Пасынки

Горелик Елена Валериевна

Не ясно, за что именно был изгнан из своего родного мира народ первосотворённых. То ли не смирились со сменой власти в Совете Высших, то ли сами что-то эдакое пытались провернуть, но не совладали. Но наказание оказалось жестоким. Их изгнали в чужой мир. Где нет магии, дававшей им вечную жизнь, зато есть множество людей, вооружённых огнестрелом и плохо относящихся к амбициозным чужакам.

 

1

Треск фитилька, слишком громкий для воцарившейся тишины, прервал ход его раздумий.

Здесь освещают свои дома не светлой магией и не очищенным соком земли, а прогорклым животным жиром или немилосердно коптящим, вонючим маслом. Но откуда здесь возьмётся магия?

Они беглецы, изгои. Жертвы величайшей из несправедливостей. Прямые дети и любимцы богов, изгнанные из родного мира по прихоти негодного собрата, возжелавшего безраздельной власти. Стоит ли жаловаться на коптящий светильник, когда закрыта, заколочена и засыпана неподъёмными скалами дверь, ведущая домой?

Они, бессмертные, считали, что стоит. Если их жизнь не пресекали преднамеренно, то впереди простиралась вечность. Время не имело такого значения, как для смертных навозных червей, по недосмотру богов имевших некоторое сходство с Высшими. Главное — не сидеть сложа руки. Нужно действовать. Ни один мир не может жить без магии — овеществлённой воли богов. Нельзя утверждать, что здесь её нет. Нужно просто доискаться источника и очистить его русло.

И тогда… тогда…

— Благословенный, — воин, судя по его доспеху, принадлежавший к знатному роду, откинул занавеску и низко поклонился. — Твой великий отец пожелал видеть тебя.

«Хвала богам, наконец-то».

Два года в разлуке, в чуждом мире. Тем не менее, отец строго придерживался древних законов, которые повелевали Высшим из Высших демонстрировать своё могущество даже в мелочах. Даже в отношениях между родителями и детьми. Это было мудро. В законе не должно быть исключений ни для кого, иначе какой же это закон? Так, правила…

— Оставьте нас.

У отца чудесный голос. Звучный, красивый. Привычный возвышаться над любым многоголосьем в Совете Высших. Он сам втайне надеялся, что когда-нибудь, быть может, и сам сможет так же покорять подданных и собратьев по Совету завораживающим тембром и идеально подобранными словами… Но почему он сейчас прозвучал так устало? Не болен ли отец?

Воины, беспрекословно повинуясь, бесшумными тенями исчезли из палатки. Из походного шатра. А ведь всего два года назад они покинули бы покои древнего, как само время, прекрасного дворца… Да. Два года…

Богато расшитая занавесь и тень на ней. Всё согласно закону. Колени сами подогнулись, и сами слетели с языка слова безмерного почтения.

— Да пребудет милость богов с тобой, отец, — он склонился перед тенью на занавеси. — Явился я по твоему повелению, едва меня оповестили…

— Поднимись, сын.

Странно. Отец, Высший из Высших, прервал славословие в самом начале.

Что-то не так. Что-то случилось.

— Сядь.

Отцу не прекословит даже распоследний простец, а уж Высшие — и подавно. В особенности если отец — прямое дитя богов, один из первосотворённых, не знавших рождения в боли и муках матери. Он присел на натянутое полотно складного стульчика и с глухо бьющимся сердцем принялся ожидать слова родителя.

— Скольких ты довёл сюда?

— Не более полутора тысяч, отец, — он виновато склонил голову.

— А я — всего четыре сотни, — голос первосотворённого стал глух и слаб. — И это — всё, сын. Никто, кроме нас, не вырвался.

— Неужели эти варвары…

— Да, сын.

— Будь у нас в руках магия, мы бы не понесли потерь вообще. Мы бы привели их к покорности, отец, как привёл их ты и твои первосотворённые братья и сёстры, — он сжал кулаки так, что побелели костяшки пальцев. — Прости мою дерзость, отец, но я переполнен гневом.

— Утихомирь свой гнев, пока не поздно.

— Но отец, разве мы не дети и избранники богов?

— Сын, — голос отца сделался тяжким камнем, упавшим на его душу. — Ты до сих пор ничего не понял?

— Что я должен был понять, отец? Что ускользнуло от моего внимания?

— Посмотри на меня, сын.

Одно лёгкое движение руки — и занавесь откинулась. Он застыл в ужасе: неслыханное нарушение древних законов. Первосотворённые, хранившие в своей крови благословение богов, суть величайшая святыня их народа. Видеть их светозарные лица дозволялось далеко не всем. И не всегда. Он мог бы пересчитать по пальцам одной руки случаи, когда отец являл младшему сыну милость и дозволял видеть своё лицо. Лицо любимого творения богов, хранителей его родного мира. Этот ужас не позволил ему в первые мгновения понять, что произошло. Что переменилось в отце. Но когда до него дошло, в чём заключалась перемена, он понял, что до сих пор не имел понятия об истинном значении слова «ужас».

Он едва не закричал.

Отец, всю вечность, прошедшую со дня сотворения, выглядевший юным и прекраснейшим из детей богов, за два местных года изменился до неузнаваемости.

Перед ним стоял старик. Седой, с изборождённым морщинами лицом и угасшими глазами. Невозможно было поверить, что всего два года назад эти блеклые глаза излучали свет предвечных звёзд, а лицо, в несказанной милости явленное лучшим ваятелям мира, служило образцом для обличия храмовых статуй.

Божественный свет покинул отца, перед которым он не только преклонялся, но которого искренне, по-сыновьи, любил.

— Отец… Ты болен, отец?

— Да, я болен, — слабо кивнул этот древний старик, эта жуткая тень былого величия. — Эта болезнь называется «старость», и от неё нет лекарства.

— Кроме силы богов, нас сотворивших, — он начал приходить в себя, и мысли заметались вокруг возможных способов исцеления родителя. — Нам нужно вернуться.

— Дверь в наш мир закрыта наглухо, сын.

— Значит, нужно найти другую дверь.

— Её не существует.

— Но…

— Ты младший, мой сын. Ты не был посвящён… — старик тяжко опирался на тщательно оструганную палку. — Иначе знал бы, что из нашего мира ведёт множество дверей в миры иные, но из тех миров в наш ведёт лишь по одной… Узурпатор, изгнав нас в этот мир, позаботился, чтобы никто не вернулся и не оспорил его власти… Я вижу, как загорается в тебе огонь гнева. Погаси его, пока он не сжёг тебя изнутри, сынок. Смирись. Выхода нет. Мы навечно заперты в мире, куда не достигает свет наших богов. Здесь нет их власти… Наши боги суровы, но справедливы. Они никого не наказывают просто так, для развлечения. Если они допустили подобное, значит, мы чем-то провинились перед ними.

Старик склонил седую голову.

— Я в смятении, отец… Что же нам делать? Там, на западе, нас убивают, как диких зверей. Я едва успел увести четыре знатных семейства вместе с остатками воинов и рабов. Прочие либо не поверили мне, либо отстали в пути… и были перебиты, отец. Перебиты — и кем! — он, забывшись, вскочил на ноги. — Людьми! Смертными скотами, на которых мы сами охотились!..

— Сын, — отец устремил на него взгляд тусклых водянистых глаз. Стариковских глаз. Так могла бы смотреть сама вечность, если бы имела лицо.

— Прости, отец.

— Этот мир принадлежит людям, сын, — слова старика были не менее тяжелы, чем взгляд. — Здесь либо никогда не было альвов, либо, в отсутствие магии, они давным-давно вымерли.

— Либо были истреблены!

— Либо были истреблены, — кивнул отец. — Глядя на то, что происходит, охотно верю. Но это мир людей, и здесь правит их бог, не менее суровый, чем боги нашего мира. Если мы хотим выжить, нам следует ему поклониться, принять его власть. Быть может, тогда он пощадит… хотя бы вас, молодых.

— Поклониться богу людей? — гнев снова вспыхнул в его душе и глазах. — Богу двуногого скота? Но даже люди не поклоняются богам своих коз и овец!

— Сын!

Отец гневался, и это всегда было страшно. Даже сейчас.

Он упал на колени и склонил голову.

— Мы были бессмертны лишь потому, что это позволяли наши боги, — голос отца внезапно окреп. — Я открываю тебе тайну раньше положенного срока, чтобы предостеречь тебя от совершения непоправимой глупости. Я не открыл бы тебе ни эту тайну, ни своего разрушающегося лица, если бы ты был способен без этого уразуметь всю глубину катастрофы, постигшей наш народ… Мы были бессмертными, сын, но более таковыми не являемся. Благодать богов не осеняет нас. Теперь мы такие же смертные, кого ты в гордыне именуешь двуногим скотом. А ведь они тоже творения богов, как и мы. Ты ведь знаешь, что порой родители почему-то отдают свою любовь лишь одному ребёнку, обделяя прочих своих детей. Людям всего лишь не повезло.

— Но это тоже было тайной, ведомой лишь Высшим из Высших… Почему, отец?

— Потому что с богами не спорят, — ответил старик. — Если они выделили нас среди прочих своих творений, значит, так было справедливо. Теперь всё иначе.

Он так сжал кулаки, что не только костяшки пальцев побелели, но и ногти впились в ладони, раня их.

— Поклониться богу этого мира, богу людей… Припасть к подножию его престола, вымаливая толику благодати… — просипел он, едва сдерживая слёзы бессилия. — Что если его справедливость такова, как и справедливость наших богов? Что если люди этого мира — его возлюбленные дети?

— Если это так, мы исчезнем, — прозвучал женский голос. Ровный, без признаков какого-либо движения души. И — надтреснутый, как у презренной людской старухи.

«Мать!»

Смотреть на руины её некогда прекрасного лица не было никаких сил, и он, наконец дав волю слезам, припал к её ногам, целуя драгоценный шёлковый подол платья.

— Мать…

— Не надо плакать, мой мальчик, — пусть и надтреснутый, но всё ещё любящий, голос матери наполнился нежностью. — У нас с отцом была вечность. У нас есть ты, наш последний выживший сын. У нас ещё есть немного времени, чтобы порадоваться твоим детям. Разве это не справедливо?

— Это несправедливо! — вскричал он, рыдая и поливая слезами расшитые туфельки матери. — О, мама, если бы ты только знала, как это несправедливо — расставаться с вами!

— Терять родителей больно, — со вздохом проговорил отец, и добавил загадочно: — Уж кому это знать, как не нам… Встань, сынок. Встань и выслушай нашу волю… если она для тебя ещё что-то значит.

Слова отца были обидны, но он стерпел. Как творения не спорят с богами, так и дети не должны спорить с родителями. А он и так сегодня провинился.

— Мы с матерью посылали гонцов к правителям этой страны, и получили ответ, — голос отца снова возвысился до своего прежнего величия. — Нам дозволено жить во владениях человека, именуемого его подданными царём. Но прежде мы должны поклониться человеческому богу и принять его учение. Это не условие царя людей, это моя воля, и ты её исполнишь, даже если мы умрём в пути. Для того я и просил прислать сюда одного из Предстоящих у Престола, чтобы он пояснял нам основы людской веры. Пока доберёмся, изучим… Поклянись исполнить мою волю, сын.

— Клянусь, отец, — склонился он. — Клянусь именами сотворивших нас.

— И именем бога этого мира тоже клянись, — тихо проговорила мать. — Люди уверяли, он милостив к тем, кто чтит его.

— Именем бога людей — клянусь, — ещё тише проговорил он. — Да осенит он нас своей благодатью.

Тихий треск фитилька почему-то заставил его вздрогнуть. Откуда-то явилась и не торопилась покидать голову мысль, будто в их беседе незримо присутствовал некто четвёртый. Услышал, что нужно, и удалился в своё неведомое.

Чужой мир. Чужой бог. Чужие законы.

Но здесь им предстояло жить и хранить то, что осталось от народа. А осталось очень и очень немногое.

— Глянь-ка, идут!

— И впрямь идут. Ишь ты, как паломники — пешком.

— А как им ещё идти-то? Знать, не просто грехи замаливать — креститься идут…

По яркому голубому небу пробегали тучки. Выныривая из-за них, солнце вспыхивало, как умытое, золотя купола. Денёк выдался на загляденье. Теплынь какая. Кабы не зябкий ветерок, так и вовсе было бы лето красное.

На берегу реки, изогнувшейся дугой, под самой стеной соорудили нарочитый помост, устеленный персидскими коврами.

— Глянь-ка, сам владыко!

— Сам Феофан!

— Чорт эдакий…

— Сам ты чорт! Рожу в бородищу спрятал? А ну-ка вынь!

— А ну тихо вы! В холодную захотели?.. Вона, идут сюда ужо!

Треуголки солдат мелькали по краям толпы, но в сторону забияк покуда никто не шёл. Однако смутьяны притихли. Никому не хотелось томиться в холодной, хоть бы и за дело. Тут и без драки было на что посмотреть, право слово.

Шёл креститься некий пришлый народ, просившийся под руку государя. Не всякий день такое случается.

— Эвона как… Старинушки-то ветхие, ноги едва тянут, а царями глядятся.

— Кто? Где старинушки?.. А, вон те, что впредь своих людишек идут?

— Да царями они, видать, и были. Народишко-то каков, гляньте, люди. Чудной народишко!

— И немцев я видал, и арапов, и татар, а таковских — не, не видал. Ишь ты, пригожие какие!

— Девки — да, загляденье… Эх-х, было б мне годков на десять поменьше…

— Что — девки? Как бы наши девки по их парням сохнуть не начали…

— Ухи-то, ухи у них какие! Как у котов!

Звонкий мальчишеский голос ввернулся в гомон толпы, породив волну смешков. И впрямь, народишко чудной. Обликом пригожи, как ангелы, а уши и впрямь котовские. Как бы не прилепилось к пришлецам прозвище.

Старики, дед и бабка в шёлковых рубахах до пят, встали у самого берега, лицами к помосту, где разместилось священство. Народец ушастый — тыщи две пришлых, не более — встал за спинами своей знати. А затем все разом, будто приказал кто, опустились перед помостом на колени…

…Этот человек с омерзительно заросшим волосами лицом, но в богатой одежде Предстоящего. У него умные и недобрые глаза.

Люди зовут его Владыкой. Точно так же, как альвы звали Владыкой Предстоявшего у престола своих, родных богов.

