боруха удручающе, он пожалел, что пришел к старику, который и так глубоко несчастен.

Долго они молча сидели за столом, накрытым старенькой, но чистой скатертью, изредка поднимали друг на друга опечаленные глаза, думая свою невеселую думу. Бер давно махнул рукой на своего младшего сына и сейчас старался отогнать мысли, разбуженные неожиданным гостем. Борух же болел за судьбу дочери, все прикидывал, как бы ей чем-нибудь помочь.

Вернувшись домой, Борух, желая утешить дочь и самого себя, громко сказал:

– Нет худа без добра. Надо благодарить бога, что он избавил тебя от такого мерзавца.

– Зачем ты так много говоришь о нем, папа? – сказала Гинда. – Я уже давным-давно не думаю о нем.

Но девичье сердце не камень, и она часто напевала грустную песенку:

Перебираю струны на гитаре, Лишь бог один моим страданьям внемлет…

– Спой что-нибудь повеселей, – просил отец.

– Ах, папа, я люблю эту песню.

Прошло несколько дней. И вот однажды в узком переулке Гинда лицом к лицу столкнулась с Танхумом, который шел из степи запыленный, обросший рыжеватой щетиной. У девушки при виде его будто что-то оборвалось в груди. Она стремительно повернулась и быстрым шагом пошла обратно.

– Гинда! – окликнул ее Танхум, но она не ответила. – Гинда.

Она остановилась, бросила через плечо:

– Чего тебе?

– Постой, я хочу с тобой потолковать.

– Что тебе от меня нужно?

– Подожди, выслушай меня.

– Я тебе уже сказала, что разговаривать с тобой не намерена. – Гинда резко повернулась и ушла.

Долго еще стоял Танхум и смотрел ей вслед. Он уже пожалел, что остановил ее, но это вышло неожиданно для него самого. Он сейчас не представлял себе, что сказал бы ей, если бы Гинда захотела его выслушать. Подумав, он решил: когда они опять встретятся, он скажет, что иначе поступить не мог, так уж, мол, вышло.

И все же эта неожиданная встреча всколыхнула его Душу.

Придя домой, Гинда все же пожалела, что не захотела выслушать Танхума. Ей было любопытно, что он мог бы сказать ей после всего, что случилось.

«Уж наверняка что-нибудь важное. Да и что я потеряла бы, если бы остановилась и выслушала его? – думала она, – Ровно ничего»!

Отец сразу, как только Гинда пришла домой ваметил, что она чем-то расстроена.

– Что с тобой, доченька? – спросил он.

– Ничего.

– Да разве я не вижу? Что ты скрытничаешь? Ведь я тебе не чужой.

Но, сколько ни подступал к ней с расспросами отец, Гинда так и не призналась, что видела Танхума. Она сильно изменилась за последнее время: стала мрачной, замкнутой, избегала встреч с людьми.

3

Как-то утром в квартиру Зюзиных, тяжело дыша, ввалилась их дальняя родственница Куня, высокая, худая женщина с узким, бледным лицом. Оглядевшись, нет ли кого-нибудь из посторонних, она выпалила густым басом:

– У меня для тебя, Гинделе, есть сокровище – ангел, посланный тебе богом.

– Не понимаю, о чем вы толкуете, тетя, – недоуменно уставилась на гостью девушка.

– Да что ты, младенец? Тебе нужно все разжевать и в рот положить, а то не поймешь?…

– Я не младенец, и вашего сокровища мне на надо, – начала сердиться Гинда.

– Да пожалей своего отца и близких, Гинделе. Что ж, тебе до седых волос в старых девках сидеть? Ты, верно, считаешь, что лучше твоего… как его там зовут… никого на свете нет?

– А мне никого и не нужно. Пожалуйста, не беспокойтесь обо мне. Когда нужно будет, я и сама найду…

Куня вздохнула, покачала головой:

– Говорят, он уже кается, что расстался с тобой. Да и век будет каяться. Мне вчера рассказали, как ты убежала от него.

– Ну и что же?

– Да ничего. Я только думаю, что теперь он тебе нужен, как собаке пятая нога.

– Я повторяю, тетя, что вы напрасно обо мне беспокоитесь.

И сколько Куня ни уговаривала Гинду встретиться с человеком, который принесет ей счастье, та ничего не хотела слушать.

Куня ушла так и не открыв, кого она пришла сватать, но Борух прекрасно знал, что речь идет о Гдалье Рейчуке.

Гдалье давно уже нравилась Гинда, но, зная, что к ней повадился ходить Танхум, он не решался признаться в своих чувствах девушке, явно заинтересованной другим.

Гдалья был немного старше Танхума. В шестнадцать лет он влюбился в свою двоюродную сестру Рейзеле, но его мать, то ли по причине близкого родства, то ли по другим соображениям, воспротивилась браку. Она старалась убедить сына, что Рейзеле ему не подходит, но это не помогло: влюбленная пара готова была тайком уехать из дому и пожениться. Этому помешали родители Рейзеле, они увезли дочь в город к дальней родне. Когда Гдалья узнал об отъезде любимой и о том, что она вышла замуж, он чуть не сошел с ума от горя. Но теперь, когда умер его отец, мать мечтает о том, чтобы он женился.

– Пока я жива, хочу видеть тебя счастливым, хочу понянчить внучат.

Однако, сколько ему ни сватали девушек, ни одна ему не правилась: старая любовь оставила в его душе слишком глубокий след.

Время лечит всякие раны, в том числе и любовные. Гдалье приглянулась Гинда, и, когда Танхум порвал с нею, он стал захаживать к Зюзиным, хотя девушка не обращала на него внимания.

Напрасно отец пытался завести о нем разговор с дочкой, напрасно хвалил Гдалью,

– Он к тебе приходит, а ты ни разу даже не посмотрела в его сторону, – укорял он Гинду.

– Да разве он только ко мне приходит? – отбивалась та. – Нет, папа, я вижу, что ты хочешь от меня избавиться.

– Упаси бог, – замахал на дочку обеими руками Борух, – но сколько можно, доченька, выбирать? Гдалья свой человек, мы его знаем, чем он не жених?

Гинда отмалчивалась.

…Гдалья все чаще стал появляться у Зюзиных, Борух ласково привечал его и, провожая, не раз давал ему понять, что он желанный гость в этом доме.

И Гинда понемногу стала привыкать к своему настойчивому поклоннику, с большим доверием разговаривала с; ним, все больше уделяла ему внимания. Даже улыбка иногда озаряла ее хмурое лицо. От Боруха это не ускользнуло, и однажды, когда Гинда с Гдальей о чем-то оживленно беседовали, он поставил на стол графинчик с наливкой, наполнил рюмки и сказал:

– Дети, а что, если мы сегодня поздравим вас? Гинда смущенно взглянула на отца и опустила голову.

На лице Гдальи расцвела счастливая улыбка. Чокнувшись с Гиндой и со своим будущим тестем, он радостно провозгласил:

– Мазлтов!

Они выпили вино и поздравили друг друга. Так Гдалья с Гиндой стали женихом и невестой.

А через три недели, когда Борух, продав кое-что, собрал немного денег, он пригласил свою и Гдальину родню, справил дочкину свадьбу.

4

Через несколько дней Давид снова появился в Садаеве. Он переночевал у сестры и на следующее утро чуть свет отправился в соседние еврейские колонии, где у него были друзья, и с их помощью собрал кое-какое продовольствие для бастующих рабочих. Бодрый и радостный возвращался Давид домой. Как всегда, он шел не спеша, оглядываясь по сторонам, мурлыча какую-то песенку.

Кровавым багрянцем разлились по краю неба лучи заходящего солнца, опускавшегося все ниже и ниже. Темно-серые облака плыли по хмурому, осеннему небу, обгоняя друг друга и сливаясь в густую тучу. На краю Садаева, там, где кончаются картофельные огороды, тихо колыхались воды в ставке, отражая то полосы темно-серого цвета, то зарево заката. Уныло квакали лягушки. Влажный осений ветер носился по степному простору, тоскливо завывал в печных трубах и напоминал о надвигающихся вьюгах-метелицах.

Вечерние сумерки уже окутали Садаево. Женщины суетливо бегали по двору, хлопотали по хозяйству, спешили дотемна подоить коров, напоить телят, загнать кур в курятники. Издали доносился скрип колодцев: доставали воду для скота. Хозяева сновали по своим дворам, занося на ночь корм скоту.

Подойдя к хате старого Бера, Давид заглянул в окно. За столом, тускло освещенным светом лампы, сидели Бер Донда и Фрейда и ужинали.

«Рахмиэл и Заве-Лейб, видать, заночевали в степи», – решил он.

Не заходя в хату, Давид отправился в степь. По его расчетам, они должны были пахать недалеко отсюда, на участке Бера Донды, арендуемом Юделем. Если их там не будет, он вернется домой.

Еще издали Давид заметил потухающий костер. Подойдя поближе, он увидел Рахмиэла, задумчиво сидящего у костра. В котелке на треножнике варился ужин. Услышав шорох шагов, Рахмиэл обернулся.

– Ах, Додя! Наконец-то! Где ты был? Мы с нетерпением ждем тебя.

– А что?

– Надо же в город отправить продукты.

– За этим я, собственно, и приехал. Надо только подводы обеспечить.

– Постараемся! Об этом не беспокойся.

Рахмиэл подбросил в костер охапку сухого курая. Потрескивая, он быстро воспламенился. Яркие языки пламени поднялись вверх. Как бабочки на огонь, стали сходиться к костру люди, пахавшие поблизости и оставшиеся на ночь в степи. Поздоровавшись с Давидом, они усаживались вокруг костра, закуривали, пекли в золе картошку, беседовали, спорили, перебивая друг друга.

Больше всего толковали о богатых хозяевах, о том, почему одним везет, а другие прозябают.

– Деньги что голуби, – отозвался кто-то, – где обживутся, там и ведутся.

– А почему же они у меня не обжились? – спросил Гдалья.

– Надо знать, как их привлечь, заманить, – сказал Михель, – в этом и. весь секрет.

– Это бабские сказки! – вмешался в разговор Борух. – Мне кажется, что человек наживает добро только тяжелым трудом, недоедает, недосыпает и постепенно откладывает копейку за копейкой. А когда скопит немного денег, покупает лошадку, коровушку… Если, конечно, повезет и бог даст хороший урожай раз-другой. Вот так и становятся хозяевами…

– Бог помогает не всем и чаще не тем, кто заслуживает, – отозвался Гдалья. – Разве Рахмиэл и Заве-Лейб трудятся меньше Танхума? Вот Танхуму повезло… быстро обзавелся хозяйством, а его братья горе мыкают. А что имеет бог к Рахмиэлу и Заве-Лейбу? Разве они кого-то обидели или присвоили себе что-нибудь чужое?

– А мы что? Разве я, Гдалья, Михель и еще такие, как мы, кого-нибудь обидели? Мы, слава богу, тоже ни у кого ничего не забрали, работаем как волы и не вылезаем из нужды, – сказал Борух.

– От работы устанешь, а богат не станешь, – заметил Давид, – а кто много спит, тот, слава богу, сыт.

– Богатому не спится, богатый вора боится, – пошутил кто-то из сидящих у костра.

– Богатый сам не спит и своему батраку спать не дает, – вмешался в разговор молчавший до сих пор Рахмиэл. – Весь день работай на него, а по ночам его же добро сторожи!

– А что вы скажете о проделке, которую разыграли с шульцем? – усмехнувшись, спросил Гдалья. – Под самым носом вывесили бумажку. Как там было написано?

– «Не платите податей за хозяина, – напомнил Борух. – Хватит ему драть с вас по три шкуры!» Дай бог здоровья этому смельчаку, который вывесил эту бумажку. У нас еще такого не бывало…

Давид внимательно выслушал все, о чем говорили вокруг костра, и приглушенным голосом сказал: – Вы спрашиваете, откуда у нас берутся бедняки? А вот откуда: шульц накладывает непосильные подати на бедняка… Чтобы уплатить их, приходится ему продать последнюю лошадку, единственную коровушку, земля его попадает к зажиточному хозяину, и ему же приходится идти к нему батрачить.

– Совершенно верно, – поддержал Давида сидевший возле него старичок, – я сам слышал, как Юдель Пейтрах пришел уговаривать шульца пустить с торгов земли Бера Донды. «Уплатить подати Бер все равно не может», – сказал Юдель. А у шульца башка варит. Он-то уж знает, как сделать, чтобы земля реб Бера оказалась в руках Юделя или другого хозяина.

– Мы ноги переломаем тому, кто посмеет полезть на нашу землю! – крикнул Заве-Лейб. – Голову снимем, кто только притронется к ней!

– Если молчать будем, богатеи нас совсем задавят, – отозвался Михель.

– Молчать нельзя! Нельзя допустить, чтобы шульц с нас шкуру драл! – послышались голоса,

– А кто сделал шульца хозяином над вами? – спросил Давид, обводя глазами сидевших на корточках людей.

– Что значит кто? Неужели мы сами? Его сделали главным, вот он и хозяйничает! – крикнул старичок со своего места.

– Вы молчите, вот он и на голову вам лезет, – сказал Давид. – Богатеев шульц боится. Они его выбирают, и они же могут его скинуть, а бедняк для него кто? Богатеи с шульцем всегда договорятся. Он ведь и сам богатей. Ворон ворону глаз не выклюет.

– Правильно, так оно и есть, – отозвался Рахмиэл. – Хватит гнуться перед мироедами!

– Если поодиночке будете вести борьбу с богатеями, у вас ничего не получится, – продолжал Давид. – Когда в Златиновке в пятом году крестьяне поднялись против помещика, у нас в Садаеве и в других деревнях молчали, а если бы все воедино действовали, подавить восстание было бы невозможно, и все же, несмотря на это, и наши хозяева стали смирнее ягнят.

– А чего они добились, бунтовщики-то? – спросил Борух и сам себе ответил: – Прибыли казаки и всех перепороли, многих до смерти засекли, а сколько людей арестовали, в Сибирь на каторгу отправили!

Пахари, сидевшие вокруг костра, с затаенной надеждой устремили взгляды на Давида, и в этих взглядах застыл вопрос: «Что же делать?»

Давид сидел, как бы обдумывая, что же ответить этим людям. Он выгреб из золы костра испеченную и обуглившуюся картофелину и стал ее чистить, перекладывая из одной руки в другую, чтобы не обжечь пальцы, затем съел ее, стряхнул с черной косоворотки крошки и сказал:

– На ошибках повстанцев Златиновки будем учиться. Они потерпели поражение потому, что десятки и сотни деревень, где мужики голодают и нищенствуют, не поддержали их.

Если бы все деревни и села поднялись, как один, казаков не хватило бы, чтобы их усмирить, и помещик и богатей больше не смогли бы лезть на голову крестьянам.

Давид умолк, как бы выжидая нового вопроса. Но все молчали, и он продолжал:

– Главная же причина неудач крестьянских восстаний заключается в том, что трудовой люд села, который борется за свое освобождение, вовремя не протянул руку рабочим. Рабочие в городах терпят нужду, так же как и крестьяне в деревне, а то и больше, интересы у них общие, поэтому они должны рука об руку бороться против их поработителей.

– А что понимает рабочий человек в наших крестьянских делах? – спросил Гдалья.

– У рабочего и крестьянина один и тот же враг – эксплуататор, – ответил Давид, – поэтому у них цели общие – покончить разом с поработителями и в городе и в деревне.

– Верно, – поддержал Давида Михель. – Вот мы у себя в степи боремся против сусликов: выгоним их из одной норы, а они залезают в другую. А если их со всех сторон начать истреблять, им прятаться будет негде, и мы раз и навсегда избавились бы от них.

– Вот-вот, совершенно верно! – воскликнул Давид. – Разве продукты, которые мы собираем для бастующих рабочих города, не есть те самые совместные действия, о которых мы говорим? Разве рабочие не борются за освобождение крестьян от гнета помещика и сельского богатея?

…Уже рассветало, когда Давид, распрощавшись с собравшимися у костра людьми, отправился к сестре, где собирали продукты для бастующих рабочих города.

– Башковитый парень, – провожая его, перешептывались колонисты, – понимает толк в наших делах.

– Ай да Давид! – воскликнул Гдалья. – Вот что завод из него сделал! Остался бы он в Садаеве, был бы таким же темным, как и мы.

5

Рано утром, озираясь по сторонам, Давид добрался до хатенки Бера Донды. На пороге его встретила Фрейда.

– Додик! – обрадовано воскликнула она. – Где ты пропадал? Мы уж тут не знали, что и думать. Смотри, на кого ты похож! Пыльный, грязный! – Фрейда живо зажгла ночник, подала брату миску с водой, полотенце. – Заждались мы тебя. Приехал в гости, а сам на глаза не показываешься…

– Я был в соседней колонии, – оправдывался Давид.

Он умылся, переоделся. Бер, который возился на огороде, зашел на минутку в хату. Увидев гостя, он пристально поглядел на него. Потом сердито, обнажая редкие черные зубы, стал изливать свое возмущение:

– Хотят меня живьем в могилу закопать.

– Кто? Что случилось? – уставился на Бера Давид.

– Не иначе как шульц решил согнать меня с моей собственной земли: вызвал в приказ и велел до покрова уплатить все недоимки… Я ведь в прошлом году все до копейки уплатил. Теперь опять требует. А где я ему возьму? Земля у Юделя, а я подати должен платить!…

Из разговора в степи у костра Давид уже знал, почему шульц так наседает на Бера, но, не желая огорчать и без того расстроенного старика, он пробормотал:

– Что-то, наверно, задумал шульц…

Но Бер, как видно, хорошо знал, что затеял шульц.

– Всю жизнь земля была моей! – воскликнул он, схватившись рукою за грудь. В глазах его блеснули слезы. – Моим потом пропитан на ней каждый клочок. Ни днем, ни ночью мы не знали ни отдыха, ни покоя, сытого дня не знали, а теперь этот кровосос будет продавать нашу землю с торгов!

Неожиданно в хату вошел Танхум.

Со дня женитьбы он еще ни разу не заходил сюда. Теперь он решил объяснить отцу, почему не пригласил ни его, ни братьев на свою свадьбу. Он уже и оправдание придумал: к его Нехаме, мол, сватался другой, и он, опасаясь потерять невесту и приданое, поторопился немедленно сыграть свадьбу.

Рассказав все это, Танхум перевел разговор на другую тему. Он заговорил о земле, которая находится в руках Юделя Пейтраха, и намекнул отцу, что пора, мол, отобрать ее у него и передать ему. Он-то уж не обидит родного отца и братьев.

Вначале Давид не обращал внимания на Танхума, но, услышав, что речь зашла о земле, с усмешкой прервал его:

– Слышите, реб Бер, какой у вас преданный сын? Недаром он был сотским. Научился у шульца, как прибирать к рукам чужую землю…

– Я ведь хочу отобрать нашу землю, которая попала в чужие руки! – резко возразил Танхум. – К тому же я уже давно не сотский, можешь сам занять это место, если тебе завидно.

– Шульц меня не возьмет на такую почетную должность. Да разве я сумею так прислуживать ему, как ты?…

– Брось свои шуточки! – вспылил Танхум и стремительно вышел из хаты.

Давид собрался прилечь отдохнуть, но в это время, запыхавшись, вбежал Рахмиэл и встревожено выпалил:

– Урядник приехал в Садаево… Боюсь, что по твою душу… Все шныряет… Все чего-то ищет да рыщет…

Давид быстро оделся и задворками отправился в условленное укрытие.

Поздно вечером, узнав, что урядник уехал, Рахмиэл пришел к Давиду и тихо сказал:

– Можно идти домой.

Тихо ступая, озираясь, они добрались до хаты Бера Донды. На пороге их поджидал хозяин.

– Ну, слава богу, все обошлось, – сказал он.

– Урядник, значит, уехал? – переспросил Давид. – Не подослал ли шульц Танхума выследить, здесь ли я?

– Кто его знает, – отозвался Бер. – Он со мной говорил только о земле.

Давид и Бер направились в хату, а Рахмиэл пошел в сарайчик, где в свободное время что-то мастерил. Фрейда быстро подала брату и свекру ужин. Когда они поели, Давид прилег отдохнуть, а Бер вышел во двор. Стоя у порога сарайчика, он любовался, как ловко работает Рахмиэл, и думал:

«Руки у него, как у покойного моего отца, царствие ему небесное. И голова светлая, смекалистая. Но счастья не послал ему господь. Сколько он ни трудится, выбиться из нужды никак не может».

Мысль о том, что Рахмиэл во всем похож па деда, вызвала у него особый прилив чувств. Старика больше бы радовало, чтобы не Танхуму, который своими повадками вызывает у него немало огорчений, а Рахмиэлу улыбнулось счастье. Не один раз возмущался Бер, видя, как Танхум, приходя к Рахмиэлу, всегда приносил в мастерскую что-нибудь для починки – то дверную петлю, то замок, то лемех… «Все зарится на даровые руки Рахмиэла», – раздраженно ворчал про себя старик.

Рахмиэл никогда никому не отказывал в помощи. Всегда занятый чем-то, он не задумывался над тем, что происходит в Садаеве. Свою работу у Юделя Пейтраха он воспринимал как должное, исправно выполнял обязанности батрака и мало вникал в то, что происходит в мире. Но со времени приезда Давида в душе его зашевелились новые, неведомые ему чувства. Он всем своим нутром почуял правду в том, что говорил Давид.

Увлеченный своей работой, Рахмиэл не заметил ни отца, который все время стоял и наблюдал за его работой, ни подошедшего позднее Давида,

– Хватит на сегодня! Хватит! Отдохни! Наработался за день! – сказал отец.

– Что? О чем ты? – спросил Рахмиэл, не подымая глаз.

Только тогда, когда к нему подошел Давид и положил руку на плечо, он как бы очнулся.

– А я сегодня уезжаю, – тихо, почти шепотом сказал Давид.

– С чего это вдруг? От урядника убегаешь? Так ведь он уехал…

– Пора отправить в город собранные продукты.

– Это да…

– Скоро должен подъехать на своей лошадке Борух Зюзин. Я только что встретил Гдалью, он тоже обещал подъехать… Надо сейчас же снять продукты с чердака и погрузить их на подводы. Только побыстрее, без задержки…

– Все сделаем, не беспокойся, на это много времени не надо, – ответил Рахмиэл, продолжая постукивать молотком. – Было бы только что погружать…

Давид прошел в уголок сарайчика, порылся там среди хлама и вытащил оттуда завернутую в тряпку книжечку, которую спрятал сразу же по приезде сюда.

– На вот эту книжечку, прочитай и спрячь в надежном месте. Дай еще кому-нибудь из наших почитать.

– Мне бы что-нибудь про машины, – отозвался Рахмиэл.

– Я тебе пришлю книжки и о машинах. А в этой книжечке рассказывается о том, о чем мы вчера ночью у костра говорили… Только помни: никому не показывай ее, кроме наших…

– Хорошо, – обещал Рахмиэл.

Они еще немного потолковали, затем, спрятав книжечку, отправились в хату, где Фрейда с Бером готовили продукты к отправке в город.

6

В первые дни пахоты Танхум еще изредка ночевал дома, а когда переехал подальше, то и вовсе перестал показываться в Садаеве, чтобы не гонять лошадей попусту.

Оставшись одна-одинешенька, Нехама целый день хлопотала по хозяйству и приводила в порядок двор. Работы хватало: всюду было захламлено, палисадник разгорожен, хата не мазана. Нехама решила управиться с делами до появления Танхума и работала не покладая рук. Она замешала глину с перепревшей соломой и кизяком, обмазала хату снаружи, убрала граблями прелую солому, оставшуюся еще от прежнего хозяина, почистила и подмела двор, засыпала землей все ямочки и впадинки, чтобы после дождя не стояли лужи.

Когда наступал вечер, Нехама выходила за ворота и глядела, не едет ли муж. Впервые в жизни она почувствовала тоску одиночества. В доме отца она весь день проводила в хлопотах, работала много и никогда ни о ком не тосковала. Теперь же по вечерам ее неодолимо влекло в степь, к Танхуму. По вечерам, когда поблизости громыхала подвода, в ее глазах загорался огонек – авось едет муж. Но стоило подводе пронестись мимо, огонек тускнел и глаза снова становились грустными.

Нередко Нехама выходила встречать Танхума в степь. От осенней степи веяло тихой грустью. Опустошенная, она как бы тосковала о раздолье волнистых хлебов, о золотистых далях, о пении птиц и шумных теплых ветрах.

Глядя издали на Нехаму, колонисты говорили?

– Смотрите-ка, какая красотка! Здоровая, как те кобылицы, которых дали ей в приданое… Все бегает встречать своего муженька, – соскучилась, видать.

Нехаме хотелось как можно скорее показать мужу, какой порядок она навела во дворе и в хате. Обмазав и побелив хату снаружи, она хотела внизу обвести ее каймой. Но без Танхума она не решалась это сделать. Надо было с ним посоветоваться, чем обвести: сажей или синькой?

Первые вечера, когда Танхум еще приезжал из степи на ночевку домой, она с радостью показывала ему все, что успела сделать без него. Он самодовольно улыбался и хвалил жену за ее умелые руки:

– Хорошо, Нехама, очень хорошо! Пусть люди видят, какую хозяюшку я привел… Мастерицу на все руки!

Он ласково обнимал ее, а она все рассказывала и рассказывала, как думает убрать и навести уют в хате.

– Вот там, в углу, я поставлю столик, у стены возле столика у меня будет стоять кушетка, которую покрою чехлом. Окна занавешу белыми занавесками. По обе стороны окна будут висеть фотографии моей покойной матери, отца. Ты тоже найди фотографии, а может, найдешь и красивые картины… А когда поедешь на ярмарку, не забудь купить дорожки для полов и рогожки, чтобы ноги вытирать. Ведь жалко каждый раз стелить солому, да и разносишь ее по дому… Не забудь еще купить большой помазок для побелки стен и маленький, чтобы окантовывать внизу у пола и припечья.

– Ладно, ладно, куплю, все.куплю, Нехама. У нас в доме будет не хуже, чем у других хозяев, – отвечал Танхум, валясь с ног от усталости.

Но Нехама, сидя у постели полусонного мужа, продолжала щебетать и расписывать, как все в доме будет выглядеть.

– Из кухни надо будет вынести шкафчик. Стол поставим посреди комнаты… Когда поедешь на ярмарку, не забудь, пожалуйста, купить синьки. Красные и черные вышивальные нитки, если попадутся, тоже купи. Хочу вышить пару полотенец и салфеток.

– Хорошо, хорошо, все куплю, Нехама… – сквозь сон бормотал Танхум.

Вскоре пахоту закончили, и колонисты с плугами и боронами возвращались домой. Нехама вышла в степь и около толоки, неподалеку от Садаева, встретила мужа. Лицо его, густо заросшее щетиной, почернело от пота и грязи.

При виде жены голубые глаза молодого хозяина засверкали. Остановив лошадей, он велел Нехаме сесть на подводу.

– Ты куда это направилась? – спросил он.

Нехама зарделась, застенчиво опустила большие черные глаза.

– Почему последние дни не приезжал? – спросила она.

– А что? Что-нибудь приключилось дома? – ответил Танхум вопросом на вопрос.

– Ничего… Просто я начала беспокоиться… Навела порядок во дворе, а теперь хочу взяться за уборку в доме, скоро ведь праздники. Может, отец мой заглянет к нам посмотреть, как мы живем…

Нехама минуту помолчала, потом добавила:

– А вот позавчера наша рыжая курица задала мне много хлопот. Она, проклятая, потеряла где-то яйцо… Повадилась по чужим дворам бродить и там снеслась. Еле нашла…

– За курами нужен глаз да глаз, – сказал Танхум, довольный усердием и хозяйской расторопностью жены.

Не спеша Танхум подъехал к околице и повернул к себе во двор. Он быстро распряг лошадей, завел их в конюшню и поспешил в хату.

Нехама еще раз показала мужу, что успела сделать, поднесла ему миску с теплой водой, и он начал умываться. Затем велел ей подать ему новый костюм и сатиновую рубашку.

Нехама удивленно посмотрела на Танхума и спросила:

– Что за праздник ни с того ни с сего? Время спать ложиться, а ты наряжаться вздумал.

– Надо сходить к шульцу. Ведь люди считают меня хозяином, и ходить в старой одежде мне не пристало.

Жена ему подала новый костюм, рубашку и сапоги, которые он справил себе к свадьбе. Переодевшись, Танхум поспешил к шульцу.

Весть о том, что шульц собирается продать с торгов землю отца, не давала покоя Танхуму. Он решил во что бы то ни стало переговорить с шульцем, желая добиться от него согласия переписать землю отца на его, Танхума, имя. Ну, а все подати и недоимки он, конечно, возьмет на себя. Танхум опасался, как бы Юдель Пейтрах не опередил его.

Отойдя немного от своего дома, Танхум в раздумье остановился. Как быть: потолковать ли раньше с отцом и братьями или сразу пойти к шульцу? Но тут он издали заметил шульца. Тот шагал рядом с Юделем Пейтрахом и оживленно о чем-то с ним разговаривал. Танхум проследил, куда они направились, заметил, где свернули, и, быстро обойдя их стороной, очутился далеко впереди них. Когда шульц с Юделем подошли поближе, староста заметил Танхума. С чувством собственного достоинства молодой хозяин подошел к шульцу и Юделю и, как равный с равными, поздоровался с ними. Шульц с изумлением посмотрел на бывшего сотского, пожал ему руку и уважительно, словно перед ним стоял не прежний бедняк, заговорил:

– Ты, слыхать, в зажиточные хозяева метишь? Говорят, хорошую пару лошадей в приданое получил…

– А что? Разве у меня на роду написано, что я вечно должен нищенствовать? – с ядовитой ухмылкой ответил Танхум. – Неужели мне нельзя иметь пару хороших лошадей? Только реб Юделю богом завещано иметь хороших лошадей?…

– Ишь наглец какой! Со мной себя равняет! – возмутился Юдель, желая унизить Танхума в глазах шульца. – Он думает: сел в телегу, так сразу и поехал…

Они повернули к дому шульца. Танхум от них не отставал. Он старался выставить напоказ свои новые сапоги, новый костюм, чтобы шульц своими глазами видел, что перед ним уже не прежний сотский. Но шульц не обращал на него внимания. Он тыкал палкой в кучки золы, которую хозяйки выбрасывали из печей прямо на улицу, и сердито ворчал:

– Штраф! Штраф! Они у меня заплатят штраф! Побранившись, шульц успокоился. Только теперь он обратил внимание на Танхума и оглядел его с головы до ног.

Все трое они подошли к воротам усадьбы шульца, постояли немного, и Юдель с шульцем вошли в дом. Танхум не последовал за ними. Он решил поговорить с шульцем с глазу на глаз.

Взад и вперед ходил он по улице и волновался. Сердце его замирало при мысли, что в это самое время Юдель, возможно, договаривается с шульцем о земле отца и что его дело проиграно. Он осторожно подошел к окну, желая подслушать, о чем они толкуют.

– Тихо разговаривают, черти, чтоб им сгореть! – выругался Танхум.

Он вышел к воротам, сел на скамейку, которая стояла у забора, и стал ждать ухода Юделя. Когда тот показался на пороге, Танхум быстро отскочил в сторону. Проводив взглядом уходящего Юделя, Танхум тихо подошел к двери, осторожно отворил ее.

Шульц, без пиджака, в жилете, выбежал в переднюю и, увидев бывшего сотского, спросил!

– Чего тебе надо?

– Хотел поговорить насчет отцовской земли. Вы собираетесь продать ее с торгов, так я бы мог заплатить за отца подать…

– Даже ночью покоя нет от вас! – рассердился шульц, придерживая рукой дверь, словно не желая впускать Танхума в дом. – Чего прешь ко мне домой в такой поздний час и морочишь мне голову?… Придешь завтра в приказ.

– Юдель всю степь хочет захватить в свои руки… Ему все мало, – сказал напрямик Танхум и со злобной усмешкой добавил: – Он хочет стать первым богатеем в Садаеве.

– А он тебе рассказывал, кем он хочет стать? – резко прервал его шульц, возмущенный тем, что Танхум угадал его мысли. – Придешь в приказ, там посмотрю… Пока иди домой!… Насчет отцовской земли не со мной надо говорить, – уже мягче сказал он. – Поезжай к Ковальскому, попечителю еврейских колоний. Он находится в городе, там надо ходатайствовать об этом…

7

Танхум покоя не давал шульцу, пока не получил у него нужную бумажку к попечителю еврейских колоний.

– Смотри же, голову с тебя сорву, если хоть кому-нибудь заикнешься, что получил такую бумажку от меня, – строго-настрого предупредил его шульц.

Танхум клялся всеми святыми, что будет нем как могила.

Зима наступила рано. Разгулявшиеся по степным просторам ветры с тоскливым завыванием гнали по мутному небу стаи густых мрачных темных туч. Выпадавший по ночам реденький снег оставлял белые пятна во дворах, на черных свежевспаханных нивах и на пожелтевших нескошенных травах, на косогорах и в балках. А вскоре тучи разверзлись и повалил пушистый снег. Белесая пелена закрыла небо. Разбушевались метелицы. Они то стихали, то опять с неистовой силой мчались по бескрайним степям. Прошло несколько дней, снежные бураны стихли, и установилась санная дорога.

Танхум, не откладывая, решил отправиться в город. Шульц подробно объяснил ему, куда идти, к кому обратиться, что и как говорить. Он даже посоветовал Танхуму поприличнее одеться и при входе к попечителю спять шапку.

Шульц вслух прочитал бумагу и своими словами объяснил Танхуму, что там написано. В бумаге говорилось, что Бер Донда передает сыну Танхуму Донде свой надел земли, так как не в состоянии обрабатывать его и платить подать. Поэтому приказ колонии Садаево просит переписать означенный земельный надел на имя Танхума, сына Бера Донды.

– Хорошо, очень хорошо! – воскликнул Танхум, одобрительно покачав головой.

Будучи сотским, этот пройдоха-парень, как гончая собака, все разнюхивал, ко всему присматривался и прислушивался, будто наперед знал, что когда-нибудь это пойдет ему на пользу. Он всячески заискивал, лебезил перед шульцем, передавал ему подслушанные разговоры, желая своей преданностью втереться к нему в доверие. Сотский уже давно проведал, что шульц и Юдель Пейтрах ненавидят друг друга и готовы съесть один другого, хотя на глазах у людей они мирно разговаривают, делая вид, что почитают друг друга. Танхум прекрасно понимал, что шульц не хочет, чтобы Юделю досталась земля Бера Донды, ибо тогда он еще больше разбогатеет и станет полновластным хозяином в Садаеве. Поэтому шульц исподтишка делал все для того, чтобы земля досталась Танхуму.

А Юдель между тем не оставлял мысли прибрать к рукам землю Бера Донды. Его собственный земельный надел был ничтожно мал. Пахал и сеял он в основном на чужой земле, арендованной у бедняков-колонистов, или на землях, переданных в казну за неуплату податей.

Земельный участок, который получил дед Юделя Пейтраха при первоначальном наделении землей евреев-колонистов, был раздроблен между сыновьями деда, а в дальнейшем их клочки делились и между внуками. Каждый из них, получая в наследство клочок земли, обзаводился своим хозяйством. Когда Юдель женился, он с трудом приобрел лошадку и вспахал и засеял те несколько десятин, которые ему достались от отца. Но ему не везло: земли было мало, урожаи скудные, и не всегда хватало хлеба для себя и корма для скота. Тогда он решил заняться торговлей: продал корову, купил несколько ящиков водки, получил патент и, прибив к своему дому зеленую вывеску, открыл трактир.

Но в Садаеве это дело не имело успеха, почти никто не посещал трактир, и Юдель был в отчаянии. Он запряг лошадку, погрузил на подводу ящики с водкой и отправился в соседние села. Приезжая в какое-нибудь село, он прибивал вывеску к одной из хат и открывал торговлю.

Неожиданно появлявшаяся красиво разрисованная вывеска со словами, которые мужики не могли прочесть, вызывала у них разные толки: одни полагали, что приехал портной, и с холстами под мышкой валили в хату под вывеской. Другие считали, что это сапожник, и несли туда кожу и рваную обувь. Третьи думали, что под зеленой вывеской открылась лавчонка, и отправлялись туда за покупками.

Юдель встречал мужиков с распростертыми объятиями и щедро поил их водкой. Те, у кого были деньги, расплачивались за выпивку деньгами, а у кого денег не было – оставляли в заклад холсты, кожу, сапоги.

Распродав запасы водки, Юдель отправлялся на ярмарку, продавал там полученные в залог вещи, снова закупал водку и отправлялся в другое село. Там повторялось то же самое: Юдель отпускал водку за деньги и под заклад, а на ближайшей ярмарке продавал вещи, опять закупал водку и переезжал в третье село. Так он странствовал из села в село до тех пор, пока до него не дошел слух, что мужики, у которых он выманивал вещи, ищут его и хотят с ним расправиться. Юдель струхнул, бросил торговлю водкой, вернулся в Садаево и снова взялся за хлебопашество, арендовав у бедняков землю. Прибыль, полученная от торговли водкой, дала ему возможность быстро стать на ноги. Он расширил свои посевы за счет аренды земель бедняков, выстроил большой просторный дом под черепичной крышей, конюшню с благоустроенными стойлами для лошадей, коров и молодняка, ригу на двенадцати стропилах для хранения корма скоту и помещение для сельскохозяйственного инвентаря. Засадил весь двор фруктовыми и ягодными деревьями.

Когда сыновья Юделя подросли, он стал бояться, как бы они не растащили его добро. Поэтому он заранее поделил между ними землю, которая ему досталась в наследство от отца, выделил им кое-что из сельскохозяйственного инвентаря, дал им по лошадке, чтобы они самостоятельно завели хозяйство и жили отдельно. Но сыновей к земледелию не тянуло, и они стали барышничать – ездить по ярмаркам, покупать и продавать лошадей. Жили они отдельно и от земли отца отказались, а Юдель, охотно пользуясь этой землей, арендовывал все новые и новые участки, постоянно увеличивал посевные площади, и богатство его росло.

«Весною надо будет нанять еще несколько батраков, – решил он. – Одному Рахмиэлу стало трудно справляться с таким большим хозяйством».

Когда пришла зима, Юдель, ожидая отела коров, велел Рахмиэлу ночевать в хлеву. Он и сам часто вставал ночью и в сапогах, надетых на босую ногу, в большом медвежьем тулупе часами просиживал с Рахмиэлом в хлеву. Вот и сегодня Рахмиэл лежал на сене, приготовленном на ночь для скота, и внимательно слушал хозяина, пытаясь понять, к чему тот клонит. Его удивляло, что, обычно суровый и, грубый в обращении, Юдель говорит с ним спокойно, даже ласково. Он слушал хозяина, не прерывая, его, только покорно кивал головой.

Рахмиэл догадывался, что разговоры Юделя Пейтраха имеют одну цель: окольными путями выведать у него, что говорят в доме Бера Донды о земле и о затеях Танхума. Видя, что Рахмиэл отмалчивается, Юдель обозлился, с хозяйской строгостью выбранил батрака и велел ему передать отцу, что он просит его прийти к нему завтра вместе с Заве-Лейбом по очень важному делу.

– Сам тоже приходи, – добавил он минуту спустя.

На следующий день Бер надел свои дырявые истоптанные сапоги выбил пыль из старого изношенного овчинного тулупа и, накинув его на себя, отправился с Заве-Лейбом к Юделю Пейтраху.

«Раз сам хозяин зовет, значит, дело важное», – решил Бер.

Во двор Юделя Бер с сыном вошли робко, с опаской. Большой косматый пес, почуяв чужих людей, выскочил из своей конуры и, подпрыгивая, начал рваться с цепи.

– Пошел вон, чтоб ты сдох! – прикрикнул на него Заве-Лейб.

Пес залаял еще неистовее. Бер огляделся, не вышел ли хозяин. Но тот спокойно сидел в жарко натопленной горлице, без пиджака, в одном жилете, и заглядывал в Ветхий завет. Зимою в свободное время Юдель частенько перелистывал пожелтевшие от времени страницы старых фолиантов, чтобы колонисты, заходя к нему в дом, своими глазами видели, что он не такой неуч, как они, что он сведущ в Священном писании и потому имеет право поучать их.

Услышав собачий лай, Юдель оторвался от книги, подошел к окну, выходящему во двор, и проворчал:

– Чего это разлаялся пес?

Заве-Лейб с отцом стояли среди двора и озирались, словно искали чего-то.

– Смотри-ка, сколько соломы! – изумился Заве-Лейб и тихонько толкнул отца в бок. – Видать, с прошлого года, а то и с позапрошлого. Такую уйму соломы и на пятидесяти арбах не перевезешь.

– Ты что, впервые видишь это? Ты ведь работал у него, – удивленно проговорил Бер.

– Я больше в степи работал, – ответил Заве-Лейб, – а если, бывало, зайдешь во двор, он тут же гонит: скорей, скорей уходи!

Бер посмотрел на длинные, плотно умятые от долгого лежания стога соломы, а Заве-Лейб пересчитал их и загляделся на огромную, из двенадцати стропил, ригу.

«Сколько мажар можно вместить в такую ригу?» – подумал Заве-Лейб.

Вдруг он увидел стаю белых, голубых, пятнистых с золотыми шейками голубей, которые кружились над крышей конюшни.

– Ишь сколько голубей у него завелось! – с завистью воскликнул он. – Даже и на них ему везет.

Быстрым взглядом окинув просторный хозяйский двор, Заве-Лейб шмыгнул в конюшню. Пес еще яростнее залаял, запрыгал, гремя цепью.

Из дома вышел хозяин, огляделся и, увидев во дворе Бера, подошел к нему. Он протянул ему руку и со слащавой улыбкой произнес «шолом алейхем» – «мир вам».

– Чего стали посреди двора? Заходите! А Заве-Лейб где?

Бер поднял голову и только теперь увидел, что сына нет рядом с ним. Указав рукой на конюшню, он сказал:

– Наверно, туда зашел.

– А чего ему там надо? Что он там забыл?

– Наверно, лошадей посмотреть… Страсть как любит коней…

– Что, никогда в конюшне не был? Мало ли он ходил ко мне во двор? – сердился Юдель.

Из риги вышел Рахмиэл с двумя полными мешками половы. Юдель, насупив брови, сердито посмотрел на него и крикнул:

– Почему конюшня открыта? Сколько раз надо тебе говорить, чтобы она была закрыта!… Отнеси корм скоту и иди в дом!

Рахмиэл занес полову в конюшню. Хозяин пошел следом за ним. Он долго искал глазами Заве-Лейба и не мог найти его.

А Заве-Лейб между тем забрался к лошадям и, переходя от одного стойла к другому, осматривал каждую лошадь. Он поглаживал их по шеям, открывал им рот и определял по зубам их возраст. Смотрел, не повреждены ли ноги, хорошо ли подкованы, и искренне радовался, что все лошади как на подбор удивительно хороши.

– Ох и лошади же! Прямо одна в одну! – восхищенно восклицал он, будто они принадлежали ему, и ласково похлопывал их по крупу.

Заметив наконец Заве-Лейба, Юдель, боясь дурного глаза, раздраженно крикнул:

– Ты чего забрался сюда? Что ты там не видел? Заходи в дом, отец ждет.

Но Заве-Лейб не мог оторваться и продолжал завистливо глядеть на лошадей, которые обнюхивали его, обдавали горячим дыханием, и от этого приятная теплота разливалась по всему его телу. Юдель подошел к нему и со сдержанным возмущением попросил выйти из конюшни. Но Заве-Лейбу не хотелось покидать лошадей. Он неторопливо вышел из стойла, подошел к куче сена, заготовленного на ночь для скота, пощупал его руками и сказал:

– Вот это сено! Не сено, а шелк!

Видя, что хозяин кипит от негодования, он, как бы назло ему, повернул к стойлам, где стояли коровы. Опустив головы в ясли, коровы обнюхивали черными лоснящимися ноздрями душистое сено и с хрустом жевали его.

– Раз, два, три, четыре, пять, шесть, – начал Заве-Лейб считать коров.

– Чего глаза таращишь на моих коров? – сердился Юдель, преграждая ему дорогу и выталкивая из конюшни. – Чего глазеешь на чужое добро? Завидно, что ли?

– И все они стельные? – спросил Заве-Лейб, не обращая внимания на окрики хозяина. – Когда они отелятся, у вас будет целое стадо собственных коров.

– Чего стоишь? Выходи отсюда! Иди, отец тебя ждет, – гнал его Юдель из конюшни.

Заве-Лейб направился было к двери, но вдруг повернул в угол, где висела конская сбруя. Он пощупал шлеи, вожжи, хомуты и заметил мешалку.

– Хорошая мешалка, только чуть толстовата, – заметил он, разглядывая ее.

Вне себя, хозяин вырвал ее из его рук и сердито крикнул:

– Ну, идем, же, идем, сатана!

Выйдя из конюшни, они увидели Рахмиэла.

– Почему не закрываешь за собой двери конюшни? – злобно набросился Юдель на Рахмиэла. – За вами только смотри в оба! Где сам недогляжу, там уж наворочены дела…

Рахмиэл пытался сказать что-то в свое оправдание, но Юдель и слушать его не хотел. Вместе с Бером Дондой он направился в свой дом. За ними последовали Рахмиэл и Заве-Лейб.

На крыше дома ворковали два голубя. Самец кружился вокруг голубки, они прижимались друг к другу и, казалось, целовались. Затем взмыли вверх и долго кружились в воздушной синеве, то разлетаясь в разные стороны, то снова сближаясь, и наконец, смешавшись с налетевшей откуда-то стаей голубей, опустились на крышу.

«Голубиная свадьба», – подумал Заве-Лейб, задерживаясь у порога дома. Он хотел пересчитать, сколько голубей село на крышу, но, вспомнив, зачем пришел, поспешил в дом.

Хозяин уже провел Бера и Рахмиэла через кухню в аккуратно убранную горницу, стены которой были увешаны фотографиями. Бер остановился на пороге комнаты, не решаясь идти дальше без приглашения хозяина.

В горнице Заве-Лейб стал пытливо осматриваться. Он хотел подойти к стене, посмотреть фотографии, но Юдель подал ему знак, что надо сесть.

«Свиньи! – подумал Юдель, взглянув на старые сапоги Бера и его сыновей. – Такую грязищу в дом занесли, что глядеть тошно!»

Но, не смея это высказать Беру, он всю свою злобу обрушил на Заве-Лейба и Рахмиэла:

– Вы куда вошли – в хлев или в дом? Полюбуйтесь на свои сапожищи! В свинарник и то нельзя вас пустить в них!

Юдель взглянул на сапоги Бера и дал понять, что это относится и к нему. Но он тут же пожалел, что не удержался и так резко обругал их. Ведь если они обидятся, это может повредить делу, ради которого он их позвал к себе. И хозяин сразу смягчил тон, стал спокойнее и ласковее. Подойдя к столу, возле которого гости присели, он заговорил:

– Мы с вами, можно сказать, свои люди – уже несколько лет, как я арендую вашу землю.

А Заве-Лейб, занятый своими мыслями, нагнулся и шепнул на ухо отцу:

– Он держит лошадей на одном овсе! Ох, и разжирели они! Прямо как свиньи!

Юдель покосился на него из-под нахмуренных бровей и продолжал:

– Ваша земля, сами знаете, в надежных руках. Она не будет запущена, не одичает, не зарастет бурьяном, и когда в добрый час, с божьей помощью, вы снова станете на ноги, получите свою землю в лучшем виде. Но имейте в виду, что вашу землю хотят вырвать из ваших рук навсегда.

Отец и сыновья подняли головы, насторожились, глаза их беспокойно забегали.

– Кто хочет вырвать из моих рук мою землю? – спросил Бер. – Мне шульц об этом ничего не говорил. Он только требовал, чтобы я заплатил подати. Но где я ему денег возьму?

Юдель насторожился и, с невинным видом пожав плечами, сказал:

– Насчет податей не беспокойтесь, как-нибудь найдем выход… Это дело мы уладим…

– Реб Юдель, – робко начал Бер, – мы ведь на этот счет с вами давно поладили. Когда вы взяли мою землю в аренду, обещали и часть податей уплатить.

– Что вы! Никакого разговора об этом не было. Кто же станет платить подати за чужую землю?

– А для чего же я ее вам сдавал в аренду? – возмутился Бер, повысив голос. – Было бы у меня чем платить подати, я и сдавать ее не стал бы.

– Для чего вы ее сдавали, я не знаю и знать не хочу… Вы меня просили взять вашу землю в аренду, я ее и взял… Ведь я ее взял для вашей же пользы… Ко мне многие обращались и обращаются…

Юдель почувствовал, что он выразился неосторожно. Бер с сыновьями могут уличить его во: лжи, могут наброситься на него, и разразится скандал. Поэтому он тут же пошел на попятную и заговорил ласковым тоном, почти оправдываясь:

– Разве дело в податях? Насчет них мы всегда договоримся. Почему, думаете, шульц до сих пор молчал о податях, а теперь вдруг вспомнил? Неспроста это все. Тут действует чья-то рука. Человек баламутит тут. Он хочет забрать вашу землю и сделать вас несчастными на всю жизнь. Если будете молчать, вам свою землю больше не видать!

– Кто же это? Чья же это рука действует? – вспыхнул Заве-Лейб.

От возмущения побагровело и лицо Рахмиэла, но он промолчал, решил послушать, что скажет Юдель. А тот придвинул стул поближе к Беру и почти шепотом произнес:

– Сами должны догадаться, чья рука тут действует… Юдель ждал, что Бер или кто-то из его сыновей сами назовут того, кто выступает против них и хочет забрать их землю. Но так как они молчали, он решительно сказал:

– Ваш собственный сын хочет забрать вашу землю… Вы разве не заметили? Он хочет стать богатеем, и ему нужна земля.

– Танхум?! – воскликнули Рахмиэл и Заве-Лейб.

– Танхум? – не веря своим ушам, переспросил Бер.

От боли и обиды лицо его перекосилось. С негодованием он взглянул на Юделя, словно был оскорблен его словами. Вдруг из его груди вырвался хриплый крик:

– Руки у него отсохнут, прежде чем он протянет их к моей земле! Я на ней хозяин! Моя земля!… На то ли я его породил, чтобы он, этот разбойник, разорил меня!… Сорняк вырастил я, колючий чертополох!

– Я ему все ребра переломаю! – зарычал Заве-Лейб. – Пусть только попробует!… Что он думает, раз заимел пару лошадей, то ему все уж дозволено?… Ему мало, что захватил наши три десятины толоки… Он еще хочет прибрать к рукам всю землю! Думает, наверно, что молчать будем! Зададим ему такого перцу, что он на всю жизнь запомнит!

– Вот же шатался он по чужим токам, чтобы на хлеб заработать себе, – сказал Юдель, указав рукою на Рахмиэла. – Счастье его, что он попал ко мне на работу. Я арендую вашу землю, так заодно уж и его держу. Не будет у меня вашей земли – на что он тогда мне сдался? Пусть попробует найти себе другое место, да еще среди зимы…

– Танхум ведь только вчера был у нас, – вмешался в разговор Рахмиэл. – Почему же он ни словом не обмолвился об этом?

– А что он должен был сказать тебе? – перебил его Юдель. – Неужели он станет тебе рассказывать, что хочет отобрать вашу землю? А когда запахал толоку, он у тебя спросил?…

– И вправду, как хозяин, выехал на нашу толоку, – согласился Рахмиэл. – Хуже чужого оказался. Кабы чужой взял землю, то хоть что-нибудь платил бы…

– Конечно, хуже чужого! – подтвердил Юдель. – Когда чужой берет в аренду землю, он знает, что за нее надо платить и что земля ваша и всегда останется вашей… А свой считает, что это его земля и он имеет на нее право…

– Какое такое право?! – с возмущением крикнул Бер. – За что полагается ему наша земля? Камешка на ней он от меня не получит!

– Ничего, не унывайте! – стал утешать Бера Юдель. – Бог даст, реб Бер, вы станете на ноги и еще будете со своими сыновьями обрабатывать свою землю… А пока что надо подати уплатить. Но это я уж как-нибудь возьму на себя… А с вами мы поладим…

Чтобы отвести от себя подозрение, будто он нарочно натравливает отца и братьев против Танхума, он вдруг переменил тон и сказал;

– Не думайте только, что ваш Танхум такой уж плохой. Вовсе нет! Он, может быть, еще одумается…

Но эти слова Юделя еще больше подлили масла в огонь.

– Кровь его прольется! – заорал Заве-Лейб, стараясь перекричать отца и брата.

– Пускай попробует лемех вонзить в нашу землю! – кричал Рахмиэл.

– Посмотрим, кто будет хозяином па моей земле! – выкрикнул Бер.

А Юдель с затаенной радостью глядел на разгорячившихся гостей и осторожно забросил еще несколько словечек, которые еще сильнее ожесточили отца и братьев против Танхума.

Несколько дней подряд Танхум с бумажкой старосты обивал пороги канцелярии попечителя еврейских колоний, где за столиками в просторных комнатах сидели очкастые люди и что-то писали. Они читали бумажку Танхума и посылали его из одного кабинета в другой, от одного стола к другому. Наконец ему удалось добраться до самого попечителя, от которого зависели его дела. Прочитав бумажку, он безучастно ответил:

– Приходите завтра.

На следующий день ему опять велели прийти завтра. Так продолжалось несколько раз. И все же он добился своего.

Возвращаясь домой, Танхум остановился на базаре и купил в лавчонке дегтя для смазки упряжи, колесную мазь, два глиняных горшка и несколько коробков спичек. Он уже довольно далеко отъехал от города, как вдруг вспомнил, что Нехама ему наказала купить несколько фунтов соли.

– В городе соль получше, чем у нас, да и дешевле, – говорила она.

В Садаево Танхум приехал под вечер. Распрягая лошадей, он велел Нехаме снести в дом покупки. Она сразу же обнаружила, что муж забыл купить нитки. Танхум досадливо махнул рукой и буркнул:

– Черт возьми! Совсем из головы вылетело. Я уже был далеко за городом, как вдруг вспомнил, что забыл соль купить. Пришлось погнать лошадей назад в город. А о нитках и не вспомнил. Вот досада, хоть гони опять лошадей за нитками.

Танхум немного повозился во дворе, заглянул во все уголки, осмотрел хозяйство и, переодевшись, отправился к шульцу. На этот раз он уже шел к нему смело, с чувством собственного достоинства, уверенный, что займет подобающее место среди почтенных хозяев и будет пользоваться таким же влиянием в Садаеве, как все богатеи,

Шульц встретил Танхума на пороге без пиджака, в одном жилете. На его, животе болталась длинная серебряная цепочка от карманных часов. Он стоял у дверей, давая понять Танхуму, что, как и в прошлый раз, не желает принимать его у себя в доме.

– Чего опять пришел? Что надо? – спросил шульц, глядя на него сурово.

Танхум поглядел во все стороны, нет ли кого поблизости, и тихо заговорил, поверяя свою сокровенную тайну:

– Я был в городе насчет земли… Мне это, конечно, обошлось в копейку, но…

– Ну-ну? – беспокойно прервал его шульц. – Говори скорее, чем это кончилось?

Когда Танхум жестами дал понять, что добился всего, ради чего ездил в город, шульц, боясь, чтобы никто не заметил, что бывший сотский захаживает к нему, поторопил его скорее уйти и предупредил при этом:

– Смотри же, держи язык за зубами! Слышишь, никому ни слова о том, что был в городе!

– Конечно, конечно… Как же иначе!

Танхум вышел от старосты бодрый и уверенный в себе. Теперь он решил поговорить в отцом и братьями и убедить их, что Юдель нарочно натравливает их на него, желая во что бы то ни стало поссорить его с ними, чтобы самому прибрать землю отца к своим рукам,

Тихо, словно украдкой вошел он в хатенку отца. Отец сидел, уныло опустив голову, чем-то расстроенный, озабоченный. Рядом с ним сидели Рахмиэл и Заве-Лейб и о чем-то говорили. Фрейда суетливо хлопотала по хозяйству. Танхум поздоровался со всеми. Они исподлобья поглядели на него и промолчали. Одна Фрейда не стерпела и высказала то, что у всех накипело на душе. Возмущенная, она расхаживала по комнате и тихо, как бы разговаривая сама с собой, с ядовитой злобой бросила:

– Бесстыжие глаза! Еще хватает наглости заходить к нам в дом, наглец такой! Ни капельки совести… Тьфу, подлец паршивый!

Танхум сделал вид, что ничего не слыхал. Заметив, что братья глядят на него с презрением, а стало быть, рассчитывать на их сочувствие нельзя, он подошел поближе к отцу.

Вдруг отец поднял голову. В полупотухших глазах его блеснул огонек, изможденное пожелтевшее лицо налилось кровью. Он чуть приподнялся, наклонился вперед, точно готовясь броситься на сына.

– Это ты хочешь согнать меня с моей земли?! Это твоя проклятая рука мутит там у шульца?! Я, выходит, уже не хозяин на своей земле? Она вся моим потом пропитана… Теперь мне и твоим братьям идти в поденщики к богатеям, на чужих токах работать? – От волнения у Бера лицо перекосилось, дыхание спирало, угрожающим голосом он крикнул: – Не лезь на мою землю! Слышишь? Пока я живу, хозяин земли я!

Танхум, избегая встречаться взглядом с отцом и братьями, смотрел куда-то в сторону. Все, что он собирался им сказать, спуталось у него в голове, и он не знал, с чего начать.

– Ты уже все равно больше не хозяин, – тихо сказал он, обращаясь к отцу. – Ведь Юдель хозяйничает на твоей земле. Я заплатил за тебя все подати, чтобы у него больше не было повода лезть на нашу землю!

– То есть как это я не хозяин? – вскипел Бер. – Кто же хозяин? Руки у того отвалятся, кто осмелится прикоснуться к моей земле!

– А мне уже, значит, ничего не надо? – вскочил как ошпаренный Заве-Лейб. – Ничего, да? Все только тебе, тебе? А мне уже и жить не надо? Последняя корова у меня пала, а ты еще и землю хочешь забрать, думаешь, молчать буду? Попробуй только притронуться к нашей земле – я из тебя блин сделаю!

– А нам, стало быть, тоже ничего не надо? – вмешалась Фрейда. – Ему, жадюге, хоть весь свет отдай, и все ему мало! А ты чего молчишь? – прикрикнула она на мужа.

Подняв голову, Рахмиэл хотел что-то сказать, но Заве-Лейб, посапывая и грозя кулаками, не дал ему заговорить. Он исступленно повторял:

– Блин из тебя сделаю! Блин сделаю!

– Подумать только, до чего обнаглел!… – взволнованно кричал Бер.

Танхума взяла оторопь. Испуганный, стоял он перед отцом и братьями и не мог слова вымолвить. Он чувствовал, что если скажет, что переписал па свое имя всю землю, они его на месте прикончат. Поэтому он молчал и выжидал, пока они хоть, немного успокоятся. Заметив, что глаза их мало-помалу теряют зловещий блеск, что гнев постепенно отходит, он вкрадчиво заговорил:

– Это все мерзкая рука Юделя, она натравливает вас на меня. Он видит, окаянный, что я становлюсь на ноги, и боится, как бы наша земля не ускользнула из его рук, он боится, что я могу забрать у него нашу землю… Вот почему он рвет и мечет… Я заплатил все подати, чтобы мы не потеряли нашу кровную землю… Последние гроши отдал, чтобы шульц не забрал ее у нас. Юдель хочет нас поссорить из-за нашей земли…

Отец и Рахмиэл растерянно переглянулись между собой, а Заве-Лейб взволнованно бегал взад и вперед по комнате и без конца твердил:

– Не допущу! До крови буду биться, а не допущу!

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

После смерти жены Бер Донда не находил себе места. Как ни тяжело ему было, когда она лежала прикованная к постели, он все же не терял надежды, что она поднимется и станет на ноги. Ему страшно было думать, что на старости лет он останется одиноким и заброшенным. Сыновья женятся, и им будет не до него.

А мысль о том, что сейчас он уже не хозяин своей земли, еще больше растравляла раны. Все рухнуло. Раньше сыновья держались за него, ждали, что он поделит землю между ними. А сейчас землю захватил Танхум. Что им теперь отец?

Тяжелое чувство терзало душу Бера, гнало его с места на место. Когда старуха была жива, хоть и мучилась, нуждалась в его помощи, – все же было легче. Он не был одинок. А теперь кругом тихо, пусто, будто все ушло вместе с ней.

Чтобы немного забыться, он уходил в степь. Ноги сами несли его к своему наделу земли.

Пока Юдель Пейтрах арендовал его землю, Бер мог надеяться, что она вернется к нему. Но сейчас, когда Танхум все прибрал к своим рукам, она никому не достанется, и его старшие сыновья останутся нищими, безземельными, без всякой надежды стать на ноги.

Как в нем ни кипела злоба на Танхума, он все же решил поговорить с ним, усовестить его: захватив землю, он своего отца и братьев без ножа зарезал. После долгих колебаний он как-то рано утром поднялся с постели, начал собираться к Танхуму. На улице еще было темно. Мрак и. безмолвие навели на него тоску.

В соседних дворах, хлопая крыльями, запели петухи, возвещая приближение дня.

Светало. Далеко на горизонте загорелась заря. Во дворах заскрипели колодцы.

Помолившись, Бер пошел к Танхуму, у которого не был ни разу после его женитьбы. Еще издали увидел он младшего сына: тот хозяйничал на своем просторном дворе.

– Отец! – увидев Бера, позвал Танхум.

Бер сделал несколько шагов к сыну, но тут же, как бы испугавшись, повернул обратно.

– Отец, отец! – пытался догнать его Танхум.

В эту минуту на улице показался Заве-Лейб, он спешил на работу к младшему брату. Бер обменялся с ним несколькими словами, и они разошлись.

– Куда это отец направился? – спросил Танхум Заве-Лейба. – Я думал, он ко мне зайдет.

– Не знаю. Он спросил меня, что я тут делаю, – ответил Заве-Лейб и начал чистить коровник.

Первый урожай на отцовской земле, которая теперь окончательно Перешла к нему от Юделя, поставил Танхума на ноги. Он застроил двор просторными хозяйственными службами, поставил в ряд несколько стогов соломы, построил ригу на двенадцати стропилах, куда засыпал обильные запасы половы для скота, завез в сарай земледельческие орудия. Затем вспахал четверть десятины целины и заложил на ней виноградник, возле дома посадил десятка три плодовых деревьев…

Корча из себя благодетеля, Танхум то и дело подходил к брату, говорил:

– Давно надо было прийти ко мне работать. Зачем вам с Рахмиэлом гнуть спину у чужих хозяев, когда вы можете работать у меня. Разве вам плохо работать у родного брата? Разве я вас, упаси бог, обижу? Своя кровь не водица. Споров о земле между нами больше не будет. Чего отец упрямится? Разве я ему плохого желаю?

– Увидим, – недоверчиво сказал Заве-Лейб.

Рахмиэл и Заве-Лейб батрачили у Танхума все лето. По окончании работ он привез им соломы, дал пудов по пять ржи, обещал дать и немного пшеницы, но велел прийти за ней попозже; время от времени присылал им кринку-другую простокваши.

Братьям стало ясно, что Танхум теперь полновластный хозяин на отцовской земле и ни в грош ставит их права на нее, что все его разговоры о том, будто они станут работать на себя, выдумка. Старая вражда из-за земли грозила разгореться с новой силой.

2

Нежданно-негаданно в Садаево пришла горестная весть о войне. С быстротой молнии она неслась из города в город, из села в село. С плачем и воплями провожали матери и жены своих сыновей и мужей на фронт. Цепкая рука войны захватила Заве-Лейба, Рахмиэла, Гдалью Рейчука и всех их сверстников, унесла их на кровавую бойню. Садаево с каждым днем все больше пустело. Страх одолел Танхума. Он дрожал не столько за свою шкуру, сколько за судьбу созданного с таким трудом хозяйства.

В любую минуту его могут оторвать от земли, послать туда, где каждый день погибают тысячи людей. Что тогда будет с хозяйством? Без него все пойдет прахом.

«Надо, – решил Танхум, – во что бы то ни стало избавиться от призыва».

Он поехал в город, за деньги откупился от военной службы и вернулся домой с белым билетом.

«Теперь самое время развернуться вовсю…» – решил он.

Прежде всего он постарался прибрать к рукам лучшие наделы хозяев, ушедших на войну. С опустевших земель накосил огромные скирды сена. А когда солдатки приходили к нему, требуя уплаты за использование надела, он только пожимал плечами и с наивным видом ухмылялся:

– Кто сейчас требует платы за землю? Разве за воду платят? А земли свободной сейчас, что воды в реке, – бери сколько хочешь. Скажи спасибо, что я обрабатываю твою землю, а то она лопухами заросла бы… А если бы твое сено на корню сгнило, разве тебе лучше было бы? Тебе его все равно не скосить. Но так и быть, я тебе заплачу, в обиде не оставлю…

Каждой солдатке, отводя ее в сторону, он нашептывал:

– Ну что мне с тобой делать? Заплачу тебе пару рубликов, подброшу пудик хлеба и арбу соломы. А хочешь, иди ко мне работать. И я уж за все вместе рассчитаюсь с тобой.

Так он заманил многих, заставил батрачить на себя. Как только Заве-Лейб и Рахмиэл ушли на фронт, Танхум предложил их женам идти к нему работать.

– Мы люди свои. Будете у меня на всем готовом, как раньше Рахмиэл и Заве-Лейб. Я вас буду кормить, поить, а вы мне станете пособлять по хозяйству или в поле – как придется.

Однажды, когда все солдатки отправились в поле копать картошку, Фрейда почему-то задержалась дома, опоздала.

Копаясь во дворе, Танхум увидел ее. Она шла быстро, почти бегом, и то и дело покрикивала на своего малыша, который семенил за ней, держась за юбку.

Танхум крикнул невестке, что она может вместе с ним поехать в поле, но Фрейда быстро прошла в дом, даже не взглянула в его сторону.

Танхум попытался задержать мальчонку:

– Файвеле, иди к дяде. Ну, подожди же. Хочешь верхом покататься, казак? Идем, я покажу тебе жеребенка.

Малыш устремил на дядю испуганный взгляд голубых глаз и что есть духу припустил за матерью.

– Вот тебе и гость! – фыркнула Нехама и, сердито взглянув на мужа, напустилась на него: – Заигрался, как ребенок! Нашел время! Уже давно рассвело, а он шатается тут без дела, с мальчонкой возится!

Нехама принесла кринку простокваши, отрезала несколько ломтиков хлеба и тоном властной хозяйки буркнула невестке:

– Хевед уже давно уехала в степь. Больше часу, поди, там работает.

Фрейда с раздражением взглянула на нее и хотела было огрызнуться, но сдержалась. Села в уголок и принялась завтракать. Малыш издали смотрел на нее голодными глазами. Мать, улучив минутку, когда Нехама куда-то вышла, торопливо, чтобы хозяйка не заметила, отломила кусок хлеба, окунула его в простоквашу и дала ребенку. Танхум подошел к столу, взял кусок хлеба и тоже подал малышу. Тот, держа в обеих ручонках по куску хлеба, с наслаждением жевал.

– Ешь на здоровье! – подбодрял Танхум ребенка. – Ешь, ешь, казак!

Нехама вернулась в комнату. В душу ее вдруг закралось подозрение, что муж, которому давно бы пора уехать в поле, задерживается дома ради Фрейды.

Всю злобу за это Нехама сорвала на ребенке. Схватив его за руку, она вытолкнула его из комнаты. Ребенок споткнулся, упал и заплакал.

– Боже, что случилось? – вскочила мать и бросилась к сыну. – Что с тобой, дитятко мое? Упал, бедненький, ушибся?…

Фрейда схватила мальчика на руки, начала его успокаивать и с гневом набросилась на Нехаму:

– Мой сын глаза тебе колет… Чего злишься?

Танхум подошел к ним, погладил ребенка по головке, стал утешать:

– Не плачь, Файвеле, не плачь, казак! Поедешь с нами кукурузу убирать? Не надо плакать!

А Фрейда не могла без отвращения смотреть на Танхума. Вспомнила, как недавно он приставал к ней в степи, когда высокая копна ржи скрывала их от чужих глаз. Она тогда едва вырвалась из его цепких лап. С той поры Фрейда возненавидела Танхума, отворачивалась при встречах.

«Ко всем женщинам пристает втихомолку этот пакостник», – думала она.

3

После женитьбы Танхум часто вспоминал Гинду. Где-то в тайниках его души теплилось нежное чувство к ней. Когда Гдалья ушел на фронт, он пытался приблизиться к ней, ждал – авось она, как и другие солдатки, придет к нему и попросит помочь ей чем-нибудь. Но она не приходила. И тогда он решил сам зайти к ней, узнать, в чем она нуждается, помочь ей и таким образом приблизить к себе.

Как-то раз, проходя мимо, Танхум нерешительно завернул к ней во двор и постучал в окошко.

– Кто там? – крикнула негромко Гинда.

– Свои. Открой.

Гинда приподняла занавеску и, увидев Танхума, сердито спросила:

– Что тебе нужно?

– Открой.

– Что тебе надо?

– Открой. Чего боишься?

После короткого раздумья она осторожно приоткрыла дверь:

– Какой дьявол тебя принес?… Зачем приплелся?

– Хотел тебя повидать, посмотреть, как живешь…

– Какое тебе дело до меня? Как живу, так и живу.

– Ты, наверно, думаешь, что я тебя забыл?

– А мне все равно, забыл ты меня или нет, – резко ответила Гинда. – Пришел морочить мне голову? Мне от тебя ничего не надо, слышишь! Ничего! И чтобы твоей ноги больше тут не было!

Гинда оттолкнула его и захлопнула дверь. Как оплеванный, Танхум поплелся домой. Но не успокоился, решил снова искать встречи с ней.

Через какое-то время, улучив момент, когда Гинда возилась во дворе, Танхум крадучись вошел в хату. Снаружи она казалась убогой, но, когда он вошел внутрь, на него повеяло домашним теплом, уютом.

Оглядевшись, Танхум увидел в кроватке черноглазого мальчугана. Он подошел к ребенку, хотел взять его на руки, но малыш испугался и заплакал.

На крик сына прибеншла Гинда.

– Что с тобой, радость моя? – кинулась она к кроватке и вдруг увидела Танхума.

Оторопев от неожиданности, она строго спросила:

– Ты что тут делаешь? Зачем лезешь к ребенку?

– Я… я… Хотел посмотреть… – забормотал он невнятно. – Мне тоже хотелось иметь такого… Ведь у нас с тобой мог быть такой…

– А кто виноват?

– Знаю, я сам виноват.

– А теперь что тебе от меня нужно?

– Я хотел бы…

Танхум начал приближаться к ней, но она попятилась.

– Я хотел бы… могу помочь… Дать тебе все, что надо… – страстно шептал Танхум, ближе и ближе придвигаясь к ней.

Гинда подняла руку, словно защищаясь, крикнула:

– Не трогай меня!… Убирайся отсюда! Сию же минуту убирайся, а то я голову тебе разобью! Мне противно даже смотреть на твою поганую рожу!

– Не кричи, успокойся. Что люди могут подумать… – умолял Танхум. – Пойми же, что я не могу забыть тебя…

– А мне все равно. Я тебя видеть не хочу. Ты мне противен! – Она с силой вытолкала его за дверь.

4

Субботние обряды в Садаеве справлялись не как-нибудь, а истово и благоговейно, «как сам бог велел».

В пятницу вечером, еще до того, как солнце начинало садиться, каждый, кто был в степи или хлопотал у себя, спешил закончить свои дела раньше, чем женщины зажгут свечи и начнут шептать над ними предсубботние молитвы. А кто был в пути, спешил засветло вернуться домой, чтобы – упаси господи – не согрешить и не ездить после наступления субботы.

Особенно суетились в канун святого дня женщины: они торопились подоить коров, разлить молоко в горшки и кувшины и поставить его в натопленную печь томиться рядом с чолнтом – приготовленным на субботу обедом и блюдами для праздничного вечернего стола. Справившись с этими неотложными делами, они мылись, причесывались, наряжались и шли в синагогу.

И вот когда набожные хозяйки зажигали свечи, вставленные в медные, начищенные до блеска подсвечники, и, закрыв глаза ладонями, начинали благоговейно молиться перед ними, – в дом приходила суббота и воцарялась торжественная тишина.

А в субботу утром в еврейский дом входила соседка – русская или украинка, – чтобы подоить корову, поставить самовар и сделать вместо хозяйки другие необходимые дела. В зажиточных домах эти женщины оставались уже на весь день, до вечера, пока хозяйка, сидя у окна, не дождется появления первой звезды в темнеющей с каждой, минутой синеве вечернего неба.

И вот зажигалась эта долгожданная звездочка, и хозяйки, помолившись богу Авраама, Исаака и Иакова, поздравляли всех с наступлением доброй недели.

В один из таких субботних дней Танхум встал чуть свет, прошелся по двору, осмотрел стога, заглянул в ригу.

Ему показалось, что половы в ней стало намного меньше. То ли мыши завелись, то ли вор повадился? Глаза его всюду рыскали, взвешивали, мерили. Тревога за свое добро не давала ему покоя, и он мотался по двору, заглядывал в ригу, амбар, забирался на чердак, проверял, все ли на месте и не убывает ли чего, упаси бог, больше, чем следует.

Пока Танхум возился во дворе, Нехама вынула из шкафа его черный праздничный костюм. Он сшил его год спустя после свадьбы, когда стал уже богатым хозяином и начал требовать к себе всеобщего уважения. Ему хотелось, чтобы в субботний день, когда он приходил в синагогу, все почтительным поклоном приветствовали его, пожелав, как положено, доброй субботы.

Танхум вошел в дом, умылся и не спеша начал одеваться. Нехама тоже нарядилась: надела длинное черное платье, оставшееся ей от покойной матери, накинула на голову черный кружевной шарф.

Они торопливо направились в синагогу. Невдалеке от молитвенного дома их нагнал Юдель Пейтрах. Празднично одетый, он шел не спеша, уверенным шагом знающего себе цену хозяина. Черная с проседью борода его была тщательно расчесана.

Увидев Юделя, Танхум замедлил шаг. Он был доволен, что выбрался из дому поздно и придет в синагогу в одно время с этим богатеем, пользующимся среди прихожан большим почетом. «Без знатных хозяев все равно не начнут молитву», – подумал он.

У входа в синагогу, оживленно разговаривая, стояло несколько человек. Заметив Юделя, они почтительно поклонились, пожелали ему доброй субботы. Подождав немного, вошли и Танхум с женой. С ними тоже поздоровались и тоже пожелали им доброй субботы, но ему показалось, что в этих приветствиях не было того подчеркнутого уважения, которое досталось Юделю, и это его покоробило.

«Чтоб они сгорели! – про себя выругался Танхум. – Мало одолжений делаю я им… Когда им нужно что-нибудь, ко мне обращаются, пороги обивают, а почет небось Юделю отдают».

В эту минуту мимо него прошла Фрейда. Она отвернулась от Танхума с женой и быстро поднялась по лестнице на верхнюю галерею, где сидели женщины.

Закутанные в белые с черными полосами молитвенные облачения – талесы, прихожане приветствовали Танхума, желая ему доброй субботы.

Среди этих седовласых людей, которые, сгорбившись, стояли возле своих стендеров и молились, он почувствовал себя одиноким.

«Пусто стало в синагоге… пусто, – подумал он. – Всех война подобрала, одни старики и калеки остались…»

С тех пор как началась война, богатеи все больше и больше прибирали к рукам осиротевшие поля, оставшиеся без мужских рук.

Внешне Юдель и Танхум сблизились, но в глубине души, сжигаемые завистью, они сильнее прежнего ненавидели друг друга.

Когда хозяева заняли свои места у восточной стены синагоги, синагогальный служка – низенький старичок с длинной белой бородой – ударил ладонью о стол и призвал всех прихожан прекратить разговоры и соблюдать тишину.

Кантор – высокий, худой, с жиденькой бородкой, с морщинами на впалых щеках – подошел к амвону и, взглянув на сидящих у восточной стены богатеев, как бы ждал, чтобы они кивком головы дали ему знать, что можно начать молитву.

На задних скамейках запоздалые прихожане торопливо вынимали из мешочка свое замусоленное молитвенное облачение и, поцеловав бахрому – цицес, накидывали его сперва на голову, а затем спускали на плечи и ждали, чтобы кантор начал молитву.

Далеко от амвона, у западной стены, почти у самой двери, где толпилась беднота, Танхум увидел своего отца. Сгорбившись, старик нагнулся над своим молитвенником, лежавшим на его стендере. С тех пор как Танхум видел его в последний раз, темно-коричневая кожа его исхудалого лица еще туже обтянула впалые щеки. Потухшие глаза глубже ушли в глазницы, борода стала намного белее прежнего.

Отец не разговаривал с ним с того дня, когда узнал, что Танхум захватил его землю. И сейчас он не глядел в его сторону, всячески избегал сына.

Танхуму вспомнилось, как, бывало, в субботу, когда он был еще мальчишкой, он с отцом и братьями стоял у задней скамьи возле двери. Тогда синагога была битком набита людьми. Даже в самое горячее время, бросив работу в степи или на току, отцы семейств и их сыновья приходили в синагогу, причесанные, одетые в чистую праздничную одежду. На амвоне горели свечи. Лицом к востоку стоял там кантор и надрывно, плачущим голосом исповедовался перед господом богом на непонятном для прихожан языке: то просил прощения за совершенные грехи, то славил его величие. А у входной двери, где толпились бедняки, не имевшие в синагоге постоянного места, стоял шум и галдеж. Там спорили о земле, о потравах, о пастбищах, об общественном быке, о штрафах и недоимках. Синагогальный служка стучал рукой по столу и призывал их к порядку. Шульц сердился и угрожал штрафами. Но шум и крики не унимались. Они с Рахмиэлом и Заве-Лейбом тоже орали, подливали масла в огонь, а если дело доходило до потасовки, прикладывали и свои руки.

А теперь в синагоге тихо и пусто. Нет ни криков, ни ссор. Мрачные, исхудалые, высохшие как соломинки при суховее в степи, стоят сгорбленные отцы и молят, сами не ведая кого, защитить их сыновей от вражеской пули на кровавом поле войны.

А на верхней галерее, где молятся женщины, ведущая молельщица, слегка покачиваясь и глядя в огромный молитвенник, с экстазом читает слова молитвы:

«Твои смертоносные стрелы угодили прямо в меня, ты наполнил мою чашу скорбью и страданием… Моего супруга, главу дома моего, отца невинных чад моих, моего кормильца и заступника взял ты к себе, всевышний! Разбита моя жизнь, исчезли все радости, велико мое горе и безграничны мои страдания…»

На мгновенье в синагоге стало тихо. Слышно было, как молящиеся шепотом произносят слова молитвы. Вдруг сверху донёсся чей-то скорбный голос:

– Верни мне мужа моего! Пусть вражья пуля пронесется мимо него! Господи! Сжалься надо мной и над моими детьми – сохрани ему жизнь, не делай меня, милосердный, несчастной вдовой, а детишек сиротами.

Танхум молился и прислушивался к женским причитаниям. Покачиваясь, кантор сиплым голосом пел заунывную молитву. Прихожане, тоже покачиваясь, быстро-быстро шевеля губами, шепотом повторяли за кантором прочитанные в молитвеннике непонятные слова, вкладывая в них другой смысл, выливали свое горе и печаль.

Танхум качался из стороны в сторону, время от времени бросая взоры вверх – туда, где сидели женщины. В первом ряду, около жены шульца и супруги Юделя Пейтраха, он увидел Нехаму, которая, уткнувшись в молитвенник, усердно молилась.

«Молит бога о ребенке», – подумал он.

Тихий плач женщин вдруг перешел в вопль. Женщина с грубым, почти мужским голосом, поднявшись с места, ломая руки, громко перекрикивая ведущую молельщицу, завопила:

– Горе мое горькое!… Кто знает, куда злой рок забросил моего сыночка! Кто знает, где он и что с ним!… Не закрыла ли уже злодейка пуля навечно его светлые очи, не проглотила ли его мать – сыра земля?… Не узнаем даже, где покоятся его бедные косточки!…

– Боже милосердный! Горько мне. Тяжко мне! Увижу ли я его, моего кормильца, а дети отца своего!… – вслед заголосила другая.

Кантор запел громче, повысила голос и ведущая молельщица. Молитва и плач прихожан слились в пронзительный вой.

– Тише! Не мешайте молиться! Чего нюни распустили? – крикнул длиннобородый служка, стукнув рукой об амвон.

Но женщины не переставали рыдать и причитать:

– За кого мои дети положили свои светлые головушки?…

– Кто теперь будет отцом моим детям и кто будет хозяином моего клочка земли? – перебила другая.

Танхум поднял голову и взглянул на верхнюю галерею. Опять бросилась в глаза Нехама. Она с особым усердием молилась.

«Просит бога, чтобы родился ребенок, а эти оплакивают уже выхоженных детей», – подумал он.

Вдруг в гневных голосах, доносившихся сверху, зазвучали слова, которые словно ножом пронзили сердце Танхума:

– За этих кровопийц-богатеев сложили они свои светлые головушки, чтобы им подохнуть! Они, эти черти, откупаются, остаются дома, захватывают нашу землю, а мы, как рабы, должны работать на них. Ох, господь ты наш милосердный, как можешь ты безучастно взирать на их бесчинства!… Нет больше сил наших терпеть!… Помоги нам, боженька наш, помоги!

– Тише, женщины, тише! – вскочил шульц. – Ша! Ша!. Перестанете вы наконец галдеть или нет?

– Как же нам не плакать, как не кричать?

– Тише, говорят вам! Замолчите!