Выходит, есть что-то неизменное во всех мирах. Это внушало надежду.

Самой невыносимой была клятва верности владетелю этой страны. Человеку. Смертной твари, которую его с детства учили презирать. Но отец прав. Теперь они такие же смертные, как и люди, да, к тому же, ещё и единоверные им. Трудно будет к этому привыкнуть. Трудно, но возможно.

Отец и мать в мудрости своей смирились с неизбежным. А он кто такой, чтобы оспаривать их выбор?

Они все, и высокородные, и простецы, клялись в верности царю людей, но клятву эту давали всё-таки не смертному, а богу. Своему новому покровителю. Целовали символ своей новой веры — крест с изваянием распятого на нём человека-бога. Станет ли он им приёмным отцом, или они обречены быть нелюбимыми пасынками?

Время покажет. Хотя никому теперь не ведомо, сколько им отпущено. Столько же, сколько людям? Больше? Меньше?

Только Ему это ведомо. Отцу и хранителю этого мира.

Яркое солнце бросило свой благой луч, осияв и согрев дрожавший от холодного ветра мокрый народ и берег реки, из вод которой они выходили, получив новые имена. И, если его не подвёл тонкий слух, собравшиеся вокруг подданные царя людей восприняли это как благой знак.

Им лучше знать.

* * *

Здесь было… странно.

Здесь мир выглядел так, словно был отражением в серебряном зеркале, уже тронутом патиной времени. Не было резких теней и яркого, острого света, как в степях и южных влажных зарослях родины, куда изредка ходили дружины смельчаков-альвов. Но не было здесь и прозрачно-зелёного, пронизанного солнечным золотом, хрусталя родных лесов.

Матовый, приглушённый свет. Тёмная вода реки и мрачноватые тусклые блики на волнах холодного даже в разгар лета моря, на другом берегу которого, к тому же, обитают враги.

Зачем государь расположил здесь свой дворец для отдыха? Да и то, назвать этот одноэтажный курятник дворцом — значит безмерно ему польстить.

И всё же эта северная красота не лишена гармонии. При наличии запаса дров и хорошего тёплого дома здесь может быть даже уютно.

Зато человеческая мода вызывала у него приступы зубной боли. Какими смешными выглядели люди в этих кафтанах из грубого сукна, в обтягивающих коротких штанах и ужасных чулках. Какими нелепыми смотрелись накладные волосы, завитые и уложенные в уродливые причёски. А головные уборы… Кошмар. Вкус утончённого альвийского князя был оскорблён зрелищем людей, пытавшихся перещеголять павлинов. Чувства меры не знал никто, даже женщины. Впрочем, ни слова о человеческих женщинах, чтобы даже тень помысла об этих наштукатуренных, побитых оспой уродках не оскорбила звёздной красоты альвийских дам.

Сам-то он предпочитал носить одежды Высших. Длинные, шёлковые, и без излишеств. Изящной вышивки вдоль воротника и манжет вполне достаточно.

Был, впрочем, один штрих, выгодно отличавший местных людей от их сородичей с запада. Эти хотя бы моются.

— Михайла Петрович, князюшка! Прости дурака, припозднился я!

«Человек с двумя лицами» — так отец поименовал одного из приближённых государя. Эта жизнерадостная улыбка, эти чистые, как у ребёнка, глаза, эти располагающие к себе простоватые манеры и демонстрируемая готовность понять, простить и забыть — маска, снимаемая лишь изредка, по необходимости. Притом, отличить маску от лица дано было далеко не всем. Князь, впрочем, и сам владел этим искусством. Радостная, но сдержанная улыбка, учтивый поклон. И пусть «человек с двумя лицами» гадает, какие мысли на самом деле одолевают его собеседника.

— Александр Данилович, доброго вам вечера, — князь сам знал, что его познаний в русском языке хватает только более-менее правильно складывать фразы, но акцент у него по сей день хуже, чем у немца. — Поверьте, я совсем недолго ждал. Однако же чем была вызвана ваша задержка?

— Всё дела государевы, Михайла Петрович, всё они, — человек рассмеялся, показав отменно здоровые белые зубы. — Пошли, князюшка, прогуляемся бережком. А тут пока к приезду Петра Алексеича пускай всё готовят.

— Я беру на себя смелость испросить аудиенции у государя императора, — как можно учтивее проговорил альв. — Примет ли меня Пётр Алексеевич?

— Дело какое к государю? — человек чуть сузил глаза.

— Дело спешное и касается его лично, друг мой Александр Данилович. Я исполняю волю моего высокородного батюшки.

— Что ж, отчего б ему крестника-то не принять? Примет, — пообещал двуличный. — Дело спешное, говоришь? Ну, ну.

К самому урезу воды было не подойти: сплошной битый камень. Конечно, при большом желании можно было бы пройти и там, но это уже будет не прогулка. Тем более, что целью было не любование матовой водой северного моря, почти не отражавшей солнца, а разговор. Серьёзный разговор, обещавший отразиться на судьбе альвийского народа в этом мире. Неприметной тропинки, бежавшей вдоль кромки леса, для этого достаточно.

Князь поднял лицо к небу. И без того тусклое солнце затягивалось тоненькой кисеёй облаков, предвещавшей дождь. К вечеру должен пойти, вряд ли раньше. Альвы не любили холодных дождей.

На его груди тускло блеснул маленький золотой крестик.

Хитёр и умён, бестия. Да ещё ласков, будто кот. Так и мурлычет, так и ластится. И не поймёшь, то ли сметану твою сожрать хочет, то ли закогтить. Месяца не прошло, как обосновался в новой столице, и по-русски говорит через пень-колоду, а уже стелется, дорожку к Петру Алексеичу натаптывает.

Ишь ты, пригож да долговолос, как девка. Глаза зеленющие, ушки острые, ступает неслышно, голосок вкрадчивый — ну точно котяра. Однако же и он, князь Меншиков, не мышь, чтобы на зуб попадаться.

— Многие умения моего народа остались там, за гранью миров, — мурлыкал остроухий, забавно коверкая слова. — Однако же искусство врачевания осталось при нас. Множество трав, здесь произрастающих, нам известны, равно как и их свойства. Смею вас заверить, друг мой, мы знаем о травах куда больше вас, и способны применить их…

— …как во благо, так и на пагубу, — понимающе кивнул Данилыч. — Пагубы у нас своей хватает. Ты о благе говори, князюшка, да ещё о том, чем ручаться станешь. Не печника, чай, лечить вздумали, а самого императора.

— Ручательством станут жизни моих детей, — мягко проговорил котяра, прикрыв глазищи. — Мы предвидели это, и я приехал в Петербург с семейством.

— Исполняя волю твоего почтенного батюшки, не так ли, Михайла Петрович?

— Дом Таннарил готов принести пользу новой родине и государю, и ответить жизнью, если причиним вред. Мы знаем, чем рискуем… Вы тоже знаете, Александр Данилович, — добавил альв после короткой паузы. — Откровенно сказать, ваше благополучие зиждется на дружбе с государем. Не станет Петра Алексеевича — вам тоже придётся…как это говорят…не сладко.

— О чём ты, князь? — Данилыч не любил, когда кто-то даже намекал на подобный исход, а тут в лоб. Но — улыбаться, улыбаться прямо в наглые кошачьи глаза! — Ведомо ли тебе, каковы титулы мои?

— Всё, что дано, может быть и потеряно, и отнято недоброжелателями. А их у вас куда больше, чем вы думаете. Я надеюсь, что общие интересы, — он так и сказал: «общ-ч-ие», — сделают нас если не друзьями, то союзниками. Сколько Пётр Алексеевич проживёт на кровопусканиях Блюментроста? Год? Два? Это крайний срок — два года, и то если ничто не усугубит его болезней. Мы тоже не обещаем государю вечной жизни, однако способны дать ему ещё десять-пятнадцать лет. Подумайте над этим, друг мой. Ещё самое меньшее десять лет могущества, а там — кто знает?

Мягко стелет князюшка. Кабы жёстко спать не довелось.

— Подумаю, — тем не менее, ответил Данилыч. — И Петру Алексеичу о тебе нынче скажу, буду просить, чтоб к себе допустил. Но смотри, князь. За вред сам знаешь, чем ответишь. Но и коли получится там у вас с этими травками да грибочками, жди милостей великих. Да в милостях царских купаясь, не забудь, благодаря кому их получил.

— Не забуду, Александр Данилович, — альв тонко, со смыслом, улыбнулся. — У альвов хорошая память.

Мягкий, будто котишка на печи. А глаз змеиный, вот те крест. Ох, придётся хлебнуть лиха с этими молодцами. Коли не врут, то дома у них жизнь вечная на земле была. А нравы — при дворе короля французского и то придворные друг к дружке милосерднее. Старому князю веков поболее, чем ему годков будет, и бог знает, сколько от роду его сыночку. Тут, сотнями лет одни и те же рожи при батюшкином дворе видя, да зная, что у каждого кинжал за пазухой, и рехнуться недолго.

Ну, да ладно, мы тоже не лыком шиты и не лаптем щи хлебаем. Коль от пирожника до князя поднялся, да родовитые по сей день не сожрали, и сами чего-то можем.

— Вот и славно, князюшка, — добродушно посмеиваясь, проговорил Данилыч. — Коли ко мне по-доброму, так и я всегда добром отплачу, в долгу не останусь. Ибо, как сказал господь, и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить.

Князь неожиданно улыбнулся — светло, радостно — явив отменно белые зубы с длинноватыми, как для человека, клыками.

— Забавный случай хочу вам рассказать, друг мой Александр Данилович, — почти пропел он. — Недавно мой старший сын, крещённый именем Роман, вознамерился испытать веру отца Ксенофонта, наставлявшего наше семейство в грамоте русской и богословии. Он подошёл к святому отцу и ударил его по правой щеке, сопроводив сие цитатой из Священного писания: «Но кто ударит тебя в правую щёку твою, подставь левую». На что отец Ксенофонт ответил ему таким же ударом, и тоже привёл слова из Библии, но о мере.

— Вот это по-нашему, — рассмеялся Данилыч, едва удержавшись, чтобы не похлопать альва по плечу. — Иной раз, коли для дела нужно, так и пощёчину стерпишь, но и то бывает, что терпеть никак не можно. А что же семейство твоё?

— Должен признаться, отцу это понравилось. Мой высокородный батюшка сказал, что милосердие, несомненно, есть добродетель, однако добродетель — как лекарство. Потребляя его без меры, недолго отравиться. Как видите, друг мой, кое в чём у нас с вами имеется совпадение во взглядах.

Лес тут невеликий и нежаркий, птичек не слыхать… ежели не считать одну остроухую птичку. Ишь, расщебетался, будто давно свой в доску. Нет, голубчик, своими у нас не так становятся. Дела, дела потребны, а ты только языком мелешь. Докажи сперва, что не нахлебники вы, не немчура поганая, что только и мечтает русских с престола российского спихнуть и самолично там усесться. Дома-то, небось, царствами вертели как хотели, а тут самим головы склонять приходится. Чтоб таковские, да не мечтали былое могущество возродить?

Повозрождайте мне, только дёрнитесь. Резня немецкая вам раем покажется. Нет у вас силы. Была бы — и немцев бы в лепёшку раскатали, и на нас бы уже зубы точили. Коли так, то менять сие положение — бессильных перед сильными — не стоит. Эти своим былым величием помаются, да перемрут со временем. А дети и внуки их тут, на Руси, вырастут. Форма ушей, в конце концов, не так уж и важна, главное, чтобы духом русскими стали.

Но в глаза — дружелюбие и гостеприимство. Или не учены мы политесам разным?

— Добро, князюшка. Сказал — буду просить государя об аудиенции — значит, буду просить, — и тон дружеский, и взгляд простодушный — всё как по-писаному. — О прочем уже говорено, повторять не стану… Да, а кто у вас лекарем-то?

— Никто не сравнится в искусстве врачевания с моей высокородной матушкой, — с почтением выговорил альв. — Я знаю, что у вас принято обучать лекарскому искусству только мужчин, но у нас не так. Лишь знатным женщинам дозволено исцелять раны и изгонять болезни. И это привилегия, коей многие безуспешно добиваются.

— Вот оно как… Ну, да ладно, князь. Счастлив буду предстать перед вашей почтенной матушкой, когда вы соизволите принять меня.

— Мы здесь гости, Александр Данилович, — учтиво ответил остроухий. — Вы — хозяева.

— Плохо, что вы до сих пор гости, князь, ой, плохо, — Данилыч доверительно понизил тон. — Коль пришли под руку государя нашего, так и обживайтесь. Не в гостях вы, а дома отныне.

Если его не подвели ни глаза, ни нутряное чутьё битого царедворца, эта фраза отчего-то смутила альва. По-настоящему смутила, без притворства. На миг из-под маски мурлычущего, ластящегося кота, норовящего добраться до миски со сметаной, проглянуло его настоящее лицо. И на лице этом было написано недоумение.

Как это может быть?

Как эта страна ещё существует, а народ не вырезан до последнего человека?

Взять и…принять, как своих, невесть откуда взявшихся пришлецов неведомого нрава, с неизвестным, возможно, тёмным прошлым? С непонятными планами на будущее?

Кто эти люди? Неужели они не понимают элементарных основ выживания? Чужое, по возможности, следует уничтожать, иначе оно уничтожит тебя.

Но Россия существует, народ никуда не делся, с соседями воевали — с переменным успехом, но по итогам не так уж и неудачно.

Остаётся предположить, что либо соседи ещё наивнее самих русских, во что после немецкой эпопеи верится с трудом, либо он так и не понял главного…

Чего именно?

Нужно непременно доискаться, уразуметь. Непонятное тоже пугает. Уничтожить его не представляется возможным — русские уж точно не поймут такого утончённого альвийского юмора, и их слишком много — а, следовательно, нужно понять. Хотя бы попытаться.

Князь быстро принимал решения, и глупо было бы откладывать реализацию в долгий ящик, раз уж он беседует с одним из самых высокопоставленных людей государства.

— Друг мой, — самым мягким тоном, какой был возможен, проговорил князь. — Не откажите в одной маленькой любезности… Видите ли, мой младший сын с раннего возраста проявлял склонность к военному делу. Нельзя ли поспособствовать…

— Да отчего ж нельзя? Можно, — не дослушав, ответил человек. — Приводи мальца, князюшка. Поглядим, куда его — в полки али на флот. Годков-то сколько ему будет?