Танхум поднял руку, желая помочь шульцу призвать к порядку прихожан, но тотчас опустил ее: он увидел Фрейду, Хевед и нескольких женщин. Перед глазами промелькнул образ отца. Он стоял, опираясь на стендер, лицо его было худое и печальное.

С женской половины синагоги до слуха Танхума донесся плачущий голос Фрейды:

– Увидят ли его когда-нибудь глаза мои? Вернется ли он, наш родимый, к семье своей?…

«Это они меня проклинают… Все проклинают меня», – промелькнуло в голове Танхума.

Его охватила злоба.

«Если бы не я… не я… Мало добра я им делаю?! А они, окаянные, еще ругают, проклинают меня, желают мне гибели… Неблагодарные твари! Сколько для них ни делаешь, все им мало».

Перед его мысленным взором вдруг пронеслась картина: все умерли, он остался один-одинешенек во всем Садаеве. Он, только он один владеет всей раскинувшейся перед ним необъятной степью. Куда ни поедет, куда ни пойдет – он хозяин. Куда ни ступит ногой, куда ни кинет взгляд – всюду он хозяин, только он и больше никто. Надвигается ли тучка в небе – это для его земель дождь прольется; зазеленеет, зацветет травка в поле – все, нее для него одного. Одна только забота занимала его сейчас: руки!… Земле нужны руки… Земля любит, чтобы на ней трудились заботливые руки… Земля и руки – только это ему нужно, больше ничего. А одной парой рук что можно сделать? Не справиться им с этой землей. Но где же взять еще?

Танхум снова поглядел на верхнюю галерею. Он долго наблюдал за женой, как она, покачиваясь и обливаясь горькими слезами, молится, просит у бога ребенка, сына просит.

Танхум почувствовал себя здесь особенно одиноким. Все плачут и молятся за своих близких – братьев, сыновей. Один он стоит безучастный к этому человеческому горю, с холодным, окаменелым сердцем. Внезапно им овладел неодолимый страх. Такого страха он не испытывал даже в тот день, когда отобрал у конокрада деньги. Это был страх уже не из-за похищенной у вора шапки, нет, он боялся этих солдаток, у которых отнял землю, заставил их работать на себя; это был страх перед обиженными и ограбленными братьями, истекавшими кровью на войне; они затаили злобу и ненависть к нему и не пощадят его, когда вернутся домой.

После короткого затишья снова послышались рыдания. Танхуму тоже хотелось плакать, чтобы хоть немного облегчить свою переполненную страхом и отчаянием душу, но он не мог.

Кантор из последних сил драл глотку, синагогальный служка не переставал стучать по столу и призывать к порядку, а плач и вопли все усиливались.

Танхум несколько раз выходил на улицу. Он хотел подойти к отцу и пригласить его на субботний обед, помириться с ним и хоть что-нибудь узнать о братьях. Но он боялся, как бы отец не начал ругать его и не опозорил при всех.

К концу молитвы Танхум снова вернулся на свое место. Кантор, выбиваясь из сил, охрипший и потный, продолжал молиться, а прихожане, покачиваясь, повторяли за кантором поминальную молитву – за упокой душ умерших.

– Половина Садаева сложила головы па войне, – сказал Юдель Пейтрах шульцу. – Вся синагога читает поминальную – у всех есть кого поминать.

– Ну и что же? – злился шульц. – Больше не допущу такого рева. В синагогу приходят молиться, а не плакать и причитать. Пусть идут на кладбище и там рыдают сколько им угодно.

– Верно, совершенно верно, – отозвался Танхум, следуя за шульцем и Юделем. – Надо выставлять таких из синагоги!

Он обернулся, желая убедиться, не слышит ли кто-нибудь его слова, и увидел отца. Тот шел измученный, еле волоча ноги. Танхум хотел пригласить его на субботний обед, но отец резко отвернулся от него и вместе с подошедшей к нему заплаканной Фрейдой направился к своему дому.

5

Стояла невыносимая жара. Стремительно поспевали хлеба. Танхум был очень озабочен: надо вовремя убрать большой урожай ржи и пшеницы, выросший на землях солдаток, мужья которых ушли на фронт. Две жатки, Имеющиеся в его хозяйстве, не могли обеспечить уборку, а солдатки, нанявшиеся в страдную пору к Танхуму, не умели косить вручную. С болью в сердце Танхум глядел на перезревавшие хлеба; они начали осыпаться.

Пришлось дорого заплатить косарям, работавшим у Юделя, чтобы переманить их к себе.

С пропашными культурами было легче: на уборку подсолнуха, кукурузы и картофеля можно было поставить женщин и даже детей.

Боясь, как бы не пошли дожди, Танхум решил пораньше начать уборку картофеля – ботва еще почти не пожелтела. Отправляя женщин на картофельное поле, он наказывал им выкапывать кусты выборочно, в первую очередь пожелтевшие или засохшие, и подбирать всю мелочь, которая пойдет на корм скоту.

Однако положиться на женщин Танхум не решился, поэтому, подготовив погреб для хранения картофеля, он запряг в двуколку гнедую кобылу и отправился в поле.

Ехал он не спеша, по-хозяйски оглядывая степь. Несколько раз останавливался, слезал с двуколки, осматривал кукурузу, подсолнух, задержался возле луга, на котором до сих пор не был скошен пырей.

«Золото будет, а не сено… – подумал он, щупая пальцами пырей. – Хоть разорвись! Душа болит, когда видишь, сколько пропадает добра. Чей же он может быть, этот луг?»

Высоко в голубом осеннем небе летами неслись стаи диких гусей, предвещая скорый приход зимы. На черных полосах зяби копались стаи ворон; взлетая, они оглушали окрестность унылым карканьем. Вороны черным вихрем кружились, кричали над полем и вскоре куда-то скрылись.

– Вот, черти! Могут сожрать и мою кукурузу, пропади они пропадом, – выругался Танхум и помахал кулаком в ту сторону, куда улетела стая ворон.

Отсюда Танхум повернул на степную дорогу и начал спускаться к низине, где тянулось картофельное поле.

Эту низину, принадлежавшую нескольким хозяевам, он захватил в самом начале войны.

«В низине накапливается больше влаги, а картофель влагу любит», – подумал он тогда.

Почти рядом с этой низиной тянулось несколько десятин перезревшей желто-белой кукурузы.

Как только в руки Танхума попала солдатская земля, он разбил свое поле на участки – худшую землю оставил на выпас и под сено, а на лучшей посеял озимую пшеницу, ячмень и просо. Так заведено у богатых хозяев соседних украинских сел и немецких колоний. Так решил поступить и он.

Танхум подъехал к картофельному полю, на меже с рядом лежащей десятиной пырея распряг и разнуздал лошадь и пустил ее пастись, а сам пошел посмотреть, как идет уборка картофеля.

По всему зияющему черными ямками полю сидели на корточках женщины и выбирали из выкопанных кустов картофель.

Танхум прошел мимо обобранных кустов и носком сапога стал разрывать землю: не осталась ли где-нибудь картофелинка. Затем подошел к рассыпанной по земле картошке, посмотрел, достаточно ли она просохла, чтобы ссыпать ее прямо в погреб.

– Ну, как вам работается? – обратился он к женщинам. – Ничего не оставляете в земле? Смотрите же, а то…

– Разве мы не знаем, как картошку убирать? Слава богу, когда наши мужья были дома, мы тоже были хозяевами и, кажется, неплохо хозяйничали… – с обидой отозвалась низенькая женщина с покрасневшим от волнения лицом.

– Ищите, может, где и завалялась картофелинка, – перебила другая, шустрая женщина с мелкими чертами лица и курносым носом. – Вам мало того, что мы и так наказаны богом, батрача у вас, так еще стоите над душой и трясетесь над каждой картофелиной… Молю бога, чтобы муж мой вернулся живым и невредимым, чтобы я опять стала хозяйкой своей земли и копала собственную картошку… Столько лет мне счастливой жизни, сколько картошки мы, бывало, собирали на этой земле, которую вы сейчас себе присвоили…

– Чего вы тут гогочете, как гуси, – набросился на женщин Танхум. – Только и знают, что языком чесать… Ни на минуту не закрываете рты… Если бы так усердно работали, как языком мелете, был бы толк…

– Подумайте только, ему не нравится, как мы работаем, – опять огрызнулась женщина со вздернутым носом. – Может, вы нам покажете, как надо копать картошку? Авось мы научимся…

– Что ж, я за вас должен работать, бесстыжие бездельницы? Даром, что ли, вы работаете? Посмотрите, сколько картошки пропадает! – Танхум поднял только что обобранный куст: на нем болтались две маленькие картофелинки. – Видите, после вас еще раз придется выбирать…

Танхум повернулся лицом к женщине со вздернутым носиком.

– А на своей картошке, чучело гороховое, ты тоже боялась бы гнуть спину?…

Разгневанный Танхум бегал по полю, изливая свою злобу то на одну женщину, то на другую.

Солнце уже стояло высоко в небе. Было около полудня. Но Танхум забыл сегодня об обеде и не давал людям передышки.

Пришла Нехама и принесла обед мужу и батрачкам. Издали услышав перебранку Танхума с солдатками, она хотела заступиться за них. Но женщина со вздернутым носиком встретила ее с ядовитой усмешкой:

– Вот кто нас научит картошку убирать.

– Да, да, пусть она покажет, эта барыня-сударыня, – перебила ее другая.

– Нежная царевна из голодной деревни, – подхватила третья.

Все рассмеялись.

– Что это вы? – стараясь перекричать всех, всплеснула руками жена Михеля Махлина. – Разве вы не видите, как у нее живот вздуло? Не иначе как на восьмом месяце.

– Что ты, на восьмом, – злорадно фыркнула женщина со вздернутым носиком. – Видать, на сносях уже.

– Не иначе как двойню родит.

– А может, и тройню! – послышались другие голоса. Укоры и насмешки женщин уязвили Нехаму. «Бессовестные! – хотелось крикнуть ей в ответ. – Что я вам такое сделала, что вы меня с грязью смешали? Ведь я хотела за вас заступиться!» Но от обиды она не могла вымолвить ни слова. Лицо ее, уши и шея побагровели. Она затряслась как в лихорадке и напустилась на Танхума:

– Что же ты молчишь? Не слышишь, что ли?

Все это время Танхум стоял в стороне, делая вид, будто злые языки его не касались. Ему не хотелось вмешиваться в женские дрязги.

– А что мне говорить? – отозвался Танхум. – Чужие языки на цепь не прикуешь. Не обращай внимания, и все.

Нехама швырнула еду и ушла.

Танхум отдал женщинам обед, а сам отправился на другой конец поля, где работало несколько молодых солдаток. Им он тоже разрешил пообедать и, расхаживая среди них, как петух среди кур, стал заигрывать: улыбался, подмигивал, посвистывал, щелкал кнутом в воздухе, подбрасывая камешек то одной рукой, то другой, острил.

Женщины громко смеялись и отвечали ему шутками.

Танхум пошел на хитрость: он по очереди посылал женщин к выкопанным кустам, – надо, мол, проверить, не остались ли в них клубни. Женщины послушно уходили, наклонялись и искали картофелины, а он подскакивал к каждой из них, хватал за руку, за талию, тискал. В ответ на их возмущение он смеялся.

– Ничего, милая, это тебе не повредит… Не зевай… Ведь мужа давно не видела… Какая разница… вообрази, что это он…

– Отстаньте… Расскажу Нехаме… Уберите руки, – отталкивали его батрачки.

Танхум надеялся, что, может, кто-нибудь из женщин обойдется с ним поласковее, однако были и такие, которые, обругав его, отпускали ему и пощечины. Но и это его не смущало.

Особенно упорно он приставал к Фрейде. Чем больше она отталкивала Танхума, тем сильнее влекло его к ней.

Вот и сейчас взгляд его был устремлен на кукурузное поле, где работала Фрейда.

«Сегодня, – решил он, – я как-нибудь ее уломаю. Трудно только начало, потом она станет податливее».

Желтовато-белые кукурузные стебли, отягченные початками, клонились друг к другу. Танхум прислушался к их шороху, остановился и огляделся по сторонам. Стебли со всех сторон хлестали его по лицу. Он прошел еще несколько шагов, остановился и вдруг заметил, что рядом зашевелилась, зашуршала кукуруза.

«Наверно, это она. Здесь ее делянка», – подумал он.

Танхум шагнул вперед и увидел Фрейду. Лучи солнца, пробившись сквозь густые стебли кукурузы, слепили глаза женщине. Она шла, согнувшись, ломала початки и бросала их в корзину.

Танхум, словно кот, стал тихо подкрадываться к ней. Однако Фрейда вдруг насторожилась, почувствовав присутствие человека, и выпрямилась. Оправила на себе голубую ситцевую блузку, плотно облегавшую ее стройную фигуру, подняла глаза и увидела Танхума. Пожирая женщину жадным взглядом, ухмыляясь и морщиня поросшие щетиной, запыленные щеки, Танхум подошел к ней.

– Садись, посидим немного, – сказал он Фрейде, взяв ее за руку.

Она вырвала руку, схватила корзину и в сердцах стала срывать кукурузные початки.

– Что тебе надо? Чего пристаешь? Убирайся! Не мешай работать!

Танхум двинулся за ней.

С картофельного поля доносились отрывистые приглушенные голоса. Танхум огляделся, прислушался и вдруг, стремительно кинувшись к Фрейде, схватил ее в свои объятия.

– Я… Я к тебе пришел… – бормотал он.

– Отпусти! Перестань… Кричать буду…

У нее перехватило дыхание, в глазах потемнело, кровь хлынула к лицу, ударила в голову. Стиснув зубы, вырвалась она из цепких рук Танхума, до крови исцарапала ему лицо и руки, но он ее не отпускал.

Обессилев, женщина вздрогнула и беспомощно опустила руки.

Кукурузные стебли закачались, зашуршали листьями, будто кто-то прошел рядом.

6

Домой Фрейда пришла к вечеру. Уже темнело. Она никому не могла смотреть в глаза. Ее жег позор. Чтобы никто не видел ее заплаканных глаз, синяков и царапин на лице – следов поединка с Танхумом, – она избегала встреч с соседями.

Заслышав ее шаги, к ней навстречу выбежал встревоженный свекор.

– Почему так поздно? Я уж не знал, что и подумать… Что с тобой?

– Ничего, – еле слышно ответила она.

– Ты что-то скрываешь от меня? С Рахмиэлом недоброе стряслось?… – встревожился старик.

– Нет, нет! Господь с вами, я просто задержалась… Хозяин потребовал лишнюю можару кукурузы собрать и нагрузить… вот я и задержалась.

Фрейда тихо подошла к постели сынишки. Он спокойно спал, женщина стала стелить свою постель.

– Почему ты не ужинаешь? Что с тобой? Скажи! – тревожился Бер. – Не приведи господь, не заболела ли ты? Голодная небось. Иди поешь.

– Я очень устала и ничего не хочу. Хочу только скорее лечь.

Как Фрейда ни старалась скрыть от свекра свое душевное смятение, он чувствовал, что она чем-то сильно расстроена. Ночью он подходил к ее постели, слушал, не стонет ли она. Она притворялась спящей.

Рано утром Фрейда попыталась встать и пойти на работу, но не смогла. Все тело болело, и голова раскалывалась. Страшные мысли одолевали ее. Было бы кому поведать о своей боли и обиде, о своем позоре, может, легче стало бы. Но кому, кому жаловаться? Лучше уж молчать. Все равно ее рану никто не излечит, никто пятно позора не смоет. До вечера, уткнувшись в подушку, она лежала, предаваясь отчаянию.

Свекру, который не отходил от нее, она сказала, что у нее невыносимо болит голова, но просила никому не говорить об этом, даже родственникам.

Фрейде казалось, что старик обо всем догадывается, и от этого было еще тяжелее. Душевные страдания сливались с тревогой за мужа, от которого давно не было вестей.

На следующий день она вышла на работу, а когда вернулась домой, нашла письмо от Рахмиэла. Он писал, что был тяжело ранен в ногу, находится в госпитале, что удалили несколько осколков из бедра. Теперь ему легче, он поправляется…

Эта весточка ее очень обрадовала, приободрила. Она тут же ответила ему. Но как трудно, ох, как трудно было скрыть от мужа все то, что она пережила, что камнем лежало у нее на сердце…

Прошла неделя, другая, а ответа не было. Это очень встревожило ее и Бера. Старик справлял пост, молился, просил бога смилостивиться над ними, утешить их добрыми новостями.

Прошло еще какое-то время, но вестей от Рахмиэла все не было. Фрейда совсем пала духом.

Как-то Файвеле, сынишка, играл с ребятишками на улице, недалеко от своего дома. Вдруг он увидел солдата, который, прихрамывая, шел мимо палисадников.

– Ой, кажется, папа мой! – крикнул он и со всех ног пустился домой с криком: – Папа, папа идет!…

Из дома выбежала Фрейда и, увидев во дворе Рахмиэла, упала в обморок.

Сбежались Соседи, родственники, привели ее в чувство.

Бера в это время не было дома, а когда он пришел и увидел сына, остолбенел. Придя в себя, старик обнял Рахмиэла и начал журить женщин, плакавших от радости.

– Перестаньте слезы лить… Радоваться надо, а не плакать.

– Вы ведь и сами плачете, реб Бер, – сказала Гинда, жена Гдальи, вытирая платком слезы.

– Еще чего выдумала… Разве я женщина? – улыбнулся старик.

Взбудораженный встречей с родными и близкими, Рахмиэл забыл о гостинце для сынишки – о пряниках, купленных на последние гроши.

– Ну, и вырос же ты, орленок… Узнал своего отца.

– Он каждый день вспоминал тебя, ждал… – сказала Фрейда.

Войдя в дом, она налила миску воды, позвала Рахмиэла умыться, а сама быстро начала накрывать на стол. Рахмиэл был голоден, но еда не шла ему на ум. Только теперь, сидя у стола, он заметил, как похудела жена.

– Ох, и намоталась она, бедная, без тебя, – сказал Бер, видя, с каким сожалением Рахмиэл смотрит на Фрейду. – Да и я хлебнул немало горя. Но ей было труднее. Она надорвала свое здоровье у Танхума. Хоть и болела, но не сдавалась и работала из последних сил.

– Что с тобой, дорогая? – спросил Рахмиэл, ласково глядя на жену.

– Ничего. Раз ты со мной, я скоро поправлюсь…

– Но что все-таки случилось?

– Ничего. Не хочу вспоминать… Пережито немало… – Фрейда заплакала.

Бер и Рахмиэл пытались утешить ее, но женщина продолжала плакать.

Она несколько раз поднимала голову, но, как только встречалась глазами с мужем, сердце ее сжималось от боли и слезы заволакивали глаза.

Утром чуть свет Рахмиэл поднялся, начал одеваться.

– Чего тебе не спится?… Отдохни немного, – сказала Фрейда. – Рано еще.

Не спится… хочу людей повидать. Может, насчет работы поговорю.

– Ты что?… Куда тебе работать? Пусть рана заживет… Отдохни недельку-другую.

Рахмиэл наспех позавтракал и стал собираться.

– Ты все-таки уходишь?

– Пойду поищу работенку.

– Куда пойдешь?

– Зайду к Танхуму… Куда же еще?

– Не ходи к нему… Не ходи… Прошу тебя. – Фрейда начала его умолять. – Не надо к нему ходить!

– А в чем дело? Он тебя обидел? – спросил Рахмиэл, с беспокойством глядя на жену.

На миг у Фрейды мелькнула мысль рассказать мужу все и освободиться от тяжести, лежавшей на душе. Но, посмотрев на исхудавшее лицо Рахмиэла, на его запавшие глаза, не решилась. «Зачем причинять ему боль? Зачем отравлять ему радость возвращения домой? – рассудила она. – Как ни тяжело, надо до поры до времени скрывать свою обиду и позор».

– Не знаешь разве Танхума? – ответила она после недолгой паузы. – С виду он мягок и тих, а сердцем лих. Всякое было… Придет время – расквитаемся.

– Знаю, хорошо знаю Танхума, от него всего можно ожидать, – махнул рукой Рахмиэл и вышел.

Он покрутился немного по двору и после некоторого раздумья отправился к брату.

От Рейзы, жены Михеля, он узнал, что Танхум еще утром уехал куда-то и неизвестно, когда вернется. Рахмиэл хотел вернуться домой, но его обступили солдатки, работавшие у брата, и начали расспрашивать, не встречал ли он на путях-дорогах войны их мужей и близких и скоро ли конец этой кровавой бойне.

Рахмиэл старался всех успокоить, ободрить. Разговор затянулся.

– Хозяин едет! – крикнула одна из женщин, заметив Танхума. – Ох, и кричать же он будет, когда увидит, Что мы болтаем.

– Ничего, увидит брата, станет помягче, – отозвалась другая.

Заехав во двор, Танхум сразу заметил брата. О том, что Рахмиэл вернулся, он узнал еще вчера, но сделал вид, что только сейчас узнал об этом. Выпучив глаза, он крикнул:

– Смотри, Рахмиэл! Приехал? На побывку или совсем?

Танхум смотрел на брата виноватыми глазами, пытаясь разгадать по его лицу, знает ли он, что было у него с Фрейдой.

Рахмиэл подал руку брату.

«Ничего не знает», – решил Танхум. Он расчувствовался, обнял Рахмиэла и расцеловался с ним.

– Пойдем в дом, – пригласил Танхум брата.

Из передней он крикнул жене, которая возилась на кухне:

– Нехама! У нас гость. Посмотри, какой гость у нас!

Нехама выбежала и, увидев Рахмиэла, обрадовалась:

– Вот это гость так гость!… Я еще вчера знала, что он приехал, но зайти к нам не соизволил. И во дворе у нас долго стоял, а в дом не зашел. Он предпочитает чужих…

– Считаться будем потом, – перебил ее Танхум. – А пока пойди-ка на кухню, приготовь нам что-нибудь вкусненькое.

Танхум подал брату стул. Они сели за стол друг против друга. Рахмиэл опустил голову, явно недовольный чем-то, и мрачно поглядывал то в одну сторону, то в другую.

Танхум пытался завести разговор с братом, но тот не поддержал его, на вопросы отвечал неохотно и отрывисто.

Рахмиэл ждал, что Танхум заговорит наконец об отцовском наделе. Еще до ухода на фронт Рахмиэл убедился, что он и Заве-Лейб, в сущности, работают на своей земле как батраки Танхума, что их младший брат не только хозяйничает на их земле, но и распоряжается ими, своими братьями. Это стало особенно ясно после приезда в Садаево Давида. Сейчас Рахмиэлу хотелось выяснить их отношения. Но Танхум всячески уклонялся от этих разговоров, держался настороженно, предупредительно. Опасаясь, что Рахмиэл что-то знает или догадывается о том, что произошло между ним и Фрейдой, он старался быть к нему особенно внимательным, твердил о своих благодеяниях, оказанных семье брата за годы войны.

– Последним куском делился с отцом и Фрейдой. Что только мог, делал для них. То подкину пудик муки, то арбу соломы подвезу… то молока дам, простокваши… ни в чем не отказывал им.

Почувствовав, что у Рахмиэла эти слова вызывают раздражение, и боясь, как бы не растравить старые душевные раны брата, который, чего доброго, начнет еще шуметь, Танхум замял разговор и побежал на кухню, требуя, чтобы жена скорее подала к столу завтрак.

Нехама поставила на стол сметану, яичницу и еще кое-что, но Рахмиэл наотрез отказался завтракать.

Провожая его, Танхум сказал:

– Приходи, если надумаешь подработать немного. Зачем тебе искать работу на стороне? Плохо ли тебе было у меня? Да и где может быть лучше, чем у родного брата?… Ты мне поможешь в хозяйстве, а я в долгу не останусь.

– Может, и приду, – ответил Рахмиэл. – Только одно условие – расплачиваться со мной будешь не как с братом, а как с батраком. Ты хозяин, а я работник…

– Как тебе не стыдно, – притворно возмутился Танхум. – Даже слушать обидно.

Через несколько дней Рахмиэл пришел к брату. Танхум уже копошился во дворе.

– Прежде всего убери хлев, – сказал он Рахмиэлу, – потом мы вместе переложим стога. Начнутся дожди – вся солома сопреет.

Было уже около полудня, а у Рахмиэла во рту ни крошки не было.

Наконец-то Танхум позвал его обедать. Опять, как и до войны, когда он перешел к брату от Юделя Пейтраха, его посадили за общий стол, и брат, подсовывая ему еду, говорил:

– Ешь! Чего ждешь? Не стесняйся, ешь! В рот тебе, что ли, надо совать? Бери и ешь!

Прошло немного времени, и Танхум с Нехамой будто забыли, что он родной человек в этом доме. К столу его опять перестали приглашать. Во время завтрака или обеда ему приходилось вертеться в передней, пока хозяева поедят. Замечая Рахмиэла, они, словно оправдываясь, упрекали его:

– Чего же не пришел? Особое приглашение тебе надо? Чужой ты нам, что ли? Сам бери и ешь!

На войне в окопах, под градом пуль и в грохоте канонады, среди осиротелых, политых кровью полей, Рахмиэл понемногу начал забывать обиды, нанесенные ему Танхумом. Где-то в глубине души теплилось даже братское чувство к нему. Рахмиэл надеялся, что, вернувшись домой, он как-нибудь помирится с ним, и они вместе будут хозяйничать на отцовской земле. Теперь он почувствовал, что они стали еще непримиримее.

Однажды, когда Рахмиэл пришел обедать, он заметил Танхума, который вел за руку его сынишку Файвеле.

Увидев отца, мальчик испугался.

– Ты зачем пришел сюда? – рассердился Рахмиэл на мальчика.

– А что? – заступился Танхум за Файвеле. – Он к нам часто приходит… Мы его не обижаем.

Танхум не хотел признаться, что он, тайком от матери, приучил его приходить к ним. Лаская малыша и угощая его, он утолял свою тоску по собственному ребенку.

– Разве плохо, что мальчик приходит к нам? – спросил Танхум брата. – Дома-то ему и есть особенно нечего… Пусть кормится у меня. Может быть, когда вырастет, отблагодарит за добро, сделанное ему.

– Ступай домой сейчас же, слышишь! – сердито закричал Рахмиэл. – Чтобы твоей ноги тут больше не было!

Файвеле испуганно смотрел на отца. Веки его задрожали.

– Чего ты сердишься на него? Чужой он мне, что ли? Объест меня? Он, можно сказать, вырос у меня в доме… Первый раз, думаешь, приходит он ко мне поесть?

– С малых лет куском хлеба хочешь приучить его к себе, словно собачонку?… Опять думаешь арбой соломы купить меня? И моего ребенка хочешь купить?… Благодетель… А почему не помнишь, забыл, что надул и обобрал меня? – Рахмиэл побледнел, лицо его исказилось.

Танхум стоял как ошпаренный. Он хотел было ответить брату, но не нашел подходящих слов.

– Чего горячишься? – забормотал он. – Подумаешь, если бы ты мне не был братом, стал бы я возиться с тобой и с твоей семьей… Вместо благодарности за все, что я делаю для вас, ты еще шум поднимаешь… Никак не можешь забыть отцовскую землю… А если бы на ней бурьян рос или суслики плодились, вам лучше было бы? Свободной земли теперь сколько хочешь… Пусть люди скажут… Они видали, что я все им давал, все, что только мог!

Танхум носился по двору, забежал в ригу, будто искал поддержки у кого-то.

7

Весть о том, что в Петербурге скинули царя, облетела Садаево с быстротой молнии. Люди плакали от радости, целовались, ликовали:

– Теперь будет конец войне… Конец нашим страданиям!… С фронтов начали возвращаться солдаты. Смертельно усталые, израненные, бросая оружие, брели они по степным просторам к своим отцам и матерям, женам и детям, братьям и сестрам.

– Конец кровопролитию… Идем домой… Домой! Теперь наша власть…

Группами и в одиночку возвращались солдаты и в Садаево, а Заве-Лейба все не было и не было. Писем от него тоже давно не приходило.

– Боев, говорят, уже нет, значит, людей не убивают, – утешали Хевед близкие и родные. – Бог даст, придет живой и невредимый…

…Прошла неделя, вторая. В степи выли холодные, пронизывающие ветры, предвещавшие снега и метели. А на душе у Хевед было тоскливо и мрачно. Днем она моталась по опустевшим, заросшим бурьяном степным просторам, чтобы собрать хоть немного курая на топливо, а ночью спала беспробудным сном и забывала о своем неутешном горе.

В одну из таких осенних глухих ночей в маленькое окошечко ее хатенки постучали.

– Кто там?… Кто? – испуганно спросила Хевед, проснувшись.

– Отворяй! – услышала она голос мужа.

– Заве-Лейб! – крикнула Хевед дрожащим от волнения голосом. – Дети, дети! Вставайте! Папа приехал… Заве-Лейб…

От радости она вся дрожала, как в лихорадке, быстро накинула на себя платье и выбежала навстречу мужу. Трясущимися руками отперла дверь, с плачем бросилась к Заве-Лейбу на шею.

– Ну, полно, полно! – успокаивал ее Заве-Лейб. – Не плачь… Ну, перестань же…

Вслед за Хевед он вошел в дом и окинул взглядом пустые углы. Дети, протирая глаза, исподлобья с любопытством смотрели на отца. Заве-Лейб, всматриваясь в их личики, приблизился к ним.

– Выросли они тут без меня, – сказал он тихо, как бы про себя. – Меньшенького, – указал он рукой на младшего, – я ведь вовсе не видел.

Дети глаз не отрывали от отца.

Заве-Лейб скинул изрядно потертую шинель, снял шапку и снова подошел к детям.

Хевед растерянно бегала по хате. Ей хотелось о многом рассказать мужу, но от возбуждения в голове ее все перепуталось, и она металась из одного угла в другой, не зная, за что взяться.

Заве-Лейб с отцовской нежностью глядел на детей.

– Иди-ка сюда… Подойди ко мне, мой маленький, – позвал он к себе младшего полнощекого мальчугана.

Мальчик глядел на отца, как на чужого, не решался идти к нему на руки. Заве-Лейб подошел к жене, обнял ее и стал расспрашивать об отце и Рахмиэле, давно ли брат приехал, кто еще вернулся с фронта.

– Танхум, говорят, сильно разбогател?

– Да, разбогател. Пол-Садаева заграбастал… Отцовского надела ему мало стало. Жадюга ненасытный! Я все время работала у него. Как только ты ушел на войну, он позвал меня и Фрейду – работать на него. За эти годы он вволю напился нашей крови. Кто только не работал на него! Чью только землю он не захапал! А что женщины могли одни сделать с землей – без мужей?

Хевед поставила на стол кринку с простоквашей, отрезала ломоть черного хлеба.

– Настрадались мы тут… Как только вытерпели все… Все силы вымотал из нас этот Танхум… Сколько ни работаешь, сколько ни делаешь – все ему мало… Целый день гонял нас с одной работы на другую. Придешь домой, спины не разогнешь.

Заве-Лейб хлебал простоквашу, время от времени поглядывая на жену.

– На него одного только и работай… Хватает, цапает… Хапуга проклятый… Чтоб его хвороба сцапала. Ничего, дождется он еще своего часа!… – пробормотал он под нос.

С самого утра не закрывались двери его дома. Людей набилось так много, что Бер, Рахмиэл и Фрейда не могли протиснуться к гостю.

– Дайте реб Беру поздороваться с сыном! – крикнул кто-то.

Заве-Лейб кинулся к отцу, обнял и горячо расцеловал его, потом обнял Рахмиэла и Фрейду.

– Жив остался, цел… Слава богу!… – бормотал старик.

От волнения и радости у него закружилась голова, перехватило дыхание.

Успокоившись немного, старик стал расспрашивать сына, почему он долго не давал о себе знать, почему приехал позже других. Рахмиэла интересовало, на каких фронтах брат побывал, где принимал последний бой. Заве-Лейб отвечал коротко и отрывисто. Соседи, перебивая друг друга, рассказывали о боях, в которых они участвовали.

Женщины, слушая их, вздыхали и тихонько плакали.

Сендер Зюзин, младший брат Боруха, долговязый и бледный, – до ранения он служил с Заве-Лейбом в одном полку, – за все время не проронивший ни слова, вдруг заговорил тихим голосом. Он рассказал загадочную историю о быке, которого немцы выпустили против русских солдат. Этот бык выпускал из ноздрей удушливые газы, и отравленные солдаты падали замертво.

– Чепуха! Неужели нельзя было справиться с этим быком? – недоумевал Михель. – Пристрелили бы его, и дело с концом…

– Если бы это был живой бык, настоящий, кто бы его боялся? Одна пуля – и готово. А то немцы придумали такого быка, что ни пуля, ни штык и даже снаряд не брали его…

– Ерунда, бабушкины сказки, – перебил Сендера Гдалья и начал рассказывать историю про белую кобылу своего полковника. Историю эту он уже не раз рассказывал и каждый раз вспоминал все новые и новые подробности.

– Кобыла была белая, как снег, – говорил Гдалья. – А грива, ноги – просто загляденье… А бегала как! Положим, – спохватился он, – моя была рысистее. «Рейчук, – сказал мне как-то полковник, – будь твоя кобыла чуточку повыше, я бы ее взял себе». Так и сказал. А какой зверь был этот полковник, свет не видел таких. Солдаты его потом на тот свет отправили, а белую кобылу его кто-то забрал себе. Да там можно было взять любую безнадзорную лошадь и привести домой…

Гдалья вдруг вспомнил свою убитую в бою кобылу и умолк, запечалился.

– Кому тогда могло прийти в голову – брать коня, – вмешался в разговор Михель. – Каждый думал только о том, как вырваться из этого ада. Жалко было смотреть на голодных, беспризорных лошадей, которые бродили по лесам и дорогам. Голодные, они зимой грызли кору деревьев… Разве на таких клячах можно было добраться домой? Все равно они пали бы в пути.

– А я думаю, что дорогой их можно было подкормить, как-нибудь дотащились бы, – возразил Заве-Лейб. – Сейчас я жалею, что не привел с собой коня. Если и в самом деле землю делить будут, на чем пахать будем? Неужто самим в плуг впрягаться?

– Кто будет делить землю и когда? – засомневался Бер. – Пока что те, кто захватили нашу землю, богатеют. Для кого война – гибель, а для кого – прибыль. – Он безнадежно махнул рукой.

– Расквитаемся с этими мародерами! – гневно крикнул Заве-Лейб. – Больше молчать не будем… За все рассчитаемся…

– Настало время предъявить им счет… – поддержал брата Рахмиэл.

8

Садаево забурлило. Революционная буря, сметавшая на своем пути все старое, ворвалась и сюда.

Люди жадно прислушивались к словам о новой жизни для трудового народа, о земле, которую будут отбирать у помещиков и раздавать крестьянам, О помощи бедноте – опоре новой власти в селе и о многих других волнующих новостях.

Страх охватил Танхума. Он ходил сам не свой, пугаясь расплаты за земли, отнятые у солдаток, у родного отца и братьев. Он боялся за свою судьбу и жизнь.

«Вот неблагодарные свиньи, – ворчал он про себя. – Эти несчастные солдатки без меня с голоду бы подохли… Кому нужна была их земля? Все равно лежала без толку. Если и работали у меня, так я кормил их, платил им. А теперь они готовы утопить меня в ложке воды».

Танхум из кожи лез, хотел помириться с родными, искал встречи с отцом, чтобы он убедил братьев не отворачиваться от него. Но те всячески избегали его. Одиночество угнетало Танхума, а ненависть, которую все питали к нему, вызывала у него страх. Он часто бродил возле отцова дома – авось встретит старика, – готов был пасть перед ним на колени, просить прощения. Но Бер нигде не появлялся. Целыми днями, сгорбившись, он сидел дома, мрачный и озлобленный, а то неведомо куда исчезал. Поговаривали, будто он бродит по окрестным селам с сумой, собирает подаяние. Танхуму казалось, что люди нарочно распространяют такие слухи, чтобы очернить его, богатого сына, заставившего отца на старости лет побираться.

Танхум всячески опровергал эти злостные слухи, кой-кому даже крепко попало от него за распространение такой ереси про его отца.

– Я ни в чем ему не отказывал! – кричал он. – Злые языки клевещут на меня и на моего отца, чтоб они провалились!…

Чем сильнее Танхум возмущался, тем охотнее колонисты дразнили его. А когда он узнал, что Давид Кабо где-то неподалеку и вот-вот должен появиться в Садаеве, пришел в ужас. Эта весть была для него точно нож в сердце. Верно ли, что Давид должен был приехать, никто толком не знал. Даже Фрейда и Рахмиэл не знали, где Давид, просто надеялись, что он вот-вот появится.

– Скорее бы приехал Давид. Он-то уж расскажет, что делается на белом свете, – говорил Михель. – Он большевик, настоящий большевик. Давно пристал к большевикам, еще когда работал на заводе… Уже тогда он говорил, что землю надо забрать у помещиков и сельских богатеев и поделить между крестьянами. Он головой стоял за бедняков.

– А помните, – перебил его Борух, – когда он, бывало, приходил к нам в степь?… Собирал народ вокруг костра и все рассказывал, рассказывал… Правда, тогда он так открыто, как сейчас, не мог говорить. Время было такое, приходилось держать ухо востро, оглядываться, чтобы ничего не дошло до урядника или до шульца, но нам, близким людям, он все выкладывал начистоту…

– В окопах, мы встречались с подобными людьми, – вмешался Гдалья. – Они крепко поработали… Это же они царя скинули и с войной покончили… Парни что надо, на них можно положиться!

Разговоры о Давиде и о его высказываниях ободрили старого Бера:

– Он и правда говорил тогда, что с богатеями рассчитаются в полной мере за все страдания, которые они причинили бедному люду. Значит, теперь большевики попросят и Танхума вернуть мне землю…

9

Пахло весной. Земля постепенно освобождалась от снежного покрова. Всюду стремительно бежали ручейки, с шумом вливались в переполненные водой овраги и балки.

Старого Бера потянуло в степь, к своему наделу. Шел и останавливался у каждого бугорка, у каждой лощинки. Все здесь ему напоминало о прошлом, о его молодых годах. На этом месте когда-то перевернулась арба, а там вот сломалась ось; тут лошадь упала, чуть подальше чеку потерял и долго не мог найти.

Бер выкопал из земли несколько ростков, пощупал их пальцами, посмотрел, как прорастают.

Вдруг откуда-то появился Танхум. Он на двуколке объезжал степь, проверял озимые посевы. Увидев па своей пшенице человека, копавшегося в земле, он строго крикнул:

– Эй, что вы там ищете? Что вы там потеряли? Только и знают, что топтать чужие посевы.

Старик повернулся, и Танхум узнал отца. Бер сердито, хриплым от волнения голосом, спросил:

– Что, я не имею права ступить на свою собственную землю?

Танхум подошел к отцу, начал оправдываться:

– Я думал, что чужой крутится тут… Не узнал…

Синие жилы вздулись на морщинистой шее старика, он поднял руку и бросился на сына. Таихум растерялся. Отскочив в сторону, он с виноватым видом сказал:

– Я же не узнал тебя… Неужели я бы на тебя так…

Он прошелся по ниве, посмотрел, нет ли где проплешин. Увидев стаю ворон, круживших над пшеницей, с криком бросился их прогонять, махал руками, хлопал в ладоши, но они кружили и кружили над полем, не хотели улетать.

– Понравилось вам тут, хвороба на вас! – ругался он, заметив, что тут и там всходов нет. Значит, они выклевали зерно.

«Кругом посевы всходят дружно, только у меня… – подумал он. – Все беды на мою голову. Не иначе, как проклинают…»

Танхум хотел поговорить с отцом, но его уже не было. Стало досадно. Была возможность помириться, а он упустил ее. Пошел было к двуколке, чтобы догнать отца, но вороны все кружились и кружились над пшеницей, не давали покоя. Танхум опять начал кричать, бросать камни, пугать их. Наконец сел на двуколку и что есть силы погнался за отцом.

Прошла еще неделя, а Давид все не появлялся.

«Кто-то, наверно, утку пустил», – решила Фрейда и, если у нее спрашивали, когда приедет брат, удивлялась:

– Откуда вы взяли, что он должен приехать?

– Так говорят, – был ответ.

– Кто говорит?

– Все говорят.

– Откуда им это известно? – допытывалась Фрейда.

– Не знаю, но говорят… Говорят, что он уже где-то близко, – сказала как-то Гинда.

Эти слухи еще больше встревожили Фрейду. С тех пор как он уехал, она получила от него несколько коротеньких писем. Давид писал, что его призвали в армию. Затем дважды писал с фронта, что жив-здоров, и просил сообщить о домашних новостях.

Однажды рано утром, сидя у окна, она заметила подходившего к дому высокого плечистого человека в солдатской шинели. Чтобы сократить путь, он пробирался задворками и только теперь повернул к их двору. Сердце ее екнуло. Она бросилась навстречу солдату:

– Додя! – и повисла у брата на шее.

Давид обнял сестру. Сердце его сжалось, когда он увидел, как сильно она похудела.

– Ну, как живешь? Как здоровье? – спросил он. – Что слышно у Рахмиэла? Как поживает свекор?

Фрейда стояла перед ним растерянная, подавленная. Опомнившись, промолвила:

– Прежде всего зайдем в хату.

В комнате сидел малыш и испуганными пытливыми глазами смотрел на незнакомого дядю.

– Твой? – спросил Давид сестру. – Как тебя зовут, мальчик?

Фрейда подошла к ребенку, погладила его по головке, оправила на нем рубашечку.

– Скажи ему, сынок, как тебя зовут… Это твой дядя. Давид прижал к груди мальчика, поговорил с ним немного и отпустил.

– Чего молчишь, Фрейделе? Почему не рассказываешь, как тебе тут жилось? – настойчиво спросил Давид, не спуская глаз с сестры.

Давид знал – Фрейда всегда была веселой, общительной. А теперь почему-то замкнулась, молчит.

– Ну, рассказывай, дорогая, что с тобой? Я ведь вижу, что ты чем-то расстроена, – не отставал Давид, пристально вглядываясь в осунувшееся лицо сестры.

– Что тебе сказать… Намучилась я тут немало. Столько горя хлебнула, что представить себе трудно. Рахмиэл ушел на войну, а я стала работать у Танхума…

Фрейда умолкла, заколебалась – открыть ли перед братом душу или лучше затаить все в себе. Ведь он ей ничем не поможет. Часто, когда ей бывало особенно тяжело, она думала о брате. Появись он хоть на минуту, она излила бы перед ним душу, освободилась бы от гнетущей, горькой обиды, которая отравляет ей жизнь.

Она побледнела, глаза ее наполнились слезами, и вдруг все, что накопилось в ее душе, прорвалось, она гневно прошептала:

– Жизнь он мне разбил, этот кобель! Испоганил меня. Я не могу глядеть Рахмиэлу в глаза…

– Кто? Танхум? – побледнев, переспросил Давид. Кровь прилила к его вискам. Слова Фрейды словно ножом полоснули его по сердцу. Овладев собой, он с состраданием гладил ее волосы, утешал:

– Не плачь, Фрейделе, не плачь! Дорого заплатит этот негодяй за слезы, за страдания и обиды, которые он причинил тебе и другим людям… Не уйти ему теперь от нашей карающей руки! Со всеми такими, как он, мы рассчитаемся.

Фрейда с трудом удержала душившие ее слезы. Давид взволнованно ходил по хате из угла в угол.

– Где Рахмиэл? – спросил он. – И где свекор?

– Свекор ушел куда-то, а Рахмиэл… Он опять работает там… у него… Он ничего не знает о том, что я тебе рассказала, и свекор тоже не знает.

– Ну и лучше, что не знают.

– Я боюсь рассказывать им об этом… Как-то пыталась, но не смогла.

Несколько минут, Давид стоял с опущенной головой, потом твердо сказал:

– Не беспокойся, Танхум за все получит по заслугам. За все…

10

Весть о том, что землю будут делить по душам, вконец пришибла Танхума. Домой он пришел расстроенный и злой.

– Пропали мы! Пропали! – выпалил он и забегал из угла в угол, не находя себе места.

– Что случилось? – спросила испуганная Нехама.

– Что, что? Уму непостижимо, до чего додумались эти… Ну, из новой власти…

– Говори толком, что стряслось? – умоляла Нехама. – Чего бегаешь, как сумасшедший?…

– Сойдешь с ума. Подумай только, какое решение они вынесли… Не иначе, как Давид, назло мне, надоумил их на такое.

– Да скажи, наконец, что случилось?

– Землю будут делить по душам… Сколько мы с тобой той земли получим? Подумай только! Вся земля попадет голодранцам. Детей они наплодили много, и земля теперь будет в их руках.

– И чего ты беспокоишься? – утешала его Нехама. – Разве они сумеют обработать эту землю? Опять тебе отдадут.

Слова Нехамы немного успокоили его. Но тут же он вспомнил: на сходе говорили, что беднякам окажут помощь в обработке земли. Надо разузнать, как это будет. Но с кем потолковать об этом?…

После некоторых раздумий Танхум решил поехать на базар. Там он встретится с людьми, которые, наверное, знают, что к чему.

Давно Нехама пристает к нему, чтобы в один из воскресных дней они съездили на базар и купили хоть полдесятка гусей.

– Купили бы гусей весной, был бы теперь у нас полон двор… Сколько лет живем, никак не могу допроситься купить гусей.

– Только их мне недоставало! – сердился Танхум. – Больше мне думать не о чем. А на какой черт их разводить? Чтобы коршуны их таскали? Или чтобы они попадали под ноги лошадям? И кто за ними ходить будет?

Но Нехама не унималась, без умолку пилила его, доказывала выгоду, какую могут принести гуси. Танхум все не соглашался. И вдруг молча выкатил бричку из риги, приволок упряжь и начал запрягать лошадей.

– Одевайся, да поживее! – крикнул он Нехаме, просунув голову в дверь. – Ты ведь хотела на базар поехать… Давай съездим.

Нехама наскоро оделась, закуталась в теплую шерстяную шаль и подошла к бричке. Танхум приладил сиденье, велел жене поудобнее усесться.

– Стой!… Стой! – натянув вожжи, он сдерживал лошадей, чтобы они не тронулись с места, пока Нехама не сядет. Затем ловко сам вскочил на бричку.

– Должно быть, в гости собрались, – говорили соседи, оглядывая статных вороных кобылиц. – Потому в новой бричке едут.

Лошади неслись быстро, бричка то и дело подпрыгивала на выбоинах и кочках.

– Надо поторапливаться, – бормотал Танхум, – раз уже поехали, надо вовремя попасть на базар, вместе с людьми.

Он помахал в воздухе кнутом, и лошади побежали быстрее. К базару Танхум подъехал с подобающей богатому хозяину важностью.

Разнуздав лошадей, он бросил им охапку сена и пошел бродить по базару в толпе крестьян и крестьянок, меж подвод, груженных птицей, овощами и всем тем, чем богата щедрая украинская земля и что способны создавать руки умельцев: затейливые вышивки, обливные горшки и кринки, забавные детские игрушки. Знакомые мужики из окрестных сел и хуторов почтительно кланялись Танхуму, останавливали его и спрашивали:

– Что хорошего привез на базар? Продаешь что? Или купить что-нибудь хочешь?

Танхум шепотом, словно собирался сообщить какую-то тайну, на полу-русском, полу-украинском языке, примешивая и еврейские слова, выпытывал у одного мужика:

– Говорят, что землю делить будут… Сколько на вашу долю получится?

Не находя нужных слов, чтобы яснее выразить свою мысль, он жестами смешно показывал мужику: если так делить будут, только на могилу каждому достанется. При этом он злобно хихикал дребезжащим тенорком.

Увидев другую группу мужиков, он незаметно подошел к ним и стал прислушиваться, о чем они толкуют меж собой.

– А ты богатым скоро станешь, – не без зависти обратился он к одному из тех, на арбе у которого сидели ребятишки. – У тебя еще дома дети есть?

Мужик глядел на Танхума, не понимая, почему он спрашивает, сколько у него детей.

Показав на женщину, стоявшую рядом с арбой, Танхум спросил:

– Это твоя жена? Красивая, видать, каждый год рожает… С десяток их есть в хате? – показал он пальцем на детей.

– Ну и что? – недоумевал мужик.

– Землю ведь будут делить по душам, а у кого много детей, тот получит много земли и сразу разбогатеет, – разъяснил Танхум.

– Верно… Верно, – довольно покачал мужик головой. Обескураженный, расстроенный, долго бродил Танхум по базару, прикидывал в уме, сколько земли достанется ему, если и вправду делить будут на души.

– Пропади вы! – с досадой ворчал Танхум. Зависть к тем, у кого много детей, не давала ему покоя. – Чтоб их разорвало! Им достанется вся земля. А на мою долю что? Шиш получится!

Нехама, долго искавшая Танхума в пестрой базарной толпе, наконец нашла его и едва упросила пойти поглядеть на гусей, которых она выторговала у крестьянина.

– Идем скорее, не медли, а то он другому продаст!

– Оставь меня в покое со своими гусями. Не видишь, что я с людьми разговариваю.

Танхум неохотно подошел к возу с гусями, по-хозяйски осмотрел их, щупал, пытался определить их вес. Потом спросил у женщины:

– Сколько тебе за гуся? А дома у тебя еще остались гуси?

– Оставила несколько штук на развод. У меня легкая рука. Купишь у меня, живо так расплодятся, что во дворе у тебя белым-бело станет от гусей.

– У вас и гуси плодятся и дети, – перебил ее Танхум. – Стало быть, и земли много получите. Чего вам еще не хватает?

Он подмигнул жене, чтобы она скорее сторговалась.

– Пора домой, – поторапливал он ее, – никого же там не осталось, некому за хозяйством присмотреть.

Танхум пошел запрягать лошадей, а Нехама продолжала торговаться: отходила от воза и снова возвращалась, и каждый раз вырывала по нескольку перьев, дула на пух и доказывала хозяйке, что они плохо откормлены.

Танхум сердился, звал ее, а она все торговалась и торговалась, пока наконец не поладили.

– Лишний целковый хотела содрать, – тихо сказала она Танхуму, подойдя к телеге с гусями в обеих руках. – Но я не далась, оттого и задержалась так долго.

Танхум был скуп, считал каждую копейку, но сейчас удача Нехамы его мало радовала.

– Хорошенько свяжи их, – наказывал он жене. – Смотри, чтобы они дорогой не улетели, крылья перевяжи им и ноги. Глаз не спускай с них всю дорогу.

Танхум пустил лошадей рысью. На душе у него кошки скребли. Он ведь ехал на базар не ради гусей – надеялся услышать утешительные вести. А возвращается с еще более тяжелым чувством,_ чем до поездки.

Эх, черт побери! – ругался он. – Попусту сгонял лошадей… Только больше расстроился… Знал бы, что так получится, ни за что не поехал бы!

– Чего сердишься? На кого злишься? – старалась утихомирить его Нехама.

Танхум немного помолчал, сдерживая накипевшую в его душе злобу. Потом его прорвало:

– Как же не злиться? А если и впрямь начнут делить землю по душам, что я получу? Подумай только, что я могу сделать один-одинешенек, и потом – кто я?… Подрубленное дерево, без веток, без листьев. Для кого тружусь? Кому достанется мое добро? Какой дьявол занес меня тогда на ваш хутор? Не попадись ты мне, и я был бы не хуже других… Будь у меня дети, тогда бы наплевать… Мое осталось бы мне! А сейчас…

Слова Танхума острым ножом полоснули по сердцу Нехамы. Как ужаленная, она дернулась, хотела наброситься на мужа, но сдержалась. Велико было ее горе из-за того, что у них не было детей. Это давно ее мучило, но она скрывала свое горе, а сейчас не вытерпела, истерически закричала:

– Чего ты от меня хочешь, мучитель мой? Откуда ты только взялся на мою голову? Сколько можно терзать меня? Разве я виновата?

– Кто же виноват? Я, что ли? Я?… – взбеленился Танхум. – Моя мать семерых родила – трех сыновей вырастила, а четверо умерли.

– А разве моя мать нашла меня на огороде? Разве моих братьев отец одолжил у соседей? – вспылила Нехама. – О, боже! Почему я такая несчастная? Нечистый принес тебя ко мне. Мало ли ухажеров ходило за мной по пятам?

– Лучше бы я по пути к тебе ногу сломал!… – истошно крикнул Танхум.

– Для меня-то наверняка было бы лучше, если бы я тебя не знала, – с отчаянием проговорила Нехама и, опустив голову, умолкла.

Танхум, задетый тем, что жена считает его виновником их бездетности, снова завопил:

– Оказывается, я виноват в нашем несчастье! На меня все сваливаешь… А почему же тогда ездила к врачам, обращалась к знахаркам?

У Танхума не укладывалось в голове, как жена посмела упрекнуть его в этом. Он всегда считал, что у любых родителей обязательно должен родиться ребенок, как яблоня рождает плод, как земля родит хлеб.

Бричка легко катилась по гладкой, хорошо наезженной дороге, и Танхум время от времени подгонял лошадей, покрикивая:

– Эй, детки!…

Уткнувшись в шаль, Нехама громко зарыдала:

– Господи! За что ты меня наказываешь? Пусть ослепнут глаза, которые меня сглазили, пусть они никогда не увидят света божьего, солнца ясного. Не меньше тебя, Танхум, хочу ребенка, но что же делать, если бог нам не дает…

Танхума тронули ее слова, он начал ее успокаивать:

– Ну перестань… Хватит… Чего разревелась? Может, бог даст, и ты родишь… Землю вот жалко… Может, бог даст, все перемелется, и землю не будут делить…

Гуси напомнили о себе громким гоготаньем. Нехама заглянула туда, где они лежали связанные. Пересчитала их – все были на месте.

Танхум с широкого шляха повернул на проселок. В легком мареве вдали показалось Садаево.

11

Размолвка между Танхумом и женой и упрек, брошенный ею, – может быть, он виноват в том, что у них нет детей, – не давали ему покоя. В пылу ссоры он тогда чуть не сказал ей, что однажды насильно овладел Фрейдой и младшенький ее – его сын. Но испугался, что Нехама может поднять шум, опозорит его, и тогда хоть беги из Садаева, и промолчал.

Но мысль эта преследовала его. Он считал и пересчитывал дни, стараясь определить, совпадает ли время родов Фрейды с тем памятным днем… И как будто бы совпадало. Правда, вскоре приехал Рахмиэл. Но он внушил себе, что мальчик – его сын, и у него становилось, теплее на душе.

«Мальчик!… Ведь у меня могло быть четыре сына», – с горечью подумал он.

Мысли о мальчике Фрейды целиком овладели им. Он представил себе, как берет ребенка на руки, как тот тянется к нему, дрыгает нояжами, лепечет:

– Па-па…

Захотелось посмотреть на ребенка, хоть одним глазом увидеть его. Надо зайти к Фрейде, повод придумать. Он решил сказать, что пришел к отцу, принес ему гостинец к субботе.

Насыпал в мешочек немного белой муки для халы, взял несколько сдобных коржиков и еще кое-что из съестного, завернул все в сверток и стал собираться.

Увидев, что муж куда-то отправился со свертком под мышкой, Нехама, нагнав его у ворот, спросила:

– Куда это ты?

– Иду к отцу, – буркнул он.

Некоторое время Нехама пытливо следила за ним взглядом. Увидев, что он повернул к отцу во двор, она вернулась домой.

Танхум осторожно подошел к окошку отцовской хаты, постоял, прислушиваясь, есть ли кто дома.

«Тихо, видать, никого нет», – подумал он и несмело вошел внутрь. Несколько мгновений постоял в сенях, испуганно озираясь по сторонам, наконец набрался смелости и шагнул в комнату.

В углу стояла колыбель. В ней лежал младенец, улыбавшийся беззубым ротиком. Он все время дрыгал поясками, махал перед собой пухленькими ручками, будто хотел схватить что-то. Танхум подошел к колыбели, впился глазами в младенца.

«Мой или не мой?»

Неловко взял ребенка на руки, прижал к груди, легонько погладил по головке:

– Маленький ты мой!

Увидев чужое лицо, младенец скривил ротик, заплакал.

Танхум нащупал у себя в кармане веревочку и несколько гвоздей. Привязав гвозди головками к веревочке, он зазвенел ими.

– Ну-ну, смотри, какая цапка! Слышишь, как звенит…

Ребенок еще громче заплакал.

В это время в комнату вошла Фрейда.

– Что случилось с моим маленьким? Почему он так надрывается?

При виде Танхума она так оторопела, что не могла двинуться с места. Хотела что-то сказать, но от испуга не могла слова вымолвить. С минуту стояла окаменев, потом, придя в себя, вырвала у него младенца, прижала к груди.

Успокоив малыша, она яростно накинулась на Танхума:

– Зачем пришел? Чего тебе здесь надо?

– Я зашел… Я, понимаешь… – замямлил он.

– . Вон отсюда, мерзавец! Вон, говорю!… Мало того, что испоганил мою душу, так еще лезешь ко мне в дом? – не унималась Фрейда.

– Успокойся! Умоляю, выслушай меня, – дрожащим голосом упрашивал Танхум. – Я хочу… Разреши хоть взглянуть на…

– Уходи, и поскорей! Не могу смотреть на твою противную рожу!

Ребенок снова заплакал.

Танхум, словно побитый, ныл:

– Сделай милость, дай мне посмотреть… малютку…

– С ума спятил, что ли? Чего кривишься, как попугай? Не подходи к ребенку.

– Я же хочу… – залепетал Танхум, но Фрейда резко перебила его:

– И слушать тебя не хочу. Уходи, черт поганый! Чего пристал? Убирайся по-хорошему, а то…

В эту минуту в хату вошли Рахмиэл с отцом, а вслед за ними Давид.

Танхум кивком головы поздоровался с ними и попытался заговорить то с одним, то с другим, а когда с заискивающим видом обратился к Давиду, тот таким полным презрения взглядом посмотрел на него, что Танхум не знал, куда деваться. Оправившись немного, как ни в чем не бывало он подошел к отцу:

– Я пришел проведать тебя, отец, узнать, как ты живешь, что тебе нужно…

– Не все ли тебе равно, как я живу, – нехотя буркнул старик.

Пожав плечами, с недоумевающим видом Танхум повернулся к Давиду, как бы ища у него сочувствия, подобострастно заговорил:

– Ну, вот пришел к родному отцу… Хочу ему помочь, а он от меня отворачивается… Негоже нам быть врагами. И еще в такое время, когда дожили до такого почета – наш близкий родственник стал таким важным человеком… Как тебя теперь величать, Додя? Кем ты теперь?…

– Кем бы я ни был, – сухо отрезал Давид, – но я тебе не близкий родственник, не сват и не брат.

– А кто же ты мне? Чужой, что ли? Свояки мы с тобой… И я горжусь, что у меня такой свояк… Мне очень лестно, что ты стал большим человеком… Разве это не приятно? Помнишь, как мы, бывало, играли в лошадки? Разве не случалось нам в детстве повздорить. Бывало, поссоримся и через несколько минут опять играем вместе. Случалось мне и с Рахмиэлом ссориться из-за какой-то чепухи… Однажды мы повздорили из-за борща. Мне показалось, что он больше съел, чем я. Ну, отец нас пробрал как следует, тем дело и кончилось… Брат всегда остается братом.

– А какой ты, с позволения сказать, брат Рахмиэлу, когда только о том и думаешь, как прибрать к рукам его землю? Заставляешь его работать на себя, выжимаешь из него последние соки… Когда ты опозорил…

Давид запнулся, взглянул на Фрейду. Она побледнела от волнения, задрожала, как в лихорадке.

Давид приблизился к Танхуму. Кровь ударила ему в голову. В ярости он стал искать глазами, чем бы стукнуть «свояка», отплатить ему за сестру. Но опомнился, пробормотал сквозь зубы:

– Убирайся скорей, а то…

Взбудораженный, бледный, Давид подошел к сестре, которая молча, понурив голову, сидела у колыбели.

– Такой пес, посмел прийти в этот дом и назвать Рахмиэла братом! – гневно проговорил он.

– Додя! Додя! Бог с тобой! – испугался Танхум. Он кинулся к отцу, как бы ища у него защиты.

– Что ему надо от меня? Он хочет всех нас поссорить, навеки разлучить. Разве у тебя не болит душа за меня? Я уверен, ты страдаешь, видя, как он натравливает всех на меня, – начал жалобным голосом Танхум. Развернув сверток, он положил его на стол.

– Отец! Я принес тебе гостинец на субботу… Фрейда схватила сверток, бросила его Танхуму в лицо и крикнула:

– Купить этим хочешь?! Вон, подлец, из нашего дома! Вон, и чтобы ноги твоей здесь больше не было!

В эту осень Михель Махлин чуть ли не первым выехал в степь. Сразу, как только вернулся с войны, он вывел на ярмарку двухлетнюю корову, которая должна была зимой отелиться, продал ее и купил у цыгана лошадь. Лошадь была худая, одни ребра, но за зиму он ее хорошо подкормил, и она набралась сил.

Заблаговременно он договорился с компаньонами, у каждого из них тоже было по одной лошади, а кое у кого и плуг или борона, и они ранней весной выехали пахать.

Сперва решили пахать десятину Михеля, которая лежала на косогоре: земля там раньше подсыхала. Но оказалось, что эта десятина была осенью вспахана и засеяна Танхумом. Михель зашумел:

– Как он смел, мерзавец, притронуться к моей земле!

– Не огорчайся… Он вспахал и посеял, а мы урожай снимем, – успокаивала его жена.

Вспахана и засеяна была также земля Гдальи Рейчука, Сендера Зюзина и других солдат.

– Мы кровь проливали на войне, – возмущенно кричали они, – а он распоряжается тут нашей землей, как хозяин!

Танхум пытался ублажить их, утихомирить:

– Ваша земля заросла бы бурьяном. Скажите спасибо, что я ее обрабатывал. Моя собственная земля гуляет. Дай бог, чтобы я на ней хоть две арбы сена накосил.

Народ возмущался, кричал, а Танхум и в ус не дул. Надо было мириться с людьми. Но помириться даже с отцом и братьями было невозможно – он знал, что они на это никогда не пойдут. А оставаться в одиночестве в такое время было опасно.

«Попробуй идти один против такой оравы, – думал он. – Они-то все вместе держатся – один за всех и все за одного, а наши, богатые хозяева, ненавидят друг друга, из зависти готовы один другому горло перегрызть».

Во время пахоты и сева Танхум торчал в степи. Рахмиэл по-прежнему батрачил у него. Всеми силами Танхум старался помириться с братом, медоточивыми словами расположить его к себе, но погасить гнев Рахмиэла ему не удалось.

Юдель Пейтрах нарочно несколько раз проезжал мимо участка, на котором пахал Танхум, и ядовито посмеивался:

– Зря трудишься, Танхум! Что проку пахать землю, которую вот-вот отберут у тебя… Земля-то ведь чужая, сам знаешь… Думаешь, они тебе отдадут ее? Ошибаешься! Зачем стараться впустую… Кругом в селах началась такая кутерьма, что и сказать страшно.

Втихомолку Юдель старался натравить на Танхума людей, чью землю тот захватил, уговаривал забрать ее обратно, надеясь этим купить их расположение: авось в трудную минуту они заступятся за него.

– Подкапываются под тебя, – пугал он Танхума. – Баламутят народ! И кто, думаешь? Твои родные братья… И не только они. Все, кому не лень, треплют языком, науськивают на тебя.

– Пусть треплют, – отвечал спокойно Танхум. – Думаете, против меня одного баламутят народ? А против вас не баламутят?

– Ну и что, легче тебе, если против меня тоже? – ехидно улыбаясь, спрашивал Юдель. – Конечно, против меня тоже баламутят. Они против всех баламутят, кто нажил кое-какое состояние. Чужое добро всем глаза колет.

Хоть и питал Юдель неприязнь к Танхуму, но страх за свою собственную судьбу толкал его на сближение с ним, и он стал заезжать к нему в степь – поговорить, отвести душу.

– Что они могут иметь против вас, – утешал Юделя Танхум. – И что могут вам сделать?

Танхум дал понять Юделю – пора бы им прекратить раздоры, зажить дружно, в согласии.

– Бывает, хозяин с хозяином тоже поспорят, погорячатся, обидят один другого неосторожным словцом, и между ними черная кошка пробежит. Но они сразу же и помирятся… Мало ли что случается между людьми…

И действительно, мало-помалу Танхум и Юдель нашли общий язык, сблизились и начали обсуждать, как в разных обстоятельствах совместно действовать.

Танхум ходил сам не свой, был растерян и не знал, что делать.

– Одинок я… Никто за меня доброго слова не замолвит, – жаловался он жене.

Стараясь заглушить томившее его чувство одиночества, Танхум много времени проводил в хлеву, среди лошадей и коров. Холил лошадей, расчесывал им гривы, ворчал.

– Эх, вы… Что вы понимаете? Недаром говорят, бессловесная тварь… Поставь вас в другую конюшню, будете служить другому хозяину так же, как и мне.

Он не переставал искать путей примирения с родными, не раз отправлялся к отцу, но возвращался с полдороги. Когда он однажды набрался смелости и уже почти подошел к дому отца, его нагнал Юдель.

– Пропало дело, Танхум! Сегодня землю делят… – сказал он, указывая на синагогу. – Видишь, голота собирается там… Шульца прогнали, а теперь разнесут приказ, все бумаги уничтожат…

– Конец, всему конец! – прошептал Танхум. Откуда-то появился шульц. Он был растерян. Хватаясь за сердце и злобно сверкая глазами, он восклицал:

– Светопреставление! Настоящее светопреставление!

– Не падайте духом, реб Шепе… Может, бог даст, все, образуется… Не надо только руки опускать… Увидите – Полетят их головы, – успокаивал его Юдель.

– А пока плохо, реб Юда, очень плохо. Заберут землю, попробуй тогда ее обратно вернуть! – сказал Танхум.

– Вернем. Еще как вернем! – храбрился Юдель. – Идемте, молчать нельзя! Подумаем, что делать… Сдаваться нельзя!

И Юдель зашагал в синагогу, Танхум с шульцем поплелись вслед за ним.

12

В Садаеве не было здания, которое могло бы вместить столько народу, сколько пришло на это собрание. Посоветовавшись с солдатами и с активом из бедноты, Давид решил устроить собрание в синагоге. Несколько часов подряд валил и валил народ на этот сход: шли мужчины и женщины, старики и подростки.

– А знаешь ли, Давид, что в синагоге женщинам запрещено сидеть с мужчинами? – подшучивал Гдалья Рейчук.

– Молиться они могут отдельно, а ревком выбирать должны вместе, – ответил Давид. – По законам революции женщины равноправны с мужчинами.

Давид хорошо обдумал свое выступление. Он сказал коротко:

– Товарищи, не молитвы к всевышнему в этих древних замшелых стенах, которые много веков оглашались плачем, стенаниями и криком, дали людям избавление от гнета, нищеты и бесправия, а революция! Она освободила их, открыла им дорогу к новой, светлой жизни. И вот для устройства, для организации этой новой жизни надо сегодня избрать людей. Назовите имена.

Присутствующие начали выкрикивать:

– Давид Кабо… Гдалья Рейчук… Рахмиэл Донда… Избранный ревком сразу нее приступил к работе. Садаевцы, собираясь группами, долго обсуждали это собрание, говорили о войне, о Ленине.

– Это он, Ленин, приказал кончить войну. Это он велел забрать землю у помещиков и раздать хлеборобам.

– Светлая голова, дай бог ему здоровья! – восклицали женщины.

Мужчины соглашались с ними:

– Видать, умный человек, мудрая голова! Пошли ему бог здоровья – он всюду наведет порядок.

Члены ревкома были заняты переделом земли, посевным материалом для бедноты, тягловой силой для пахоты.

Бер Донда не выходил из ревкома. Забравшись в уголок, он наблюдал, слушал, о чем говорят, советуются эти люди, перекраивающие степь, наделяющие бедноту землей. Все, что он видел здесь, казалось ему необычайно важным, торжественным. Порой он даже вмешивался в разговоры ревкомовцев, пытался давать советы, вносил предложения или подсказывал, сколько душ в той или другой семье. Он почувствовал себя бодрее, здоровее. На его желтом, изможденном лице заиграла улыбка, в потухших глазах загорелся живой огонек.

Заве-Лейб время от времени забегал в ревком, подсаживался к отцу и расспрашивал, сколько кому земли досталось.

– Ничего, богатеев черт не возьмет, им можно нарезать землю подальше, – говорил он отцу. – А нашему брату надо давать надел поближе и получше.

– Не беспокойся, Заве-Лейб, тут все делают как надо, – успокаивал его отец.

С того дня, как ревком начал действовать, Танхум жил затворником, нигде не появлялся. По вечерам к нему забегал Юдель и бывший шульц Шепе, рассказывали новости. Он выслушивал их молча, сочувственно кивал головой.

Когда Танхум опять стал появляться на людях, он шел опустив голову. Лицо его было обвязано толстым шерстяным платком, из-под которого торчали лишь кончик носа да клинообразная бородка: он отпустил ее, как только начал метить в богатые хозяева. Правой рукой он все время держался за щеку, словно его мучила зубная боль. Всем своим подчеркнуто жалким видом он пытался вызвать сострадание у людей.

Танхум подходил то к одной кучке людей, которые беседовали на улице, то к другой, прислушивался к их разговорам. Мимоходом отзывал кого-нибудь в сторону и закидывал словечко – мол, если нужно, он на своих лошадях вспашет ему десятину-другую.

– Они хотят быть добрыми за мой счет, – подлаживался он к беднякам. – Моими семенами и моими лошадьми хотят помочь людям пахать и сеять. Но зачем ждать, пока ревком прикажет мне это сделать? Разве я когда-нибудь отказывал в помощи бедному человеку…

Он начал похаживать к ревкому, надеясь встретить отца и братьев.

«Зачем мне ради чужих мучить лошадей, когда у меня есть отец и братья? – думал он. – Хуже будет, если заставят меня помогать им…»

Танхум молча бродил под окнами ревкома, слушая, о чем там говорят, потом входил внутрь. Поговорив то с одним, то с другим, искал подходящего случая, чтобы подойти к отцу или к кому-нибудь из братьев. Но отец отворачивался от него, братья тоже. Тогда он набрался смелости, подошел к Давиду и, нагнувшись, вполголоса, словно собираясь посвятить его в какую-то тайну, заговорил:

– Я слыхал, будто вы собираетесь приказать нам, хозяевам, вспахать и засеять землю бедняков. Я хотел бы прежде всего помочь своему отцу и братьям. Ты ведь знаешь, я никогда не ждал, чтобы мне приказали, по велению души сам помогал людям, чем только мог. Пусть люди скажут – я всегда помогал… Но что ни говори… отец остается отцом, а братья тоже своя кровь, не чужая. Сам посуди, могу ли я думать о других, если свои так нуждаются. Потому и хотел бы…,

– Не беспокойся, мы без тебя позаботимся о них, – перебил его Давид. – Когда надо будет, скажем, кому и сколько придется пахать и сеять.

– Я понимаю… Я только хотел помочь, – забормотал Танхум. – От души хотел помочь.

Давид помолчал немного и вдруг вскипел:

– Перехитрить нас вздумал?! Спрятаться за спиной отца хочешь? Дудки, брат! Почему ты не подумал об отце, когда отхватил у него землю? Отчего не вспомнил о Рахмиэле и Заве-Лейбе, когда они из сил выбивались, работая на тебя?

– Когда я хочу одолжение сделать, вы тоже не цените! – возмущенно крикнул Танхум. – Подумать только, я хочу вспахать и засеять несколько десятин, а вы, можно сказать, издеваетесь надо мной… Как бы я ни старался, что бы я ни делал, все это как собаке под хвост…

Танхум злобно хлопнул дверью и выбежал из ревкома, бормоча:

– Выходит, я уже совсем жить на свете не должен… хоть петлю на шею надевай… Не доживут мои враги до этого… Я им еще покажу… Не допущу, чтобы мне плевали в лицо за все мое добро…

13

Ранней весной Танхум поехал вместе с Нехамой в колонию Бахерс, к брату жепы Мейлаху. Супруги задумали переманить к себе Нехамину бабушку Брайну, низенькую, седую, скрюченную от старости женщину с маленьким, величиной с кулачок, морщинистым лицом и длинной, в сплошных складках, шеей, похожей на ветхое голенище.

Но старуху уговорить не удалось: она плакала, просила оставить ее в покое. Ей хотелось спокойно дожить свой век на привычном месте, умереть на своей кровати. Сколько Танхум и Нехама ни кричали – один справа, другая слева – в старческие глуховатые уши, что ей будет у них хорошо, – старуха не сдавалась. Она упрямо качала головой и твердила: «Нет, нет!»

Тогда Танхум не долго думая взял ее, как ребенка, в охапку, благо старуха была легка, как перышко, и посадил на подводу. Нехама заботливо укутала свою бабушку, чтобы она, не дай бог, не простудилась в дороге, и дело было сделано: кони тронулись и быстро помчались в Садаево, насильно увозя ошалевшую от неожиданности женщину.

Прибыв на место, Танхум снял старуху с подводы и, как куль овса, отнес ее в дом. Самодовольно, словно после удачной покупки, подмигнул на ходу жене:

Ну вот тебе и добрых две десятины земли.

Строго-настрого приказал Нехаме хорошо кормить бабушку и присматривать за ней, чтобы старушка, чего доброго, не отдала богу душу раньше, чем начнется передел земли.

Бабушка оказалась очень прожорливой. Видимо, она много недоедала за свою долгую жизнь, и, сколько Нехама ни кормила ее, старухе все было мало.

– Как можно наготовиться на такую прорву? – жаловалась мужу Нехама, но Танхум не давал ей пикнуть: корми старуху, давай ей, не жалея, лишь бы она дожила до того дня, когда начнут наконец делить землю.

Спустя несколько дней после того, как Танхум привез Нехамину бабушку, к ним постучался побиравшийся по домам старый нищий. Танхум приказал жене накормить его как следует, и, когда нищий наелся до отвала, «гостеприимный» хозяин начал уговаривать того: распусти, мол, слух, что ты Нехамин дед и переехал к ней от сына, который недавно умер. Разомлев от обильного угощения, нищий согласился. Он не был таким ненасытным, как Нехамина бабушка, зато паразитов на нем оказалось видимо-невидимо. Нехама пришла в ужас и то и дело отплевывалась, но Танхум ее уговаривал:

– Что поделаешь, приходится терпеть. Ведь за каждого человека дадут по две десятины. Ничего, я его научу ухаживать за лошадьми и помогать по хозяйству. Он у меня свой кусок хлеба отработает.

И как ни трудно было Нехаме, она пыталась со всем примириться, лишь бы Танхум был доволен.

Но, на ее счастье, терпеть пришлось не слишком долго. Однажды к ним не вошел, а буквально ворвался Юдель Пейтрах. Он был возбужден, длинный его сюртук был расстегнут, он еле переводил дыхание. Танхум смертельно испугался – не случилось ли чего дурного, не прибежал ли Юдель с плохими вестями. Кроме того, он боялся, как бы Юдель не проведал о его махинациях со взятыми в дом стариками, Но для Танхума все обернулось по-хорошему.

– Ну, кажись, наступает час избавления, – сказал Юдель, когда, отдышавшись, был в состоянии вымолвить хоть несколько слов.

– А что? В чем дело? Да говорите же толком! – стал нетерпеливо сыпать вопросами Танхум.

– Немец сюда идет, он уже близко, – усевшись на пододвинутый Нехамой стул, начал рассказывать Юдель.

– Ну так что, если немец? Это лучше для нас или хуже?

– Я же говорю, что избавление близко – землю делить не будут, а это уже хорошо.

Танхум несказанно обрадовался.

– А вы наверняка знаете – насчет земли-то? – все еще не веря, переспросил он.

– Ну, конечно. Я уже в Бурлацк съездил, разузнал у тамошних хозяев. Все так, как я говорю, не иначе… Одним словом, новая власть все обернет по-старому.

Не успел еще Юдель закрыть за собой дверь, как Танхум подмигнул Нехаме и шепотом приказал ей, чтобы она положила в торбу нищему немного плесневелых сухарей и велела ему убираться восвояси.

Разделавшись со стариком, Танхум решил избавиться и от старухи.

«Раз уж бог помог и идет новая справедливая власть, то старуха нам больше не понадобится, – подумал он. – Тем более что она жрет, как лошадь, и к тому же вонь от нее несусветная». Но тут же у него мелькнула мысль: «А вдруг немец придет и уйдет и опять явятся красные? Ведь все может не один, а пять раз повернуть туда и обратно. И что будет, если старуха помрет? Возни не оберешься, да и похороны обойдутся в копеечку…»

Долго еще колебался Танхум. Наконец решил отвезти старуху в Бахерс, с тем чтобы, если будет надобность, снова привезти ее к разделу земли.

С утра до вечера двери ревкома не закрывались. Давид, Гдалья Рейчук и Рахмиэл дневали и ночевали там. Забот было по горло. Надо было помочь продармейцам мобилизовать продовольственные излишки для голодающих рабочих города, мобилизовать силы для организации отпора контрреволюции, руководить разделом земли и распределением скудных ресурсов посевного материала.

Работа на полях кипела. Дни стояли ясные, солнечные, напоенные теплотой, свежими запахами молодых трав и озимых всходов.

В степи здесь и там пахали. Воздух оглашали крики пахарей, подгоняющих лошадей, впряженных в плуги и бороны. По гладко укатанным степным дорогам, то змейкой поднимаясь на косогоры, то теряясь где-то в глубоких балках, ехали мужики окрестных сел и хуторов, передавали один другому тревожную весть:

– Ой, беда, страшная беда надвигается! Немецкие наймиты, как саранча, лезут… Идут из села в село, очищают клети и чердаки до последнего зернышка. Весь скот уводят, последнюю корову забирают… Проклятым помещикам, окаянные, назад отдают земли, а крестьян до смерти забивают.

Несколько дней спустя, возвращаясь с хутора Ядвигово, Танхум на дороге увидел шеренгу солдат в темно-серых мундирах и в каких-то странных фуражках. С винтовками за плечами они шли не то в Клетню, не то в Садаево, а может, у развилки собирались разделиться и занять оба населенных пункта. Танхум на рысях полетел домой, выпряг лошадей и тотчас, не заходя к себе в хату, побежал к Юделю Пейтраху.

– Немцы идут! – захлебываясь от радости, крикнул он. – Я их уже видел.

– Где, где они?… Где ты их видел? – изумился Юдель.

– Я видел их в хуторе Ядвигово. Они идут в нашу сторону… Через час-два наверняка будут здесь.

– Слава тебе господи! – промолвил Юдель. – Наконец-то вздохнем посвободней…

Вскоре примчался ликующий Шепе, бывший староста, сообщил:

– Вот и капут ревкомам, духу их больше здесь не будет. Давид, конечно, постарается улепетнуть. Немцы первым делом потребуют выбрать старосту. Конечно, не из голодранцев.

– Ну что ж, коли потребуют, надо будет выбрать нового старосту, а не прежнего. Раз у нас появились новые хозяева, то должен быть и новый шульц, – сказал Танхум.

– Ну, кого же выбрать? – спросил Юдель и подмигнул Танхуму: мол, назови мое имя.

– Это уж вы должны сказать, реб Юдель, – ответил Танхум и тоже подмигнул ему: назови меня.

– Почему же я? – отнекивался Юдель. – Ты первый назови.

Пока они препирались о том, кому быть шульцем, в Садаеве появились немецкие солдаты. Это были квартирьеры. Они наметили дома, где собирались разместить свое подразделение, а вскоре вступили в Садаево основные силы. Высокий офицер с худым, продолговатым лицом и водянистыми глазами, в четырехугольном пенсне на носу стал расспрашивать прохожих, где тут шульц.

– Нет больше шульца, – отвечали прохонше. – Был, а теперь его нет.

– Больжевики, э? – гаркнул на них офицер. Танхум стоял поодаль, не отрывая глаз, смотрел на офицера. Наконец, набравшись смелости, подошел и заговорил с ним по-еврейски, стараясь подбирать более изысканные слова. Но тот вытаращил на него глаза и сердито крикнул:

– Больжевик, а?

– Нет… Что вы?… Совсем нет, – покачал тот головой. – Ферштейн?…

Танхум был уверен, что говорит на чистом немецком языке и офицер его великолепно понял. Но тот выругался и передразнил его. К офицеру подскочил Юдель Пейтрах.

– Что вы, какой он большевик? Они же его разорили, чуть нищим не сделали, – заступился он за Танхума.

– Вас? Вас? Что вы там бормочете? – еще пуще рассвирепел немец, возмущенный тем, что эти люди говорят на языке, похожем на немецкий, а ни слова не разберешь. – Говори ясней, где ваш шульц?

– Я… я шульц, – сказал Танхум, указав рукой на себя.

Но тут подоспел Шепе и выступил в защиту своего попранного достоинства:

– Я… я все годы был шульцем! Большевики меня скинули.

– Больжевистэн, – сердито повторил офицер единственное понятное ему слово и, обернувшись к Танхуму, спросил: – Ты шульц?

– Я, – с достоинством ответил Танхум.

Шепе с возмущением посмотрел на Танхума, хотел хорошенько отчитать наглого выскочку. Но в присутствии немца боялся это сделать.

Немец вытащил из полевой сумки какую-то бумагу и подал Танхуму. Танхум вертел ее туда-сюда, всматривался в незнакомые буквы, не понимая, чего от него хотят.

Офицер взял бумагу назад и скрипучим голосом затрещал, как трещотка. С грехом пополам Танхум понял, что немецкая комендатура требует: в течение двадцати четырех часов должно быть доставлено двести пудов сена, шесть коров и десять свиней.

– Большевики все очистили… все до зернышка забрали… Откуда взять столько? – бормотал перепуганный Танхум.