— Двенадцать по вашему счёту. Но наши дети взрослеют раньше.

Если не он сам, так сын дознается, в чём тайна этого народа.

Быть может, в постижении этой тайны заключается секрет выживания альвов в новом мире. Но… Это означает коренной слом ставших привычными за тысячелетия порядков. Справятся ли они с такой бедой?

Должны. Иначе вымирание и небытие.

Князь внезапно поймал себя на том, что умудряется параллельно своим невесёлым раздумьям ещё и мило беседовать с князем людей, ближним царедворцем государя, нахваливая сына. Араниэль, почему-то крещённый именем Василий — милое дитя. Альвы действительно физически взрослеют раньше, и в свои двенадцать он выглядит, как четырнадцатилетний человек. Но сопоставим ли с внешностью его умственный возраст, неизвестно. На родине альвы, так уж сложилось, не сравнивали себя с людьми. Здесь, видимо, придётся, и в чью пользу выйдет сравнение, ещё неизвестно.

Солнечные лучи пронизывали кроны высоких деревьев… Странный свет. Словно золото зачем-то покрыли тоненьким слоем серебра. Это красиво, но это непривычно. Чужое небо, чужое солнце.

Чужая земля, которая, хотят они, или нет, должна стать родной. Просто потому, что нет выбора.

Но если раньше при мысли об этом на князя нападала тоска, то сейчас что-то неуловимо изменилось. Что именно? Он пока не мог это уразуметь.

Если не знать, что это царский кабинет, и не догадаешься.

Простая мебель, простой стол, покрытый сукном, бронзовая, с тонкой серебряной отделкой, чернильница, несколько перьев и исчёрканных бумажных листов.

Всё, если не считать пары незамысловатых канделябров, в которых в преддверии вечера стояли свежие восковые свечи, да коробочки с резаным табаком. Простая моряцкая трубка уже исходила дымком в руках очень высокого худощавого человека в мундире офицера Преображенского полка. Треуголка лежала на подоконнике.

— …Так и живут в Измайлове, как цыгане, табором, государь.

— Пусть поживут, освоятся. А я потом решу, куда их… Испоместить знатных поближе, или на рубежах селить.

— Иные, мин херц, уже на службу просятся.

— Которые просятся, тех ко мне, экзаменовать стану. Поглядим, на что способны.

— Один из них давно здесь отирается, Пётр Алексеич. Аудиенции просит. Измаялся, ожидаючи. Примешь?

Острый взгляд государя не вязался с одутловатым, болезненным лицом землистого цвета.

— Кто?

— Князь ихний, твой крестник.

— Чего хочет? Только службу предложить, или ещё что?

— Насчёт ихней медицины поговорить. Ведь болеешь ты, государь.

— Мне одного клистира ходячего пока хватает, — набычился вышеназванный.

— Осмелюсь доложить, мин херц, однако крестьяне измайловские уверяют, будто по первой альвы сильно недужили. А старая княгиня их травами лечила. Бывало, что поднимала едва ли не с одра смертного. Также говорят, будто и мужиков окрестных травами пользовала. Досель не помер никто… Я-то, Пётр Алексеич, за ушастыми в четыре глаза гляжу, как ты и велел. Бабы у них травницы знатные, куда там нашим.

Снова взгляд — на сей раз не острый, а насмешливый. Облачко табачного дыма, на миг затуманившее и лицо, и обычный офицерский камзол, предпочитаемый государем вперёд всех прочих одежд.

— Ладно. О бабах альвийских и их познаниях успеем поговорить. Одними травами, говоришь, лечат?

— Да бог их знает, одними ли травами. Ты лучше у князя сам спроси.

— Приму я твоего князя, приму, — усмехнулся император, снова пыхнув трубкой. — А ты за дверью постоишь, послушаешь. После скажу тебе, что делать… Ну, зови альва.

В отличие от одеяний придворных, вызывавших у утончённого князя чувство глубокой брезгливости, одежды военных ему нравились. Удобно. Короткие, не тесные штаны, высокие сапоги, камзолы без излишних украшений, шляпы с подогнутыми треугольником полями, широкие пояса, либо кожаные, либо из цветной материи, перевязи с подвешенными к ним узкими мечами. Такое и он бы не постеснялся надеть, тем более, что сам государь редко одевается иначе. Что отличает верноподданного от недобросовестного царедворца? Именно желание следовать примеру господина. Князь искренне не понимал, почему многие известные ему придворные не желали оставлять предосудительной и безвкусной роскоши, отговариваясь чем-то вроде: «Таково в Европах ходят, и нам не зазорно». Стоимость наряда какого-нибудь модника, на взгляд князя, превышала всё разумное, и это при том, что его собственные парадные одеяния при всей благородной простоте ценились дороже полного доспеха воина. Не говоря уже о платьях и украшениях жены. Люди же могли ради мишурного блеска грубо огранённых бриллиантов продать или заложить ростовщикам истинную ценность — родовое имение со всеми холопами.

Что это? Следствие осознания людьми временности пребывания в этом мире? И, если альвы тоже стали смертными, не поразит ли их та же душевная болезнь?

Тем не менее, простота государя в облике и общении не только подкупала, но и давала надежду, что бессмысленное расточительство может быть обуздано.

— Государь, — князь склонился, опуская взор. Здесь тоже считали, что негоже дерзко пялиться на господина — хоть и с трудом в альвийской голове помещалось, что господином можно называть человека.

— Здорово, крестник, — тон государя показался ему доброжелательным, но усталым. — Садись, поговорим.

Император — таков основной титул государя — указал черенком прокуренной трубки в сторону обитого шёлком стула, и только сейчас до князя дошло, что комната пропитана табачной вонью. Видимо, удар по обонянию был настолько силён, что тело отказалось воспринимать запахи вообще. Вот что категорически не нравилось князю, так это пристрастие государя к курению табака. Мало ему длинного списка уже имеющихся болезней, обязательно надо усугубить?

Но с господином не спорят. Мысли господина можно лишь незаметно, исподволь направить в нужное русло. Умение, отточенное веками, и сейчас должно послужить на благо жалких остатков народа.

Князь аккуратно присел на предложенный стул. На самый краешек, дабы и государя не оскорбить, и приличия соблюсти. Не для того он три месяца ждал этой встречи, чтобы всё испортить в один момент.

— Рад видеть тебя, крестник, — проговорил император. — Ну, рассказывай, каково вам в России-матушке живётся.

— Милостью государя, мы не обделены самым необходимым, — учтиво проговорил князь, всё ещё не осмеливаясь смотреть на того, кого сам признал господином. — Мы не теряли времени, изучали язык, нравы и обычаи ваших подданных, а также деревья и травы во всей округе. Мы считаем, что теперь способны служить и приносить пользу…нашему новому отечеству по мере отпущенных нам сил и способностей.

— Похвальное желание, — кивок государя князь уловил тем периферийным зрением, которое у альвов развито лучше, чем у людей. — Слышал я, будто лучники ваши бьют без промаха не со ста шагов, как татары, а с пятисот и более.

— Это правда, государь.

— А из ружей кто стрелять выучился?

— Ружья, государь, мы давно изучили, ещё в Саксонии. Но той меткости и дальнобойности, какие свойственны нашим лучникам, стрелкам достичь не удалось.

— Дело нехитрое, освоите. Чем ещё похвастаешь, князь?

Альв тонко, едва заметно улыбнулся.

— Моя высокородная матушка нашла, что травы и деревья в окрестностях Москвы и немного южнее не отличаются от тех, к каким мы привыкли. Отвары и мази, приготовленные ею, исцеляли почти так же, как изготовляемые ею ранее, притом не только нас, но и наших соседей-людей, — произнёс он, стараясь мелодично выпевать слова — так менее заметен акцент. — Матушка исцеляла многие болезни, как у детей, так и у стариков. Незадолго до моего отъезда ей удалось излечить пожилую женщину монашеского звания, страдавшую камнями в почках…

От того, как ёрзнул в кресле государь, стало почему-то страшно. Разумеется, многоопытная мать с первого же взгляда определила большую часть недугов императора Петра Алексеевича, и всё время пребывания в Измайлово под предлогом благотворительности отрабатывала на местных крестьянах навыки лечения именно этих болезней. Опыты были успешны: люди не только выжили, но и пошли на поправку, всячески славословя княгиню-целительницу. Последнее было весьма кстати, слухи до государя должны были уже дойти. Теперь самое время деликатно предложить свою помощь государю. Но князь боялся. Он не настолько хорошо знал людей, чтобы быть уверенным в их реакции.

Если государь оскорбится, не сносить альвам голов.

— Говори уже прямо, без увёрток, — хмуро проговорил император, выпустив ртом облачко вонючего табачного дыма. — Что матушка твоя лекарка знатная, мне донесли уже. Что меня хвори одолевают, о том тебе самому доносили. Коли так, то лечите. Хуже Блюментроста, небось, не сделаете, раз у вас даже хворые монашки выздоравливают.

В последних словах князь уловил тень насмешки, но не смог понять, к чему или кому она относится. Потому предпочёл сделать вид, будто вовсе её не заметил.

— Что ещё скажешь, крестник?

— Отец просил соизволения принять его, — с секундной задержкой ответил князь. — Говорит, что до зимы не доживёт, и мечтает в последний раз повидать вас, государь.

— Батюшка твой, Князь Пётр Фёдорович, весьма разумен, и собеседник приятный, — кивнул император. — Сколько ж ему лет на самом деле?

— Мы не вели счёт годам, государь, это было нам не нужно, — князь сам понимал, что его ответ прозвучал косноязычно. Горло стиснула жалость к отцу, а душу ранила предстоящая скорбь неизбежного расставания. — Со времён сотворения минуло три эпохи, и каждая длилась несколько тысячелетий по вашему счёту. Отец мой и матушка явились в самом начале. Мои братья и сёстры были рождены ими с разницей в три-четыре тысячи лет, а всего у родителей нас было шестеро. Я младший и последний выживший сын, мне всего лишь около семисот лет.

— Всего лишь… — хмыкнул государь. — Как я понимаю, с долголетием у вас тут не сложится. Кабы не вышло, что стали вы вровень с нами по годам.

— На всё воля господня, государь, — князь уже знал этот универсальный ответ на любые неприятные вопросы и при любых двусмысленных ситуациях.

— И то верно. Все под богом ходим, и мы, и вы… Вот что, Михайла Петрович, крестник. Вези сюда семейство своё. Прямо сюда, в Петергоф, не надейся на Алексашку. Этот вас в клоповнике поселит, обдерёт дочиста, да так дело повернёт, что ещё благодарить за милость будете. Комнаты в Большом дворце велю выделить, не здесь, не в Монплезире, — государь сморщил лицо в ехидной усмешке. — Вижу, не по нраву тебе Монплезир. Так на всех не угодишь. В Монплезире ассамблею учинять станем. Призову знатных персон да послов иноземных, тут вас и представим, яко подданных наших… Или не стоит послов звать, князь? А? Что у вас там на самом деле с немцами вышло?

Вопрос — неудобнее не придумаешь. Универсальный ответ не поможет, а говорить правду ой как не хочется.

Нужно ли государю России знать, что альвы, едва выйдя из врат миров, без предупреждения напали на ничего не подозревавших людей? Придётся рассказывать ему не только это, но и причину такого поступка. Что альвы изначально видели в людях не более, чем дичь, и не считали вырезанные дочиста посёлки чем-то предосудительным. Кто же знал, что это не просто мир людей, но мир, где люди многочисленны и хорошо вооружены?

— Молчишь, — государь верно расценил повисшую в кабинете тишину. — Можешь не говорить, знаю я, что у вас там вышло. Писали мне и собратья мои, государи германские, и послы наши. Немцы — народ неласковый, коль их разозлить да сплотить, жди беды. Крепко же вы их обидели, раз народец ваш за два года вдесятеро уменьшился.

— Ваше величество, Пётр Алексеевич, — виноватым тоном проговорил князь. — Не ведали мы, куда явились, от врагов смертельных спасаясь, во всём живом и неживом видели угрозу. Со страху напали, полагая встреченных людей также врагами, и, сами того не ведая, сделали их таковыми. Виновны, государь.

— За вину вашу теперь я в ответе, коль под свою руку принял, — жёстко ответил император. — Немцы крик поднимут. Сила наша в Европе ведома, небось, не полезут воевать. Но ковы строить и гадости говорить им никто не помешает… Что скажешь, князь? Всю дипломатию, что годами я выстраивал, вы мне порушите.

— Я готов от имени всего нашего народа принести извинения посланникам государей, чьих подданных мы убили. Однако при этом нам следует верой и правдой служить вашему величеству, дабы…

— Не мне, — перебил его речь государь. — Не мне служить станете, а России. Я не бессмертный. Вы теперь — тоже. А Россия должна стоять и после нас. Но токмо сильная Россия сможет вас защитить. Уясни это, князь, и альвам своим скажи, чтобы уяснили.

— Скажу, государь, — князь склонил голову.

— Нет более у вас вечной жизни. А та, что есть, отныне и навсегда принадлежит отечеству. И тем сильнее отечество наше, чем крепче мы все за него стоим и стоять будем, не щадя ни имущества, ни живота своего. Это тоже им скажи, пускай крепче запомнят.

— Так вот почему…

— Ну, договаривай, князь, не молчи. Что сказать хотел?

Впервые за весь разговор альв поднял взор на государя. Немыслимая дерзость.

— Вот почему мы присягали не вам лично, не престолу, но самому господу, — едва слышно прошелестел он, ошеломлённый внезапной догадкой. — У нас было не так. У нас вечными были Владыки, но не государства, порой исчезавшие в войнах. Здесь наоборот… Спасибо за науку, государь.

— И у нас государства не вечны, однако ж в долголетии с ними людям не тягаться. — уточнил Пётр Алексеевич. Трубка прогорела, и он принялся выбивать пепел в металлический с виду сосуд, стоявший на столе. — Но увидеть конец России ни мне, ни тебе, ни даже внукам твоим не суждено, ибо родилась она, какой ты её видишь, совсем недавно.

— Я понял, государь. Мы поклялись за себя и за всех потомков наших. Мы… станем верно служить отечеству, дабы укрепить его, и тем самым искупим хотя бы часть своей вины.