– Доннерветтер! Ферфлюхтер тойфель! – заорал немец. – В двадцать четыре часа, выполняйт! А то голову с плеч долой.

– Люди в степи, у кого я могу собрать все это за такой короткий срок? – пытался Танхум больше жестами, чем словами, втолковать офицеру. – Они пашут землю, которую у нас забрали.

– Ах, зо, – понял его наконец офицер.

Он повернулся к солдатам и приказал им немедленно вернуть из степи всех пахарей. А кто захватил чужую землю – выпороть.

– Карош будет? – спросил он у Танхума.

– Зеер гут, всыпьте им как следует! – сказал Танхум и одобрительно кивнул головой.

У Танхума развязался язык, и он с раболепной улыбкой на лице начал жаловаться офицеру:

– Хлеб наш вывезли и заставили даром еще пахать землю, которую они у нас отобрали.

– Где этот больжевик? – оборвал его офицер.

Танхум с минуту молчал, взвешивая в уме все последствия своего шага, и вдруг, как будто его чем-то ошпарили, крикнул с ненавистью!

– Давид Кабо!

– Кто еще? – спросил офицер. Танхум запнулся.

– Все бедняки и солдаты, – сказал за него Юдель. – На чужое добро нашлось много охотников.

– Так, так, – кивнув головой, подтвердил Танхум.

– Его отец и родные братья забрали у него землю, – добавил Юдель.

– Доннерветтер! – Офицер, повернувшись к Танхуму, распорядился: – Представить мне списки всех, кто отбирал землю.

– Я хотел… – забормотал Танхум.

– Думмеркопф! Выполняй мой приказ, а то я из тебя сделаю котлету.

Танхум, бледный от страха, хотел еще что-то сказать, но не решился.

А Шепе злорадствовал:

– Ты хотел быть шульцем, так служи… Он тебе так даст, что больше не захочешь…

14

Из окрестных сел и хуторов ограбленные и избитые до полусмерти люди стали стекаться в степные овраги и балки. Среди тех, кто уцелел от немецких шомполов, пошла молва, что в Дибровском лесу собираются вооруженные люди для борьбы с оккупантами. Вместе с другими в Кабылянской балке скрывался от немцев и Давид Кабо, который бежал в последнюю минуту, когда солдаты полукольцом окружили хату Бера Донды.

По дороге в Дибровский лес, куда Давид решил пробраться, чтобы пристать к вооруженному отряду партизан, он встретил многих знакомых, вооруженных винтовками, наганами и гранатами.

В схватках с кайзеровскими войсками Давид и присоединившиеся к нему крестьяне дополнительно раздобыли оружие. Силы их постепенно росли и крепли.

Давид стал командиром небольшого отряда, который действовал на полпути к Дибровскому лесу.

С головой уйдя в тревожную жизнь своего отряда, Давид не переставал думать о Садаеве, о родных и близких ему людях. Часто он сам уходил в разведку, надеясь встретить кого-нибудь из земляков и узнать, что делается дома.

Пробирался степными тропками, глядя на зеленеющие хлеба вокруг, напоминавшие ему о нивах Садаева, вспаханных и засеянных для бедноты.

Однажды вечером, на закате солнца, часовые заметили в поле несколько человек, направлявшихся к балке. Они доложили об этом командиру.

Давид, вглядываясь в подходивших, еще издали узнал Заве-Лейба, Рахмиэла и Гдалью Рейчука, Они шли медленно, усталые до изнеможения.

Давид выбежал им навстречу.

– Откуда? Как вы сюда попали?

– Еле ноги унесли из Садаева, – стал рассказывать ГдаЛья. – Все бегут куда глаза глядят. Дороги забиты беженцами. Добрые люди нам сказали, что тут собираются силы для отпора врагу.

– А что дома? – с волнением спросил Давид.

– Дома как на похоронах… Отца выпороли и посадили в подвал. Он до сих пор там сидит. Кто знает, жив ли, – ответил Рахмиэл, убитый горем. – Нас тоже били, пороли, чудом живы остались, и вот добрались к вам. Они тебя искали…

Усталый и измученный, Рахмиэл как бы про себя бормотал:

– Это все работа Танхума… Он этих разбойников к нам в хату привел… Я еще рассчитаюсь с ним.

– Взбесившиеся псы! – воскликнул Давид. Извилистыми тропами он повел земляков в укрытие, где расположились партизаны. Одни лежали на земле, закутавшись в полушубок или свитку, и, положив голову на вещевой мешок с убогим партизанским скарбом, дремали, другие сидели, опершись спиной о дерево, о чем-то беседовали. Увидев вновь пришедших, один из партизан спросил:

– Ну, как там в селе? Немцы расправляются с нашими? Хлеб отбирают?

– Еще как! – ответил Гдалья. – Бьют и все забирают.

Надвигались сумерки. На бледно-голубом небе засияла золотая россыпь звезд. Они мигали, как бы звали партизан домой, к родным и близким.

Вскоре все в лагере уснули крепким сном. Один Рахмиэл не смыкал глаз. Перенесенные потрясения, тяжелые думы о доме не давали ему покоя. Ему хотелось излить душу хоть перед братом и Гдальей, но они, усталые и измученные, быстро уснули.

Вдруг зычный голос расколол ночную тишину:

– Подъем! Подъем! Собрать оружие и вещи… Партизаны мигом выстроились в полной боевой готовности. Перед колонной встал Давид:

– Только что вернулись разведчики из Дибровского леса и привезли приказ – срочно двинуться на соединение с рабочими отрядами города. Пойдем проселочными дорогами. В пути могут быть стычки с немцами, расквартированными в селах и хуторах. Партизаны Дибровского леса будут двигаться справа от нас и в случае надобности нас поддержат… Приказано уничтожать все запасы хлеба, которые немцы награбили у крестьян… Ни одного зернышка не должно достаться врагу!

Партизаны жадно ловили каждое слово Давида.

– Как же своими руками хлеб уничтожать, – крикнул кто-то в строю, – когда сами подыхаем от голода!

– Лучше уничтожить, чем отдать злодеям! – откликнулось сразу несколько голосов.

– Я думаю, хлеб, если можно будет, мы раздадим, бедноте, – разъяснил Давид.

Скомандовав «вольно», Давид подозвал к себе командиров отделений, приказал забрать у некоторых партизан лишнее оружие, передать пришедшим в отряд, а также прислать к нему для получения боевого задания трех разведчиков и двух дозорных.

Получив подробные инструкции, разведка отправилась выполнять задание. Выслав вперед дозор, отряд двинулся в путь.

15

В воскресенье, когда Танхум ехал с ярмарки домой, он хотел завернуть к помещику Бужейко, купить у него сортовой пшеницы для парового клина и заодно узнать, верно ли, что большевики опять подняли головы и совершают дерзкие налеты на окрестные села и хутора. Но было уже поздно, да и в воскресный день у пана могли быть знатные гости, тогда его и на порог не пустят. Поэтому Танхум решил отложить поездку на утро следующего дня. И вдруг ночью его разбудил частый, тревожный стук в окно. Танхум выскочил во двор и увидел всадника. При свете луны он узнал приезжего: это был сын помещика Бужейко – Алексей.

Танхум с детства знал Алексея. Не раз доставалось ему от юного паныча, когда он, Танхум, вместе с другими мальчишками из Садаева, заигравшись, забирался в помещичье имение. Алексей Бужейко не раз колотил его, швыряя в него камнями, ломал ребра, глаза подбивал. Но когда Танхум разбогател, он стал частенько заезжать к помещику по разным хозяйственным делам.

Помещичий сынок, не здороваясь, властно приказал:

– Седлай коня и следуй за мной! Мужики опять бунтуют… Их собралось видимо-невидимо, и этот сброд рвется сюда… Немецких солдат у нас мало, им не справиться с холопами. Пока комендатура пришлет помощь, они нас тут укокошат. Ну, чего стоишь как истукан? Чего ждешь?

Танхум подумал: «Рахмиэл и Заве-Лейб с ними… Теперь братья рассчитаются со мной за все!».

Алексей тронул коня. Только сейчас Танхум заметил, что панский сынок не один, у ворот его поджидают еще несколько всадников.

– До рассвета тебе нужно прибыть на хутор Терновку. Там наш сборный пункт, – сказал Бужейко.

Всадники быстро умчались, а Танхум, испуганный и растерянный, стоял на пороге дома и думал о том, как ему быть, на что решиться. Наконец отчаянно махнул рукой, вернулся в дом и стал будить жену:

– Нехама, вставай! Скорей вставай! Приготовь мне что-нибудь в дорогу.

– Что, что случилось? – спросила Нехама. – Куда вздумал ехать среди ночи?

– Говорю тебе, живее пошевеливайся! – начал сердиться Танхум. – Положи в мешочек хлеба и еще чего-нибудь, чтобы перекусить в дороге.

С минуту Нехама недоуменно глядела на мужа, затем встала. Танхум взволнованно ходил взад и вперед по комнате, что-то бормоча про себя.

– Танхум! Ради бога, скажи, что случилось? – умоляла Нехама.

– Ты что, не слыхала, что за мной приезжали? Люди хотят защищать свое добро… Меня собираются разорить, без земли оставить, а я должен молчать?

– Ой, горе мое горькое! – ломала руки Нехама. – Куда ты едешь?… Тебе жизнь не дорога? На кого меня покидаешь?… Если большевики ворвутся в Садаево, они же с меня спросят за все!

– Хватит тебе каркать! Приготовь что-нибудь в дорогу.

Танхум вышел в хлев, накормил и напоил коня и вернулся в дом. Жена не переставала рыдать.

– Чего разревелась? Хочешь, чтобы народ сбежался? Ну, перестань, говорят тебе! У меня нет времени толковать с тобой… Слышишь, перестань!

Он схватил мешочек с едой, выбежал из дому и вскочил на лошадь.

– Смотри, никому не говори, куда я поехал! – строго наказал он, – Если красные вернутся, тогда я пропал. Но ехать я должен. Авось все обойдется, выкручусь как-нибудь…

– Танхум, подумай хорошенько, куда ты лезешь? – Нехама припала к дверной притолоке и громко заплакала. – Куда лезешь?… Подумай, с кем ты связываешься…

– Перестанешь ли ты наконец?! Или… – пригрозил Танхум и помчался степной дорогой в имение помещика Бужейко.

16

Партизанскому отряду Давида Кабо удалось незаметно обойти населенные пункты, где были размещены немецкие подразделения, и двинуться на Садаево.

К отряду по пути присоединились комбедовцы и активисты сельских ревкомов, которые не успели эвакуироваться. Во время налета на немецкий склад вблизи Садаева партизаны захватили оружие, боеприпасы и другие виды военного снаряжения. Неожиданная добыча еще больше укрепила отряд, подняла боевой дух бойцов.

Посланная отрядом разведка в Садаево пришла под утро. Она разузнала, когда и куда немцы ушли, и вернулась обратно.

Как только стало известно, что партизаны вот-вот войдут в Садаево, народ повалил им навстречу. Впереди всех бежала Фрейда. Взволнованная, ворвалась она в колонну партизан и с плачем бросилась на шею мужу:

– Рахмиэл! Дорогой! Какое счастье… Я все глаза выплакала. Уж и не знала, что и думать… Не чаяла видеть тебя живым!

Разбившись на группы, отряд рассыпался по дворам. Давид с несколькими партизанами отправился в ревком, а Рахмиэл с Фрейдой – домой, поглядеть на детишек. Но те уже бежали им навстречу, кричали:

– Па-па!

– Дай мне винтовку, па… Хоть на минутку дай поглядеть.

– Ты будешь буржуев бить, па? Бей их и скорей возвращайся домой.

Фрейда хотела взять Шимеле на руки, но тот не давался, все тянулся к винтовке.

Подошел Заве-Лейб, за ним – Бер Донда, только что выпущенный из подвала. Он едва плелся, глубоко запавшие глаза часто мигали. Он обнял сына.

– Смотри, до чего я дожил… В тюрьму посадили эти разбойники.

– За что?

– Требовали, чтобы я сказал, где ты находишься, где Заве-Лейб и Давид.

– А Танхум где был?

– Танхум? – Старик с отчаянием махнул рукой.

Дозорный, посланный разведать, где находится противник, сообщил, что неприятельская колонна движется верстах в десяти отсюда. Давид приказал окопаться, принять боевой порядок.

Вскоре, однако, выяснилось, что немецкая колонна повернула на запад и больше не угрожает партизанам. Давид приказал отряду двигаться дальше, на соединение с рабочими отрядами, чтобы вместе с ними вступить в бой.

Немецкая комендатура приказала атаману Алексею Бужейко разведать, где находится отряд Давида Кабо, и уничтожить его, пообещав, в случае надобности, оказать необходимую помощь. Выполняя приказ, атаман выслал разведку, но та наткнулась на сильное боевое охранение. После короткого, но жаркого боя разведчики Бужейко отступили, не раздобыв никаких сведений об отряде Кабо. Атаман, усилив группу, приказал разведчикам проникнуть в расположение отряда, заставившего их отступать, и выяснить – Кабо действует здесь или кто-то другой и какими силами отряд располагает.

Разведчики и на этот раз не выполнили приказа: окруженные партизанами, немногие из них смогли вырваться и уйти.

Среди тех, кто вырвался из окружения, был и Танхум. Воспользовавшись паникой, он шмыгнул в сторону, спрятался в балке и, бросив свое ружье, удрал домой.

В Садаево Танхум приехал поздно ночью. У ворот своего дома слез с коня, огляделся. Кругом было тихо, даже собачьего лая не слышно. Танхум отвел лошадь в конюшню и, озираясь по сторонам, подошел к окошку, постучал.

– Кто там? – испуганно спросила Нехама.

– Открывай, это я, – вполголоса проговорил Танхум.

Нащупав в темноте засов, она открыла дверь и бросилась искать лампу, чтобы засветить огонь, но Танхум схватил ее за руку:

– Не надо зажигать лампу… Никто не должен знать, что я приехал, слышишь?! Никто не приходил сюда? Не искали меня?

– Нет, никто не приходил, – покачала головой Нехама.

– Ты никому не проговорилась, куда я ездил? – с беспокойством продолжал расспрашивать Танхум.

– Упаси бог… Никто у меня ничего не спрашивал, и я никому ничего не говорила.

– Я еле ноги унес… Мне дали ружье и велели вместе с холопами Бужейко ловить партизан Давида. Дорогой мы наткнулись на каких-то вооруженных и попали в ловушку… Все разбежались кто куда, и я удрал домой… Пусть думают, что я попал к партизанам в руки, пока я пересижу эту заваруху… Атаман может прислать людей, узнать, где я. Скажешь – как уехал с вами, так и не вернулся. А если соседи спросят, скажешь – уехал в город продавать кое-что…

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

После сева начались проливные дожди. Одно время они прекратились, но ненадолго, вскоре пошли с новой силой и как раз в ту пору, когда хлеба начали вызревать. Обилие влаги способствовало буйному росту трав, которые так заполонили кукурузу, подсолнух и картофель, что прополоть их не было никакой возможности. Танхум с Нехамой выбивались из сил, но справиться с сорняками не могли.

– Вот беда! – огорчался Танхум. – Смотри, Нехама, как трава прет. Только выполешь кукурузу, а назавтра трава опять выползает. А картошку бурьян так забил, что местами и кустов не найдешь. Надо бы нанять людей на подмогу, а то все пропадет.

Подоспел и сенокос. Густые, вымахавшие почти в человеческий рост и полегшие от ливневых дождей травы косить было невозможно, и допустить, чтобы они сгнили на корню, неубранные, Танхум тоже не мог.

– Хоть разорвись! – жаловался он жене. – Что нам делать?

Но вот прекратились дожди, и с пропашными Танхум, наняв на время батраков, справился, да и траву кое-как скосили, Трудно было, правда, вывезти из степи копны, но Танхум, никому не давая и часа передышки, управился и с этим, переключился на уборку хлеба.

Таких высоких стеблей, таких тяжелых колосьев он давно не видел и благодарил всевышнего, что вовремя, к весне, пришли немцы и дали ему возможность вспахать и засеять землю, которую хотели отнять у него большевики.

Из-за невиданного урожая страдная пора сильно затянулась. Только он успел убрать пропашные культуры и хлеб, как началась зяблевая вспашка, а там подоспели поднятие паров и осенний сев, не давая Танхуму никакой передышки. Он из кожи лез, чтобы вовремя со всем управиться, чтобы, не дай бог, опять не пошли дожди, чтобы успеть все сделать до первых заморозков и первого снега.

И вдруг произошло что-то непонятное: по дороге на запад, поднимая тучи пыли, потянулись колонны немецких солдат.

Стремительное отступление кайзеровских войск всполошило Танхума.

«Как же это так, – думал он, – совсем недавно они так уверенно шли на восток, а теперь бегут назад во все лопатки. Что случилось?»

– Рус пиф-паф! – пытался объяснить ему происходившее попросивший напиться солдат.

– У нас революцион, – не без гордости, но немного растерянно говорил другой.

«Выходит, что и у них будут землю делить по душам. Поэтому-то они и бегут – боятся, как бы, не дай бог, не опоздать к дележу. Ну, совсем как наши солдаты», – разочарованно подумал Танхум.

Вечером Танхум пошел к Юделю.

– Что будем делать, реб Юдель? Избавители-то наши пятки смазывают… Того и гляди опять красные придут, а ревкомы шутить не будут,

– Бог милостив, – уклончиво ответил Пейтрах. – Утро вечера мудренее. Поживем – увидим. Не на одних ведь голодранцах мир держится…

Так и не получив от Юделя вразумительного ответа, Танхум поплелся домой.

– Может, бог надоумит наших спасителей, и они не бросят нас на произвол судьбы, – сам себя утешал Танхум.

Наутро, чуть свет, когда он возился по хозяйству во дворе, в глаза ему бросилось оживленное движение возле плотины: там показались пустые подводы и несколько вооруженных всадников. Часть их свернула к дому шульца, остальные стали заезжать в другие дворы. Вскоре и к риге, где стоял Танхум, подошли трое военных в серозеленых мундирах. Один из них, по-видимому старший, с холодными строгими глазами, сказал, помахивая плеткой:

– Немецкая комендатура приказывает вам выделить для нашей армии корову.

– Какую корову? Не понимаю, о чем вы говорите, Панове, – удивленно развел руками Танхум, – ведь вы пришли к нам, как защитники от… от… Смилуйтесь! Один бог знает, как мы тут намучились. А если и сохранилась кое-какая скотина…

– Чего ты там мелешь, доннерветтер? – вспылил старший и поднял плетку.

– Сжальтесь, умоляю вас! Чего вы от меня хотите? Мало ли коров у местных хозяев? Почему же именно моя вам понадобилась?

– Опять болтаешь? Давай корову, и дело с концом! – заорал второй немец, коренастый, с оплывшим от жира лицом, и ударил Танхума прикладом.

Скривившись от боли, Танхум завопил:

– Панове, что вы делаете!…

Он упал на землю и сунулся было целовать сапоги старшему, но тот оттолкнул его, скомандовал:

– Всыпьте ему как следует!

Солдаты сняли шомпола и подошли к Танхуму, но он вскочил и с ревом пустился бежать, а Рябчик, который все время заливался лаем, вдруг протяжно завыл. Тогда старший, молча наблюдавший за всем, выстрелил в собаку.

– Ой, горе мое, это же мой верный страж! Что плохого он сделал вам? – завопил, остановившись, Танхум.

Немец промахнулся, и пес пустился наутек.

Танхум, убедившись, что Рябчик жив и невредим, бросился к хлеву, чтобы не дать немцам увести корову.

Разъяренные оккупанты начали зверски избивать его. Из дома выбежала Нехама. Она плакала, умоляя немцев отпустить ее мужа.

Оттащив избитого Танхума в сторону, немцы вывели бурую корову-первотелку, привязали к подводе и уехали.

Вся в слезах Нехама побежала за водой, чтобы обмыть окровавленное лицо мужа.

Когда Танхум пришел в себя, немцы с нагруженными подводами были уже далеко.

Целую неделю после перенесенных побоев Танхум лежал пластом. Но еще пуще угнетала его мысль о понесенном уроне.

Но вот до него дошел слух, что верстах в двадцати от Садаева красные наголову разбили какие-то части отступающих немецких войск. И Танхум, больной, ослабевший после побоев, решил с помощью Нехамы добраться на подводе до этих мест: авось, убегая от красных, немцы бросили его корову и кто-нибудь ее подобрал; а то, может, красные отбили ее, и как знать, вдруг отдадут хозяину.

По пути Танхуму повстречались два всадника – один в коричневой крестьянской свитке и в картузе с блестящим козырьком, другой в свитке, юфтевых сапогах и солдатской фуражке цвета хаки.

Объехав подводу, всадники хотели помчаться дальше, но Танхум окликнул их, и они сбавили ход, попридержали коней.

– Не знаете ли вы случайно, – спросил Танхум, – не отбили ли у немцев коров, которых они забрали в окрестных селениях?

– А что? – поинтересовался всадник в свитке. – Они и у тебя корову забрали, да еще, видать, уплатили тебе как следует?

– Чтобы им всю жизнь так платили! – злобно отозвался Тапхум.

– Ну что ж, мы, кажется, им заплатили как надо, – сказал второй всадник и поскакал дальше. За ним умчался и тот, что разговаривал с Танхумом.

…Неподалеку от полустанка Танхум увидел разбитые и обгорелые товарные вагоны, много тюков прессованного сена, рассыпанный овес. Какой-то старик, наклонившись, подгребал рассыпанный овес в мешок.

– Красные задали перцу немцам, чтоб они сгорели, грабители проклятые! Лучше бы сено сгорело, чем им доставаться! – сказал старик, увидев Танхума.

– Вы правы. Конечно, сволочи, погибели на них нет!… А не слыхали ли вы, часом, – может, они в спешке и скот побросали?

– Не слыхал… Может быть, и побросали. А что?

– Да вот они корову у меня забрали, бурую, с белой отметиной на лбу…

– Ну, где же вы ее теперь искать будете?

– Буду искать. Может, бросили ее окаянные, а люди подобрали.

– Если немцы бросили, красные забрали. А красные отдают скот беднякам…

– Да, да, они все отдают беднякам. И землю им опять дадут. Разбогатеют бедняки, – не без ехидства сказал Танхум, – и бедняков не будет.

– Одни богачи будут, – поддакнул Танхуму старик. Танхум помедлил еще немного возле разбитого состава.

«Отсюда недалеко колония Бахерс, – раздумывал он. – Завернуть разве туда? Кстати, можно навестить бубушку Брайну, если она жива, и захватить ее с собой. В случае чего, на нее землю можно получить». Нищего старика, которого он когда-то приютил, чтобы получить на него надел земли, а потом прогнал, теперь не сыщешь. «Ну, да и наплевать, нищих хватает, долго ли найти другого?» – решил Танхум.

О своем намерении снова взять бабушку Брайну и какого-нибудь бедняка он пока не решился сказать Нехаме: еще поднимет шум – не стану, мол, ухаживать за двумя беспомощными стариками, мало ли я намаялась с ними в свое время?

Ехать в колонию Бахерс он пока передумал.

2

Рано утром Танхум начал готовиться к отъезду. Пока Нехама доила коров и готовила завтрак, он метался из конюшни на чердак, с чердака в клуню, и, когда завтрак у Нехамы поспел, все было готово и у Тапхума: мешанка для коней замешена, мякина и дерть в дорогу приготовлены, ведро позвякивало под бричкой. Танхум наспех поел и стал торопить жену, – пора в путь-дорогу, время не терпит.

– Сейчас, сейчас, Танхум, подожди минутку, я уже выхожу, – суетилась Нехама, оглядывая все, – не забыла ли она сделать что-нибудь такое, без чего нельзя уезжать.

Вспомнила вдруг, что не заперла кур, которые сегодня должны снестись; не поставила обед в погреб, чтобы не прокис.

И все же расторопная женщина вовремя успела со всем управиться. Когда муж выносил из конюшни сбрую и запрягал молодых кобыл, которые были его гордостью, Нехама стояла уже на крыльце, в белом в горошек платье, с турецкой шалью на плечах.

Нехама села в бричку, Танхум отпустил вожжи, и резвые лошадки весело понеслись по гладко укатанной дороге.

С тех пор как Танхум купил новую бричку и упряжь, он каждый раз, выезжая со двора, не мог налюбоваться радующими глаз пестрыми разводами на светло-зеленой бричке, наслушаться мерного топота быстрых лошадей. Вот и сейчас сердце его было переполнено счастьем: всем своим существом он радовался их быстрой рыси, Да какая там рысь – это был орлиный полет: кони парили над землей, едва касаясь ее копытами.

Танхум хорошо знал, с какой завистью смотрят сельчане на его лошадей, и ему захотелось еще быстрей разогнать их – пусть лопнут от зависти! Да и то верно – у кого еще есть такие лошади, такая бричка, как у него, Танхума!

«Небось гадают, куда это я еду в такую рань, – размышлял Танхум, – на ярмарку или к кому-нибудь в гости, а то и на свадьбу. И уж наверняка никто не догадается, что гонит меня не радость, а беда».

– Эй вы, рыжие! – замахнулся он на лошадей и оглянулся по сторонам – видит ли кто, как он едет? Завидев ребятишек, с криком выбежавших из соседних ворот и вприпрыжку погнавшихся за бричкой, Танхум обрушился на них с бранью и проклятиями: – Погибели на вас, нет, байстрюки! И куда только черт нас носит?!

Но тут же вспомнив, куда и зачем едет, Танхум повернулся к жене, огорченно попрекнул:

– У всех растут дети… Как бурьян на пустыре, прут на свет божий!… Иной раз отец с матерью и сами не рады их появлению, а вот поди же!… Э, да что тут говорить – пало на нас проклятие божие!…

– Да будет тебе все о том же! – с раздражением повела Нехама глазами на мужа и, зябко закутавшись в шаль, отвернулась, как бы избегая встретиться с ним взглядом.

С тех пор как начали делить землю по душам, Танхум все чаще и горше стал сетовать на свою судьбу: сколько лет прошло со дня свадьбы, а детей у них с Нехамой все нет и нет!

Не раз Танхум ездил с женой к врачам, не раз обращались они за помощью к разным знахаркам и бабкам. И каждый раз возвращались из таких поездок полные надежд – наконец-то уж теперь-то наверняка Нехама понесет и родит мальчика или, на худой конец, девочку. Но каждый раз надежды их обманывали. Шестеро детей у них могло уже быть. Подумать только – шестеро! Сколько земли уплыло! А сколько рабочих рук! Сколько рук для хозяйства, не нанятых, а растущих сами по себе, как трава во дворе у Танхума. Ему не пришлось бы нанимать чужих людей и выкладывать им кровные денежки.

И ведь только подумать, сколько женщин он встречал на своем пути! Иные были маленькие, щуплые, не на что посмотреть, а вот поди ж ты – он гнушался ими, а они-то оказались плодовитыми, как кошки, а его Нехама, такая здоровенная, ядреная баба, с такими крутыми бедрами, с такой высокой грудью, – и вдруг бесплодна! А ведь сколько детей она могла выносить под сердцем, скольких младенцев выкормить этой грудью! А земли-то, земли! Сколько он мог получить! С ума сойти, да и только!

Собственно говоря, эта-то соблазнительная грудь и присушила Танхума, когда он впервые увидел Нехаму. Он так и прикипел к ней сердцем, махнув рукой на Гинделе, и решил тогда послать к Нехаме сваху. Женитьба на такой состоятельной девушке дала ему возможность развязать себе руки и пустить слух, что большое хозяйство он получил в приданое.

Почему-то на этот раз, несмотря на множество разочарований, он был куда больше уверен, что знахарка поможет и Нехама раньше, чем через год, родит ему сына, а то и сразу двоих, а там опять двоих – ведь родила же его бабушка в летах двойню. Чем же его Нехама хуже?

Танхум размечтался, и сладостны были его мечты, от них отошло, оттаяло его суровое сердце. И захотелось Танхуму обнять свою Нехаму – ведь и ей, поди, не сладко, – приласкать, приголубить ее, шепнуть, утешая:

– Не горюй, Нехама, вот увидишь – на этот раз ты родишь мне сына, а может, и двух, ну, а там уж пойдет – еще и еще…

Давно уже не было так хорошо на душе у Танхума, как в эту минуту, когда он мечтал о детях, которых народит ему жена. Он даже ударил вожжами лошадей – скорей, скорей бы доехать!…

Замечтавшись, Танхум зазевался, не заметил, что большая Гончариховская балка близко. Еще немного – и понесли бы буланые и сбросили бы бричку вместе с седоками на дно оврага; еще немного – и верная смерть!

– Тпрр! Тпрр! – очнулся Танхум от дум и изо всех сил натянул вожжи.

– Тпрр! Тпрр! – истошно закричала и Нехама, ломая руки. – Боже мой, вот-вот понесут… И что это стряслось с тобой, Танхум? Всегда боишься кнут лошадям показать, а тут как назло разогнался перед самой балкой…

Танхуму все же удалось вовремя немного свернуть в сторону и, придерживая лошадей, осторожно спуститься в овраг. Тут он опустил поводья, и кони дружно вынесли бричку в гору.

Вдруг вдали засверкала в лучах восходящего солнца церковная колокольня. В прохладном прозрачном воздухе разнеслись мерные удары колокола. Стихли они – и послышался приглушенный собачий лай, а там полусонный петух захлопал крыльями, громко запел, приветствуя рождающийся день: «Ку-ка-ро-ку!…»

И вот уже Танхум увидел дымки, поднимавшиеся в утреннее небо из множества труб, венчавших железные и черепичные крыши добротных каменных домов и темные, полусгнившие соломенные крыши мазанок.

Так постепенно на фоне серого неба вставала перед Танхумом деревня Веселица, в которой и проживала прославленная на всю округу знахарка.

Танхум прикрикнул на лошадей, и те помчались спорой рысью. На их топот, на легкий скрип новой брички вынеслись из ворот, злобно залаяли лохматые псы, из некоторых хат выбежали босые мужики и простоволосые бабы, с любопытством уставились на ладную упряжку и нарядную бричку.

– Хороши лошадки, видно, не жалеют овса для них, – сказал один из мужиков.

Танхум приосанился, натянул вожжи, будто хотел показать всем: вот какие у меня кобылки, смотрите, лопайтесь от зависти на доброе здоровье!

Из раскрытых настежь ворот какого-то двора выбежали гуси. Суетливо хлопая крыльями и громко гогоча, они припустились вдоль улицы. Лошади Танхума, испугавшись их, насторожили уши и, подняв хвосты, потянули бричку прямо на гусей. Те, рассыпаясь в разные стороны, загоготали еще громче.

– Ах ты черт проклятый, провались ты сквозь землю вместе со своими лошадьми! – дурным голосом закричала баба. – И куда тебя только несет? Ты же всех гусей у меня передавишь!

– Твои проклятья да на голову врагов наших, – отозвалась с брички Нехама и трижды плюнула через плечо, чтобы отвести проклятье. Танхум пробурчал что-то невнятное и на всякий случай тоже сплюнул.

Лошади стали, и Танхум, высунув ногу, как бы собираясь соскочить на землю, спросил у бабы:

– Где-тут живет знахарка?

– А которая? У нас их целых три: Явдоха Пармамчук, Параска Гнатенко, а самую главную зовут Хивря Лагойда. Скажи, какую беду тебе нужно отвести?

– Как бы вам сказать… Тут женское дело. Да и проклятья нехудо бы отколдовать.

– От проклятья? Да ты что – моих проклятий боишься, что ли? Не бойся, я без умысла, и у меня не злой глаз.

Баба начала прутиком загонять гусей домой и, увидев, что Танхум тронул коней, крикнула вслед:

– Вон там, на краю деревни, рядом с кузницей, спроси, где живет Хивря Лагойда, – тебе каждый скажет, она чего хочешь наколдует.

Танхум проехал почти всю деревню и увидел – около небольшой лачуги, от которой явственно доносился запах гари, стояло несколько повозок, валялись, видимо неисправные, бороны и плуги.

«Это, кажется, и есть кузница», – подумал Танхум, придержал лошадей и спросил у проходившего мимо мальчугана с белыми, как лен, волосами, не знает ли он, где живет знахарка Хивря.

– Знахарка? – переспросил мальчик и указал пальцем на полуразвалившуюся хибарку. – Да вот же ее хата, четвертая от кузницы. Вы легко ее узнаете – по большому камню, что лежит у ворот.

Танхум подъехал к лачуге и после короткого раздумья въехал прямо во двор. Желтый с лохматым, лихо закрученным хвостом пес выскочил из сеней, насмерть впился зубами в колесо брички и закосил яростным глазом на Танхума, не давая ему соскочить на землю. По счастью, тут же выбежала из хатенки сгорбленная, с морщинистым лицом старушка и стала отгонять пса.

– Сгинь, тварь поганая!

Пес отскочил в сторону и злобно, с хрипом залаял.

– Колдунья Хивря здесь живет? – громко спросил Танхум, стараясь перекричать пса.

– Какая там колдунья? Знахарка я – наговоры делать могу.

– Пусть знахарка, лишь бы нам с вашей помощью избавиться от беды, – отозвался Танхум.

Старуха набожно подняла глаза к уже посветлевшему небу.

– Не с моей, с божьей помощью. Если господь дозволит – помогу.

Танхум распряг лошадей, задал им корму и вошел с Нехамой в хатенку. Старуха уже сидела в красном углу, под иконой, где горела лампадка. На сгорбленные плечи она ради гостей успела накинуть золотистую накидку.

– Садитесь, – слегка подвинувшись на скамейке, сказала она Нехаме. – Какая с вами стряслась беда?

Нехама присела рядом со знахаркой, скинула с плеч шаль, а Танхум, войдя следом за Нехамой, подтянул голенища, почистил, поплевав на ладони, пиджак и только тогда подошел к знахарке.

– Ну, так что же у вас стряслось? – снова спросила знахарка.

Танхум подмигнул Нехаме: мол, это твое женское дело, ты и отвечай. Нехама, покраснев от смущения, пробормотала:

– У нас нет детей!

– С тех пор как мы поженились, – подхватил Танхум, – у нас уже могло быть по крайней мере пятеро детей! А что это за жизнь без детей – сами знаете. А тут еще землю делят… А хозяйство у нас, слава богу, есть…

– Так вы, значит, хотите иметь детей? – перебила его знахарка.

– Само собой разумеется… Мы уже, правду сказать, побывали кое у кого с этой бедой, да вот пользы не увидели и на ломаный грош, а денег зря выкинули немало… А вот вы, ходит слух, действительно помогли кое-кому! Только помогите, а о плате не беспокойтесь, я за ней не постою.

– От кого же или от чего вас отколдовать – от бесов, от злых людей, от сглазу или… – И тут знахарка снова закатила глаза, сделала набожную мину, поджидая, чтобы ее посетители выговорились и открылись ей еще в какой-нибудь нужде.

– А кто знает, какой злой дух послал на нас такую напасть. Да и за что бы? Мы, кажется, никому и никогда не сделали ничего дурного, никого, видит бог, не ограбили, не обокрали…

Танхум со злобной укоризной покосился на жену и чуть было не прикрикнул на нее: «Что ты там бормочешь?»

Но тут ему в голову пришла мысль, что над ним, быть может, и впрямь нависло проклятье за присвоенное воровское добро и что, пожалуй, не помешало бы отколдовать его именно от этого проклятья. Но как признаться знахарке в том, о чем не знает и жена и о чем даже наедине с самим собой он не любил вспоминать?

– А на все ли случаи жизни есть у вас наговоры? – помолчав, спросил оп у знахарки.

– Есть. Всякое колдовство, всякую беду отведу.

– Ну, тогда так: отколдуйте меня от проклятья, от злого глаза и вообще от любой беды.

Знахарка велела Танхуму отойти в сторону и, убедившись, что Нехама сидит около нее на скамейке, быстро схватила со стола яйцо и, крутя его над головой, снова набожно закатила глаза и начала что-то бормотать о бесах, о злых духах и о прочей подобной же чертовщине. Потом сухоньким, сморщенным пальцем поманила к себе Танхума и таинственным шепотом спросила его:

– Наговор сделать на одного ребенка или уж сразу на нескольких?

– На нескольких, на нескольких, чем будет больше, тем лучше, – так же шепотом ответил знахарке Танхум.

– Дети – большое богатство, и поэтому без денег никакой наговор тут не поможет. Так положите же деньги на стол, с их помощью мне, может быть, и удастся что-нибудь для вас сделать.

– Деньги? – обеспокоенно переспросил Танхум.

– Ну да, деньги, ведь надо же чем-нибудь заманить бесов, – стала растолковывать знахарка Танхуму свое требование. – Твоя жена должна будет смотреть на них и повторять раз за разом: «Хочу иметь детей, хочу иметь детей…»

Ну что тут поделаешь! И Танхум начал рыться в карманах. Он помнил, что у него там лежат две трёшки, одна пятерка и несколько десяток – десятки он захватил про запас на всякий случай, авось удастся купить на ярмарке что-нибудь для хозяйства, да подешевле. Хоть и ходили слухи, что царские деньги («николаевские») скоро ничего не будут стоить, но в его сознании это не укладывалось, ему казалось, что эти деньги – непреходящая, незыблемая сила. Вот и теперь в его кармане хрустят эти милые его сердцу бумажки, и ему хотелось вытащить обязательно самую мелкую купюру – трешницу, так как он был уверен, что того, что попадет в руки старухи, ему уж не видеть больше, как собственных ушей. Поэтому он долго рылся в кармане и щупал бумажки, но, как назло, вытащил, конечно, десятку. Он было хотел незаметно положить ее обратно, но не тут-то было. Зоркий глаз знахарки не упустил ничего.

– Ну, что же ты, положи ее на стол, – торопила она Танхума.

Танхум понял, что попал впросак, но не отступил.

– А может, и пятерки за глаза, хватит? – начал он торговаться.

– Чем больше, тем лучше, кладите, кладите, а двадцать пять было бы еще лучше, – отпарировала знахарка.

И Танхум сдался. Он отдал десятку знахарке. Авось она поможет… Удовлетворенно хмыкнув, старуха вышла в соседнюю комнату, повозилась там минуту-другую и вернулась с каким-то свертком, завернутым в одеяло.

– Пусть это будет младенчик, – сказала она, – ты качай его на руках, убаюкивай, а я пошепчу наговор. Ну, давай, начнем, скажи: «А-а-а» – и спой песенку.

– А-а-а-а, – покорно повторила Нехама, раскачиваясь и пристукивая ладонью «младенчика».

– Ну, что же ты не поешь? Пой, пой же! – Знахарка явно была недовольна Нехамой и начинала сердиться.

Нехама почувствовала отвращение к темным проделкам старухи. Ей хотелось плюнуть и уйти, но она боялась Танхума, по настоянию которого приехала сюда, и нехотя начала что-то бормотать.

Знахарка тоже шептала что-то похожее на колыбельную, затем схватила со стола яйцо и начала вертеть над головой Нехамы. Разбив это яйцо над стаканом и подлив в него немного мутноватой воды, она приказала ей выпить эту бурду и, когда та с трудом проглотила ее, благословила Нехаму и пожелала ей иметь столько детей, сколько она и ее муж себе желают.

Нехама поблагодарила знахарку и совсем уже собралась уходить, но Танхум никак не мог отойти от стола, где лежала его «красненькая». Он не мог примириться с ее потерей: ведь он дал ее только на время наговора, для дела, так сказать, неужели же у знахарки хватит бесстыдства оставить ее у себя?

И, как будто читая тайные мысли Танхума, знахарка сказала:

– Эти деньги теперь святые. Они помогут мне заманить злого духа и не допустить его к вашему дому.

И, как бы для того, чтобы немного утешить Танхума, знахарка добавила к своим наговорам еще один, трижды плюнула через плечо, приказала плюнуть и обоим супругам и напоследок пожелала им иметь много-много счастья.

3

Измученный тяжелыми переходами и кровопролитными схватками с кайзеровскими захватчиками, Давид Кабо после изгнания оккупантов получил приказ отправиться со своим продотрядом по деревням и хуторам – собрать продовольствие в помощь голодающим рабочим города.

Перед боевым походом на новый фронт в район Волноваха – Ясиноватая, примыкающий к Донбассу, Давид в своей пылкой речи сказал:

– Враги революции хотят костлявой рукой голода задушить миллионы рабочих, их жен и детей и остановить наше победоносное продвижение вперед. Вот почему борьба за хлеб – это борьба за социализм. Мы отправляемся на новый фронт – фронт борьбы с голодом и разрухой. Не сомневаюсь, что все честные хлеборобы поделятся последним куском со своими братьями рабочими. Они помогут нам взять у кулаков хлеб, который богатеи прячут в ямах, чтобы вызвать голод в стране. Если они нам этот хлеб добровольно не продадут, придется взять его силой.

Днем и ночью продармейцы отряда Кабо самоотверженно боролись за каждый фунт хлеба, отправляя обоз за обозом с продовольствием в пролетарский Донбасс.

Выполнив поставленную перед ним боевую задачу, Кабо получил приказ перебазироваться в район Гончарихи в помощь действовавшему там другому продотряду. В этом районе орудовали бандиты, убивали советских активистов, и пришлось усилить отряд чоновцев.

Добравшись к месту назначения, Давид явился к командиру.

Командир, высокий, с широким скуластым лицом, обрисовал ему обстановку в районе действия своего отряда.

– Я эти места знаю, как свои пять пальцев, – сказал Давид.

– Вы тут бывали? – поинтересовался командир,

– Я здесь вырос.

– Откуда вы?

– Из Садаева.

– Ну и отлично. В таком случае поедете на участок Петерковка – Янисель и попутно заедете в Садаево. У вас там родные?

– Сестра и много родственников… Я там свой человек. Они мне помогут собрать хлеб.

– Возьмите бойцов и отправляйтесь.

– Я обойдусь без бойцов. Пошлите их туда, где они нужнее, а я найду людей на месте в случае надобности.

– Ну, смотрите… Я позвоню в ревком, чтобы вам дали подводу.

Командир вышел и, вернувшись, вручил Давиду мандат.

– Сейчас приедут за вами. Поезжайте и действуйте, вам, как говорится, и карты в руки, – сказал командир на прощанье.

Солнце уже садилось, но Давид решил не мешкать и сразу пуститься в дорогу. Взволнованный предстоящей встречей с родными, он то и дело выходил на крыльцо: вот-вот должна появиться подвода по наряду ревкома.

Наконец к штабу подкатила телега. Возница, немолодой уже человек с худым, сильно заросшим лицом и с глубоко запавшими небольшими глазками, спросил, увидев на крыльце Давида:

– Я должен отвезти кого-то в Петерковку. Не вас ли случайно?

– Меня, меня, я уже давно вас поджидаю.

Давид ушел за вещами, а возница поправил упряжь, разложил на телеге солому, устраивая сиденье поудобней.

Давид вышел, с минуту критически оглядывал лошадей и спросил с незлобивой иронией:

– Не разнесут ли твои орлы телегу, а заодно и нас с тобой?

Но хозяин упряжки заступился за своих лошадей, ответил с достоинством:

– Хоть кони мои и давно не видели овса, а все же показывать им кнут не приходится.

Через минуту телега уже катила, подскакивая на ухабах, по улицам Гончарихи.

Отъехав версту-другую, хозяин начал понемногу сдерживать своих не в меру ретивых лошадей.

Беседуя с Давидом, возница не заметил неизвестно откуда взявшуюся позади них бричку. Впряженные в нее сытые лошади быстро неслись вперед, настигая телегу.

И тут с брички раздался крик:

– Отец! Откуда едешь, отец?

Танхум, присмотревшись к вознице, увидел, что на телеге действительно его тесть. Нехама освободила руки из-под шали, широко раскинула их, будто собиралось выпрыгнуть из брички и броситься к отцу с объятиями.

Отец Нехамы радостно и удивленно воскликнул:

– Откуда вы? Нехамеле, Танхум, дети мои?… Как поживаете?

С тех пор как Нехама вышли замуж за Танхума, она редко бывала у отца, даже в годовщину смерти своей матери не всегда приезжала к нему. Отец, овдовев, вскоре женился, а Нехама не ладила с мачехой. От этого семейного разлада отец Нехамы сильно страдал, и теперь эта случайная встреча после долгой разлуки очень обрадовала его. Передав своему седоку вожжи, старик соскочил с телеги, подбежал к Нехаме, расцеловался с ней, а потом и с Танхумом.

– Я так давно вас не видел. Совсем забыли меня…

– Где нам найти время, чтобы ездить в гости? У нас, слава богу, большое хозяйство, – оправдывалась Нехама»

Вдруг Танхум увидел Давида.

– Как это у вас на подводе оказался мой свояк? – спросил он старика.

– Так ты его знаешь?

– Как же не знать, ведь это брат жены Рахмиэла.

– Вот как… Вот это седок так седок! Вот уж кто расскажет нам обо всем, что делается на белом свете!

Танхум поздоровался с Давидом. Желая показать, что они действительно родня, он развязно назвал его «Додя» и заговорил с ним на «ты». Но Давид был сдержан и отвечал односложно, даже сурово.

– А я-то думал, что везу какого-то начальника, – вмешался в разговор отец Нехамы, – поди узнай, что это родня. Да я ради такого человека впряг бы лошадей в новую телегу и захватил бы кое-что с собой – надо попотчевать своего человека!

Он подошел к Танхуму и Нехаме, и они втроем начали о чем-то шептаться. При этом отец Нехамы завистливо поглядывал на лошадей Танхума, которые шевелили ушами, готовые в любую минуту завязать драку.

– Ты, может, пересядешь в мою бричку? – повернулся Танхум к Давиду. – Мы все равно едем в Садаево, я могу подвезти тебя, а тесть пусть возвращается домой, что ему зря лошадей гонять?

Давид молча пересел в бричку Танхума.

Танхум этого и добивался: дорогой он хотел узнать, зачем Давид едет в Садаево. Ведь как-никак он представитель новой власти.

Нехама и Танхум распрощались со стариком, Давид кивнул ему головой, и обе упряжки разъехались в разные стороны.

Давид, сидевший рядом с Нехамой, спросил Танхума:

– Так, значит, это твоя жена? Я ее однажды видел, но не узнал: давно дело было.

– Ты всегда чуждался нас…

– Как там мои?

– Перебиваются кое-как, теперь всем тяжело. Вот хлеб, слыхать, забирают, – начал жаловаться Танхум. – Отец и братья думали – отберут у Танхума землю, и сразу им легко станет. Ан нет, наоборот.

– Куда ездил? В гости к кому-нибудь? – попытался Давид перевести разговор на другую тему.

– Некогда нам по гостям разъезжать. Вот жена к родному отцу и то никак не вырвется. А зачем едешь? По служебным делам?

– Да, по разным… – уклончиво ответил Давид.

– Да, конечно, у власти сейчас немало забот, – как бы сочувствуя Давиду, поддакнул Танхум.

На этих словах разговор оборвался. Давид молчал, поглядывая по сторонам, – приближались с детства знакомые места. Помалкивал и Танхум. Он был уверен, что Давид едет затем, чтобы отобрать у него, у Танхума, хлеб. Зачем же еще ему ехать? И какой твердокаменный человек! С другими еще можно бы договориться, подмазать, а с этим…

«А не завезти ли мне этого представителя власти в Бурлацк или в Святодуховку, там бы с ним рассчитались!…» – подумал вдруг Танхум.

Лошади бежали рысцой, катилась по пыльной дороге, мелькая пестрыми узорами, нарядная бричка. Давид беседовал с Нехамой, но Танхум не прислушивался к разговору жены и свояка. Он весь был поглощен внезапно вспыхнувшей в его мозгу мыслью. Он даже слегка натянул вожжи, чтобы лошади не свернули на проселок, который вел к дому.

Заметив это, Давид почуял неладное.

– Ты куда же поехал? Дорогу, что ли, забыл? – спросил он Танхума и окинул его жестким взглядом.

– Да мне надо бы заехать на хутор, – пробормотал захваченный врасплох Танхум.

– На хутор? На какой хутор? – подозрительно переспросил Давид. – Поздно уже, какие дела в такую пору?

– Да я ненадолго, – попытался Танхум выйти из неприятного положения.

– Сначала отвези меня, а потом и поезжай куда хочешь, – приказал Давид. – Ты ведь сам набивался везти меня.

– Приедешь на час позже, только и всего, – еще раз попытался Танхум уговорить Давида, – иначе завтра мне снова придется гнать лошадей.

– Это уж твое дело, не брался бы везти. Не я тебя об этом просил, а ты меня… – разозлился Давид.

– Да ты чего кричишь? – храбрился Танхум, но лошадей повернул на проселок.

4

В Садаево они приехали поздно вечером. Танхум предложил Давиду переночевать у него. – Куда ты пойдешь на ночь глядя? Но Давид попрощался и ушел к своей сестре.

Танхум распряг лошадей и завел их в конюшню. А Нехама сразу же начала хлопотать по хозяйству, убирать комнаты, готовить ужин.

– Что ты там копаешься? – срывая на жене злобу, сердито сказал Танхум, выходя из конюшни.

– Я тебе готовлю ужин – ты ведь проголодался небось, – спокойно ответила Нехама.

Танхум промолчал, а Нехама вынула из кухонного шкафчика большой каравай румяного хлеба и отрезала мужу горбушку, зная, как муж любит ее; затем поставила на стол кринку со сметаной и миску со свежим творогом.

Сев за стол, он отломил кусок горбушки, посолил и начал есть.

– Скоро праздник, Танхум, надо убраться, постирать, – помолчав немного, снова заговорила Нехама.

– Ну, праздники скоро, а что нам в них? Кого ждешь в гости? – начал злиться Танхум.

– Мало ли кого? Может, отец приедет, может… – Нехама хотела напомнить мужу о его родне, но, испугавшись, что это может его расстроить, перевела разговор на домашние дела.

Танхум поел и, пробормотав для приличия что-то похожее на благодарственную молитву, пошел в конюшню. Замесил лошадям мешанку, положил коровам сено и закрыл скотину на ночь.

Едва забрезжил рассвет, Танхум вскочил с кровати и занялся хозяйством. Только сегодня он сделал все наспех – ему не терпелось зайти к отцу, узнать, зачем приехал Давид, и, если он приехал отбирать хлеб, уговорить отца помочь ему, Танхуму, спрятать хоть часть зерна. Двор отца, считал Танхум, самое подходящее для этого место: кто станет искать у бедняка хлеб? Но встретиться с отцом надо тайком, а главное – чтобы Давид не проведал об этой встрече. Да как подойти к нему? Ведь вот уже сколько лет прошло с тех пор, как отец отвернулся от него, Танхума, слышать о нем не хочет. В нерешительности ходил он вокруг отцова дома, как вдруг увидел во дворе сына Рахмиэла – Файвеле.

– Дедушка дома? – спросил Танхум у мальчика.

– Да, – кивнул головой Файвеле,

– А папа с мамой?

– Папа уехал куда-то с дядей Давидом: рано утром приехала за ними телега.

– А мама?

– Мама ушла куда-то.

Оглядываясь по сторонам, Танхум робко вошел в дом и остановился в передней. С тех пор как он женился и зажил самостоятельно, он здесь был всего несколько раз. И хотя он родился в этом доме, хотя здесь прошла вся его жизнь до женитьбы, – он избегал ходить мимо этого дома, а если и проходил, то старался не смотреть на жалкую лачугу, в которой протекло его детство. И все же он не мог не заметить, как покосились стены избушки, как нищенски торчит в окнах завернутая в тряпки солома, заменяя разбитые стекла.

В передней, как и прежде, стояла кадка с водой и на ней – медная кружка. Еще с незапамятных времен на русской печке, вся в трещинах, стояла макитра. В нее покойная мать Танхума складывала яйца для продажи.

Через открытую в соседнюю комнату дверь Танхум увидел насквозь проеденный шашелем комод. Он был накрыт полотенцем, искусно вышитым причудливыми узорами. Танхум вздрогнул, заметив сидящего возле комода отца. Накинув на себя предписанное ритуалом облачение, старик истово молился. Он был настолько поглощен этим, что не заметил появления сына. Но и тогда, когда отец покончил со своим благочестивым занятием и, закрыв потрепанный молитвенник, по обычаю поцеловал его, положил в вытертый бархатный мешочек и, подняв глаза, увидел Тапхума, – даже тогда он сделал вид, что не заметил сына.

Танхум не выдержал:

– Как поживаешь, отец?

Старик невнятно пробормотал что-то, и Танхум понял, что отец не хочет с ним говорить.

– Я у тебя, как видно, пасынок, – жалобно протянул Танхум. – Ты даже не хочешь замечать меня. Если ты считаешь меня чужим, скажи прямо – тогда буду знать, что у меня нет отца.

– У тебя давно нет отца, а у меня сына: я его потерял тогда, когда он у меня землю отнял.

– Я отнял у тебя землю? Побойся бога, отец! Неужели было бы лучше, если бы на твоей земле хозяйничали чужие, а не я, твой родной сын? Неужели не лучше для тебя, что я платил за землю подати и пользовался ею? А разве мало я помогал Рахмиэлу и Заве-Лейбу? Так почему же они стали мне врагами? Неужели, если бы я остался таким же бедняком, как они, им было бы лучше? Наши враги нарочно хотят нас рассорить… Мои братья забывают, что родила нас одна мать и что у нас один отец…

– Ты еще смеешь говорить об отце?! Да тебе плевать на своего отца, – перебил сына старый Бер.

– Кровью я плюю, отец, – глухим голосом, притворяясь подавленным, стал жаловаться Танхум. – Мало, ты думаешь, стоило мне здоровья переступить порог твоего дома? Покойная мать – да будет она молитвенницей нашей на небесах – приснилась мне этой ночью.

Отец, сидевший, печально опустив голову, при этих словах удивленно поднял глаза на сына. Тот тяжело вздохнул.

– Да, я видел во сне мать, – вновь заговорил он. – «Танхум, – сказала она, – почему ты ссоришься с братьями? Ты забыл, что в ваших жилах течет одна кровь… Чего же вы не поделили между собой?»

Старик немного смягчился. Всего дня два тому назад он тоже видел во сне покойницу, какой она была в молодые годы, – в ситцевом платье с пестрыми цветочками на голубом поле. Старому Беру снилось, будто больной корью Танхум лежал в колыбели, а Пелта тревожно говорила:

«Ребенок весь горит, уж лучше бы его болезнь пала на мою голову».

Сновидение оборвалось. Старик на миг очнулся, но тотчас же опять уснул. И снова ему приснилась жена, на этот раз больной, изможденной, с глубоко запавшими глазами. Около нее, убитые горем, стояли все три сына.

«Маме плохо», – будто бы говорит Танхум и плачет.

«Как же он может плакать, если он всем нам чужой?» – во сне спрашивает больную Бер.

И вот теперь наяву старику показалось, что Танхум и впрямь сильно огорчен.

Заметив, что отца начинают трогать воспоминания о матери, Танхум продолжал:

– Маме, видно, тяжело там, в обители вечного покоя, и она просит пожалеть ее и помириться с вами. Вот почему, отец, я сюда пришел.

Эти слова Танхум произнес особенно прочувствованным голосом и искоса взглянул на отца.

– Разве я рассорил тебя с братьями? – буркнул Бер.

– Ты должен помочь нам помириться, – не отставал Танхум. – Неужели ты, отец, можешь спокойно смотреть на то, как мои братья готовы утопить меня в ложке воды?

– Никто тебя не трогает…

– Никто не трогает? А то, что они готовы придушить меня и всех натравливают на меня, – это как называется? Всем глаза колет, если у Танхума завелась в хлеву лишняя лошаденка или коровенка!

Но тут Танхум почувствовал, что слишком увлекся и отклонился от цели своего прихода. Надо приступить к главному, а то, гляди, кого-нибудь принесет, и все пойдет прахом. Оглянувшись, не подслушивает ли кто, Танхум наклонился к отцу:

– Всюду рыщут посланные из города продовольственные отряды, последний хлеб отбирают у крестьян. И ваш Давид с ними… Не сегодня-завтра он заявится сюда. Уж ко мне-то наверняка пожалует: открывай, Танхум, закрома! А если он вывезет у меня последнее, все мы языки от голода высунем.

Танхум выждал немного, – может, отец отзовется на его слова, скажет что-нибудь. Но Бер смотрел, выпучив глаза, на сына и молчал.

– Уж как-никак, если у меня останется хоть немного хлеба, то и все мы с голоду не подохнем – я сумею вас поддержать. Ну, а если, не приведи господи, все у меня вывезут, то… – Танхум еще ближе наклонился к отцу и продолжал шепотом: – Хочу хлеб спрятать…, у тебя.

– Нет, – сказал отец. – Ищи другое место.

– А зачем идти к чужим, когда я тебе могу доверить свое добро… Спрячу у тебя в сарайчике, в солому…

Бер долго упорствовал. Он придумывал всякие предлоги, чтобы не разрешить Танхуму спрятать у него хлеб. Но потом в его душе началась борьба. «Все же Танхум сын».

В конце концов, он дал себя уговорить…

…Поздно ночью, когда все уже давно спали, Танхум подвез к лачуге отца подводу с хлебом. Стараясь не шуметь, перенес мешки с зерном в сарай и спрятал под соломой. Затем съездил за новой подводой, спрятал и это зерно.

На другой день Танхум принес отцу с полмешка пшеницы.

– Намели муки к субботе… Старик похвастался снохе:

– Это Танхум подарил мне на праздник. Отпразднуем субботу, слава богу, не хуже других.

– Стало быть, он ждет от тебя какой-нибудь услуги, – отозвалась Фрейда. – Поверь мне, Танхум без пользы для себя палец о палец не ударит. А уж жаден так, что, кажется, за копейку повесился бы.

5

С той памятной ночи, когда Танхум спрятал свой хлеб в отцовском дворе, он потерял покой. Ему все мерещилось, что хлеб его украли, и в те часы, когда он знал, что, кроме отца, дома никого нет, он стал заглядывать в сарайчик. Убедившись по одному ему известным признакам, что хлеб на месте, он успокаивался и шел домой. Но вскоре беспокойство снова начинало овладевать им и гнало его к отцовской лачуге,

Иногда, крадучись, заходил он и в дом. Он все искал кутей к примирению с братьями, с золовкой, но те его словно не замечали.

Однажды Танхум пришел к ним ранним утром.

Отец, как всегда в эти часы, молился. Озабоченный чем-то Рахмиэл сидел на кушетке, а Шимеле верхом на венике скакал по комнате. Танхум, вынув из кармана сдобный коржик, протянул его ребенку;

– Ешь на здоровье, с праздника остался.

Танхум притянул ребенка к себе, пристально вглядываясь, на кого он похож. Через открытую дверь он увидел в кухне Фрейду. Заслышав голос Танхума, она оглянулась, как ошпаренная отскочила от печи и кинулась к мальчику. Вырвав его из рук Танхума, она закричала:

– Не смей приставать к мальчику, слышишь? Будет свой – со своим и играй…

Злые слова Фрейды ножом полоснули Танхума по сердцу.

– Ведь как-никак я же ему… – начал было он заискивающим голосом, но Фрейда с яростью перебила:

– Зачем пришел? Дал плесневелый коржик и думаешь купить этим ребенка. Брось его, Шимеле!

И Фрейда вырвала коржик из рук ребенка.

– Пожалел выбросить эту гадость, так сюда принес? – злобно швырнула она коржик в лицо Танхуму.

Танхум стоял как оплеванный. Он решил было уйти, но заставил себя остаться, несмотря ни на что. Ему очень хотелось разведать, что говорят в семье о его подарке отцу… Пересилив себя, он стал ждать, когда отец закончит молиться… А тот как назло молился на этот раз много дольше, чем обычно. Пробормотав последнюю молитву, старик медленно, аккуратно сложил молитвенное облачение в мешочек и, словно не замечая Танхума, подсел к столу. Фрейда как будто этого и ждала. Тотчас поставила на стол миску картофеля в мундире, над которой белым облаком клубился пар, а рядом сковороду с ячменными лепешками.

– Садись, позавтракаем, повел глазами на Танхума отец.

И хотя Танхум вышел из дому, сытно поев, он не посмел отказаться от приглашения сесть за один стол с родными, ведь это могло помочь ему примириться с ними.

Обжигая пальцы, Танхум очистил картофелину и стал есть, то и дело окуная ее в солонку. Заедал колючей ячменной лепешкой из непросеянной муки, – давился, но ел.

– Ну, как тебе нравится наш хлеб? – спросил Бер.

Танхуму показалось, что отец не без задней мысли посадил его за стол, заставил есть эти лепешки: видимо, хотел показать – он схоронил свою пшеницу под соломой, отдал на съедение крысам, а его близкие не имеют возможности даже колючими ячменными лепешками наесться досыта.

– Ну, что же ты плохо ешь? – лукаво и не без ехидства спросила Фрейда. – Невкусно? Горло дерет?

– Разве я плохо ем? Это тебе показалось, – ответил Танхум, усердно жуя лепешки, которые горчили и застревали в горле.

– Ешь, ешь, – злорадствовала Фрейда;- попробуй, какой на вкус хлеб бедняков. Все говорят, что ты нам свой человек, ну что ж, мы поделимся с тобой нашей бедняцкой долей. Ну что, вкусно?… Пусть наши враги всю свою жизнь едят такой хлеб.

Танхум, который пуще огня боялся всяких проклятий, сплюнул три раза через левое плечо.

– Что, худо тебе? Обратно идут наши лепешки? – продолжала донимать Танхума Фрейда.

– Нет, что ты, я сплюнул, чтобы твои проклятия пали на головы врагов наших, а не на нас,. – ответил Танхум. – Я тоже ем хлеб из муки, в которую примешана ячменная. Кто теперь ест чистый пшеничный хлеб? Если у кого и сохранился небольшой запас пшеницы, то его берегут для посева. Если его съесть, сеять нечем будет. А не посеешь, в будущем году подохнем с голоду.

Танхум помолчал с минуту. Он ждал, не отзовутся ли отец или брат хоть словом на его речи. Но они сидели с опущенными головами, занятые каждый своими мыслями.

Видя, что никто ему не отвечает, Танхум продолжал:

– Ну ничего, с хлебом продержимся, перемучаемся как-нибудь. Немного муки для приварка я отложил на праздники, да и вы, я думаю, успели смолоть пшеницу, которую я дал отцу.

– Если у тебя самого так мало хлеба, – перебила Танхума Фрейда, – зачем же ты нам его дал?

– А что будешь делать, – притворно вздохнул Танхум, – сейчас такое тяжелое время! Еще раз говорю: снесите мою пшеницу на мельницу – и вот вам готовая мука для лапши на субботу.

– Мука на приварок! Мука для лапши! А всей твоей пшеницы едва хватит неделю кормить кур, – расхохоталась Фрейда.

– Сколько было, столько и дал, – обиделся Танхум и вышел из хаты.

«Худой мешок не наполнишь, – мелькнула у него злобная мысль. – Сколько ни сыпь, все уйдет через дыры. Уж лучше бы ничего не давать… А может, наоборот, лучше бы дать больше: глядишь – и оценили бы».

Беспокойство за зерно терзало его беспрерывно. Шутка сказать – отдать в чужие руки такое добро! Но другого выхода не было.

«Если уж родному отцу не верить, то кому же верить?» – утешал он себя, шагая домой.

Так, в большой тревоге и волнениях, прошло еще несколько дней.

И вот как-то поздним вечером, в густых сумерках, Танхум решил снова наведаться к отцу, чтобы хоть краем глаза взглянуть, цело ли его добро. Подойдя к домику и увидев у ворот какую-то подводу, Танхум насторожился.

«Власть приехала», – только и успел подумать он, услышав голос Давида.

Стараясь не выдать своего волнения, Танхум вошел в хату.

За столом сидел Давид и какой-то военный, видимо продармеец.

– Пришел в гости… Тянет к родному дому, – сказал Танхум, чтобы как-нибудь завязать разговор. – Ты, кажется, куда-то уезжал? – повернулся он к Давиду. – Хорошо, что хоть своих не забываешь… А мы уж начали было на тебя обижаться – появился в наших краях и тут же исчез…

Давид не ответил ему, беседуя с Бером и Рахмиэлом. Военный, наклонившись к Шимеле, спросил, как зовут дядю.

– Он буржуй, плохой: у него много хлеба, а мне принес плесневелый коржик.

Все расхохотались. Танхум побагровел от стыда и злости.

– Ну, буржуй так буржуй! Конечно, против тех, что дохнут с голоду, я, можно сказать, богач, – начал он. – А вообще, хорош буржуй, который хлеба пшеничного не ест досыта!

– Так, значит, у тебя хлеба нет? А я-то к тебе в гости собирался, авось чем-нибудь да угостишь, – насмешливо сказал Давид.

– Ну, уж для такого почетного гостя, да еще свояка, я бы наскреб по сусекам, – отшутился Танхум. – Со своим я всегда готов последним куском поделиться… Вот и для Рахмиэла я оторвал от себя немного пшеницы.

– Так-таки и оторвал, – прищурился Давид. – Неужто ты так обнищал, беднячок, что у тебя и в самом деле хлеба не осталось?

– Откуда же ему взяться?… Урожай, сам знаешь, был неважный. Хоть зарежь – ни зернышка не найдешь!…

– А ты добудь хлеб из того места, где спрятал его, – хватит и для родных, и для тебя, и для гостей еще останется, – серьезно проговорил Давид.

«Неужто отец выдал?!» – ударило в голову Танхуму. Он хотел ответить Давиду, отшутиться, но не поворачивался язык – точно прилип к гортани.

– Где спрятал?… Что спрятал?… – пробормотал он невнятно. – Мне нечего прятать… А если бы и было что, зачем мне прятать свое же добро? Разве у меня краденое?

6

Встреча с Давидом сильно расстроила Танхума. Не иначе, как тот пронюхал о его хлебе. Надо узнать, не проговорился ли отец неосторожным словом. Медлить нельзя. Но сегодня еще раз идти к нему опасно. Это может вызвать подозрение – то редко ходил, а то чуть ли не каждый день зачастил.

Рано утром Танхум поднялся, кое-как накормил и напоил скот и отправился к отцу. Войти в дом он побоялся и стал поджидать отца у дорожки, по которой старик по утрам ходил в синагогу. Но отец долго не появлялся, и Танхум вернулся домой удрученный. Все валилось у него из рук. Танхум собрался еще раз пойти к отцу, но не успел выйти из ворот, как увидел Давида.

Танхум растерялся, в глазах потемнело.

«Пропал я», – подумал он.

Однако сделал вид, что доволен его приходом,

– Наконец-то явился ко мне в гости…

– Хоть не звал меня, сам пришел, – отшучивался Давид.

– Как не звал? Я звал тебя в первый же день твоего приезда. Но какое это имеет значение – звал тебя или не звал: раз пришел, ты мой гость. Зайдем в дом, посидим, поговорим.

Танхум велел Нехаме подготовиться, чтобы принять гостя. Нехама засуетилась, подала гостю стул и начала накрывать на стол. Но Давид сурово заговорил:

– Мне сидеть некогда… Угощения мне не нужны. Я пришел по делу… Нам нужен хлеб для рабочих города. Продай нам его.

– Легко сказать – хлеб, – выдавил из себя смешок Танхум. – Пусть сначала рабочие нам, крестьянам, хлеба дадут, а там уже и мы им не пожалеем. По-моему, тебе хорошо известно, что у меня хлеба нет.

– Сказки рассказывай кому-нибудь другому, а не мне, – повысил голос Давид. – Кто-кто, а я-то хорошо знаю, что хлеб у тебя есть. Отдавай по-хорошему.

– Ну, если ты так хорошо знаешь, что он у меня есть, – бери его. Впрочем, если очень нужно, я уж, так и быть, наскребу пудик-другой.

– Ты мне только милостыни не подавай, – резко одернул Танхума Давид. – Придешь в ревком, там мы с тобой и поговорим.

– Чего ты от меня хочешь? Что ты насел на меня? – побежал Танхум вслед за вышедшим во двор Давидом. – Быть может, кто-нибудь наговорил тебе на меня?

– Я тебя и без того знаю, как облупленного. – Не оглядываясь, Давид вышел на улицу.

Танхум шел за ним, убеждал, умолял:

– Почему ты не веришь, что у меня нет хлеба? Давид не отвечал, быстро шагал вперед.

Танхум остановился посреди улицы, наблюдая за тем, к кому теперь пойдет Давид. Первый, к кому тот зашел, был Юдель Пейтрах. Задержался недолго, а когда вышел, Юдель шел за ним следом и торговался.

– Двадцать пудов, – донеслись до Танхума его слова, – я так и быть отдам, а больше не могу: и так отдаю последнее.

«Он умнее меня, – подумал Танхум, – оставил двадцать пудов, чтобы отбояриться от властей. Отдаст малость, да спасет все добро. А я вот не догадался и могу все потерять».

От Юделя Давид пошел в следующий двор, потом в третий. По дороге, его останавливали люди, о чем-то разговаривали с Давидом, спорили с ним, бежали дальше – к ревкому, где уже толпился народ.

Танхум потолкался среди них, послушал.

– Давид, наверно, привез новости. Расскажет нам, что делается на белом свете, – суетливо говорил щупленький старичок с жидкой, как бы выщипанной бородкой.

– А как же иначе? Раз уж он сюда приехал, так обязательно расскажет.

Танхум был вне себя от досады: нет, здесь никто его не пожалеет, никто ему не посочувствует.

«О чем может говорить с этими людьми Давид? – подумал он. – О хлебе, о том, что хлеб нужен в городе рабочим? Но разве у этой голытьбы есть хлеб? А если и есть, то разве они его отдадут? Впрочем, от этого народа всего можно ждать, они последнее принесут – ведь это их власть. Эта власть наделила их землей, заботится о них. Так почему бы им и не отдать хлеб? Рука руку моет. А у меня эта власть забрала землю… Так почему я должен ей отдавать свое добро?»

Танхум долго вертелся возле ревкома – сначала искал отца, потом ждал, не подойдет ли он.

«Теперь, когда все Садаево толчется здесь, неплохо бы посмотреть, что творится в отцовском сарае», – подумал он и хотел уйти, как вдруг увидел отца вместе с Рахмиэлом. Они шли к ревкому и о чем-то озабоченно беседовали. На отце был длинный сюртук и старые сапоги – других у него не было. Мрачный вид старика говорил о том, что его грызет какая-то забота. Танхум хотел подойти к нему, но отец, не заметив Танхума, прошел с Рахмиэлом прямо в ревком. Танхум последовал за ними.

В ревкоме было тесно и накурено. Люди сидели на окнах и столах вплотную, как куры на насесте. А народ прибывал и прибывал. Становилось шумнее. Только и слышалось: «Хлеб… Земля… Хлеб…»

Давид присматривался к знакомым. Их здесь было немало – ведь он вырос в Садаеве. Но за долгие годы его скитаний все постарели, глубокие морщины избороздили лица, па головах у многих появилась проседь, не одна пара глаз потеряла юношеский блеск. А кое-кого и не застал Давид. Были и такие, что вернулись с фронта искалеченными – без руки или без ноги, а то и без глаз. Солдаты в старых, вытертых до дыр шинелях вплотную подступили к Давиду.

– Ну, чего ты ждешь? Скажи что-нибудь. Мы хотим знать, что творится на белом свете, – слышалось отовсюду.

Люди толкались, оттирали друг друга – каждому хотелось подойти ближе к Давиду. И настойчивее всех пробирался к нему Танхум, не сводя, впрочем, глаз со своего отца. В нем он искал защиты от овладевшего им страха.

Давид не спеша поднялся и тихо заговорил. И чем тише говорил он, тем тише становилось и вокруг него. Все слушали затаив дыхание.

– Я обращаюсь к вам от имени ваших братьев-рабочих. Голод костлявой рукой сжимает горло революции, хочет задушить ее, хочет, чтобы вернулись помещики и отняли у вас землю, снова обратили нас в рабов и, как овец, погнали на кровавую бойню. Рабочие в городах получают по осьмушке хлеба, а у кулаков хлеб гниет в ямах. В ямах пропадают тысячи пудов зерна. Да что говорить о кулаках? Кулак кулаком и остается. Но хуже другое – кое-кто из бедных крестьян помогает богатеям прятать хлеб. Знайте же, что те, которые так поступают, идут против своих же братьев-бедняков, идут против революции.

Беру показалось, что, произнося эти слова, Давид посмотрел прямо на него.

За всю свою жизнь Бер и мухи не тронул, а тут его самого пригвоздили к позорному столбу!

Раздался взрыв голосов.

– Кто это прячет хлеб? Скажи нам, кто? Назови виновных по имени, – послышались отдельные голоса.

Бер стоял ни жив ни мертв. Он был бледен как полотно.

«Сейчас, вот сейчас Давид осрамит меня перед всем народом», – думал старик. Давид продолжал:

– Те, кто помогает богачам прятать хлеб, помогают нашим врагам. Они помогают душить, морить голодом тысячи рабочих, их жен и их детей.

Бер почувствовал, как досада, злоба на самого себя щемит его сердце.

«Что же я наделал? Зачем понадобилось мне прятать хлеб Танхума? – упрекал себя старик. – Я ведь и сам голодаю, и дети мои голодают… Давид, конечно, прав. Только зачем ему понадобилось при всех позорить меня?

Сказал бы мне с глазу на глаз, если уж разузнал что-либо, – и дело с концом!»

От стыда у Бера пылало все лицо. Он даже глаза поднять боялся. Танхум побледнел, заметив, что отец волнуется, что он вне себя.

– Ты его не слушай, – умудрился он шепнуть отцу. – Какие они тебе братья – эти рабочие? Какое тебе до них дело?

А Давид уже не говорил, а кричал, размахивая руками:

– Бедняки должны не прятать кулацкий хлеб, а помогать нам искать его… Это их долг перед республикой, перед голодающими братьями-рабочими, перед их детьми. Каждый пуд найденного хлеба – это нож в сердце врагов революции!

7

Бер вернулся домой расстроенный, в смятении. Сколько ни подступали к нему Рахмиэл и Фрейда, сколько ни пробовали разузнать, что с ним стряслось, – он молчал.

«Может быть, Давид не меня имел в виду?» – пробовал старик утешить себя, и у него стало немного легче на душе. Но сомнения все же грызли его: он никак не мог решить, что лучше – сдать спрятанный хлеб комбеду или молчать, укрывать его.

Ночью Бер вышел во двор и вдруг заметил у сарайчика темную человеческую фигуру.

«Эге, да это Танхум, видать, прислал человека караулить свое добро», – подумал он. И только хотел подойти к сарайчику, как кто-то схватил его за рукав. Это был сам Танхум, бледный и перепуганный.

– Отец, – начал он дрожащим голосом, – прошу тебя, отец, не отвернись от меня. Может, я виноват перед тобой… Может быть, виноват перед братьями, может быть… Так простите меня!… Знай, если ты скажешь про хлеб, ты зарежешь меня без ножа… Если ты это сделаешь, отец, – убей меня лучше – один конец… Все против меня. Смотри, как я одинок, словно камень при дороге. А чем я провинился? Ну, скажи, отец, чем?…

Танхум дрожал всем телом. Он плакал! И чувство жалости змеей проникло в сердце Бера.

– Ну чем я могу помочь тебе? Ну чем? Ты всех восстановил против себя. Люди есть хотят, вот и ищут хлеб.

– Люди! Люди! Зачем думать о других?… Зачем о чужих заботиться? Думай лучше о себе и о своих сыновьях! А кто о тебе подумает? У меня нет никого, кроме тебя – ты мне отец…

– Туго пришлось, так и об отце вспомнил?

Но Танхум не давал отцу и слова сказать, все говорил и говорил о себе.

8

Давид был уверен, что Танхум где-то спрятал свой хлеб. Но как его найти? Этот вопрос все время не давал ему покоя. Он понимал, что Танхум добровольно зерно не отдаст… Вспомнил встречу с Танхумом в дороге, когда отец Нехамы отвозил его по наряду, и подумал: не переправил ли он зерно к тестю?

Давид неоднократно допытывался у старого Бера, какой урожай был у Танхума в этом году и где он мог спрятать хлеб, но старик уходил от этого разговора. Давиду это показалось подозрительным. Он видел в этом что-то похожее на сострадание к сыну.

Рахмиэл тоже не высказывал никаких суждений по этому поводу, только Фрейда твердила, что неспроста Танхум вдруг зачастил к ним. За этим что-то кроется.

…Как-то поздно вечером, когда Давид после беспокойного трудового дня возвращался домой, он увидел Танхума, расхаживающего у отца по двору.

«Что ему тут понадобилось, да еще в такую позднюю нору? – заинтересовался Давид. – Что он тут ищет?»

Давид начал тайком следить за Танхумом. Тот ходил и оглядывался, словно вор. Думая, что никто его не видит, вошел в сарайчик и надолго там задержался.

«Не иначе, как что-то спрятал там», – решил Давид. Подождал еще немного и пошел к сарайчику. У двери сарая лицом к лицу столкнулся с Танхумом.

– Что ты здесь делаешь? – спросил Давид, не сводя с Танхума пытливого взгляда.

– Я так зашел… понимаешь, так… Я хотел… – забормотал Танхум невразумительно. – Понимаешь, сарайчик разваливается…

Давид заглянул в сарайчик, и у Танхума оборвалось сердце. Кое-как совладав с собой, он заговорил с Давидом, страшась, как бы он не заметил, что солома в углу слегка разрыта.

«Взгляд у него наметанный», – подумал Танхум и, взяв свояка за рукав, слегка потянул его к выходу.

– Зайдем в дом, мне надо поговорить с отцом, – сказал он Давиду.

– Иди, если тебе нужно, – буркнул Давид. Он понимал, что Танхуму не хочется оставлять его одного в сарае. Было ясно, что Танхум что-то спрятал здесь.

И вот, когда Танхум ушел домой, Давид вошел в сарай и сразу в одном углу заметил разрытую солому.

«Хозяева, может быть, и не знают, что творится у них тут», – подумал он. -

Порывшись, он обнаружил мешки с зерном и, возбужденный, вбежал в дом.

– Вставай, вставай, – начал он будить Рахмиэла. – Я хлеб нашел!

– Где? Что за хлеб? – пробормотал спросонья Рахмиэл.

– Пшеница… У тебя под самым носом лежит хлеб, а ты подыхаешь с голоду!

Услышав этот разговор и сразу поняв, в чем дело, Бер вскочил с кровати и встал у двери, будто желая загородить дорогу в сарайчик.

Давид подошел к старику, спросил в упор:

– Танхумов хлеб?

– А если и его, так что?

– Так это хлеб, который вырос на вашей земле, политой вашим потом?

Старик опустил голову. Жалкая гримаса исказила его лицо. Казалось, ему стало стыдно. Тихо, почти шепотом, он заговорил:

– Что делать, Давид? Ведь он мне родной сын. Ты знаешь, сколько лет он не переступал моего порога. Жалко его!…

– А Рахмиэла, Заве-Лейба, себя самого и тысячи таких же бедняков вам не жалко? Чего вы хотите – сами хозяйничать на своей земле или чтобы Танхум на ней собирал урожай?

– Все знаю, Давид, все понимаю, – сказал Бер, поднимая голову. – Но что же делать, если…

Старик умолк, будто что-то сдавило ему горло. И долго стоял, беспомощно разводя руками.

…В эту ночь Танхуму снилась гора обмолоченной и перевеянной пшеницы. Гора все росла. Зерна, скользнув под рубашку, щекотали тело. Давно уже не было так хорошо у него на душе.

«Как ты думаешь, сколько тут будет четвертей?» – спросил он во сне у жены.

«Не знаю, Танхум, только много», – ответила, улыбаясь, Нехама.

И будто видит Танхум, лежа на горе пшеницы, голодных людей, умоляющих его:

«Смилуйся над нами, Танхум, дай нам немного хлеба, мы умираем с голоду!»

И он говорит жене:

«Видишь, Нехама, ни у кого нет хлеба, только у нас он есть…»

Танхум проснулся и вспомнил о Давиде. Он заметался в страхе, на лбу выступил холодный пот.

– Что с тобой, Танхум? – всполошилась Нехама.

– Сон хороший приснился.

– То-то ты так счастливо улыбался. Что же тебе приснилось?:

– Хлеб. Много хлеба.

– Ну, значит, у нас и будет, много хлеба, – истолковала сон Нехама.

– Дай бог. Только бы спрятанная пшеница уцелела! Один бог знает, хозяин я над ней или нет…

– Зачем же думать плохо? – сказала Нехама. – Бог уберег нас от беды до сих пор, почему бы ему не уберечь нас от нее и дальше?

– Какой у нас завтра день?

– Четверг, а что?

– Поститься надо, бога надо молить…

Танхум подумал: надо попросить отца помолиться за них.

– А может быть, следует раздать милостыню? – посоветовался он с женой.

– Да ты ведь дал уже отцу немного пшеницы, – отозвалась Нехама. – Чего же еще?

«Надо бы и другим бедным людям помочь, может, и они будут за нас бога молить», – подумал Танхум.

Как бы угадав сокровенные мысли мужа, Нехама возобновила свои наставления.

– Зачем благодетельствовать чужим людям? Лучше дай еще немного хлеба отцу, он это оценит лучше других, да отцовы молитвы доходчивей.

– Ты права, Нехама, – согласился Танхум с женой и дал на всякий случай обет: если бог пошлет удачу и его хлеб уцелеет, он будет помогать отцу, раздавать милостыню нищим – словом, делать все, что полагается набожному еврею. Успокоив этим обетом свою совесть, Танхум поплотней подоткнул под себя одеяло и сладко заснул.