Князь говорил настолько искренне, насколько вообще мог быть искренним альв из числа Высших. В германских землях он впервые узнал смертный ужас, когда народ оказался на грани полного истребления. Этот ужас он не забудет до конца жизни, сколько бы ни отмерил ему бог людей. И если щитом, стоящим между ужасом и народом альвов, может стать сильная Россия, то и он, и дети его сделают всё, чтобы этот щит не рухнул.

В мире людей есть и другие страны, на юге и востоке, но нет гарантии, что там их примут. Да и климат жаркий, говорят.

— Вот и приступайте к службе, — проговорил государь, набивая трубку новой порцией табака, который утончённый альв за время пребывания в кабинете успел возненавидеть. — Сами решите, кому какая стезя по душе, а наставники проверят, стоит ли вас учить особо, или и без того к избранному делу годны. Насчёт матушки твоей и её трав — согласие моё ты получил. О прочем после поговорим, хоть бы и на грядущей ассамблее… Эх, жаль, не застал ты перенос мощей князя Александра Невского, вот был бы удобный случай на большом приёме вас представить. Ну, да ладно, обойдёмся малым. И послов пригласим, пускай бесятся… Ступай, князь Михайла Петрович. Алексашку встретишь — скажешь, чтобы шёл ко мне немедля. Ему тоже дело найдётся.

Не поскупившись на самый учтивый поклон, какой он адресовал ранее лишь отцу с матерью, князь покинул царский кабинет.

Глоток свежего воздуха… Господь свидетель, какое это наслаждение! Но будущее альвов в этом мире стоило получаса нахождения в отравленной атмосфере. Не так уж это смертельно, хоть и неприятно, а результат в итоге блестящий.

Служить России? Почему бы и нет? Служили же они Высшим и Владыкам со всем возможным рвением, значит, смогут так же служить новой родине. Теперь во весь рост встал другой вопрос: как.

Нужно учиться умениям, приобретенным людьми для выживания в окружении себе подобных. Можно выучиться механике и морскому делу, освоить огнестрельное оружие и дипломатию, совершенно не похожую на то, что практиковали альвы в родном мире. Не грех в ответ поучить людей и своим умениям, пусть хотя бы начнут строить красивые и удобные дома, а не этот кошмар. Живопись у них тоже бездарная мазня, никакой школы. В лекарском деле царят дремучие дикари, рук не моющие. А уж поют и музицируют они так, что плакать хочется, но не от умиления, а от отчаяния.

Двум народам есть чему поучиться друг у друга. Князь надеялся, что это и станет ключом к будущему.

К их совместному будущему, иначе ничего не выйдет. Русские без альвов прекрасно обойдутся, а вот альвы без русских…

Это слишком грустная перспектива. Думать о ней не хочется, чтобы не вызывать в памяти даже тени пережитого.

Котяра вышел от государя задумчивым, но не подавленным. Это хорошо. Знать, слова государевы пришлись ему по сердцу, а и Пётр Алексеич доволен остался. Ещё лучше. Теперь его, Данилыча, выход. Зря, что ли, он при виде спины кланяющегося альва, сбежал на лестницу — сделать вид, будто сам только явился.

— Александр Данилович, — остроухий, завидев его, мило улыбнулся и склонил голову. — Хорошо, что вы здесь. Государь изволил выразить желание видеть вас.

— Удачно ли сам с государем поговорил, князюшка? — он изобразил не менее любезную улыбку и так же склонил голову в ответ — как равный перед равным.

— Весьма удачно, друг мой, — мурлыкнул котяра. — Увы, не могу насладиться беседою с вами. Я спешу исполнить повеление государя, а вам самому предстоит явиться пред его взором… Я правильно сказал, или что-то напутал?

— Всё верно, князь, всё верно, — снова он хотел было похлопать тщедушного с виду альва по плечу, и снова какая-то неведомая сила удержала его. Мол, не делай этого, хуже будет. — Ступай, Михайла Петрович, с богом.

— И вам также желаю благоволения господнего, Александр Данилович.

Расшаркивается, ишь ты, куда там версальским щёголям. Ну, как есть, котяра. Мягкий, ласковый в речах, а когти-то вот они.

Государя он застал с листом бумаги в одной руке и пером в другой. Так и не зажжённая вдругорядь трубка лежала на столе, у чернильницы. Пётр Алексеич в детстве не шибко учён был, и по сей день писал криво. И сейчас безжалостно чёркал пером по бумаге, вымарывая слова.

— Явился, — хмыкнул он, едва удостоив старого друга мимолётным взглядом. — Садись. Не люблю, когда надо мною торчат, аки мачты… Всё услышал?

— Всё, что нужно, мин херц.

— Прожект манифеста пишу. Так-то альвы присягнули, однако манифеста от нас ещё не было. Теперь будет.

— Немцы и прочие шведы взвоют, — напомнил Данилыч. — У них на остроухих не зуб вырос — полная пасть клыков, и все с ядом. Уж больно досадили они друг другу.

— Может, и хорошо, что досадили, — ровным тоном проговорил государь, продолжая лепить из слов корявые торопливые строчки. — Нашим бездельникам, что за европами, аки слепцы, тащатся, острастка будет.

Хитро придумал Пётр Алексеич, ой, хитро. Сам видит, что чересчур чаша весов, на которую европское влияние клали, к земле склонилось. Наши-то бояре не токмо обскоблились да в немецкие тряпки вырядились, они во вкус вошли. Теперь продаются направо и налево, как девки непотребные, лишь бы Европа платила. Сегодня у немца кошелёк возьмут, завтра у имперца, послезавтра у француза или гишпанца, а то и нехристями-агарянами не побрезгуют. А Пётр Алексеич, увлекшись, и не заметил, как равновесие нарушилось. Токмо нечего на иную, противоположную, чашу весов положить более. Слишком уж привыкли вельможи воротить нос от всего русского, ибо русское лёгких денег не сулит, а послы с кошельками — вот они, только намекни. Теперь появилось на Руси иное, не русское, не европское, не турецкое. Альвы вовсе к роду людскому не относятся, и на немцев тако же ядовитые клыки отрастили. Да ещё таковски напуганы, что за Россию костьми лягут, лишь бы детям их тут место нашлось. Эти, коли в силу войдут — а они войдут, не дураки чай — сами сожрут любого, кто Россией бесстыдно торговать станет.

С хрящиками сожрут, с костьми. И не подавятся.

Но и слишком много силы им забрать никто не даст, за это Данилыч готов был всё имущество, жену и детей на кон поставить. Немцы Руси тоже надобны, до времени. Потому и вельможам придётся брать у послов с оглядкой, и альвам не стоит зарываться, не то их самих слопают.

Есть такое словечко: «противовес». Каково оно работает в дипломатии, Алексашка знал не понаслышке. Теперь предстоит выяснить, работают ли «противовесы» внутри государства.

— Знатных испоместить вокруг Москвы, — Пётр Алексеич сопровождал написание прожекта словесными пояснениями. — Там им и их холопам вроде как неплохо. Одежонку зимнюю выдать, морозы у нас сам знаешь, какие, а остроухие, вижу, к оным непривычны. Уравнять князей в правах с титулованным дворянством, и быть им при дворе нашем. Служилым выдать жалованные грамоты на потомственное дворянство без титулов и земель, а простонародью… Лет через двадцать видно будет, какой прок от альвийских холопов.

— Баб у них вдовых много, — подсказал Данилыч. — За вдовых же мужиков наших замуж отдать, хотя бы десятка два-три, на пробу. А там видно будет, удачные ли дети получатся, и стоит ли с альвами родниться. Доносили мне, будто старый князь первым делом так и поступил — пристроил с десяток вдовушек по мужикам.

— Поглядим.

Перо так и летало по бумаге, разбрызгивая капельки чернил.

Что разглядел в котярах Пётр Алексеич? Что — из того, чего не разглядел он сам? Неужто и впрямь пользу великую могут принести? Коли так, то надобно держаться поближе к князю Михайле Петровичу. Где польза государева, там и князю Александру Данилычу может что-то отломиться. Так, самая малость, без ущерба делу.

— В канцелярию, — государь, размашисто подписавшись, сунул бумажный лист ему в руки. — Скажи Макарову, пускай перебелят и в курантах пропечатают. Народу сей манифест объявить и по губерниям разослать немедля.

— Сделаю, мин херц.

— Поглядим… — глядя сквозь него, повторил Пётр Алексеич. — Пускай себя проявят, и в уме своём, и в дури. А там уже видно будет… Скажи ещё этим бумагомарателям, чтобы в том же нумере прописали о грядущей ассамблее в Петергофе. Приглашения разошлём… Крику будет, говорите? А хоть бы и лопнули они от крика. Мы не ретирад европейский, куда г**но людское сливать повадились, мы — Россия!

Данилыч видал своего царственного друга во всяких видах, но таких моментов откровенно боялся. Словно проглядывал из-под давно знакомого лика некто неведомый и страшный.

Радовало лишь то, что император не стремился подражать королю французскому, заявившему, что государство — это он. Пётр Алексеич всегда говорил «мы», не имея в виду себя одного. Уж кто-кто, а Алексашка-то знал это наверняка.

Странно это, видит бог.

* * *

Божиею поспешествующею милостию, Мы, Петр Первый, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Князь Эстляндский, Лифляндский. Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, Государь и Великий Князь Новагорода Низовския земли, Черниговский. Рязанский. Ростовский, Ярославский, Белоозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский и всея Северныя страны повелитель и Государь Иверския земли, Карталинских и Грузинских Царей, и Кабардинския земли, Черкасских и Горских Князей и иных наследный Государь и Обладатель…

…великий плач гонимых услышав, и, памятуя о заповедях Божиих, принимаем под руку свою народ альвийский, ко Христу о милости воззвавший и нам отныне единоверный…

Дальше можно было не читать. Фон Бассевицу глубоко безразлично сохранение за альвийскими князьями их титулов и дарование поместий. Главное написано почти сразу вслед за титулатурой государевой.

Вряд ли этот манифест понравится его господину, герцогу Карлу. Хотя ненавистные датчане тоже пострадали от альвов, но куда больше досталось саксонцам и голштинцам. А герцог злопамятен и не склонен прощать разорение собственных владений. Тем не менее, пробежав глазами строчки в «Ведомостях», Бассевиц пришёл к выводу, что отговорит сюзерена от поспешных решений. Если всё сложится так, как оно складывается, то внуку государя не видать престола. Кто в таком случае унаследует русскую корону? Не дочь ли императора…и её супруг? Или их дети?

Ассамблея… Будь прокляты эти ассамблеи! Но там собирается не только петербургская знать. Там часто бывают иноземные послы, и за маленьким карточным столиком делается большая политика. Государь не жалует карты, но для иноземных посланников делается поблажка. Именно так, за непринуждённой игрою, по большей части и был решён вопрос о предстоящей помолвке голштинского герцога и русской цесаревны. Была и дипломатическая переписка, были некоторые возражения со стороны шведской родни, было и на удивление искреннее чувство Карла-Фридриха к Анне Петровне. Но если бы фон Бассевиц не напевал в нужные уши нужные песенки — вот так, за непринуждённой игрой — то вряд ли одной официальной дипломатией смог бы уверить всех во всесторонней выгоде этого брачного союза.

Правда, ещё не окончательно решено, с какой из дочерей царя Петра герцогу Карлу суждено сочетаться браком, но союз с русским престолом — дело решённое однозначно.

О выгоде для себя лично господин советник предпочитал скромно умалчивать. В самом-то деле, разница налицо. То ли быть советником при герцоге без половины герцогства, то ли вести дела принца-консорта при русской императрице.

При будущей русской императрице, следует всё же быть точным в формулировках. Одно неловкое слово, один доносчик — и готов умысел на государя. Прощай, голова. Нет, свою голову Геннинг-Фридрих постарается удержать на плечах. Она ему ещё пригодится.

Как одеться на ассамблею? Это не большой приём, здесь вряд ли будут уместны парадные камзолы и все фамильные драгоценности, какие есть. Император в последнее время предпочитал видеть на ассамблеях почти домашнюю обстановку: изящные столики, кофе, трубку, негромкую беседу. В прошлом остались те всепьянейшие и всешутейшие соборы, о которых не принято было упоминать в приличном обществе. Государь постарел и сильно сдал. Остаток сил употреблял на обустройство новой столицы и флота, на метресс, так что на безобразия уже ничего не оставалось… Вывод? Одеться неброско, но достойно. Камзол голландского сукна, рубашку, не самый пышный шарф. Шпагу? Разумеется, здесь допускаются драгоценные камни в эфесе и рукояти. Пара колец поскромнее. Что ещё? Чулки, башмаки с пряжками? Вот ещё! Ботфорты, и только ботфорты. Башмаки оставим господину, герцогу Карлу, ему перед царевнами расшаркиваться. Карету? Разумеется, карету, хотя фон Бассевиц был недурственным наездником и держал неплохих лошадей. К государю даже на малый приём полагается являться на собственном выезде.

Да, и не забыть оставить дома парик. Государь почему-то предвзято относится к тем, кто, не имея обширной лысины, накрывает голову чужими волосами. Исключение составляли лишь дипломаты, много разъезжающие по Европе или постоянно общающиеся с иноземными посланниками. Мол, этим деваться некуда, политесы. Мода? Какая ещё мода? Это в Версале мода, а здесь модно то, что угодно Петру Алексеевичу. Пышной шевелюрой фон Бассевиц, конечно, похвастать не мог, но не лыс, и на том спасибо.

Итак, на ассамблею!

Монплезир с его огромными широкими окнами, пропускавшими слишком много света, днём был красив лишь снаружи. Но вечером, при свете многочисленных шандалов, превращался в уютный дом. Дом-воспоминание Петра о Голландии. Подобные приёмы и приёмчики часто устраивали молодому царю богатые голландцы, и, едва получив такую возможность, Пётр Алексеевич стал устраивать такие же ассамблеи для своих гостей. Не забыл, превратил маленький кусочек России в маленький кусочек Нидерландов, где чувствовал себя спокойно и уверенно. Как дома.

Стремление русского государя быть своим среди культурных европейцев нравилось фон Бассевицу, однако он полагал, что ожиданиям сбыться не суждено. Ни Петра, ни потомков его равными не сочтут, увы. Увы — и для советника-голштинца тоже, ибо он-то за четыре неполных года достаточно близко узнал русскую жизнь, и самолично полагал её ничем не хуже европейской. Но большинство так не считает, и наиболее рьяно — те, кто Россию только на карте видел. Таким образом, стремлению государеву суждено пропасть втуне. Не оценят.

Но обстановка и впрямь уютная. Хотя, сказать то же о собравшейся здесь компании было сложно.

Кампредон, французский посланник. Легкомысленный, не всегда удачливый картёжник, и при этом тонкий дипломат. Как одно сочеталось с другим, непонятно. Неизменно куртуазен и приятен в общении, однако при этом спиной бы к нему фон Бассевиц не поворачивался… Кто это? Неужели Гогенгольц? Какими судьбами? Должно быть, не устал ещё плести интриги в пользу престолонаследия внука государева, юного Петра, сына покойного царевича Алексея. Ещё бы, ведь по линии матери, кронпринцессы Вольфенбюттельской, мальчик доводится близким родственником его императору. Нет, такой расклад не выгоден ни России, ни маленькой Голштинии… Швед явился, Цедеркрейц. Этому всё равно, кто унаследует престол Петра, лишь бы голштинские родственники его королевы сидели как можно дальше от Стокгольма и не высовывались, но лучше будет, если сидеть они будут вдали и в безвестности. Хотя, возможны варианты… А ещё лучше — чтобы королевские родственники делали то, что им скажут. Правда, герцог Карл-Фридрих неизменно встречал подобные предложения в штыки, и в лучшем случае советовал своей августейшей тётушке навести порядок в собственном королевстве, прежде чем совать нос в чужие пределы… Вестфален. Как же здесь без датчанина обойдутся. Враги Швеции, враги Голштинии, невеликие и ненадёжные друзья французам, ловки на море и совершенно разучились воевать на суше. Государыня императрица явно обходит датчанина своей милостью, ибо Шлезвиг, наследное владение её будущего зятя, отхватила именно Дания… Ох, да тут ещё и Мардефельд, посланник Пруссии! Голландец де Вильде! Это что, ассамблея, малый приём? Ой, не похоже. Для полного европейского концерта не хватает только англичанина и саксонца, а так все на месте. Но с Англией прерваны дипломатические отношения, Пётр Алексеевич не простил откровенно враждебной политики Лондона по отношению к своей стране. А саксонца могли попросту не пригласить. Скорее всего, из вредности, но непонятно тогда, чьей именно — самого посла или князя Меншикова. Вероятно, последний таким нехитрым способом решил уколоть короля Августа, виновного в распаде Северного аккорда. Мелковато как-то для большой политики, но вполне в духе Александра Даниловича.

Тем не менее, сам Меншиков уже здесь. Трётся около государя и государыни, не забывая поглядывать на соседний столик, где под карточную игру шла непринуждённая беседа герцога Карла-Фридриха со старшими принцессами, Анной и Елизаветой. Герцог одинаково любезен с обеими сёстрами, ещё не будучи до конца уверенным, что ему достанется в супруги именно Анна. Ну, ему-то это и знать пока не положено. Четвёртой за столом была младшая царевна, Наталья, по малости лет ещё путавшая правила игры, но при этом мило, по-детски, кокетничавшая с голштинским гостем. В самом деле, неизвестно, как могут измениться планы государя на будущее дочерей. Герцогу вполне могли сосватать и Наталью, предложив подождать несколько лет, а старших выдать замуж более выгодно… Не сводит с иностранных послов глаз и глава Тайной канцелярии, тучный граф Пётр Андреевич Толстой, задумчиво отхлёбывавший кофе из мизерной чашечки… Кто здесь ещё? Остерман, Головкин, Ягужинский, Репнин, Девиер, Бутурлин, Долгорукие…

Это точно ассамблея, а не большой приём?!

Фон Бассевиц приложил немалые усилия, чтобы его растерянность не отразилась на лице. И это при том, что он полагал себя опытным дипломатом, умеющим скрывать истинные чувства. Что происходит? Что задумал Пётр Алексеевич? Связано ли столь представительное собрание с сегодняшним манифестом, и если связано, то каким образом?

Если его догадки верны, тогда понятно, почему не пригласили посла Августа Саксонского. Мало кто из европейских государей так пострадал от рук альвов. Те ведь даже одну битву умудрились у Августа выиграть — одними луками и стрелами, да ещё атакой кавалерии. Впрочем, пирровы победы бывают не только у людей. Фон Бассевиц, ознакомившись с реляциями саксонцев, пришёл к мнению, что альвам следовало бы не гробить цвет войска, подставившись под фланговый огонь артиллерии, а отступить, не принимая боя. Глядишь, больше было бы пользы. Что заставило их ввязаться в безнадёжную войну и ради победы в одной битве положить на поле боя цвет своей армии? Гордыня? Или они не ведали, против кого сражаются?

Впрочем, даже если это так, то спеси им за последующие два года изрядно поубавили. Радует, что они, наконец, сделали верные выводы. Значит, не безнадёжны.

Потрескивали дрова в камине, слегка колебались огоньки свечей. Скрипач и флейтист негромко выводили в своём углу скучный мотивчик, гости беседовали, играли в карты, пили кофе, вопросительно поглядывали на августейшую чету. Почти домашняя обстановка, и в то же время лёгкая нервозность. Никто не знает, чего ждать. И только у трёх человек нет в глазах тусклого отсвета этой нервозности.

У Меншикова, государя и государыни. Эти трое точно знают, что сейчас будет.

Фон Бассевиц не знал, но догадывался. И догадки его не радовали совершенно.

Когда объявили о прибытии их сиятельств князя-отца и княгини-матери Таннарил, фон Бассевиц уже был готов к такому обороту. Здесь, в России, главное — ничему не удивляться, тогда и не будет никаких сюрпризов.

Альвы. Старик, с трудом переставляющий ноги, и сухая, прямая, как палка, старуха. Не столько она опирается на руку супруга, сколько сама его поддерживает. Но оба ступают так величественно, словно им с детства прислуживали короли и императоры. Наверняка это давалось обоим невероятными усилиями, но гордость побеждала немощь. Пока, во всяком случае. Оба одеты по своей, альвийской моде — никаких фижм, глубоких декольте и корсетов, лишь свободно струящийся светло-зелёный шёлк с изящными вышивками. На старухиной седой голове — диадема светлого металла с единственным зелёным камнем, прекраснее которой фон Бассевиц в жизни не видел.

Ничего не скажешь, благородная пара.

А что же государь?

А государь встретил чету горделивых стариков стоя, как радушный хозяин дорогих гостей.

— Князь Пётр Фёдорович, княгиня Марья Даниловна, — прогудел его величество, сопровождая свои слова кивками в ответ на изысканный и полный достоинства поклон престарелых альвов. — Рад вас видеть. Как добрались?

— Благодарю, мой государь, добрались удачно.

Негромкий, лишь немного дребезжащий, голос князя каким-то странным ухищрением оказался слышен едва ли не во всём Монплезире. Не иначе альв использовал излюбленный приём актёров, и говорил с того места, откуда хорошо расходится звук. Но как он определил это место? Знал заранее или вычислил?

Советник голштинского герцога всегда с долей подозрения относился к людям, использующим к своей пользе дешёвое фиглярство, а здесь — не люди. Чего от них ждать?

Увидим.

Государь тем временем усадил стариков-альвов рядом с собой, и дальнейшую их беседу фон Бассевиц не слышал. Подобраться ближе? Его величество мог и осерчать, и палка, кажется, при нём. Даром, что иностранец, и гостей вокруг полный дворец, в гневе Пётр Алексеевич такими мелочами себя не утруждал. Оставалось тереться неподалёку от своего природного господина и надеяться уловить хотя бы обрывок разговора.

Однако его надеждам не суждено было сбыться. Объявили о прибытии князя и княгини Таннарил с сыновьями. Кое-кто из гостей начал было коситься на стариков, оживившихся при этом известии, однако большинству уже было известно, что князь-отец по немощи своей переложил бремя власти на плечи единственного сына. И сейчас все взгляды устремились на широко распахнувшиеся двери. О молодом альвийском князе многие лишь слышали, но доселе не видели. Каков он? Какова его супруга? Что из себя представляют его сыновья?

Альвы превзошли все ожидания. Они были… Нет, не прекрасны. Фон Бассевиц не смог найти нужного слова ни в одном из известных ему языков. Ослепительны? Быть может. Среди людей он за всю жизнь не видал никого, кто производил бы хотя бы десятую долю этого впечатления.

Впрочем, и красивы они были тоже, это верно. Ангелы остроухие. Волосы длинные, прямые, сияют чистым золотом. У князя глазищи зелёные, что твои изумруды, у княгини — медовые. Лица… Да, лица ангельски прекрасны, однако и на них читался возраст. Лет по двадцать пять — двадцать семь можно дать, а сколько там на самом деле, одному богу известно.

Альвы ступают мягко, по-кошачьи, только слышно, как одежда шелестит. И… Фон Бассевиц готов был поклясться, что текучий золотистый шёлк свободно скроенного платья княгини при ходьбе облегал выпирающий живот.

Ну, остроухий… Беременную жену на ассамблею притащить…

Удивление помешало ему сразу обратить внимание на другой удивительный факт: оба княжича, степенно ступавшие следом за родителями — крепкий молодец ростом выше отца и худенький подросток лет четырнадцати — облачились не в альвийские шелка, а в привычные камзолы голландского сукна. На ногах у юношей были надеты высокие ботфорты, а длинные альвийские мечи болтались на простых кожаных перевязях, словно солдатские шпаги.

Молодые обормоты явно подражали государю. Вот стервецы. Сами сообразили, или отец надоумил?

Князь с княгиней изящно склонились перед императором. Их сыновья, сняв треуголки, раскланивались по-французски.

— Дамы и господа, — громко произнёс государь, снова поднявшись на ноги. Роль радушного хозяина дома следовало выдерживать до конца. — Пришло время объявить, ради чего была созвана сия ассамблея. Рад представить благородному собранию князя Таннарила, государя альвов и моего крестника, со всем семейством пришедшего под нашу руку.

Глядя на лица иноземных послов, фон Бассевиц уже почти слышал скрип перьев, шелест бумаги и шорох трафаретов для тайнописи. Впрочем, без трафаретов послы могут и обойтись, событие не тайное. Князья альвов ещё в конце весны приняли крещение в православие, но мало кто знал, что они ещё и принесли вассальную присягу Петру Алексеевичу. Теперь будет знать вся Европа.

Будет «весело», нечего сказать. Вестфален словно лимон с кожурой сжевал. Мардефельд вовсе волком смотрит. Хорошо, что саксонца нет, не то быть бы скандалу. Остальные смотрят заинтересованно: мол, какой муки можно намолоть для своих государей на этой новой мельнице.

— Михайла Петрович, — Пётр Алексеевич вдруг широко улыбнулся. — У нас принято говорить приветственное слово, когда тебя представили собранию. Скажи, не стесняйся.

— Прошу прощения, государь, — с почтительным поклоном и с певучим акцентом ответил альв — по-русски. — Не ведаем мы ещё всех обычаев русских, однако же готовы их соблюдать… Благородное собрание, уважаемые и чтимые гости государя, — снова поклон, на сей раз всем собравшимся — и никому в отдельности. — Позвольте засвидетельствовать вам наше с княгиней великое почтение. Его величество столь великодушен, что дозволил нам находиться в вашем обществе, как равным с равными… Дерзну также обратиться к посланникам иных держав, чьи владения мы по неведению затронули войной, — третий поклон, в сторону дипломатов. — Смею от имени всего нашего народа и его лучших представителей принести глубочайшие извинения за те неудобства, что мы причинили благородным государям Саксонии, Дании и Пруссии.

Улыбке альва позавидовали бы все признанные красавицы Европы. Зато дипломаты, соблюдая этикет, были мрачнее мрачного. Голштинию остроухий вовсе не помянул.

«Неудобства». А ведь он ещё тот мерзавец. Либо совсем не знает тонкостей дипломатического языка, либо знает, но из-за спины Петра может и не такую рожу скорчить. Мол, вот вам, победители, у меня есть защитник. Это верно, воевать с Петром даже турки уже не решаются. Но что скажут теперь… да хоть те же датчане? Они и без того в сторону Лондона поглядывают. Если не удастся объяснить им, каковы их собственные выгоды от альвов на службе русского императора, то быть английскому флоту в Зундском проливе. И не быть герцогу Карлу-Фридриху «королевским высочеством».

Нужно срочно встретиться с Бестужевым, кажется, на прошлой неделе его видели на приёме у Вестфалена. Он ещё не отбыл в Ревель? Было бы большой удачей поговорить с этим интриганом до того, как с ним поговорит его величество.

О, а альв-то уже деток своих представляет. Роман и Василий, кажется, так их крестили. Интересно, как их зовут по-альвийски? Остроухие не пользуются публично своими именами, полученными при рождении… Нет, сыновей и впрямь папаша вымуштровал. Бойкие парнишки, отвечают государю как бы непринуждённо, но с почтением. Старший хитрая бестия, по всему видно, достойный наследник отца. Можно сказать, копия, только моложе выглядит. Младший — эдакий ангелочек, подросток с лицом не выразимой словами красоты и глазами наивного десятилетнего ребёнка.

Тихий треск свечи, раздавшийся за спиной герцогского советника, почему-то заставил вздрогнуть. Нет, положительно, пора посоветоваться с доктором. Стезя дипломата не усыпана розами, в особенности в России… Но почему? Что на него вдруг нашло?

И тут фон Бассевиц вздрогнул ещё раз.

Отвлекшись на шустрых княжичей, он упустил момент, когда их отец уставился на него. Да, да, именно на него, Геннинга-Фридриха. Что за взгляд! Скальпель для препарирования, да и только. Альв, пользуясь моментом, изучал его. С интересом, можно сказать даже, с научным. Но не как равного, а как… как червя. С хорошо скрываемой брезгливостью.

Господи… Этот альв, будь его воля, раздавил бы любого присутствующего, как того самого червя. Каждого в отдельности или всех скопом — неважно. Будь его воля и будь у него сила.

Князь, заметив внимание фон Бассевица, сморгнул. Новый его взгляд был мягко дружелюбным, даже слегка извиняющимся.

Наваждение прошло, словно его и не было.

Ох, пригрел император змею на груди…

Кого она станет жалить? Врагов государя, или его самого?