Встал спозаранку, быстро оделся, благочестиво промурлыкал под нос что-то привычное, ни разу не взглянув в раскрытый для виду молитвенник, наспех расправился с самыми неотложными хозяйственными делами, завернул что-то в мешочек и пошел к отцу. День был ясный, приветливый, наперебой весело распевали, радуясь солнцу, птицы, да и сам Танхум беззаботно насвистывал мотив какой-то незатейливой песенки.

Его не томили никакие дурные предчувствия. Наоборот, ему казалось, что опасность миновала и все кончится благополучно – его пшеницу никто не тронет, и все будет точно так, как во сне: когда ни у кого не будет хлеба, все придут к Танхуму на поклон – дай, ради бога, что хочешь бери, только дай, умираем, спаси нас, Танхум!

Как всегда, осторожно, оглядываясь во все стороны, вошел Танхум в сарайчик и сразу увидел разбросанную солому. Сердце его упало. Он хотел порыться в соломе, но не мог двинуться с места – ноги будто приросли к земле, отнялись руки, хотел крикнуть – и не мог: онемел язык.

«Ой, господи, боже мой… Какое несчастье!… Погорел… без огня погорел… Пропал я совсем… Зарезали, убили… Ох, горе мое, горе… С чем я остался?… Что мне теперь делать?… Отец, родной отец погубил!»

9

Никогда еще Танхум не был так потрясен, как в ту минуту, когда увидел, что пшеница исчезла из сарайчика. Он метался, кричал, рвал на себе волосы. Как Нехама ни утешала его, как ни уговаривала, чтобы он взял себя в руки, он не унимался.

На следующий день, немного успокоившись, он стал думать о том, что предпринять, как спасти отобранный у него хлеб. Жаловаться Давиду не имеет смысла, – не такай он человек. Оставалось одно – поехать в Бурлацк, чтобы там посоветоваться с Евтихием Буйченко. Как-то раз на обратном пути с ярмарки Танхум встретился с ним. Евтихий стал ему внушать: нельзя допускать, чтобы большевики безнаказанно отбирали хлеб у зажиточных крестьян, надо, мол, принимать ответные меры. Он уже слышал, что кое-где собирались люди, недовольных вооружали для борьбы с продовольственными отрядами, И вот теперь, когда все его планы рухнули, Танхум вспомнил об этой встрече. Он был уверен, что у таких людей найдет защиту и поддержку. А вдруг с их помощью ему и удастся вернуть хлеб?!

Танхум наспех перекусил и молча начал готовиться в дорогу. Хоть у него и было тяжело на душе, все же упустить случай блеснуть своей упряжкой ему не хотелось, не хотелось и уронить достоинство рачительного хозяина. Поэтому, выведя из конюшни своих буланок, он вынес и самую лучшую сбрую, вычистил до блеска бричку, почистил лошадей.

– Куда это ты собрался? – спросила Нехама, – Да так, хочу поехать по одному делу.

– Куда? Поздно же! Как я тут ночью одна останусь? Страшно. Поезжай завтра утром и вернешься засветло.

– А мне сегодня нужно ехать, я же тебе сказал. Кто тебя тут тронет? – начиная злиться, резко осадил жену Танхум. – Мне каждый час дорог… Я до утра должен знать, что мне делать!

Танхум быстро запряг лошадей. Не успел усесться в бричку, как сытые кобылы уже вынесли его на степную извилистую дорогу. Откинувшись на пружинящем сиденье, Танхум натянул немного вожжи, чтобы умерить пыл резвых лошадок.

Пожелтевшие стебли высокой травы качались на ветру по обочинам дороги. Протяжно и уныло каркали черные вороны, мало заметные на свежей пашне. Поднявшись на холм, Танхум увидел стоявший у степной дороги ветряк, почти без передышки махавший огромными крыльями. Казалось, что это гигантская птица, она вот-вот оторвется от земли и взмоет ввысь, но нет – бессильны громадные крылья, цепко держит их земля, и не расстаться им с ней.

По обеим сторонам дороги широко раскинулись Михеевка, Санжаровка и Млечиновка. Все яснее и яснее вырисовывались на фоне предвечернего неба белоснежные украинские хаты-мазанки с соломенными, гонтовыми и черепичными крышами.

Из хуторов и деревень сюда доносился приглушенный собачий лай, крик петухов. Временами все стихало, и тогда слышался только стук колес брички.

Когда он на рысях проезжал мимо Млечиновки, вдали уже показались неясные контуры Бурлацка. Танхум отпустил вожжи, кони рванулись и помчались во весь дух. Не успел Танхум оглянуться, как уже был в Бурлацке. Темнело. Заслышав грохот брички, на улицу выбегали собаки и громким лаем провожали Танхума.

Возле дома Евтихня Танхум остановил лошадей и начал, размахивая кнутом, разгонять наседавших псов. Собачий лай становился все яростней, и, заслышав его, Евтихий, полураздетый и простоволосый, выбежал из хаты.

– Кто это? – стал он пристально вглядываться в хозяина брички. – Кто? Погибели на вас нет, окаянные, – пытался он унять не в меру расходившихся собак.

– Это я, Евтихий Опанасович, – отозвался Танхум.

– Кто такой? – не узнавая, переспросил Евтихий.

– Да я! Не узнаете, что ли? Донда из Садаева.

– Ах, Донда! – воскликнул хозяин дома и широко раскрыл сплетенные из ветвей молодых акаций ворота. – Заезжай, заезжай… Гостем будешь… Ты что ж так редко жалуешь к нам? Раз как-то был, а больше и носа не кажешь, разве это гоже?… Небось новостей привез кучу?

Танхум въехал на широкий двор, выпряг лошадей, привязал их, задал им корму и только тогда вошел в горницу:

– Может, закусишь малость? – спросил Евтихий и, не дожидаясь ответа, подмигнул жене – угощай гостя.

Жена Евтихия, низенькая, полная, моложавая женщина в широкой, в складках, цветастой юбке, мелким семенящим шагом направилась в кухню.

– Не хочу… Спасибо, я не голоден, – отказался Танхум.

Но хозяйка уже поставила на стол простоквашу, творог и картошку.

– Перекуси, – настаивал Евтихий, – и я с тобой за компанию сяду.

Хозяин придвинул миску поближе к гостю, налил в нее простокваши и положил на стол две деревянные ложки.

– Ешь. Ведь не свининой я тебя потчую, – знаю, что закон не велит тебе есть ее, – угощал хлебосольный хозяин.

Танхум неохотно взял кусок хлеба, круто посолил его и стал вяло хлебать простоквашу,

Видя, что гость расстроен и что еда ему в горло не лезет, Евтихий понял, что Танхум заехал неспроста.

– Откуда в наши края? – начал он осторожно расспрашивать гостя.

– Из дому, прямехонько из дому. Я к вам за советом. Несчастье со мной случилось, Евтихий Опанасович, хлеб у меня забрали, весь, до последнего зернышка. Только недавно спрятал его в надежное место, а они нашли…

– А что я тебе говорил, – так и обрушился на Танхума Евтихий. Он сдвинул густые брови, синие глаза загорелись недобрым огнем.

– Конечно, ты был прав, но что я мог поделать? – жалобно посмотрел Танхум на хозяина.

– А я тогда тебе сказал, что надо делать, – снова напал на гостя Евтихий. – Надо было вооружаться и не давать хлеб. Вот ты мечешься теперь, как затравленная крыса, а что толку?… Что можно сделать сейчас, когда хлеб уже увезли?

– Еще не увезли. Они собирают целый обоз, чтобы отправить его разом, – сказал Танхум. – До вас, надо думать, вот-вот доберутся.

– Да, доберутся, если их сюда пустят, держи карман шире, – побагровев от злобы, пробурчал Евтихий.

– Попробуйте-ка не пустить, попробуйте только, – перебил хозяина Танхум.

– И попробуем, конечно, попробуем, – подхватил Евтихий.

Лицо его перекосилось в злобной гримасе, на лбу крупными каплями выступил холодный пот.

– Мы не только попробуем, мы просто не отдадим своего хлеба – и баста, – продолжал Евтихий. – Но если ты думаешь, что я за твой хлеб драться стану, то горько ошибаешься… Я тебя предупреждал…

Евтихий умолк, как бы выжидая, что скажет гость.

– Но что я мог поделать? – подавленно отозвался Танхум.

– Объединиться надо было, всем крепким хозяевам объединиться, – сурово проговорил Евтихий, – тогда бы и другие хозяева задумались, и большинство поддержало бы нас… А ты что? Ты спрятался, как крыса в нору, молчал, выжидал до тех пор, пока тебя не задели. Ну вот и дождался!

Танхум молчал, низко опустив голову. Он никогда в жизни ни с кем не воевал, не дрался, Как же он пойдет убивать людей? А тут еще надо будет идти против братьев, против родного отца. Но и сдаться нельзя, нельзя молчать, – он чувствовал это всем сердцем прижимистого хозяина. Ведь они идут на него, Танхума, стеной идут; тут уже бой не на шутку, кто кого – либо он их, либо они его.

И, как будто угадав его тайные мысли, Евтихий сказал:

– Если хочешь остаться хозяином своего хлеба, тебе остается одно – драться за него не на жизнь, а на смерть.

Евтихий прав, но как драться? Что он может поделать один на все Садаево? Кто ему посочувствует, кто поможет? Разве что Юдель Пейтрах, но какой же он, Юдель, вояка?!

Танхум был растерян. Ему хотелось, чтобы Евтихий подсказал, что надо делать, как быть. Но Евтихий вышел из дому, подозвал одного из мальчишек, занятых шумной игрой, и сказал ему на ухо несколько слов. Мальчишка со всех ног помчался куда-то по деревенской улице, взбивая голыми пятками облака пыли.

Минут через десять – пятнадцать в хату Евтихия вошел высокий белокурый мужчина в новых сапогах, в полугалифе и красиво вышитой украинской рубашке, поверх которой был надет темный суконный пиджак.

– Вот этот человек приехал из соседней еврейской колонии Садаево, – указал Евтихий на Танхума, – он может рассказать кое-что интересное.

Увидев бывшего атамана, Танхум побледнел. Сейчас Бужейко с ним расправится за то, что он улизнул из его отряда.

Бывший атаман с удивлением посмотрел на Танхума.

– Откуда ты взялся, Донда?… Хлопцы сказали, что тебя убили…

– Я в плен попал, пан атаман, еле удрал оттуда.

– А обратно дорогу в отряд забыл? Эх ты, трус поганый!

– Я же был ранен, еле жив остался. Кругом шныряли красные, – оправдывался Танхум.

Бужейко смерил Танхума пронзительным взглядом, недовольно спросил:

– А теперь чего хочешь?

– Беда, пан атаман, большевики забрали у меня хлеб.

Бужейко ехидно улыбнулся:

– А почему ты отдал им свой хлеб?

– А разве они меня спросили? Забрали – и все.

– Куда же они этот хлеб девали?

– Пока он еще на месте, в Садаеве. Есть слух, что они его собираются вывезти в город – для рабочих, что ли.

– Я и без тебя знаю, для кого они хлеб собирают, – разозлился Бужейко. Глаза его стали холодными и злыми, он высокомерно взглянул на Танхума, поднялся и начал расхаживать по комнате, куря цигарку за цигаркой.

– Скажи, где они хранят хлеб? Сколько человек в охране? По какой дороге отправят обоз в город?

На лице у Танхума появилась заискивающая и даже глупая улыбка.

– Продовольственный отряд стоит в Гончарихе, – скороговоркой начал он выкладывать все, что знал. – У нас, в Садаеве, пока только один человек. А по какой дороге станут они вывозить хлеб – кто может угадать?

– Какой такой Давид? Кто он? – сквозь зубы процедил Бужейко.

– А это мой свояк, – пояснил Танхум, – он уже давно у них, у красных то есть, еще до революции с ними связался.

– Так что ж вы там не могли с ним справиться? – иронически скосил на Танхума глаза Бужейко. – Эх, вы, герои, долго ли его там пришить?…

– Да разве он один?… Все голодранцы за него горой. В том-то и беда, что он не один… Как же два-три хозяина могут пойти против такой оравы?

– Это уж как есть, – вмешался в разговор Евтихий, который сидел, в сторонке, расчесывая пальцами свою окладистую бороду и прислушиваясь к пререканиям гостей. – Это уж так, – повторил он, – охотников на чужое добро всегда найдется достаточно. Но сюда они не придут, а придут, так мы их так накормим, что им на вечные времена хватит.

– Вам-то хорошо рассуждать, когда есть кому заступиться, – отозвался Танхум, не сводя глаз с Бужейко.

– А мы сами за себя заступаемся, – взорвался Евтихий. – Каждый должен сам, как только может, защищать свое добро!

– Как же я могу сам себя защищать? – жалобно сказал Танхум. – Меня ограбила голота, что я один могу сделать? Вот потому-то я и пришел к вам посоветоваться, попросить у вас помощи, чтобы вернуть свое добро.

Евтихий ничего не ответил. Он посмотрел на атамана, ожидая, видимо, как тот отзовется на слова Танхума. Но атаман молчал, расхаживая по горнице, посасывая цигарку, и о чем-то размышлял. Наконец Бужейко подмигнул Евтихию, они отошли в угол горницы и долго о чем-то вполголоса говорили. Потом Евтихий подошел к Танхуму и спросил, знает ли он наверняка, куда собираются продармейцы вывозить собранный у крестьян хлеб.

– Думать надо, что в Гончариху, – ответил Танхум.

– А дорогу в Гончариху ты ведь знаешь?… – снова спросил Евтихий. Он наклонился к Танхуму и что-то тихо сказал ему.

Танхум кивнул в знак согласия и направился к выходу.

У порога Евтихий сказал ему на прощанье:

– Только не тяни – узнай, что надо, и приезжай сразу же!

Танхум вернулся домой поздно. Все окна в домах Садаева были темны, люди давно улеглись спать, и Танхум был рад, что никто не видит его приезда. Стараясь не шуметь, он распряг лошадей, поставил их в конюшню и вошел в дом.

Нехама уже спала. Услыхав сквозь сон, что Танхум вернулся, она широко открыла глаза и, как бы оправдываясь, проговорила:

– Прилегла на минутку отдохнуть и сама не заметила, как уснула.

– Не заходил ли кто? – начал расспрашивать Танхум. – Не слыхала ли ты, что с хлебом?

– Я целехонький день дома просидела, как же я могла услышать что-нибудь?

– Завтра разнюхать надо, куда они собираются хлеб вывозить. Может, у хозяек что-нибудь выведаешь?

– А что могут женщины знать?

– Как раз женщины-то и знают. Они раньше всех все знают: кто куда собирается, кто что хочет делать – словом, все, – отозвался Танхум. – Ты найди какой-нибудь предлог – ну, скажем, горшок одолжить или соли занять – и заодно узнай все, что надо.

– Ладно, Танхум, завтра, если будем живы и здоровы, я зайду к соседям, – может быть, они и в самом деле что-либо знают.

Ранним утром Нехама быстрехонько подоила коров и разу же отправилась на разведку.

Перед ее уходом Танхум подробно наказал, о чем и как говорить с соседями, и строго-настрого запретил, упаси бог, болтать лишнее.

– Расспроси осторожненько, как бы мимоходом, собрали ли уже хлеб, когда и куда собираются отвозить его, если тебе удастся узнать, кто будет сопровождать подводы, – будет совсем хорошо.

– Ладно, Танхум, все разузнаю, – заверила Нехама.

Но понадеяться только на жену Танхум все же побоялся. Поэтому вслед за ней он и сам вышел из дому и, по своему обыкновению, втесался в кучку споривших колонистов, которые в свободное от работы время любили собираться на улице и обсуждать самые последние новости.

– Говорят, ты завтра в Гончариху едешь? – попытался он подцепить на удочку Боруха Зюзина.

– Кто это тебе сказал? – искренне удивился Борух.

– Не все ли равно, кто сказал? Слухом земля полнится. Хотел я попросить тебя об одолжении.

– А в чем дело? – уставился на Танхума Борух, будто и в самом деле собирался ехать в Гончариху.

– А зачем тебе знать, если ты не едешь? – продолжал разыгрывать Боруха Танхум.

– Дай мне твоих лошадей, я и поеду, – пошутил Борух.

– На своих лошадях я и сам не дурак поехать, – в тон ему ответил Танхум.

– А чем черт не шутит, – может быть, тебе и придется поехать на своих конях. Где Давиду взять лошадей, если не у богатых хозяев?

– Чтобы я свой хлеб да на своих лошадях повез! – побагровев от возмущения, сказал Танхум. – Может, он еще прикажет, чтобы я свой хлеб прямо в рот положил рабочим или кому-нибудь там еще?

– Ну, уж в рот каждый сам себе положит, а вот отвезти тебя и впрямь попросить могут, – поддразнивал Танхума Борух, видя, что задел его за живое.

– Ну, раз так, – снова закинул удочку Танхум, – ты, может, знаешь, когда они собираются вывозить хлеб? Я бы загодя лошадей приготовил.

– Тебе скажут когда.

– Кто скажет?

– Кому надо, тот и скажет.

– Буду ждать, – ответил Танхум и перешел к другой кучке людей – авось удастся там узнать, когда все-таки собираются отправить обоз.

Долго еще толкался Танхум на улице, пока ему не удалось выяснить, что сопровождать обоз выделены проверенные комбедовцы, а лошадей будут брать у зажиточных хозяев. Страшась, как бы и в самом деле ему не пришлось дать лошадей продотряду, Танхум запряг их в бричку и покатил в Бурлацк.

Евтихий и атаман поджидали его. Они не столько хотели спасти хлеб Танхума, сколько испытать свои силы, собранные ими для борьбы с продовольственными отрядами. Горячку, собственно, порол атаман.

– Надо, непременно надо отбить хлеб у большевиков, – наседал он на более осторожного Евтихия.

– Зачем нам рисковать жизнью ради чужого хлеба? – старался охладить его пыл Евтихий. – Лучше сберечь силы, сохранить их на тот случай, если придется защищать свое добро, свой хлеб.

Но атаман ничего и слушать не хотел:

– Бойцы могут разложиться без боевого крещения. Надо им дать понюхать пороху – пусть закаляются, пусть, когда красные нападут на нас, будут хоть немного обстреляны. Ну, а если против нас пошлют крупные силы, – тут уж придется рассыпаться по балкам и прятаться в камыши. Так или иначе боевой опыт нам не помешает. Да и нападать на большевиков надо всюду, где только возможно.

Атаман убедил Евтихия, который был его правой рукой, что нужно вызвать людей и отправить их на боевую операцию – перехватить хлеб по дороге в Гончариху.

Увидев в окно Танхума, подъехавшего к его дому на взмыленных лошадях, Евтихий понял, что нужда здорово припекла его, если он, всегда такой рачительный хозяин, чуть не загнал свою любимую упряжку.

– Завтра хлеб вывозят в Гончариху! – крикнул Танхум.

– Ты мне одно скажи – хочешь вернуть свой хлеб? – спросил Евтихий.

– Конечно, хочу.

– Ну, тогда мы дадим тебе ружье и несколько человек на подмогу. Выбирайте удобное для засады место и неожиданным ударом заставьте продотряд повернуть лошадей сюда, к Бурлацку… Ну, а мы тут уж разберемся, что к чему.

– Ружье?… – переспросил Танхум.

Он хотел сказать, что и стрелять не умеет, но спохватился – негоже ронять себя в глазах своих заступников.

– Да я и с палкой в руке пошел бы драться, лишь бы вернуть хлеб, – храбрился Танхум.

– Сколько человек будет сопровождать обоз? – спросил его атаман.

– Не знаю, кажется, немного.

– А что ты сделаешь, если вышлют целый отряд? – вмешался в разговор Евтихий.

– А для чего им отряд? Ведь у них и в мыслях нет, что на них могут напасть, – ответил Танхум. – Недалеко от Садаева есть Камышовая балка, вот туда и надо выехать, чтобы подстеречь обоз.

– Ну, добре, – согласился атаман, – я сейчас вызову сюда людей и прикажу поехать с тобой. Подготовься…

Атаман дал Танхуму обрез и предложил поупражняться немного в стрельбе перед выездом на операцию. Он научил Танхума заряжать и разряжать оружие, и тот, выйдя во двор, стал стрелять в ворон, опустившихся на ток Евтихия. Испуганные вороны, шумно замахав крыльями, взмыли вверх, лишь одна упала на землю.

– Попал! – не своим голосом закричал Танхум. Ему хотелось, чтобы атаман видел, какой он, Танхум, меткий стрелок. Ему и в голову не приходило, что в него самого, как в эту вот жалкую ворону, может угодить пуля.

Танхум увлекся стрельбой и не сразу заметил, как ко двору Евтихия подъехали три всадника на хорошо откормленных конях. Они привязали лошадей к коновязи и вошли в дом, где их уже поджидал атаман. Вскоре вошел сюда и Танхум. Прибывшие по-военному козырнули атаману и вытянулись перед ним в струнку. Глядя на них, Танхум тоже вытянулся, но у него это вышло так неловко, что казалось, будто он их передразнивает.

– Вольно! – обронил атаман и, помолчав немного, сказал: – Вам боевое задание: в районе Садаева надо задержать подводы с хлебом. С вами поедет он… – атаман указал на Танхума рукой.

– Есть, – дружно ответили вооруженные обрезами бандиты.

– Подводы захватить и повернуть в Бурлацк, – продолжал атаман. – Удар должен быть внезапным и стремительным, человек из Садаева покажет вам удобное для засады место, – он опять показал на стоявшего перед ним Танхума, который заискивающе смотрел на него.

– Покажу… А как же иначе?… – угодливо поддакнул Танхум.

– Как только на дороге покажутся подводы, отрежьте им дорогу спереди и сзади и заставьте повернуть в Бурлацк… – продолжал пояснять атаман, как бы не замечая Танхума. – Ясно?

– Ясно, – последовал ответ.

– Тогда выполняйте приказ. Захватите с собой оружие и боеприпасы – и айда по коням… А ты хорошо верхом ездишь? – впервые удостоил он внимания Танхума.

– Что за вопрос… Я с малых лет к этому приучен.

– Тогда по коням!

Танхум и остальные бандиты быстро отвязали лошадей и по двое в ряд двинулись по направлению к Садаеву.

11

В бурке, вооруженный обрезом, Танхум ехал на одной из своих буланых кобыл. Бок о бок с ним скакал рябой, со шрамом на лице всадник, который почему-то пристально вглядывался в своего напарника, будто стараясь вспомнить, где и когда встречал его. Плясавший под ним жеребец обнюхивал буланку Танхума и настораживал уши, то ли собираясь сдружиться с соседкой, то ли ударить ее копытом. А та, весело заржав, вдруг припустилась бежать неровным галопом. Танхум натянул поводья.

– Хорошая кобылка! – одобрительно отозвался о буланке рябой. – Твоя или дали тебе?

– Ага, – неопределенно ответил Танхум, избегая смотреть рябому в глаза.

Танхуму вдруг показалось, что этот рябой похож на того самого конокрада, которого он, Танхум, будучи сотским, избил и ограбил.

Мысль об этом нагоняла на Танхума страх.

«А что, если он захочет отомстить мне за то, что я избил его там, в погребе? Что ему помешает убить меня сейчас? – проносились в голове Танхума страшные мысли. – Зачем мне ради хлеба пропадать? Ну, увезут хлеб, увезут – так другой вырастет. Лишь бы самому уцелеть!»

Эти мысли мучили Танхума всю дорогу, тисками сжимали сердце.

– Ты сам-то откуда? Из Садаева, что ли? – начал расспрашивать Танхума рябой.

– Оттуда, – согласно кивнул головой Танхум.

– Зачем же ты пристал к атаману? – удивился он. Танхуму не хотелось откровенничать с рябым, и, чтобы не открывать ему истинной причины своих действий, он ответил на вопрос вопросом:

– А почему вы пристали к нему?

– Я пристал, – с кривой усмешкой ответил рябой, – чтобы бить и грабить ваших. А ты что? Своих бить будешь, что ли?

– Смотря каких. Тех, которые забрали мой хлеб и хотят забрать мою землю, – тех я буду бить вместе с тобой.

– Врешь, – отозвался всадник, ехавший сзади Танхума, во втором ряду. – Посмотрю я, как ты будешь бить своих!

– А что же? Выходит, я молчать должен, если мой хлеб увозят, если у меня землю отбирают, молчать только потому, что это свои? – повернулся Танхум к говорившему, но тот уже безучастно смотрел в сторону, будто его совсем не интересовали ни ответ Танхума, ни сам Танхум.

Танхуму хотелось излить перед кем-нибудь свое горе, но бандиты, занятые своими мыслями, не обращали на него внимания.

«Хоть бы ехали поскорей, – с досадой думал он, – а то, не ровен час, подводы с хлебом раньше времени проскочат то место у запруды, где надо устроить засаду».

– Мы можем, чего доброго, и опоздать, братцы, если не поднажмем, – сказал он вслух.

– Ну, и погоняй свою кобылу, если тебе невтерпеж, – отозвался рябой всадник и, придержав, будто назло Танхуму, своего жеребца, запел сиплым голосом:

Эх, яблочко, куды котишься?

В руки к нам попадешь – Не воротишься.

«Весело тебе, хвороба тебя забери, – выругался про себя Танхум. – Болит у тебя душа о моем хлебе, очень ты горевать будешь, если его и вывезут!»

Поднявшись на холм, Танхум увидел впереди Садаево. Слева чернел лесок, а прямо перед ними сверкала вода.

– Вон там, братцы, за плотиной, и должны проехать подводы с хлебом, – сказал Танхум.

Возле Камышовой балки, которая тянулась вдоль плотины, всадники остановились, завели лошадей в густой камыш и, затаясь, стали следить за дорогой – не покажутся ли подводы.

– А вдруг они задержатся в Садаеве? – сказал рябой. – Что ж, мы целый день и будем торчать в этой треклятой балке?

– Нет, нет, – поспешно заверил рябого Танхум, – они обязательно должны появиться. У красных всё готово было к отправке, хлеб собран, подводы взяты у местных хозяев.

И, как бы подтверждая Танхумовы слова, издали донесся стук приближающейся подводы. Дребезжа и подпрыгивая на спуске, она подкатила к плотине.

Танхум выскочил было из камышей, но сразу же юркнул обратно.

– Не они, – тихо сказал он.

Не прошло и десяти минут, как опять появилась подвода, за ней – еще две. На этот раз подводы ехали медленно, без громыхания и стука, видно было, что они груженые. И когда первая телега выехала на плотину, Танхум ясно увидел на ней своего отца.

– Они, они хлеб везут, – вне себя от волнения и страха закричал не своим голосом Танхум. У него перехватило дыхание, и, почти не соображая, что делает, он вскочил на свою кобылу и вынесся с обрезом в руке на плотину.

– Стой, стрелять буду! – крикнул он в смятении, встретившись взглядом с хмурыми и строгими глазами старого Бера.

Танхум хотел подъехать к первой подводе и приказать отцу повернуть лошадей, но, увидев позади отца человека, вскинувшего винтовку, сделал скачок в сторону и чуть не свалился вместе с конем с плотины. В ту же секунду со второй подводы выстрелил Давид, но пуля не задела Танхума – его спас скачок лошади.

Услышав выстрел, сидевшие в засаде бандиты вскочили на коней и тоже начали стрелять из своих обрезов.

Давид, спрятавшись за подводой, стал отстреливаться, стремясь не допустить нападающих к хлебу. Продармеец тоже открыл огонь, переползая с места на место, пытаясь создать впечатление, что огонь ведется с разных сторон.

Внезапно лошади Бера, испугавшись выстрелов, понесли подводу прямо на бандитов, и как старик ни старался их удержать, его сил на это не хватило.

После долгой перестрелки две подводы прорвались сквозь заслон нападающих и умчались в Гончариху, а первая подвода вместе со старым Бером Дондой попала в руки бандитов.

– Что сидишь чурбан чурбаном? – крикнул старику один из них, щуплый парень с большим ртом. – Чего не едешь?

– А куда мне ехать? – взглянул на всадника Бер.

– Поезжай, куда велят, в Бурлацк поезжай, там атаман с тобой потолкует! Расскажешь ему, куда и зачем вез хлеб.

– А мне и рассказывать нечего. Что мне рассказывать?

– Там увидим, есть у тебя о чем рассказать или нет, – вмешался рябой. Он стегнул лошадей, и подвода тронулась.

– Куда вы меня гоните? – спросил Бер одного из всадников, конвоировавших подводу.

– Велят ехать, ну и поезжай, – буркнул Танхум. – Не хотел сохранить мой хлеб, так вези его теперь хоть к черту на кулички – мне все равно… Когда родной отец становится тебе злейшим врагом и хочет утопить, так и говорить не о чем!

– Мне твой хлеб не нужен. Голодал бы – и то ни к единому зернышку не прикоснулся бы, – задыхаясь от волнения, сказал Вер. – Я не знаю, кто и как нашел твой хлеб.

– Нет, знаешь. Тебя уговорили отдать мой хлеб.

– Отсохни мой язык, если я о нем хоть слово кому сказал…

– Что вы там по-своему бормочете? – остановил Танхума рябой. – Этак вы нас купить и продать можете за милую душу, а мы ничего и знать не будем.

– Не обижайтесь, братцы, мы привыкли все по-нашему говорить, – сказал, оправдываясь, Танхум и умолк.

Всадники продолжали путь почти в полной тишине. Слышался только глухой стук копыт, да изредка ржала то одна, то другая лошадь.

«Может быть, – размышлял Танхум, – напрасно пристал я к атаману. Все равно две подводы с хлебом остались у красных, а третью хоть и удалось вырвать, мне могут и не вернуть. Так какого черта я ношусь, как разбойник, по этим дорогам с обрезом в руках? Если красные не уйдут, мне и домой нельзя будет вернуться: как бездомный пес, буду шататься по чужим дворам, бросив хозяйство на произвол судьбы».

Дорога пошла в гору, и лошади, тянувшие основательно нагруженную хлебом подводу, замедлили ход. Всадники, конвоировавшие подводу, попридержали своих коней.

Все ближе и ближе подъезжала подвода под охраной бандитов к Бурлацку, все боязливей билось сердце Танхума. Лошади, запряженные в подводу, стали уже приставать.

– Быстрей, давай быстрей, – сказал Танхум отцу.

Но старый Бер не спешил. Он знал, что ничего хорошего в Бурлацке его не ждет, и был настолько удручен всем случившимся, что ему все стало безразлично. Лицо его окаменело от горя, он низко опустил голову, избегая смотреть по сторонам.

В таком подавленном состоянии он и въехал в Бурлацк. Подводу завернули в просторный двор с несколькими сараями, артезианским колодцем, корытами для водопоя и всем тем, что отличает крепкое кулацкое хозяйство.

Бандиты расседлали копей, ввели их в конюшню, приказали и Беру распрячь своих лошадей.

– Ну, теперь пойдем к атаману, – обратился к Беру чубатый бандит.

Атаман сидел у стола, нарядный, в неизменной украинской рубашке и в до блеска начищенных хромовых сапогах.

– Вот одну подводу с большим трудом отбили, а остальные ушли…

Танхум докладывал, размахивая руками, будто хотел показать, куда ушли остальные подводы.

– Куда же ушли эти подводы? – строго взглянул на Танхума атаман. – Ослы, солому бы вам жевать, а не драться с большевиками.

– Как мы ни обстреливали их, они все-таки прорвались, – ответил Танхум. – Уж кому-кому, а мне-то мой хлеб наверняка дорог.

– Это кто? – кивнул атаман на Бера.

– Возчик, – неуверенно промямлил Танхум, – он…

– Возчик? Большевик, значит? – спросил атаман с угрозой.

Танхум пожал плечами, как будто не зная, что ответить.

– Ты откуда? – спросил атаман Бера.

– Из Садаева.

– Много хлеба забрали в Садаеве большевики?

– Откуда мне знать?

– А для кого хлеб вез, тоже не знаешь?

– Откуда мне знать? Власть велела везти, я и повез.

– Власть? Какая власть? – повысил голос атаман.

– Новая, конечно.

– Так, значит, для красных хлеб возил? – Лицо атамана исказилось от долго сдерживаемой злобы, в глазах забегали зловещие огоньки.

– Я уже сказал, что не знаю, для кого возил.

– Не знаешь? Забыл, может? Так вот я тебе сейчас напомню… – Атаман сжал кулак и поднес его к носу старика.

– Как я могу вспомнить то, чего не знаю?

– Ты еще огрызаться вздумал, зубы показывать, которые у тебя еще не выбили?

От страха у Бера задрожали колени, потемнело в глазах.

– Чужой хлеб забирать умел, а рассказать об этом – язык отнялся?… – закричал атаман и снова поднял тяжелый кулак.

Старик в отчаянии беспомощно развел руками:

– Ничего я не знаю…

– Ничего он не знает!… А ну-ка, напомни ему, кому он хлеб вез, – повернулся атаман к Танхуму. – Чего стоишь? Ну!

На лбу у старика выступили капли холодного пота. От волнения он дрожал всем телом, ноги его подкашивались, он едва стоял.

– Всыпь-ка ему, Донда, штук двадцать горячих, – злобно бросил атаман и подал Танхуму шомпол. – По голой заднице всыпь, чтобы почувствовал!

Лицо Бера исказилось, глаза готовы были вылезти из орбит. Он бросил отчаянный взгляд на атамана и тут же перевел его на Танхума.

– Вот видишь, из-за твоего проклятого хлеба я попал в руки разбойников! – завопил старик. – Для того ли я растил тебя, чтобы ты стал разбойником, чтобы поднял руку на меня, своего отца?

– Что он там гавкает? – вскинулся атаман. – Добавить ему за то, что осмелился раскрыть свою гнилую пасть, еще десять горячих!

Танхум стоял как в воду опущенный. Он бессильно помахал в воздухе шомполом и выронил его из рук.

12

После стычки с бандитами Давид долго не мог прийти в себя. Он укорял себя за то, что не обеспечил обозу должной охраны. Ведь командир предложил ему взять с собой бойцов, а он отказался. Что теперь сказать в свое оправдание? Шутка ли, своими руками отдать врагу подводу с хлебом!… Всю дорогу Давид был начеку, боясь нового нападения бандитов. Он объезжал опасные места, от одного селения до другого подводы с хлебом сопровождала вооруженная охрана из актива местных ревкомовцев и комбедовцев. К вечеру Давид с двумя подводами прибыл в Гончариху, завернул во двор, куда из разных районов свозилось продовольствие для отправки в город, поставил охрану возле подвод и пошел в штаб отряда. Рывком открыл входную дверь, стремительно вошел в коридор и остановился в недоумении: перед его отъездом в район здесь всегда толкался народ, стоял шум и гам, а сейчас не было ни души. Давид даже подумал: не уехал ли куда и командир? Но тут распахнулась дверь, из комнаты вышел он сам с двумя пожилыми, седобородыми мужчинами. Все трое о чем-то степенно беседовали. Командир шел по коридору, как всегда слегка раскачиваясь. Он проводил посетителей до самой двери.

Возвращаясь в свой кабинет, командир продотряда увидел Давида.

– Ты? Когда приехал?.

– Только что.

По лицу Давида командир понял: что-то неладно.

– Ну, рассказывай, как там, в районе? – сказал он, пропуская Давида вперед в свою комнату.

– Да вот собрали хлеб, ну и… – Давид запнулся.

– Ну и как? Много собрали?

– Три подводы… две привезли, а вот третью… Командир обеспокоенно взглянул на Давида: что же случилось с третьей подводой? Но Давид никак не мог решиться выложить все начистоту.

– Почему не доставили все три подводы? – спросил командир.

– Одну у нас перехватили. У садаевской плотины на обоз напала банда… Бандиты устроили засаду в Камышовой балке.

– Так я же приказал не отправлять хлеба без надежной охраны, – рассердился командир. – Выходит, что мы для этих черных коршунов хлеб собирали! Для них, что ли, делилась наша беднота последним куском хлеба? Да ты знаешь, что теперь для нас значит каждый фунт хлеба? А ты целую подводу загубил!

– Кто мог ожидать засаду? – оправдывался Давид. – Мне и в голову не пришло, что эти псы решатся напасть… Но, мы этот хлеб вернем…

– Ты почем знаешь, что они с хлебом сделают? Они с тобой своими планами делились, что ли? – возмутился командир. – Да бандиты, если хочешь знать, и сжечь его могут, лишь бы нам не достался. А если он и к кулакам попадет, там его черви да крысы сожрут, а рабочим так и этак подыхать с голоду.

– Ни одного зернышка из собранного хлеба для рабочих мы им не оставим, – решительно сказал Давид. В глазах его зажегся недобрый огонек, он сжал кулаки. – Мы вернем все, что потеряли, – тихо, как будто давая себе строгий наказ, добавил он.

– А как ты вернешь?… Сейчас я не могу дать тебе ни одного человека, бойцы будут охранять обоз, который мы завтра же отправляем в город. Неизвестно, что может случиться в пути… В Яниселе и Дурдубе были кулацкие выступления.

– Я и не прошу подмоги. Мне бы только добраться до Садаева, а оттуда в Святодуховку и в окрестные хутора. Там все найдется – и люди и оружие.

– Оружие? Где ты там найдешь оружие?

– Найду, – уверенно ответил Давид. – Там есть солдаты, которые с фронта оружие привезли. Они сквозь огонь и воду готовы пройти, если революция прикажет.

– Пойдем посмотрим, что нам делать.

И они отправились во двор, где стояли готовые к отправке подводы с хлебом.

13

Танхум стоял перед отцом, опустив руки.

– Что стоишь как истукан? – гримасничая, спросил рябой. – Боишься всыпать ему по мягкому месту дюжину шомполов за то, что он помогал красным? – Сам же сказал, что будешь бить своих вместе с нами… – поддержал рябого чубатый. – Если ты его жалеешь, я ему уплачу долг.

– Он не виноват, – мямлил Танхум. – Большевик, который забирал хлеб, удрал.

– А он не большевик? Вез для них хлеб, значит, большевик, – сказал атаман.

Он поднял с земли выпавший из рук Танхума шомпол и начал бить старика по плечам, по сгорбленной спине, по голове. Бер закричал, заслоняя руками голову. Танхум бросился к отцу, пытаясь защитить его, но атаман, рассвирепев, хлестнул и Танхума шомполом.

Скривившись от боли, плачущим голосом Танхум начал умолять:

– Пан атаман! Отдайте мой хлеб и моих лошадей, и мы с ним уедем домой!

– Больше ничего не хочешь? – с едкой иронией взглянул атаман на Танхума. – Какой хлеб? Мы у тебя никакого хлеба не брали.

– Как же?… Вы же обещали, – униженно и льстиво глядя на атамана, сказал Танхум. – Вы же заступаетесь за хозяев… Вам же чужого не надо… Это голодранцы жадны на чужое добро.

– Я подумаю, как быть с твоим хлебом, – сухо ответил атаман.

– Куда же я пойду без хлеба? Это же все мое добро, вся моя жизнь! – пробовал разжалобить атамана Танхум. – Пожалейте! Если вы не вернете мне хлеба, мне только и остается взять суму и пойти по дворам за милостыней.

– Я тебе сказал, что подумаю, – еще больше разозлился атаман и вытолкнул за дверь жестоко избитого и окровавленного старика, а через несколько минут выгнал и Танхума, гаркнув: – Больше не приставай со своим хлебом… Я подумаю…

Убитый и расстроенный Танхум кинулся искать отца, но не нашел его.

– Отец! – кричал он. – Отец!…

Он вышел на дорогу, которая вела из Бурлацка в Садаево. Пристально вглядываясь в потемневшую даль, он еще раз крикнул во всю силу легких:

– Отец! Отец!

Степь настороженно молчала.

14

Избитый, еле живой Бер поплелся домой. Голова кружилась, все тело болело, но он брел и брел по степи. У него было одно желание – скорее добраться домой, рассказать, до чего дошел Танхум. Шел и падал, но снова поднимался и кое-как продвигался вперед. Темнело, когда Бер добрался до Бурлацкой балки. Поднявшись на пригорок, оглянулся и увидел человека, который быстрым шагом нагонял его. «Неужели Танхум?» – испугался Бер.

«Бандитом заделался, – сверлила в голове страшная мысль. – Уж лучше бы мать не носила его в утробе своей! Лучше умереть, чем дожить мне до такого позора. Кого вырастил? Врага…»

У Бера словно прибавилось силы, он быстрее заковылял вперед, стараясь подальше уйти от сына.

– Чего вы спешите? Не пугайтесь, это я, – услышал он Знакомый голос и обрадовался, что ошибся, что это не Танхум.

Старик пошел медленнее и наконец совсем остановился. К нему приблизился незнакомец с густой черной бородой, хотя Бер готов был поклясться, что только что слышал голос Давида.

– Это я, Давид, – сказал незнакомец, видя недоумение старика. – Я прицепил бороду, чтобы замаскироваться. Боялся наскочить на бандитов…

– Слава богу, что вижу тебя живым-здоровым. – Бер пристально смотрел на Давида, будто желая убедиться, что это действительно он. – Хорошо, что ты не угодил в лапы этим разбойникам, а то они тебя бы замучили.

– А чего они от вас добивались? – спросил Давид. Глубоко вздохнув, Бер махнул в отчаянии рукой.

– Не знаю, что им от меня было надо… Только били они меня, мучили, требовали, чтобы я сказал, куда и для кого вез хлеб…

– Танхум у них? – перебил старика Давид.

– Там он, там, в Бурлацке. Уж лучше бы мне имени его не слышать, позор он мой – вот кто!

– А куда они девали подводу с хлебом?

– Загнали в какой-то богатый двор… А потом повели меня к их атаману и начали бить…

Давид подошел к Беру поближе, сказал совсем тихо, хотя кругом не было ни души:

– Сумеете вы, реб Бер, узнать тот двор, куда загнали подводу? Может быть, и вам придется поехать с нами туда.

– Двор-то я, может быть, найду, – ответил старик, – а что ты сделаешь, если они хлеб перевезли в другое место? Танхум просил вернуть ему хлеб, но они быстро отбили у него охоту…

– Я пошлю туда на разведку двух-трех человек с хутора Михеево. Пока мы подготовимся, они, глядишь, и вернутся. Идите потихоньку домой, а я поверну в Михеево. Передайте Фрейде, Рахмиэлу и Заве-Лейбу, что вернусь завтра. И еще от моего имени скажите Рахмиэлу и Заве-Лейбу, чтобы осторожно разузнали, у кого из бывших фронтовиков сохранилось оружие.

Он попрощался с Бером и свернул на проселок.

15

Отправив хуторских комбедовцев на разведку в Бурлацк, Давид вернулся в Садаево. Было уже далеко за полдень.

Рахмиэл возился во дворе, занятый каким-то хозяйственным делом. Увидев шурина, он бросился в дом:

– Давид идет!

Фрейда выбежала навстречу брату. Сколько свекор ни уверял ее накануне, что Давид ушел на хутор и завтра должен непременно быть дома, она продолжала тревожиться за него.

– Ну, обманул я тебя? – спросил старик. – Довольна теперь?

– Слава богу, слава богу, что вижу его живым и здоровым!

– А вы уже оплакивали меня тут? – пошутил подошедший Давид. – Нет, не так-то просто нас похоронить. Лучше похороним наших врагов.

Вскоре во двор вошли Гдалья Рейчук, Михель Махлин и Заве-Лейб. Хозяева и гости направились в хату, оживленно перебрасываясь словами.

– Умойся, Додя, – предложила Давиду сестра и подала ему миску с водой.

Давид снял рубаху и с удовольствием стал плескаться, разбрызгивая во все стороны холодную воду, задавая присутствующим короткие вопросы.

– Отец должен был вам передать мое поручение, – повернул он наконец к Рахмиэлу и Заве-Лейбу влажное, сразу порозовевшее лицо.

– Пять винтовок и три нагана мы уже нашли, – ответил Рахмиэл.

– Исправные? – живо спросил Давид.

– Четыре винтовки и все наганы я уже проверил – они в порядке, а пятую винтовку не успел. Подсев к столу, Давид сказал:

– Сейчас подойдут люди из Саксаганска и с хутора Михеево. Мы должны вооружить каждого, кто пойдет вместе с нами. Разведчики еще вчера ушли в Бурлацк.

– За людьми дело не станет, – отозвался Гдалья. – Нас уже четверо здесь, и подойдут еще.

Давид перекусил и вместе с Рахмиэлом, Заве-Лейбом, Гдальей и Михелем вышел на улицу.

Приезд Давида сильно обрадовал Бера. Как ни тяжело было ему после вчерашнего потрясения, он не мог спокойно усидеть на месте. Ему очень хотелось хоть чем-нибудь помочь Давиду.

Старик оделся и отправился в ревком, надеясь там встретить Давида. Но в ревкоме не было ни души. Он заметил только, как по улице мимо ревкома пробежали Гдалья и Михель. Бер хотел догнать их и спросить, куда девался Давид, но те уже исчезли куда-то.

«Подожду здесь. Авось кто-нибудь подойдет», – решил старик.

Просидев во дворе часа полтора, он решил вернуться домой, но вдруг увидел двух бородатых мужиков. Они стояли возле ревкома и, видно, кого-то ждали.

– Вы откуда? – завязал с ними разговор Бер.

– Да мы недалеко, оттуда, – неопределенно махнул рукой невысокий, в лаптях мужичок с сильно заросшим круглым лицом.

Мужики хотели уже уйти, но старик задержал их. Спросил:

– Что вам нужно и кто нужен?

– Вестимо кто – человек, – ответил второй, долговязый, с седой бородкой клином.

В это время откуда-то из глубины двора показался Давид. Еще издали увидел мужиков и поспешно двинулся к ним навстречу. О чем-то вполголоса переговариваясь с ними, он повел их в ревком. Бер смекнул, что это, должно быть, те самые разведчики, о которых говорил ему Давид. Очевидно, они вернулись из Бурлацка.

Давид недолго задержался с разведчиками в ревкоме. Вскоре он вышел на улицу, поискал кого-то глазами и, увидев старого Бера, спросил:

– Не встречались ли вам случайно Рахмиэл или Гдалья?

– Гдалью я недавно видел. Он и Михель пробегали мимо ревкома.

– Вы не могли бы их поискать? Они мне очень нужны. Если увидите Боруха, пришлите и его сюда.

– Ладно, – кивнул Бер.

Давид вернулся в ревком, а Бер отправился выполнять поручение. На другом конце улицы он увидел группу вооруженных людей. Они направлялись к ревкому. Бер поспешил назад, надеясь встретить Рахмиэла или кого-нибудь из тех, кого Давид поручил ему разыскать.

Он догнал бойцов уже в коридоре ревкома. Никто из пришедших не был ему знаком. Одеты они были по-разному: кто в крестьянскую свитку, кто в овчинный кожух.

Не успел Бер оглянуться, как подошли Рахмиэл, Заве-Лейб, Гдалья, Михель, Борух и с ними еще несколько человек.

В дверях комнаты показался Давид.

– Вот и хорошо, все, значит, собрались, – сказал он. Давид оставил дверь открытой. Часть бойцов вошла в комнату, другие, чтобы не тесниться, остались в коридоре.

– Товарищи, – обратился к пришедшим Давид, – нам нужно отбить хлеб, захваченный кулацкой бандой у плотины. По словам разведчиков, бандиты-кулаки уже третий день пьянствуют. До Бурлацка доберемся на подводах, а там разобьемся на три группы. Нанесем удар сразу с трех сторон.

Давид дал винтовки разведчикам. Бер с завистью смотрел на них, как ребенок, которого обошли подарком. Наконец не выдержал, повернулся к Давиду:

– А я, видно, не заслужил еще, чтобы мне ружье дали! Уж не думаешь ли ты, что я не умею с ним обращаться?

– Вы, реб Бер, хотите вернуть разбойникам долг? – спросил Давид, улыбаясь.

– Хоть бы сдачи дать им, – в тон ему ответил старик.

– Ну, хорошо, поедете с нами, – подумав немного, согласился Давид.

Пришли подводы, и отряд комбедовцев двинулся в путь.

Вечер был сырой и темный. Бойцы примолкли, тишину нарушали только стук колес по ухабам да мерный топот копыт. Сквозь густые темные тучи, заволакивавшие небо, лишь кое-где проливался слабый свет звезды и сразу же гас под гонимой ветром косматой пеленой. И только ясная луна нашла большое окно в уныло нахмуренных небесах и некоторое время озаряла путникам дорогу.

Приближался рассвет, когда подводы подъехали наконец к Бурлацку. У околицы остановились. Давид, как и наметил ранее, разбил бойцов на три группы. Первую повел Бер. В нее вошли Заве-Лейб, Гдалья и несколько человек с хутора Михеево. Разведчики, побывавшие уже в Бурлацке, повели остальные две группы.

Группа, которую вел Бер, первой подошла к дому Евтихия. Собаки в соседних дворах почуяли чужих и залились злобным лаем. Лай нарастал с каждой минутой, и из Евтихиева двора послышался громкий окрик дозорного:

– Кто идет?

Не слыша ответа, дозорный еще раз угрожающе крикнул:

– Кто идет? Стрелять буду!

Бойцы первой группы залегли под высоким забором, которым был обнесен богатый двор Евтихия, и стали ждать остальных бойцов. Вскоре подошли и две другие группы, окружили двор. После нового окрика «Кто идет?» со двора раздался одиночный выстрел. В ответ ему грянул дружный залп.

В доме послышались испуганные голоса.

– В ружье! – кричал Бужейко, выбегая во двор.

Кольцо вокруг бандитов все сжималось. Давид, Рахмиэл и несколько комбедовцев с хутора Михеево ворвались во двор. Их стремительный удар был настолько неожиданным, что бандиты растерялись и в панике стали разбегаться.

Атаман, собрав наиболее преданных ему людей, организовал в доме Евтихия круговую оборону.

Давид приказал Гдалье, Беру, Михелю и Заве-Лейбу обыскать двор и обезоружить притаившихся по углам бандитов.

Бандиты, засевшие в доме, так сильно обстреливали двор, что проникнуть в клуню, где, как предполагали комбедовцы, находится хлебный склад, было невозможно. Тогда Давид решил опять штурмовать дом.

Михель и Сендер Зюзин с группой хуторян после упорной стычки ворвались в дом с черного хода. Бандиты дрогнули и начали сдаваться.

Гдалья со своей группой обыскал клуню и обнаружил там спрятавшегося в полове Танхума. С тех пор как в клуне свалили мешки с зерном, отбитым у продотряда, Танхум неотлучно сидел тут, охранял их, надеясь, что атаман смилуется и вернет ему реквизированный хлеб.

Дрожа от страха, Танхум бормотал:

– Чего вы от меня хотите? Отпустите меня…

– Ведите его к пленным бандитам, – приказал Давид.

– Почему меня к ним? Что я такого сделал? Только хотел получить свое… – И вдруг Танхум как бы споткнулся: он увидел отца, Рахмиэла и других комбедовцев, выносивших из клуни мешки с зерном и грузивших их на подводу.

Танхум хотел подбежать к отцу и Рахмиэлу, но Гдалья, наставив на него ружье, крикнул:

– Куда? Ни с места! Пойдешь к своим братьям-разбойникам!

– Я пришел к ним только…

– Там уж разберутся, куда и зачем ты пришел, – сурово сказал Гдалья. – Поймали тебя с бандитами, вместе с ними будешь и отвечать.

Когда пленные, окруженные конвоем, тронулись, мимо них проехал на подводе, груженной мешками с зерном, Бер Донда. Танхум снова хотел броситься к нему, но конвой задержал его.

– Отец! Отец! – жалобно крикнул он.

Но Бер не обернулся и не откликнулся. Подвода тихо катилась вперед, и Танхум уныло следил за ней, пока она не скрылась в предрассветном мраке.

 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1

Нехама была охвачена сильной тревогой, не находила себе места: пропал Танхум. Три дня прошло с тех пор, как он умчался в Бурлацк верхом на каурой кобылке и как сквозь землю провалился.

Нехама думала: если бандитам удалось отбить у продармейцев подводы с хлебом, то Танхум наверняка повел их к ее отцу в Латнс, но и тогда он не мог задержаться так долго, давно был бы дома. Мучительная боль сжимала ее сердце: нет, с ним что-то стряслось! Но что? Куда ей кинуться?

Она подбегала к воротам, всматривалась в степную даль. Порой из затуманенной дали выплывала подвода, другая. Теплилась надежда: может, он?

Подводы проезжали мимо или сворачивали в другую сторону, а она все стояла, опечаленная, застывшая, с болью в сердце, думала: «Куда же он все-таки запропастился?»

Одна мысль страшнее другой терзали ее сердце, не давая ни минуты покоя. И вот на четвертый день, не сомкнув за всю ночь глаз, Нехама наскоро подоила коров и отправилась к свекру. Ведь он, как ей говорили, возил в район спрятанный у него хлеб. Должен же он что-нибудь знать о Танхуме.

Нелегко было Нехаме переступить порог этого дома. Давно уже были порваны родственные узы между отцом и младшим сыном. И все же она решилась: быть может, в такое трудное время и отойдет сердце старика. Ведь как-никак он Танхуму отец, а братья всегда братья. К кому же ей обратиться, если не к ним… Неслышно вошла Нехама в дом свекра. Фрейда готовила на кухне завтрак, а Бер, облаченный в старый талес, с филактериями на левой руке и голове, истово молился, покачиваясь взад и вперед у обращенного к востоку оконца. Свекор с золовкой как бы не замечали вошедшую Нехаму. А у той от гнетущей душевной боли почернело лицо, тоской затуманились глаза. Казалось, она вот-вот разрыдается.

Старик закончил утреннюю молитву, бережно сложил талес и филактерии в бархатные мешочки, набожно поцеловал их и положил в ящик комода.

А Нехама все стояла, безмолвно застыв у порога, как будто ждала, чтобы старик первым заговорил с нею. Но в конце концов, не выдержав тяжелого молчания, она сдавленным голосом сама обратилась к нему:

– Четвертый день пошел с тех пор, как Танхум верхом ускакал в Бурлацк, и вот нет его, не вернулся. Быть может, вы знаете, что с ним случилось?

– Ничего я не знаю, да и знать о нем ничего не хочу, – резко бросил старик, подняв на невестку тяжелый взгляд.

– Бог с вами, вы же все-таки ему отец, как вы можете так говорить? – заплакала Нехама.

– Танхум мне больше не сын, и ты это хорошо знаешь. Зачем ты пришла сюда? – У Бера от гнева исказилось лицо, дыхание стало прерывистым.

– Когда, бог даст, Танхум вернется, упрекайте его, ругайте за то, что он дурной сын. А пока, умоляю, забудьте на время обиды. Поймите, ведь я к вам, как к родному отцу, пришла за советом.

– Как я могу забыть, что он со мной сделал! – Голос Бера сорвался на истошный крик. – Ну, скажи сама, где это видано, чтобы родной сын поднял на отца руку? Уж лучше бы мне не дожить до такого позора. Подумать только: мой сын, мой Танхум стал бандитом!

– Что вы такое говорите? Я, право, не пойму, о чем вы говорите? – изумленно пролепетала Нехама.

– Уж лучше бы он во чреве матери сгинул, нежели появился живым на божий свет! – стукнул кулаком по столу старый Бер.

Смертельно бледная Нехама подошла к свекру и, заглянув ему в глаза, стала смиренно умолять:

– Мы так наказаны… Пожалейте же нас хоть немного…

– А вы нас жалели? – донесся из кухни голос Фрейды. – Зачем ты пришла сюда? Чтобы сыпать соль на раны свекра? Чего ты от него добиваешься? Почему напоминаешь ему о несчастье? Его сердце и так разрывается от боли и позора: шутка ли – его сын, родной сын носится с обрезом в руках, как бандюга!

– Что ты, что ты, Фрейда! – робко попыталась вступиться за мужа Нехама и пошла на кухню к Фрейде. – Какой же Танхум бандит? Узнал, что люди спасают свое добро, вот и он попытался – авось удастся вернуть свой хлеб. Так что же, из-за этого он стал разбойником?…

Фрейда подошла к свекру, стала рядом с ним и, с презреньем глядя на Нехаму, резко сказала:

– Да, да, твой Танхум настоящий бандит. Да что я говорю – бандит? Он хуже бандита. Не у каждого бандита поднимется рука на родного отца.

– Что ты говоришь, Фрейда? В своем ли ты уме? – закричала Нехама. – Этого не может быть. Никогда не поверю, чтобы Танхум был на такое способен.

– Не веришь? – завопил Бер. – Не веришь? И я глазам своим не поверил, когда увидел родного сына с поднятым на меня шомполом в руках.

Исступленный крик Бера слился с надрывным плачем невестки.

– Горе мое горькое! – причитала она. – Убейте меня, никогда не поверю, чтобы Танхум мог натворить такое!

– Я тоже не верил, – уже спокойнее произнес Бер. Услышав этот страшный в своей безнадежности спокойный голос свекра, Нехама еще пуще разрыдалась.

2

Убитая горем, заплаканная, вернулась Нехама домой. «Что делать? – горестно думала она. – Может, самой податься в Бурлацк, узнать на месте, как и что? – мелькнула мысль. – Но на кого бросить хозяйство? К тому же самой ехать в Бурлацк неудобно: соседи сразу заметят, что Танхума нет дома. Нет, пусть пока все идет, как идет. Надо потерпеть», – решила Нехама. Да и боязно ей было ехать одной. А написать отцу – разве скоро дождешься ответа?

Нехама вышла на улицу, – может, от соседей узнает, что произошло в Бурлацке, может, до кого-нибудь дошла весть о Танхуме?

Недалеко от своего палисадника она увидела Гинду, жену Гдальи; та стояла с Хевед и еще одной женщиной. Все трое о чем-то оживленно толковали.

Вдруг Нехама услышала, как Хевед злорадно сказала, наверное имея в виду ее, Нехаму:

– Пусть она тоже узнает, почем фунт лиха, лихоманка ее возьми!

Хевед повернула голову и увидела, как Нехама трижды сплюнула и сказала нарочно громко, чтобы невестка ее услышала:

– На голову моих врагов!

Все в желтых пятнах, лицо беременной Хевед скривилось в злобной гримасе, и она чванливо выпятила свой большой живот, как бы выхваляясь перед Нехамой: видишь, мол, несчастная бездетная баба, я, мать троих детей, вскоре рожу четвертого.

Гинда совсем было собралась уходить, но поджидавшая ее Нехама подошла к ней и спросила:

– Куда вы спешите?

– А что? – не слишком дружелюбно ответила на ее вопрос вопросом Гинда.

Она до сих пор старалась не встречаться с Нехамой, хотя та, в сущности, не была виновна в том, что у нее, Гинды, был разрыв с Танхумом.

Но теперь, когда она столкнулась лицом к лицу с Нехамой и та неожиданно подошла к ней, ей самой стало любопытно послушать, что она ей скажет.

– Я хотела… – неуверенно оглядываясь по сторонам, начала Нехама.

Заметив, что невестка подошла к Гинде, Хевед стала прислушиваться к их разговору.

– Ты ищешь, Гинда, – вмешалась она, – у кого бы занять немного муки на субботнюю лапшу? Так вот, чего же лучше, обратись к Нехаме: черт ее не возьмет – у нее осталось еще, наверное, немало хлеба.

– Я бы с удовольствием дала, – смущенно стала оправдываться застигнутая врасплох Нехама, – но, чтоб я так горя не знала, как у меня в доме и горсточки не наберется! Вы же знаете, что весь хлеб, который хранился у свекра, забрали до последнего зернышка. Клянусь, что, если, не дай бог, нам его не вернут, нам и самим придется зубы класть на полку.

– Ты еще клянешься! – крикнула Хевед, все ближе подступая к испуганной ее натиском Нехаме.

Нехама перепугалась. И зачем ей вздумалось клясться! И то сказать – едва она вымолвила слова клятвы, как тут же пожалела, да уж поздно было. Теперь надо отмаливать у бога свой грех, раздавать милостыню, – может, бог и сжалится, не взыщет строго с нее, да еще в час свалившейся на нее беды. Теперь она даже Гинде отвесила бы несколько фунтов муки, приди та к ней домой: пусть она видит, что Нехама всегда готова последним поделиться, готова выручить человека в нужде. Но при Хевед нельзя, Хевед сразу же распустит слух, что у нее немало еще хлеба в закромах, не все отобрали.

– Не зря господь покарал вас, – продолжала злобствовать Хевед, – у твоего Танхума всегда было сердце коршуна, только он до поры до времени прятал свои когти, а тут выпустил их до отказа…

– Тьфу, тьфу, лай, пока не осипнешь! – плюнула Нехама, повернулась и пошла домой.

Но далеко ей уйти не пришлось.

– Ну, что-что, а когти ему теперь в тюрьме обкорнают, – донеслись до нее обращенные к Хевед слова Гинды.

Как безумная, кинулась Нехама назад к женщинам.

– Что, что ты сказала? – вытаращила она на Гинду глаза, в которых застыл ужас- От кого ты узнала, что Танхум в тюрьме? Кто тебе сказал?

– Не знаю, не помню, что ты ко мне привязалась? – растерянно пробормотала Гинда.

Хевед до смерти хотелось, чтобы Нехама узнала, что стряслось с Танхумом. И она стала подзуживать Гинду:

– А ты расскажи, расскажи ей правду, чего боишься? Пусть узнает, где ее Танхум. Он заслужил это – так пусть там и сгниет!…

– Радуешься? Счастлива?… – бросилась было Нехама к Хевед, но тут же, повернувшись к Гинде, стала, обливаясь слезами, просить ее:

– Скажи мне, умоляю тебя, скажи, что случилось? Ведь твой Гдалья возил хлеб, он должен знать… – Она была вне себя от горя и тревоги.

Но Гинда только пожимала плечами. Она немного жалела Нехаму и, желая ее утешить, невнятно пробормотала:

– Ничего я не знаю. Болтают, а мало ли что люди болтают. Может, кто-то нарочно сказал…

Нехама догадалась, от кого стало известно, что Танхум сидит в тюрьме. От кого же, если не от Гдальи, Гиндиного мужа: он вместе со старым Бером возил хлеб в Гончариху, и как будто его подводу, как и подводу ее свекра, захватили бурлацкие кулаки-повстанцы.

И Нехама тотчас отправилась к нему, захватив с собой для Гинды на субботу фунта три муки. Кстати она сделает богоугодное дело, докажет, что не такая уж она черствая и скупая, как о ней говорят.

Пряча мешочек с мукой под шалью, шла она в дом к Рейчуку, который жил неподалеку от ее свекра. Подходя к дому, она увидела Гинду, которая пискливым голоском сзывала во дворе кур, чтобы бросить им оставшиеся после завтрака крошки.

Нехама торопливо подошла к Гинде и тихо сказала ей:

– Я принесла тебе немного муки на субботу, последние пылинки выскребла, чтобы поделиться с тобой. Ты же понимаешь, что из-за Хевед я вынуждена была для вида тебе отказать. Сама знаешь: сколько им ни давай – все мало. Дырявого мешка не наполнишь. А дашь тебе при ней немного муки, – значит, и ей надо дать. Откуда же на всех наберешься?

– Спасибо, – сказала Гинда, приняв муку. – Гдалья как раз собирался на мельницу. Смелет – и я тут же с благодарностью верну долг. Если наша мука будет почерней, я доплачу, ты не беспокойся.

Разговаривая на ходу, они вошли в дом.

– Что ты, что ты! Упаси бог! Мне ничего не надо. Пусть это будет подарком… – сказала Нехама.

– Об этом и речи быть не может. Что мы – нищие, нуждаемся в милостыне? – обиделась Гинда, – Так я не согласна. Без отдачи я не приму твоей муки.

– Ладно, ладно, договоримся, – уступила Нехама.

Стараясь не подать виду, что пришла выведать что-нибудь о Танхуме, она завела разговор, не имеющий ничего общего с событиями последних дней, но, не выдержав, вскоре выпалила:

– А где твой Гдалья?

– Зачем он тебе? – настороженно спросила Гинда.

– Ничего, просто так. Раз уж я у вас, мне бы хотелось у него спросить, – может, он знает что о Танхуме.

Гинда с притворным огорчением развела руками:

– Ничего сказать тебе не могу. А если он что-либо знает, наверняка тебе расскажет…

– Гинда, родненькая, скажи, что стряслось с Танхумом? Почему ты скрываешь? Может, его и в живых уже нет! – заплакала Нехама.

Она долго сидела и горько плакала. Гинда высыпала муку из мешочка, хорошенько его вытрясла, а Нехама все сидела и, время от времени всхлипывая, дожидалась Гдалью.

И вот, когда она, потеряв надежду его дождаться, совсем было собралась уходить, тот появился. Он очень удивился, увидев Нехаму: с тех пор, как он ее знает, она ни разу не переступала порога его дома. Прежде чем он успел рот раскрыть, чтобы спросить, зачем она к ним пожаловала, Нехама сказала:

– Я пришла к вам узнать, что с Танхумом.

– А почему вы спрашиваете об этом у меня? – не зная, что ответить, притворился удивленным Гдалья.

– Так ведь вы возили хлеб…

– Возил. Ваш свекор тоже возил…

– Свекор ничего не рассказывает, – перебила его Нехама.

– Ну, а что я могу вам сказать? Что мне сказать, если человек дошел до того, что готов был отхлестать шомполами собственного отца, – сказал Гдалья, присаживаясь к столу.

– Свекор мне говорил об этом, но я никак не могу поверить, – взволнованно отозвалась Нехама.

– Ну, значит, реб Бер возводит поклеп на собственного сына, – иронически усмехнулся Гдалья.

– Не знаю, что и подумать, Гдалья, да и думать об этом не хочу. Мне бы только узнать, не случилось ли что дурное с моим мужем.

– Банду разбили, – вынужден был наконец сказать что-нибудь определенное Гдалья.

– Какую банду? – испуганно воскликнула Нехама.

– Ну, тех, что напали на наши подводы с хлебом, – неохотно ответил Гдалья.

– А при чем тут Танхум? – как бы обидевшись за мужа, спросила Нехама.

– Что значит при чем? Он напал на нас вместе с бандой!»- начиная раздражаться, резко ответил Гдалья.

– Где он напал и когда? – возмутилась Нехама.

– Я, кажется, ясно сказал, что Танхум вместе с бурлацкими кулаками напал на наш обоз, так и его, значит… – Тут Гдалья запнулся, рассчитывая, что Нехама сама догадается о том, что произошло.

– Так, значит, его, как бандита, посадили в тюрьму! – воскликнула Нехама, ломая руки. – И все из-за этого хлеба? И дался же ему этот несчастный хлеб! Да и какое преступление он совершил, если захотел вернуть свой собственный хлеб?

Но тут Гдалья ответил решительно и жестко:

– Если Танхум с оружием в руках напал на нас, значит, он пошел против революции – ведь мы хлеб везли в город, для рабочих, для новой власти.

– Ну, вы, Гдалья, заговорили совсем как Давид, как эти теперешние… Танхум, упаси бог, и не думал идти наперекор власти. А вы это так истолковали, будто он и на самом деле какой-то… Я даже вымолвить боюсь это слово, – жалобно сказала Нехама.

– Танхум – контра! Настоящая контра! – решительно проговорил Гдалья.

– Так его же, упаси бог, и расстрелять могут!… – схватилась за голову Нехама.

– Уж что там с ним сделают, не знаю, не скажу, а что по головке не погладят, это вернее верного, – вконец разозлившись, ответил Гдалья. – Мы, можно сказать, последний кусок хлеба от себя отрывали, чтобы поделиться с голодными рабочими, а он с бандой напал, чтобы отобрать этот бедняцкий хлеб.

– Так ты, может, и пшеницу, которую мы хотели отвезти на мельницу, отдал? – всполошилась Гинда.

– Два пуда отдал, – спокойно ответил Гдалья.

– Два пуда? Что же нам осталось? Вот Нехама принесла немного муки на субботу, и я обещала ей вернуть из этого помола…

– Отдай ей эту муку, обойдемся как-нибудь, – сердито бросил Гдалья.

– Бог с вами, Гдалья, – вмешалась в разговор Нехама. – Вы сами говорите, что поделились последним хлебом с городскими рабочими, которых вы никогда и в глаза не видали, так почему же я не могу поделиться последним фунтом муки с вами? Сам бог велел нам помогать друг другу – с благочестивой миной пыталась она уговорить Гдалью.

Но тот был непреклонен:

– Мы уж как-нибудь обойдемся и без вашей милостыни, – решительно отказался он.

Но Нехаме в эти трудные для нее дни одиночества и тоски как никогда хотелось выслужиться перед богом, показать ему свое благочестие, и она не отставала от Гдальи, снова и снова принимаясь его уговаривать.

– Ну, почему вы не хотите взять муку? Ведь наступает суббота. Сделаете себе лапшу, да и на приварок останется. Берите же, право, берите, пригодится.

Гинда очень не прочь была оставить муку, но Гдалья качал головой: нет, не возьмем.

3

Домой Нехама вернулась вконец удрученная. Ей стало ясно, что бесполезно ждать возвращения Танхума. Но поехать его искать не хватало решимости, и она села писать письмо отцу о том, что случилось с Танхумом. Писала осторожно, только намеком дала понять, что осталась одна, что ей некому помочь в хозяйстве и нельзя отлучиться – не на кого оставить дом, – и потому она настоятельно просит отца приехать.

Встревоженный письмом отец приехал через несколько дней. Нехама сначала старалась скрыть от него свою беду. Она встретила его внешне спокойно, пытаясь казаться веселой. Да и отец не выдавал камнем лежащей на сердце тревоги. Деловито распряг лошадей, завел их в конюшню и только потом как бы ненароком спросил:

– Что случилось? Зачем вызвала меня?

– Ничего не случилось, отец. Зайдем в дом, я тебе все расскажу, – спокойно ответила Нехама.

Но ей ненадолго хватило этого вымученного спокойствия: еще прежде, чем они вошли в дом, Нехама начала выкладывать все, что накопилось у нее на душе.

– Вот уже скоро неделя, как Танхум уехал в Бурлацк и не вернулся. Что там с ним случилось – ума не приложу, – плачущим голосом рассказывала она.

– Ну, и что же нам делать? – растерянно спросил отец, моргая густыми седыми ресницами.

– Если бы я знала о несчастье, знала бы, с чего начать, что делать, – говорила Нехама.

– Зачем он поехал в Бурлацк?

– Там собрались богатые хозяева, они решили отбить реквизированный у них хлеб. Ну, вот Танхум и решил, что они помогут ему вернуть хлеб, который лежал в сарае у свекра.

– Да что это с Танхумом? В своем ли он уме? Бурлацкие не знают, как помочь самим себе, как же они ему станут помогать? Нашел на кого надеяться! – возмутился отец. – С кем они там воюют? С властью? С ума они посходили, вот что!

– Когда приходит беда, не знаешь, откуда она нагрянула, – подавая отцу стул, молвила Нехама. – Он ведь мне ничего не говорил, что собирается делать. С того дня, когда нашли и забрали тот хлеб, он был сам не свой. Я думала, что он спятит. Сколько ему ни твердила: представь себе, что этот хлеб градом побило или, не дай бог, случился пожар и зерно сгорело… Мало ли что бывает. Но разве он слушал меня?

– Ну, и что же нам делать? – опять задал тот же вопрос отец, вскочив с места и расхаживая по комнате. – Может, нам съездить в Бурлацк?

– В Бурлацке его нет… Я слышала, что их отправили в Гончариху, – печально отозвалась Нехама.

– Куда?… Почему в Гончариху? – удивился отец.

– Туда отправили всех, кто хотел отобрать хлеб у красных.

– Так где же нам искать его в Гончарихе? Нелегко было Нехаме сказать отцу, что Танхум в тюрьме.

– Где же могут находиться те, кто напал на обоз с хлебом? – старалась она навести отца на верный след, чтобы тот сам обо всем догадался.

– Ну, хорошо, дочь моя! – после короткого раздумья решил отец. – Давай попробуем туда поехать, на месте и узнаем, что случилось с Танхумом.

– Но на кого оставить хозяйство? Родные Танхума относятся ко мне хуже кровного врага, на них надеяться нечего, – пожаловалась отцу Нехама. – Но ехать все-таки надо. Придется попросить кого-нибудь из соседей.

И, не теряя времени зря, она приготовила отцу перекусить и побежала искать человека, который согласился бы присмотреть за хозяйством, пока ее не будет дома.

Минут через десять она привела невысокую полную девушку с бельмом на глазу.

– Малка останется здесь, пока мы не вернемся, – сказала Нехама отцу, указывая на девушку.

Поев, отец стряхнул с седеющей бороды крошки хлеба, помолился и начал собираться в дорогу. Нехама положила в мешочек немного съестного – авось примут для Танхума передачу – и начала прятать от постороннего глаза в шкафы и кладовку все, что попадалось под руку, на ходу объясняя девушке, в какие кринки разлить надоенное молоко, показывая, где несутся куры и чем кормить молодняк.

– Все поняла? Не забудешь? Помни же!

Девушка, которой наскучили ее наказы, почти не слушала Нехаму, но покорно кивала головой: не беспокойтесь, мол, хозяйка, все будет сделано как надо.

Они отъехали от дома довольно далеко, когда Нехама вспомнила, что забыла прихватить чистое белье и кой-какие вещи для Танхума.

«Ну да ничего, – решила она, – лишь бы застать его живым и здоровым, а остальное как-нибудь да уладится»^

Закуталась в турецкую шаль, подаренную ей Танхумом в день свадьбы, и глубоко задумалась. Наконец, тяжело вздохнув, поделилась с отцом невеселыми мыслями:

– Видишь, отец, пришла беда, и все бросаешь на произвол судьбы, едешь неизвестно куда и зачем. А когда все благополучно, трясешься над каждой кринкой молока, над каждым яйцом, боишься на день отлучиться из дома даже для того, чтобы съездить на могилу матери.

– Да, да, доченька, твоя правда, – закивал головой отец. – Мне тоже это приходило на ум. Грех это, большой грех. Видишь, что получилось от бесконечной суетливости Танхума, от его постоянной погони за наживой? Никогда он не знал минуты покоя, а какие радости видел в жизни?

– Я не раз говорила с ним об этом, – отозвалась Нехама, – но разве его переспоришь? Как горох о стенку…

– Ты права, дочь моя, он, видно, тяжелый человек, не понимает, что не только в скотине да в клочке обработанной земли вся жизнь человека. Давно у меня сердце за тебя болит – ведь ты жила с ним заброшенной и одинокой. Если бы твоя мать, царство ей небесное, была жива…

Горестно, печально смотрел Шолом на бесконечную степную даль, не осмеливаясь взглянуть на дочь. Он жалел уже, что подхватил разговор о Танхуме.

«Зачем расстраивать Нехаму, растравлять ее раны? И без того ей не сладко, бедняжке, – думал он. – Помочь ей я пока ничем не могу. Да, будь жива ее мать, она не спешила бы отдавать замуж Нехаму. Она бы сначала присмотрелась к жениху, что это за человек».

Он, Шолом, еще тем виноват перед дочкой, что поторопился жениться после смерти жены. Никогда он не посмеет признаться дочери, что в незадавшейся ее жизни есть, пожалуй, и его немалая вина. Нет, не признается он ей в этом, но в глубине души…

Однако когда на глазах Нехамы показались слезы, и без того вконец расстроенный отец начал на нее сердиться:

– Ну, что ты, Нехамеле? Довольно! Только твоих слез не хватало! Да и о чем плакать? Небо пока не обрушилось на землю. Даст бог, все образуется. Незачем все принимать так близко к сердцу.

– Ты прав, отец, конечно, прав…

Но ее тревога передалась отцу, хотя он и продолжал успокаивать дочь:

– Ничего, доченька. Бог смилостивится, и мы, как дурной сон, будем вспоминать все, что приходится нам переживать сейчас.

Когда они подъехали ближе к Гончарихе, Шолом погнал лошадей.

– Кто знает, что ждет нас там, – снова заговорила Нехама. – Где мы будем его искать?

– Я и сам ума не приложу, доченька. Где, ты думаешь, он может быть? – обернулся к Нехаме отец, стараясь догадаться, знает ли она, где находится Танхум.

Молча подъезжали они к селу, у обоих на уме было страшное слово «тюрьма», и оба боялись произнести его вслух.

4

Шолом решил оставить лошадь на рынке, привязать где-нибудь в сторонке – будто приехал купить кое-что для хозяйства.

Сельчане в лаптях и свитках, крестьянки в пестрых нарядах озабоченно сновали по рынку: одним надо было что-нибудь приобрести для домашнего обихода, другие торопились продать привезенные из дома яйца, сметану, птицу, масло. С подвод звонко, на весь рынок разносилось кудахтанье кур, кряканье уток, пронзительный визг поросят. Кое-кто привел на продажу коров; взбудораженные непривычной обстановкой, они протяжно мычали.

Шолом слез с подводы и, оставив Нехаму стеречь лошадь, пошел по рынку – не встретит ли он знакомого из Бурлацка, чтобы расспросить о Танхуме, о том, верно ли, что бурлацкие богатеи пытались отбить хлеб у продармейцев, и, если пытались, чем все это кончилось. Но как назло навстречу ему попадались крестьяне из Устиновки, Балаклеева, Латовки, а бурлацкие как сквозь землю провалились.

Вдруг какой-то хилый, сутулый человек с узким лицом, заросшим светлой, похожей на мочалку бородкой, с маленькими гноящимися глазками потянул его за рукав, опираясь на палку, спросил:

– Не скажете ли, где тут тюрьма?

– Тюрьма? – удивился Шолом. – Откуда я знаю, где тут тюрьма? Постой!… – спохватившись, крикнул Шолом: он хотел спросить, зачем ему понадобилась тюрьма, ведь он и сам ищет ее, но мужичонка уже исчез в толпе.

Вскоре он снова увидел мужичонку в кучке оживленно о чем-то толкующих крестьян.

Стараясь не потерять его из виду, Шолом направился в ту сторону. Но мужичонка уже схватил мешок и торопливо двинулся дальше.

Шолом догнал его, когда он повернул к высоким, плотно закрытым воротам. Догадавшись, что это тюрьма, Шолом, подождав немного, подошел к воротам.

– Кого вам нужно? – спросил его часовой через окошечко.

– Я хочу узнать, не находится ли тут случайно Танхум Донда? – несмело начал Шолом. – Вот уже неделя, как он уехал к знакомым в Бурлацк и не вернулся.

– Почему вы его ищете именно здесь? – удивился дежурный. – Вы знаете, кого держат здесь?

– Да, знаю… – пробормотал Шолом. – Мало ли что случается…

Дежурный указал Шолому на длинное строение рядом:

– Пройдите туда. Там скажут, здесь ли ваш Донда.

Войдя внутрь, Шолом пошел по коридору, разделенному деревянной перегородкой на две половины. У окошка жалобно причитала женщина:

– Что плохого сделал мой муж? Кулаки дали ему винтовку и приказали стрелять в красных. А дети голодные сидят. Посудите сами, чем виноваты дети, если у отца дурная голова?

Как только заплаканная женщина ушла, Шолом робко подошел к окошечку и спросил:

– Донда у вас? Танхум Донда.

– Донда? – Сидевший по ту сторону перегородки молодой человек в военном, с коротко подстриженными усиками, порылся в лежавших перед ним бумагах, подтвердил: – Да, Донда у нас.

– Чем же он провинился? – притворяясь удивленным, спросил Шолом. – Я хорошо знаю этого человека. И вдруг на тебе – такая история!…

– А вы кем ему приходитесь? Отец?

– Я приехал с его женой. Мы уже целую неделю его разыскиваем, – неопределенно ответил Шолом.

– Приезжайте дней через пять-шесть. Следствие будет закончено, и вам все объяснят, что и как, – предложил старику человек по ту сторону перегородки.

– Мы бы хотели передать ему кое-что из съестного, – попросил Шолом.

– Что ж, это можно, – спокойно ответил военный. Шолом со всех ног помчался к Нехаме, которая с нетерпением ждала его.

– Ну, отец, узнал что-нибудь? – громко спросила она еще издали.

– Да, он здесь…

– Где? Говори скорей, где Он… Ты видел его?

– Видеть не видел, но где он находится – знаю. Нехама знала, что Танхум в тюрьме, но услышать эту горькую весть от отца было страшно.

– Так он в самом деле попал в… – жалобно начала она и залилась слезами.

– Успокойся. Раз уж мы знаем, где он, так в добрый час и увидим, – пытался утешить ее отец. – А пока хоть передадим ему мешочек с едой, и он поймет, что мы здесь были.

– Но почему, раз он тут, мы не можем его повидать? – настаивала Нехама.

– Почему? Почему? Зачем спрашивать об этом? – вразумлял ее Шолом. – Пока нельзя, не разрешают. Я говорил там с одним… с начальником…

– Ах, горе горькое! – закричала Нехама, будто только теперь поняв весь ужас положения. – Так он и в самом деле в тюрьме? До чего я дожила…

– Тише! Не поднимай шума! – утихомиривал ее отец. – Пока ничего толком не известно. Бог даст, все обойдется по-хорошему.

– Нет, отец, нет. Чует мое сердце, добром это не кончится. Я даже не знаю, вернется ли он когда-нибудь живым, – запричитала Нехама. – И ведь говорила ему: не лезь, не путайся в такое опасное дело, – так нет, не послушался… Ну, как мне смотреть теперь людям в глаза? Подумать только – Танхум стал арестантом!… За решеткой сидит с ворами и разбойниками!… Завтра все будут знать об этом. Как пережить такой позор? Шутка ли – тюрьма! Хотел спасти свой хлеб. И хлеба не спас и нас погубил…

– Да перестань наконец! Перестань, говорю я тебе! – прикрикнул на нее отец. – Ты не дома. Хватит реветь. Перед людьми стыдно!…

Усевшись на подводу, Шолом повернул к тюрьме, чтобы передать Танхуму еду. Выплакавшись, Нехама понемногу успокоилась, деловито попросила отца:

– Узнай хоть, куда девалась лошадь, на которой он уехал в Бурлацк. Ведь он выбрал самую лучшую – ветер, а не лошадь. Да и подвода с упряжью, на которой мой свекор вез хлеб, тоже наша. Не так зерно жалко, как лошадь и подводу.