Ох, что будет…

* * *

— Никто не доволен, государь.

— А ты не золотой рубль, чтобы всем нравиться, князь, — государь уважил старость его родителей и не стал курить. — Смирись.

— Я смирился, государь. Мы все смирились.

— Подтверждаю слова сына, государь, — слабый голос отца, тем не менее, обладал душевной силой, о которой молодому князю пока приходится лишь мечтать. — Вы уже догадались, о чём я хочу сказать… Мы слабы. Вы дали нам защиту и покровительство, но вы никогда не дадите нам усилиться в той мере, чтобы стать опасными для вашей страны и ваших потомков.

— Не дам, — кивнул государь. — И потомству завещаю.

— Благодарю за откровенность, ваше величество, — старик, тонко усмехнувшись, слегка склонил седую остроухую голову — Можем ли мы узнать условие, при котором это ограничение будет снято?

— Спроси у сына, Пётр Фёдорович. Он уже знает ответ.

О, да. Молодой князь знал ответ. Он ему не нравился, но другого нет и не будет. Придётся с этим жить.

А дети… Оба князя, и старый, и молодой, крепко подозревали, что государь уже позаботился о должном воспитании детей альвийской знати. Тех, кто дожил до этого дня, и тех, кому только предстояло родиться. Поделать с этим уже ничего нельзя, придётся смириться.

Словно прочитав его мысли, Пётр Алексеевич отставил кофейную чашечку на столик, за которым они все сидели, словно семья. Государь, государыня, старые и молодые князья. Юные княжичи, увлечённые в своё общество дочерьми государя, весело и непринуждённо обучались карточной игре, непременной на подобных приёмах.

— У тебя хорошие сыновья, крестник, — сказал государь, не изменившись в лице. — Если ты хочешь, чтобы они исполнили клятву, данную вами от имени всех ваших потомков, они должны учиться. Учиться жизни среди нас, учиться воевать по-нашему.

— Учиться быть людьми? — вкрадчивым голосом спросила молодая княгиня.

— Нет, княгиня, — возразил государь. — Жить среди нас, быть как мы, оставаясь собой. Это тоже искусство.

Альвийка скромно опустила медовые глазки долу. Что ж, ей ещё только предстояло понять человеческую мудрость. А ещё — получить выговор от супруга. Кто бы ни был государь, с ним не спорят.

Дети.

Они отнимут детей.

Пусть дело будет обставлено необходимостью обучения, и детям никто не воспретит общаться с родителями, но их будут воспитывать как людей.

Это ещё можно понять. Но как изволите понимать слова императора?

Государь далеко не глуп, и не мог сказать нелепость. Но как? Как — ответь, бог человеческий! — можно жить среди людей, учиться быть людьми, и при этом остаться самими собой, альвами? Как это вообще возможно?

В их родном мире слабый становился частью мира сильного, должен был безропотно принять новые правила и повиноваться им. Даже если вся прежняя жизнь была построена совершенно иначе. Слабый терял имя. Здесь слабыми сделались альвы, попали в зависимость от людей. С этим ещё можно было, сцепив зубы, смириться. В конце концов, люди этого мира кое в чём превзошли альвов. Будь у него, у князя Таннарил, хотя бы пять артиллерийских полков, да десяток здешних вооружённых кораблей, ещё неизвестно, чем закончилась бы та злосчастная война. Подчиниться сильному — не позор. Принять образ жизни сильного — тоже не позор. Но остаться при этом самими собой?

В его мире эти вещи взаимоисключали друг друга.

Отец всегда говорил: если чего-то не понимаешь, спроси у мудрого. Наверняка Пётр Алексеевич, если правильно задать вопрос, изволит разъяснить непонятливому вассалу…

— Государь, ваше величество, — негромко, со всем почтением произнёс князь. — Должно быть, я недостаточно сообразителен, чтобы уразуметь смысл изречённого вами. Быть как вы, но остаться собой? Это… невозможно.

— Невозможно, говоришь? — государь недовольно встопорщил усы. — А ты попробуй, князь. Может, и получится.

Продолжать расспросы князю альвов почему-то не захотелось. И отец посмотрел неодобрительно. Во взгляде старика явственно читалось: «Мальчишка». Так и есть, мальчишка, по прежним-то меркам. Альвы взрослели телом раньше людей, ибо постоянные войны забирали жизни мужчин, и погибшим требовалась замена. Но дух мужал десятками, если не сотнями лет. Мало кто из его народа мог явить миру истинную мудрость ранее прожитого тысячелетия.

Государыня, уловив невысказанное смятение гостя, как радушная хозяйка любезно предложила ему чашечку кофе. За последнее время князь успел не только распробовать этот напиток, но даже пристраститься к нему, и с благодарностью принял это предложение.

Но найдёт ли он ответ на взволновавший его вопрос?

А может, и этот ответ ему уже известен? Кто их поймёт, этих людей.

* * *

Лес. Мокрый и холодный, негостеприимный.

Вечер. Дождливый, промозглый, когда больше всего на свете хочется добраться до гостиницы, поужинать и лечь спать под убаюкивающее потрескивание сгорающих в печке-голландке поленьев.

Нет, тащись в карете, господин посланник, покуда проклятое место не минуешь. Ибо гостиниц здесь на двадцать миль в округе не осталось. Захирели и заброшены. Уж больно худая слава у этих мест. Дёрнул же чёрт в опасении шведских — а то и английских, что вдвойне обидно — каперов ехать в Данию сушей.

За последние два с лишком года Саксония сделалась опасной для путешествующих, и виной тому война с альвами.

Если Марс был поначалу на стороне остроухих, и позволил им, пусть и ценой больших потерь, выиграть первое сражение, то далее сей языческий бог от них отвернулся. Наученный горьким опытом Август генеральных сражений более не давал. Призвал союзников, купил наёмников, и в серии небольших, но жестоких боёв уменьшил численность альвов прямо-таки…радикально. Не щадил ни женщин, ни младенцев. По Саксонии запылали костры, на которых сгорали немногочисленные взятые живьём пришлецы. Немудрено, что альвы вконец озлились. Они тоже получили горький опыт, и извлекли из него урок. И если ранее угрожали даже предместьям Дрездена, то после катастрофического разгрома ушли в леса. Выковырять их оттуда оказалось делом нелёгким и крайне опасным для жизни.

Первыми сие сообразили наёмники. Одно дело, когда ты за денежки весело насаживаешь на штык альвийских детишек и насилуешь их матерей, и совсем другое, когда за те же деньги получаешь стрелу в глаз. А немногим позднее — пулю. Ибо с трофейным оружием альвы освоились неплохо, а стрелками оказались на диво меткими. Наёмная сволочь побежала из армии Августа первой. За ней последовали войска тех мизерных государств, которые после Вестфальского мира только тем и кормились, что торговали военной выучкой своих бравых парней. Королишки и герцогишки сообразили: ещё немного, и торговать станет нечем. Не прошло и пары месяцев, как Август остался с альвами один на один.

Саксонец писал в Петербург, конечно же, писал! Бочку чернил и телегу бумаги извёл, не менее, умоляя Петра Алексеевича дать войска. Но увы, государь не забыл ему подлости, когда Август Саксонский тайно от союзников учинял аккорд с Карлом Шведским. Ответ его императорского величества по форме был учтив, но по содержанию глумлив. Дескать, нешто, брат мой Август, оскудела земля саксонская доблестными воинами, ежели вы с лесною шайкой управиться не можете? Проглотив это истинно петровское издевательство — а что ему оставалось делать? — Август хотел было призвать под саксонские знамёна поляков, находившихся под его скипетром. И здесь увы: Саксония далеко, а Россия близко, и портить с нею отношения гоноровой шляхте, при всей их крайней нелюбви к схизматикам, почему-то не захотелось. Дворянчики, чьи владения пострадали от альвийских вылазок, невеликая сила. Оттого и затянулась странная война сия. Саксонцы могли выставить довольно приличное войско, но в лесу генерального сражения против остроухих не дашь. Альвы же, рассыпавшиеся на десятки отрядов, учинили то, что в неведомых глубинах времени однажды назовут «диверсионной войной на коммуникациях противника». Сиречь, разбой на дорогах и набеги на деревни. И таков был сей разбой с набегами, что, когда альвы вдруг стронулись с места и стали уходить на восток, с их пути в страхе божием разбегалось всё живое.

Но ушли не все. Это было известно совершенно точно. Иные — должно быть, самые отчаянные головы — остались прикрывать отход сородичей, сковывая своими дерзостными вылазками действия регулярной армии. Их было мало, но даже малости хватало, чтобы часть Саксонии обезлюдела. Альвы убили не так уж много, куда больше людей просто убежало, куда глаза глядели. По сути, островками жизни и цивилизации остались одни города. Многие деревни вокруг них, дававшие провиант, были либо уничтожены в ночных набегах безжалостных альвов, либо их жители снялись и ушли в менее опасные места. Поля стояли заброшенными и зарастали сорняками. Король Август, изрядно поскучневший, почти переставший пополнять коллекции картин и любовниц, был вынужден тратить золото на закупку хлеба. Сволочные польские подданные, жалуясь на неурожай, драли с него три шкуры. Ежели дела станут складываться таким манером и далее, Саксония по миру пойдёт, да и подаст ли кто?

Сложилась неприятная для короля ситуация. Его войско могло разбить альвов в большом сражении, но не могло сделать этого, не выманив оных на открытое место. А альвы, прочно засевшие в лесных чащах, не могли победить, но причиняли саксонцам такой вред, какой в Европе не упомнят со времён Валленштейна. Ни туда, ни сюда. Более того, соседи ждали, дождаться не могли, когда альвы окончательно уберутся из ослабевшей Саксонии, чтобы начать её делить промеж собой. Страх перед остроухими — единственное, что покуда их удерживало. Господин посланник российский хоть и являлся сторонником аккорда с Англией — за что и страдал ныне, к слову — но подобное отношение осуждал. Не по-христиански сие. Хотя, что взять с безбожных лютеран и лицемерных католиков? Все они тут друг дружку поедом едят. Только зазевайся, вмиг освежуют.

Собственно, для того, помимо прочего, он и едет в Дрезден, чтобы успокоить короля Августа: скоро альвов в пределах его державы не останется. Но за то он должен будет держать руку Петра Алексеевича, невзирая ни на какие конъюнктуры. Тогда и войско российское сможет получить ради защиты от жадных соседей, да и того может не понадобиться — довольно будет официального заявления Петербурга о верности союзу. На одного Августа накинутся все, кому не лень. На Августа, за спиной которого маячит тень Петра Алексеевича, не рискнёт нападать даже туповатый Фридрих-Вильгельм Прусский, тот ещё любитель выкидывать артикулы у границ соседей. Не говоря уже об императоре венском — коронованном воре, так и норовящем стянуть чего плохо лежит. Ну, а ежели Август, опомнившись от испуга, сам начнёт разные фокусы показывать, так альвам дорожка известна. Они ещё и рады будут вернуться, но уже не бездомной шайкой, а подданными русского императора.

Вот смеху-то будет, ежели Пётр Алексеевич по своему глумливому обыкновению назначит посланником в Дрезден какого-нибудь остроухого князька, из тех, кого не дорезали саксонцы в самом начале.

Стемнело, но ещё не настолько, чтобы вовсе глаз ничего не различал за окошком. Господин посланник откинул занавеску: ему вдруг почудилось за волнистой чертою придорожных кустов некое движение. Но не успел он и рта раскрыть, как испуганно заржали упряжные лошади, вскрикнул возница, и карета дёрнулась, резко останавливаясь. Господин посланник едва не полетел носом вперёд. Крики возницы и двоих слуг, ехавших на запятках, мгновенно умолкли, а дверца, едва не сорванная с петель сильным рывком, распахнулась во всю ширь.

Первым, что увидел посланник, было дуло пистолета, направленного ему в лоб.

— Спокойно, — сказал по-немецки — вернее, по-саксонско-немецки — певучий, как серебряный колокольчик, голос. — Не делайте резких движений, я этого не люблю.

«Разбойники, — сердце поневоле упало в пятки. — Влип».

И тут же пришла иная, более трезвая мысль: какие, к чёртовой бабушке, разбойники? Явившись в эти леса, альвы первым делом извели сию публику под корень и разбойничали в одиночестве. Выходит, на него напали…альвы?

Заставив себя не таращиться в чёрный зрачок ствола, посланник в свете каретных фонарей разглядел того, кто был по другую сторону пистолета.

Вернее — ту. Это несомненно была женщина, молодая, красивая и остроухая.

— У этих мест скверная репутация, — она, тонко улыбаясь, продолжала выпевать слова. — Саксонцы менее, чем полком, здесь появляться не рискуют. Следовательно, вы один из тех иностранцев, от которых мы привыкли узнавать последние новости… Представьтесь же, сударь.

— Граф Бестужев, — сообразив, что его не намерены убивать, посланник несколько оживился. И даже припомнил кое-что из боязливых перешёптываний знакомых саксонцев. — Имею ли я счастье беседовать с прекрасной Лесной Принцессой, или судьба свела меня с иной достойной дамой?

Тихий смех — словно зазвенела на ветру череда серебряных колокольцев.

— Да, я та, кого саксонцы прозвали Лесной Принцессой, — сказала она. — И со мною мои воины. Надеюсь, ваши слуги будут вести себя прилично, пока мы с вами обсудим последние события при дворах Европы… Граф Бес-ту-жев, — она произнесла его имя по слогам, как явно не знакомое. — Вы — русский?

— Да, ваше высочество.

— С какой целью едете в Дрезден?

— Проездом в Копенгаген, где уполномочен быть посланником Российской империи. Имею также письмо его императорского величества королю Саксонии Августу, обязан вручить лично.

— О, так вы посланник. Значит, везёте множество новостей. Не соизволите ли пригласить даму в карету? Разговор предстоит долгий, и мне не улыбается беседовать с вами, стоя под дождиком.

— Простите, ваше высочество, — посланник вымучил виноватую улыбку. — Пистолет в вашей ручке несколько сбил меня с толку.

Она движется бесшумно. Совершенно бесшумно, несмотря на навешанную на её персону солдатскую амуницию. Длинный меч на простой кожаной перевязи, пороховница, кошель с пулями и бумажными патронами для ружья. Кинжал боевой. Одежда походная, не здешняя, альвийская, видимо. А плащик местный. Бог знает, с кого она его сняла, разбойница.