– Хорошо, Нехамеле, все узнаю, – покорно согласился отец, заворачивая к тюрьме.

5

Нехама с отцом вернулись домой поздно вечером. Малка, оставленная присмотреть за хозяйством, уже беспокоилась. Все, что ей поручили, она выполнила: коров давным-давно подоила, молоко разлила по кринкам и поставила в погреб, из гнезд собрала яйца, покормила скотину и кур, которые уже мирно сидели на насестах, а хозяйки все нет и нет. Не раз, заслышав стук колес, выбегала она к воротам, но уныло возвращалась в дом… Но вот наконец и хозяйка.

Убедившись, что дома все в порядке, Нехама, не скупясь, расплатилась с Малкой и отпустила ее. Тут же, не присев отдохнуть, начала готовить ужин.

– Да ты не суетись, мне, кроме стакана крепкого чаю, ничего не надо, – пробовал угомонить ее отец.

– Чтобы мы все так здоровы были, как ты будешь ужинать со мной, – закричала из кухни Нехама. – Ты же не обедал, почему отказываешься?

Умывшись, отец сел с Нехамой к столу, но и ему и Нехаме еда не шла в горло.

Быстро убрав со стола, Нехама обвела комнату печальным взглядом, сказала:

– Что мне делать? Ты уедешь, а я тут останусь одна-одинешенька. Еще до этого несчастья все отвернулись от Танхума, никто у нас не бывал. А теперь и подавно. Найдутся такие, что радоваться будут нашему горю.

– Нехорошо, конечно, что ты одинока, – сочувственно поднял глаза на Нехаму отец. – Но, право, ты уже должна была ко всему привыкнуть. Вспомни, с первого дня своего замужества ты света божьего не видела, работала без отдыха в будни и в праздники. Танхум все спешил разбогатеть, суетился. То корова должна отелиться, то дождя нет долго, то в хозяйстве что-нибудь не так, а то ему начинает казаться, что все богатеют, а он нет. И эта мысль не давала ему покоя, гнала с места на место, пока не загнала к бандитам, а оттуда в тюрьму.

В глубине души Шолом даже подумывал, что для его дочери лучше было бы, если бы Танхум вовсе не вернулся. Но открыто сказать это он не посмел. Ни разу за все время он не позволил себе сказать о Танхуме дурное слово – в нем не затихало чувство вины перед дочерью: уж очень поторопились со свадьбой. Часто хотелось ему облегчить душу, повиниться перед Нехамой, но он не решался. Да и чем бы это помогло? Он жалел, что так нескладно получилось. Будто он постарался отделаться от дочки, спихнуть ее с рук. Причина, конечно, была: не хотелось старику, чтобы дочь почувствовала неласковую руку мачехи, свое сиротство. Уж лучше ей поскорее выйти замуж и стать хозяйкой в своем доме.

Да, так-то так. Но зачем надо было выдавать дочь за пришлого человека, за чужака, прикатившего черт знает откуда? Мало ли было местных женихов, выросших на его глазах и хорошо ему знакомых? К ней сватались многие. Так нет: голову затуманила проклятая сваха, запорошила глаза…

«Эх, была бы жива мать, царство ей небесное, наверняка подумала бы, прежде чем отдать дочь бог весть кому, все бы разузнала о женихе – кто он, откуда родом, какой у него характер. Но сейчас говорить об этом поздно, ничего не воротишь», – в который уже раз думал Шолом.

Единственно, чем можно и нужно помочь Нехаме, – это найти человека, который помог бы ей по хозяйству, присмотрел за домом, если понадобится уехать по тем или иным делам.

После долгого размышления Шолом обратился к дочери:

– Быть может, есть смысл взять в дом на время кого-нибудь из родных Танхума – как-никак не чужие, да и они увидят, что ты их не чураешься, перестанут на тебя злобиться.

– Нет, нет, отец, ни в коем случае. Лучше уж взять чужого человека, тот, по крайней мере, будет знать свое место – будет работать и слушаться хозяйку. А для родственников что ни сделай, что ни подари – им все будет мало.

Долго отец оставаться у Нехамы не мог: дома осталась только жена, да и та прихворнула, некому было присмотреть за хозяйством.

– Ну, дочка, ты уж как-нибудь управляйся, пока не выяснится дело с Танхумом, а мне пора. – Он поднялся из-за стола.

Шолом не помнил случая, когда бы дочь была так трогательно заботлива с ним при расставании. Ни разу до сих пор он не получил от нее хоть какого-нибудь подарка. И он не сердился на дочь, понимая, что она побаивается мужа. Зато сейчас, когда Танхума не было, дочерняя любовь сказалась: Нехама и пирогов в дорогу напекла, насовала в подводу банок с гусиным жиром и с вареньем, да еще подарила шерстяные носки и варежки.

У Танхума глаз был зоркий, и утаить от него Нехама никогда ничего не могла. Еще с вечера он, бывало, ощупает всех кур – с яйцами ли они; не успеет она подоить коров, как он уже спешит навстречу и заглядывает в ведра; даже когда она готовила обед, совал нос в каждый горшок. Так что урвать что-нибудь для отца или просто угостить его получше при Танхуме – об этом не могло быть и речи.

Когда отец уже сидел на подводе и прощался с Нехамой, он сказал:

– А что, Нехамеле, если прислать к тебе вдову Кейлу с ее племянником Айзиком? Помнишь их, наверно? Они, бедняги, всегда жили плохо и сейчас маются… Хозяйство у них – одни слезы, а возле тебя они сыты будут, да и тебе помогут во всем.

Нехаме это предложение понравилось. Из местных нанять некого, а Кейла с Айзиком будут, пожалуй, подходящими помощниками. Но просить отца прислать их сейчас казалось неудобным.

– Эх, вернулся бы Танхум, и мне никто не был бы нужен, – откликнулась она с тяжелым вздохом.

Нехама была еще молодой девушкой, когда умер отец Айзика Фроим. Она до сих пор помнит ненастный осенний день, похороны, душераздирающие вопли Кейлы и причитания других женщин, оплакивающих покойника и вспоминающих при этом свои беды, свое горе.

Стоя с матерью у ворот своего дома и видя, как везут покойника на кладбище, заплакала и Нехама. Через несколько дней она увидала уныло шагающего по грязной после дождя улице Айзика, почти утонувшего в рваном отцовском пиджаке и больших сапогах.

– Жаль бедняжку – остался круглым сиротой, – с состраданием покачала головой мать.

Эти картины детства четко всплыли в памяти Нехамы, когда отец заговорил об Айзике. Вспомнилось, как однажды отец нанял Айзика во время молотьбы, как застенчиво он улыбался, а в черных глазах загорался задорный огонек, когда он помогал ей, Нехаме, сгребать солому или мякину. Однако оставаться с ним с глазу на глаз не разрешала строгая мать: сплетен не оберешься, ославят, упаси бог, девушку. И сейчас этот зародыш чувства, которое она испытывала к юноше в те далекие дни, дал неожиданный росток в ее сердце.

«Такой ласковый, скромный, – подумала она с неожиданной для себя теплотой. – Значит, до сих пор бедствуют, на ноги встать не могут».

И вместе с жалостью к незадачливым землякам, что греха таить, почувствовала тайное удовольствие оттого, что они будут всецело зависеть от ее милостей.

В памяти Нехамы встали картины не такой уж далекой юности, лица парней, с которыми она иногда в праздничные дни прохаживалась по улице родного села. Нохим Козлин, Мотя Дивин, Шая Гибер – каждый из них сватался к ней, и совсем по-иному, может быть, сложилась бы ее судьба, если бы она вышла за кого-нибудь из них, и не пришлось бы ей пережить такое горе.

При этих разбередивших душу воспоминаниях Нехаме пуще прежнего захотелось, чтобы скорее приехал Айзик. Будет, по крайней мере, с кем вспомнить прошлое, поговорить об отцовском доме, о друзьях и знакомых, о своей безвозвратно ушедшей юности.

6

Вскоре после того, как уехал отец Нехамы, на проселке, который вел в соседний хутор, появилось несколько всадников. Они ехали не торопясь, то и дело оглядывая поле, будто искали кого-то. Напоив в пруду лошадей, они поскакали по направлению к Майоровке. Не прошло и получаса, как степь зачернела от множества всадников; поднимая густые облака пыли, они рассыпались во все стороны.

Первым увидел примчавшийся отряд Заве-Лейб.

– Ой, мать честная, сколько их!- закричал он.

– Что это ты раскричался? – спросил ненароком заглянувший к брату Рахмиэл.

– Разве не видишь? – И Заве-Лейб повернулся в сторону степи.

– Действительно, – поразился и Рахмиэл, – сколько их!… Ни дать ни взять муравейник!- И полез на крышу дома, чтобы выяснить, куда скачут всадники.

Старый Бер сердито накинулся на него:

– Слезай скорее, босяк, домишко развалишь.

Но Рахмиэл, не слушая, что говорит отец, восторженно воскликнул:

– Сюда скачут, сюда!

Заве-Лейбу тоже захотелось убедиться в этом, и он вслед за братом стал карабкаться на крышу. Но этого Бер уже не мог вытерпеть и ухватил сына за ногу.

– Счастье, что балки выдержали одного балбеса, так еще тебя там не хватало! – выходил из себя старик.

Как ни крепко вцепился он в ногу Заве-Лейба, тот, подстрекаемый любопытством, все же влез на крышу, но тут из дома высыпали дети с криком:

– Сюда едут! Они сюда едут!

Впереди на гнедом коне ехал командир отряда в кожаной куртке и буденовке с красной звездой. Широкая грудь его была перекрещена ремнями, на одном, слева, висела шашка, на другом, справа, – наган.

За командиром, чуть покачиваясь на усталых конях, во всю ширину улицы шел конный отряд. Загорелые, обветренные лица, выгоревшие от пота и солнца старые остроконечные буденовки – все говорило о длинных и трудных переходах.

– Ой, и лошадей же, лошадей сколько! – восторгался Заве-Лейб. – Вот бы мне одну, хоть самую захудалую!

Как зачарованный, Заве-Лейб стоял и считал, сколько тут может быть лошадей, но скоро сбился со счета.

– Наверно, их не меньше трехсот голов, – сказал он Рахмиэлу.

– А больше трехсот считать не умеешь? – отозвался тот. – По-моему, лошадей не меньше пятисот, а то и побольше будет.

– Ша, не мешайте считать, – погрозил сыновьям пальцем старый Бер, как видно тоже захваченный небывалым зрелищем такого скопления коней. – Эх, если бы всех этих коней да в плуги, сколько бы они вспахали! А их, бедных, гонят туда, где они и головы сложить могут. Глядите, сколько хромых, видать раненые.

– Конечно, – с трудом оторвав от лошадей глаза, сказал Заве-Лейб. – Очень их жалко, очень.

Старый Бер все считал и считал, пока не сбился со счета. Ему давно хотелось есть, но он крепился; В конце концов голод взял свое, и старик поплелся домой, за ним ушел и Рахмиэл. Умчались куда-то непоседы дети. Только Заве-Лейб все еще стоял у ворот, не в силах оторвать завороженного взгляда от коней.

Еще будучи ребенком, он радовался, видя чужих коней, вихрем несущихся по степи. Сердце его замирало, когда он слышал веселое ржание лошадей и приглушенный пылью цокот копыт. Став взрослым, он нанимался работать только конюхом, чтобы быть рядом с лошадьми, любовно гладить каждую по крупу, по спине, по шелковистой гриве. А тут столько лошадей! Сотни! Куда лежит их путь, не погибнут ли они в бою вместе со своими всадниками?…

И вот, когда Заве-Лейб стоял, любуясь волшебным зрелищем, к нему подъехал один из всадников. Поздоровавшись, он спросил, как бы угадав сокровенную мечту Заве-Лейба:

– Тебе нужна лошадь?

Заве-Лейб изумленно уставился на него.

– Почему ты меня об этом спрашиваешь? Разве ты мне ее дашь?

– Отвяжи-ка вот эту кобылу, – показал всадник на привязанную к его седлу лошадь.

Хотя слова всадника были яснее ясного, в голове Заве-Лейба не укладывалось, как это кавалерист ни с того ни с сего отдаст ему лошадь.

– Ну, чего стоишь столбом? Не хочешь брать лошадь, что ли? – спросил буденновец. – Правда, она очень изнурена, но отдохнет немного, и увидишь, какая это будет работяга, доволен будешь.

– А почему бы мне не хотеть? – робко протянув руку к лошади, сказал Заве-Лейб. – Хотел бы я видеть такого дурака, который отказался бы от лошади. Я только думаю…

– Чудак человек!- отвязывая кобылу, перебил его всадник. – Тогда бери скорей.

Заве-Лейб взял повод в руки и, оглядываясь во все стороны, будто опасаясь, что кто-нибудь отберет у него кобылу, повел ее во двор. Он был так ошарашен нежданно-негаданно свалившимся счастьем, что даже забыл попрощаться с буденновцем и поблагодарить его.

Измученная и истощенная лошадь едва передвигала ноги. Заве-Лейб подвел ее к своей хатке и, уже по-хозяйски оглядывая ее, закричал:

– Хевед, дети, у нас теперь есть лошадь, собственная лошадь!

– Откуда она взялась? Чего зря болтаешь? С ума сошел, что ли? – Хевед выбежала из дому, а за ней, как горох из стручка, высыпали детишки.

– Они… – Заве-Лейб показал в сторону проезжавшего отряда, – один кавалерист подарил мне лошадь.

– В самом деле? – пролепетала остолбеневшая от изумления Хевед.

Дети запрыгали от радости:

– У нас есть лошадь! У нас есть лошадь!

Старший, Мойшеле, побежал нарвать для нее сочной травы, Лейбеле вынес из дому кусок посыпанного солью хлеба и сунул лошади, а маленький Гершеле попытался было вскарабкаться на конягу, но Заве-Лейб тут же потянул его вниз за рубашонку:

– Лошадь и так едва жива, а ты еще вздумал лезть на нее!

Счастливый владелец кобылы бережно завел ее в сарай и запер дверь, чтобы, не дай бог, никто ее не сглазил.

7

Как раз к тому времени, когда Нехама собралась ехать в Гончариху, чтобы узнать об участи Танхума, к ней приехал отец и привез Кейлу и Айзика.

– Вот, Нехамеле, люди, которые будут помогать тебе, – сказал он.

– Хорошо, отец, вот хорошо-то, – заулыбалась, приветствуя гостей, Нехама.

Айзик ловко соскочил с подводы, за ним медленно сползла и Кейла.

За время, прошедшее со дня Нехаминой свадьбы, оба сильно изменились. Кейла сгорбилась, лицо ее избороздили морщины, синие круги легли под ее большими, как бы застывшими глазами. Айзик же возмужал, на его губах по-прежнему играла столь знакомая Нехаме мальчишески-застенчивая улыбка.

– Заходите в дом, чего зря стоять во дворе, – приветливо пригласила гостей Нехама.

И, пока Шолом заводил лошадей в конюшню, все вошли в дом.

– Твой отец просил нас помочь тебе по хозяйству, – сразу же приступила к делу Кейла. – Я, правду сказать, плохая помощница тебе, разве что за птицей ходить стану да кое-когда коров выдою. Но вот Айзик, чтоб он здоров был, работник хоть куда.

– Да уж я постараюсь, – не тратя лишних слов, с улыбкой заверил хозяйку Айзик.

Нехама пододвинула гостям стулья. Вошел со двора отец и предложил всем умыться с дороги, а Нехама принялась накрывать на стол.

Айзик и Кейла были голодны, как волки, а не подозревавшая об этом Нехама как назло не слишком торопилась. Не спеша нарезала хлеба, налила в миску простокваши, поставила в печь картошку.

Запах свежего хлеба так и защекотал в носу, но Айзик не решался подойти к столу и взять ломоть.

Когда картошка сварилась, Нехама пригласила всех к столу.

Айзик взял картофелину и, заспешив, обжег себе нёбо и язык. Не обращая внимания на боль, продолжал уплетать картофелину за картофелиной. Кейла не отставала от племянника.

– Гляди, как стараются! Вот это да! – подмигнул Шолом дочери.

– Ешьте, Кейла, ешь, Айзик, – ставя на стол новую миску горячего картофеля и подливая из кринки простокваши, потчевала Нехама желанных гостей. Ей хотелось накормить их до отвала не только затем, чтобы они работали лучше; нет, в глубине души она надеялась заслужить этим благоволение божье, чтобы бог сжалился над ней и вернул ей мужа, а дому – хозяина. Но особенно упрашивать гостей не пришлось: Айзик, хотя и был по горло сыт, не мог устоять от соблазна – от картошки валил пар, ломти свежего хлеба и простокваша так и просились в рот, и он съел еще тарелку.

Когда наконец гости насытились и отец прочел послеобеденную молитву, Нехама быстро убрала со стола.

Перевалило за полдень, но Шолом и Нехама все же решили поехать в Гончариху. Надо же было узнать про участь Танхума.

Айзик сразу после трапезы, не ожидая указаний хозяйки, приступил к работе. Нехаме не до того было: она собиралась с отцом в дорогу. Еще до их отъезда Айзик успел осмотреть стойла в хлеву и конюшне, выяснил, что и как нужно сделать. Да и Кейла старалась вовсю, занялась уборкой в доме.

Когда Нехама с отцом приехали поздно вечером домой, Айзик и Кейла уже лежали, примостившись в углу теплых сеней. Они еще не уснули и чутко прислушивались к тому, о чем Нехама говорила с отцом. Услышав плач и то, как Шолом вполголоса утешал дочь, они поняли, что хозяин еще не скоро вернется домой и что они, возможно, не один месяц смогут жить здесь в тепле и сытости. Сознание этого наполнило их сердца, хоть и греховной – как-никак счастье их зависело от чужой беды, – но сладкой радостью.

Рано утром, не дожидаясь пробуждения хозяйки, Айзик уже стал возиться в хлеву, а Кейла приготовила подойник и затопила печь.

– Заспалась я сегодня, – смущенно оправдывалась Нехама, когда та подала ей чистое ведро и перемытые кринки, чтобы перелить молоко.

– Разве это поздно? – отозвалась Кейла. – Я бы и коров подоила, да не знаю, что и где.

– Доить я буду сама. А вы только мне помогайте по дому, – определила Нехама обязанности старухи.

– Помогу, доченька, чем только смогу. И никакой труд не сочту тяжелым, лишь бы тебе было полегче, – заверила та Нехаму.

Когда Нехама, захватив ведра, вышла доить коров, она нашла во дворе и в хлеву полный порядок. Все сияло чистотой. Айзик везде подмел, подобрал каждую валявшуюся под ногами соломинку. В отгороженном для мякины углу все было прибрано, ящики с дертью, овсом и отрубями были тщательно закрыты.

«Старается парень, работяга, видать, порядок во всем любит», – мысленно похвалила Айзика Нехама.

Она поставила скамеечку подле стоявшей с краю буренки.

– Ну, как она, смирно стоит? Не брыкается? Может, помочь надо? – подошел с другого конца коровника Айзик.

– Спасибо. Я уж как-нибудь одна управлюсь, – отозвалась Нехама.

Но Айзика как будто кто-то приковал на месте. Он не отходил от коровы, поглаживая и успокаивая и без того смирное животное.

– Стой, стой, милая, спокойно. Скоро я сделаю тебе вкусную мешанку и отрубей положу вдосталь, – сказал он и вышел во двор.

Уже без «помощи» Айзика подоив остальных коров, Нехама вернулась в хату с полным подойником пенящегося молока. Кейла успела приготовить завтрак, и вошедший вскоре после Нехамы Айзик застал заботливо накрытый стол. Как и вечером, дымилась горячая картошка и стояли миски с простоквашей. Нехама пододвигала миски к нему поближе, ласково уговаривая:

– Ешь, Айзик, не стесняйся…

После завтрака заночевавший у дочери отец стал собираться в дорогу.

– Теперь ты уже не так одинока, дочка, – сказал он на прощанье. – А через недельку я еще наведаюсь к тебе.

– Приезжай, отец, поскорей, ты ведь знаешь, как я нуждаюсь в тебе! – крикнула Нехама, когда подвода тронулась.

Как ни тяжело было у нее на душе, когда она узнала об аресте Танхума, все-таки до вчерашнего дня еще теплилась надежда, что муж скоро вернется домой. А теперь, когда ей объявили, что Танхум осужден, тягостное чувство одиночества стало особенно острым.

«Хорошо, что отец привез Кейлу с Айзиком, что бы я без них делала? Как-никак они мне очень помогают по хозяйству, да и веселее, когда в доме есть живая душа», – думала Нехама.

Между тем осень вступала в свои права, становилось холоднее, из затянувших небо серых туч непрестанно моросил дождь, в степи разгуливал пронизывающий до костей сырой ветер. Все это нагоняло на Нехаму такую беспросветную тоску, что она порой бродила как неприкаянная, не находя себе места.

А Кейла с Айзиком, работая с рассвета и до позднего вечера, ни о чем не тревожились. Уставшая за день старуха сразу же после ужина заваливалась спать. Нехама же, стараясь отвлечься от тяжелых мыслей, допоздна беседовала с Айзиком. Вспоминая о своей юности, об общих знакомых, она почти забывала свое горе. Нехаме приятны были эти беседы, Айзику же льстило, что хозяйка разговаривает с ним, как с равным, нет-нет да и улыбнется ему ласково, за столом заботливо подложит кусок получше. Но, как и в былые годы, когда он заглядывался на Нехаму, он и теперь, возмужавший, сильный парень, порою смущался перед нею и краснел, как мальчишка.

Однажды Нехама спросила у него:

– Почему ты до сих пор не женился, Айзик?

– А кто пойдет за такого бедняка?

– Выбери себе невесту побогаче, с приданым – вот и станешь жить в достатке, хозяином, – посоветовала ему Нехама.

– Богатая невеста и жениха ищет богатого, с капиталом, а я что?… – возражал Айзик.

– Можно быть богатым, да несчастным, – с горечью отозвалась Нехама. – Главное в жизни – счастье, а его ни за какие деньги не купишь.

…Счастье? Только со слов других знал Айзик, что на свете есть счастливые люди, сам же никогда не знал счастья. Мать свою он смутно помнил: она умерла, когда он был еще несмышленышем. Отец привел в дом мачеху, которая невзлюбила сироту, била по всякому поводу и морила голодом. А отец редко бывал дома. Приедет в канун субботы или на праздники, навезет всякой всячины – муки, крупы, масла, а то и курицу или фрукты – и опять уедет. Только мало что перепадало из этого Айзику, разве что пока отец бывал дома. А потом мачеха прятала все от пасынка в чулан.

Не в силах выносить издевательства и побои мачехи, Айзик убежал из дома. Отец долго искал его, но так и не нашел. Оборванный, опухший с голоду, после тяжелых мытарств приплелся он наконец к своей тетке Кейле, и она приняла мальчика, как родного сына.

Долго оставаться у тетки он не мог: Кейла и сама еле-еле перебивалась, и кормить племянника ей было не под силу. Вот и пришлось ему, не окрепшему еще подростку, батрачить у кулаков, которые кормили его впроголодь, спать отправляли в хлев, а работать заставляли с рассвета и дотемна.

Айзик рос, набирался сил, работал за троих, и скупердяи-кулаки, чтобы не потерять такого батрака, кроме скудной еды, давали и кое-какие гроши в уплату за каторжный труд. На эти деньги Айзик купил ситцевую рубашку, штаны, сапоги и фуражку с блестящим козырьком, на которую он давно уже зарился, проходя мимо витрины шапочника.

– Погляди, каким он франтом стал, настоящий жених, – встретила его кислой усмешкой мачеха, когда он вернулся домой.

И впрямь, годы скитаний пошли Айзику впрок – из жалкого подростка-заморыша он превратился в красивого крепкого парня, по которому девушки сходили с ума. Даже хозяйские дочки заглядывались иной раз на статного батрака. Но сердце юноши оставалось спокойным. В этой синей с белыми крапинками рубашке, купленной на заработанные у кулаков деньги, и предстал он перед Нехамой. Рубашка к тому времени вылиняла, штаны протерлись и прохудились сапоги, но смуглое лицо парня было красивым, глаза сияли. Нехама с невольным восхищением смотрела на него, сама не замечая, как в голосе ее зазвучали ласковые нотки.

Но Айзик заметил все…

Он приосанился, распрямил спину, потуже затянул пояс и хотел сесть неподалеку от хозяйки, но та указала ему на рукомойник.

– Умойся, Айзик.

Айзик послушно ополоснул руки и лицо холодной водой. Нехама накрыла на стол, нарезала ломтями хлеб и предложила Айзику обычное угощение – горячую картошку с густой свежей простоквашей;

– Ешь, Айзик.

И пока Айзик ужинал, принесла из соседней комнаты выстиранный и тщательно отутюженный костюм Танхума.

– Переоденься, Айзик, – сказала она.

– Не надо, обойдусь тем, что есть, – отказался Айзик.

Но Нехама принялась его уговаривать и не отступилась, пока он не сдался.

– К венцу, надеюсь, ты пойдешь в лучшем костюме, а для работы этот сгодится.

Айзик смущался, ему неудобно было принимать от хозяйки эти вещи, но внимание ее льстило. Поколебавшись немного, он пошел переодеваться. И хотя рубашка была ему коротка, а брюки тесноваты в поясе, – все же он выглядел в этом костюме более опрятным.

– -Костюм сидит на тебе как влитой, будто сшит по твоей мерке, – покривила душой Нехама.

С каждым днем Айзик свободнее чувствовал себя на новом месте. После ужина, когда Кейла кряхтя укладывалась спать, он частенько засиживался с Нехамой до поздней ночи.

Эти поздние встречи мало-помалу сблизили хозяйку и батрака. Айзик начал забывать о том, что он батрак и должен с почтением смотреть на Нехаму, перестал ее бояться.

Однажды вечером, когда они, закончив дела в коровнике, возвращались в дом, в теплых сенях, отделявших жилое помещение от коровника (тут обычно спали Айзик с Кейлой), внезапно потухла лампа. Нехама стала искать в кармане спички, чтобы снова зажечь ее, и в этот момент Айзик нечаянно коснулся ее руки. Пытаясь в темноте нашарить дверь в комнату, они остановились у стены. Айзик словно опьянел от близости Нехамы, от ее теплого дыхания, упругого тела. Нехама тоже была взволнована, и вдруг неодолимое чувство толкнуло их друг к другу, губы слились в жарком поцелуе.

Весь свой юный пыл, всю свою нерастраченную нежность вложил Айзик в это блаженное мгновенье.

– Нехамеле! – страстно шептал он, все крепче обнимая ее.

Стосковавшаяся по ласке Нехама всем сердцем откликнулась па пылкую любовь молодого батрака.

Преграда, которая стояла между ними – между хозяйкой и ее слугой, рухнула.

В тот вечер, как обычно, Нехама допоздна хлопотала по дому – вязала, штопала, накладывала заплаты на прохудившуюся одежду, ставила тесто, то и дело ласково улыбаясь Айзику, который, как привязанный, не отходил от нее ни на шаг.

Только теперь, сблизившись с Айзиком, Нехама поняла, что никогда не любила Танхума. Пусто, тоскливо проходила ее жизнь с человеком, к которому она не испытывала ничего, кроме затаенного страха перед его алчной готовностью не щадить ни себя, ни ее в погоне за наживой. Ни разу не слышала она от Танхума ласкового слова, не видела нежного взгляда.

«Сделай это! Поскорей управься с тем!» – словно щелканье бича, с утра до ночи слышались жесткие приказы мужа. Детей у них не было, и она вся отдавалась работе по хозяйству, которой не было ни конца, ни края. Вставала с первыми петухами, часто ложилась за полночь, изнемогая от тяжелого, а иногда и непосильного труда, не чувствуя под собой ног от усталости.

Но, как ни тяжко, а порой и невыносимо было Нехаме сносить тупую грубость мужа, все же она достойно выполняла свой долг жены и хозяйки. Когда от Танхума отшатнулись отец, братья, вся родня, она одна осталась с ним, не отреклась, не оставила его. Годы шли, а она не беременела. Не помогли и все ухищрения знахарок, на которых Танхум не жалел денег, – казалось, всякая надежда на материнство была потеряна. С тем большим жаром отдавала Нехама все свое время, всю свою душу, всю себя целиком хозяйству, жадно поглощавшему ее молодые, нерастраченные силы.

Первые дни после несчастья, случившегося с Танхумом, Нехама была потрясена и растеряна. Айзик не только успокоил ее, но пробудил в ней нежную любовь, страсть.

Нехама никогда не скучала по Танхуму, когда он надолго отлучался из дому. А теперь она места себе не находила, изнывала от тоски, если Айзик куда-нибудь уезжал. Ни с кем не было ей так хорошо, как с Айзиком. Никто не умел так легко развеять грусть, которая иногда овладевала ею, как он. Да, великим утешением и радостью он вошел в душу Нехамы.

После ужина они забирались в какой-нибудь укромный уголок, и Айзик принимался тихонько напевать:

Что бумаги белей? Что чернил черней? Кто Нехамы моей милей и нежней? Сердцем к ней я влекусь все сильней и сильней!

Он склонялся к Нехаме, гладил ее волосы, осыпал поцелуями.

Прошло несколько месяцев, и Нехама постепено стала свыкаться со своим новым положением. И вдруг пришло письмо от Танхума. Письмо это долго задержалось в пути: поезда в те годы по многу дней простаивали на глухих полустанках, дожидаясь топлива.

Вечером того дня, когда было получено это письмо, Нехама ушла в свою комнату и, плача, принялась перечитывать его вслух.

Услышав в соседней комнате приглушенные рыдания Нехамы, Айзик спросил тетку:

– Что это Нехама плачет?

– Пришло письмо от хозяина, – вполголоса ответила тетка.

– От хозяина? – так и вскинулся Айзик. – А ты откуда знаешь?

– Твоя тетка все знает. Послушай… – И она ткнула скрюченным пальцем в стену, из-за которой слышался прерываемый плачем голос Нехамы, вслух читавшей письмо.

– А все-таки – почему она плачет? – снова спросил Айзик.

– Потому и плачет, что письмо от мужа: мало, что ли, она с ним горя узнала?

– А может, ей сообщили о его смерти? Говорят, он злодей, каких мало, – с затаенной надеждой предположил Айзик.

– Да, – кивнула Кейла, – я тоже слыхала, что он плохой человек.

Айзик понимал: стоит только хозяину явиться в дом – и они с теткой вылетят отсюда, как пробки из бутылок. Но пожелать человеку смерти в тюрьме ради своего счастья он не мог.

Нехама ничего не рассказывала Айзику о своих отношениях с Танхумом, она избегала при нем даже упоминать имя мужа. В тот вечер со следами слез на лице вышла она из своей комнаты в сени, где тихо разговаривали тетка с племянником. Будто не замечая их, она долго хлопотала по хозяйству. Айзику очень хотелось узнать у нее, почему она так горько плакала, но он не осмеливался спрашивать.

За ужином Нехама почти не притронулась к еде. Пригорюнившись, недолго посидела за столом и вскоре бесшумно ускользнула в свою комнату. За нею робко, бочком протиснулся в дверь и Айзик.

– Что случилось? Почему ты так расстроена? – ласково спросил он.

– Ничего не случилось, – сухо ответила она. – Просто тяжело на сердце, не могу даже сказать тебе, как тяжело.

Она низко опустила голову.

8

Нехама не знала, как быть: сообщить ли в письме Танхуму, что она беременна, или умолчать об этом. Как ни тяжело там Танхуму, рассуждала Нехама, для него будет большой радостью узнать, что она ждет ребенка. Шутка ли – с первого года после свадьбы ждали его, и вот пришло так долго ожидаемое счастье… Но как ему напишешь об этом, если она сама не знает, кто отец ребенка, которого она носит под сердцем.

Никто не подозревает о том, что она близка с Айзиком. Он живет с теткой в сенях. Она ни с кем не встречается, никому словом не обмолвилась о своем счастье. Кому же взбредет в голову злословить о ней?

В конце концов Нехама решила помалкивать о своей беременности в письмах к Танхуму, пока не разродится.

Как ни остерегалась Нехама, боясь попасть на язычок сплетницам, но земля слухом полнится, и Гинда прослышала стороной, что у Нехамы с Айзиком не все ладно. Она по секрету рассказала об этом Хевед.

– Ты думаешь, – судачила она, захлебываясь словами, – Нехама станет дожидаться своего благоверного? Мне кажется, что она плакать не очень будет, если муженек вовсе не вернется домой.

Но в глубине души Гинда все-таки не очень верила в эту сплетню; ей до смерти хотелось наведаться к Нехаме и поглядеть на парня, который по слухам был красив как картинка, но гол как сокол.

Вспомнив, что она до сих пор не вернула Нехаме одолженную муку, которую она все же тайком от мужа взяла, Гинда обрадовалась: чем не предлог, чтобы заявиться к пей и пронюхать, что и как? Она так и сделала.

Когда Гинда вошла во двор Нехамы, Айзик возился по хозяйству. Гинда поздоровалась с ним, но разглядеть не успела, потому что Нехама сразу же вышла ей навстречу.

– Так это твой… – указывая на Айзика, начала Гинда разговор и нарочно замялась, будто бы подыскивав слово, как ей правильней назвать молодого человека.

– Да, отец прислал мне его помогать по хозяйству, – сказала Нехама, входя с гостьей в дом. – А это его тетка Кейла. Они живут здесь, в сенях, – поспешила она добавить, чтобы отвести всякое сомнение относительно Айзика.

– Он похож на свою тетку, – заметила Гинда. – Мальчик Рахмиэла, как там его звать, пусть бог даст ему сто двадцать лет жизни, тоже как две капли воды похож на дядюшку, то есть на твоего муженька, – проговорила она не без яда.

Нехама прекрасно поняла, на что намекает соседка. Она рассердилась на нее и хотела перевести разговор на другую тему. Но Гинда не унималась:

– Кто их, мужчин, разберет. Рахмиэл был на войне… Люди болтают…

– Ну и пусть чешут языки, если им больше делать нечего. Может быть, они и про меня судачат…

– Судачат, милая, как не судачить, – ехидно улыбнулась Гинда. – Так уж у людей повелось – за всеми они подглядывают, всех осуждают…

– Ну и пусть подглядывают! Но вот что я тебе скажу, – взорвалась наконец Нехама, – пусть у тех, кто наговаривает на других, очи повылазят!…

Отведя душу, Нехама немного успокоилась и начала исподволь допытываться у Гинды, что же, собственно, говорят о ней кумушки. Она понимала, что рано или поздно ее беременность обнаружится. И ей важно было, чтобы к тому времени не распространился слух о ее отношениях с Айзиком. Тогда не будет и сомнений в отцовстве Танхума. Только вот долго ли удастся ей избежать сплетен – эта тревожная мысль лишала Нехаму покоя, и все же она радовалась и не могла не радоваться тому, что скоро испытает счастье материнства, которого она ждала так долго и так тщетно. Ребенок, ее ребенок будет прижиматься к ней, обнимать ее пухлыми ручонками и называть ее самым нежным на земле именем «мама»! Так мечтала Нехама, беседуя со своей засидевшейся гостьей. А та то и дело вскакивала со стула – что же это, мол, я загостилась у тебя, мне ведь так некогда! Но каждый раз усаживалась снова, пока наконец в горницу не вошел Айзик. Он вышел в сени, умылся, стряхнул с одежды приставшую пыль и, войдя в комнату, смущенно уселся рядом со своей теткой.

– А ведь хорошо, что в тяжелое время ты нашла себе помощников, – сказала Гинда, кивая на Кейлу с Айзиком. – Они тебе сродни, что ли?

– Сродни, конечно сродни, – поспешила поддакнуть Нехама. – Не знаю, что бы я делала без них, особенно теперь, когда столько еще предстоит пережить!

При этих словах она пытливо взглянула на Гинду, стараясь угадать, поняла ли она намек.

– Конечно, тебе приходится туго, – сочувственно покачала головой Гинда, так и не поняв, о чем говорит Нехама.

Видя, что гостья не раскусила, в чем дело, Нехама решила говорить начистоту.

– Сколько времени прожила с Танхумом и никак не могла дождаться этого счастья, – сказала она, для пущей ясности поглаживая себя по животу. – И надо же было этому случиться как раз теперь, когда его нет со мною. Он даже еще ничего не знает об этой новости!

Гинда долго смотрела попеременно то на Айзика, то на Нехаму, так что та не знала, куда глаза девать от смущения.

– Как хорошо, что Айзик и тетя Кейла сейчас со мною, – краснея, как мак, сказала она, вконец растерявшись.

9

Рахмиэл и Заве-Лейб совсем забыли Танхума, даже имени его не упоминали, будто он перестал существовать на свете. Но старый Бер все же горевал о своем непутевом сыне. Ему стало казаться, что он вовремя не предостерег Танхума, не удержал его, когда тот пошел по кривой дорожке.

Отец долго думал о младшем сыне, искал каких-нибудь оправданий его поступкам, не в силах примириться с мыслью, что его сын сидит в тюрьме как преступник, вместе с ворами и бандитами. Частенько бродил он теперь без цели, глубоко задумавшись, замкнувшись в себе, ни с кем не заговаривая.

– Что с вами, свекор? – приставала к нему Фрейда. – Что это вы ходите как в воду опущенный?

Старик молчал. Он знал, что ни невестка, ни сыновья не поймут его, не разделят его глубокого отцовского горя. А раз так, незачем открывать им свое сердце. Все чаще и чаще вспоминалось ему детство Танхума. Мальчик рос умным, бойким, общительным. И кто бы мог подумать в ту пору, что он станет чужим в своей семье. Да что там чужим – врагом он стал отцу и братьям, злостным врагом!

Бер вспомнил, как Танхум в детстве болел, как они с Пелтой (мир праху ее!) отхаживали сына: дни и ночи сидели у его постели, щупали лобик, прислушивались к дыханию маленького сына. «Ох, лучше бы мне заболеть вместо него! Как мучается, бедняжка!» – говорила Пелта.

«Лучше бы ему умереть маленьким, чем вырасти таким негодным», – внезапно пронзила старика жестокая мысль. Он бы оплакал тогда его, пережил бы свое горе, но не испытал бы теперь такого позора такой боли, которые сын обрушил на его седую голову.

«Хорошо, что Пелта не дожила до этого, не увидела сына в тюрьме», – одолевала старика горькая дума. Разве он, Бер, не пытался простить Танхуму его грехи? Но помочь сыну он не может – чем тут помочь? И все же надо бы хоть узнать, что с ним: уж очень сурово обошлись с Нехамой, когда та пришла просить о помощи! И Бер решил во что бы то ни стало зайти к невестке.

Проходя мимо ее двора, он изумился, увидав Айзика, который, по обыкновению, возился во дворе.

«Что это за мужчина объявился в доме Танхума?» – подумал он и только собрался войти в ворота и все разузнать, как вдруг увидел Заве-Лейба, который с озабоченным видом перебежал было улицу, но тут же вернулся на свой двор.

Бер понял, что у Заве-Лейба что-то стряслось и, отложив свое намерение зайти к младшей невестке, быстро зашагал к воротам Заве-Лейба.

– Лошадка у нас заболела, дедушка, ничего не ест и не пьет со вчерашнего дня, – наперебой сообщали Беру печальную новость Мойшеле и Пинеле.

Бер осмотрел кобылу и обнадежил упавшую духом семью:

– Ничего, поправится, даст бог… Напоите ее…

– Уж чего-чего ей не давали – разве что птичьего молока, – отозвалась Хевед.

Лошадь стояла, понурив голову, а когда Заве-Лейб поднес к ее морде клок сена, она не взяла его.

– Видно, сглазили нашу лошадку, – запричитала Хевед. – Послал нам бог кусочек счастья, и то хочет отобрать!

Услышав жалобные причитания матери, Пинеле громко заревел, за ним заплакал Гершеле, который стоял, уцепившись за юбку матери.

Рев детей и причитания женщины слились в громкий нестройный хор. Казалось, что безучастной осталась только сама виновница этого взрыва человеческого горя – лошадь, которая стояла неподвижно, как вкопанная.

Закрывая руками искаженное горем лицо, Хевед сказала, повернувшись к свекру:

– Прочитайте псалом, отец, помолитесь богу – пусть не отнимает он у нас единственную лошадку. Если ему и нужна на том свете кобыла, то неужели у нас нужно ее отобрать, мало ли есть хозяев побогаче?

– Нужно бежать к ветеринару, – сказал старик, – или обратиться к людям, знающим толк в лошадиных хворобах.

– Что ж, – отозвался Заве-Лейб, – я побегу к ветеринару, а ты, отец, зайди к коновалу, – может, он даст какое-нибудь лекарство.

Пока отец с сыном собирались, во двор зашли на шум Гдалья Рейчук и Борух. С видом знатоков они осмотрели лошадь со всех сторон и изрекли:

– Лошадь просто перекормлена, поправится, бог даст.

Через два-три дня кобыла начала понемногу есть. Но Бер не перестал молиться, набожно читать псалмы, далеко не всегда понимая значение слов, изливавшихся из глубины его усталого сердца.

– Боже, милосердный, – начинал он читать молитву и прибавлял от себя: – Красный солдат прискакал к моему сыну на коне, как сам Мессия… И пусть конь этот и не был белым как снег, согласно писанию, все же солдат этот был Мессией, спасителем был для моего сына. Всю жизнь мы его ждали. Благодаря ему, думалось, мы сможем вспахать клочок земли и добыть кусок хлеба, чтобы душа хоть как-нибудь держалась в слабом теле. Сжалься, господи, будь милосерд и повели, чтобы выздоровела лошадь! Сделай так, чтобы сын мой воспрянул духом!

Заве-Лейб и вся его семья приободрились, видя, что лошадь с каждым днем становится веселей, набирается сил. Особенно ревностно старались помочь своей любимице стать на ноги ребятишки: они приносили ей охапки сочной травы, тайком от матери таскали из дому кусочки круто посоленного хлеба. Все веселее становилось доносившееся из конюшни ржание. Но Заве-Лейб боялся поделиться своей радостью с кем бы то ни было, даже с братом и отцом:

– Мало ли что – не ровен час, и родня может сглазить ее…

Заве-Лейб опасался, как бы Давид не узнал о выздоровлении лошади, не приказал впрячь ее в плуг, не послал вспахать десятину какому-нибудь бедняку. При каждом удобном случае он жаловался, прикидываясь казанской сиротой:

– Кто знает, что еще будет с кобылой: как еще держится – почти не ест.

Но вот однажды, возвращаясь из ревкома, Давид проходил мимо двора Заве-Лейба, как всегда озабоченный множеством неотложных дел. И вдруг услышал веселое ржание.

«Эге, видать, не так уж слаба кобылка моего свояка», – подумал он с усмешкой и, хоть торопился на собрание бедноты, решил заглянуть во двор к Заве-Лейбу. Но дом был закрыт, заперта и пристроенная к дому небольшая конюшня. Только неугомонные ребятишки, как всегда, шумели, бегая по двору.

– Ну как, поправляется ваша лошадка? – спросил у них Давид.

– Ого, еще как поправляется! Вон как ржет! – отозвался простодушный Пинеле.

– Дурило, что ты болтаешь! Еще, не дай бог, сглазят. Папа с мамой все щели заткнули, чтобы не слыхать было ее ржания. А ты – на тебе – все выложил. Уж вы никому не рассказывайте, пожалуйста, что наша кобылка выздоровела, – просительно обратился к Давиду не по летам смышленый Мойшеле.

– Не расскажу, не бойся, – успокоил его Давид и повернул к дому сестры, где и застал Заве-Лейба и Хевед: боясь, как бы отец или Рахмиэл с Фрейдой не пришли навестить их, они сами к ним заявились.

– Пока что мало радости имеем от лошади – все мучается, бедняжка, – входя, услышал Давид лицемерные жалобы Хевед.

– Это кто мучается? – заинтересовался он.

– Да лошадка наша, – отозвалась, моргая подслеповатыми глазами, Хевед. – Вот беда-то!

– А я хотел попросить вспахать на ней десятину-другую, – притворно огорчился Давид.

– Я сама впрягла было свою коровенку, да и отправила ее на тот свет, – захныкала испуганная словами Давида Хевед.

– Как же теперь пахать будете? – спросил Давид.

– Со своей десятиной мы как-нибудь справимся, – отозвался Заве-Лейб.

– Хорошо, это с вашей десятиной. А кто вспашет Рахмиэлу, отцу? – пытливо глядя на Заве-Лейба, настаивал Давид.

– Откуда мне знать? – пожал плечами Заве-Лейб.

– Ну, ты жадным стал, как Танхум, – с недоброй усмешкой сказал Давид.

– Как так? – уставился на него встревоженный Заве-Лейб,

– А так. Я только что был у тебя и слышал, как весело ржет твоя кобыла. Ничего с ней не делается. А ты все прячешь ее, все боишься, как бы не пришлось помочь какому-нибудь бедняку… Да ведь это, в конце концов, не твоя лошадь!

– И вовсе я не прячу ее! – Заве-Лейб даже в лице переменился. – Чего мне ее прятать? Если бы не она, кто бы мне помог вспахать мою землю?

– А кто помогает всем беднякам? Комбед. Он и тебе помог бы…

– И почему это лошадь не моя? – прервал Давида Заве-Лейб, вспомнив больно ранившие его сердце слова свояка.

– Буденновец случайно оставил ее у тебя, с тем же успехом он мог отдать ее любому бедняку, – спокойно ответил Давид.

– А я что? Не бедняк?! – воскликнул Заве-Лейб, но его остановил Рахмиэл:

– Давид прав, Заве-Лейб, – сказал он, – лошадь принадлежит не только тебе и даже не одной нашей семье, а комбеду. Мы, бедняки, должны помогать друг другу.

– Выходит, если я заимел собственную лошадь, так не хозяин ей? – с искренним изумлением горестно развел руками Заве-Лейб. – На что это похоже?

Долго еще убеждал Давид Заве-Лейба, но, как ни доказывал, что на время пахоты нужно всем сплотиться в одну семью и вспахать безлошадным беднякам землю, сломить упорство Заве-Лейба ему так и не удалось.

10

Когда Давид вместе с Рахмиэлом и Заве-Лейбом пришли на собрание комбеда, здесь уже находились Гдалья Рейчук, старый Бер и десятка полтора бывших солдат. Комната была полна дыма, все курили, громко разговаривали. Увидев Давида, люди притихли, все стали ждать, что он скажет: видно было, что он пользуется у них любовью и авторитетом. Только Заве-Лейб сидел как в воду опущенный, красный от тревоги. Он понимал, что обязательно будет поставлен вопрос о том, как помочь беднякам тягловой силой, и тогда, хоть это было как нож в сердце, разве он посмеет отказаться, не дать своей лошади? Ведь Давид выставит его на посмешище, опозорит, как он сможет после в глаза смотреть людям?

Давид подошел к столу, не спеша начал:

– Трудно нам, невыносимо трудно начинать новую жизнь! Поглядите, сколько у нас бедняков, которые всю жизнь были безлошадными и не всегда имели корову. Мы освободили землю от помещиков и кулаков, сами сделались ее хозяевами. Только вот как обработать ее, когда обрабатывать нечем?

Давид помолчал, как бы обдумывая этот трудный вопрос.

– Мы дети одной семьи, беднота, пролетарии, – воспользовавшись паузой, сказал Рахмиэл. И смущенно умолк.

– Смазал бы язык, глядишь – он лучше стал бы ворочаться, – сострил кто-то из сидящих здесь, но Рахмиэл уже оправился от смущения, продолжал:

– Мы бедняцкий класс, мы сделали революцию. Да здравствует мировая революция, которая, раз и навсегда покончит с буржуазией и с нашими кулаками!

– Правильно! – воскликнул Гдалья, желая подбодрить своего приятеля, и захлопал в ладоши. Его поддержали рукоплесканиями несколько человек из собравшихся.

Рахмиэл вытер лоб рукавом и перевел дух, будто проделал тяжелую работу. Он хотел еще что-нибудь сказать, но о чем тут было говорить, когда он уже крикнул: «Да здравствует мировая революция!» И тут его осенила счастливая мысль – рассказать о своей первой встрече с первым большевиком.

Рахмиэл больше не сжимал кулаки, не размахивал руками, не повышал голоса до крика. Он говорил спокойно, тихо.

– …Так вот, значит, приходит к нам в окоп один человек, ну как я или ты, – ткнул он пальцем наугад в одного из комбедовцев, – как любой из нас. Присел, свернул цигарку и завел беседу о жизни. И – странное дело – ведь видели мы его первый раз, а каждый, не таясь, выложил все, что было у него на душе. Ближе родного брата он мне показался тогда. Будто прямо в сердце смотрел – глядит пристально, пытливо, ничего от него не скроешь: расскажешь о жене, о детишках – обо всем. А потом он завел разговор о войне – надо, мол, с ней кончать, бросать все и уходить домой, к семье. «Да, – отозвался я, – мы и сами думаем об этом…»

Солдаты засыпали его вопросами – о мире, о земле. Верно ли, что землю будут делить поровну, по душам? Наш гость обстоятельно отвечал на все вопросы. «Эге, – подумал я, – мир не так уж плох, если в нем есть люди, которые болеют душой за Рахмиэла и думают о том, как бы устроить ему лучшую жизнь».

«Кто этот человек, который приходит к нам и спрашивает, как мы живем?» – обратился я к соседу.

Вот тут-то я и узнал, что это большевик. И когда он опять пришел к нам, мы стали спрашивать:

«Землю дадут, а как мы ее обрабатывать будем, а где взять семена? У большинства ни лошади, ни плуга».

«Трудно будет, – отвечал тот человек, – отнять землю у помещиков и кулаков и нелегко на первых порах обработать ее. Но мы преодолеем все! И, помяните мое слово, наступит время, когда надо будет только повернуть колесо штурвала машины – и она вспашет землю; повернем колесо другой – и она снимет весь урожай пшеницы».

Тогда нам казалось, что все это только мечта, несбыточный сон. Но вот сбывается все, как говорил этот большевик: и землю мы отняли у кулаков и помещиков, и поделили ее, и, наверно, когда-нибудь появятся и машины такие.

– А ну-ка, спускайся с небес на землю, – прервал Рахмиэла Михель, – ты лучше скажи нам, как быть сейчас.

– Заставить богатеев вспахать бедняцкую землю, – ответил за Рахмиэла Давид.

– А сколько у нас таких? – возразил Бер. – Их можно по пальцам пересчитать. А безлошадных сколько?

– Все должны друг другу помогать.

– А чем мы можем помочь? – вскричал Бер. – Чем поделимся? Нуждой, что ли?

– Нужды у бедняка хватает, – гнул свою линию Давид. – А только – с миру по нитке, как говорится, голому рубаха. Пусть каждый из присутствующих скажет, что он может внести в общий котел.

– Я могу дать свою кобылу на время пахоты и несколько пудов кукурузы, – первым откликнулся Гдалья.

– И я дам коня. Он хоть на вид и неказист, кожа да кости, а на поле работает исправно, – подал голос Борух. – И еще дам плуг с одним лемехом. Две лошади могут его потянуть,

– Кто еще? – спросил Давид и как бы ненароком посмотрел на Заве-Лейба. Тот отвел взгляд.

Давид понимал переживания Заве-Лейба и не нажимал на него. Он заговорил о тех, у кого ничего нет, кроме натруженных рук, напомнил о вдовах и сиротах.

– Ну, скажите сами, кто о них подумает, кто вспашет и засеет их наделы? Ведь мужья и отцы не встанут из могил, чтобы им помочь.

Заве-Лейбу казалось, что Давид обращается прямо к нему, напоминает: давно ли ты сам был таким обездоленным, как твои соседи в истрепанных солдатских шинелях? Да и что ты без плуга, без семян станешь делать?

«Нет, уж лучше идти со всеми заодно», – решил Заве-Лейб и кивнул Давиду: мол, и я согласен включиться в общую упряжку.

11

Рано утром к Нехаме постучался паренек в больших неуклюжих сапогах и заплатанной, явно не по росту одежде.

– Айзик Прицкер здесь живет?

– А зачем он тебе? – спросила Нехама из-за полуоткрытой двери.

– Да его вызывают в комбед, – ответил мальчик. – Велят срочно явиться, вот ему повестка.

Он передал повестку и бегом пустился обратно.

Нехама распахнула дверь, хотела получше рассмотреть мальчика. Она была почти уверена, что прибежал старший сын Заве-Лейба, и пожалела, почему не впустила его в дом: может, удалось бы у него что-нибудь выведать.

«И зачем они вызывают Айзика? – думала она с тревогой. – Хотят у него что-нибудь выпытать о Танхуме? Но ведь он ничего не знает. С тех пор, как отец привез его в дом, я с ним ни о чём таком, что он мог бы рассказать другим, не говорила». Подошла к Айзику, только что вошедшему со двора, и спросила:

– Скажи, Айзик, зачем тебя вызывают?

– Кто меня вызывает? Кому я там понадобился! – вслух подумал Айзик, взяв повестку.

– Комбед.

– Что это значит? – удивленно переспросил Айзик.

– Как же ты не знаешь… Это комитет бедноты.

– А что им от меня нужно?

– Не знаю, Айзик. Я тоже ломаю голову, зачем ты им понадобился. Только вот что: если они начнут тебя спрашивать про Танхума, про нас с тобой, что ты скажешь?

– А что я скажу? Скажу, что помогаю тебе по хозяйству.

– Хорошо, так и говори… Да еще прибавь, что мы с тобой родственники, что ты мой двоюродный брат, что мой отец и твоя покойная мать – родные брат и сестра.

– Ладно, – согласно кивнул Айзик, – скажу, все скажу, как надо. Ты не беспокойся.

Он умылся, позавтракал и отправился в ревком. За всю свою жизнь Айзик почти никогда не бывал в учреждениях. Только раз, когда был еще мальчишкой, случилось ему зайти в приказ. Там сидел богатый хуторянин, староста. Айзик помнил, что ему бросилась в глаза золотая цепочка на плотно облегавшей шульцево брюхо жилетке. И еще ему запомнился сотский с большой медной бляхой на груди. А вот в ревкоме, он слышал, только бедняки. Но как могут бедняки управлять всем, подчинять себе богатеев – это в голове Айзика не укладывалось.

Кто это вспомнил о нем? Ведь он на митингах и собраниях, которые проходили в колонии, ни разу не бывал. Да он и нездешний, никто его не знает. Кому же он понадобился?

Он подошел к ревкому, боязливо огляделся и проскользнул внутрь. Войдя, снял с головы шапку и стал ждать, чтобы кто-нибудь из сидевших за столом заговорил с ним.

За столом сидели Рахмиэл, Гдалья и Михель и о чем-то оживленно разговаривали. Айзик мялся у двери, переступая с ноги на ногу, ждал, пока они кончат разговор; наконец не выдержал и, протянув повестку, спросил:

– Кто меня вызывал?

– А, так это ты Айзик Прицкер? – Рахмиэл взглянул на него и пододвинул стул. – Садись и рассказывай, кто ты такой и как тебе живется.

Айзик растерянно смотрел на него. «Какое ему дело до того, как я живу, чем занимаюсь?»

– Слушай, расскажи нам о себе, – вмешался в разговор Гдалья. – Ты, кажется, работаешь у Донды батраком?

Айзик пожал плечами.

– Я живу здесь у родственницы, – вспомнив наказ Нехамы, не очень уверенно проговорил он.

– О каком родстве между батраком и хозяином может идти речь? – перебил Айзика Рахмиэл. – Э, да ты, как я вижу, братец мой, совсем отсталый элемент… Ты, видно, не прочь остаться рабом у этих буржуев-эксплуататоров? Они пьют твою кровь, а ты еще поглаживаешь их за это по волчьей шерсти: так, мол, так, сосите еще, сосите досыта. А я буду на вас работать еще усердней, чтобы вы стали еще богаче…

Рахмиэл испытывал истинное наслаждение от того, как ловко все это у него получается. Время от времени он поглядывал на своих соседей – так ли им по душе его речь, как ему самому. Увидев, что они одобрительно кивают головами, он продолжал с еще большим воодушевлением:

– Вот твой хозяин мне приходится родным братом, а твоя хозяйка – невесткой, а мне наплевать на это, я подхожу к вопросу о моих с ними отношениях с классовой точки зрения, сознательно подхожу, значит… Да знаешь ли ты вообще, что такое классовая борьба? А что такое эксплуатация, знаешь? Понимаешь ли ты, что ты батрак и должен быть опорой революции?

Айзик не ждал такого разговора и изумленно смотрел на Рахмиэла.

«Вы только посмотрите на него: видать, такой же бедняк, как я, – удивлялся он, – а поди ж ты – так и чешет. Поди дотянись до него!»

– Да понимаешь ли ты хоть, что у нас пролетарская власть и что мы не можем допустить, чтобы такого бедняка, как ты, эксплуатировал буржуазный класс? – продолжал, немного передохнув, Рахмиэл.

Айзик кивнул головой, и Рахмиэл обрадовался: парень во всем согласен с ним. Но Айзик опять вспомнил просьбу Нехамы и буркнул:

– Я ведь говорил вам, что работаю у родственницы…

– А я тебе объяснял, – с досадой оборвал его Рахмиэл, – что это не имеет значения. Раз она эксплуататор, значит, так или иначе она твой враг. Сколько раз тебе надо твердить одно и то же!

«Нет и еще раз нет», – мысленно возражал Айзик. С этим он никогда не согласится. Нехама относится к нему так сердечно, как никто за всю его жизнь. И вдруг на тебе! Она, оказывается, злодейка, эксплуататор, и от нее можно ждать всего самого плохого!

– Сколько платит тебе хозяйка? – приступил к расспросам сидевший рядом с Рахмиэлом Михель.

– А за что мне платить? Я помогаю ей, и все тут, – искренне недоумевал Айзик.

– Да ты хоть дурачком не прикидывайся! – разозлился Рахмиэл. – Хозяйка тебя эксплуатирует, а ты ее покрываешь. Я думал, что ты посознательней, поумней, а ты, оказывается, тянешься к эксплуататорам.

– С чего вы взяли, что я к ним тянусь? – в свою очередь вышел из себя Айзик. – С чего, спрашивается? А если от хозяйки я ничего дурного не видел, так что же – я должен клеветать на нее, смешивать ее с грязью?

– Да ты пойми, – горячился Рахмиэл, – она хочет купить тебя за тарелку борща, она затемняет твое классовое сознание, а ты даешь себя сбивать с толку, вместо того чтобы вести с ней классовую борьбу.

– Как же это мне вести с ней классовую борьбу? – спросил совершенно сбитый с толку Айзик.

– А вот так: борись с эксплуататорами до тех пор, пока все они не пропадут пропадом! – от волнения Рахмиэл даже кулаком по столу стукнул.

– С какими же это эксплуататорами? Кто они? Где их искать? – недоумевал Айзик.

– Как это где? Хоть кол ему на голове теши – ничего не понимает! Говоришь, говоришь ему, и все без толку. Вот, видать, долго еще придется отшлифовывать твое классовое сознание, – заключил Рахмиэл и добавил: – Так или иначе, ты батрак, и мы будем следить за тем, чтобы хозяйка платила тебе за труд, чтобы ты работал не больше восьми часов в день и жил в хороших условиях, – словом, все, как полагается по советскому закону.

Айзика так и подмывало сказать комбедовцам, что хозяйка его не обижает, но он не осмелился и решил лучше промолчать.

Он был счастлив, когда тягостный для него разговор закончился, и поспешил уйти.

Нехама уже давно поджидала его, беспокоилась.

– Ну, наконец-то! – обрадовалась она, увидев Айзика. – Что им от тебя было нужно? Зачем вызывали? Рассказывай скорей! С кем ты разговаривал? Что сказал?

– Сказал слово в слово так, как ты мне наказывала. Они все добивались, не обижаешь ли ты меня, платишь ли мне за работу, кормишь ли досыта.

– А ты что отвечал?

– Сказал как надо – что живу у родственницы; а они знай себе твердят свое: ты, мол, меня обманываешь, ты мой враг, и я должен вести с тобой борьбу.

– Какую борьбу?

– А я знаю? Сказали – классовую борьбу.

– А о хозяине они расспрашивали?

– Спрашивать не спрашивали, только сказали, что и он классовый враг.

– Ну, а кто с тобой разговаривал?

– Откуда мне знать, кто они такие? Трое их за столом сидело – ну, из тех, кто вступаются за бедняков.

– Все они вступаются, – с прорвавшимся раздражением сказала Нехама. – Думаю, что тут дело не обошлось без родного Танхумова братца Рахмиэла. Сам бедняк бедняком, вот у них он и стал главным воротилой – им таких и надобно. Или вот еще кто – Давид Кабо. Тот уже давным-давно красный. Да что там говорить – будь это в их силах, они бы утопили нас в ложке воды!

– Почему же они так на вас взъелись? – искренне изумился Айзик.

– А разве я знаю почему? – пожала плечами Нехама. – Взъелись – и все. Сам видишь, они даже тебя хотят натравить на меня. Нет, неспроста все это, говорю я тебе. У них что-то нехорошее на уме. А может, ты мне не все рассказываешь? Что это они ни с того ни с сего заинтересовались твоей жизнью? Что ты им, сват или брат? Почему они из кожи вон лезут, ратуя за тебя?

– Тот самый дядька все объяснял про эту, как ее там, классовую борьбу, что ли, – сказал Айзик. – Не слыхивал я про такое!

– И кто только выдумал такую напасть на наши головы? – убивалась Нехама. – Они тебе так и сказали, что придут поглядеть, как ты живешь?

– Ага! – самодовольно кивнул Айзик, гордый тем, что его скромной особой интересуются такие видные люди – представители власти.

– Ну, значит, они и в самом деле что-то задумали, – встревожилась Нехама.

С каждым днем Нехама все сильней ощущала биение новой жизни под сердцем. Ребенок начал уже шевелиться в ее чреве, время от времени толкая ее ножками в бока.

«Сейчас я питаю его своими соками, своей кровью. Он растет внутри меня, набирается сил, чтоб выйти на свет божий. Ох, поскорей бы разродиться, поскорей бы прижать малютку к своей груди, скорей бы побаюкать, покачать его на руках, покормить грудью!» – думала счастливая Нехама.

Чтобы успокоить собственную совесть и не потерять в глазах окружающих своего достоинства, Нехама старалась не думать, кто является отцом ее будущего ребенка, но всем своим существом была предана Айзику. Пусть он бездомный бедняк, зато в нем, в его неискушенном, чистом сердце она нашла такой клад, который не променяла бы на все сокровища мира. Люди, наверно, и раньше завидовали ей. Да и как не завидовать – шутка ли, хозяйка такого добра!

И все же счастливой назвать себя она не могла. Часто она жаловалась отцу на свою тяжелую жизнь, но тот всегда находил слова, чтобы ее утешить, – мол, все образуется, жизнь станет легче, а к мужу, что ж, привыкнешь. Но Танхум с годами становился жестче и требовательнее, все труднее было жить с ним в ладу. Поглощенный заботами об увеличении богатства, он и сам не знал ни минуты покоя и задергал Нехаму – мол, не упусти, не прогляди, не забудь того или этого, смотри, чтоб не пропало что-нибудь, чтоб все выполнялось до конца и вовремя. Даже ночью не давали Танхуму покоя хозяйственные тревоги: то ему казалось, что коровы завозились в хлеву, и он, разбудив Нехаму, принимался расспрашивать ее, не стоят ли они на слишком короткой привязи и беспокоятся потому, что не могут лечь; то собака залает, и ему чудится, что забрались воры; то он вспомнит, что корова Белянка или кобыла Рыжка скоро должны принести потомство, – не пойти ли взглянуть на них; а то еще – как бы хорь не подобрался к курятнику и не передушил кур.

Теперь, когда Танхума нет дома и на ее плечи легла еще большая тяжесть, ей все-таки легче, потому что она нашла настоящее счастье…

12

Не успели комбедовцы закончить свой первый сев, как донесся слух, что наступают деникинцы. Не хотелось бедноте, отвоевавшей землю, обработавшей ее и засеявшей, бросать все на произвол судьбы, уходить с обжитых мест. Ревком начал сколачивать боевой отряд. Давид понимал: если придется отступать, надо будет увести с собой актив и всех, кого враг мог бы призвать в свою армию.

В числе тех, кого Давид приказал срочно вызвать в ревком, был и Айзик Прицкер. И вот сынишка Заве-Лейба, бывший чем-то вроде курьера в ревкоме, нарядившись для пущей важности в длиннющую отцовскую рубаху и широченные штаны и напялив по самые уши здоровенный картуз, опять примчался к Нехаме, крикнул:

– Айзика Прицкера на завтра вызывают в ревком!

– Что там еще? – в смятении повернулась Нехама к Айзику.

– А я почем знаю? – пожал он плечами. – Вот пойду и узнаю, зачем я им опять понадобился.

Готовя ужин, Нехама и теперь наказывала Айзику:

– Смотри же – ни одного лишнего слова! Небось опять станут расспрашивать тебя о нас.

Айзик кивал головой:

– А как же иначе? Разве я не понимаю?…Никогда еще Нехаме не было так хорошо с Айзиком, как в эту ночь. Опьянев от счастья, она вся трепетала в его объятиях. Успокоенная, она забыла обо всем, ушли тревожные мысли о вызове Айзика в ревком. Сейчас ей ни о чем и не хотелось думать.

И вдруг – резкий стук в дверь… Немного погодя – еще, еще…

– Стучат, слышишь? – разбудила Нехама Айзика.

– Кто стучит? – сонно пробормотал он,

– Не знаю… Послушай…

Нехама подошла к двери. И тут раздался нетерпеливый, дробный стук в окно.

– Кто там? – тревожно закричала она.

Человек под окном отозвался, и сердце Нехамы, оборвалось: Танхум!

– Открой, это я!…

– Ой, мама моя родная, ты, Танхум!

Нехама ощупью искала железную задвижку. Убедившись, что Айзик лежит уже на своей постели, она открыла дверь, зажгла каганец.

Танхум ворвался в дверь так, будто за ним гнались по пятам. Остановился в сенях с дорожным мешком за плечами. Его исхудалое лицо заросло рыжеватой щетиной, глаза ввалились.

Сняв с плеч мешок, расстегнул пиджак и тревожно спросил:

– Красные еще здесь?

– А как же. Конечно, здесь. Почему ты спрашиваешь? – удивилась Нехама.

– Там, откуда я иду, их уже прогнали… Нас освободила новая власть. Всюду, где я проходил, белые… Ну, теперь-то я все верну: и бричку, и коней, и пшеницу, – все отберу, вот увидишь, – радовался Танхум.

– Да пропади оно все пропадом! – махнула рукой Нехама.

– Кто это пропади? Пусть лучше пропадут те, кто отнял наше добро! – яростно зашипел Танхум. – Жизнью поплачусь, а мириться с этим разбоем не стану…

Танхум злобно метался по широким сеням и вдруг остановился как вкопанный, увидев спящих в углу Айзика и его тетку.

– Кто это там лежит? – спросил он, переводя взгляд с Айзика и Кейлы на Нехаму.

– Да это отец прислал мне двоих помочь по хозяйству, когда узнал о нашем несчастье, – ответила Нехама.

– Кто такие?

– Мои дальние родственники. Без них мне пришлось бы трудно.

13

Нехаме не хотелось сразу говорить Танхуму о том, что у нее будет ребенок. Он и сам это скоро заметит. Но то ли в доме было слишком темно, то ли Танхум был сильно взволнован своим возвращением, только располневший стан Нехамы пока не привлек его внимания. Во всяком случае, он не проронил по этому поводу ни слова.

Нехама быстро согрела воду, принесла таз. Танхум, смывая с себя дорожную пыль и грязь, расспрашивал жену о хозяйственных делах: благополучно ли отелились коровы, нет ли яловок, хватит ли на зиму корма, хватит ли им хлеба до нового урожая.

Танхум удивился, почему его верный Рябчик не почуял хозяина, не встретил у ворот. Обычно, стоило только Танхуму показаться во дворе, как Рябчик тотчас выбегал из конуры, прыгал на грудь хозяину, норовя лизнуть его в лицо, вилял хвостом – всячески старался показать свою преданность. А нынче его не слышно…

– Наверно, зарылся в солому и спит, – равнодушно сказала Нехама.

Танхум вышел во двор, окинул взглядом копны сена и соломы, заглянул в клуню, в хлев, посмотрел на коров. Когда он вернулся в дом, на столе уже шипела яичница, стояла кринка с молоком и на тарелке лежали толстые ломти ароматного хлеба.

Танхум не ел, а глотал пищу, почти не разжевывая. Торопливо расправился с яичницей и принялся жадно пить молоко прямо из кринки.

Пока Танхум ужинал, Нехама приготовила ему на диване постель.

– Устал, верно, с дороги, иди ложись, – предложила опа мужу.

– Ясное дело, устал.

Войдя в спальню, Танхум обнял жену за плечи.

– Ложись здесь, – сказала Нехама, показывая на диван.

– Почему? – изумленно уставился на жену Танхум. Он снова попытался ее обнять, но Нехама опять увернулась и отрезала:

– Прекрати!…

– Да что случилось? Чужой я тебе, что ли?

– Я себя плохо чувствую. Разве сам не видишь? – холодно бросила Нехама.

Танхум был вне себя. Что это значит? Он столько верст прошел пешком, рвался к жене, стосковавшись по женской ласке, а тут на тебе – прогоняют. Нет, что-то не так! Самые странные мысли приходили ему на ум. Он прилег на диван, но уснуть не мог.

– Нехама! – позвал он. Она не откликнулась.

– Да что с тобой? Уж не заболела ты? – встревожился Танхум и, встав с дивана, подошел к Нехаминой кровати. – Может, помочь надо. Дать тебе что-нибудь?

– Ничего не нужно, только не трогай меня, – с досадой ответила Нехама, и обескураженный Танхум вернулся на свою постель. Долго ворочался с боку на бок, пока усталость не сморила его и он не забылся тяжелым сном.

Айзик встал с первыми петухами, вышел задать корм коровам и напоить их. Но как ни рано он поднялся, Танхум опередил его. Увидев во дворе хозяина, Айзик поздоровался с ним и как ни в чем не бывало принялся за дело. Танхум шел за ним по пятам и придирчиво присматривался к тому, как он набирает мякину, не просыпает ли ее по дороге из клуни в хлев, приготовлена ли мешанка, чисто ли прибрано в стойлах.

Наконец не выдержал, злобно бросил:

– Ты, как я вижу, стал тут настоящим хозяином.

– Что такое? Не понимаю… – Айзик и правда не понимал, что нужно от него хозяину.

– Мог бы меня спросить, как задавать корм скоту. Пока, что я здесь хозяин. С этого дня ты будешь делать все так, как я тебе прикажу.

Айзик сразу понял, что ничего хорошего от хозяина ему не приходится ждать.

«Неужели хозяин узнал о моей связи с Нехамой? – мелькнуло у него в голове. – Но как он мог узнать об этом, если явился поздно ночью? Надо поскорее уносить ноги. Но куда податься? И как расстаться с Нехамой?»

Обуреваемый тревожными мыслями, Айзик быстро управился в хлеву и чуть ли не бегом бросился к ревкому. Еще издали увидел возле ревкома толпу людей.

Айзик вошел в большую комнату, где за столом сидели Рахмиэл, Гдалья и еще какие-то незнакомые Айзику люди. Один из них, черноволосый и коренастый дядька, что-то писал:

– А вот и Прицкер явился, – сказал Рахмиэл. Айзик подошел к нему,

– Вы звали меня?

– Да. Посиди пока…

Айзик сел в уголок. И тут люди, толпившиеся у входа в ревком, ввалились в комнату и расселись где придется – на скамьях, на подоконниках, а кто и прямо на полу. Когда все немного успокоились, вперед вышел Давид.

– Товарищи! Надвигается грозная опасность! К нам рвутся белые банды. Они хотят свергнуть советскую власть и восстановить проклятый старый режим. Советская власть нам так же дорога, как дорога человеку жизнь. И я уверен, что мы все, как один, с оружием в руках встанем на ее защиту и будем биться за нее до последней капли крови!

– Дайте мне винтовку!

– Мне тоже!

– И мне, и мне! – наперебой кричали собравшиеся. Айзик молча сидел в своем углу, наблюдая за тем, как комбедовцы разбирали винтовки.

«Что мне думать? – говорил он себе. – Я не знал, куда идти, что делать. А тут я буду со всеми…»

И Айзик твердым шагом двинулся к груде винтовок.

Вот-вот дадут приказ двинуться в поход. Надо забежать домой – попрощаться с Нехамой и теткой. Как же не попрощаться с дорогими ему людьми? Да и покрасоваться перед ними с винтовкой за плечами хочется! А Танхум? Танхум пусть трясется от страха, увидев Айзика вооруженным. Пусть думает, что вчерашний батрак пришел по его душу – арестовать его. А впрочем, черт с ним! Теперь у него нет времени заниматься этим. Он только даст ему почувствовать, что знает, что такое эксплуататор, кровопийца, и больше не позволит считать себя ничтожеством, плевать себе в лицо…

Кейла возилась во дворе, когда Айзик вошел в ворота дома, в котором вот уже несколько месяцев, как нашел приют и ласку.

Тетка, увидев Айзика, кинулась к нему, испуганно спросила:

– Мой дорогой, откуда ты взял винтовку?

– Я пришел попрощаться, тетя, – сказал Айзик, ласково улыбаясь.

– Куда же ты уходишь? На войну? – Кейла горестно заломила руки.

– Да, – кивнул Айзик, – иду драться с белыми.

– На кого же ты меня покидаешь? Куда я денусь, одна-одинешенька на белом свете? – отчаянно заголосила Кейла.

Айзик с глубокой жалостью смотрел на тетку, давно уже заменившую ему умершую мать. Он обнял ее худые, костлявые плечи, начал утешать:

– Нехама не оставит тебя, не даст в обиду. Ну, а если тебе здесь станет невмоготу, она отправит тебя домой.

– А что я там делать буду, одна, без тебя? – спросила Кейла, обратив к племяннику изборожденное морщинами, заплаканное лицо.

– Что поделаешь, тетя. Бог даст, вернусь, и мы снова заживем вместе. А пока надо потерпеть, – ответил ей Айзик.

Из дому вышла Нехама.

– Ой, Айзик! И с ружьем! Смотрите-ка! – удивленно и встревоженно воскликнула она. – Где взял ружье? К чему тебе оно?

– Ухожу на фронт.

– Какой там еще фронт?

– Против белых.

– Почему так вдруг, ни с того ни с сего?

– Что значит ни с того ни с сего? Разве можно ждать, пока они сюда придут?

– Кто?

– Да белые же.

– За этим тебя и вызывали в ревком? – спросила Нехама с щемящей болью в сердце.

– За этим, – согласно кивнул Айзик. – Раз нужно, так нужно.

Нехама всем сердцем привязалась к Айзику. Она не хотела думать, что Танхум скоро вернется. Ей казалось, что до этого далеко. Быть может, он и вовсе не вернется – таила она в душе надежду, в которой боялась признаться даже самой себе.

И вдруг все пошло кувырком…

Танхум вернулся, а Нехама ни на минуту не переставала думать об Айзике. Что с ним теперь будет? Узнав, что он уходит, она подумала: это, пожалуй, к лучшему. Но в то же время и тревожилась за него: он уходит на фронт, и бог знает, как это обернется – ведь на фронте могут ранить и убить человека!

Некоторое время они стояли неподвижно и, охваченные глубоким чувством, смотрели друг на друга. Все, чего они не могли сказать один другому в эти минуты расставания, выразили их опечаленные глаза. Потом пошли в дом.

Вчера ночью Нехама хотела обрадовать Айзика, сказать ему, что ребенок уже шевелится, но не успела. А сейчас при Кейле этого не скажешь, да и времени в обрез: Айзик должен немедленно вернуться к месту сбора. Нехама начала лихорадочно собирать Айзика в дорогу, укладывая из съестного все, что подворачивалось под руку. Взяв сверток, он, торопливо обняв и поцеловав ее, вышел во двор, здесь попрощался с теткой и бегом пустился на сборный пункт, в ревком.

Нехама с Кейлой долго глядели ему вслед. Видели, как он встал в ряды бойцов и отряд почти сразу двинулся в путь. Опечаленные, утирая набегавшие на глаза слезы, Нехама и Кейла вернулись в дом.

14

На другое утро Нехама решилась, наконец, сказать мужу о своей беременности. Танхум был поражен этой счастливой вестью.

– Нет, правда? В самом деле? Почему же ты мне сразу не сказала? – засыпал он Нехаму вопросами.

– А зачем было говорить? Разве ты сам не видишь, что ли?

– Верно, сначала я подумал было, но ведь столько лет напрасно ждали! Я и не надеялся на такое счастье… – в радостном возбуждении бормотал Танхум. – Благодарю тебя, господи, благодарю! В добрый час, в счастливый час! – почти беззвучно шептал он. – А роды скоро? – повернулся он к Нехаме.

– Даст бог, скоро, – отозвалась та. Размечтавшись, Танхум представил себе: он с сыном (Танхуму непременно хотелось иметь сына) идет по улице, ведет малыша за ручку, а встречные любуются мальчиком, говорят друг другу:

– Вы только посмотрите – вон идет Танхум со своим сынком. Вылитый отец, как две капли воды похож на него. Чудесный мальчишка…

А пройдет год-два, ну, три от силы, и Нехама родит ему еще сыночка, а там, глядишь, и еще… Старший мальчонка поведет за ручку среднего, средний – младшего. Люди будут лопаться от зависти. Ну и пусть их лопаются!

– Смотрите, как человеку везет: одни мальчишки! Вот будут помощники отцу, вот счастье-то! Целая орава!

Танхуму представилось, как его сыновья поскачут к пруду купать лошадей, как будут весело нырять, плескаться там, плавать наперегонки, хватая друг друга за ноги, шуметь и озорничать.

– Вот шалуны, вот проказники! – скажут люди, а он, Танхум, будет радоваться их озорству и думать: «Ничего, это им на пользу: крепче станут, чтоб они росли здоровыми».

Когда сыновья, продолжал он мечтать, вернутся с купанья, он, Танхум, запряжет лошадей в арбу и поедет в поле, чтобы привезти скошенный хлеб. По-богатырски будет он поднимать на вилах копны, дети будут ему помогать сгребать граблями оброненные колоски. Один будет укладывать, другой утаптывать… А когда он перевезет хлеб с поля, то расстелет его на току. И опять сыновья его будут ревностными помощниками ему: один будет сидеть верхом, погонять лошадей, впряженных в молотильный камень, другой – вилами откидывать солому. А потом они сгребут зерно в вороха и, когда закончится молотьба, сложат солому в скирды, уберут полову…

От этих картин, проносящихся перед мысленным взором Танхума, у него так весело стало на душе, что хотелось рассказать обо всем каждому встречному.

«Боже милосердный, – думал он, – да будет благословенно имя твое, благодаря твоему милосердию Нехама понесла ребенка».

Прошло несколько дней. За этот короткий срок в Садаеве произошли большие перемены: стремительно продвигаясь вперед, полчища белых заняли колонию и завели старые, дореволюционные порядки – назначили старосту, появились и урядник и пристав. Богатеи воспрянули духом. Танхуму особенно на руку был приход белых, потому что при красных он боялся, как бы не дознались, что он бежал из тюрьмы, не посадили снова за решетку.

Надо было возблагодарить бога за дарованные им милости, и за ожидаемого наследника, и за возвращение старой власти, и вот Танхум приказал жене справить субботу так, как велит святой обычай. Нехама сделала все как полагается: в пятницу утром испекла две пышные, румяные, густо покрытые маком халы. В сумерках, перед тем как освятить свечи, она напекла «мацелах» – мацы – и поставила в печь субботние блюда: золотистый куриный бульон, фаршированную шейку, кисло-сладкое жаркое, пудинг и «цимес» из фасоли.

В субботу утром, когда Танхум проснулся, ему ударил в нос ароматный запах топленого молока, которое еще накануне вечером Нехама поставила в печь в большом обливном горшке. Танхум вышел во двор. Пока он там любовался своим хозяйством, Нехама вынула горшок из печки, поставила его на стол и налила себе и Танхуму по кружке вкусного, долго томившегося, золотисто-красного топленого молока, покрытого глазками жира.

Танхум даже облизнулся, увидев толстую коричневую пенку, которую нарочно бухнула ему в миску Нехама. Он жадно, залпом проглотил молоко вместе с пенкой, заедая хрустящим коржиком с корицей.

Позавтракав, Танхум с Нехамой начали собираться в синагогу: Нехама надела нарядное, в горошек, платье, накинула на плечи черный кружевной шарф; Танхум тоже нарядился в праздничный костюм. Кругом царил субботний покой. Никто не работал в этот отданный служению богу день, никто не возился в доме и во дворе.

Со дня своего возвращения Танхум еще ни с кем не виделся, ни с кем не говорил. И вот сегодня он, как и подобает богатому человеку, со всеми поздоровается, выслушает от видных людей Садаева, что новенького творится на белом свете.

В синагоге он увидит и своего старого отца, который еще не знает, что сын вернулся. Он, Танхум, попробует попросить у него прощения, скажет отцу: «Я тонул, отец, а ты не подал мне руки, чтобы помочь выбраться… Но велик господь, и вернул он тебе отверженного сына. Так, может быть, ты, отец, сменишь гнев на милость и простишь меня?… И еще скажу тебе, отец: бог пошлет тебе еще одного внука – моя Нехама скоро родит. Покойная мать молилась за меня на том свете, ты молился здесь, и бог послал милость. Приходи, отец, ко мне сегодня на субботнюю трапезу!»

Никогда еще Танхум не был таким кротким, никогда так не смягчалось его сердце. Он готов был подойти к последнему бедняку, пожелать ему «доброй субботы» и даже пригласить к себе на праздничную трапезу.

Но, как нарочно, никто не попадался ему навстречу, да и двор синагоги был совершенно пуст.

– Как видно, уже началось молебствие, – сказал жене Танхум, и Нехама вошла в молитвенный дом. А внимание Танхума привлекла белая голубка с золотистой шейкой, которая сидела на крыше синагоги. Вокруг нее кружил сизый голубь с фиолетовым горлышком.

«Вот ты где, моя пропажа! Изменила мне, негодница», – мысленно выбранил Танхум голубку,

После того как кошка сожрала голубя, голубка улетела к самцу на крышу синагоги, где и свила вместе с ним новое гнездо.

– Кыш, дрянь ты этакая! Не сумела дружка завлечь к себе, в свое гнездо! А разве плохо тебе у меня было? Вот и жили бы у меня, и кормились, и плодились на доброе здоровье. А тут на тебе – улетела незнамо куда! Кыш!

И Танхум хотел было схватить камень и запустить им в голубку, прогнать ее с крыши, но тут голубь взлетел и, увлекая за собой голубку, улетел вместе с нею.

«Ко мне летите, голубки, ко мне!» – произнес про себя заклятье Танхум и, немного успокоившись, вошел в синагогу. Нехама уже сидела на хорах, отведенных для женщин, и молилась. Внизу облаченные в талесы мужчины тоже тихо бормотали субботние молитвы.

Танхум подошел к откупленному им несколько лет назад месту, сел и огляделся.

«Как мало людей сегодня в синагоге, ох как мало, – подумал он. – Почти одни старики… Нет ни Рахмиэла, ни Заве-Лейба, нет ни Гдальи, ни Михеля, нет Шлоймы Чертока и Янкеля Кейлиса».

Неподалеку от своего места Танхум увидел отца. Старик стоял сгорбившись, весь погруженный в молитву. И сколько Танхум ни наблюдал за ним, тот ни разу не оторвал глаз от молитвенника.

Юдель Пейтрах особенно ревностно молился в этот день. Он не пел, а просто вопил у амвона, моля всевышнего, чтобы утвердилась белая власть, чтобы он и другие богатые хозяева беспрепятственно владели землей, как владели ею долгие годы до появления красных. Но тени всех тех, кто не пришел в синагогу, витали над ним и не давали ему, как и Танхуму, покоя в этот субботний день.

«Они где-то дерутся с нашими избавителями, как пить дать дерутся, – думал Танхум. – А что, если они возьмут верх и снова будут тут хозяйничать? Нет, этому не бывать, мы этого не допустим», – утешал он себя.

Задумавшись, он прозевал тот момент, когда синагогальный служка стал продавать приглашение читать вслух определенную, назначенную на этот день главу Священного писания; служка, седобородый старик, продавал уже шестое приглашение к нему, и Танхум, спохватившись, едва успел купить себе последний (до заключительной молитвы – «мафтир») отрывок этой главы. На «мафтир» ему рассчитывать было трудно, тем более что он не умел читать бегло Священное писание.

Богослужение шло своим чередом: мужчины вокруг Танхума нараспев бормотали молитвы, а женщины на хорах плакали, выкладывая богу, каждая на свой лад, свои обиды и горести.

Стали вызывать тех, кто купил право на чтение Торы. Скоро вызвали и Танхума, и тот поспешно взошел на бину – на возвышение, предназначенное для чтения этой молитвы, поцеловал кисти своего талеса, коснулся ими свитка Торы и, запинаясь, глотая слова, а то и целые фразы, кое-как прочел очередной отрывок.

После заключительной молитвы кантор осипшим от долгих песнопений голосом благословил «нового царя» генерала Деникина. Не успел он закончить свое благословение, как Танхум ревностно подхватил: «Аминь! Боже, царя храни! Аминь!»

– Чтобы вас обоих громом разразило – тебя и твоего царя в придачу! – раздался чей-то голос.

Испуганные прихожане поспешили заглушить этот возглас хором славословий: «Да восстанет избранник божий, обитающий на небесах!»

– Провалитесь вы вместе с вашим избранником в тартарары! – раздался другой голос.

Закончив субботние молитвы, Танхум набожно поцеловал молитвенник, снял талес, положил его в шелковый мешочек и поспешно двинулся к выходу, надеясь догнать отца – авось удастся уговорить его прийти к нему, Танхуму, на субботнюю трапезу. Но когда он вышел на улицу, отца уже не было.

Танхум хотел кинуться догонять его, но тут с хоров, где молились женщины, спустилась Нехама. Глаза ее были красны от слез.

– Кого ты ждешь? – спросила она мужа и, не получив ответа, пошла вперед.

Оглянувшись во все стороны и так и не увидев отца, Танхум пошел за ней. А сзади него шли спустившиеся вслед за Нехамой женщины, в числе которых была и Гинда Рейчук.

Со своего места на хорах она видела, как Танхум радостно подпрыгнул, когда кантор благословлял Деникина, слышала возглас Танхума: «Аминь! Боже, царя храни!» – и негодующе сказала соседкам:

– Вы только поглядите, как этот паскудник прыгает козлом от радости! Наши мужья кровь проливают, сражаясь с беляками, а он радуется, что нашелся новый царь на наши головы!

Гинде хотелось обрушить на голову Танхума все проклятья, какие только она знала: «Покарай его господь до седьмого колена!», «Разрази его гром, и ударь в него молния!» Она с радостью надавала бы ему затрещин, чтоб он запомнил Гинду на вечные времена! Но вот беда – здесь, в синагоге, не добраться до него: как поднимешь скандал в святом месте? Да и на улице не очень-то полезешь на крепкого мужика с кулаками.

Но вот Гинда увидела Нехаму – та шла тяжелой походкой беременной, переваливаясь с боку на бок.

А! Вот где она, Гинда, отыграется, вот где она потешит свою душеньку, вот где ударит Танхума острым ножом в самое сердце!

– Вы поглядите только, люди добрые, как она нагло выставляет на показ свое пузо! – визгливо закричала она, указывая пальцем на идущую впереди Нехаму. – Всем показывает, какое наследство оставил молодой батрак!

– А батрак-то не промах – сумел сделать то, чего не сумел Танхум! – подхватили, захохотав, вышедшие из синагоги женщины.

Как раскалившиеся в полете пули, пронзали сердце Танхума насмешливые возгласы женщин. Смертельно бледный, он остановился, озираясь во все стороны блуждающим взглядом.

Нехама, делая вид, что ничего не слышит, ускорила шаг, оставив позади остолбеневшего мужа.

А вдогонку ей неслись насмешливые возгласы хохочущих женщин.

15

Танхум вернулся домой в полном душевном смятении. Наброситься на Нехаму у него не хватило духу, да и чему бы это помогло? Если и в самом деле между нею и батраком что-то было, разве она сознается? Да и кто мог бы это доказать? Кто знает, быть может, все это выдумка зловредных баб, которые спят и видят, как бы посеять раздор между ним и Нехамой.

Он попытался осторожно расспросить Нехаму, не слыхала ли она, о чем болтали вышедшие из синагоги женщины, но Нехама только пожала плечами, прикидываясь, что не понимает, о чем идет речь.

– Ничего не знаю, надо мне слушать их болтовню.

Как ни хотелось Танхуму думать, что все это неправда, или хоть сделать вид, что он не верит в измену Нехамы, – острая боль терзала его сердце.

«Неужели люди ни с того ни с сего могут выдумать такую нелепицу?» – мелькнула горькая мысль, но Танхум постарался поскорей прогнать ее. «Такая богатая хозяйка, как моя Нехама, не позволит себе спутаться с батраком», – утешал он себя.

Батраки, голодранцы, как их называл Танхум, были в его глазах слишком ничтожны, и потому он не допускал и мысли о том, что между Нехамой и Айзиком могло произойти что-либо предосудительное. Однако полностью успокоиться не мог и решил как-нибудь дознаться обо всем у Кейлы. Он подступил к ней с расспросами, начав издалека:

– Кто этот Айзик?

– Мой племянник. Он славный парень, никто о нем дурного слова не скажет. Дай бог мне такое счастье, какой он порядочный, какая у него светлая голова и золотые руки. Да нет ему, бедняжке, счастья, уж очень он беден.

– Что-то я не пойму, Кейла: если он такой умный и расторопный, почему же он остался нищим и не выбился в люди, не разбогател?

– А как он мог нажить богатство, если всю жизнь работал на хозяев?

– Он мог бы заняться каким-нибудь ремеслом, – сказал Танхум.

– Начал он было учиться портновскому делу, да не кончил: все некогда было – с утра до ночи работал, добывал хлеб насущный. А вот поет он замечательно – заслушаешься!

– Поет? Это еще что за профессия? Разве что кантором заделаться? Так в наших местах не очень-то на этом разживешься: вот, к примеру, в нашей синагоге поет Юдель Пейтрах и за это копейки не берет – совершенно бесплатно.

– А хозяйке очень нравилось пенье Айзика, – не зная, как еще убедить Танхума, брякнула Кейла и только подлила масла в огонь.

– А, вот как! Знать, вы здесь весело жили, – съязвил Танхум. – Ваш племянничек песенки распевал, а может, кто еще и отплясывал, радуясь моему несчастью?

– Пусть наши враги так веселятся, как мы веселились, – ответила Кейла, тяжело вздохнув. – А что нам было делать долгими зимними вечерами? Головой о стенку биться, что ли? И чего вы хотите от вашей жены? Чтобы она живой в могилу легла, если уж с вами беда приключилась?

«Старуха дело говорит», – подумал Танхум, и на душе у него полегчало.

– А как хозяйка относилась к вашему племяннику? – спросил он.

– Очень хорошо. Да и почему ей плохо к нему относиться? Он работал с утра до ночи, а она его кормила, поила, одевала кое-как.

– Как! Даже одевала!

– Ну, ничего особенного она ему не давала, – спохватившись, что сболтнула лишнее, стала выворачиваться Кейла. – Не подумайте, что это были стоящие вещи – так, старая рубаха да пара залатанных штанов.

Танхума не успокоили объяснения старой Кейлы. Давно он собирался отнести отцу и братьям накопившуюся старую одежду и кое-какое бельишко, но все не мог собраться, да и жалковато было – в хозяйстве, думал, все пригодится. А тут на тебе – Нехама отдала это добро какому-то батраку, совсем чужому человеку. И Танхум готов был разъяриться не на шутку, но тут ему пришла в голову мысль: а что, если Нехама дала обет помогать бедным людям, чтобы бог сжалился и освободил мужа из заточения? Эта мысль смягчила его.

Он снова приступил к Кейле с расспросами, чтобы исподволь добиться у нее, почему это женщины наговаривают на Нехаму невесть что.

– А что плохого о ней скажешь? – развела руками Кейла. – Женщина она хорошая. Не пойму, что на нее можно наговорить?

– Чему вы удивляетесь? Что вы, маленькая? Меня дома не было, вот и стали трещать, будто ваш племянник… Да что там много говорить… Вам обоим пальца в рот не клади!

– Они совсем с ума сошли… Ополоумели… А меня что спрашивать? Ничего я не слыхала и знать ничего не знаю, – негодующе пожала плечами Кейла.

– Вот вы сами говорите, что Нехама хорошо относилась к вашему племяннику, даже подарила ему кое-что из одежды, – настойчиво гнул свою линию Танхум.

– Ну и что тут такого? – отбивалась от его назойливости Кейла.

– Вот люди и болтают. Много ли нужно, чтобы оговорить человека?

– Мало ли что болтают! А к моему племяннику, если вы хотите знать, и нельзя плохо относиться. Нет человека, которому он не пришелся бы по душе.

– А раз так, значит, и Нехаме он по душе пришелся, значит, не зря люди болтают? – наседал на Кейлу Танхум.

Но тут в комнату ворвалась разъяренная Нехама. Она была в спальне и слышала весь разговор от слова до слова.

– Ты что это, – обрушилась она на мужа, – как старая баба, прислушиваешься ко всяким сплетням? Мог бы у меня спросить, если в чем-нибудь сомневаешься. Не беспокойся – я бы тебе все сказала, не постеснялась бы!

– Что ты привязалась ко мне? – вскипел и Танхум. – Я ни о чем тут не выспрашивал Кейлу. Она сама рассказала мне, какое у тебя доброе сердце.

– А, вот оно что! Ты злишься, что я отдала твои старые штаны и рубаху! Рваное тряпье! Да ведь оно только на то и годилось, чтобы болтаться пугалом на баштане, – там бы оно разгоняло птиц, трепыхаясь по ветру!

– Ну, чего ты развоевалась? – примирительно сказал Танхум, отступая от жены. – Разве я сказал хоть слово против этого? Очень хорошо, что ты отдала старые вещи бедному человеку – сделала угодное богу дело. Ну, а больше мы с Кейлой ни о чем таком не говорили.

– Ну, довольно! Хватит тебе оправдываться! – сказала Нехама, и от неосторожного слова снова разгорелась начавшаяся было затухать перепалка.

– Оправдываться! Кто оправдывается? Я, что ли? Перед кем мне оправдываться? – повысил голос Танхум.

Нехама, не желая ввязываться в новую ссору, которая неизвестно к чему привела бы, вышла из комнаты.

Занятый разговором с Кейлой и Нехамой, Танхум не слышал, как подъехала к дому телега и в комнату вошел тесть.

– Нехама, у нас гость! – закричал Танхум, поздоровавшись с тестем. – Иди сюда, отец приехал.

Нехама не сразу откликнулась. Танхум подал тестю стул, подсел к нему и начал рассказывать о домашних, новостях.

Но вот на пороге показалась наконец Нехама.

– Отец, когда это ты приехал? – воскликнула она.

– Только что, дочка, только что. Завернул к тебе на часок – поглядеть, как ты живешь-можешь.

– Вот хорошо, отец, что ты приехал. – Нехама поцеловала отца и незаметно дала ему знак – перейти в спальню.

В спальне, делая вид, что прибирает комнату, она поверяла отцу свои заботы и печали и наконец громко разрыдалась.

«Неужели, – подумал Танхум, услышав рыдания жены и ласковый голос тестя, успокаивающего Нехаму, – неужели она жалуется на сплетниц? Но ведь она сказала, что ничего не слышала. Значит, она притворялась? Или ее мучает что-то другое? Так почему она мне ничего не говорит, словно я ей совсем чужой человек? Почему она от меня отдалилась, будто мы никогда не были мужем и женой?»

Нехама вышла из спальни вся заплаканная.

– Что с тобой? – спросил Танхум.

– Ничего, – сухо отрезала Нехама.

– Как это ничего? – не отставал Танхум. – Почему ты плакала? Почему не расскажешь мне, что с тобой творится? Почему таишься от меня, что-то скрываешь?

– Ну что ты ко мне привязался?! – не зная, что ответить, сердито воскликнула Нехама.

– Что вы спорите? – сказал Нехамин отец Танхуму. – Ничего плохого не случилось. Дай только бог, чтобы Нехама благополучно разродилась, – и все будет хорошо.

– Конечно, конечно, разве я ее трогаю? – уступил тестю Танхум.

Кейла пыталась улучить минуту, чтобы расспросить гостя, не слыхал ли он хоть что-нибудь об Айзике. Воспользовавшись наступившей паузой, она приступила к Шолому.

– Вы случайно не слыхали о моем племяннике Айзике? Для меня он – единственное утешение.

– Об Айзике? – недоуменно переспросил Шолом. – Откуда же мне знать, что с ним? Из наших мест многие ушли к красным. Говорят, что они скоро вернутся.

– Быть того не может! – как ужаленный, подскочил Танхум. – Кто это говорит? Чтоб они сквозь землю провоз валились, чтобы все там полегли, чтобы ни одному из них домой не вернуться!

– Ваши проклятья да на вашу… – начала было Кейла, чтобы отвести напасть от Айзика, который ведь тоже был у красных, но тут же вспомнила, что перед ней хозяин, от которого зависит ее судьба – и кров над головой, и кусок насущного хлеба, – и последние слова застряли у нее в горле.

– Что вам дурного сделал мой Айзик? – сбавила она тон. – Что сделали вам те, что ушли с красными? Это все честные люди. Да и ваши братья тоже с красными.

– Ну так что же, мои братья, как и твой Айзик, тоже хотели меня утопить, – пробормотал Танхум, и Кейла, услышав имя своего племянника, забыла о всякой осторожности.

– Нет, это вы хотели бы всех утопить, – встала она перед хозяином, как пичуга, заслоняющая своего птенца от злого коршуна.

– Я?! – разозлился Танхум. – А разве я могу молчать, если все на меня ополчились и хотят сжить со света? Даже родная жена – и та не думает заступиться за меня!

– Успокойся, – пытался утихомирить Шолом разбушевавшегося зятя. – Что ты хочешь от Нехамы?

– А что он хочет от моего Айзика? – опять свернула Кейла разговор на племянника. – Ему не нравится, что он ушел к красным! А куда ему было идти?

– И вы за этих голодранцев? Живете у меня, едите за моим столом, а заступаетесь за них! – попрекнул ее куском хлеба Танхум.

– Красные и Айзик для меня – одно, Айзик тоже ведь красный, – отрезала Кейла.

– Я знаю, я теперь все знаю, – все больше распалялся Танхум. – Видно, Нехама горюет о твоем племяннике, раз слезы льет!

– Хватит! – решительно вмешался Шолом. – Успокойся, не забывай, что Нехама на сносях. Так и выкинуть, упаси бог, недолго. Перестань кричать!

Роды у Нехамы были трудные. Кейла заранее взбила перины, перетряхнула постель, постелила сверкающую белизной простыню, надела на подушки новые наволочки, чисто-начисто прибрала комнату.

Начавшиеся днем схватки к вечеру участились. Нехама громко стонала, порой начинала кричать.

Танхум побежал за повивальной бабкой и долго не возвращался. На беду бабка с утра ушла к другой роженице, и ее целый день не было дома. Так и не дождавшись ее, он прибежал ни с чем домой.

– Что нам делать? Тяжело смотреть, как она мучается! – причитала, ломая руки, Кейла. – Бегите за бабкой или к доктору.

Танхум снова побежал за бабкой.

– Если бабка все еще не вернулась домой, узнайте адрес той женщины, у которой она принимает ребенка, и бегите туда, – напутствовала его Кейла. – Без бабки не возвращайтесь.

Нехаме стало полегче. Она неподвижно лежала, тихо постанывая. Кейла ни на шаг не отходила от нее.

– Ничего, Нехамеле, потерпи! Ведь это у тебя первенький, а при первых родах бывает иногда трудненько. Но теперь уже недолго, еще немного, и даст бог, кончатся твои мучения.

Нехама молчала, только закатывала глаза от боли и скрипела зубами. А когда схватки усилились, опять закричала. Кейла растерялась, не зная, что делать. Но вот наконец вбежал в комнату Танхум:

– Привел!

И действительно, через две-три минуты в комнату вошла низенькая, слегка сутулая, но крепкая старуха. Она скинула с плеч платок, потребовала чистую простыню и завернулась в нее вместо халата.

– Тише, родненькая, тише, – привычной скороговоркой начала она, повернувшись к роженице широким морщинистым лицом, и подошла к кровати. – Скоро тебе легче станет.

Бабка долго хлопотала около Нехамы. Ребенок шел трудно. В конце концов ловкие руки и уменье опытной женщины победили, и она торжественно возвестила:

– Поздравляю! Мальчик! Поздравляю!

– Мальчик! – вне себя от радости закричал Танхум. Он сейчас забыл все, что терзало его душу последнее время. Наконец-то он стал отцом! Сколько раз он мечтал, даже во сне видел, что ребенок (обязательно мальчик) назовет его «папа», и вот теперь его мечта осуществилась. Зачем было подозревать Нехаму, терзать ее душу и себе отравлять столь долгожданную радость? Теперь он не бесплодное дерево без ветвей и сучьев, а живой ствол, который дает новые побеги.

В пронзительном крике ребенка Танхуму слышалось:

«Я твой, отец, посмотри на меня – я твой! Что же ты стоишь, что молчишь, почему не ликует твоя душа? Беги, разнеси повсюду радостную весть, что у тебя родился сын – твой наследник, твой помощник, твоя опора…»

Танхум глядел и не мог наглядеться на младенца. Хоть ребенок и плакал, и пронзительно кричал, не давая никому покоя, Танхум был счастлив.

На другой день к роженице ворвалась шумная ватага мальчишек, чтобы, согласно обычаю, прочитать молитву. Они старались перекричать друг друга, глотая слова молитвы, чтобы поскорей приняться за пряники и конфеты, которые им незаметно подбрасывала Кейла, приговаривая, что это – подарки архангела Гавриила.

Танхуму забавно было видеть, как дети накинулись на сладости, словно куры на пригоршни подсыпаемого зерна. Жалковато было, правда, затраченных на это денег, но он говорил себе:

«Чего бы это ни стоило, ничего не пожалею, лишь бы они благословили моего первенца, лишь бы мальчик рос здоровым, крепким, умным, добрым, чтобы всегда и во всем был первым среди своих сверстников».

Когда ватага мальчишек весело умчалась, унося недоеденные сладости, приехал отец Нехамы. Танхум – он был во дворе – подбежал к телеге, выпалил:

– Поздравляю, мальчик!

– Будьте счастливы, – ласково заулыбался в ответ Шолом.

Они вошли в дом, и Танхум сразу же поставил для тестя стул у кровати роженицы.

– Ну, славу богу, вот и внук у меня родился, – радостно промолвил отец. – Можно мне на него взглянуть хоть одним глазом?

– Ш-ш-ш, – погрозила Нехама отцу пальцем и осторожно приоткрыла личико спящего младенца.

– Вот так парень! Вот так богатырь! – восхитился Шолом. – Вылитый отец! Дай бог, чтоб он приносил вам одни только радости.

Танхум исподволь завел речь об обряде обрезания и тут же заметил, что справедливо было бы дать ребенку имя, близкое к имени его, Танхума, покойной матери, но Шолом решительно запротестовал:]

– Нет, нет, Танхум, мать Нехамы, – да будет она заступницей нашей на небесах, – давным-давно ждет, чтобы в ее честь дали имя внуку или внучке.

– А как же иначе, отец, как же иначе? – живо подхватила Нехама.

Вначале Танхум заупрямился, настаивал на своем, но скоро сдался: ему, в конце концов, было все равно, какое имя дадут ребенку, он только хотел показать себя перед тестем человеком, почитающим память своей матери.

Перед отъездом Шолом договорился с зятем о всех тонкостях предстоящего обряда и обещал приехать в назначенный день пораньше, чтобы помочь Танхуму принимать гостей.

Кейла со своей стороны сделала все, что было в ее силах: вычистила, подмела, вымыла комнаты, выстирала пеленки, занавески, гардины. Все засияло, засверкало, засветилось под ее умелыми, привычными к делу руками.

Танхум тоже постарался: за два дня до обряда съездил на рынок, купил свежих карпов и лучшие сорта селедок, какие только смог отыскать в лавках. Заблаговременно закупил он дюжину бутылок водки и разного вина; не забыл купить пряности. Но всего этого ему показалось мало. И он решил пожертвовать гусями, которых хотел откормить на пасху, и добавить к ним несколько кур и индейку.

Нанятая им стряпуха обещала приготовить традиционные блюда и закуски: рубленую печенку, яйца с гусиным жиром, фаршированную щуку, сварить «золотой бульон» – словом, сделать все, что полагается в такой торжественный день,

«Ничего, не ударим лицом в грязь перед гостями», – самодовольно подумал счастливый отец.

Когда из жарко натопленной печи разнеслись аппетитные запахи печенья с корицей, слоеных пирогов с вареньем, изюмом, орехами, маком и другими лакомыми начинками, Танхум решил напомнить гостям, чтобы они явились завтра во что бы то ни стало. Несколько дней тому назад он уже разослал приглашения, только к отцу и родным он до сих пор не отважился прийти. Но дальше откладывать встречу было нельзя, и он решился. Прежде всего зашел к отцу. Может, отошло у старика сердце, может, гнев его и поостыл?

– Отец, – остановившись у порога, робко обратился он к сидящему за столом отцу.

Старик не поднял головы, ничем не показал, что слышит сына.

Подождав немного, Танхум снова позвал:

– Отец!…

– Чего ты хочешь? – не глядя на сына, спросил Бер.

– У тебя, отец, еще внук родился.

– Ну и что же? – бросив на сына беглый взгляд, обронил отец.

– Завтра обряд обрезания, отец, и мне бы хотелось, чтобы ты и вся наша семья пришли на этот праздник.

– Какая это «наша семья»? – как бы удивился отец.

Танхум вынул из кармана пряники и хотел дать ребятишкам. Те протянули было ручонки к сластям, но Фрейда крикнула:

– Посмейте только взять, только посмейте!

– Фрейда, пора уже забыть, – просительно обратился к ней Танхум.

– Что забыть? – не сбавляя воинственного тона, спросила Фрейда.

– Все… Сколько же можно сердиться? Пусть хоть завтра, в такой торжественный день, за один со мною стол сядут мой отец,- моя золовка, мои племянники…

– За один стол с тобой мы никогда не сядем! – отрезала Фрейда. – Слышишь, никогда!

С самого утра стали собираться гости. Первым приехал Нехамин отец с женой, небольшого роста краснощекой женщиной с большими, в виде колец, серьгами в сильно оттянутых ушах. Она поздравила Нехаму. Поздоровавшись с Кейлой, попросила у нее фартук, чтобы помочь накрывать на стол. Вскоре явилась и чета Пейтрахов. Они снисходительно поздравили Нехаму и Танхума и поздоровались с отцом и мачехой роженицы. Затем пришел и сам шульц Шепе с высокой и тощей супругой, страдавшей, судя по выпученным глазам, базедовой болезнью. Ее злобный нрав выдавали тонкие, то и дело кривившиеся губы, сквозь которые она еле-еле процедила поздравление.

Все уселись за накрытый стол. Шепе обвел взглядом собравшихся и, остановившись на отце Нехамы, обратился к нему:

– Что-то я не видел вас в здешних краях. Как вас зовут?

– Шолом, – отозвался тот.

– Откуда прибыли? – поинтересовался шульц.

– Из такой же еврейской колонии, как эта, – ответил Шолом.

– Что слышно у вас в колонии? – продолжал расспросы Шепе. – На вас поглядишь – сразу видно, что вы солидный хозяин.

– Слава богу, не жалуюсь, – ответил Шолом. – Кое-какое хозяйство имеется, землица тоже… Живем помаленьку.

– Да, кстати, мирно ли живут у вас колонисты? Нет ли раздоров? Кто у вас шульцем? – расспрашивал Шепе старика. – Исправно ли платят подати?

– Да как вам сказать?… – с кислой миной пожал плечами Шолом.

Глядя на кислую мину, шульц понял, что с податями у них не все благополучно, и, чтобы не услышали про это гости и его колонисты не переняли дурного примера, поспешил перевести разговор на другое:

– А имеется ли в вашей колонии хороший бык-производитель? А с жеребцами как обстоят дела? Вовремя ли у вас в этом году выпали дожди? Как с урожаем? Часто ли наведывается к вам урядник и сам пристав? Штрафуют ли они людей? – Вопросов было столько, что Шолом едва успевал на все отвечать.

К его счастью, распахнулась дверь перед новым гостем Сролом Финбахом, бывшим барышником, который всю жизнь прошатался по цыганским таборам, хорошо разбирался в породах лошадей и к старости накопил на их скупке и продаже хороший капиталец. Правда, в среде богатых хозяев большим авторитетом он еще не пользовался, более того, они даже не признавали его своим, но мало-помалу Срол начинал вмешиваться в дела общины, а иной раз не прочь был подставить ножку и самому шульцу. Поэтому не мудрено, что появление Срола несколько расстроило Шепе, тем более что Танхум, чтобы оказать уважение вновь прибывшему, усадил его среди богатых хозяев. Благодарный гость стал называть Танхума «реб Танхум», чем очень польстил не привыкшему к такому уважительному отношению хозяину. Танхум заулыбался и готов был даже назвать Срола «реб Сролом», но спохватился: это может не понравиться остальным гостям.

Последним пришел резник, в чьи обязанности обычно входило резать кур по еврейскому обряду, а также совершать обряд обрезания крайней плоти у новорожденных мальчиков. Это был белый как лунь старичок в длиннополом сюртуке и с ермолкой на голове. Он вытащил из кармана большущий носовой платок ярко-красного цвета, вытер потный лоб и оглушительно высморкался. Потом ушел в спальню, и вскоре отчаянный, долго не стихавший плач младенца возвестил гостям, что обряд исполнен.

– Поздравляем! – раздались голоса со всех концов уставленного яствами стола.

А Нехама в спальне долго укачивала своего первенца, стараясь хоть как-нибудь его успокоить.

Гости придвинулись к столу, звенели бокалами, пили здравицу, закусывали. Танхум так и сиял, сидя в их кругу.

«Хорошо, что я не поверил злым языкам, – думал он, – люди просто завидовали моему счастью».

– Кушайте, дорогие гости, кушайте на здоровье! – усердно угощал он гостей.

Подвыпивший Юдель Пейтрах бархатным баском опытного кантора затянул песенку. Ее сразу же подхватило несколько голосов. Шепе с женой вышли из-за стола и пустились в пляс. Гости в такт их мерным движениям прихлопывали в ладоши.

Когда все вдосталь повеселились, снова сели за стол и стали пробовать всевозможные пирожки и печенья, которые напекла приглашенная для такого торжественного случая опытная стряпуха Двойра. Ее уже давно подмывало с кем-нибудь посудачить, почесать язычок, перемыть кому-нибудь косточки.

– Вы только поглядите, – сказала она, подсев к скромно сидящей в углу Кейле, – Танхум, видно, и вправду думает, что он отец новорожденного. А все говорят, что настоящий отец совсем не он, а ваш племянник.

Как раз в эту минуту мимо проходил Танхум. Услышав эти слова не заметившей его Двойры, он побледнел и остался стоять на месте, прирос к полу, словно оглушенный ударом молота. Перед его помутившимся от ярости взором пошли огненные круги.

Подняв кулак, он хотел обрушить его на голову Двойры, но ограничился тем, что сильно ударил им по столу. Зазвенели бокалы, пролилось на скатерть вино, на куски разлетелись упавшие на пол тарелки.

– Издеваться надо мной! Так вот зачем ты пришла в мой дом! – исступленно и визгливо орал он на перепуганную Двойру.

– Господь с тобой, Танхум, что случилось? – подбежал к нему тесть и схватил его за руку, но Танхум вырвался от него и стал бить себя кулаком в грудь и вопить не переставая. Из широко открытого рта вырывались какие-то бессвязные, бессмысленные звуки.

– А-а-а-а, – звенели в ушах гостей его исступленные вопли.

Насмерть перепуганная Двойра выбежала в сени и завизжала. Не разобрав толком, что произошло, завизжали и остальные женщины.

– Он с ума сошел, вяжите его! – раздались отдельные голоса.

А Танхум колотил по столу кулаками, бил посуду, ломал все, что попадалось ему под руку. В окнах зазвенели разбитые стекла.

– Да вяжите же его, он сумасшедший! – кричали гости, но их голоса тонули в треске разбиваемой посуды и в звоне вылетающих из рам оконных стекол.

Обезумевшая от страха Двойра пулей вылетела на улицу и завопила не своим голосом:

– Танхум сошел с ума!

– Что?! – выскочила на ее крик со своего двора Гинда. – Да не спятила ли ты, часом, сама?

Но охваченная паникой Двойра побежала дальше, на ходу крикнув Гинде:

– Подите туда сами и убедитесь. Он свихнулся – чуть было меня не убил!

Гинда, а за ней еще несколько женщин из соседних дворов бегом припустились к дому Танхума. Им вышли навстречу гости, которые начали расходиться со столь неожиданно прерванного пира.

– Что случилось?… Говорят… – спросила жену Юделя Пейтраха закутанная в большой платок женщина.

– А что говорят?… Что за трескотня такая?… – сердито отозвался за жену Юдель.

– Говорят, что Танхум… – вмешалась рябая соседка, сгорая от любопытства.

Юдель промолчал и, уводя свою жену, важно прошествовал дальше.

Из дому вышли остальные гости, и Гинда услышала, как кто-то из них обронил:

– Видно, напился до чертиков, иначе не разбушевался бы так ни с того ни с сего.

– Слышите? Видно, так оно и есть: Танхум хватил лишнего, а Двойра перепугалась, – отозвалась жившая через двор от Танхума худенькая женщина с маленьким, в кулачок, лицом. – Вот вам и вся история.

– Да что вы болтаете. Он действительно спятил, – возразила рябая.

Кумушки все не унимались и, почти не слушая друг друга, трещали каждая свое, высказывая самые невероятные предположения.

Пересуды не затихли и на следующее утро.

– Счастье еще, что Двойра успела удрать, не то он, чего доброго, и впрямь бы ее прихлопнул, – говорила одна.

– Двойре поделом: не распускай язык, где не надо.

– Убивать не убивать, а укоротить ей язычок Танхуму следовало бы!

Танхум знал, что о нем вовсю трезвонят в Садаеве. От стыда он боялся показаться людям на глаза. Он уже каялся, что так безобразно вел себя в присутствии гостей, но что толку было от его раскаяния: сделанного не воротишь.

Нехама с ним не разговаривала и не подпускала его к младенцу, хотя Танхум пытался с ней помириться.

– Мы ведь с тобой муж и жена, – говорил он. – Мало ли что случается в жизни… Я, может быть, был неправ, погорячился малость… Ну так что же…

В нем боролись противоречивые чувства: то ему хотелось помириться с Нехамой, то, когда гнев подавлял в нем добрые чувства, он готов был броситься на нее и бить, бить до полусмерти. Но каждый раз он сдерживался, благоразумие брало верх над слепой яростью.

«Довольно! Хватит! Пора кончать со всем этим!» – говорил он себе.

А потом снова нападал на Нехаму и проклинал ее. И снова умолкал, ругая себя: «Ведь слово дал себе держаться достойно…»

Но как погасить пламя, когда оно сжигает сердце? Как задушить гнев, когда он сжимает тебе горло?

И Танхум отводил душу на безответных животных: то он злобно толкнет коленом корову, если ему покажется, что та стоит неспокойно, когда ее кормят, то поддаст ногой хохлатку; досталось даже его любимому сторожу – вислоухому Рябчику.

Танхуму казалось, что нет на свете существа несчастнее, чем он. Каждая божья тварь имеет свои радости в жизни, имеет место, где находит покой. У пса есть теплая конура, есть хозяин, который любит и кормит его и к которому он может приласкаться. А кто предан ему, Танхуму? К кому рвался он, когда спешил домой, если не к Нехаме? Кто оставался здесь хозяйничать, пока его не было? Нехама, все она, Нехама!

А если она уйдет, с кем он, Танхум, останется?

У последнего нищего есть жена, дети, родня, есть кому пожаловаться, когда у него тяжело на душе, есть кому открыть сердце. А у него, Танхума, нет ни отца, ни братьев, и даже Нехаму, жену свою, чувствует он, тоже теряет!

Всю жизнь боролся он за свою землю, за свое добро. Спасая добро, он пристал к бурлацким кулакам, как разбойник, с обрезом в руках вышел с ними на большую дорогу и попал потом в тюрьму. И вот пришло было спасенье: явились белые, освободили его из заточения, вернули ему его землю, он теперь, слава богу, опять богат. И все-таки бог отвернулся от него! Всю свою жизнь ждал он ребенка, и, когда, наконец, дождался, оказалось, что не он его отец, что отец ребенка – нищий батрак, которого жена пригрела в его, Танхума, доме! И долгожданное счастье обернулось позором…

Наверное, Нехама потребует развода. Недаром она шушукается с отцом.

– Я перееду к тебе, папа, – услышал он как-то ее слова;

«Зачем ей уходить от меня? – думал упавший духом Танхум. – Ведь Айзик теперь черт знает где. Э, да не все ли равно, к кому она уйдет!» Так или иначе он останется одинок. И никто ему не посочувствует, никто его не пожалеет. Даже те, кто был в гостях у него, ел его хлеб, радуются, наверно, его горю.

Что делать, если Нехама не будет с ним и он останется один-одинешенек в таком пустом для него мире?

16

Вот уже вторую неделю Давид Кабо со своим небольшим отрядом пытался прорваться сквозь плотное кольцо белых войск к частям Красной Армии. Но запасы продовольствия и боеприпасов подходили к концу. Как быть? Возвращаться домой опасно – староста с полицаями и местные богатеи обязательно выдадут их белякам. Может, спрятать оружие и разойтись поодиночке во все стороны?

Но кругом белые, и, скорее всего, при первой же встрече с полицией они попадут под подозрение и будут схвачены.

– Нет, если уж погибать, так погибать в бою, – решил Давид.

Беспрерывные походы, голод измучили бойцов, многие из них упали духом.

– Зачем было уходить из дому? – первым подал голос Михель. – Помереть мы могли бы и дома, около своей семьи. Все лучше, чем подыхать здесь, на большой дороге, бездомными, как бродячие собаки.

Жалобы эти сильно встревожили Давида. С тех пор как они попали в окружение, он всеми силами старался поднять настроение людей, поддержать их боеспособность, не допускать уныния. Давид решил: надо избавиться от малодушных, отпустить их на все четыре стороны.

– Так, значит, ты хочешь домой вернуться? – обратился он к Махлину. – Что ж, сдавай оружие – и скатертью дорога!

Михель стоял, виновато опустив голову, и угрюмо молчал.

– Кто хочет домой, пусть кладет оружие и уходит – я никого не держу, – сказал Давид.

Все молча переглянулись, но никто не двинулся с места.

– Ну что ж, значит, решено: будем дальше драться. И правильно – скоро прорвемся к нашим!

– Кто знает, где теперь наши? – пробормотал под нос Гдалья, но, как ни тихо он это сказал, Давид услышал.

– Недалеко, вот увидите, недалеко, – делая вид, что убежден в этом, проговорил он.

Отряд остановился в густом лесочке, и Давид решил выслать разведчиков, чтобы выяснить, что творится в окрестных селеньях. Он выбрал немолодых, опытных бойцов, умеющих зорким глазом все подметить, легко ориентироваться в любой обстановке.

В этой группе оказались Рахмиэл, Гдалья и два комбедовца из хутора Шилово.

– В деревню входите по двое – один пусть ходит по дворам, делает вид, что побирается, другой говорит людям, что ищет, к кому бы наняться в батраки. Таким образом, вы узнаете все, что нам нужно: где стоят белогвардейцы, сколько их примерно в этом селе, как относится к ним население. Запомните все подходы и пути к каждому населенному пункту, мимо которого будете проходить, запомните каждую тропку, на случай, если придется уходить, не привлекая к себе внимания…

– Понятно, – откликнулся здоровенный шиловский парень в свитке и мерлушковой шапке на светлых волосах.

Разведчики вышли из лесочка и разбрелись в разные стороны, предварительно договорившись, где и когда встретятся, выполнив задание.

Добравшись до первого крупного селения, Рахмиэл шел по улице и незаметно наблюдал за всем, стараясь угадать по внешнему виду домов, где остановились на постой белогвардейцы. Как правило, то были самые богатые дома.

Темнело, и Рахмиэл стал искать пристанище на ночь. Побродив по улицам, он остановил свой выбор на бедной, покосившейся хате и постучался.

– Кто там? – послышался хриплый старческий голос.

– Нельзя ли у вас переночевать?

– А кто вы такой?

– Я не здешний, – отозвался Рахмиэл. – Ищу работу, а знакомых у меня здесь нет. Вот и брожу как неприкаянный.

– Мы не знаем, что вы за человек, сейчас много бродит по свету, проходите с миром, – услышал Рахмиэл и хотел двинуться дальше, но услышал другой, женский голос:

– Жалко человека. Впусти. Куда он пойдет, время к ночи.

Старик отодвинул засов, отворил дверь и впустил Рахмиэла.

Немолодая хозяйка подала Рахмиэлу стул, разожгла каганец и начала что-то стряпать. Хозяин, коренастый крепкий старик, подсел к Рахмиэлу. Лицо его сразу бросалось в глаза: нависшие над серыми глазами мохнатые брови, длинная борода, седые волосы.

Старик стал расспрашивать Рахмиэла, откуда он, где успел побывать, что нового.

– Что я могу сказать? – уклонился от ответа Рахмиэл. – Я и сам бы рад узнать от кого-нибудь, что творится на белом свете.

– Мы тоже мало знаем, – осторожно сказал хозяин. – Вот нынче весь день слышалась перестрелка. Сильная. А кто с кем воевал – кто их знает? Может, красные пришли?

– Красные? – сразу оживился Рахмиэл. – А разве они близко?

– Один бог знает, – вмешалась в разговор хозяйка, – как мы их ждем: у нас два сына…

Старик сердитым взглядом оборвал ее излияния: разболталась, мол, неизвестно перед кем.

– Кто же, кроме красных, может драться с белогвардейцами? – заметил Рахмиэл, а сам подумал: может, здесь действует какой-нибудь партизанский отряд?

– Часто у вас такая пальба поблизости или только сегодня? – спросил он хозяина.

– Часто не часто, а уже второй раз слыхать… – ответил старик.

– Ну, а в окрестных деревнях как? Спокойно?

– Чего не знаю, того не скажу, – пожал плечами хозяин.

– В вашей деревне, видно, белогвардейцев порядочно, – не унимался Рахмиэл.

– Я их не считал, – сухо ответил хозяин. – Они стоят в богатых домах. Вот у Тарантая, хозяина вальцовой мельницы, их штаб. Там весь двор опутан, как паутиной, колючей проволокой.

– Вот бы мне устроиться работать на мельнице. Я ведь разбираюсь в разных механизмах. Но раз там белые, меня и на порог, наверно, не пустят, – сказал Рахмиэл. – Далеко она, эта мельница?

– Посреди деревни, – откликнулась хозяйка, – недалеко от церкви. Да вы сразу ее найдете – там еще в палисаднике большой красный бак стоит, – говорят, туда нефть сливают.

Рахмиэл хотя и устал за день, но долго не ложился спать – беседовал с хозяином. Только после полуночи прилег вздремнуть, но вскоре его разбудила пальба, снова возникшая неподалеку от деревни. Когда пальба утихла, Рахмиэл развязал дорожный мешок, наскоро перекусил, попрощался с хозяевами и пошел, стараясь запомнить дорогу к мельнице и к дворам побогаче, где могли квартировать белые. Долго мозолить глаза жителям деревни он боялся и решил засветло отправиться в ту деревню, где разведчики должны были встретиться после выполнения своих заданий.

Не успел он пройти и несколько верст, как неподалеку от дороги увидел подводу и возле нее трупы двух лошадей. Немного в стороне, не подавая признаков жизни, лежал человек в крестьянской свитке, из-под которой виднелась залитая кровью рубаха. Глаза его были закрыты, и с первого взгляда трудно было определить, убит он или тяжело ранен.

Рахмиэл решил было, что это крестьянин, хозяин подводы, но, увидев рядом с ним винтовку и пустые гильзы, подумал: тут шел жаркий бой, этот человек не из беляков, это наш человек.

Видя, что человек в крестьянской одежде по-прежнему не подает признаков жизни, он подошел к телеге. Порывшись, обнаружил мешки с сухарями и крупой и несколько ящиков с патронами.

«Вот бы переправить все это добро в наш отряд! – подумал он. – Неплохо бы, да как это сделать? Разве что взять, сколько можно унести, да сходить за остальными разведчиками?»

Но он тут же отбросил этот план: пока он доберется до места встречи и приведет подмогу, все это разберут проезжие и прохожие.

«Надо придумать что-либо другое», – решил он и, оглядевшись по сторонам, увидел неподалеку небольшую балку, на дне которой рос густой кустарник. Туда-то и решил Рахмиэл временно перенести весь груз.

Раненый пришел в себя и открыл глаза. Увидев возле подводы незнакомого человека, по его виду (крестьянское усталое лицо, рваная куртка, стоптанные сапоги) понял, что перед ним не белогвардеец и что опасность ему не угрожает. Слабым голосом раненый окликнул Рахмиэла:

– Эй ты кто такой будешь?

– А ты кто? – вздрогнув от неожиданности, обернулся Рахмиэл, но, увидев, что казавшийся мертвым человек лежит с открытыми глазами, прибавил:

– Ты что, притворился мертвым, что ли? Кто тебя ранил?…

Не успел он договорить, как подъехали два вооруженных всадника. Они спрыгнули с лошадей, подошли к раненому и уложили его на подводу.

– Ты кто такой? – обратился к Рахмиэлу один из них, высокий, с длинной шеей и узким, худым лицом.

– Да вот, проходил мимо и вижу… – растерянно пробормотал Рахмиэл.

– Ну и что же ты увидел? – спросил всадник, подходя к Рахмиэлу.

– Да вот это… – указал Рахмиэл на подводу.

– Учуял-таки! – насмешливо сказал второй конник с несоразмерно маленькой головой на широких плечах.

– Что вы! Мне просто захотелось посмотреть, что на подводе, – стал оправдываться Рахмиэл.

– Мы за это добро кровь проливали, – внушительно сказал первый конник.

Всадники впрягли своих лошадей в подводу, и невысокий приказал Рахмиэлу:

– Садись, поедешь с нами.

– Куда? – спросил Рахмиэл.

– Там увидишь. Садись, тебе говорят.

Рахмиэла порядком-таки растрясло на подводе, долго ехавшей прямиком через балки и овраги; наконец они остановились возле пещеры, служившей, как видно, пристанищем отряда, к которому принадлежали и эти два конника. Сдав раненого, высокий боец отправился к командиру, приказав Рахмиэлу следовать за собой.

– Где вы его задержали? – спросил командир.

– Около подводы, которую мы сегодня отбили у врага.

– Документы есть? – спросил у Рахмиэла командир.

– Откуда им быть? – пожал плечами Рахмиэл. – Я батрак. Никаких документов у нас не выдают.

– Откуда и куда идешь? – расспрашивал командир.

– Иду со стороны Дурдубы, Яниселя.

– Как же, знаю эти деревни, бывал там, – сказал командир, пристально разглядывая Рахмиэла. – Ну, а точнее – ты из какой деревни?

– Из Садаева.

– Из Садаева! Из еврейской колонии? Фамилия?

– Донда.

– Донда? А Давида Кабо знаешь?

– Знаю. А вы откуда его знаете?

– Я-то его хорошо знаю. Где он теперь?

– Да в этих местах, неподалеку.

– Неподалеку? Правда? – оживился командир. – Передайте ему, да поскорей, что здесь его ждет Сокира… Запомнишь место, где мы находимся? Впрочем, для верности я пошлю с тобой своего человека.

– Кабо – мой родственник, – обрадованно сказал Рахмиэл, услышав фамилию собеседника. – Он и сам вас ищет.

Вскоре Рахмиэл вместе с посланным Сокирой бойцом ехал к Давиду, прихватив по пути остальных разведчиков.

17

Отряд Давида Кабо с каждым днем становился многочисленнее и сильнее. После встречи Давида с Сокирой оба отряда провели ряд совместных операций, а когда Красная Армия подошла ближе, к ним присоединились и другие мелкие отряды, действовавшие в этом районе. Общими усилиями партизанам удавалось отрезать дорогу отступающим частям белогвардейцев, сея в их рядах страх и смятение.

В одной из стычек был тяжело ранен Айзик Прицкер. Он потерял много крови и обессилел. На руках его отнесли в обоз и уложили на одну из подвод. Боясь отстать от своих, он долго ехал в обозе, надеясь добраться с отрядом до родных мест и хоть одним глазом взглянуть на Нехаму. Но вот ранили и Гдалыо Рейчука, и тогда его вместе с Айзиком отправили домой. Теперь Айзик жил у Гдальи, но ему не терпелось повидаться с Кейлой и Нехамой, узнать, что произошло с ними в его отсутствие.

Но как это устроить? Красноармейские части прошли стороной, и потому Гдалья с Айзиком нигде не показывались – в любой день в Садаево могли ворваться отступающие отряды белогвардейцев.

Гинда рассказала Айзику: Кейла до сих пор живет у Танхума; Нехама родила мальчика, уже состоялся обряд обрезания; на пиру, устроенном по этому случаю, Танхум чуть не убил Двойру за то, что она сболтнула, будто бы не он отец ребенка.

– Говорят, Танхум совсем спятил, – добавила Гинда напоследок.

Услышанное очень взволновало Айзика. «Надо скорее увидеться с Нехамой, – думал он. – Может, позвать Кейлу и с ней обо всем договориться?»

– Зайдите, пожалуйста, к Танхуму, скажите тете Кейле, что я приехал, – попросил он Гинду.

– Не пойду. Не могу я туда идти, – наотрез отказалась Гинда.

– Но почему?

– Говорю тебе, не могу, – значит, не могу, – твердила Гинда. – Я ему такое сказала, что он меня век помнить будет!

– Но что именно?

– Долго рассказывать… Мои слова попали, кажется, ему прямехонько в сердце.

– Зачем тебе это нужно было? – разозлился Гдалья.

– Зачем? Пусть знает, как сердце рвется от боли на части! Если бы ты видел, как он подпрыгнул, когда в синагоге благословляли нового царя Деникина.

– Черт бы его побрал вместе с его черной душонкой! – не выдержав, выругался Гдалья.

Гинду не удавалось уговорить, чтобы она зашла к Танхуму, и Гдалья сам отправился к нему. Не успел он войти во двор, как Танхум выбежал ему навстречу.

– Вы только посмотрите – Гдалья заявился! Вы совсем вернулись? – в смятении спрашивал он.

– А что такое? – удивился такому переполоху Гдалья.

– Да у нас болтают, что вы, комбедовцы, бежали…

– Никуда мы не убегали. А вот как ты сюда попал? Где пропадал столько времени?

– Я… Что значит, где я пропадал? – растерянно бормотал Танхум, застигнутый врасплох неожиданным для него вопросом. – Ты не знаешь разве? А впрочем, не все ли равно – я уже, слава богу, дома. А вот ты… Ты когда приехал?

– Вчера.

– Один? А где все остальные? Рахмиэл и Заве-Лейб как будто вместе с тобой бежали? – Слово «бежали» Танхум произнес с ударением.

– И они скоро будут здесь.

– Так, так, значит, скоро вернутся все-, – с дрожью в голосе сказал Танхум, встревоженный такой новостью.

– А как же? Обязательно все вернутся. А пока приехали мы двое – я и Айзик Прицкер.

– Айзик?! – воскликнул как громом пораженный Танхум.

– Айзик! – словно эхо, донесся из сеней голос Кейлы. Она вбежала в комнату и забросала Гдалью вопросами.

– Где он? Здоров ли? Хочу своими глазами посмотреть на него! – взволнованно выкрикивала она.

– Он тоже хочет с вами повидаться и прислал меня за вами. Он у меня… – ответил Гдалья.

Кейла наскоро накинула пальто, повязалась платком и стала торопить Гдалью:

– Ну, идем же, идем!…

В этот момент из спальни вышла Нехама, растрепанная, с младенцем на руках.

– Айзик вернулся, вы слышите! – не своим от возбуждения голосом сообщила ей Кейла радостную весть.

– Жив!… – только и сказала потрясенная Нехама.

18

Красная Армия заняла уже весь район вокруг Садаева, но Танхум не подозревал об этом. Возвращению Гдальи и Айзика он не придал большого значения.

«Значит, бежали домой! Воевать-то, видно, не больно сладко», – злорадствовал он. Слова Гдальи о том, что скоро вернутся всё комбедовцы, он счел пустой болтовней и даже решил сходить к шульцу и донести ему о появлении в Садаеве двух красных. Особенно ему хотелось отомстить Айзику. Танхум даже готов был дать взятку уряднику, чтобы тот с ним расправился.

Узнав, что белые бегут и никакого шульца в Садаеве нет, что со дня на день власть опять перейдет в руки ревкома, он упал духом.

«Так, значит, всему конец… – удрученно размышлял Танхум. – Что же будет со мной? Что мне делать?… Бежать, бежать куда глаза глядят!»

Вот если бы он мог взять с собою свою землю, своих лошадей и коров, все свое хозяйство! Тогда было бы другое дело. А без земли, без скота он – нищий! Но и оставаться здесь нельзя, его сразу арестуют и отправят обратно в тюрьму. А добро останется Нехаме, она вместе с Айзиком будет здесь хозяйничать.

«Не бывать этому! – решил Танхум. – Лучше я сожгу, дымом пущу все нажитое, а не оставлю заклятому врагу!»

Он места себе не находил, бродил по двору, заходил в сараи, в хлев и конюшню, как бы прощаясь со всем, что было так дорого его сердцу.

Наконец решился.

Взяв бутылку керосина, плеснул под стреху и поднес зажженную спичку, но тут, словно почуяв беду, Рябчик зашелся таким заунывным, хватающим за душу воем, что Танхума охватил ужас. Он уронил спичку и отскочил в сторону.

– Черт бы тебя побрал! И чего ты вдруг завыл? Пропади ты пропадом! – разозлился Танхум на Рябчика и пнул его носком сапога. – Что, испугался? Не хочешь остаться бездомным? Что ж, пойдем скитаться вместе…

Танхум снова чиркнул спичкой и тут увидел: по улице галопом мчатся два всадника.

«За мной, – екнуло у него сердце, – это красные».

И каков же был его ужас, когда конники действительно осадили взмыленных лошадей около его дома.

– Хозяин, – услышал он, – это что за деревня? Садаево?

– Да, Садаево.

– Будь добр, хозяин, вынеси нам немного воды, – попросил один из всадников.

– Сию минуту, – с облегчением ответил Танхум и пошел в дом.

Пока он выносил медную кружку с водой, подъехали еще всадники. Ряд за рядом, качаясь на спинах усталых, разгоряченных лошадей, они проезжали по улице, заполнили всю степь.

«Ой, ой, Какая тьма-тьмущая! – в отчаянии подумал Танхум, не в силах унять охватившую его дрожь. – Как черные тучи несутся они, и все на мою голову! Как щепку, они подхватят меня, умчат и погубят».

А красные конники все неслись и неслись, и не было им ни конца ни края.

Голодные коровы жалобно мычали в хлеву, а Танхум неподвижно все стоял и стоял, прикованный взглядом к всадникам, заполнившим всю степь.

«Нет, кажется, такой щелочки, где б я мог проскользнуть и укрыться от миллионов глаз, которые с презрением смотрят на меня», – думал Танхум.

Ему казалось, что все знают, как он разбогател, присвоив награбленные деньги конокрада, знают о его алчности и неудержимой жажде богатеть и богатеть, из-за чего он и пошел против отца и братьев, стал злейшим врагом всех, кто был ему близок…

«Но, может быть, не все еще потеряно? – мелькнула мысль у него. – Не вечно же тучи будут висеть над моей головой! Пронесутся они над степью и рассеются, громы отгрохочут, отсверкают молнии, ураган стихнет, а я останусь цел и невредим…»

«Подожди еще, не поджигай свое добро, – шептал ему внутренний голос. – Увидим, что будет. Может, бог даст, забудут о тебе и все обойдется. Потуже подтяни пояс, Танхум! Крепись и не сдавайся! Не бойся грозы! А если нужно – иди против нее! Многое еще тебе придется испытать – либо устоишь, либо погибнешь!»

1937-1966

 

ПОВЕСТЬ

МАТЬ ГЕНЕРАЛА

Приближаясь к остановке, паровоз пронзительно загудел, всколыхнув предрассветную тишину. Выбросив клубы белого пара, он замедлил ход, подтянул поезд к глухой степной станции и остановился.

На востоке едва пробивались первые пятна рассвета.

Дежурный по станции, низенький, щупленький человек в красной фуражке с фонарем в руках, стремительно промчался по платформе вдоль поезда. Вдруг он остановился у одного из вагонов, из которого не спеша, озираясь по сторонам, спускался военный с ромбом в петлице.

«Видать, большой начальник, – подумал дежурный, оглядывая его. – Но почему же его никто не встречает?»

Минуту спустя дежурный снова пробежал по платформе мимо военного и заметил, что тот все еще оглядывается и, видимо, ищет кого-то.

Дежурный подошел к большому медному колоколу, висевшему у дверей маленькой станции, и ударил в него два раза. Жалобный, протяжный звон раздался по тихому рассвету. Разбудив сонную тишину, он постепенно в ней растворялся и таял, пока его не заглушил гудок паровоза. Передохнув от многокилометрового пробега, с шумом и лязгом поезд снова устремился в степные дали.

Зеленоватая звезда на бледнеющем предрассветном небе мигнула в последний раз и погасла. А военный остался на пустой платформе с чемоданом в одной руке и серым плащом в другой.

Дежурный не помнил, чтобы в этих местах, на этой почти всегда пустынной станции, хоть раз появился пассажир, носивший такие знаки различия. Шутка ли – ромб! Случалось, приезжали сюда командиры с кубиками на петлицах, изредка дежурному приходилось провожать взглядом военных с одной, двумя и даже тремя шпалами, но чтобы на этой платформе выходил такой большой начальник – этого еще не бывало!

Дежурный хотел подойти к приезжему и спросить, кого он ждет здесь, как вдруг увидел мужчину и мальчика, издали глядевших на военного. Они о чем-то оживленно переговаривались.

– Нет ли тут случайно попутной машины в Миядлер? – спросил, подойдя к ним, приезжий.

– А вам туда? – не сводя с него глаз, спросил приземистый кудрявый крепыш с темными, длинными, слегка подкрученными усами.

Он как будто узнавал и не узнавал приезжего. Но тут военный схватил его за руки и обрадованно воскликнул:

– Свидлер! Кажется, Аврам Свидлер? Не узнал, что ли? А я так сразу тебя вспомнил.

Крепыш, растерявшись, не мог вымолвить слова. Хотя в детстве он и дружил с этим военным, обратиться к нему на «ты» он не решался, а на «вы» – как-то язык не поворачивался.

– Уж не тебе ли это я чуть голову не проломил камнем, когда мы в войну играли? – не унимался комбриг, пожимая руку товарищу детских лет.

– Не помню… Может быть… – пожал плечами Аврам, притворяясь, что запамятовал все на свете, хотя на самом деле отлично помнил, как этот бравый военный в давние годы собирал ораву сорванцов-мальчишек и, нападая на его, Аврама, отряд, зачастую разбивал его наголову.

Припоминать мальчишеские проделки такого уважаемого человека и признаться в полученных от него когда-то колотушках Авраму не хотелось, хотя ему и лестно было, что командир не только не забыл его, Аврама Свидлера, но помнит даже о том, как они мальчишками играли в войну.

– Ну, расскажи: как живешь? Как там мои поживают?

И только теперь Свидлер начал сбивчиво, наспех пересказывать ему миядлерские новости.

А смуглый паренек, который вместе с Свидлером пришел на станцию встретить прибывающий поезд, шагал рядом, не отрывая от комбрига восторженного взгляда. Воспользовавшись тем, что Свидлер на минуту замолчал, он заговорил быстро, захлебываясь словами, словно боясь, что его прервут:

– А я видел на комоде у вашей матери фотокарточку – на ней вы тоже в военной форме… Сам видел, своими глазами… Не разобрал только, какие у вас ордена… Ребята всё у меня спрашивали, сколько у вас орденов… Они говорят, что их у вас много-много…

Паренек был безмерно счастлив – наконец-то он увидел этого красного командира, которым гордятся все в Миядлере. Подвижное личико мальчика выражало сложное сочетание обуревающих его душу чувств: тут и ничем неутолимое любопытство, и счастье, и гордость – то-то будет о чем рассказать друзьям, то-то они станут ему завидовать. О многом еще хотел бы мальчик поговорить с командиром, много вопросов хотел бы задать начальнику: когда и за какие подвиги получены им награды, какими полками он командовал – да мало ли что еще хотел бы узнать сгоравший от любопытства паренек! Но комбриг все расспрашивал Аврама Свидлера о своей матери – здорова ли она, как выглядит; о своем брате, председателе колхоза; о друзьях и знакомых. Комбриг задавал вопросы, Свидлер отвечал, и мальчику больше не удалось ни слова сказать командиру, которым он так восхищался.

Все трое подошли к грузовику, и, приладив в кузове чемодан приезжего, паренек открыл дверцу кабины и жестом пригласил комбрига сесть. Вслед за комбригом в кабину влез Свидлер. Мальчик вскочил в кузов, Свидлер включил мотор, и машина, подскакивая на выбоинах привокзальной площади, быстро миновала ее и свернула на укатанную степную дорогу, которая бурой лентой тянулась между массивами созревающих золотистых хлебов.

Густой туман еще обволакивал своим покровом сероватую голубизну предрассветного неба. Серебристые капельки росы сверкали на высоких колосьях хлебов, на громадных зеленых, пестреющих желтыми пятнами листьях кукурузы, на золотых шляпках подсолнухов, голубых цветочках льна и белых – гречихи.

На востоке первые лучи восходящего солнца уже начали пробивать клубы тумана, все еще окутывающего поля пшеницы по обе стороны дороги, колосья с мягким шелестом колыхались под порывами налетающего ветерка.

Далеко в стороне от дороги мигнул огонек.

«Видать, кто-то спозаранку зажег лампу и возится по хозяйству», – подумал комбриг, неотрывно глядевший через стекла кабины на родные места. Вспомнилось, что и его мать вставала до восхода солнца, чтобы замесить тесто и испечь свежий, ароматный хлеб. Бывало, уже чуть свет подоена корова, в печи начинают подходить караваи подового хлеба, испечена и румяная, аппетитная лепешка, и мать начинает будить его:

– Вставай сынок, радость моя, завтрак готов. Я напекла лепешек – чуешь, как хорошо пахнет. Ну-ка, попробуй с парным молоком – я только что подоила Буренку.

И как ни хотелось мальчику еще поспать, но перед соблазнительными запахами только что испеченной лепешки и парного молока он не мог устоять и сразу вскакивал, чтобы, наскоро ополоснув лицо и руки, сесть за накрытый стол и отведать всего, что приготовили заботливые руки матери.

И сегодня, наверно, уже давно встала, давно хлопочет по хозяйству его всегда озабоченная, много потрудившаяся на своем веку старая мать. Ворочая рогачом горшки с вареной картошкой и фасолевым супом, она невесело задумалась – вот уже сколько времени прошло, а от сына нет ни весточки. На шестке наверняка сидит черная с белыми лапками и такой же белой «манишкой» кошка, которая жила в доме, когда он уходил на военную службу. Кошка умывается, умильно глядя на хозяйку, а та думает:

«Каких же это гостей намывает сегодня наша Мурка?»

Небось Эстер и в голову не приходит, что сейчас приедет ее сын, в разлуке с которым она тоскует уже не первый год. Даже в письмах перестала спрашивать, скоро ли он приедет на побывку, чтобы она могла вдоволь наглядеться на него после долгой разлуки. И вдруг нежданно-негаданно увидит его! Теперь комбригом владело одно желание – поскорее утешить свою истосковавшуюся мать.

Он был настолько захвачен своими мыслями, что даже не заметил, как из утреннего тумана справа и слева от дороги стали выплывать ветряки. Они размахивали громадными крыльями, словно спешили сообщить о том, что Миядлер уже близко. А где-то здесь, неподалеку, был их баштан. Комбриг помнил, как еще подростком он поставил там здоровенное пугало, чтобы наводить страх на птиц, клевавших арбузы и дыни. Но точно указать место, где находился этот баштан, комбриг затруднился бы – немало лет утекло с поры его бесшабашного детства.

Заалел край неба – всходило солнце, и кругом посветлело. Вот уже голубое ясное утро засверкало, рассеивая последнюю дымку тумана и обнажая широкую степь.

Сколько раз он тут, бывало, бегал с босоногой ватагой ребятишек! Они изображали из себя солдат, палки на веревочных лямках, которые они носили за плечами, заменяли винтовки. А он был вожаком и звонко подавал команду:

– Рота, за мной!

Вдоль и поперек обежал он сначала мальчишкой, потом подростком эту неоглядную степь, все ее балки, все холмы и долины. Сколько раз далеко отсюда, уже в армии, видел он во сне родную приазовскую степь! А теперь вот она, эта степь, перед его глазами. Шуршат, качаясь, богатые зерном высокие хлеба. Как солдаты, стройными рядами, высоко подняв головы, стоят подсолнухи, равняясь на встающее солнце.

Невдалеке от толоки, чуть в стороне, на старом погосте виднеются верхушки памятников. Там под тремя замшелыми камнями покоится его прадед, старый кантонист, один из первых поселенцев Миядлера, лежат его дед и отец, которые родились и выросли тут, на степных просторах Приазовья.

Эх, поднялся бы старый кантонист из могилы, хоть одним глазом глянул бы на внука, красного командира, – сколько радости доставил бы внук ветерану давнишних войн! Старый солдат шутливо вытянулся бы перед внуком, как полагается – руки по швам, – а внук любовно обнял бы старика и крепко прижал к своей груди.

Сотрясая тишину дремотного утра, машина с шумом въехала в Миядлер. Со всех сторон на гостя глядели оконца с детства знакомых домов. Озирая их, он старался вспомнить хозяев, которые, наверно, все еще живут тут, и вслух называл их имена и фамилии.

– Это, кажется, дом Якова Хазина, а тот Фоли Ишеровича? А это чей? Смотри только, какую домину кто-то отгрохал. Когда я в прошлый раз приезжал сюда, его как будто бы не было…

– Это недавно построил Аврам Ходош, – отозвался Свидлер.

– Постой, какой это Ходош? Дай вспомнить.

На улице было тихо. Стадо еще, видать, не выгоняли на пастбище.

Сквозь стекло кабины гость увидел отчий дом. И хотя перед его глазами промелькнули точно такие же домишки, словно близнецы похожие друг на друга, с почерневшими от времени крышами, с изглоданными непогодой застрехами, подслеповатыми небольшими оконцами, все же родной домик запомнился ему по неуловимым приметам, которые с детства навсегда врезались в его память.

Приветливо улыбалось ему маленькое окошко, смотревшее на улицу. Оно чуть подалось вместе со стеной. Разрослась единственная в палисаднике груша. Ее ветки как бы кланялись хозяину, который ее когда-то посадил.

Подъезжая к воротам, Свидлер так неистово засигналил, что перепуганная наседка с отчаянным кудахтаньем заметалась по двору, созывая свое пискливое потомство.

– Чего гудишь на весь Миядлер? С ума, что ли, спятил? Что там стряслось? – донесся со двора недовольный голос Эстер, которая, сидя на маленькой скамеечке, доила корову.

Между тем на околице пастух тремя короткими и громкими, как выстрелы, ударами длинного бича дал знать хозяйкам, что пора выгонять коров в стадо. Со всех сторон послышалось мычание коров, возгласы хозяек: «Куда, куда пошла? А ну-ка марш налево!» И звонкий шлепок ладони по крутому крупу Белянки или Рыжухи.

Эстер заспешила: надо скорее закончить дойку и выгнать корову в стадо. Но тут она увидела Шоломку, шустрого внука свояка Велвла Монеса. Паренек входил во двор с увесистым чемоданом, а за ним спешил взволнованный Аврам Свидлер. И, прежде чем они успели крикнуть «примите гостя», Эстер материнским сердцем почуяла, кто именно пожаловал к ней этим ранним утром. Она поднялась со скамеечки и закричала не своим голосом:

– Эзра, сердце мое, сын мой ненаглядный! Вчера только во сне тебя видела, родной ты мой!

Ведро выпало из ее дрогнувших рук, и парное молоко побежало белыми ручейками, понемногу впитываясь в бурую землю.

Стадо было уже далеко, возле пруда, а корова во дворе Эстер Ходош все еще стояла на привязи и жалобно мычала – просилась на пастбище.

Во дворе, рядом с крыльцом, валялось опрокинутое ведро. Белые потоки пролитого молока не успели еще впитаться в землю. Между тем люди всё шли и шли в дом Эстер, а та, широко разводя руками, как будто готовая обнять весь мир, радушно приглашала каждого, кто появлялся на пороге ее маленького домика. И хотя вскоре в горнице негде было не только сесть, но и стоять, ей хотелось, чтобы как можно больше людей побывало у нее сегодня, чтобы как можно больше людей повидало ее сына.

– Вот так гость!

– Всем гостям гость! – то и дело раздавались восклицания.

Комбриг всех узнавал, всех расспрашивал о родных, близких, друзьях.

– Никого не забыл! – глядя на комбрига, сказал Велвл Монес, высоченный, дюжий, косая сажень в плечах, старый еврей с изжелта-белой бородкой, с двумя небольшими, похожими на молодые картофелинки бородавками на лбу и косматыми седыми бровями. Как только внук его Шоломка, проезжая мимо на грузовике, крикнул ему о том, Что приехал комбриг, Велвл как был – без пиджака, в одной жилетке – помчался к дому Ходошей посмотреть на чудо: как из этого «босяка» (иначе он не называл в старые годы озорного мальчишку Эзру) вырос такой знаменитый командир.

Вслед за Монесом спешно явился дядя комбрига – худой, долговязый, похожий на жердь бригадир полеводов Зуся с низенькой, пухлой, краснощекой тетей Хасей – командиршей кур, как ее называли колхозники. Тетя успела вырядиться по такому случаю в старомодное черное платье и накинуть на голову черный вязаный шарф.

Прямо из кузницы примчался чумазый от копоти и сажи второй дядя комбрига Мендл, с красным, как гребень петуха, чубом. За ним едва поспевала жена его, тетя Соня. И, ни на шаг не отставая от прыткого папаши, топали два таких же рыжих и дюжих, как он, сына – молотобойцы Исер и Шлойма. Сильно отстав от них, шла их сестра Фейгл, белобрысая, с нежной россыпью веснушек на носу и бледных щеках.

Поток гостей не иссякал. Вот пришли племянники комбрига с материнской стороны Мойшка, Гершл и Нохим – все трое бывшие «солдаты» его, Эзры, отряда в ту пору, когда он вел их в потешные бои с хуторскими мальчишками. А чуть попозже подошли соседи, свояки и просто знакомые семьи Ходошей. Кто явился пораньше, успел занять место за столом, во главе которого уселся старейшина разветвленной семьи Ходошей – Велвл Монес. Семья эта переплелась с обширной семьей Свидлеров, в которой родилась в свое время и мать комбрига, Эстер.

Велвл Монес, хоть и разменял уже восьмой десяток, был бравым стариком и до сих пор вышагивал по Миядлеру, как заправский солдат. Он еще застал в живых прадеда комбрига и до сих пор помнил его рассказы о военной службе кантонистов.

– Как же мне к тебе обращаться: «ваше благородие», или «товарищ генерал», или еще как-нибудь? – приставал он к комбригу.

– А ты зови меня просто Эзра, как звал раньше, – с улыбкой отвечал тот.

– Где это слыхано, чтобы когда-нибудь раньше из мальчугана, родившегося в бедной еврейской семье, вырос такой видный командир, генерал, можно сказать, да еще носил такое простое имя – Эзра?

– Не чудо ли это? – вступил в разговор колхозный пасечник Алтер Шрейдер, коренастый мужчина с жидкой белобрысой бородкой.

– Чудо, ну, совсем как в сказке, – поддержал Шрейдера дядя Зуся. – Эзра – это слава всей нашей семьи Ходошей.

– А почему не Свидлеров – разве Эстер, мать командира, не нашего рода? – ревниво отозвался конюх Лейзер Свидлер, который все протискивался поближе к столу, за которым сидел его племянник комбриг.

– Наш Эзра – слава не только Ходошей или Свидлеров, он слава всего Миядлера, – выкрикнул кто-то из соседей.

– А то и всего Союза, – заключил только что вошедший гость с другого конца Миядлера.

– А кто был твоим первым учителем в военной науке? – оборвал Велвл Монес спор расшумевшихся Ходошей и Свидлеров. – Кто, как не дед твой Менахим? А первое твое ружье помнишь – вот оно стоит в углу.

Велвл Монес встал из-за стола и хотел пройти чеканным солдатским шагом в дальний угол комнаты, где стоял самый обыкновенный, крепко привязанный к палке веник – первое «ружье» Эзры. Но в комнате не только маршировать, шагу ступить было негде. И все же старик умудрился, сам себе командуя, выполнить повороты налево и направо, бег на месте, увесисто при этом топая сапожищами. Он даже подал себе оглушительную команду: «С колена пли!» – и сделал вид, что стреляет.

– Ну, и веник стрелял? – спросил, ухмыляясь, дядя Зуся.

– Стрелять не стрелял, а ружье заменял вполне, – серьезно ответил Велвл Монес. – Дед твой был бывалый солдат – всю турецкую войну прошел, а твой прадед, имя которого ты, Эзра, носишь, и вовсе был кантонистом – двадцать пять лет военной службы отгрохал, за что и получил полный надел земли в Миядлере. Я дневал и ночевал у него, слушая его рассказы о военной службе, – более занятных сказок не привелось мне слышать на своем веку. А все-таки он даже к ротному командиру за версту подойти не осмеливался, а уж о начальнике с таким званием, как у тебя, он и не слыхивал, такого он и не видывал. А вот мы сидим тут рядом с тобой и разговариваем, как с равным! Вот где чудо, чудо из чудес, можно сказать!

И хотя собравшиеся здесь не раз слышали рассказы Велвла о прадеде комбрига кантонисте Эзре, сегодня все слушали старика с особым вниманием.

Рассказы Монеса, гости, среди которых было немало прежних товарищей комбрига, – все это перенесло командира в мир его детства и ранней юности. Каждый уголок в доме матери напоминал ему об этой незабываемой поре, которая оставила в его душе глубокий след.

Через открытую дверь кухни комбриг увидел искусно окантованный к празднику полоской красной глины шесток, на котором (как ему и представлялось по дороге в Миядлер) сидела небольшая кошка и умывалась. Правда, это не была прежняя, знакомая ему с детства черная кошечка, а другая – серая с белой мордочкой. И все же как хотелось командиру взять ее на руки и приласкать! Но кошка все умывалась и умывалась, как будто не была еще готова к встрече с таким высоким гостем.

Из кухни доносились аппетитные запахи жареной картошки, теплого хлеба и шипевшей на большой сковороде яичницы.

А со двора по-прежнему доносился жалобный рев все еще стоявшей на привязи коровы: о ней в суматохе забыли.

На комбрига повеяло таким теплом, таким уютом, какого уже давненько не приходилось ему чувствовать. Ему хотелось поскорее узнать все домашние новости, а совсем захлопотавшаяся мать не успела даже поговорить с ним как следует. Сын заметил, как она сильно постарела и поседела. Частая сетка морщинок избороздила ее лицо. Видно, много горьких и тревожных дум передумала она за долгие недели, когда не получала от него писем. Он подосадовал на себя за то, что не всегда находил свободную минуту, чтобы черкнуть матери хоть несколько строк, за то, что не очень-то баловал ее письмами, особенно в последнее время. Часто переезжая с места на место, он, бывало, месяцами не писал ей. То-то волновалась, то-то тревожилась она в эти долгие месяцы. Комбригу хотелось поскорей оправдаться перед старой матерью, расспросить ее обо всем, да и о своей жизни рассказать хоть немного. Почему не пришел сюда его брат Шимен? В отъезде он, что ли? От него проще было бы все узнать обо всех домашних делах. А то мать не оторвешь от плиты – хлопочет и хлопочет на кухне: хочется ей повкусней да получше приготовить все в такой знаменательный день.

Тихо и незаметно вошла в горницу соседка Марьяша. Ее нежное лицо было бледно, тревожно глядели на всех глубокие черные глаза. Ей казалось, что все на нее смотрят, все видят, как она смущена. Увидев Эзру, она растерялась и хотела податься назад, но передумала: раз уж она здесь, надо остаться, пока Эзра не взглянет на нее. Но комбриг долго ее не замечал.

«А может, он не хочет меня видеть?» – подумала Марьяша и все больше волновалась и даже менялась в лице, как ни старалась скрыть ото всех свои переживания. Наконец, когда она решила уйти и добралась уже до порога, Эзра увидел ее и с улыбкой кивнул головой. Марьяша смущенно ответила на приветствие, у нее стало легче на душе оттого, что Эзра не забыл ее, ласково поздоровался с ней. Она почувствовала, что теперь может уйти…

С самого раннего детства Марьяша дружила с Эзрой. Они жили по соседству, и он чуть ли не ежедневно прибегал к ее старшему брату Борехке поиграть в лошадки. Часто Марьяша приставала к мальчикам, чтобы они приняли ее в свою компанию. Она упрямо хотела быть лошадкой, за что не раз ей крепко доставалось от брата и от Эзры.

Дети подросли, и вскоре Эзра собрал самых отчаянных соседских ребят, вооружил их луками и стрелами, приказал каждому набить полные карманы камнями и, встав во главе этой оравы сорванцов, азартно кричал:

– Рота, вперед! По врагу пли!

Зараженные его пылом ребята с увлечением швыряли камни и метали стрелы, натворив в селе немало бед, не одно стекло вышибли они в соседних домах, не одному зазевавшемуся прохожему попали камнем по спине. Но настоящая война у Эзры и его бесшабашного отряда началась позже – когда и Аврам Свидлер, живший на отшибе, за оврагом, создал из хуторских ребят свой отряд. Тогда Эзра надел на рукав красную повязку и объявил себя и своих ребят красными, а Аврама с его войском – белыми.

– Почему это нам быть белыми?! – начал было горячо спорить Аврам.

– Мы сильнее, поэтому мы должны быть красными, – возбужденно кричал Эзра. – А не хотите быть белыми, так мы все равно вас расколошматим.

Между босоногими ватагами разгорелась война: какому отряду быть красными, какому – белыми. С каждым разом стычки становились все более ожесточенными. И вот однажды, когда самозваные «красные» наседали на «неприятеля», засыпая его градом камней, и отряд Эзры мчался через картофельные огороды в сторону рощи, где укрылись «белые», – бегущему впереди своих «солдат» и азартно орущему Эзре внезапно преградил дорогу широкоплечий, крепко скроенный человек с длинными рыжеватыми усами.

– Стоп! Куда мчишься, сорванец? – схватив ошеломленного Эзру за руки, спросил он.

– А мы белых бьем, – смущенно ответил Эзра, узнав в преградившем ему дорогу дядьке соседа Ходошей укомовца Якова.

– Каких таких белых? Откуда они тут взялись? – в тон мальчику спросил тот.

– Да Аврама Свидлера с его хуторскими – вон они там в роще прячутся.

– Да разве Аврам белый? Белые защищают буржуазию, а отец Аврама – бедняк бедняком.

– Он и не хотел быть белым – это мы его заставили. Попробуй он не согласиться – мы бы ему так наподдали, что он своих бы не узнал…

– Сколько тебе лет, босяк ты этакий? Другого дела не нашел, кроме как камни швырять? – стал пробирать Эзру Яков. – Да ведь так недолго и головы друг другу проломить!

Сосед Эстер Яков тоже был из рода Ходошей и приходился дальним родственником отцу Эзры. Парнишка слышал от матери рассказы о том, что Яков в ранней юности уехал в большой город учиться, что, приезжая на каникулы, тайком вел речь о большевиках, о Ленине и о том, что Ленин учит: надо забрать земли у помещиков и. раздать их крестьянам.

После революции Яков приехал с мандатом от уездного комитета партии, чтобы организовать в Миядлере комитет бедноты и собрать хлеб для голодающих рабочих города. На митинги и собрания приходили стар и млад, чтобы послушать пылкие речи Якова о революции и о Ленине.

И на одно из собраний Яков позвал молодежь и рассказал ей о комсомоле. Эзра многого еще не понимал, но само звучание таинственного слова «эркаэсэм» с какой-то неудержимой силой влекло мальчика, он хотел понять его сокровенный смысл. С того дня, как Эзра впервые услышал его, оно стало для него самым важным, самым дорогим из всего, что составляло содержание его юной, еще не устоявшейся жизни. Он забросил свой отряд, его перестала интересовать игра в войну. Он жил теперь одной мыслью: как бы вступить в РКСМ. Эзра читал теперь книги и газеты, которыми снабжал его товарищ Яков, и с большой охотой выполнял все его поручения: не раз обегал Миядлер, сзывая народ на митинг, не раз вместе с ребятами из своего бывшего отряда помогал отвезти на станцию и отправить собранный для рабочих хлеб. Он не пропускал ни одного собрания, ни одной беседы, которые проводил с молодежью товарищ Яков. И его рвение не осталось незамеченным: без малого четырнадцати лет его приняли в комсомол.

Как раз в это время на приазовские степи стали наступать белые полчища. И Эзра вместе с ревкомом, комитетом бедноты, активистами и комсомольцами ушел из Миядлера сначала в Мариуполь, а оттуда – к Царицыну.

Эстер долго не получала от сына вестей. Она уже почти оплакала его, как вдруг из госпиталя пришло письмо: Эзра был ранен, выздоравливает и снова собирается на фронт. И опять она томилась в ожидании весточки, опять прилетала к матери весть о сыне, наполняя ее душу тревожным счастьем.

Но вот в походах и битвах отбушевала, отгремела гражданская война. Ревкомовцы, активисты, беднота, да и многие комсомольцы вернулись домой, в Миядлер. Неказисто выглядели они в потрепанных шинелях, в разбитых долгими переходами тяжелых австрийских бутсах с обмотками и в выцветших буденовках, украшенных красными пятиугольными звездами.

Но Эзры среди вернувшихся не было. Прошел слух, будто он остался в армии, а потом поступил в военную школу.

Как-то летом нежданно-негаданно Эзра снова объявился в Миядлере. Новехонький мундир и до блеска начищенные, сшитые по мерке хромовые сапоги подчеркивали его подтянутый, молодцеватый вид. Дед Эзры Шмуэл признал его заправским воином.