Тусклые лучи каретных фонарей переплелись на её прекрасном лице.

— Итак, — сказала она, устроившись на мягком сидении напротив посланника, — если вы едете из России, начнём, пожалуй, с новостей из Петербурга…

Альвийка выслушивала его внимательно, и по её лицу невозможно было понять, насколько она заинтересовалась той или иной новостью. Только пистолет по-прежнему держала наведенным на господина посланника. Иногда она его перебивала, и серебристым голоском требовала переходить к следующей теме. Ей были скучны салонные сплетни, а в делах европейских Лесная Принцесса проявила завидную осведомлённость. Скорее всего, то, что она останавливала иностранцев ради новостей — не шутка. К слову, судила она об этих делах вполне здраво, куда там иным министрам. Но когда речь зашла о последнем манифесте его императорского величества, том самом, насчёт альвов, едва заметно взволновалась и попросила повторить.

— У меня с собою нумер «Петербургских ведомостей», в коем пропечатан сей манифест, — вежливо проговорил граф. Попробуй поговорить невежливо с той, кто держит тебя на прицеле. — Если желаете…

— К сожалению, у меня не было возможности изучить русский язык, — произнесла альвийка. — Но если вы окажете любезность и переведёте на немецкий, буду вам крайне признательна.

Дворянка. Нет — пожалуй, даже аристократка, из высшей знати. Не зря саксонцы присвоили ей титул принцессы, а ведь она им враг лютый. Что ж, когда тебя останавливает столь очаровательная и учтивая разбойница, грех не повиноваться. Граф достал из шкатулки с бумагами сложенный в несколько раз листок столичных курантов. Вёз Августу, дабы продемонстрировать серьёзность намерений императора вытянуть всех альвов в Россию, но, видимо, придётся отдать этой…принцессе, или кто она там. Королю же придётся ждать дипломатической почты.

Перевёл полностью, дословно. И, по правде сказать, удивился реакции дамы. Та, обдумав новость, произнесла три певучих слова на своём языке. Ей ответили откуда-то сверху. Наверняка её подчинённые, что держали на прицеле оторопевших слуг и возницу. Альвийка разразилась довольно длинной фразой, в которой мелькнуло вполне понятное слово «Руссланд», после чего… ловким движением опытного солдата сняла курок со взвода и положила пистолет на колени.

— Граф, если то, что вы сказали, правда, значит, мы с вами отныне в некотором роде соотечественники, — приветливо улыбнулась она. — Это, безусловно, хорошая новость.

Как ни скуден был свет, господин посланник разглядел тоненькие ниточки складочек у её губ. Сколько бы он ей дал? Лет тридцать, или около того. Нелюдскую красавицу не пощадил его родной мир.

— Надеюсь, для нас обоих, ваше высочество?

— Я не убиваю тех, кто приносит мне хорошие новости, — коротко прозвенел колокольчик её смеха. — А также тех, кто по-хорошему забавен. Был здесь один человек, художник. Всё кричал, чтобы ему дали возможность запечатлеть меня хотя бы на бумаге, а уж потом можно начинать его убивать. Мы посмеялись, но возможность такую предоставили. Художник оказался далеко не бездарен, изобразил меня правдиво. Потому он был отпущен восвояси, живым и здоровым, с набросками в кармане. Может, вы что-нибудь слышали об этой истории?

— О, да! — светская беседа в карете посреди безлюдного леса начинала господину посланнику нравиться. — Казус недавний, но успел нашуметь. В Потсдаме, когда я был приглашён ко двору короля, все только и говорили, как Антуан Пэн, придворный живописец, попал в незавидную историю недалеко от Дрездена, куда направлялся ради заказа короля Августа, но остался жив благодаря своему искусству. Говорят… Вы уж простите, ваше высочество, что я позволяю себе повторять слухи, но…

— Ничего, граф, я и слухи собираю, если они интересны и правдивы.

— Так вот, ваше высочество, если верить слухам, его величество король, едва увидев наброски Пэна, стал рассуждать о том, что готов простить вам и вашим…родичам все прошлые обиды, только бы ваше высочество согласились стать его придворной дамой. Говорят также, что король обдумывает способ донести сие до вашего сведения в самое ближайшее время.

Альвийка весело, с обидной ноткой, рассмеялась.

— Увы, даже если эти слухи верны, боюсь, мой ответ не понравится королю Августу, — сказала она, улыбаясь. — Становиться его триста шестьдесят шестой штатной любовницей в мои планы не входит. Не в его руках судьба моего народа.

— А если бы в его?

— Тогда я бы пообещала подумать. Может быть. Но без каких-либо гарантий. К счастью, король Август слишком глуп, чтобы судьба моего народа могла оказаться в его руках.

— Однако, если следовать вашей логике, судьба альвийского народа находится в руках…

— Да, — не дожидаясь окончания его тирады, ответила Лесная Принцесса. — Именно — в руках вашего… а с некоторых пор, и нашего императора. Но это ещё ничего не означает… Кстати, говорят, в России сейчас довольно холодно?

— Вы намерены немедля ехать в Россию?

— Намерена. И потому попрошу вас, как соотечественника, — она сделала акцент на слове «попрошу», — поделиться с нами тёплыми плащами, если вы таковые имеете в багаже, запасом еды и оружием, что захватили в дорогу. Денег у вас, надеюсь, достаточно, чтобы купить новое в Дрездене? Здесь недалеко, опасаться вам после встречи со мной нечего и некого. А нам, увы, предстоит длинный и нелёгкий путь. Но если мне удастся найти в России службу по моим способностям, то при следующей встрече я непременно компенсирую вам убытки.

Расставаться с копчёным окороком и богато изукрашенными пистолетами не хотелось, но пришлось делать самый любезный вид и угождать даме. Уж больно хороша, мерзавка. Настолько хороша, что где-то в глубине души поселилось щемящее чувство тоски по недостижимому.

Нет, эта женщина не затеряется на просторах России. Он обязательно о ней услышит. Слишком непроста, даже для альвийки.

— Им удалось. Их приняли. Мы едем в Россию.

— Повинуюсь, госпожа. Прикажешь оповестить соседние отряды?

— Да. Пошли двоих. Ещё один из нас отстанет у самой границы России, и будет наблюдать, насколько благополучно мы её минуем. Если всё будет хорошо, он вернётся с доброй вестью, и прочие пойдут тем же путём, на восток. Если же это ловушка… Хотя, нет. При всей лживости, людские властители стараются пореже нарушать своё слово, если оно было написано на бумаге. Иначе их перестанут уважать такие же лживые властители, сумевшие, в отличие от бедняги, увильнуть от подобного обязательства.

Лесную тишину нарушил дружный переливчатый смех альвов. А вскоре по влажной, напитанной холодным осенним дождём земле глухо застучали копыта лошадей.

Теперь путешественники могли миновать этот участок леса без опасений. Но они ещё не скоро это поймут. Страх живуч.

 

2

Пётр Алексеевич скучал.

По оконному стеклу барабанил холодный осенний дождь. Низкие рваные тучи, подгоняемые ветром, не обещали никакого просвета в ближайшие дни. Дороги развезло. Не поохотишься. Даже верховой ездой не займёшься. Учиться? Урок он сделал, а сверх того читать, как дедушка велит, неохота.

Дедушке хорошо, он император, и уже старый, он и так всё знает. А царевичу бедному надо книжки читать, чтобы потом иные государи не засмеяли невежду.

Ску-у-учно.

К Наташке, что ли, пойти? Так у сестрицы модистка, новое платье примеряют. Дедушка велел двору явиться в Петергоф, увеселения будут. Вот и шьют внукам государевым красивые одежды.

А Ванька — дурак. Ляпнул тоже: мол, тётку Анну дедушка для того обручить хочет, чтобы та наследника родила. А Петруша тогда кто? Он ведь по прямой линии, самый главный наследник. Не тётки, и не дети их, буде таковые родятся, а он!

Хотя, тётка Лиза как раз хорошая. Красивая и добрая. Когда он станет после дедушки императором, обязательно будет с ней советоваться.

Всё равно скучно сидеть вот так, на подоконнике, ногой болтая. Дедушка узнает — будет ругаться. Что он говорил про безделие? Не вспомнить. Что-то же говорил…

Ему хорошо так говорить. Он большой, и дела у него государевы, и советчиков полно.

А это ещё кто приехал?

Юный царевич прилип к стеклу, сплюснув нос. Потоки воды забавно искривляли увиденное, и ему стало смешно от того, как колеблющийся силуэт дородного мужчины горбился под плащом, топчась около открытой дверцы. Гость что-то говорил офицеру, тот что-то отвечал, тоже замотавшись в плащ чуть не по самые брови. Зябко… Карету-то не к самому крыльцу подали, нужно было пройти несколько шагов по мокрой дорожке и под проливным дождём. Ну, кто бы ни явился, всё одно развлечение. Надо спуститься, посмотреть. Если не пустят посмотреть — хоть подслушать.

Пётр Алексеевич уже почти слез с подоконника, когда заметил, что приехавших двое. Следом за дородным гостем из кареты вышел худой, тоже завёрнутый в плащ. Капюшон был откинут, и струйки воды потекли из углов треуголки. Гостю явно было неуютно, но он стойко терпел, ждал, пока дородный переговорит с офицером.

Не дожидаясь, пока они закончат беседу, Петруша спрыгнул на паркет и побежал вниз. Интересно же!

— Андрей Иванович! Здравствуй!

Искренняя радость Петруши была объяснима: Андрей Иванович был одним из немногих, кто не покинул сына опального царевича Алексея. Хоть он иногда и приносил книги с непременной просьбой прочесть, но делал это так, что юного Петра Алексеевича не тянуло огрызнуться или зевнуть. Андрей Иванович умный. С ним Петруша тоже непременно будет советоваться. А то и канцлером сделает. Как только сам станет императором. У хорошего императора канцлер обязательно должен быть умным, так повсюду заведено.

— Пётр Алексеевич, дорогой мой, — радушно улыбнулся будущий канцлер, ещё не знавший о своём возвышении, выступая навстречу выбежавшему в прихожую мальчику. — Не задалась погода, вот беда. Не то ежедневно бывал бы у вас!

По-русски он говорил очень хорошо, акцент едва был заметен.

— А что вы мне сегодня привезли? — лукаво прищурился Петруша.

— Привёз, — Остерман, скинув мокрый плащ и треуголку на руки подскочившему камердинеру, со значением подмигнул царевичу. — Но не «что», а «кого». Гостя дорогого, представить ко двору вашего высочества.

— Такого же, как Ванька Долгоруков? — настроение Петра Алексеевича моментально испортилось. — Дурак он, прости, господи, — мальчик торопливо перекрестился. — Язык что помело, так и метёт, так и метёт. Хотя весёлый, с ним не скучно.

— Надеюсь, друг мой Пётр Алексеевич, что господин, коего я почту за честь вам представить, придётся вам по сердцу.

Упомянутый господин тем временем также отдал мокрую верхнюю одежду слуге, и, тряхнув роскошными золотыми кудрями, обернулся.

Царевич в изумлении застыл с полуоткрытым ртом.

Кто это? Неужто девица переодетая? Ведь не бывает так, чтобы мужчины были настолько хороши собой. Ванька тот же — хоть в платье женское обряди, всё равно видать, кто таков. А этот — прямо принцесса из сказки!.. Нет, всё-таки это не принцесса, а принц. Принцессы мечей не носят, и ещё у них камзолы на груди топорщатся, если переоденутся.

Гость — высокий стройный юноша на вид лет четырнадцати — тонко улыбнулся и поклонился с изяществом, которое ввергло бы в тоску лучшего из учителей танцев. Роскошные волосы метнулись лёгким облачком, открывая острые кончики ушей.

Альв!

Царевич окончательно превратился в ледяную статую. Альв, самый настоящий! Про которых ему только слышать довелось, а до сих пор ни одного не видел.

— Князь Василий Михайлович Таннарил, — с достоинством представил гостя Остерман.

— К вашим услугам, ваше высочество, — певучим голосом произнёс альв, распрямившись. Акцент, с которым он говорил, был очень забавный.

А глазищи у него зелёные-презелёные. И, заглянув в них, Петруша увидел то, что до сих пор видел только у любимой сестры.

Свой. Такой же малец, как и он сам, хоть и выглядит старше.

Друг? Ну, чем чёрт не шутит, а? Вдруг подружатся?

И, словно подтверждая его догадку, зелёный взгляд юного альва отразил те же самые чувства.

Свой. Ровесник. А может, и друг, если повезёт.

Ура! Наконец-то!

Не взгляды — кинжалы.

Доктора можно понять. Он-то, несчастный, получив должность президента Медицинской канцелярии, обеими руками вцепился в место при особе государя. Вроде бы небезуспешно боролся с болями, одолевавшими его величество всё чаще. Намекал на хирургическое вмешательство, но государь только отмахивался: «Некогда мне, Иван Лаврентьич, в постели валяться».

Видимо, в этом и была вся проблема: лечиться всерьёз император не желал, а не всерьёз лечиться уже было невозможно.

Старая княгиня прикрыла глаза и мысленно сосчитала до десяти. Древний, уже не вспомнить, сколько лет ему, детский способ успокоиться, прийти в себя.

Этот человек, при всех его знаниях и умениях, вызывал у неё приступы немого гнева и желание запустить чем-нибудь увесистым. Этот человек, ревнуя к вниманию государя, переходил все рамки дозволенного, сомневаясь в знаниях и умениях альвийской княгини. Старшей из всех! Невежда, хам, да ещё и немец, пускай даже родившийся в России. Сколько лет этому наглецу? Пятидесяти ещё нет. А она исцеляла больных в те времена, когда люди этого мира были такими же дикими волосатыми животными, как на родине альвов.

Но высказать вслух своё презрение она не могла, не имела права. Этот наглый человечишка в нелепейшем парике должен стать её союзником. Выступи они, целители, одним фронтом, глядишь, и удалось бы уломать Петра Алексеевича.

— У нас с вами одна цель, почтенный Иван Лаврентиевич, — по её голосу невозможно было сказать, что его обладательница в ярости. Такое умиротворение — хоть плачущего ребёнка утешай. — Здоровье государя — превыше всего. У вас свой опыт в лечении пациентов, у меня свой, и поверьте, небезуспешный.