– Так ты, выходит, учишься на командира? – спрашивал он Эзру, желая показать, что и сам не лыком шит и кое-что смыслит в военном деле. – А кем же ты будешь – полным поручиком или подпоручиком, а то, быть может, только фельдфебелем?

– Таких командиров теперь нет, – отвечал Эзра.

– Какие же у вас командиры?

– Красные.

– А что это значит – «красные командиры»?

– Ну, командиры Красной Армии.

Старый Шмуэл замирал от счастья, любуясь выправкой своего внука и слушая его рассудительные речи.

– Богатырь, а? Красавец! Шутка ли – красный командир! Он еще, бог даст, станет этим, как его там по-ихнему, – ну, генералом по-старому. Ума у него на это хватит, а смелости и подавно – недаром же он из семьи Ходошей.

А Эзру и впрямь было не узнать: за годы, которые прошли на военной службе, он возмужал, стал красивей, стройнее, крепче. И однажды, когда, поскрипывая ремнями новенькой портупеи и свесив на лоб черный чуб, придававший какую-то лихую мужественность его мальчишескому лицу, он шел мимо палисадников своей улицы, – ему встретилась девушка в цветастом ситцевом платье, плотно облегавшем ее стройную фигуру. Девушка шла, высоко подняв голову, на которой кудрявились черные завитки волос, ниспадавших на спину длинными, толстыми косами. Когда Эзра поравнялся с ней, оба с удивлением, будто стараясь что-то вспомнить, взглянули друг на друга. Первым пришел в себя Эзра.

– Кажется, – неуверенно сказал он, – кажется, Марьяша?

– Не узнаёшь? – со слегка задорной улыбкой ответила Марьяша. – Неужто не узнаёте?

Эзра все пристальней всматривался в знакомые с детства черты девушки, как бы желая убедиться, что это и впрямь она, смуглая девчонка Марьяша.

Девушка чуть кокетливо и весело рассмеялась в ответ на изумленный возглас не сводившего с нее глаз Эзры и лукаво отозвалась*

– Да, та самая Марьяша, которую ты когда-то таскал за косички.

– А косички у тебя здорово-таки выросли, – пошутил смущенный Эзра, – да еще и какими красивыми стали! Теперь, пожалуй, тебя за них не оттаскаешь – большая стала, барышня, да и только!

Марьяша, зардевшись, машинально потрогала свои косы, как бы желая убедиться, что они у нее действительно выросли.

– Надолго приехал? – спросила она, чуть улыбнувшись уголками губ.

– На две недели… А ты куда так разогналась? – попытался Эзра затянуть иссякающий разговор.

– Мне к подруге надо сходить.

– К какой подруге? Может, я ее знаю?

– Да она, должно быть, выйдет мне навстречу – вот ты и увидишь ее.

– Зачем же тогда так спешить? – резонно спросил Эзра и, стараясь задержать девушку, начал ее расспрашивать о Борехке, о школьных товарищах и подругах. Так, болтая о том и о сем, незаметно для самих себя они подошли к какому-то палисаднику и сели около него на скамейку.

Заговорившись с Эзрой, Марьяша и думать забыла о подруге, с которой хотела встретиться. На улице было безлюдно, но они говорили вполголоса, будто боялись, что их кто-либо подслушает. Марьяше казалось, что она никогда не расставалась с Эзрой – так он стал ей близок за эти часы. Со двора дома, возле которого они сидели, доносился запах свежего сена, а из степи приплывал пряный аромат созревающих хлебов. В окошке ближнего дома мигнул огонек и тут нее погас. Откуда-то донесся беспокойный женский голос:

– Пора спать, дочка. Сколько можно гулять? Сейчас же домой, слышишь!

Быть может, подумал Эзра, и Марьяшина мать ждет дочку домой, а она сидит притаившись и шепчется с ним тут, у чужого палисадника.

Правда, Марьяша не раз уже порывалась встать и уйти, но какая-то сила удерживала ее на месте.

Расстались они, когда ранняя заря уже слегка позолотила небо и чей-то горластый петух звонким криком дал знать о приближении дня.

Радостная шла Марьяша домой этим ранним утром. Легко и солнечно было у нее на душе. На цыпочках прокравшись в свою комнату, она легла, но сон бежал от глаз девушки: перед ней все еще стоял образ Эзры. Не будь этой встречи, она спокойно бы уснула сегодня, как засыпала каждый вечер. А теперь мысли о нем не давали ей сомкнуть глаза, заставляли трепетать ее сердце, не знавшее до сих пор любви.

Ей казалось, что долго они с Эзрой искали друг друга и вот наконец нашли. Ни с кем ей не было так легко и радостно, как с Эзрой, ни перед кем так не хотелось раскрыть свою душу, как перед ним.

За окном разгорается утро. Как долго ждать встречи! Скорей бы прошел день!

Марьяша ворочалась и ворочалась с боку на бок и не скоро забылась беспокойным сном. Никогда еще день не казался ей таким длинным, как этот полный нетерпеливого ожидания летний день. И чуть только солнце скрылось за горизонтом, Марьяша, одевшись понарядней, вышла на улицу, где за углом ее ждал Эзра.

Лунный вечер был насыщен ароматами цветов. Звезды на небе весело перемигивались, как будто радуясь тому, что вон там, внизу, сидят, нежно глядя друг на друга, Марьяша и Эзра. Уж так-то хорошо им вместе, так хочется им, чтобы этому летнему вечеру не было конца. Лишь изредка они перебрасываются скупыми словами:

– Будешь скучать, когда я уеду?

– А ты?

– А будешь писать мне?

Прижавшись друг к другу, Марьяша и Эзра то шептались, поверяя друг другу тайну молодых сердец, а то умолкали, слушая шелест листвы в палисадниках да однообразное кваканье лягушек в пруду.

Отпуск у Эзры кончился – он должен был вернуться в военную школу. Марьяша осталась одна.

Тяжела была разлука с любимым для девушки. Сердце ее томилось тревожным ожиданием, ныло от вдруг нахлынувшего чувства щемящей тоски. Но вот, как первые ласточки весной, прилетели первые весточки от Эзры. И как с зазеленевшими клейкими листочками на деревьях приходит весеннее тепло, так и эти письма были для Марьяши вестниками счастья и горячих надежд. Глаза ее то зажигались радостным огнем, то потухали, если от милого долго не было писем.

Противоречивые, переполняющие сердце чувства Марьяша изливала в песне:

Что бумаги белей? Что темнее чернил? Изнывает душа По тому, кто ей мил.

Мать прислушивалась к заунывному пению Марьяши и чуяла сердцем – случилось что-то с дочкой, томится она, а открыться матери не хочет. Все поет и поет, и все про любовь! Кого так полюбила, что, словно одурманенная, бесцельно бродит всегда занятая делом Марьяша?

Тайком от дочери прочитав принесенное в ее отсутствие письмо Эзры, мать все узнала и все поняла.

«Так вот кого, на мое горе, полюбила Марьяша! Эзра и сейчас где-то у черта на куличках, и всю жизнь будет кочевать с военной частью, а моя дочь с ним будет скитаться, как цыганка, по белу свету! – в отчаянии думала мать. – Что же это за напасть такая на мою голову!»

Обливаясь слезами, мать умоляла Марьяшу не губить свою жизнь, забыть Эзру, выбросить из головы, не думать о нем больше.

– Когда умер твой отец, – говорила она, – ты осталась крошкой на моих руках, и как же я лелеяла тебя! Не было у меня большего счастья, чем смотреть, как ты растешь, моя доченька. А росла ты, словно алый цветок, говорили люди, такая же румяная и стройная. Борехке ушел из дома, одна ты у меня осталась, и я берегла тебя как зеницу ока. Вот выдам, думалось мне, тебя замуж, и будем мы жить рядом. А теперь что? На что мне надеяться, если ты не забудешь этого Эзру? Поверь мне, дочка, он тебе не пара!

– А мне никто другой не нужен, – каждый раз упрямо отвечала Марьяша на все настояния матери. – Если я его потеряю, ни за кого другого замуж не пойду!

– Да разве на нем свет клином сошелся? – возмущалась мать. – Сколько ребят ходят к тебе – отбою нет, а ты всех прогоняешь. Вот останешься, упаси бог, в девках до седых волос. Помяни мое слово, останешься!

А тут как раз вернулся с военной службы Фоля Райз, высокий синеглазый парень с нежным, как у девушки, лицом. Фоля и раньше заглядывался на Марьяшу, хотя она избегала его, а теперь, поощряемый ее матерью, возобновил свое ухаживанье. Но Марьяша по-прежнему пряталась в своей комнате, чуть только завидит его на пороге дома.

– Заходи, заходи, – радушно приглашала парня Марьяшина мать. – Подожди немного. Авось выйдет – поговори с ней, пойди с ней погулять, ведь бедняжка почитай что никуда не ходит.

Иной раз Фоля целый вечер просиживал вдвоем со старухой, а Марьяша так и не показывалась ни на минуту.

– Не теряй надежды, – печально утешала его Лея, каждый раз придумывая новые причины отсутствия Марьяши.

Мать знала – Марьяша сильно расстроена тем, что от, Эзры давно нет писем. Жалея дочь, она в глубине души радовалась: авось забудет своего милого, постепенно привыкнет к Фоле и выйдет за него замуж. Но Марьяша все больше уходила в себя, все чаще уединялась в своей девичьей келье, избегала всех и каждого.

– Пойди пройдись, дочка, побудь среди людей – рассеешься хоть немного, – уговаривала ее мать. – Можно ли все принимать близко к сердцу? Так, глядишь, и сердца не хватит. Дался тебе этот Эзра! И вовсе он тебе не нужен. Ты только присмотрись, как тебя любит Фоля – души в тебе не чает, добивается тебя. Чем он хуже Эзры? Вырос он здесь, в Миядлере, на наших, можно сказать, глазах.

Парень хороший, видный. Чего тебе еще надо? Выходи за него – и будешь счастлива!

Но уговоры матери мало влияли на Марьяшу. По-прежнему она ходила как потерянная, по-прежнему томилась напрасным ожиданием писем.

Материнское сердце не камень, и Лея, не выдержав, побежала к соседке Эстер узнать, что стряслось с ее сыном Эзрой. Получает ли она письма от него? Уж больно хотелось старухе успокоить свою закручинившуюся дочь. Но и Эстер давно не имела вестей от сына и сама была сильно обеспокоена.

Так в тревоге и волнениях протянулось несколько месяцев. И тут пришло время Марьяше ехать в Одессу – она поступила в техникум, куда давно мечтала попасть. Как на грех, сразу после отъезда девушки стали поступать на ее имя письма от Эзры, одно нежнее другого. Оказалось, Эзра был тяжело ранен возле озера Хасан и потому долго не писал. Но Лея не пересылала Марьяше этих писем, боясь снова раздуть затухающее, как ей казалось, пламя любви в сердце дочери. Однако после нескольких запросов Марьяши – нет ли вестей от Эзры – мать отослала ей письма, но было поздно: они разминулись с Марьяшей, которая уже выехала к тому времени, домой. А тут Эзра из письма приятеля узнал, что за Марьяшей увивается Фоля Райз, решил, что девушка его забыла, и перестал писать. Тогда-то Марьяша, считая, что у нее с Эзрой все кончено, согласилась выйти замуж за Фолю.

Но, даже родив ребенка, Марьяша не могла забыть Эзру, и теперь, когда он снова появился в Миядлере, почувствовала, что любовь с новой силой вспыхнула в ее груди.

На рассвете, пока Эстер поднялась, подоила корову и выгнала ее в стадо, гость уже был на ногах, вытянул из колодца ведро воды и, засучив рукава белоснежной рубашки, начал умываться. От студеной воды лицо его разрумянилось, и, наслаждаясь, он весело покрякивал:

– А-а-а! Хорошо!

Эстер, готовившая в кухне завтрак, с радостью слушала бодрые восклицания сына, ей было приятно видеть, что Эзра такой здоровый и крепкий: вот как брызжет во все стороны холодной водой, вот как раскричался на весь Миядлер! Мать быстренько вынула из комода свежее хрустящее полотенце, вынесла его сыну – на, вытирайся как следует, – а сама убежала обратно в кухню.

Когда Эзра, умывшись, вошел в дом, Эстер спросила его, ласково заглядывая в глаза:

– Что в такую рань поднялся, сынок?

– Да так, мама, не спится, да и не привык я на военной службе залеживаться в постели.

– Ну, дома-то, у матери, мог бы и подольше поспать, – заботливо сказала Эстер, положив на плечи статному сыну натруженные, мозолистые руки.

– Что же мне – валяться до полдня? Не могу, мама, времени жаль, – ответил Эзра.

Между тем люди, хоть и торопились на работу, то и дело заглядывали во двор Ходошей, любопытствуя узнать, что поделывает знатный гость.

– Глянь-ка, уже встал… В такую-то рань, а уже на ногах] – услышал комбриг чей-то голос.

Но только он вышел на крыльцо, как мать ласково позвала его к столу:

– Завтрак готов, сынок. Иди, а то остынет.

Эзра не заставил себя долго просить. На столе уже стояла всякая снедь, любовно приготовленная матерью: в центре красовалось большое блюдо с жареными цыплятами, а вокруг него стояли тарелки: тут был и редис в сметане, и салат, и вареники с вишнями, и яйца, и картошка с чесноком и укропом – да и чего-чего только не наготовила она для дорогого гостя. А рядом с большим блюдом стоял графинчик с виноградным вином.

– Ешь, ешь, сынок, на здоровье! Ты, верно, совсем забыл вкус домашней снеди, – с улыбкой угощала мать.

– Что верно, то верно, соскучился я по домашней еде, – весело отозвался Эзра, – нигде не едал таких вареников и такой аппетитной картошки. Недаром я всем говорил, что никто в целом мире так вкусно не готовит!

– А ты поменьше хвали, да побольше ешь. Авось я хоть едой соблазню тебя – все почаще будешь навещать меня, – лукаво ответила Эстер, придвигая сыну то одно, то другое блюдо. – Это еще что! Вот не успела я приготовить пампушки – ты ведь любил их есть с холодным молоком. А блинчики с творогом, которые я, бывало, готовила на троицу? А рубленые яйца с луком и с гусиным жиром? А ватрушки? Я хорошо помню твои любимые блюда! Ну, да всё еще впереди, всё успеешь попробовать – ведь не сегодня уезжаешь.

Обильное угощение, приготовленное матерью, напомнило Эзре старые времена – праздничные торжества в доме, когда все, вплоть до медного черпака, которым набирали воду из кадки, было выскоблено, вычищено до блеска, пол подмазан свежей глиной, шесток окантован красной полоской, а его мать вся так и светилась радостью, нарядная и счастливая.

Тогда были еще живы дед и отец Эзры. Дед восседал на почетном месте в старомодном длиннополом сюртуке, отец улыбался в окладистую бороду, довольный тем, что вся семья в сборе: и брат Эзры Шимен, и сестра Бася,, которая сейчас живет с мужем и детишками в Донбассе, и сам Эзра, его любимец и баловень.

Да, эта картина запомнилась комбригу на всю жизнь, и он невольно начал оглядываться, будто искал следы тех безвозвратно ушедших дней.

Видя, что сын задумался, Эстер подсела к нему.

– Что же ты, сынок, не выпьешь вина? Ведь оно свое, домашнее, из своего винограда. Да и я тоже хороша – захлопоталась на кухне и забыла попотчевать.

– А я тебя жду, мама. С тобой хочу выпить – одному как-то нескладно получается.

– Ну что ж, как не выпить с тобой, сынок, за компанию, – Эстер поставила на стол вторую рюмку и налила вина.

– Лехаим, мама, за твое здоровье, – сказал комбриг.

– Лехаим, сынок, лехаим, – за твое счастье и за счастье всей нашей семьи. Вот жаль, что Шимена нет, – ну, да приедет небось дня через два, – откликнулась Эстер.

Они залпом опорожнили рюмки и сразу же налили по второй.

– А много ли вы сняли в прошлом году винограда? – поинтересовался сын.

– Да много ли мне одной надобно? – ответила мать. – Большую часть продала кооперативу, а из остального приготовила вина. Довелось мне с тобой его попробовать, а это большая радость!

– Да, это большая радость, – повторил комбриг слова матери. – А часто ли Шимен тебя навещает?

– Приходит иногда. У него и без меня забот по горло, семья, колхоз, – беззлобно отозвалась Эстер.

– Забот у всех у нас хватает, – с легкой досадой сказал Эзра. – И все же детей у тебя трое, а ты у нас всех одна.

Участие сына так растрогало Эстер, что она даже прослезилась. И тут же, словно забыла что-то на кухне, побежала туда и загромыхала ухватом. Но и хлопоча по хозяйству, она то и дело забегала в горницу посмотреть, как завтракает сын.

– Ешь, ешь, Эзра, ты мало ешь, – потчевала она сына, и без того уплетавшего за обе щеки все, что стояло на столе.

Когда комбриг поел, мать вымыла и убрала посуду и тотчас же ушла на ферму.

Ей, собственно говоря, хотя бы на день нужно было отпроситься по случаю приезда дорогого гостя, но она не догадалась сделать это и теперь огорчалась: ей был дорог каждый час, проведенный с сыном.

Эзра проводил мать до ворот. В сарае громко раскудахталась курица, извещая хозяйку о том, что сегодня снеслась пораньше. С соседнего гнезда отозвалась вторая, и вскоре в курином углу поднялся беспорядочный шум и гам. Но тут огромный петух, пестрый, с ярко-синей, сверкающей на солнце шеей и пунцово-алым гребнем, вскочил на покосившийся забор, раза два-три взмахнул крыльями и оглушительно закукарекал: мол, с добрым утром, хозяева! Куры, заслышав его громкий крик, умолкли. Стало тихо. Только важно прокулдыкал индюк, когда индюшка, шествовавшая во главе цепочки светло-желтых утят и тонконогих индюшат с маленькими головками на длинных шеях, опустила крылья, чтобы собрать своих питомцев.

«Мамино хозяйство, – с нежностью подумал комбриг, – тяжело ей, верно, одной со всем управляться, а вот тянется же – и на ферме работает, и за своей живностью ухаживает. Скучно ей, видать, без всего этого».

Невдалеке от забора, на котором кукарекал петух, под самыми окнами дома стояла в палисаднике ветвистая груша, та самая, которую посадил комбриг еще в дни детства. Под тяжестью плодов дерево склонило ветви почти до земли.

«Подпорки бы поставить», – по-хозяйски подумал комбриг и, сорвав грушу, надкусил ее крепкими зубами, но тут же скривился и отбросил далеко в сторону – груша оказалась незрелой и терпкой. Чтобы перебить неприятный вкус, он сорвал с росшего у забора крыжовника горсть зрелых ягод и, запрокинув голову, высыпал их в широко открытый рот.

«А забор-то здорово покосился, вот-вот упадет, – заметил про себя комбриг. – Заменить бы несколько столбиков и остальные укрепить как следует. Глядишь, он и простоит еще год-два – по крайней мере, коровы в палисадник забираться не будут».

Не откладывая дела в долгий ящик, комбриг начал разыскивать все необходимое, чтобы привести в порядок ограду. Он заглянул в ригу, пошарил в углу в сарае, где отец складывал, бывало, всякую всячину – все, что могло пригодиться в хозяйстве. Но ничего путного тут не нашел, и только рядом с громоздившейся в углу двора навозной кучей увидел несколько кольев. Обстругав и заострив топором, он приладил их к старым столбам, прикрепил проволокой, и, таким образом, кое-как выпрямил забор.

Покончив с этим, комбриг отправился на засаженный картофелем огород, который узкой полоской тянулся за ригой до самого пруда. Хозяйским глазом приметил, что кусты картофеля плохо окучены и что кое-где междурядья заросли травой.

«А ведь скоро, – подумал он, – картофель зацветет, и тогда уже поздно будет окучивать его».

Эзра не стал медлить – раздобыл в сарае тяпку и усердно принялся за дело. С непривычки он вскоре натер мозоли, но, не глядя на это, продвигался все дальше и дальше, с таким расчетом, чтобы к приходу матери закончить работу.

Он увлекся и не заметил, что за оградой давно уже, словно каланча, стоит старый Велвл Монес: восторженно ухмыляясь во весь рот, он каждому прохожему показывает заскорузлым пальцем на комбрига:

– Гляньте, как наш генерал орудует – ни дать ни взять заправский колхозник!

– А чем он не колхозник, – рассудительно отозвался Аврам Свидлер, который, по своему обыкновению, запыхавшись, спешил куда-то. – Он тут вырос – значит, он наш колхозный командир.

Заслышав голоса, комбриг поднял голову и поздоровался с Монесом и Свидлером.

– Ты что, снова старое оружие взял в руки? – с улыбкой спросил Велвл.

– Да вот пора второй раз окучивать картошку, а матери некогда, я и помогаю, – вытирая со лба пот, серьезно отозвался комбриг.

Он чувствовал, как от напряженной работы по телу разливается приятная истома.

«Пора и передохнуть», – подумал он.

Подойдя к ограде, Эзра оперся, слегка согнувшись, на деревянную рукоятку тяпки и завел со старыми знакомыми долгий разговор.

В это время мимо проходила Марьяша. Уж не нарочно ли она очутилась рядом с домом Ходошей? Увидев, что комбриг не один, она остановилась в сторонке, между ригой и небольшим стогом соломы, и стала с любопытством прислушиваться. Но уловить что-либо из разговора ей не удавалось. Видно было только, что Монес рассказывает какую-то смешную историю, и комбриг с Аврамом от души смеются.

Наконец они ушли, и Марьяша, оглядываясь на каждом шагу, нерешительно подошла к ограде. Сердце ее колотилось, волнение стеснило грудь.

– Здравствуйте, – с замешательством молвила Она. – Еще не забыл?

Комбриг, видимо, тоже смутился.

– Мы позавчера… – начал было он и тут же умолк, будто слова застряли у него в горле. – Чего «не забыл»? О чем ты?

– Не забыл, как надо орудовать тяпкой? – с улыбкой пояснила Марьяша.

– А что тут забывать? – несколько разочарованно ответил комбриг, ожидавший, как видно, другого ответа.

– Ну, такому большому начальнику вроде и не подобает тяпкой махать, мог бы и забыть эту премудрость, – ответила Марьяша и тут же пожалела о сказанном.

– Ради матери и начальник должен все помнить, – с достоинством ответил Эзра.

– Это хорошо, что ты не забываешь мать. Ну, а помнишь ли прежних друзей? – попыталась Марьяша подвести разговор к тому, что ее больше всего интересовало.

– Я никого не забыл, – коротко ответил комбриг.

– А вот меня забыл, – сказала Марьяша и, смутившись, покраснела. Комбригу показалось, что глаза ее затуманились.

– Я не забыл тебя… – начал он и запнулся. – Ну, рассказывай, как живешь. Я слышал, что ты обзавелась семьей.

Марьяша низко опустила голову и, помолчав немного, спросила в свою очередь:

– А у тебя есть семья?

– Можно сказать, что нет, – ответил комбриг, и по лицу его Марьяша поняла, что в его жизни произошел какой-то перелом.

– А ты здесь узнал, что у меня семья, или до тебя раньше дошли об этом слухи? – полюбопытствовала Марьяша, испытующе глядя на комбрига исподлобья.

– Мне написала об этом мать, – ответил комбриг.

– Я вышла замуж много месяцев спустя после того, как перестала получать от тебя письма. Вышла только тогда, когда узнала, что ты женился.

– Я написал тебе много писем, но ответа ни на одно не получил. Ну, а потом был тяжело ранен, – сказал комбриг, будто оправдываясь. – Ты знала об этом?

– Откуда мне было знать? Писем я не получала, а твоя мама ничего не рассказывала о тебе, – с горечью отозвалась Марьяша.

Ей хотелось о многом поговорить с Эзрой, но она не решалась, не знала, как начать этот разговор.

– Если бы ты знал, как мне хотелось еще раз встретиться с тобой! – вырвалось наконец у нее.

– Вот мы и встретились, – быстро отозвался комбриг и, оглянувшись, вполголоса добавил: – Давай встретимся по-настоящему, если тебе это удобно. Поговорим обо всем… Сумеешь ли ты прийти незаметно – ведь тебе неприятно будет, если посторонние узнают о нашей встрече?…

– Ну и пусть узнают, – перебила Марьяша, – я никого не боюсь.

– Сегодня не удастся – должен вернуться мой брат Шимен… Я его еще не видел после приезда. Давай встретимся завтра вечером в роще, где мы встречались раньше. Хорошо?

– Хорошо, – согласно кивнула Марьяша. – Я приду. В котором часу?

– В шесть часов вечера, – ответил комбриг. – В шесть часов я буду тебя ждать.

Как только Марьяша вернулась домой после короткой встречи с Эзрой, мать сразу заметила, что дочка чем-то сильно взволнована.

– Что с тобой, дочка? Что случилось? – спросила она.

– А что такое? – пыталась Марьяша скрыть от матери свое волнение. Но разве что-нибудь укроется от материнского взгляда? Глаза дочери блестели от возбуждения, лицо светилось радостью, все валилось у нее из рук, видно было, что она чем-то потрясена.

– Что же ты молчишь, дочка, что с тобой случилось? – настаивала мать. – Давно я тебя такой не видела. Ты что-то скрываешь от меня…

Тревога, овладевшая душой Марьяши, передалась бы, может быть, и ее мужу Фоле, но внимание их отвлек плакавший ребенок. Марьяша взяла его на руки, и тут ей бросилось в глаза поразительное сходство отца с сыном.

«Что, если Эзра завтра предложит мне уехать с ним?» – в смятении подумала она. А ребенок? А муж? Что она скажет мужу, как объяснит свой уход? Он никогда не обижал ее, ни разу не повысил голоса, разговаривая с ней. Он любит ее всей душой. И за всю его любовь, за его преданность отплатить ему изменой? Но, может быть, Эзра просто хочет поговорить с ней, вспомнить былое? Может быть, он и не думает делать такое предложение? Это и лучше: она привязалась к Фоле, привыкла к нему.

Любовь к ребенку, казалось Марьяше, заглушила ее чувство к Эзре, она стала забывать его. Но это ей только казалось: стоило Эзре появиться в Миядлере, как глубоко таившееся чувство вспыхнуло с новой силой, и как она ни старалась подавить его, это ей не удалось, она хоть издали захотела взглянуть на любимого. Все эти годы чувство к Эзре жило в ее сердце рядом с любовью к мужу и к ребенку. И Марьяша сейчас сама не знала, какое чувство сильнее…

«А может, не ходить на свидание?» – подумала она.

Но не идти она не могла. Она столько лет мечтала хоть раз увидеться с ним, а теперь, когда он тут, когда счастье, которое она считала навсегда утерянным, снова засияло перед ней, она стремительно пошла ему навстречу.

Ночь Марьяша провела в смятении. Ее мучили противоречивые чувства, и она долго не могла уснуть. Поздним утром, когда она очнулась от недолгого сна, который не принес ей отдыха, Фоля уже ушел на работу. День вставал ясный, солнечный, а на душе у Марьяши было тревожно. Медленно продвигались стрелки часов, как это всегда бывает во время напряженного ожидания. Оставались считанные часы до встречи с Эзрой.

– И чего это я, глупая, нервничаю? – начала она себе выговаривать.

Внезапно Марьяша услышала за окном тревожный шум – голоса чем-то взволнованных, возбужденных людей. Выглянув, Марьяша увидела, что народ мечется по улице, как во время пожара. Она выбежала на крыльцо и сразу услышала надрывный плач, безутешные причитания. У Марьяши будто что-то оборвалось в груди.

«Беда какая-то», – подумала она, сбегая с крыльца на объятую смятением улицу. И тут явственно услышала полные отчаянной тоски сетования Эстер:

– Кто мог сравняться со мной в радости, когда я увидела его в моем доме? Кто был счастливее меня, когда я прижала к груди мой клад, мое сокровище, моего дорогого сына? А теперь злой рок отнимает его у меня – в огонь бросают мое ненаглядное дитя, жемчужину моей вдовьей жизни!

Марьяша увидела рядом с машиной, возле которой отчаянно голосила Эстер, Эзру. Комбриг прощался с обступившими машину людьми, что-то говорил им, как бы припечатывая каждое слово решительным взмахом руки.

«Что-то страшное случилось», – подумала Марьяша.

Комбриг сел в машину, она тронулась и, набирая скорость, пронеслась мимо Марьяши. Что-то в последний раз пронзительно выкрикнула Эстер, что-то прокричал, высунувшись из машины, комбриг – и вот уже только облако пыли мелькнуло и рассеялось вдалеке. Марьяша не знала: ей ли крикнул комбриг слова прощального привета, или матери, или, может, всем оставшимся, заметил ли ее комбриг в последнюю минуту прощания?

Уже несколько дней шла война. Многие жители Миядлера получили повестки из военкомата. В числе мобилизованных был и Марьяшин муж Фоля. Еще не зная об этом, он пришел с работы усталый, весь в пыли, и, прежде чем успел вымыть руки и лицо, Марьяша накрыла на стол и поставила перед мужем полную тарелку супа. По ее невеселому виду Фоля понял, что она чем-то подавлена. Ему хотелось спросить жену, что случилось с ней вчера; теща накануне вечером приставала к нему с расспросами: почему плачет Марьяша, что с ней такое? Он хотел утешить Марьяшу, сказать ей несколько ласковых слов, но та выскользнула из комнаты и долго не появлялась.

На колени к Фоле вскарабкался сын Лейбеле.

– Воробышек ты мой! – приголубил Фоля сынишку, и обрадованный отцовской лаской ребенок стал размахивать какой-то бумажкой:

– Па-па! Повестка тебе пришла – на войну.

– Покажи! – Фоля хотел взять бумажку, но тут вбежала Марьяша, схватила ребенка на руки и ушла с ним, бормоча на ходу:

– Дай папе поесть спокойно!

Сердце у Марьяши со вчерашнего дня словно окаменело, ничто уже не могло ее вывести из этого состояния оцепенения и тупого безразличия ко всему окружающему.

Пока Фоля обедал, теща и жена в соседней комнате наспех снаряжали его в дорогу: положили в вещевой мешок смену белья, полотенце, кружку, ложку, сухари и кое-что из съестного. Уложив все необходимое, они вышли к сидевшему за столом Фоле, и старуха, украдкой вытирая слезы, долго стояла рядом, ждала, пока он не съест первое, чтобы сразу подать второе. Марьяша в смятении металась по комнате и все старалась вспомнить, что надо еще положить мужу в дорогу, не забыла ли она чего-нибудь. То и дело она подходила к Фоле, украдкой поглядывая на его доброе лицо. Она старалась казаться бодрой, чтобы он не заметил, как тяжко у нее на душе, – не хотела омрачать последние часы перед разлукой.

– Что ты так плохо ешь? – спросила она. – Не вкусно? Может, приготовить что-либо другое?

– Все хорошо, Марьяшенька, – отозвался Фоля, ласково улыбаясь в ответ на ее грустную улыбку.

Фоля понимал, что за повестка получена сегодня, но не заговаривал об этом, ждал, пока Марьяша сама не скажет о ней. Он только взял ее за руку и, притянув к себе, обнял, когда она подавала второе.

– Что с тобой, Марьяшенька?… Ты чем-то расстроена, что-то скрываешь от меня, – не выдержал он наконец.

– Что ты, что ты? Ничем я не расстроена. Ешь, пожалуйста, а то простынет, – ответила Марьяша.

Между тем Лейбеле снова вскарабкался на колени к отцу.

«Ребенок чувствует разлуку, – печально подумала Марьяша, – никогда он так не тянулся к отцу, как сегодня».

Фоля сидел, одной рукой обнимая Марьяшу, другой прижимая к себе малыша.

– Ну, так как же, пришла повестка? – спросил он.

– Пришла, Фоля. Через час ты должен явиться… – отозвалась Марьяша. – Не положить ли тебе еще одно полотенце на смену, – заботливо предложила она, – да и теплые носки не помешают – как ты думаешь?

– Полотенце положи. А вот носки, если доживем до зимы, выдадут, – ответил Фоля.

Фоле хотелось сказать Марьяше что-то особенно важное, значительное, но мысли путались, он не мог найти нужных слов, чтобы выразить всю свою любовь к жене и ребенку.

– Пишите мне почаще… Берегите себя и Лейбеле… – сказал он, глядя на Марьяшу, стоящую с ребенком на руках, и тещу, которую полюбил, как мать, за последние годы.

– Храни тебя бог, – сказала Лея. – Сколько людей на моей памяти ушло из Миядлера воевать, и все вернулись домой целы и невредимы. Вот и тебя сохранит господь, чтобы мы не осиротели.

Всё наконец уложили, и Фоля, надев вещевой мешок, прижал к груди сына и прощальным взором окинул комнату.

«Суждено ли мне вернуться в этот дом, увидеть Марьяшу и сына, мать?… Суждено ли снова увидеть родные места, где я родился, где прожил всю свою жизнь?»

Вместе с женой и тещей, взяв на руки сына, Фоля вышел на улицу и направился к машине, которая должна была отвезти мобилизованных в военкомат.

С каждым днем все больше и больше жителей Миядлера получало повестки. Их место на полях и фермах колхоза занимали женщины, подростки, старики, и работа шла своим чередом. Днем и ночью гудели комбайны, жатки и сноповязалки. Все было пущено в ход. Не теряя ни часу, люди старались поскорее убрать урожай и сдать хлеб государству. И хотя на душе у каждого было тяжело, хотя военные сводки не радовали, люди не падали духом, все яростней налегали на работу. Они трудились, недосыпая ночей, почти валясь с ног от усталости, с красными от беспрерывного напряжения глазами. Ни на минуту не прекращалась страда, и бесконечные вереницы груженных хлебом подвод двигались к элеватору.

А из мест, на которые надвигались фашисты, потянулись, поднимая по степным дорогам густые облака пыли, доверху нагруженные домашним скарбом машины, повозки, арбы. Они шли вплотную одна за другой. На самом верху каждой повозки каким-то чудом держались измученные долгими скитаниями ребятишки, покрытые темным, почти черным загаром. И, сопровождая этот беспрерывный поток машин и усталых коней, впряженных в арбы и повозки, впереди его, по бокам и позади шли и шли неисчислимые стада скота. Они заполнили поля, вытоптали хлеба, кукурузу, подсолнух. Там, где они прошли, стада эти выпили всю воду из колодцев, до дна осушили пруды и речушки.

– Боже милосердный! Горе-то какое! Какое несчастье! – глядя на беженцев, ломала руки Эстер.

Завидев ее издали, Марьяша направилась ей навстречу. Но только что она успела перекинуться с ней несколькими словами, как ее знаком подозвал спешивший куда-то Шимен. Она еще не видела его с тех пор, как он приехал из области.

– Ты так и не застал Эзру? – поздоровавшись, спросила она.

– Так и не видел, – ответил Шимен, – опоздал всего на несколько часов.

Впервые Марьяша, глядя на его мужественное, смуглое, давно не бритое лицо и на его черные, слегка запавшие глаза, заметила, как он похож на брата. И на минуту ей почудилось, что не Шимен, а Эзра стоит перед ней.

Шимен взял ее за руку и повел в правление.

– У нас теперь не тыл, а фронт, – сказал он Марьяше, – трудовой фронт, и каждый должен чувствовать себя бойцом.

– Да, да, фронт, – согласно закивала Марьяша и вместе с Шименом вошла в правление, где велась подготовка к митингу.

А вереницы машин и подвод катились и катились по степным шляхам, на многие километры застилая их серыми облаками пыли. Эти облака затуманивали голубые просторы южного неба, сквозь их густую завесу красным и расплывчатым казалось пламенеющее солнце Приазовья. Пыль оседала на дороги, на несжатые хлеба, на перестоявшиеся, успевшие пожелтеть травы, на давно не беленные хаты. А из-за туч, словно ястребы, камнем падали вражеские самолеты, бросая зажигательные бомбы на перезревшие хлеба, и по обеим сторонам степной дороги занимались пожары, захватывая все большие и большие массивы полей. Не сразу подошли они к Миядлеру. Сначала только в сумерках становилось видным отдаленное зарево, и трудно было определить, где вспыхнул пожар. Небо тогда пылало на западе, как темно-багровый закат, предвещающий наступление ветреного дня. Здесь и там в серой пелене туч появлялись огоньки: это с приглушенным гулом шли вражеские самолеты, чтобы сеять смерть на беззащитные поля и селенья.

Марьяша с первых дней войны начала работать на комбайне. Однажды она, устав после долгого дня тяжелой работы, прилегла отдохнуть на невысоком стоге соломы и незаметно для себя уснула. И приснился ей сон. Будто бродит она одна в роще, той самой, где должна была в день объявления войны встретиться с Эзрой. Где-то невдалеке кукует кукушка, и Марьяше снится, что она не успела сосчитать, сколько раз прокуковала кукушка, как запел соловей. Откуда ни возьмись, перед Марьяшей появился Эзра.

При виде его Марьяшино сердце затрепетало, она ждала, что вот-вот Эзра скажет что-то очень важное для них обоих, какие-то особенные слова.

– Марьяша, – начал Эзра ласковым, прямо в душу проникающим голосом, – нас разлучила война…

Но Марьяше не удалось досмотреть свой чудесный сон. Отчаянный крик: «Пожар! Спасайте хлеб!» – разбудил ее.

Степь пылала. Огонь с чудовищной силой охватил перестоявшую пшеницу и уже рвался к скирдам сжатого, но еще не обмолоченного хлеба и к стогам сухой соломы.

Марьяша подбежала к бушующему пламени и вылила в него из стоявшей неподалеку бочки несколько ведер воды. Но разве этим можно было остановить разгулявшуюся на степных просторах стихию?

Огонь разгорался все сильней и сильней.

– Берите лопаты! – раздался зычный голос подоспевшего председателя. – Гасите огонь землей! Впрягайте лошадей в плуги, пашите глубже, преградим огню дорогу!

Марьяша поспешно впрягла в плуг лошадей и повела их вдоль стены бесновавшегося пламени. От нестерпимого жара кони становились на дыбы. На Марьяшу сыпались искры, прожигали одежду, обжигали руки и лицо, но она не сдавалась и упорно тянула за повод коней.

В эти страшные часы Марьяша чувствовала себя бойцом. Она не вправе отступать, какая бы опасность ей ни угрожала, она должна отстоять хлеб, который так нужен армии. Ни шагу назад в этом поединке со стихией, даже если это будет стоить ей жизни!

И только на рассвете, когда огонь начал затухать, не встречая себе пищи на свежевспаханной земле, Марьяша ушла домой, в обгоревшей одежде, с грязными от копоти волосами, с ожогами на лице и руках.

Назавтра Марьяша по обыкновению проснулась на заре и, как всегда, хотела сразу же отправиться в поле. Но обожженное во многих местах тело так ныло, что она не могла двинуться с места. Мысль о том, как упорно и смело она боролась с пламенем, наполнила сердце Марьяши горделивой радостью. Так гордится после первого боя храбро сражавшийся солдат. Да полно, она ли это совсем недавно боялась выйти из дому с наступлением темноты? Она ли это пугалась, бывало, малейшего шороха? А тут, в схватке с огненным шквалом, в котором она могла сгореть, как сухая былинка, она не дрогнула, устояла. Да и как она могла бы не подставить плечо под чудовищный груз, который лег на всю страну, на весь народ, на нее и на ее близких? Пусть болит ее обожженное тело, но если это будет нужно, она опять бросится навстречу огню, чтобы спасти хлеб, который так нужен фронту…

Сознание того, что она не сдалась в минуту опасности, не щадила жизни во имя победы, придавало ей силы и дальше быть стойкой в напряженной борьбе.

Пока она размышляла так, распахнулась дверь и вошел председатель колхоза. Темно-серая рубаха Шимена была расстегнута и обнажала волосатую грудь. Он был небрит, щеки провалились, в глубоко запавших глазах таилась тревога. Марьяша поняла, что только срочное дело могло привести к ней председателя, – иначе зачем было ему приходить в такую рань.

«Может быть, Эзра письмо оставил, просил мне передать?» – с замиранием сердца подумала она, но, прежде чем успела задать хоть один вопрос, Шимен сказал:

– Ухожу на фронт.

– Как же так? – встрепенулась Марьяша. – А кто останется на твоем месте?

– Ты.

– Я? Почему я? Разве я справлюсь? – растерялась Марьяша,

– Справишься, – уверенно проговорил председатель, вынимая из кармана печать и ключи. – Повестка пришла неожиданно – общего собрания мы созвать не успеем, а из членов правления, кроме нас с тобой, никого не осталось. Кому же, если не тебе, могу я передать колхозные дела?

– Да пойми – не под силу мне это! – возражала Марьяша.

Только что ей казалось, нет ничего на свете, что могло бы ее устрашить, – не испугалась же она схватки с огнем! Нет тех трудностей, казалось ей, которые заставили бы ее отступить. И вот при первом же испытании она смалодушничала!

– А вдруг придется эвакуироваться? – с тревогой сказала она. – Как я, женщина, могу взвалить на себя ответственность за судьбы стольких людей, за все наше, колхозное добро?

Марьяша почувствовала, что у нее готовы хлынуть слезы, но изо всех сил сдерживалась.

– Да ты найдешь помощников, – начал утешать ее председатель. – И райком наш не за тридевять земель – подсобит, ежели что. Да и сама ты находчивая – вчера показала, что не сдрейфишь перед опасностью… Главное – не теряться. Остаешься за командира! Поняла? Ну, так как?

Ободряющие слова председателя немного успокоили Марьяшу. Она согласилась. Шимен обнял ее, поцеловал в обе щеки и простился как с близким, родным человеком.

В тот же день Марьяша приступила к работе. Трудно было ей вначале – в колхозе остались одни солдатки, старики и дети. С кем урожай убирать, свозить хлеб, вести хозяйство? Но она хорошо знала каждого человека и постаралась как можно лучше распределить силы. Во главе бригад она поставила тех, кто успел проявить себя на работе, – главным образом женщин, которые первыми вызвались заменить своих мужей, ушедших на фронт. Марьяша решила сразу же разбить на участки громадные массивы неубранного хлеба, разделить их широкими полосами вспаханной земли, чтобы задержать огонь, если враг снова сбросит зажигательные бомбы на колхозное поле.

Раскаты войны гремели еще где-то далеко от Миядлера, но она неумолимо шла сюда сквозь облака дыма и пламя пожаров.

А солнце все так же сияло в голубом просторе южного неба; вечерами все так же переливались зеленым и фиолетовым светом звезды. Деревья в садах ломились от груза желтоватых, румяных и коричневых яблок, темно-красных вишен и лиловых слив; на гибких лозах зрели тяжелые кисти винограда, а на колхозных баштанах наливались сладкими соками арбузы и дыни. Но зловещая тень войны все ближе надвигалась на поля, сады и бахчи Миядлера, грозя уничтожить все, чем благодарная земля отплатила своим преданным сыновьям и дочерям за неустанные заботы, за труд, за безграничную любовь.

И вот война пришла в Миядлер. Среди ночи Марьяша, переходя из дома в дом, будила людей:

– Немцы близко… Надо уезжать – готовьтесь! Подводы ищут. Надо вовремя переправиться через реку.

Перепуганные женщины, старики и дети выбегали из домов.

– Горе нам, горе горькое! – заголосили старухи. – Куда мы денемся? Останемся без крова, без крыши над головой. С голодухи помрем, на дорогах косточки наши посеем! Ох, горе наше горькое!

– Моя Хьена вот-вот должна родить. Как же пуститься с ней в такую дорогу?! – влился в причитания полный отчаянья возглас.

От этих горестных криков и детского плача Марьяша растерялась, но чувство ответственности за судьбы доверенных ей людей заставило ее взять себя в руки, и она начала наводить порядок.

– Всех вывезем, никто не останется у фашистов, – успокаивала она людей.

– Где моя Фейгеле?! – истошным голосом кричала какая-то женщина. – Ох, горе мне, горемычной! Подождите же, дайте мне найти мою доченьку!

– Пожалейте меня, не уезжайте, – выбежал на дорогу невысокий, коренастый Йосл, в здоровенной плеши которого отсвечивали первые лучи восходящего солнца. Его заросшее темной щетиной лицо кривилось от боли, в глазах застыла тоска. – Хьена моя рожает! Как же ее оставить? Ведь фашистские звери растерзают ее вместе с ребенком!

Вслед за Йослом, завернувшись в одеяла, выбежали двое полуголых ребятишек:

– Нас тут убьют, папа, пусть они не уезжают без нас!

– Садитесь на подводу, поезжайте со всеми, – стала уговаривать ребят подоспевшая Марьяша, – мы вас отвезем на переправу, а потом вернемся за вашими папой и мамой.

– Я лягу вместе с детьми под колеса и не допущу, чтобы вы уехали, не дождавшись всех нас! Не допущу! – не своим голосом кричал Йосл.

Марьяша и еще несколько человек окружили Йосла, и пока они его убеждали, что вернутся за ними, подводы двинулись дальше.

– Курица, курица у меня с арбы спрыгнула! – раздался крик какой-то не ко времени заботливой хозяйки, и сразу же нашелся шутник, насмешливо отозвавшийся на эту жалобу:

– Эй, Либе-Рейзл, не иначе как твоей курице не терпится у фрица в котелке побывать!

– Куда, Рябчик, ступай домой, пес паршивый! – стала гнать Марьяшина мать свою собаку. – Иди сторожи дом! Куда тебе, старому, тащиться с нами – мы и сами не знаем, где найдем приют!

– А что же – разве охота ему тут оставаться с фашистами? – снова откликнулся тот же насмешливый голос.

Марьяша организовала транспорт, на ходу указывала, как рассадить людей по машинам и подводам. Она переходила из дома в дом, посылала людей на помощь старикам и немощным, утешала отчаявшихся и, где это было нужно, покрикивала на малодушных.

Марьяша была повсюду, повсюду слышался ее охрипший голос, повсюду видели ее посуровевшее в эти часы испытания лицо.

А между тем в домах женщины, старики и дети наспех, беспорядочно собирали все, что попадалось под руку из вещей, одежды и еды, вязали большие узлы, собирались в дорогу. Из дворов доносилось отчаянное кудахтанье кур, которых резали, чтобы потом сварить где-нибудь на привале. Рев выгоняемого из хлевов рогатого скота и блеянье овец оглашали предрассветный воздух.

«Сейчас, – подумала Марьяша, – подойдут подводы, все рассядутся, и потянется по степным дорогам обоз беженцев. Осиротеют дома, опустеют колыбели, в которых безмятежно спали младенцы. Не будут больше по вечерам ласково мигать прохожему огоньки из окон миядлерских домов; никто не встанет утром на крик забытого в курятнике петуха; ни одна домовитая хозяйка не затопит печи, чтобы приготовить семье завтрак, не будут больше скрипеть, опуская и поднимая длинные шеи, журавли колодцев, бурьяном зарастут тропинки и улицы. Пустынно станет кругом, и только случайно оставшиеся псы будут дремать на порогах домов, поджидая своих хозяев».

Тяжело нагруженные подводы с женщинами, стариками и детьми, сидящими поверх больших и малых узлов с домашним скарбом, двинулись в дорогу. В сутолоке люди теряли друг друга, забывали порой то, что особенно пригодилось бы в дороге, тащили на подводы совершенно не нужные вещи.

Рябчик сделал вид, что послушался хозяйку, и на какое-то время исчез из виду, но вскоре, словно передумав, появился опять. Тут ему не повезло: рыжий пес, который понуро брел за соседней арбой, набросился на него, и яростно рычащие собаки начали грызться. То и дело из живого клубка летели клочья черной и рыжей шерсти.

А подводы всё больше удалялись от низенького домика, где в тяжелых предродовых схватках исходила истошными криками жена Йосла Хьена.

Марьяша, Велвл Монес и еще несколько человек задержались, чтобы решить, что делать с оставшимся хлебом. Обмолоченный хлеб решили закопать в силосные ямы, а остальной сжечь. Но Марьяша никак не могла решиться жечь колхозное добро. Она сказала об этом Монесу, но тот, вытаращив на нее горевшие отчаянием и яростью глаза, закричал:

– А если оно достанется душегубам? Что тогда? Нет, уж пусть они лучше червей лопают да гадюками закусывают! Поджигай!

Марьяша взяла было спички, но они выпали у нее из рук.

«А что, если этот хлеб сложить в скирды и прикрыть соломой? А несжатый и сам осыплется до прихода фашистов», – подумала Марьяша.

По ее распоряжению несколько человек сложили скирды пшеницы и накрыли ее так, что они стали похожи на стога соломы. Но перед самым отъездом Марьяшу снова взяло сомнение: «Не сжечь ли все-таки эти скирды для верности?» – и она опять вытащила из кармана коробку спичек.

– Поджигай! – крикнул Велвл Монес.

– Почему именно я должна поджигать? Поджигай ты! – возразила Марьяша.

– Ты у нас хозяйка, тебе колхозное добро доверили. Ты и должна распорядиться всем как надо, – ответил Монес.

– Не могу! Легче бы, кажется, вырезать у себя кусок мяса! – в отчаянии выкрикнула Марьяша.

Она почувствовала, как соленый комок подкатил к горлу и душит ее, и отшвырнула спички, которые и не зажженные, казалось, жгли ей руки.

Чтобы немного отвлечься от этих мучительных сомнений, она решила забежать к роженице.

У Хьены схватки были мучительными – еще издалека донеслись до Марьяши ее отчаянные вопли.

«Бедняжка терпит такие муки, а родит ребенка и сразу же, быть может, потеряет его, не познает материнской радости!» – думала потрясенная Марьяша.

Чем ближе она подходила к дому роженицы, тем громче становились истошные крики и тем страшней казалось Марьяше войти в этот дом. И все же она должна принести этим людям слова утешения, заверить, что их не забыли в эту тяжелую минуту. Кто знает, быть может, это хоть немного облегчит роженице ее муки. «Во что бы то ни стало надо ее увезти! – решила Марьяша. – А значит, нельзя здесь задерживаться, надо поскорей переправить людей и вернуться сюда».

На пороге дома Марьяша увидела Йосла. Он стоял, скрючившись, у косяка и плакал, но, завидев Марьяшу, смутился и, незаметно вытерев слезы, выпрямился.

– Не могу я видеть, – заговорил он сдавленным голосом, – как Хьена мучается и никак не может разрешиться этим несчастным ребенком. Сердце разрывается от жалости. И подумать только, что и рожает-то она его, может, на муки и смерть. Ведь если, не ровен час, мы тут останемся…

– Не останетесь, вы сами видите, что мы вас ждем, ну, а если роды затянутся, мы приедем за вами, – стала утешать Йосла Марьяша. – Нам бы только через реку переправиться..

На крыльцо вышла мать роженицы, которая сама была повитухой у дочери.

– Ну, как? – спросила Марьяша.

– Будем надеяться, что все кончится хорошо, – отозвалась старуха.

– Обязательно будет хорошо, – ответила Марьяша и добавила громко, чтобы услышала роженица: – Приготовьтесь – я пришлю за вами подводу. Ну, пусть все будет к счастью, – пожелала она на прощанье. – Вот увидите, еще немало радости принесет вам это дитя!

В этот момент она увидела, что вдалеке ярким пламенем полыхают скирды замаскированного соломой хлеба.

«Знать, Велвл Монес поджег-таки хлеб», – подумала она и быстро пошла к арбе, которая ждала ее на дороге. Не показав виду, что заметила что-нибудь, Марьяша взобралась на арбу и приказала побыстрей ехать: ей хотелось как можно скорей выехать из Миядлера, чтобы не видеть, как огонь пожирает созданное колхозом богатство – хлеб.

Когда арба, на которой ехала Марьяша, добралась до Переправы, путь через реку был отрезан – немцы разбомбили мост. Часть машин и подвод успела перебраться на другой берег до начала бомбежки, а остальные были разбиты и уничтожены. Вода в реке стала красной от крови убитых и раненых. Большая часть раненых пошла ко дну вместе с лошадьми, повозками и машинами. А враг все бомбил и бомбил переправу, не давая оставшимся в живых возможности ее восстановить.

Попытки Марьяши и ее спутников прорваться в другом месте не увенчались успехом. Измученная и подавленная неудачей, она вернулась в Миядлер, над которым уже сгустились сумерки. Селение было пустым, заброшенным, печальным. Окна домов серели в полумраке. На пустынных улицах не видно было никаких признаков жизни, в окнах ни одного огонька. Тихо и пусто. Только несколько отставших от своих хозяев псов понуро бродили по улицам или хрипло лаяли во дворах, нагоняя на Марьяшу страх и уныние.

Возле своего дома она слезла с арбы, сняла узлы, взятые в дорогу, и нерешительно остановилась у ворот. Ей было страшно войти в дом, где пустые углы будут навевать на душу еще большую тоску. Там, в доме, каждая мелочь напомнит ей о сыне и матери. Кто знает, где они теперь, что с ними сталось – прорвались ли они через переправу или лежат, сраженные фашистским снарядом, где-нибудь у дороги или на дне реки. А ведь она даже не простилась с ними: кто мог знать, что придется расстаться. Суждено ли им свидеться вновь?

Наконец Марьяша решилась войти в дом и зажгла спичку. На полу валялись брошенные и забытые в спешке вещи. На кушетке она увидела ботиночки Лейбеле, его пальтишко. Марьяша привыкла каждый раз, входя в горницу, слышать его радостный возглас: «Мама! Мамочка!» – и видеть протянутые к ней ручонки. Но теперь некого взять на руки, некому трогательно и беспомощно спрятать головку на ее груди. Она совсем одна, одна-одинешенька… Надвинулась страшная беда. Чтобы уйти от нее, еще вчера она ехала к переправе. Она жила одной мыслью – уйти от беды и увести от нее миядлерцев. Но теперь им уже не вырваться: может быть, этой же ночью земля, на которой она родилась и выросла, перейдет в чужие, вражеские руки, станет чужой, враждебной ей, и не для нее будет светить ласковое солнце Приазовья.

Совсем уже недалеко бухали орудия. Все небо пламенело заревом надвигающихся пожаров. И вдруг Марьяше почудилось, что от грохота вот-вот обрушится ее старый дом, и она с воплем выбежала на улицу. Однако раскаты канонады вскоре затихли, и, немного придя в себя от пережитого ужаса, Марьяша вспомнила о Хьене.

«Надо узнать, как она там?» – подумала Марьяша и бросилась к знакомой хибарке.

– Ты за нами? – заслышав шаги, выбежал ей навстречу обрадованный Йосл.

– Как Хьена? – не отвечая на вопрос, торопливо проговорила Марьяша.

– Слава богу, родила мальчика… Да что ты стоишь тут, заходи!

– Ну, пусть растет вам на радость! Значит, мальчик? Поздравляю! – войдя в дом, сказала Марьяша лежавшей пластом, бледной, изможденной роженице.

– Ты не забыла нас, приехала? Спасибо! – еле слышно отозвалась Хьена. – Только как бы вы сами не застряли тут из-за нас – стреляют-то совсем рядом.

– Не волнуйся. Главное – мы вместе будем, а остальное как-нибудь переживем. Ты только поправляйся скорее, – утешала Марьяша измученную женщину

Все больше людей, не успевших прорваться через переправу, стали возвращаться в Миядлер. Но Марьяша так и не сумела дознаться о судьбе своей матери и сына: люди ничего толком не знали и сообщали сбивчивые, разноречивые сведения. Ясно было одно – часть подвод и арб прорвалась, но кому из миядлерцев удалось переправиться, кому нет – об этом никто не знал: все оставшиеся в живых после бомбежки и обстрела разбежались кто куда и потеряли друг друга из виду.

Орудийные выстрелы, гремевшие вот уже вторые сутки вокруг Миядлера, внезапно затихли. Никто не знал, где немцы, окончательно ли отошли наши части.

«Что будет с нами теперь?…» – с горечью думала Марьяша.

Где-то невдалеке разорвалась бомба, послышался звон разбитого стекла. Вспыхнуло пламя, взметнулись густые клубы дыма, и удушливый запах гари смешался с доносящимися из степи запахами полыни и терновника.

Перепуганные птицы поднимались из своих гнезд и с жалобными криками улетали куда-то вдаль.

«Война согнала их с места, как и людей», – думала Марьяша. Никогда и никому она так не завидовала, как позавидовала сейчас птицам: у них есть крылья, для них нет преград, они не остаются здесь, в плену, как остается она и все те, кто так и не успел уехать отсюда.

Когда стихла стрельба, Марьяша решила выяснить, кто вернулся в Миядлер. Она двинулась было по главной улице, как вдруг совсем недалеко от своего дома встретила Вилю Бухмиллера. Виля покачивался на своих длинных ногах и, с любопытством заглядывая во дворы, казалось, искал кого-то. Его изрядно потрепанный пиджак был распахнут, под ним виднелась голубая в белых крапинках сатиновая косоворотка, подпоясанная зеленым кушаком.

Увидев Марьяшу, он остановился и, как будто удивившись, чванливо спросил по-немецки:

– Почему ты здесь околачиваешься?

– А почему бы и нет? – по-еврейски ответила Марьяша.

– Ведь все уехали, – с недоброй усмешкой сказал Виля.

– Ну так что же? – удивленно отозвалась Марьяша. Виля в Миядлере родился и вырос, вместе с Марьяшей окончил здесь еврейскую школу. Родился и состарился здесь и его отец Якуб Бухмиллер, внук немецких мустервиртов которых еще в начале прошлого столетия расселили в еврейских колониях, чтобы они учили евреев обрабатывать землю.

Немцы и евреи молились разным богам, по-разному справляли обряды и праздники, и все же не ссорились, жили дружно и в трудные минуты выручали друг друга, чем только могли.

Дети евреев и немцев играли и учились вместе, те и другие говорили на еврейском языке.

Поэтому Марьяша была поражена, когда Виля, всю жизнь говоривший по-еврейски, холодно и высокомерно обратился к ней на немецком языке.

– Что с тобой? Ты забыл, что ли, еврейский язык? – удивленно спросила Марьяша.

– Я не еврей и на еврейском языке не разговариваю.

– Ты что? Такой же, как эти… – изумилась Марьяша, – неужели…

Марьяша была ошеломлена. Она вспомнила мальчика Вилю в белоснежной рубашке, на которой ярко-красным огоньком горел пионерский галстук. Вспомнила, как он стоял на празднично убранной сцене школьного клуба, на стенах которого висели портреты Маркса и Ленина, лозунги и диаграммы. Много пар сияющих детских глаз смотрели на Вилю, который вдохновенно декламировал стихи еврейского поэта:

Октябрь. Начало на «о» – Огонь бесконечного круга, Огромное солнечное колесо, И каждая буква ярка и упруга В твоем начертанье хотя б, Октябрь. И месяц, помноженный на двенадцать, В цепь года вплетается, С другими сольется, И будет над ними Сиять твое имя.

Неужели тот самый Виля Бухмиллер заговорил с ней так заносчиво и враждебно, подумала Марьяша. Перед ее глазами встал прежний Виля, который однажды, запыхавшись, догнал ее, когда она возвращалась из школы, и выпалил:

– Хочешь, я провожу тебя домой? Ладно?

Марьяша помнит, как она тогда удивились этому неожиданному предложению.

– А зачем меня провожать? – ответила она тогда Виле.

– Ну, сумку тебе поднесу – небось тяжелая?

– Не надо, я сама…

– А мне хочется побыть возле тебя, с тобой… Ни с кем мне так не хочется идти рядом, ни с кем я так не люблю говорить, как с тобой! – признался Виля.

Марьяша покраснела. Она свернула в ближайший переулок, чтобы отвязаться от него, но не тут-то было: Виля неотступно плелся за нею и, проводив Марьяшу до ее дома, вынул из кармана брошку и протянул ее смущенной девочке. Брошку эту он тайком снял с кофточки своей сестренки. На ней была нарисована распевающая на ветке птица. Вилиной сестре подарил ее дядя ко дню рождения. Девочка была в восторге от нее, всем хвасталась:

– Посмотрите, какая у меня красивая брошка!

Когда обнаружилась пропажа, Вилина сестра так горько плакала, что Виля решил вернуть ей брошку. Но желание порадовать Марьяшу подарком взяло верх, и он оставил брошку у себя.

Виля сказал, протягивая брошку:

– Хочу сделать тебе подарок.

Но хотя брошка и понравилась Марьяше, она не приняла подарка.

– Возьми же, возьми на память, – умолял Марьяшу Виля.

– А где ты ее взял? – заколебавшись, спросила Марьяша.

Виля покраснел. Ему показалось, что девочка знает, каким путем он раздобыл эту брошку, и поэтому не хочет ее принять.

С той поры неотвязная мысль стала преследовать Вилю что бы такое сделать, чтобы порадовать Марьяшу? Он по пятам ходил за ней, чтобы хоть издали полюбоваться приглянувшейся ему девушкой. Иногда он пытался подойти к ней и завязать разговор.

– Я хочу поговорить с тобой, – робко начинал он.

– Ну, что ж, говори, – равнодушно отвечала Марьяша.

Виля мялся, бледнел, краснел, но не мог вымолвить ни слова, словно у него язык прилип к гортани. И только однажды ему удалось выдавить из себя:

– Я тебя очень…

Окончить фразу ему не удалось – Марьяша уже исчезла.

Не встречая со стороны Марьяши ответа своему чувству, он понемногу стал ее забывать. И все же юношеская любовь оставила заметный след в его сердце, и Марьяша это знала.

Потому-то, встретив его сейчас на улице, она обрадовалась: если в Миядлер, не ровен час, придут немцы, Виля может оказаться полезным – как-никак свой человек. Но с первых же его слов Марьяша поняла, как ошиблась: перед ней стоял какой-то другой Виля. А ведь совсем недавно Виля Бухмиллер с жаром пел вместе со всеми:

Если завтра война…,

«Что случилось? – думала Марьяша. – Откуда эта странная перемена?»

Виле было не больше тринадцати лет, когда раскулачили его отца Якуба Бухмиллера – прижимистого, богатого хозяина, жившего в самом лучшем во всем Миядлере доме, построенном на немецкий лад.

В студеный зимний вечер, когда высылали семью Бухмиллеров, Якуб отвел Вилю и его младшую сестренку Труду к своему брату Курту, который хоть и сам бедствовал, но все же, как родной дядя, в трудную минуту их поддержит. Прощаясь, Якуб намекнул брату, что если он, Якуб,., не доживет до того счастливого дня, когда сможет вернуться домой и снова стать хозяином своему добру, то пусть оно достанется хоть его детям.

«Семья большая, кормить еще двух ребят будет нелегко», – думал Курт. Однако жалость к детям взяла верх, и он принял их, сказав, что, если станет не под силу их содержать, он передаст их третьему брату – Фрицу, жившему неподалеку от Миядлера в немецкой колонии. Но дети оказались такими прилежными и послушными, что дядя полюбил их как своих. Прошло время, и дети, казалось, забыли родителей.

Но это было не совсем так. Виля был значительно старше своей сестры и хорошо помнил и отца с матерью, и привольную жизнь в их красивом и богатом доме. Изгнание родителей, насильственная разлука с ними и то, что их, а вместе с ними и его лишили богатства, – все это нанесло мальчику глубокую душевную рану. И хотя он и заявил в школе, что порвал со своими родителями, но каждый раз, проходя мимо дома, в котором он еще недавно жил в довольстве и в котором теперь помещалось правление колхоза, Виля чувствовал, как обида, словно острый нож, вонзается в его сердце.

В каждом письме, которое Виля получал из отдаленного северного селения, куда была сослана семья Якуба Бухмиллера, отец обстоятельно расспрашивал, как выглядит их дом; покрашена ли новыми хозяевами крыша; сделаны ли новые рамы в окнах той комнаты, где прежде находилась их спальня; цветут ли этой весною вишневые деревья в палисаднике; не забыл ли председатель распорядиться, чтобы перевязали ветки абрикосового дерева, которые часто ломались на свежем ветру; отелилась ли Манька; сколько она дает молока; покрыта ли корова Буренка, красавица с белым пятном на лбу между крутыми рогами; хорошо ли ухаживают за обеими коровами… Не был забыт даже старый пес Волчок: утеплена ли на зиму его будка, спрашивал Якуб в одном из писем. От этих посланий веяло такой тоской по утраченному добру, по отнятому дому, что Виля после каждого письма долго ходил как неприкаянный, не находя себе места. Писем он никому не показывал, таясь даже от дяди Курта, но особенно остерегался двоюродного брата Ганса. При нем Виля боялся даже упомянуть имя своего отца. Виля боялся, что комсомолец Ганс расскажет другим о его связи с раскулаченными родителями, врагами советской власти. И только немецкому колонисту дяде Фрицу Виля открывал свои сокровенные думы.

– Твой отец, – не раз утешал его дядя Фриц, – еще вернется с божьей помощью в свой дом и опять станет богатым человеком.

Однажды Виля в праздничный день пришел к дяде Фрицу в гости. Дядя только что вернулся из кирхи и был в хорошем настроении. Он угостил Вилю хорошим обедом, дал ему выпить небольшую рюмку вина, да и сам основательно приложился к выпивке и закуске. После этого у дяди развязался язык, и он по секрету поведал племяннику:

– В нашем фатерланде объявился фюрер Гитлер. Он наведет порядок во всем мире! Германия, как поется в нашем гимне, будет превыше всего – и сюда тоже дотянется ее могучая рука. Все изгнанники вернутся в свои дома, к своему добру.

Нельзя сказать, что дядины слова произвели на Вилю большое впечатление. Все, что он читал в книгах и чему учили его в школе, внушало ему крепкую веру в силу Красной Армии. Поэтому то, что говорил ему дядя Фриц, не укладывалось в его голове.

Но когда началась война и стали поступать первые известия о быстром продвижении гитлеровских войск по советской территории, в сознании Вили произошел крутой перелом: так, значит, дядя Фриц был прав – скоро и сюда придут немецкие армии, отец вернется домой, и Бухмиллеры опять будут жить в своем красивом доме.

Чтоб не выдать своих тайных мыслей, не быть на виду и не показать, что он ждет прихода гитлеровцев, Виля на время куда-то исчез, притаился и только теперь опять объявился здесь.

Рано утром в окрестностях Миядлера появилась немецкая разведка. Сначала разведчики прочесывали рощу, затем повернули к ставку, обойдя селение с северо-востока. Часть разведчиков прошлась по оврагам и рвам, а другая направилась к степным курганам, откуда хорошо просматривалась местность. Перед уходом в распоряжение своих войск разведчики прошлись по Миядлеру и, не задерживаясь, удалились.

В полдень появилась колонна мотоциклистов, а вслед за ней, одновременно с запада и севера, с лязгом и грохотом пришли танки. В пруду они набрали воды и, поднимая клубы пыли, двинулись степными дорогами дальше. Не успели отгромыхать мотоциклы и танки, как появились грузовики с автоматчиками, и вскоре осиротевшие дома Миядлера, деревья в палисадниках – все утонуло в густых облаках серой пыли. Застоявшаяся степная тишина раскололась, оглушенная скрежетом танков и треском мотоциклов.

– Откуда эта напасть? – шептала Марьяша, прислушиваясь к грохоту. Грохот этот пугал ее, она дрожала как в лихорадке.

Притаившись у окна своего пустого дома, Марьяша слегка откинула занавеску, чтобы хоть краем глаза видеть, что делается на улице. Но, потрясенная переживаниями этого дня, она ничего не могла рассмотреть: в глазах мелькали какие-то разноцветные круги, все, казалось ей, качается и вот-вот полетит в бездонную пропасть.

Эх, исчезнуть бы, испариться, чтобы не видеть смерти, которая в упор уставилась ей в глаза. В детстве она не раз слышала от матери об ангеле смерти.

– Какой он, этот ангел? – сгорая от любопытства, спрашивала она у матери.

– Не знаю, не видела я его, и дай бог, чтобы и ты его не узнала, доченька, чтоб он стороной, на многие версты, обходил наш дом.

Марьяша представила его себе, с головы до ног залитым кровью жертв, с закатившимися, как у зарезанного бугая, глазами. В руке, представлялось ей, этот ангел держит топор, а за поясом у него торчат острые ножи.

«Почему же никто не убивает этого страшного ангела?» – думала тогда Марьяша.

А сегодня она видит его совсем в другом обличье – затянутым в мундир лягушачьего цвета.

На улице начало темнеть. Куда ей деваться? Кругом враги. Страшно одной ночью. Лязг и скрежет танков смолкли, но и тишина навевала теперь страх на измученную Марьяшу.

Чтобы не оставаться одной, она решилась выйти на улицу, но тут в дверь постучали.

– Кто там? – испуганно спросила Марьяша.

– Открой, это я, – ответил кто-то по-еврейски.

– Не узнаю голоса… Кто это? – снова спросила Марьяша и дрожащими руками открыла дверь.

На пороге стоял Аврам Свидлер в черном рваном пиджаке, под которым виднелась грязная вышитая рубашка. Рядом с ним стоял широкоплечий человек в заплатанных штанах из чертовой кожи, в. ситцевой синей рубашке и сбитых, старых сапогах.

– Откуда вы взялись? – с изумлением уставилась на нежданных гостей Марьяша. – Ты ведь, Аврам, был в. армии.

– Ты мне сначала скажи, где моя семья, – боязливо оглядываясь, ответил Аврам, – а там уж и я сообщу все, что знаю.

– Где твоя семья? Думаю, что твои успели выбраться отсюда, – ответила Марьяша. – Я с Велвлом Монесом и еще несколькими колхозниками задержалась, чтобы обеспечить оставленный хлеб, а тут взорвали мост, и мы остались.

Марьяша замолчала, выжидая, что скажут Свидлер и его товарищ, но туг же спохватилась, что гости наверняка голодны…

В узелке, впопыхах забытом матерью, она обнаружила несколько вареных яйц, творог и хлеб.

Гости набросились на еду.

Аврам Свидлер успевал и есть, и рассказывать о том, что с ним произошло. С этим вот товарищем они ночью, будучи контуженными, случайно отбились от своей части, и сколько потом ни пытались пробраться к своему подразделению, это им не удалось, и они оказались отрезанными. Он рассказал, как после неоднократных, но тщетных попыток пробиться к своим, они достали в какой-то деревне вот эту рвань и добрались сюда.

– Ну и хорошо, оставайтесь, – обрадованно сказала Марьяша. – Укроем вас где-нибудь.

– Мне бы только переночевать, – отозвался товарищ Свидлера, – завтра я как-нибудь проберусь домой, а там видно будет…,

– А вы из наших мест? – спросила Марьяша.

– Почти, – уклончиво ответил гость.

– Да это командир нашей роты Охримчук, бывший инженер шахты, – понизив голос, пояснил Аврам.

Марьяша перебросилась со Свидлером еще несколькими словами и тут же принялась готовить надежное убежище для своих гостей,

Охримчук старался не задерживаться в Миядлере и наутро, попрощавшись, отправился в шахтерский поселок, который находился неподалеку от станции Ясиноватой.

– Как доберусь до дому, сразу начну переправлять к нам из вашего Миядлера людей, – сказал Охримчук Марьяше и Авраму.

Обещание гостя обрадовало Марьяшу: ее мать и ребенок, видимо, благополучно выбрались отсюда, значит, можно было подумать о своем спасении и спасении всех оставшихся или не сумевших уехать колхозников.

«В степи укрыться негде, – подумала она, – надо всем разбрестись по окрестным деревням».

Только что успел Охримчук уйти из Миядлера, как туда примчались немецкие мотоциклисты.

Двое мотоциклистов застопорили у ворот каменного дома с остроконечной крышей из рифленого железа. Здесь их встретил Виля Бухмиллер и, по-фашистски подняв руку, подобострастно склонился перед ними!

– Bitte schon!

– Sind Sie ein Deutsche? – спросил один из мотоциклистов, белобрысый маленький толстяк.

– Jawohl, ein Deutsche, – самодовольно ответил Виля.

– Sehr gut, ошень карашо! – отозвался второй, веснушчатый немец с желтыми кошачьими глазами, захотев, видимо, блеснуть знанием нескольких русских слов.

– Bitte schon, – почтительно повторил Виля, распахнув ворота и широким жестом приглашая мотоциклистов въехать во двор.

С тех пор как колхоз конфисковал у его отца этот дом, Виля если и заходил в правление по делу, то старался не задерживаться, чтобы не растравлять и без того не дающей ему покоя обиды. И только теперь, внимательно оглядывая бывшие владения отца, Виля заметил, что многое из того, что с детских лет запало ему в память, не сохранилось: не было во дворе ни риги, ни амбара с закромами, всегда доверху полными полновесным зерном, ни сарая, где стояли бричка, плуги, жатки, сеялки и прочий инвентарь. Словом, пуст был двор, в котором тесно было в годы его детства от всевозможных строений, возведенных крепкими хозяевами – отцом, дедом и прадедом Вили. Не было и флюгера на крыше дома, по которому так любил определять направление ветра Виля. Молодые фруктовые деревья в палисаднике сильно разрослись. И только высокая каменная ограда, охранявшая, как неприступную крепость, имение Бухмиллеров, стояла непоколебимо.

И внутри дома все показалось чужим выросшему и возмужавшему Виле Бухмиллеру. Словно это не был дом его отца. Не висели на стенках семейные фотографии старого немецкого рода, не глядели с них на Вилю строго и внушительно его дед, отец с матерью, тетки и дяди. Не красовался в углу бывшей столовой образ девы Марии, обвешанный по немецкому обычаю полотенцами. В спальне Виля не обнаружил ни старомодной деревянной кушетки с искусной причудливой резьбой на спинке, ни разноцветных подушечек с вышитыми готическими буквами наставлениями и пословицами. В кухне не осталось и следа от небольшого цементированного, герметически закрывавшегося погреба, где хранились продукты.

Совсем иначе, чем в дни его детства, выглядел дом, будто никогда не принадлежал он Бухмиллерам, будто никогда не жил Виля в этих до неузнаваемости изменившихся комнатах. Это уже не был обжитой дом, где люди из поколения в поколение ели, спали, любили и рожали детей, – нет, это было учреждение со всеми присущими ему атрибутами: с канцелярскими столами и большими бухгалтерскими счетами на них; с этажерками и шкафчиками, где вплотную одна к другой стояли и лежали набитые бумагами папки; с залом заседаний на месте бывшей гостиной; с лозунгами и табличками на стенах и с внушительной вывеской снаружи, на которой было четко выведено: «Правление колхоза «Правда».

Обстоятельно осмотрев просторный двор и все комнаты отцовского дома, во владение которым он вступил как законный хозяин, Виля сорвал мозолившую ему глаза.вывеску и стал у порога, самодовольный и важный, не забывая, однако, время от времени искательно поглядывать на представителей новой власти. Белобрысый толстяк оказался, как Виле удалось выяснить, только что назначенным комендантом и должен был вместе с прибывшим одновременно с ним помощником установить новый немецкий порядок в оккупированном районе.

Комендант подробно расспросил Вилю о Миядлере, о его жителях и тут же предложил ему стать здесь старостой.

– Muss ich hier ein Schulz werden? – спросил Виля, слышавший в детстве от своего отца, что в царское время лица, выполнявшие распоряжения властей, назывались в этих краях на немецкий лад шульцами.

– Ja, so, so – согласно кивнул головой пузатый комендант.

Виля помолчал немного, как бы раздумывая и колеблясь, но кончил тем; что подобострастно и покорно ответил:

– Готов служить немецкой власти.

На следующий день назначенный старостой Виля Бухмиллер приказал жителям Миядлера собраться во дворе своего дома.

И только теперь, когда народ стал собираться в просторном дворе бывшего правления, Марьяша увидела, как много людей осталось в Миядлере. С некоторыми из собравшихся здесь ей очень хотелось поговорить, но все были так подавлены, что даже не смотрели друг на друга.

Когда двор заполнился почти до отказа, Марьяша вдруг увидела побледневшее, осунувшееся почти до неузнаваемости лицо Эстер Ходош.

«Как же она тут оказалась? – подумала Марьяша. – Уехала-то она рано, в одно время с моими».

Ей очень хотелось подойти к матери Эзры. Ведь с того дня, когда Эзра уехал, ей так и не довелось поговорить с нею. Рассказать бы ей обо всем без утайки – пусть знает, как она, Марьяша, любит Эзру. Но сейчас не время говорить об этом: их жизнь висит на волоске, никто не знает, что с ними будет завтра.

Но о своей матери и своем ребенке она должна поговорить с Эстер – быть может, она видела их, знает, что с ними, живы ли, перебрались ли через реку.

И Марьяша направилась к Эстер. А та стояла словно окаменев – никаких следов прежней живости не осталось на ее застывшем лице, в неподвижном взоре запавших глаз.

Марьяша подошла к ней почти вплотную, но Эстер была так подавлена всем случившимся, что не заметила ее. И только почувствовав, очевидно, устремленный на нее пристальный взгляд Марьяши, обернулась и кивнула ей.

– А я-то думала, что вы давно па том берегу, – вполголоса сказала Марьяша.

– Ты ведь видишь, на каком я берегу, – удрученно ответила Эстер. – Я только вчера вечером домой вернулась.

И став рядом с Марьяшей, она шепотом рассказала ей о своих мытарствах.

– А ты как здесь осталась? – спросила Эстер.

– Как все, так и я, – ответила Марьяша. – А моих вы не видели?

– Они как будто прорвались до бомбежки.

– Вы это наверняка знаете или только думаете так? Скажите, родная моя, скажите правду, вы ведь тоже мать!…

У Марьяши пресекся голос, давно скопившиеся слезы полились из глаз, невыносимая боль сжала сердце: где ее мать и сын?

– Я теперь одна осталась, – снова обратилась она к Эстер, – давайте вместе держаться, так легче будет и вам и мне…

Но ей не удалось досказать Эстер все, что она хотела сказать. На высоком крыльце дома появился Виля Бухмиллер.

– Становитесь в шеренги, – скомандовал староста.

Подавленные бедой и отчаянием, люди попытались выполнить его приказ, но то ли из-за тесноты, то ли из-за непривычки это у них плохо получалось: вскоре все опять стали как попало, беспорядочной толпой, держась поближе к родным, а некоторые беспокойно перебегали с места на место.

– Schneller! Быстрей! Быстрей! – строго покрикивал Виля, и собравшиеся с трудом выстроились в несколько длинных шеренг.

Бухмиллер внушительным и резким тоном обратился к ошеломленным миядлерцам.

– Juden! – сказал он. – Знайте, что я с сегодняшнего дня являюсь представителем новой, немецкой власти здесь, в Миядлере, и вы, мои подчиненные, обязаны беспрекословно выполнять все мои приказы и распоряжения. И помните, что каждый, кто осмелится нарушить установленный немецкой властью порядок, будет строжайшим образом наказан. Ясно?

Виля немного передохнул и поглядел на построенных в шеренги миядлерцев.

Совсем недавно он ничем не выделялся среди стоявших перед ним людей. Совсем недавно он даже был другом кое-кому из стоявших здесь. А теперь он их хозяин. Совсем недавно двор, куда их согнали, был колхозным двором, они приходили сюда, как к себе домой, а теперь стоят здесь, перед ним, словно осужденные, и он, Вильгельм Бухмиллер, приказывает им.

– Juden, – продолжал Виля, – по законам немецкой власти вы не имеете права отлучаться из Миядлера, по законам этой власти вы должны жить за колючей проволокой, но я буду ходатайствовать за вас, как за nutzlichen Juden – как за полезных для власти людей, и вы будете иметь возможность обрабатывать землю для ее законных хозяев. Ясно?

Люди стояли с опущенными головами и молчали. Только тут и там раздавался не то глубокий вздох, не то стон, похожий на треск подрубленного дерева, которое вот-вот рухнет на землю,

– Ну, почему же вы молчите, Juden? – раздраженно спросил Виля. – Вы всё поняли?

Под пристальным взглядом Бухмиллера несколько человек из первой шеренги утвердительно кивнули головами.

Как будто вспомнив о чем-то, Бухмиллер ушел в дом и тут же вернулся, держа в руке пачку нарезанных с немецкой аккуратностью одинаковых кусков желтой материи. На каждом из них были четко выведены шестиконечная звезда, номер и слово «Юде».

– С сегодняшнего дня, Juden, – решительно объявил он народу, раздавая всем по одному лоскутку материи, – вы должны забыть свои имена. Каждый должен будет откликаться на номер, который здесь указан. Ясно?

Удрученные обрушившимся на них. унижением, люди еще ниже опустили головы.

– Почему вы молчите, Juden? Вам все ясно? – заносчиво рявкнул Виля.

– Ясно, – отозвался одинокий голос из задних рядов, – без слов ясно.

Бухмиллер не спеша, по-хозяйски прошелся перед строем согнанных им сюда людей и, остановившись около Хьены, ткнул пальцем в новорожденного!

– А этот имеет номер?

– Да ведь это младенец – ему только несколько дней от роду, – робко сказала Хьена.

– Это неважно, так или иначе он Jude, – пробурчал Виля и выдал матери второй кусок желтой материи для сына.

Пересчитав людей, Бухмиллер разбил их на десятки, назначив десятников из тех, что были ему известны своей исполнительностью и трудолюбием. Покончив с этим, он объявил:

– Всем десятникам зайти ко мне за указаниями, остальные свободны до семи утра: к этому времени все должны явиться сюда за нарядами на работу. Ясно?

С чванливым видом расхаживал Виля Бухмиллер по Миядлеру. Как заправский хозяин, собирал он инвентарь, оставшийся на колхозном дворе, не пренебрегал и личным имуществом отдельных хозяев. Кроме плугов, борон, сеялок, жаток ему в руки попали вместе с лошадьми арбы и повозки людей, не успевших переправиться через реку. Все что он решил в первую очередь использовать для того, чтобы перевезти оставшийся в поле хлеб и убрать пропашные культуры.

По его расчетам, должны были остаться и скирды необмолоченного хлеба, о нем Виля решил тайком расспросить колхозников, чтобы, не сообщая о нем в комендатуру, обмолотить и свезти в свои закрома. Поэтому он пока не заикался об этом хлебе.

Убирать кукурузу и подсолнух он нарядил женщин, стариков и детей, поручив самым крепким мужчинам вспашку земли.

В первый же день Виля приказал пахарям приготовить упряжь, плуги и бороны, как следует накормить лошадей и на утро выехать на работу, а сам отправился на поля проверить, как идет уборка пропашных.

– Можете тут соревноваться сколько душе угодно, – не без ехидства говорил он расставленным по рядам кукурузы женщинам, – кто лучше будет работать, получит у нас почета не меньше, чем в вашем колхозе.

Но люди работали спустя рукава, неохотно. Лениво срывали они початки и бросали на землю, в кучи.

– Schneller! Быстрей! Schneller! – подгонял Виля отставших.

Он строго наказал десятникам Велвлу Монесу и Менделю Ходошу следить за тем, чтобы люди работали добросовестно, а сам на двуколке умчался в Миядлер, чтобы узнать, как готовятся пахари к выходу в поле.

Вернувшись через некоторое время на кукурузное поле, он возмутился: сделано было очень мало, часть початков осталась на стеблях, а снятые валялись на земле, брошенные как попало.

– За такую работу шкуру спускать буду! – свирепо орал Бухмиллер.

И как раз в эту минуту до его ушей донесся захлебывающийся крик младенца. Бухмиллер пошел в ту сторону, откуда слышался крик, и на краю поля увидел Хьену, кормящую грудью крошечного сына.

– Почему не работаешь? – накинулся на нее староста.

– Ребенок зашелся, прямо-таки разрывается от плача, с самого утра успокоиться не может, – сказала Хьена. – Может, утихнет, уснет, вот тогда и смогу работать.

– Баста! Положи ребенка! Ничего с ним не станется, покричит-покричит и перестанет, – вне себя от бешенства заорал Виля, пытаясь вырвать ребенка из рук матери.

Какое мне дело до твоего ребенка, он тебе только мешает работать… От дармоедов я быстро избавлюсь.

– Убери свои грязные лапы! – вскинулась Хьена, грудью защищая свое дитя. – А вырвешь ребенка – глотку перегрызу. Так и знай!

– Чего разлаялась, как сука?! – завопил староста. Крепко прижимая к себе ребенка одной рукой, а другую сжав в кулак, Хьена метнулась к нему.

– Кровопийца! Душегуб! – с пеной у рта кричала она. Бухмиллер, красный как рак, весь трясся от злобы и, уже мало что соображая, изо всех сил ударил Хьену по спине нагайкой, в конец которой была вплетена толстая проволока.

Хьена упала, обливаясь кровью, и тотчас же на ее истошный крик прибежала высокая худая женщина с здоровенными, как у дюжего мужчины, руками и за ней еще несколько женщин. Окружив Бухмиллера, они общими усилиями повалили его на землю и начали топтать ногами и бить чем попало.

Вопя и отбиваясь, Виля попытался вырваться, но женщины, как цепями, все сильней молотили его обмякшее тело:

– На тебе, кровопиец, разбойничья душа, зверюга проклятый!

– Получай сполна, змеюка, гад ползучий!

Но вот то одна, то другая женщина стали отходить от Бухмиллера, плюнув напоследок в его сторону, и наконец он остался лежать один на пустом, всеми брошенном кукурузном поле.

Придя в себя, Бухмиллер чуть ли не ползком добрался до своего дома. Нестерпимо ныло тело, злоба терзала его душу: как, его, представителя немецкой власти, хозяина Миядлера, можно сказать, так нагло и так больно исколотили несколько жалких баб!

Что делать? Как поступить? Жаловаться коменданту не хочется – ведь это вконец подорвет его авторитет. Собственно говоря, он и сам может расправиться с этим бабьем, он может всех их повесить, чтобы другим неповадно было учинять такое безобразие. За это немецкая власть будет ему только благодарна… Ну, а если ему будут мстить? Ведь среди оставшихся в Миядлере есть немало решительных и смелых людей. Нет, боязно! «Да и пригодятся еще эти рабочие руки немецкой власти: все работницы как на подбор», – по-хозяйски рассчитал Бухмиллер и в конце концов подавил в себе яростное желание наказать как следует виновниц своего позора.

Наутро староста собрал у себя десятников и сообщил, что, жалея своих земляков, он не сообщит немецким властям об их наглом выступлении против немецкой власти, но при непременном условии – чтобы ничего подобного больше не повторялось.

Десятники, как обычно при встречах со старостой, сидели с опущенными головами и молчали.

– Я постараюсь убедить представителей немецкой власти, – продолжал Бухмиллер, – что миядлерские евреи – потомственные хлеборобы, что хлеборобами были их отцы и деды, что умный русский царь еще в прошлом веке выписал из Германии опытных хозяев-земледельцев и те уже тогда научили евреев быть хорошими землепашцами. Я скажу представителям власти, что теперь потомки этих хлебопашцев могут принести пользу рейху и тем отблагодарить немцев за науку.

Произнеся эту пространную речь, Бухмиллер рассчитывал, что обещание походатайствовать за жителей Миядлера перед комендатурой и проявить заботу об их судьбах привлечет к нему симпатии подчиненных и они будут беспрекословно выполнять его распоряжения.

Но все сложилось совсем иначе: поднялась Марьяша и язвительно заговорила:

– Что ты нам рассказываешь сказки про белого бычка? Какое это имеет отношение к тому, что ты вчера набросился на Хьену и ее младенца! Ты забыл, что такое мать, а ведь и тебя мать вынянчила. Ты у нее спроси, что бы она сделала, если бы кто-нибудь напал на ее ребенка.

– Ребенок мешает ей работать, ясно? – с тупым равнодушием ответил Бухмиллер. – Для меня она не мать. Мне нужно, чтобы она убирала кукурузу, остальное меня не интересует…

Слова Бухмиллера вонзились в сердце Марьяши, как раскаленные иглы, она закусила губы, чтобы сдержаться и не выкрикнуть что-либо более оскорбительное в его адрес: она понимала, что добром это не могло кончиться. Взяв себя в руки, она подняла глаза на старосту, но едва хотела снова заговорить, как тот опередил ее:

– Только старательной работой вы можете доказать, что вы полезные для немецкого рейха люди, и только тогда я смогу защитить вас. Ну, а если вы злоупотребите моей добротой и пойдете против меня, тогда пеняйте на себя – пощады не будет! Ясно?

Бухмиллер на минуту примолк, выжидая, не скажет ли кто-нибудь хоть несколько слов одобрения, но, видя, что все застыли в напряженном, враждебном молчании, сухо, по-деловому закончил:

– Завтра на рассвете выйдете, как обычно, на работу. Номерам 18, 25, 9 и 33 приступить к пахоте, остальные номера, как и раньше, – на уборку подсолнуха и кукурузы. Номера 7 и 23 пусть свезут убранную вчера кукурузу в мой сарай. Десятникам – раздать наряды согласно моим распоряжениям. Каждого, кто осмелится нарушить мой приказ, постигнет суровая кара, – по обыкновению закончил он свои слова угрозой.

Все поневоле оставшиеся в Миядлере жители работали на полях до наступления зимы. На свежевспаханной земле там и сям появлялись к утру белые пятна инея и снега, исчезавшие вскоре после восхода солнца. На мутном небе клубились рваные облака. Травы искрились кристалликами медленно таявшего инея и, качаясь под недоброю лаской порывистого ветра, стряхивали их на землю.

В эти мрачные дни поздней осени, оторванные от родных и близких, миядлерцы все больше чувствовали себя одинокими и заброшенными. Сердце матери обливалось кровью при мысли о ребенке, с которым она рассталась в эти суровые дни оккупации. Жена тосковала по мужу, сестра – по брату, что сражались вдали от них, защищая родную землю.

Страх перед надвигающейся гибелью повис над отчаявшимися людьми, которые копошились на осиротевшей земле. И земля не давала им умереть с голоду: они питались украденными и тайком сваренными початками кукурузы или несколькими горстями зерна.

Дни становились все холодней и холодней, но с немецкой аккуратностью Бухмиллер каждое утро спозаранку собирал десятников и настойчиво требовал от них: выгоняйте людей на работу! Коченели руки, но повсюду раздавался его опротивевший окрик:

– Schneller! Убирать, убирать! Чтобы ни одного зернышка не пропало, ни одного подсолнуха не осталось в поле! Небось жрать захотите! – понукал он изможденных людей.

Все чаще и чаще голодные, измученные непосильным трудом люди стали замертво падать, не сняв очередного початка, не срезав шляпки подсолнуха, у которого настигало их беспамятство. И тут наступало самое страшное: Бухмиллер отправлял обессиленных людей в комендатуру, откуда они уже больше не возвращались.

Марьяша, Велвл Монес и Мордух Свидлер тайком, по ночам, отрывали силосные ямы, в которых они спрятали хлеб, и стали подкармливать ослабевших людей. Понемногу люди начали оживать, а самых сильных Бухмиллер и сам всячески укрывал от немцев, порой включая их даже в списки умерших, лишь бы использовать в качестве рабочей силы в своем хозяйстве.

Но оставшиеся в живых знали – их ждет та же злая участь, что и погибших земляков. Никогда еще степные ветры не выли так зловеще, как в эти студеные осенние месяцы.

В домах было холодно. Собирать курай после дня изнурительной работы не хватало сил, и люди валились на постель как попало – в нетопленных домах, смертельно усталые, они не спали, а скорее теряли сознание от изнеможения и голода.

Дни проходили за днями, складывались в недели и месяцы, не принося людям ничего, кроме невыносимых страданий. И вот однажды к концу одного из этих беспросветных дней Марьяша пришла домой, как всегда валясь с ног от усталости. Не дождавшись Эстер, к которой вскоре после их первой встречи она перебралась, Марьяша прилегла и не успела сомкнуть глаза, как сразу уснула. Было уже довольно поздно, когда вернулась домой Эстер. Боясь разбудить Марьяшу, она постаралась тихонько лечь, не скрипнув кроватью. Долго она не могла уснуть. Несколько раз ей казалось, что кто-то стучит в ставень, и она вставала, прислушивалась, ложилась снова и снова вставала. Марьяша пробормотала что-то невнятное. Эстер подошла к ней узнать, не нужно ли ей чего.

– Что вы не спите, Эстер? – тревожно спросила Марьяша, просыпаясь.

– Не спится. Почудилось, что ты мне что-то сказала.

– А разве я говорила?

– Говорила.

– Мне приснился сон,'

– Тяжелый, наверно, уж очень тревожно ты спала.

– Нет, не скажите, – промолвила Марьяша, – сон хороший. Будто иду я по нашему двору, мимо риги к роще, а там акации сплошь осыпаны цветами. И под одной из них стоит Эзра, такой веселый, радостный. «Что ты тут делаешь? – спрашиваю его. «Тебя дожидаюсь – вчера мы договорились тут встретиться». – «Но ты ведь уехал на войну», – сказала я. «А я уже вернулся». И тут снится мне, что цветы акаций засверкали золотистым цветом и, как от множества ярких солнц, вокруг разлилось сиянье. И будто я подхожу к Эзре и склоняюсь к нему на грудь, и он будто шепчет мне что-то хорошее-хорошее. Только вот что он прошептал мне – не знаю, не могу вспомнить: на этом месте сон оборвался и я проснулась.

– У меня только одно желание: хоть раз еще повидать его, – со вздохом сказала Эстер.

– А знаете, мы с Эзрой действительно должны были встретиться в день его отъезда, и как раз в той роще, которая мне сегодня приснилась, – отозвалась Марьяша. – Он хотел мне что-то сказать…

Марьяша примолкла, как бы выжидая: а вдруг Эстер скажет ей о том, зачем Эзра звал ее, Марьяшу, на свиданье в тот памятный день.

– А что он мог сказать тебе? Просто хотел, видно, повидать тебя, – спокойно проговорила Эстер. – Ведь вы и раньше были дружны. Его жена, бедняжка, в прошлом году умерла от родов… Ребенок остался где-то у бабушки.

– Как жаль, – сочувственно покачала головой Марьяша. – А кем была его жена?

– Толком не знаю – ведь мы с ней ни разу не виделись, но Эзра как-то упомянул, что она была учительницей. Я как узнала, что она умерла, подумала – не будь у тебя семьи, вы и сейчас могли бы пожениться, – сказала Эстер

– Я его и теперь люблю.

– А муж?

– Что ж, муж – отец моего ребенка, но никто мне не может заменить вашего сына.

– А Эзра знал об этом?

– Как же он мог узнать – ведь мы так долго не встречались. Вот если бы мы тогда встретились в роще – кто знает, может, он и предложил бы мне с ним уехать.

– Возможно, он так и хотел сделать, – сказала Эстер. Марьяше было приятно услышать эти слова от матери Эзры, но сейчас, когда муж ее был далеко, неизвестно было, что с ним, что с ребенком, с матерью и с Эзрой, – она не могла и не хотела думать о том, как бы поступила, если бы Эзра сделал ей такое предложение.

От этих раздумий Марьяшу отвлекла Эстер:

– Быть может, есть доля и моей вины в том, что вы разошлись с Эзрой. Твоя мать не раз приходила ко мне, передавала от тебя привет, спрашивала, где Эзра, что с ним. Мне бы надо было приветить ее. Но потом твоя мать почему-то перестала ко мне ходить.

– Ей не хотелось отпускать меня далеко, она надеялась всегда держать меня при себе, – сказала Марьяша. – Вот и разбила мою жизнь!

– Нельзя так говорить о матери – она тебе зла не желала. Нет матери, которая желала бы зла своим детям, – ответила Эстер.

– И все же, выйди я тогда замуж за Эзру, может, по-другому бы сложилась моя судьба.

– Как знать, – со вздохом откликнулась Эстер.

– Жаль только, что Эзра никогда не узнает, как я его любила.

– А ты говорила своей матери о ваших встречах с Эзрой? – полюбопытствовала Эстер.

– Зачем нам с вами говорить о том, что прошло и никогда не вернется? – безнадежно махнула рукой Марьяша.

В наружную дверь кто-то постучал..

– Кто там? – подбежав к двери, испуганно крикнула Марьяша.

– Откройте! – послышался голос. – Это я, друг Свидлера, мы вместе были.у вас недавно, помните?

– С каким Свидлером вы были? У нас их несколько.

– Да это я, Николай Яковлевич, неужто не узнаёте?

Марьяша торопливо открыла дверь и уставилась на вошедшего. Тот был в коричневой свитке и кирзовых сапогах. Скуластое лицо заросло густой круглой бородкой, Марьяше трудно было узнать в таком виде Охримчука. Только иссиня-голубые, красивые, улыбчивые глаза напоминали его прежний облик.

– Не узнаёте? – оглядываясь, нет ли кого-нибудь из посторонних, спросил гость,

– Начинаю узнавать.

– А я вас сразу узнал.

– Мы вас давно поджидаем, а вы словно в воду канули. Небось голодны?

Марьяша выложила в блюдце из котелка несколько ложек пшенной каши и поставила перед Охримчуком:

– Перехватите малость – это вся наша еда.

Гость за едой стал торопливо расспрашивать о новостях, о том, что поделывает Свидлер.

– Никак не мог вырваться к вам, – как бы оправдывался он перед Марьяшей. – Позовите сюда Свидлера, только осторожно, чтоб не увязался какой-нибудь соглядатай. Придете – я вам все расскажу.

Как и в первый раз, гость задержался в Миядлере не больше суток. Чтобы не показываться никому на глаза, он почти все время сидел в подполе. За то время, пока он жил в своем поселке, Охримчук успел раздобыть у греков-колонистов в Гончарихе документы для Свидлера и Марьяши, чтобы они могли добраться до шахт, где обосновался партизанский отряд.

– Никуда я отсюда не уйду, – решительно отказалась Марьяша. – Что будет, то будет. Да и мать не могу оставить одну, – она обняла за плечи сидевшую рядом Эстер. – И как я могу бросить на произвол судьбы людей, с которыми прожила и проработала всю жизнь?

– А зачем тебе из-за нас погибать, если есть возможность спастись? – начала ее уговаривать Эстер. – Что изменится, если ты останешься здесь? Разве ты сможешь облегчить нашу долю?

– Мне будет трудно жить вдали от вас, не знать, что с вами, не делить с вами горе. А если мне суждено погибнуть, так уже лучше вместе со всеми!

– Если мы погибнем, разве легче нам будет знать, что и ты погибнешь вместе с нами? – сказала Эстер. – А спасешься – что ж, быть может, тебе суждено будет со своими свидеться, моего Эзру встретить, а там, глядишь, и нас выручить сможешь, подмогу привести.

Марьяша в глубине души сознавала, что, пожалуй, Эстер и права, но никак не могла решиться оставить в такое время людей, судьбы которых были ей доверены.

– Пусть пока Свидлер идет, – сказала она после краткого раздумья. – А там авось они с Охримчуком сумеют раздобыть документы на нескольких человек – тогда и я уйду.

Когда стемнело, Свидлер с Охримчуком осторожно, задворками выбрались из Миядлера и двинулись в дорогу.

Вот уже несколько недель подряд Шимен Ходош пытался вместе со своей частью вырваться из вражеского окружения. Бойцы отважно дрались с вооруженными до зубов фашистами, нащупывали слабые места на стыке отдельных подразделений противника, но, прорвавшись в каком-нибудь месте, снова и снова попадали в окружение. Истекая кровью в тяжелых боях, часть таяла, но не прекращала попыток прорваться на восток, к своим.

Долго действовать в глубоком тылу врага большому отряду оказалось невозможным, и потому решено было разбиться на мелкие группы и разойтись в разных направлениях. В стычках с вражескими частями и эти мелкие отряды понесли большие потери и зачастую распадались на совсем уже маленькие группки. Иной раз отдельные бойцы, жалкие остатки большой воинской части, бродили по дорогам, никем не управляемые, ни от кого не получая боевых заданий и постепенно теряя всякую надежду вырваться из окружения. Многие из них разошлись кто куда, оседая порой в деревнях – то в качестве бездомного родственника, то под видом мужа какой-нибудь вдовы или воспользовавшись любым другим предлогом. А Шимен, обросший темно-русой бородой, с крестом на шее, в рваной крестьянской одежде, все брел и брел на восток, к своей семье. Шел проселками, избегая больших проезжих дорог, где можно было нарваться на опасную встречу. И все же даже на проселках встречались ему люди. Немало их бродило в те дни по путям-дорогам в поисках крыши над головой да куска хлеба и глотка воды – лишь бы хоть где-нибудь переспать холодную ночь и хоть как-нибудь утолить голод и жажду.

Сталкиваясь, люди останавливались, прощупывали друг друга, расспрашивали о дороге в ближайший поселок и, пристально всматриваясь в лицо встречного, старались разгадать: свой или не свой?

Одежда Шимена, рваная, грязная – чьи-то выброшенные за негодностью обноски, крест на груди, темно-русая борода отводили любое подозрение: и действительно, кто бы мог признать в этом сгорбленном немолодом человеке, ковыляющем с палкой в руке и нищенской сумой за плечами, командира Красной Армии? Документы, которые он предъявлял немецким патрулям, были выписаны на имя Даниила Прокопенко.

Хотя днем солнце еще ярко сияло, ночи были уже по-осеннему холодными. Временами выпадали дожди. Сырость пронизывала до мозга костей бесприютных скитальцев, лихорадочно искавших спасения от гибели, грозившей им на каждом шагу, у каждого поворота дороги.

Унылыми, запущенными лежали по обе стороны дороги поля. Здесь и там стояли почерневшие скирды необмолоченного хлеба. Несчетное множество гонимых военными бурями людей топтали эти поля, несчетное множество повозок и машин приминали перестоявшиеся колосья.

Совсем недавно вырытые рвы и окопы были уже размыты дождями и кое-где поросли молодой травой. Перед Шименом вставали остовы сгоревших деревень с устремленными к небу печными трубами, с вырубленными фруктовыми деревьями в опустевших палисадниках и колхозных садах. Пороги домов, через которые в последний раз переступили хозяева, уходя на войну или спасаясь от фашистов, поросли мхом; заросли тропинки, ведущие из этих домов к соседям, на пастбище, к колодцу; опустели гнезда на уцелевших деревьях; там и тут валялись ржавые плуги и бороны; небо казалось закопченным от бесчисленных пожаров; проходя десятки километров, Шимен не видел ни одной свежевспаханной борозды.

Хотя Шимен и говорил на чистом украинском языке и, утолив голод в какой-нибудь гостеприимной хате, не забывал каждый раз после еды бережно подобрать крошки и размашисто перекреститься, как и подобает набожному христианину,- он был очень осторожен и избегал лишний раз показываться на глаза незнакомым людям: глухими проселками он брел и брел на восток…

Никогда еще земля так не тосковала по лемеху плуга. Никогда не видел Шимен степные травы – дойник, полынь, курай – такими понурыми, так печально склонившимися к земле. Никогда, казалось ему, так горестно не плакало небо.

Измученный многодневными скитаньями, он уже валился с ног от усталости. И однажды, несмотря на боязнь попасть в руки врага, он свернул в сторону от большой дороги, чтобы найти пристанище на ночь. Начали сгущаться сумерки, и Шимен напрягал последние силы, чтобы засветло добраться до какого-нибудь жилья. И все же, как он ни спешил, стало уже темнеть, когда он добрался до какого-то села.

У ворот недавно, видимо, срубленного просторного дома, венцы которого не успели еще потемнеть, Шимен увидел высокого, крепко сложенного человека в вышитой украинской рубашке. Седоватая борода обрамляла его немолодое, но еще не изрезанное морщинами лицо.

– Нельзя ли у вас переночевать? – поздоровавшись и низко поклонившись, спросил Шимен. – Вот уже несколько дней, как мне не пришлось ни на минуту сомкнуть глаза.

– Откуда идешь? – внимательно оглядев Шимена с головы до ног, спросил хозяин.

– Мобилизованный я – окопы погнали рыть к черту на рога, – ответил тот.

– А сам ты откуда? – продолжал допытываться хозяин.

– Издалека, – неопределенно махнул рукой Шимен.

– Сейчас спрошу хозяйку – может быть, она где-нибудь постелет тебе, – подумав, сказал хозяин и вместе с Шименом вошел во двор. Не успели они подойти к крыльцу, как им навстречу быстро вышла невысокая полная женщина. Ее круглое, румяное, моложавое лицо, белая, точеная, без единой складки шея, черные блестящие глаза и порывистая, даже чуть вызывающая походка – все говорило о жизни в довольстве и холе.

– Кого это ты ведешь сюда? – сердито спросила она.

– Да вот человеку переночевать негде, – отозвался муж.

– Ты повадился таскать к нам всяких оборванцев! Мало ли бродяг шатается теперь по свету! – повысила голос хозяйка.

– Да полно, – начал ее уговаривать муж, – ты ведь знаешь, сколько народу выгнала из дома война.

Шимен уже повернулся было, чтобы уйти, но хозяин удержал его за руку.

– Неужели у тебя вместо сердца камень? – продолжал он увещевать жену. – Быть может, и твой сын вот так же бродит по дорогам, не зная, где приклонить голову.

Пройдя сени, Шимен вошел с хозяином в большую горницу. Чистота и порядок, которыми дышал каждый уголок, напомнили ему о довоенном уюте колхозных домов. В правом углу он увидел слабо мерцающую лампаду перед сумрачным ликом богоматери; на стене, между семейными групповыми фотографиями, висела фотография молодого красивого мужчины в фуражке с кокардой и с металлическим орлом на военном мундире; на плечах – погоны, по которым издали трудно было различить чин этого, то ли царского, то ли белогвардейского, офицера. Шимен подумал было, что это портрет хозяина в дни молодости, но, приглядевшись внимательно, понял, что ошибся. И все же эта фотография пробудила в нем подозрительность и беспокойство: он понял, что дом этот совсем не подходящее для него место. Раз уж портрет белогвардейца на виду повесили – значит, хорошего не жди! Но раздумывать было поздно. К тому же Шимен просто был не в состоянии двинуться дальше – он буквально падал с ног от усталости. Эх, уснуть хоть на часок в теплом доме, забыть обо всем, а там будь что будет!

Хозяйка подала ему небольшой таз с теплой водой и полотенце, хозяин принес поношенную, но чистую рубаху, и Шимен умылся и переоделся. Раздобрившись, хозяйка хотела было покормить путника, но пока она сходила в погреб за простоквашей и картошкой, тот свалился на приготовленную постель и уснул мертвым сном. Ему казалось, что он дома, в Миядлере, разговаривает о домашних делах, а за окном Марьяша распевает во весь голос:

Воркует голубок с голубкой, Воркуют голуби весной…

Нет, тут что-то не так – ведь он же не Шимен Ходош, а Даниил Прокопенко, вспомнил он в полусне. Надо быть начеку.

И как бы в подтверяедение этому где-то рядом, за тонкой дощатой перегородкой послышались голоса. Разговаривали по-немецки:

– Er ist ein Partisan, ich glaube, – сказал один, очевидно, по его, Шимена, адресу.

– Nein, nein, – ответил второй, и все смолкло.

Сна как не бывало, и Шимен, сидя на постеленном ему хозяйкой тюфяке, напряженно думал:

«Надо уносить ноги, пока не поздно!»

Один из немцев тут же спросил у хозяйки на хорошем русском языке:

– Это наш Колька? Где он?

Дрожащим голосом хозяйка воскликнула:

– Иннокентий… Ты?! Я сразу узнала тебя, да глазам своим не поверила… Ждала тебя десять лет. Думала, и твои косточки тоже сгнили. Кольки-то уже нет в живых…

Пока Иннокентий с хозяйкой разговаривали так, Шимен прошмыгнул к выходу и ушел в ночь, подальше от проклятого места, куда занесли его смертельная усталость и жажда отдохнуть любой ценой.

После этого происшествия, которое могло стоить ему жизни, Шимен не останавливался в деревнях и селах, опять ночевал где попало, забравшись в ригу или сарай, зарывшись в скирду соломы, а то и вовсе под открытым небом, на куче срезанного бурьяна. Питался он тем, что сердобольные хозяйки подавали ему из окон своих небогатых хат. Дожди выпадали чаще, одолевала сырость, дни становились холодней, но он все ближе подходил к родным местам. Все чаще огоньки деревень и хуторов, мимо которых он проходил, манили его зайти, тут – думалось ему – наверняка он найдет приют, постель, тепло и ломоть свежего хлеба. И все же каждый раз осторожность мешала ему войти под гостеприимный кров какой-нибудь хаты.

Вот так, от деревни до деревни, избегая больших дорог, брел он, едва волоча ноги, измученный и подавленный безмерной усталостью. И когда однажды он остановился у степной, заросшей камышом речки, чтобы смыть с лица и шеи едкую дорожную пыль, его поразило страшное, неузнаваемое лицо, глянувшее на него из зеркала воды: это был он и не он, заросший, исхудавший, обожженный солнцем и ветром, с ввалившимися глазами, в которых, казалось, навсегда застыли тревога и тоска.

«Да полно, я ли это, Шимен Ходош? – подумал он. – И верно, совсем я не Ходош, а Даниил Прокопенко. И очень хорошо, что я непохож на самого себя, так непохож, что, пожалуй, и родная мать меня бы сейчас не узнала».

Чем ближе подходил он к родным местам, тем больше думал о своей семье, о матери, о близких. «Они, наверное, давно уже эвакуировались, и я найду лишь пустые стены, – говорил себе Шимен. – Ну, что ж, взгляну на них и двинусь дальше».

Но в глубине души он боялся – а вдруг его семья не успела уехать? Мысль эта угнетала его, заставляла спешить из последних сил, чтобы поскорей узнать о судьбе близких. Иначе он давно бы уже пошел в сторону линии фронта, попытался бы перейти к своим.

От запахов, исходивших, казалось, из самых глубин плодородной земли, Шимену стало теплее на душе. Какими знакомыми и близкими выглядели здесь, рядом с родным домом, травы одичавшей, обезлюдевшей степи! Ведь он вырос под одним солнцем, под одним небом с ними, соки приазовской земли питали и его. Даже вороны, которые тоскливым протяжным карканьем предвещали приход морозов и метелей, гнездились на деревьях, которые росли на родной земле Шимена.

Он все чаще стал проходить мимо станций, деревень и поселков, названия которых были ему памятны с детства. Знакомые места! Вот Кобылянская балка, вот Графский и Маринфельский ветряки. Но, застывшие, неподвижные, они, видно, давно уже не машут могучими крыльями. А вот, справа от ветряков, карьеры, куда он, бывало, ездил за красной глиной, которою мать перед праздником окантовывала стены и шесток. А слева – Петерковские курганы, они сейчас кажутся Шимену ниже, приземистей, чем казались в детстве.

Стемнело. Но хотя уже вдали показался Миядлер, ни одного огонька не видно было в окнах знакомых домов. Зажглись только одиночные звезды, затерявшиеся в просветах серых, предвещавших ненастье облаков. Сколько раз светили они ему в родном небе, сколько раз звали, манили они Шимена, заставляя мечтать о безмерно далеких мирах! Но вот надвинулась темная туча, погасли последние звезды, и все вокруг окутала непроглядная тьма. Шимену на миг почудилось, что он падает в какую-то бездонную пропасть. Он невольно остановился, огляделся, прислушался. Нигде ни огонька, ни звука. Никогда, казалось ему, не окружала его такая беспросветная, такая безгласная мгла. Значит, ни одной живой души не осталось в Миядлере.

«И очень хорошо, – подумал Шимен, – что все успели выехать».

Но тут тишина взорвалась: почуяв присутствие человека, где-то, испуганно подвывая и жалобно взвизгивая, залаял пес. Но как тоскливо ни звучал в беспросветной тьме холодной осенней ночи этот тревожный, как будто плачущий лай, Шимен обрадовался: как-никак это жизнь, как-никак живая душа отозвалась на его приход. Он вспомнил своего Шарика, бежавшего, бывало, за его машиной, когда он уезжал куда-нибудь из дому. А теперь, видать, лежит его беспризорный и голодный Шарик и терпеливо поджидает хозяина.

Быстрым шагом прошел Шимен по пустым и темным улицам Миядлера. Чей-то пес, издалека встретивший его жалобным лаем, замолк, и снова водворилась гнетущая, навевающая страх тишина. Она настигла Шимена у самого дома. На пороге дремал старый Шарик, положив голову на косматые лапы. Услышав шаги, он вскочил, отряхнулся и подбежал к Шимену. Обнюхав его ноги, пес обхватил его передними лапами, радостно залаял, завилял облезлым хвостом и стал прыгать, норовя лизнуть хозяина прямо в лицо. Напрасно пытался Шимен отделаться от собаки и постучать в дверь. Он снял было лапы верного пса со своих плеч, но тот снова стал прыгать и лаять, повизгивая, как будто пытался что-то сказать своему хозяину. Наконец Шимену удалось одной рукой обхватить и прижать к себе собаку, а второй энергично забарабанить в дверь и окно. Но так никто и не отозвался на его отчаянный стук.

Бухмиллер получил распоряжение комендатуры отправить в Гончариху новую партию жителей Миядлера. Зная, что из тех, кто был отправлен раньше, никто назад не возвратился, он постарался отобрать самых измученных, самых истощенных людей, с тем чтобы здоровых и трудоспособных сохранить для своего личного хозяйства. В список отправляемых он включил и номер 27 – Эстер Ходош.

– Поеду с вами, если не удастся вас отстоять, – сказала ей Марьяша. – Мы поедем вместе, или вы останетесь здесь, со мной.

– Кто знает, родная, куда нас увезут? – глубоко вздохнув, ответила Эстер.

Они всё надеялись на то, что Охримчук и Свидлер вывезут их отсюда, но от тех не было никаких вестей. Марьяша понимала, что не так-то просто подготовить людям убежище, а без такого убежища вывозить людей бессмысленно. Здесь же, думала она, Бухмиллер даст им возможность продержаться, чтобы обеспечить себя батраками.

Вот и сейчас, как ей ни противно было обращаться к Бухмиллеру, она быстренько оделась и побежала к нему ходатайствовать за Эстер.

Увидев Марьяшу во дворе своего дома, обрадованный Виля выбежал ей навстречу.

– Заходи, заходи, пожалуйста, – сказал он, вводя ее в комнату.

Он даже хотел предложить ей стул, но воздержался: как его ни тянуло к этой женщине, красота которой не поблекла даже от перенесенных за последние недели лишений, как ни был силен в душе Вили отзвук его юношеской любви, – Виля не хотел показать, что Марьяша ему и теперь нравится и что бледность и худоба сделали ее еще краше и желанней. Наоборот, ему хотелось дать ей почувствовать свою власть над ней, показать, что она всецело зависит от него. Ведь Марьяша держалась с ним последнее время еще более отчужденно и пренебрежительно, чем когда бы то ни было раньше, и это доводило его до бешенства.

– Чем я могу тебе помочь? – спросил он сухо и неприветливо.

– Я пришла по поводу отправки Эстер Ходош, – спокойно ответила Марьяша.

– Какая там еще Эстер? – бросил в ответ Виля. – Номер 27, что ли?

– Чего ты дурака валяешь, будто не знаешь, кто такая Эстер Ходош? – вспыхнула Марьяша.

– Я уже забыл еврейские имена, – нагло отозвался Виля.

– А для меня она не номер такой-то, а Эстер, и о ней я хотела с тобой поговорить. Ты как будто на днях отправляешь ее в Гончариху вместе с другими?

– Iawohl, да! – кивнул Виля.

– Тогда и я поеду с ней, одну я не отпущу ее.

– Worum so? – спросил Виля. – Эта старуха никакой пользы мне принести не может.

– А, вот как! Ты и из меня хочешь сначала выжать все соки, а потом уже отправить куда прикажут? Так уж лучше сразу же, теперь, вместе с Эстер! – возмущенно крикнула Марьяша.

– Никуда ты не поедешь, ты останешься тут, – вкрадчиво сказал возбужденный присутствием молодой женщины Виля и хотел было ее обнять, но Марьяша оттолкнула его.

– Ты же чистокровный ариец, а я еврейка, – насмешливо сказала она.

– Чего ты смеешься? Ты ведь знаешь, что я давно…

– Что? Что давно? – притворяясь непонимающей, спросила Марьяша,

– Ты хорошая, – льстиво начал Виля, – ты самая красивая из всех еврейских женщин. Краше я не встречал. Да ты вовсе и не похожа на еврейку… Зачем тебе эта старуха?… Пусть она поедет куда надо, а ты оставайся тут… Даже если еще потребуют партию, я и тогда тебя отвоюю, в крайнем случае скажу, что ты умерла. Хорошо, Марьяша?

Марьяша отрицательно покачала головой.

– Не хочешь, значит? Спастись не хочешь? – спросил Виля, похотливо оглядывая ее с головы до ног.

– Что будет со всеми, то и со мной, – гордо вскинув голову, ответила Марьяша. – Я для себя ничего не прошу, я прошу только, чтобы ты оставил здесь Эстер.

– Nein! Это невозможно. Я не могу отдать здорового человека взамен старухи. Да и что ты так вцепилась в эту Эстер – ей так или иначе скоро подыхать.

– Прошу тебя, Виля, – заставила себя Марьяша поласковей заговорить с Бухмиллером, – оставь ее, пусть она хоть немного еще побудет со мной!

– Nein, – упрямо покачал головой тот, – Nein, ausgeschlossen!… Кто она тебе? Мать родная? Да, я помню, слыхал – ты чуть было не вышла замуж за ее сына Эзру. Так ведь с тех пор немало воды утекло – ты вышла за другого, Эзра тоже обзавелся семьей… В чем же дело? Неужто ты до сих пор думаешь о нем?… Так запомни – с войны он уже не вернется, да и муж твой тоже.

– Почем знать, – возразила Марьяша.

– Нет, уж это наверняка: если они попадут в плен, им, как евреям, несдобровать, а может, и в бою уложит немецкая пуля. Так или иначе, а в живых им не остаться.

Марьяшу так и подмывало швырнуть в самодовольного наглеца чем попало, но, надеясь как-нибудь облегчить судьбу Эстер, она опять взяла себя в руки. Однако на все ее настойчивые просьбы Бухмиллер упрямо твердил свое:

– Nein, nein und noch ein Mahl nein. Das ist unmoglich.

Разбитая, отчаявшаяся, Марьяша ушла домой.

– Это ты, Марьяша? – заслышав шаги, окликнула ее Эстер, сидевшая, пригорюнясь, в дальнем углу комнаты.

– Я…

– Где ты была так долго? Ну как, увозят нас? Марьяша не знала, что и ответить: сказать правду было трудно, а солгать не позволяла совесть.

– Кто знает, – неопределенно ответила она.

– А я-то думала, что ты ходила к старосте узнать о нашей судьбе.

Как ни хотелось Марьяше утешить чем-либо старуху, но сознание, что она, Марьяша, проводит последнюю ночь вместе, с Эстер и что, быть может, никогда ее больше не увидит, сковывало ей язык.

Во дворе жалобно и протяжно, будто предвещая беду, завыл пес. И такая безнадежность, такая тоска охватила их, что обе женщины горько заплакали, каждая в своем углу.

– Хоть бы одним глазом взглянуть на своих детей! – прерывающимся от слез голосом сказала Эстер. – Неужели я навек простилась с Шименом? Неужели мне не суждено больше встретиться с Эзрой?

И вдруг в напряженной тишине осенней ночи раздался нетерпеливый стук в дверь.

– Кто бы это мог быть? – всполошилась Эстер. – Неужто за мной? Так рано?

Затаив дыхание, она засеменила к дверям и робко спросила:

– Кто там?

– Открой, это я, – послышался такой знакомый, такой дорогой ей голос, что у Эстер сердце оборвалось.

– Кто там? – не веря своим ушам, переспросила она, а дрожащие руки уже сами отодвигали засов, а полные слез глаза уже не отрываясь глядели и глядели на входящего.

Эстер никак не могла понять, снится ей это или все происходит наяву.

В неверном свете молодой луны перед Эстер стоял обросший густой темно-русой бородкой человек.

– Не узнаёшь, мама? – и вошедший бросился к Эстер.

– Шимен, сын мой, радость моя! – зарыдала мать. – Откуда ты? Только что я вспоминала о тебе. Приди ты на час позже, ты бы не только не застал меня, но и не узнал бы, пожалуй, где лежат мои кости.

– Почему ты не уехала? Я очень хотел тебя увидеть, но и застать здесь боялся! А мои где?

К нему кинулась Марьяша:

– Чудо, просто чудо, что ты застал нас здесь… А Эстер шарила по всем углам – авось найдется, чем угостить нежданно-негаданно явившегося сына.

Любой ценой Шимен решил спасти свою мать от гибели. Марьяша советовала на время спрятать Эстер в одном из ближайших украинских сел, а потом переправить ее в надежное убежище.

– К нам, – рассказала она, – вскоре после прихода немцев явился вместе с Аврамом Свидлером один человек, бывший лейтенант Охримчук. Оба они были контужены и отстали во время отступления от своей части… Как и ты, они переоделись в какой-то деревне, добрались до Миядлера и пришли к нам. Я их спрятала в подполе, и наутро Охримчук ушел домой, в шахтерский поселок. Там он добыл документы для меня и Свидлера и хотел увести нас в шахты, где начал действовать партизанский отряд. Свидлер ушел, а я не решилась оставить людей на произвол судьбы. Охримчук со Свидлером обещали прийти еще раз, но почему-то до сих пор не дают о себе знать.

– А где этот поселок? – спросил Шимен.

– На хуторе Михеево живет дядя Охримчука – у него можно будет это узнать, – ответила Марьяша.

– Ну, до Михеева далеко, сразу туда не доберешься. Попробуем пока дойти до Петерковки – там у меня есть знакомые… Многие оттуда приезжали к нам, в Миядлер, и среди них наверняка найдутся надежные люди. Ну, пойдем. Задерживаться здесь нельзя ни на минуту – к рассвету надо быть на месте, – торопил Шимен женщин.

Марьяша и Эстер быстро связали небольшие узлы с самыми необходимыми припасами и вместе с Шименом пустились в дорогу.

Луна спряталась за облака. Ветер улегся, ночь выдалась темная, облачная, но тихая.

Все трое торопливо шагали знакомой дорогой в сторону Петерковки. Шимен решил оставить женщин у своих знакомых в соседнем селе, а сам хотел пробраться в Михеево.

– Недалеко от Петерковки есть развилка дорог, там наверняка стоит крепкая охрана, – рассудил Шимен и отвел мать и Марьяшу в Камышовую балку, лежавшую несколько в стороне.

«Пусть они переждут, пока я разведаю дорогу и найду для них пристанище», – решил он и один отправился в Петерковку.

Светало. На востоке уже раскинула в небе свои красные полотнища заря. Мгла начала редеть, открывая глазам широкий простор. Степь здесь была изуродована, словно лицо человека, болевшего оспой, искорежена бесчисленными воронками, пулеметными гнездами, изрыта давно заброшенными траншеями и ходами сообщений; тут и там валялись скрученные и заржавевшие куски колючей проволоки; то и дело встречались на пути невысокие холмики, под которыми, оросив родную степь своей кровью, вечным сном спали солдаты; тут и там высившиеся курганы были изранены снарядами. Все говорило о том, какой лавиной прокатилась здесь война и какие глубокие опустошительные следы оставила она на своем пути.

Шимен свернул с дороги, чтобы избежать лишних встреч. Проселочными дорогами, тропинками, а то и прямиком добрался он до Петерковки.

В этом недавно еще цветущем селе многие дома были сожжены или разрушены, целые улицы сметены с лица земли, и Шимен так и не нашел своих знакомых. Он расспрашивал о них встречных, заходил из дома в дом, но никто толком не знал, где они и что с ними сталось. Шимен уже хотел повернуть в какой-нибудь хутор или в соседнее село, где у него тоже были знакомые, но тут ему встретилась высокая худая женщина в стареньком цветастом платке. Мельком взглянув на Шимена, она вдруг остановилась и, присмотревшись, нерешительно подошла к нему.

– Ваше лицо мне знакомо… Не помню только, где-я вас видела… Вы меня знаете? – несмело заговорила женщина.

Шимен не знал, что ей ответить. Лицо встречной действительно было ему знакомо, но вспомнить, кто она и где они встречались раньше, он не мог.

– Не знаю, не могу припомнить, – уклончиво ответил он, помолчав.

– Откуда вы? Из какого села? – еще пристальней вглядываясь в его лицо, спросила женщина.

Шимен пожал плечами и, безнадежно махнув рукой, ответил:

– Жил-то я тут, неподалеку, но сейчас и сам не знаю, где мой дом.

– А я думала, что вы из Миядлера, мне показалось, что именно там я вас видела, – сказала женщина, с сомнением поглядывая на его крест.

– А вы бывали в Миядлере? Знаете там кого-нибудь? – осторожно спросил Шимен, желая проверить, правду ли она говорит.

– Эстер Ходош знаю – я раза два приезжала туда знакомиться с льноводческим звеном, – ответила женщина.

– Эстер Ходош? Так это моя мать, – невольно вырвалось у Шимена.

– Что с ней, скажите?… Мне так хотелось узнать, успела ли она выехать, мы с ней очень подружились на районном совещании.

– Она тут, поблизости.

– Поблизости? – изумленно уставилась на него женщина. – Значит, жива и здорова?

– Да, я вытащил ее, можно сказать, из могилы, – ответил Шимен. – Увидитесь с ней, она сама вам все расскажет. Только она не одна, с ней наша знакомая из Миядлера.

– Приведите обеих, я их встречу, как родных! – вскричала обрадованная женщина.

– Как вас зовут?

– Гайченко… Степанида Гайченко, – ваша мать должна меня помнить. Последний раз я приезжала в Миядлер на Октябрьские праздники.

– Я и сам начинаю вас узнавать, – отозвался Шимен. Гайченко повела его к себе, накормила и дала хлеба, яиц и творогу для Эстер и Марьяши. На прощанье наказала ему вечером привести женщин на берег пруда, где кончается картофельное поле. Оттуда она обещала переправить их в безопасное место.

Обрадованный счастливой встречей, Шимен двинулся прямо к Камышовой балке, и хотя ему и не терпелось скорее увидеть мать и Марьяшу, он шел не торопясь, чтобы явиться туда незадолго до наступления темноты.

Подойдя к месту, где он оставил женщин, Шимен спустился в балку, но никого там не нашел

– Ошибся, видно, – заставил он себя приободриться и стал лихорадочно метаться из одного конца балки в другой, но, пройдя ее вдоль и поперек, так никого и не обнаружил.

– Мама! – забыв о всякой осторожности, закричал он. – Где ты, мама? Марьяша, мама! – все громче и тревожнее кричал он, чувствуя, что у него подкашиваются ноги. – Отзовитесь! Это я, Шимен, пришел за вами. Мама! Марьяша!…

Фома Гнилопятка, рябой одноглазый верзила, с расплющенным, как у сифилитика, носом, бывший конокрад, вскоре после выхода из тюрьмы перешел к немцам и стал служить у них полицаем.

В тот самый день, когда Эстер, Шимен и Марьяша бежали из Миядлера, Фома шел из хутора Михеево в Петерковку, и хотя он изрядно выпил, ему до смерти хотелось выпить еще, опохмелиться. На хуторе, где он разыскивал какого-то «подозрительного», его постигла неудача, а это означало, что комендант ничего ему не подбросит, если он, Фома, не зацепит кого-нибудь по пути в Петерковку. Поэтому-то он и задержался у Камышовой балки. Авось тут удастся кого-нибудь поймать. В комендатуре ему сказали: он, полицай, обязан заглядывать во все рощи, балки и другие укромные места, где могут прятаться партизаны; за каждого задержанного было обещано вознаграждение. Но по натуре Фома был труслив, и если бы ему так сильно не хотелось выпить, вряд ли он полез бы в эту чертову балку, когда есть более безопасные дороги. Но раз уж вышла такая оказия, что поделаешь?

И тут-то, стоя на краю балки, Фома насторожился, как почуявшая мышь кошка: ему почудилось, что в одном месте камыши подозрительно зашевелились.

– Кто там?! – рявкнул он, подбадривая себя криком.

Ответа не последовало, камыши не колыхались больше, не шелестели, и он совсем было собрался уходить, как вдруг над его головой пронеслась стая диких уток. Утки кружились над балкой, собираясь, как видно, спуститься в камыши. Фома вытащил револьвер, прицелился, пальнул – и промахнулся; насмерть перепуганные птицы заметались и умчались прочь.

Марьяше и Эстер показалось, что стреляют по ним, и они поползли на четвереньках, подальше от опасного места. Заметив, что камыш опять закачался, Фома опять угрожающе крикнул:

– Кто там? Выходи, не то стрелять буду! Марьяша поползла дальше, Эстер из последних сил за ней, но вскоре, видно, изнемогла и замерла, будто сраженная пулей. Не слыша за собой шороха, Марьяша обернулась и хотела вернуться, посмотреть, что стряслось с Эстер. Но в эту минуту Фома, крикнув: «Стой, ни с места!», снова выстрелил,, и Эстер, растерявшись, встала во весь рост. Фома увидел ее и, не решаясь спускаться в балку, заорал:

– Выходи, да поживей!

Вконец перепуганная Эстер покорно вылезла из балки.

– Чего ты там прячешься? – уставился на нее Фома. – И кто там еще схоронился?

– И вовсе я не прячусь, – робко ответила Эстер. – Вы вот кричать начали, я и залезла в камыши. А иду я по деревням – просить у добрых людей кусок хлеба…

– Ври, ври больше – ветер унесет! – гаркнул Гнилопятка.

Он был очень доволен, что придет в комендатуру не с пустыми руками. И ни за какие коврижки не полезет он в эту проклятую балку – мало ли кто там еще прячется: могут еще уложить за милую душу; добыча есть – и ладно.

– Ну, пошевеливайся, – стал он подгонять Эстер, – шагай, партизанка. Ишь, героиня какая выискалась! Говорю, пошевеливайся! – командовал он, измываясь над беспомощной старухой.

После допроса, который учинили Эстер, перемежая его ударами плетью, петерковский комендант распорядился отправить ее обратно в Миядлер, чтобы проверить ее показания. Сопровождавший Эстер офицер-эсэсовец, приехав в Миядлер, засигналил у бухмиллеровского дома.

Виля выскочил на крыльцо и кинулся к машине.

– Эта judenfrau ваша? – спросил эсэсовец, указав на Эстер.

– Отсюда. Я должен был отправить ее с очередной партией в комендатуру, но она накануне отправки как сквозь землю провалилась.

– Полицай нашел ее в Камышовой балке… Так-то ты следишь за своими евреями? – сердито выговаривал Бухмиллеру офицер.

– Так разве один пастух может уберечь целое стадо, – оправдывался Виля. – Ну, а с этими людьми и подавно не обойтись одной парой глаз.

– Тем более ты должен был понять, что их надо держать за колючей проволокой. А ты что? Оставил их разгуливать на свободе? Хорош староста! – не унимался эсэсовец. – Кто эта женщина? Почему она ушла? Куда хотела пробраться?

Виля растерялся, не зная, что ответить. Сначала он хотел сказать всю правду. Мол, вместе со старухой бежала и молодая женщина, но, испугавшись, что и без того разгневанный эсэсовец придет в ярость, смолчал.

– Ну, так почему бежала эта женщина, черт побери?! – кричал эсэсовец. – Ты должен знать каждого из своих подчиненных, должен знать, что он думает, чем дышит. Комендатура подозревает, что эта старуха пробиралась к партизанам. Что ты скажешь на это?

И хотя Бухмиллер не допускал и мысли о том, что Эстер думала о чем-либо другом, кроме спасения своей жизни, перечить эсэсовцу он не осмелился.

– С кем связана эта женщина? Кто у нее бывал? – продолжал допытываться эсэсовец.

– У нее здесь нет родных и близких, – уклончиво ответил Бухмиллер, боясь, как и прежде, упомянуть о Марьяше.

– А где ее семья? – недоверчиво спросил офицер.

– Муж ее умер еще до войны, а сыновья воюют: один из них большой военачальник – генерал.

– Генерал? – заинтересовался эсэсовец. – Ты это хорошо знаешь?

– А как же! Он тут был перед самым началом войны, я сам видел ромб на его петлицах. А это означает, как мне говорили, что он комбриг, – подобострастно распинался Бухмиллер.

– Почему ты это скрыла? – резко спросил у Эстер эсэсовец. – Мать генерала, а по виду словно нищенка – кто бы мог подумать! Она может нам пригодиться…

Эсэсовец перебросился с Бухмиллером несколькими словами, потом приказал сесть в машину, и по его знаку шофер повернул обратно к петерковской комендатуре.

Удрученная тем, что она ничем не может помочь Эстер, Марьяша кое-как добралась до соседнего хутора и там несколько дней пряталась на чердаке у знакомых. Когда к этим людям, как видно что-то пронюхав, стали под разными предлогами наведываться полицаи, хозяева переправили Марьяшу на другой хутор, молодая хозяйка которого училась когда-то вместе с ней. И теперь берегла Марьяшу как зеницу ока. У нее Марьяша и перезимовала. На этом хуторе немцы появлялись очень редко, но за его пределы она боялась, что называется, и нос высунуть.

Как-то вечером, когда они с хозяйкой, поужинав, вели неторопливую беседу, в дверь постучали.

– Кто там? – спросила хозяйка, подойдя к двери.

– Пустите переночевать, – послышался глухой, хрипловатый голос.

Хотя этот голос показался Марьяше знакомым, осторожность заставила ее спрятаться в подполе.

Хозяйка открыла дверь. На пороге, сутулясь, стоял обросший темно-русой бородкой высокий человек в грязном, рваном пиджаке и стоптанных кирзовых сапогах.

– Откуда вы? – спросила хозяйка.

– Издалека, – неопределенно ответил вошедший.

Хозяйка усадила его за стол и дала поесть. Человек перекрестился и, принявшись за еду, стал расспрашивать, давно ли тут были немцы, а потом исподволь завел разговор о двух женщинах, которых он ищет. Он подробно описал их, допытываясь у хозяйки, не встречались ли ей такие и не знает ли она, где их искать.

По описанию хозяйка догадалась, что одна из них – Марьяша, но промолчала: мало ли народу ходит теперь по свету, нельзя же доверяться первому встречному!

– На обратном пути зайдите, может быть, я что-нибудь и разузнаю, – неопределенно пообещала она.

Попрощавшись с прохожим и заперев за ним дверь, она спустилась в подпол и рассказала обо всем Марьяше.

– Да это, наверное, наш Шимен ищет свою мать и меня! – воскликнула Марьяша.

Через день Шимен снова пришел на хутор. Дверь ему открыла Марьяша.

– Откуда ты, Шимен? – побледнев от волнения, воскликнула она дрожащим голосом.

– Все, все расскажу, – обняв ее, ответил Шимен. – Скажи только, где мама.

– Не знаю, Шимен, – заплакала Марьяша, – Вскоре после того, как ты ушел, кто-то, как видно, выследив нас, начал стрелять. Я поползла дальше, а…

И Марьяша рассказала, что произошло с ней и Эстер.

В это время неподалеку от хутора началась стрельба, и Марьяша всполошилась.

– Немцы!

– Успокойся, Марьяша, это партизаны Охримчука. Я и сам воюю в его отряде, – сказал Шимен. – Мы разыскиваем тебя и маму. Идем!

Марьяша с Шименом к вечеру добрались до партизанского отряда. В штреке шахты, где разместился этот отряд, горела самодельная лампа из гильзы снаряда. Шимен сразу же подвел Марьяшу к Охримчуку, который, сидя за столом, о чем-то оживленно беседовал с двумя бородатыми партизанами. Да и сам Охримчук сильно оброс: небольшая бородка, которую Марьяша видела у него в Миядлере, превратилась в изрядную бороду; за это время он отрастил и густые усы. Все это да еще кобура и портупея придавали ему солидпый вид бывалого воина. Но иссиня-голубые глаза по-прежнему искрились улыбчивой добротой на суровом, огрубевшем лице.

– Марьяша! – порывисто вскочил он. – Ты? А мы ищем тебя, что называется, днем с огнем. Ну, рассказывай – где пропадала, как очутилась здесь?

Не успела Марьяша начать свой рассказ, как вокруг послышались голоса:

– Марьяша приехала!… Марьяша тут!…

И Марьяша увидела себя окруженной радостно улыбающимися людьми: тут был и Йосл с Хьеной, и бравый Велвл Монес, и многие другие миядлерцы, которых она знала с самого детства. По-родственному ласково она обнялась и расцеловалась со всеми.

– Вот где довелось встретиться! – повторяла она.

– А вот еще партизан, – со счастливой улыбкой показала Хьена на своего младенца.

– А как зовут этого партизана? – схватив ребенка и прижав его к груди, спросила Марьяша. – Помните, я сказала, что этот ребенок принесет вам счастье. Ах, ты, партизан мой дорогой!

Но малышу, видимо, не понравилось на руках у незнакомой тети, он сморщился и заревел.

– Ай-ай-ай, разве к лицу партизану плакать? – увещевала его Марьяша.

– Ну вот, еще одна мамаша объявилась, – подошла к Марьяше высокая полногрудая женщина.

– Да, теперь-то он растет на радость всем нам, а сколько мук из-за него приняла Хьена, страшно вспомнить, – отозвалась Марьяша. – И чего ты все плачешь, склонилась она к малышу, – радоваться надо, что мы теперь вместе. Вот только моего сыночка нет! Кто знает, где он теперь и что с ним сталось?…

– Да ты, наверно, голодная? – подскочил к Марьяше Велвл Монес. – Так мы тебя сейчас угостим твоим же хлебом – помнишь, как мы его в силосные ямы прятали Он нам тут здорово пригодился.

– А разве его вывезли сюда? – спросила Марьяша.

– Вывозим понемногу и каждый раз благословляем тебя.

– За что же меня одну? Мы все его прятали.

– Ты это затеяла в первую голову, рисковала жизнью. А мы здесь, быть может, только благодаря твоему хлебу и держимся так долго.

– Ну, так уж вышло, – смутилась Марьяша, – Не важно, кто спас хлеб, важно, что его спасли и не отдали врагу.

К ней опять подошел Охримчук.

– Наконец-то мы встретились, – сказал он. – Ну, разве не лучше было тебе уйти вместе со Свидлером, когда я приходил за вами?

– А вы разве оставили бы своих людей в беде? – возразила Марьяша.

– А где все-таки ты была? – стал расспрашивать Марьяшу Охримчук. – Мы посылали людей в Миядлер – там тебя не оказалось, искали по всем окрестным деревням – тоже нет.

– Где я была – долго рассказывать. Цела – и ладно, – ответила Марьяша.

– И у нас тут жизнь не легкая, – посуровевшим тоном заговорил Охримчук, желая, видимо, подготовить Марьяшу к трудностям партизанской жизни. – Ну, да ничего, – добавил он тут же с лукавой усмешкой и, закурив трубку, выпустил один за другим клубы едкого махорочного дыма. – Понемногу делаем свое дело – помогаем фашистам переправляться на тот свет…

– Чтоб здесь их оставалось поменьше, – закончила за него Марьяша.

Неярко горел фитиль в лампе, но и при этом тусклом свете ясно выделялись на висевшем напротив стола белом щите выведенные алой краской слова партизанской клятвы. Завтра перед строем партизан Марьяша произнесет эти торжественные слова: если потребуется, не щадить жизни во имя победы над врагом. Она с гордостью скажет эти слова – ведь из безликого номера она стала человеком, из раба – борцом.

«Когда раб, – вспомнила Марьяша вычитанное где-то изречение, – берет в руки оружие, он перестает быть рабом»,

С памятного дня начала войны, когда генерал Ходош разлучился с матерью, он ничего не знал о ней.

Каждый раз, когда он думал о матери, острая боль пронзала его сердце. Где она теперь? Что с ней? Не попала ли в фашистские лапы? Уцелела ли?

Образ матери преследовал его везде и всюду – и в жестоких боях, и на марше, и в короткие передышки. Сколько раз он, бывало, видел, как женщины падали на шеи бойцам его корпуса, когда они освобождали какое-нибудь селение, называя их ласковым именем «сынок».

Глядя на них, он мысленно представлял себе свою мать, такую же измученную, истерзанную, как эти женщины… И если она еще жива, то наверняка томится в ожидании той счастливой минуты, когда прижмет сына к своей материнской груди и, не сдерживая слез, поведает о пережитых страданиях.

Генерал часто вспоминал и о родных и близких, о судьбе которых он, как и о судьбе матери, ничего не знал.

Главным в его жизни была забота о людях. Всегда, когда к нему являлся с рапортом кто-либо из командиров вверенных ему частей, генерал Ходош прежде всего спрашивал: как обстоит дело с питанием бойцов, с одеждой и куревом. Бойцы знали об этом и прозвали генерала «Батей». «Батя сказал», «Батя отдал приказ», – не раз слышал он, проходя мимо расположения той или иной части.

Уважение бойцов, их готовность встретить по его приказу любую опасность наполняли его сердце гордостью.

Как-то раз, выехав с наблюдательного пункта, генерал остановил двух разведчиков. Один из них – высокий, стройный, с круглым лицом и серыми светлыми глазами – был когда-то ординарцем генерала и оказался родом из села вблизи Миядлера.

Он возвращался со вторым разведчиком – низеньким, щупленьким бойцом с рябым веселым лицом – из штаба после доклада об удачной вылазке, и ему не терпелось рассказать генералу о взятом «языке».

– Добыча, которую мы доставили в штаб, – сказал он, чуть заикаясь от волнения, – побывала в наших краях, товарищ генерал. Может, он даже в Миядлере был. Этот белобрысый толстый фриц все время бормотал что-то про Харьков, Запорожье и Мариуполь.

– Вот черт, и как нам не пришло в голову допросит его подробней, – сокрушался щупленький разведчик, и на его рябом лице можно было прочесть досаду на свою недогадливость.

– Да когда мы его сцапали, – утешал высокий разведчик, – он забыл день своего рождения, дрожал как осиновый лист. Ничего путного мы бы от него все равно не добились. Может, в штабе очухается и заговорит. А крепок черт, да и тяжел изрядно, едва дотащили его. Отъелся на наших хлебах.

– Ну, ладно, орлы, узнаем, что он расскажет на допросе, – сказал генерал, прощаясь с бойцами.

По дороге в штаб генерал, проезжая мимо блиндажа, в котором жили разведчики, услышал песню, от которой защемило сердце:

Эх ты, степь широкая, Степь раздольная, –

задушевно выводило несколько голосов.

И вспомнилось генералу, как поют ветры в родной приазовской степи, как ведут вьюги свои нескончаемые белые хороводы и как стелют они, словно пышную постель, сугробы, один другого выше и мягче; вспомнилась генералу эта степь и в летнюю пору, когда он, бывало, носился по ней со своим ребячьим войском по балкам и курганам, окутанным по утрам белым туманом; вспомнилась ему и роща, где по вечерам он стоял с Марьяшей под цветущим деревом и смотрел в ее девичьи ясные глаза, вспомнилось, как говорил ей о своей любви и как шелестели над ними зеленые, осыпанные золотистыми цветами ветки акаций.

«Где-то она теперь? – подумал генерал. – Что с ней?»

После многодневных наступательных боев корпус генерала Ходоша остановился у водной преграды, которую не удалось форсировать с ходу. Комкор вместе с начполитом генерал-майором Фирсовым выехал к месту расположения частей и подразделений корпуса. Генералы проверяли состояние боевой техники и наличие боеприпасов; они беседовали с бойцами и проводили совещания с командным составом.

Наутро командир корпуса был вызван к командующему армией генерал-полковнику Серегину. Оба военачальника вместе прошли большой и трудный боевой путь, вместе познали горечь отступления в первые месяцы войны, горе потери многих боевых друзей и радость первых побед. Все это сблизило их. Генерал Ходош глубоко уважал командарма за пытливый ум, несгибаемую волю и бодрость духа, которую не смогли сломить никакие испытания и которую он умел передавать своим подчиненным. Комкор ценил в командарме деловитость, умение вникать в, казалось бы, незначительные мелочи и делать из них важные выводы. После официальных служебных разговоров командарм любил побеседовать с подчиненными о пережитом, вспомнить годы учения, боевые эпизоды, а то и пошутить, когда требовалось подбодрить человека.

Переступив порог уютного блиндажа командарма, комкор сразу же почувствовал, что генерал-полковник в приподнятом настроении.

– Ну, как дела? – прервав оживленную беседу с членом Военного совета, обратился генерал-полковник к Ходошу, и на его суровом лице вспыхнула едва заметная улыбка.

– Немцы вчера подтянули резервы, и нам не удалось… – начал было докладывать комкор.

– Знаю, все знаю, – перебил его командарм. – Но мы не должны давать передышку противнику – завтра с утра продолжим наступление.

Командарм подошел к испещренной разными значками оперативной карте и стал объяснять комкору очередную боевую задачу.

– Придадим тебе артиллерийскую бригаду РГК и два саперных батальона, подбросим и авиацию. На рассвете под прикрытием тумана будете форсировать реку, а потом разовьете наступление в юго-западном направлении.

Подробно обрисовав комкору боевые задачи корпуса, командарм спросил:

– Одолеете?

Внимательно изучив карту, комкор после некоторого раздумья так же лаконично ответил:

– Одолеем, товарищ командующий.

– Ну, так действуйте, – сказал генерал-полковник. – Берегите людей, окопайтесь как следует, соблюдайте маскировку. Как можно меньше потерь, как можно меньше крови!

– Ясно, товарищ командарм, – отозвался комкор.

– Форсируем реку, выйдем на простор донских степей, а там и Мариуполь, Запорожье, Донбасс, – вмешался в разговор член Военного совета. – Вы, кажется, из тех мест? Я тоже работал там до войны. Если нам не прикажут переменить направление, на вашу долю, генерал, выпадет счастье освобождать родные края.

– Я некоторые районы Приазовья хорошо знаю. Есть у меня разведчики из этих мест, да и другие бойцы тоже, – ответил комкор. – Местность они знают, и это нам поможет воевать. Разрешите идти?

– Подождите, – задержал комкора член Военсовета и задал ему ряд вопросов о снабжении частей боеприпасами и продовольствием, об их бытовом обслуживании, о регулярности доставки на передовую писем и газет.

Командарм и член Военсовета простились с ним и пожелали ему боевых успехов. Не теряя ни минуты, генерал Ходош выехал в расположение своих частей.

Вместе со всем Донским фронтом корпус генерала Ходоша приближался к его родным местам. Хотя он не знал точно, куда двинется со своими войсками после того, как выполнит поставленную перед ними задачу перерезать железнодорожную линию Ясиноватая – Дебальцево, но для себя он твердо решил побывать в Миядлере, как только селение будет освобождено.

Но тут на его участке развернулись отчаянные бои: подтянув свежие подкрепления, враг не раз предпринимал: контратаки, и железнодорожная линия то и дело переходила из рук в руки. Генерал удачным маневром своих танков ударил по флангам противника, и гитлеровцы, боясь окружения, дрогнули и начали откатываться к району, расположенному юго-восточнее Волновахи. А как раз в этих местах и раскинулись села, откуда были родом разведчики Диденко и Бойченко, да и некоторые другие бойцы. Они хорошо знали эти районы Приазовья.

– Да я и без бинокля увижу здесь, что за десятки километров делается, – хвалился Диденко. – Я и в тумане доберусь до любой балки, а там – стоит мне только забросить удочку – любого гитлеровца на крючок поймаю.

Корпус генерала Ходоша и в трясинах сражался с тем же упорством, что и в дорогой сердцу солдата степи. Генерал знал, что с каждым рывком вперед приближается к дому. Чуть ли не ежедневно он нетерпеливо измерял на карте расстояние до родных мест,

«Все еще далеко», – думал он.

Двигаться вперед по открытой местности, где не было возможности замаскироваться, было чрезвычайно трудно. К тому же враг искусно пользовался каждой лощинкой и свирепо огрызался, обстреливая наступающие советские части.

Где-то южнее станции Розовка немцы сильно укрепились, и генерал Ходош приказал перегруппировать войска, обойти сильно укрепленную линию противника и двинуться на Донбасс. Для выполнения этой операции потребовалось усилить разведку, подтянуть резервы, подвезти боеприпасы – словом, пустить в ход всю сложную боевую машину, с тем чтобы не подвел ни один винтик.

Генерал часами просиживал со своими штабными офицерами и начальниками разведки, уточняя каждую деталь, выясняя, где находятся огневые точки противника, которые удалось засечь наблюдателям звукоразведкой или установить из показаний пленных.

Никогда еще генерал так остро не чувствовал мощи, которую он постепенно накапливал: силу тысяч бойцов, сотен орудий, которые исподволь, незаметно для врага сосредоточивались в окопах и траншеях, в балках и рвах.

И вот по его приказу на рассвете, когда солнце только еще просыпалось, загремели орудия и стали долбить огнедышащими клювами укрепления врага. Вот вступили в бой танки, и в грохоте канонады, в разрывах снарядов, взметавших гигантские черные фонтаны, смешались небо и земля. Орудийные залпы возвещали измученным людям о том, что идут сыновья, мужья и отцы освобождать их от долгого фашистского плена.

Генерал Ходош с наблюдательного пункта руководил боем. То и дело оперразведка доносила, что противник стремится контратаками прижать правый или левый фланги наступающих частей, прорваться то на одном, то на другом участке. Все это заставляло генерала перебрасывать в находящиеся под угорозой участки подкрепления. И только на другой день, убедившись, что кольцо окружения сомкнулось и что врагу из него не вырваться, измученный чрезмерным напряжением генерал выехал с наблюдательного пункта в штаб.

В штабе ждал его приказ развивать наступление западнее Петерковки, и ему стало ясно, что освобождать Миядлер будет именно его корпус. Прекрасно зная местность, генерал принял решение руководить боем, установив наблюдательный пункт у Графского ветряка. Вражеские части, полагал он, укрепятся около песчаных пещер или в Кобыляпской балке и оттуда будут вести обстрел наступающих советских частей.

Генерал был весь захвачен планом предстоящего боя, до мельчайших подробностей хранил его в своем обострившемся, чутком к любой перемене ситуации сознании. Увидев входящего генерала, штабные офицеры, сидевшие за столом, на котором были разложены оперативные карты местности, встали. Начальник штаба полковник Макеев, невысокий лысый человек в больших роговых очках, отдал генералу рапорт о ходе операции. После него рапортовал начальник разведки, стройный, всегда подтянутый подполковник Крымов.

– За ночь обнаружены десять кочующих батарей, – доложил он. – Цель пять переместилась на запад, цель семь – на север; на южном направлении замечено скопление вражеских войск.

– Разведчики еще не вернулись? – озабоченно спросил генерал.

– Я их жду с минуты на минуту, – ответил начальник разведки.

Генерал присел к столу и склонился над картами. Офицеры молчали, как бы выжидая, что он скажет.

В наступившей тишине особенно четко слышался приглушенный голос радиста.

– «Кукушка», «Кукушка», – монотонно повторял радист, – я тебя слушаю… Говорит «Ястреб»… Говорит «Ястреб»… Ты слышишь меня, «Кукушка»?… Говорит «Ястреб»…

Радист что-то сосредоточенно, напряженно слушал. Вдруг он поднялся и взволнованно обратился к генералу:

– Не знаю, товарищ генерал, не уловка ли это, но немцы передают, что ваша мать хочет с вами говорить.

– Как?… Моя мать?

Радист подошел к рядом стоящему аппарату и настроил его на какую-то волну, и тотчас в блиндаже раздался громкий хриплый голос. Говоривший четко и старательно, но с немецким акцентом выговаривал русские слова:

– Внимание! Внимание! Господин генерал, с вами сейчас будет говорить ваша мать Эстер Ходош.

Генерал вздрогнул и, вскочив с места, бросился к приемнику:

– Что это значит? Откуда будет говорить мать?

В радиоприемнике что-то захрипело, затрещало, и снова раздался тот же голос, ясно повторивший:

– Внимание! Внимание! Господин генерал, сейчас с вами будет говорить ваша мать Эстер Ходош.

После второго допроса, учиненного Эстер, петерковский комендант сообщил своему начальству, что задержанная полицаем Эстер Ходош – мать советского генерала. Предполагая, что она может быть использована немецким командованием, комендант просил указаний, как с ней поступить. Ответ почему-то задержался, и комендант приказал Бухмиллеру отвезти старуху в Миядлер и там держать под строгим наблюдением до получения дальнейших распоряжений.

Бухмиллеру очень хотелось узнать, куда девалась Марьяша, но на все его настойчивые вопросы Эстер отвечала одно и то же: она, Эстер, отправилась в Петерковку попросить немного хлеба и знать ничего не знает о Марьяше. Теперь Бухмиллер досадовал на себя за то, что отказал Марьяше в просьбе не отправлять Эстер: лучше бы, думал он, сделать вид, что он сам спас Эстер от гибели. Ведь как-никак она – мать советского генерала. Мало ли что может быть: немецкая армия отступает, того и гляди явятся прежние хозяева. Все-таки спасение Эстер было бы поставлено ему, Вильгельму Бухмиллеру, в заслугу. «Надо как-нибудь исправить ошибку, что-либо предпринять», – решил Виля. Он стал поддерживать Эстер, то и дело подбрасывал ей что-либо из съестного, и не посылал ни на какие работы.

Долго Эстер жила в полном одиночестве, ни с кем не общаясь, – казалось, что о ней забыли. Но вдруг ее опять начали таскать в комендатуру и расспрашивать о сыне-генерале: где и в каких частях он служил, сохранила ли она его письма и фотокарточки, где его семья, родные, близкие? Немцы предлагали ей даже написать сыну письмо и обещали доставить его по назначению. Безумными от душевной боли глазами смотрела Эстер на эсэсовца и упорно твердила свое:

– Ничего я о своем сыне не знаю. Да, я его мать, я родила и вырастила его, но он давно уже живет своей жизнью. Он и раньше только изредка присылал мне письма в несколько строк – жив, здоров. И слава богу, что еще нужно знать матери?

Когда фронт стал приближаться к Миядлеру и выяснилось, что корпус генерала Ходоша наступает в этом направлении, немецкое командование решило использовать в своих целях его мать. Вначале решено было погнать ее впереди мотопехоты, заблаговременно сообщив об этом советскому командованию листовками и по радио. Но этот план был сорван стремительным продвижением войск генерала Ходоша, в результате чего вся немецкая группировка оказалась в тесном кольце окружения.

Ураганный огонь обрушился на немецкий наблюдательный пункт командира этой группировки генерала фон Рейзена.

Чтобы остановить или хотя бы ослабить этот огонь, генерал приказал привести в свой блиндаж Эстер Ходош и объявить об этом по радио ее сыну. Фон Рейзен рассчитывал не только спасти свою жизнь, но и провести хитро задуманный план: воспользоваться прекращением или хотя бы ослаблением огня на этом участке, подтянуть к нему главные силы и прорвать в заранее намеченном пункте кольцо окружения.

Офицер, доставивший Эстер Ходош в расположенный рядом с миядлерским курганом блиндаж, молодцевато вытянулся перед сухопарым очкастым генералом и доложил, что приказ выполнен.

Фон Рейзен, не отрывая глаз от пестревшей топографическими знаками полевой карты района, отдал дополнительное распоряжение, и офицер через несколько минут привел щуплого, белобрысого солдата, оказавшегося переводчиком.

– Sprechen Sie deutsch? – через переводчика спросил генерал у Эстер.

– Немного понимаю, – ответила та по-еврейски и тут же перешла на русско-украинский язык, считая, как видно, что так будет понятней: – Трошки понимаю.

– Хорошо, – отозвался генерал. – Так это ты – мать генерала Ходоша?

Неподвижно, словно окаменев, стояла Эстер перед немецким генералом. Она пробормотала что-то невнятное и снова застыла, немая и неподвижная, как статуя.

– Не бойся, Mutter, мы тебе ничего дурного не сделаем, – сказал фон Рейзен, оглядывая Эстер с готовы до ног. – Хочешь говорить со своим сыном?

– Как же я могу с ним говорить? – спросила Эстер глухим голосом.

– Мы устроим так, что ты сумеешь с ним поговорить.

– А разве он здесь? – вырвалось у матери, и на мгновенье счастливая улыбка озарила ее исхудалое лицо.

Она обвела глазами блиндаж, будто каким-то чудом ее Эзра мог очутиться здесь, рядом с нею.

– Вы что же – насмехаетесь надо мной? – спросила она, помолчав. – Как я могу говорить с моим сыном?

Где-то поблизости разорвался тяжелый снаряд, и толстые стены прочного блиндажа дрогнули под ударом воздушной волны.

– Это стреляет твой сын, – сказал генерал, – он недалеко отсюда. Попроси его, чтобы он перестал стрелять, скажи, что ты у нас. Читать умеешь? Нет? Ну, ничего, тебе подскажут. Скажи ему, чтобы он не обстреливал этот блиндаж. Сообщи, что ты находишься тут, рядом с миядлерским курганом.

Радист настроил приемник на нужную волну и объявил:

– Внимание! Внимание! Господин генерал, сейчас с вами будет говорить ваша мать Эстер Ходош.

На какую-то минуту в блиндаже водворилась тишина. Но вот радист взял Эстер за руку, подвел к приемнику, и переводчик стал ей подсказывать, что нужно говорить:

– Скажи: сын мой!

– Сын мой! – каким-то чужим, низким, приглушенным голосом повторила Эстер.

– Сжалься надо мною, над твоей старой матерью, – читал по заранее заготовленной бумажке переводчик. – Разве для того я тебя родила, чтобы ты и твои солдаты расстреливали меня?…

Но Эстер молчала. И вдруг как бы из самой глубины ее сердца вырвался полный отчаяния крик:

– Сын мой! Если только есть на земле ад, то я в этом аду! Сколько раз я призывала на себя смерть!… Я готова принять самые жестокие муки, чтобы еще хоть раз увидеть тебя живым и здоровым! Миядлер, сын мой, стал погостом, а я теперь – живой мертвец.

– Что ты там мелешь, donnerwetter! Verfluchte! – Фон Рейзен ударил Эстер кулаком в лицо. – Пристрелю, если не скажешь то, что тебе велят!

– Сын мой! – снова крикнула Эстер. – Меня терзают, грозят убить, если ты не перестанешь стрелять. Стреляй!

Снова разорвался снаряд, сотрясая стены блиндажа, за ним другой, и голос Эстер утонул в громе разрывающихся один за другим снарядов, которые падали всё ближе и ближе – как бы покоряясь ее отчаянному призыву,

Бои вокруг Миядлера становились все ожесточеннее. Части противника снова и снова переходили в яростные контратаки, чтобы вырваться из стального кольца советских войск.

Генерал Ходош в эти дни перешел на новый наблюдательный пункт – в ригу на хуторе Тарасовка. Отсюда в полевой бинокль он уже ясно видел свой дом. Генералу очень хотелось хоть что-нибудь узнать у жителей хутора о судьбе своих близких, но спросить было не у кого: на хуторе не осталось ни души.

Возле миядлерского кургана, откуда с ним говорила по радио мать, было тихо и безлюдно.

«Что там?… – подумал генерал. – Все погибли или во время контратаки выскользнули из окружения?»

Наблюдатели засекли вражеские огневые точки. Большую часть артиллерии, как и предполагал генерал Ходош, противник сосредоточил в Кобылянской балке. Туда генерал и приказал направить огонь своих орудий.

Когда огонь противника был подавлен и в атаку пошли советские танки и мотопехота, вместе с наступающими частями вошел в Миядлер и генерал.

Вечерело. Солнце садилось. Густые облака дыма неслись по ветру навстречу войскам – это горели дома, подожженные фашистами при отступлении. Ярко-красный закат, смешавшись с багровым заревом пожара, залил почти половину неба.

Вскоре от многих домов селения остались только печные трубы, тлеющие головешки, битая черепица да осколки стекла. Остальные дома стояли без дверей и окон, обугленные и полуразрушенные.

Миядлер был пуст – ни души на обезлюдевших улицах.

«Миядлер теперь стал погостом, – вспомнил генерал слова матери. – Если есть на земле ад, то я в этом аду».

«Где она теперь? Где жители Миядлера? Где радость, которая бурлила в каждом доме, на перекрестках таких пустынных теперь улиц?…»

С душевным трепетом приближался генерал к своему дому, который был охвачен пламенем. В просветах густых клубов дыма, бившего ему прямо в лицо, генерал Ходош увидел грушевое дерево, которое он посадил когда-то. Мимо с лязгом и грохотом проносились танки, катились орудия, скрежетали на крутом повороте машины. Но генерал, казалось, ничего не видел и не слышал. Опустив голову, он словно окаменел, глядя на жарко полыхавшее пламя. Наконец он очнулся и, все еще смутно надеясь найти хоть какие-нибудь признаки жизни в родном гнезде, вошел во двор. Крик отчаяния готов был вырваться из его груди: он увидел свою мать, она висела на нижнем суку грушевого дерева.

Вот и сбылась, Эстер, твоя мечта: еще раз встретилась ты со своим сыном Эзрой. Но смотрят и не видят мертвые, застывшие глаза, не видят своего любимца, жемчужину твоей вдовьей жизни, как ты его называла. Не поднимутся много потрудившиеся на твоем веку руки, чтобы обнять сына, гордость семьи Ходошей и Свидлеров, гордость всего Миядлера.

Когда Эзра Ходош поднял голову, он увидел партизан из отряда Охримчука. И первой порывисто бросилась к нему Марьяша…

1964

СОДЕРЖАНИЕ

Г. Ременик. Илья Гордон и его герои

ТРИ БРАТА. Роман

Часть первая. Перевод Б. Дивинской.

Часть вторая. Перевод Б. Дивинской.

Часть третья. Перевод Б, Дивинской.

Часть четвертая. Перевод Б, Лейтина и Б. Дивинской.

Часть пятая. Перевод Б. Лейтина и Б. Дивинской,

МАТЬ ГЕНЕРАЛА. Повесть. Перевод Б. Лейтина и Б. Дивинской.

СНОСКИ

Ссылки

[1] Мизинек – младший сын.

[2] Реб – вежливая форма обращения к старшим или власть имущим.

[3] Кришма – молитва перед сном.

[4] Шульц – сельсий староста в еврейских земледельческих колониях на юге царской России.

[5] Приказ – сельское правление, орган власти в колонии, занимавшийся главным образом сбором податей и налогов.

[6] Триер – машина для очистки зерна.

[7] Борух – благословенный (древнеевр.).

[8] Толока – земля, оставленная осенью неперепаханной, предназначенная для пастбища.

[9] Мазлтов – поздравляю.

[10] Мажара – длинная телега с высокой решеткой по бокам.

[11] Стендер – столик, на котором лежит молитвенник.

[12] Филактерии – два кожаных кубика, в которых содержатся цитаты из Библии. Во время утренней молитвы в будни мужчины старше тринадцати лет привязывают один кубик к левой руке, а другой к голове.

[13] Будьте здоровы.

[14] Мустервирты – образцовые хозяева (нем.).

[15] Пожалуйте! (нем.)

[16] Вы немец? (нем.)

[17] Да, немец (нем.).

[18] Должен ли я здесь стать шульцем? (нем.)

[19] Да, так, так! (нем.)

[20] Евреи! (нем.)

[21] Мне кажется, что он партизан (нем.)

[22] Нет, нет (нем.).

[23] Почему? (нем.)

[24] Нет, нет, этому не бывать! (нем.)

[25] Нет, нет и еще раз нет. Это невозможно (нем.).

[26] Еврейка

[27] Резерв Главного командования.

[28] Говорите ли вы по-немецки? (нем.)

[29] Мать (нем.)

[30] Черт возьми! Проклятая! (нем.)