— У меня нет оснований не верить вашему сиятельству, — выцедил сквозь зубы лекарь-человек. — Однако практика, не подкреплённая медицинским дипломом, суть знахарство.

— Всё дело в свитке плотной бумаги с печатью? — подобная логика позабавила княгиню.

— Дело, ваше сиятельство, в знаниях, полученных студиозусом за время обучения и проверенных экзаменаторами.

— Не стану возражать, если мои знания будут подвергнуты…экзаменации, — тонко улыбнулась старая альвийка, подходя к окну и глядя во двор. Смотреть на лекаря у неё уже не было сил.

Зачем видеть, как у него вытягивается лицо и отвисает челюсть? Да, ей известно, что люди не допускают женщин к лекарскому искусству. Но если они приняли альвов, то следует считаться и с альвийскими обычаями, прямо противоположными людским в смысле врачевания.

— Вашему сиятельству угодно было пошутить? — не голос — шипение змеиное. — Даже по протекции государевой вас не допустят к испытаниям, ибо вы — дама.

— На нашей родине к испытаниям не допустили бы вас, Иван Лаврентиевич, — мягко улыбнувшись, княгиня обернулась. — Но не будем об этом. Мы с вами в России. И вы, и я для русских чужие. Но если для вас здоровье государя суть вопрос карьерный, то для меня это — жизнь и будущность моего народа. Чем дольше проживёт и будет править Пётр Алексеевич, тем лучше… для нас обоих, согласитесь. Посему о спорных моментах пока стоит забыть. Вспомним о них после, когда государю станет легче.

Лекарь закусил губу. Смолчал. Это хорошо. Значит, неглуп, хоть и зашорен.

— Прежде, чем допустить вас к государю, я сам должен убедиться… — начал было он. Но княгиня не дала его сомнениям ни единого шанса.

— Убедиться? — она неуловимым, странно быстрым для сморщенной старухи движением ухватила лекаря за руку, и, глядя ему в глаза, продолжала: — Что ж, будьте любезны, убедитесь. Пробуждение даётся вам тяжело из-за головных болей, кои вы принимаете за мигрень, однако дело в ином — в малокровии. Вам трудно подниматься по лестнице, вас при этом мучает одышка. В последнее время появились боли в колене, кажется, в правом. Пальцы ваши по-прежнему ловки, однако перед ненастьем начинают ныть суставы… Всё верно, Иван Лаврентиевич? Может, стоит упомянуть ещё тяжесть в желудке и редкие, но досадные несварения?

— Это возраст, ваше сиятельство, — ошарашенный лекарь сделал попытку отступить на шаг назад, но альвийка крепко вцепилась в его руку. — Я давно уже не мальчик. Есть лекарства от различных болезней, но нет лекарства от старости.

— От старости лекарства нет, — согласилась княгиня, смилостивившись над напуганным человеком и выпустив его руку. — Но есть средства смягчить её проявления в достаточной степени, чтобы не мучиться от досаднейших хворей, и в конце уйти достойно.

— Насколько мне известно, ваш супруг…

— Именно, Иван Лаврентиевич, — княгиня постаралась не показать, что эти слова ударили её по самому больному месту. — Дни моего высокородного супруга сочтены. Однако проведёт он их не в боли и грязи немощного тела, а спокойно отдавая последние распоряжения и беседуя с близкими. Он… уйдёт без мучений и при полном разуме, я ему обещала.

— Что вы пообещаете государю, ваше сиятельство?

— Десять лет жизни. Или больше, если он станет в точности исполнять наши с вами предписания, Иван Лаврентиевич.

— На последнее я бы не рассчитывал, — криво усмехнулся лекарь, и княгиня поняла, что победила.

Союзник так себе — ограниченный человек, немец к тому же — но лучше такой, чем никакого.

Государь позволил себя осмотреть.

Правда, и выглядел он не блестяще, и дух его явно находился в смятении. Старая княгиня догадывалась о причинах, но была достаточно искушена в придворной жизни, чтобы и виду не подать о своей…догадливости. Когда она сама царствовала, тоже не любила слишком догадливых и болтливых фрейлин.

Измена государыни — вот что омрачило дух императора. Кто бы мог подумать, что он так сильно привязан к жене. Сам ведь тоже не образец добродетельного супруга, но люди такие странные. Верность требуется почему-то исключительно от женщины. У альвов не так. За измену одинаково казнят и жену, и мужа, позор ложится на оба семейства. Разлучник или разлучница разделяют судьбу неверных супругов. А если от предосудительной связи случилось потомство, ребёнка ждала судьба раба. Альвийская знать строго хранила чистоту крови, способов уличить в неверности хватало, и потому драмы, подобных случившейся в семействе государя, за всю долгую альвийскую историю, можно пересчитать по пальцам. Одной руки. Может, и бывали любовники, которым удавалось скрыть свою страсть от окружающих, но о них княгине ничего не было известно.

Впрочем, обстоятельства изменились. Сын уже советовался с главами уцелевших знатных семейств и с военачальником Баннатом. Выжило слишком мало мужчин. Высшие уже выдали замуж за людей нескольких вдовых рабынь, хотят узнать, какими уродятся дети смешанной крови. Если выяснится, что потомство получит больше от отцов, чем от матерей, тогда народ обречён раствориться среди людей, словно капля в озере. Если наоборот, то альвы через несколько поколений полностью растворят в себе местную знать, и это было бы совсем неплохо. Но княгиня должна была учитывать и третий, самый неприятный вариант — что потомство от смешанных браков либо вовсе не появится, либо будет бесплодным. В этом случае альвам придётся забыть старые обычаи. Каждому выжившему альву нужно будет уподобиться южным и восточным людям, имеющим несколько жён. Христианство запрещает многожёнство, но связи господ с холопками никого здесь не удивляют.

Наказанием же провинившейся государыне стала всего лишь опала. Супруг более не допускал её к себе, и уничтожил завещание, составленное в пользу жены. И всё. Ни дочерей не отнял, ни в ссылку не отправил, ни в монастырь, грех замаливать. Должно быть, действительно любил.

Странно было ей, княгине из Первосотворённых, применять к людям чисто альвийские понятия, такие, как «любовь», «дружба», «вражда», «ненависть». Древний обычай повелевал отказывать людям в наличии каких-либо чувств, кроме голода, страха и инстинкта размножения, присущих любым животным. Но чем дольше она общалась с семейством императора и его окружением, тем большим смятением наполнялась уже её собственная душа. То ли люди этого мира изначально было сотворены здешним богом едва ли не равными альвам, то ли забитое, запуганное и загнанное в холодные северные леса человечество родного мира было крепко недооценено её сородичами.

Броня альвийской гордыни медленно, но верно бралась глубокими трещинами.

Наверное, она счастливица, ибо не доживёт до того дня, когда её дети и внуки отбросят эту броню, как непригодную. Ей слишком поздно меняться. Милостив бог людей, она уйдёт к нему, не познав полного крушения своего внутреннего мира. А молодые… Им проще. Они ещё не успели отрастить гордыню смертельно опасной для жизни в этом мире толщины. И уже не успеют.

Заключение Блюментроста она слушала вполуха, и так было известно, что он скажет. Примочки, мази, тошнотворное питьё, сваренное из какой-то гадости. Княгиня уже знала — от неугомонной царевны Елизаветы, между прочим — что государь потихоньку выливает эту дрянь за окошко. Может, и зря. Если верить собственному обонянию, отвар содержит и целебные травы. Блюметрост по меркам своего народа неплохо образован, и действительно кое-что понимает в травах. Правда, его увлечение препаратами на основе минералов может всё испортить.

— Марья Даниловна, извольте.

Княгиня так задумалась, что едва не прозевала слова государя, обращённые к ней самой. Тонко улыбнувшись, она учтиво склонила голову.

— Иван Лаврентиевич совершенно верно описал ваши недуги, ваше величество, — любезным тоном произнесла она. — Однако прежде, чем изгонять болезнь, нужно укрепить тело… и не одними лишь молитвами. Простите, государь, но вы сейчас слишком слабы, чтобы пережить обыкновенную простуду.

— Что вы предлагаете?

— Добавить в ваш рацион изрядную долю…простите, забыла слово…плодов, что растут на деревьях.

— Фруктаж, — подсказал лейб-медик.

— Благодарю, Иван Лаврентиевич, именно это, — княгиня милостиво кивнула немцу. — Яблоки, вишня, померанцы, что в оранжереях растят.

— Зима на носу, а яблони под стеклом никто выращивать не додумался, — криво усмехнулся государь. — Ладно, повелю, так вырастят. Что ещё?

— Ещё отвар из плодов шиповника, ваше величество. Хорошо укрепляет силы и возводит преграду перед болезнями, присущими холодному времени года. Также хорош мёд с горячим питьём. После я намерена использовать… как это слово, Иван Леонтиевич? Пре… препа…

— Препарат, — без малейшего намёка на насмешку подсказал лекарь.

— Препарат на основе вытяжки из ивовой коры, — княгиня снова благодарно ему кивнула и обратилась к царственному пациенту. — Отлично заживляет раны и устраняет воспаления, как снаружи, так и изнутри. Также ваша пища должна быть уснащена луком и чесноком, тёртой репой. Мясо можно будет запить красным вином, но умоляю вас, государь — два-три глотка, не более! На сладкое никаких печёных…блюд, только ягоды и фруктаж. Клюква, калина, прочее. Есть и пить вам отныне следует только из серебряной посуды: серебро способствует оздоровлению пищи… Но и это не всё, государь.

Княгиня сделала эффектную паузу, чинно сложив руки и дожидаясь реакции императора. Да, государь действительно изнурён болезнью и переживаниями. Но как он встретит предложение ввести жёсткий распорядок дня и множество ограничений, ещё не известно. Может рассмеяться и сказать — добро, быть по сему. А может и разгневаться.

— Что, матушка Марья Даниловна, небось, и ты станешь говорить, будто мне следует отказаться от табака и хмельного? — усмешка его величества стала ещё кривее и безрадостнее.

— А также строго отмерить время, уделяемое государевым делам, — с тихим вздохом продолжала княгиня. — Совершенно вы от них не откажетесь, однако отдых вам необходим не менее лекарств.

— В противном случае?..

— В противном случае неизбежно, как говорят ваши лекари, хи-рур-ги-чес-кое вмешательство, — она по складам произнесла сложное слово. — А это уже не несколько часов дополнительного отдыха. Это уложит вас в постель хорошо, если на месяц, и о делах придётся вовсе забыть. Ваш недуг и без того слишком далеко зашёл, не усугубляйте, ваше величество.

Она ожидала, что государь будет раздосадован, но его лицо не переменилось, оставаясь всё таким же землистым и мрачным. И несложно было догадаться, о чём он думал. О годах жизни и более-менее сносного здоровья, что предстоят ему после лечения. О том, что единственный прямой кандидат в наследники слишком мал и слишком неохотно слушает учителей. О том, что ждёт страну, если болезнь окончательно съест его прямо сейчас.

— Прошу меня простить, ваше величество, — проговорил Блюментрост, прервав затянувшуюся паузу. — Но здоровье государя есть дело государственное. Вы отныне сами себе не принадлежите.

— Ваше величество, молю, прислушайтесь к словам вашего лейб-медика, — поддержала его княгиня. — Начинать лечение следует прямо сейчас, не откладывая.

— Ладно, — хмуро произнёс государь. — С чего именно начинать будете?

— С составления каждодневного ранжира, ваше величество, — лейб-медик, пользуясь привилегией своего положения, не церемонился. — Сим мы с вами сейчас и займёмся, пока её сиятельство княгиня изволит составить вашу диету на первые дни… Да, да, ваше императорское величество, именно с бумаг мы и начнём. А вы как думали?

— Мне от одного тебя спасу не было, теперь вдвоём загрызёте, — невесело рассмеялся государь.

Он и вправду очень плох, подумала княгиня. Настолько плох, что не имеет сил даже рассердиться или вспылить.

Но будущее альвов в её руках. И видит бог людей, она этого шанса не упустит. За неё — тысячелетия опыта.

* * *

В этот холодный предзимний вечер, когда с моря налетали порывы влажного ледяного ветра, щедро сдобренного липкими хлопьями мокрого снега, добрый хозяин собаку бы за дверь не выгнал.

Дорога, сколь было видно из окошка, пустынна. Оно и понятно: в такую погоду ни один человек в здравом уме не тронется в путь. Разве кто припозднился или по делу спешному. На то и пританцовывает, завернувшись по самые глаза в плащ, невезучий солдат, чей черёд ныне сторожить. Ни единого путника прозевать не должно, не то комендант в Риге голову снимет. Ну, пусть не голову, так шарф офицерский, что для чести урон.

— Ты, Осип, на мороз идучи, не вино пей, а молочка горячего, — поучал офицер солдата-новобранца. — От него натуральное тепло идёт. Винцо хорошо, когда с мороза да к печке, тогда согреешься скорее. А на ветру от него поначалу тепло по жилам расходится, да быстро улетает. Уразумел?

Судя по глазам и быстрому, но унылому ответу, солдатик уразумел. Но на початую бутылку всё равно поглядывал с вожделением. Нет, это вино он точно не получит, не по рылу ему французские вина. Водочки нальют, как сменится. Хорошая у тутошнего шинкаря-поляка водочка. А покуда пускай молоко хлебает. За хвори среди солдат с кого спросят, ежели не с него, с офицера?

Но не успел он налить рубинового вина в обычную глиняную кружку — где ж тут хрустальным бокалам-то быть? — как на крыльце загрохотали башмачищи дежурного. Дверь распахнулась во всю ширь, вместе с холодным ветром впуская здоровенного детину в плаще, облепленном снегом.

— Ваш благородь, едут! — прогудел детина, и тут же всунулся обратно на улицу, забыв закрыть дверь.

Впрочем, зачем её теперь закрывать? Всё одно надо выходить, проверять документы у проезжающих…

Тёмно-синее вечернее небо, затянутое пеленой туч, поприветствовало его благородие снежным зарядом в лицо. Ещё чуть, и совсем стемнеет. Хорошо хоть фонари горят, не то вовсе темень была бы — хоть глаз выколи. Но за кругами света, вырванными фонарями из снежной пелены, разглядеть что-либо было совершенно невозможно. Солдат расслышал стук копыт и чавканье грязи под оными.

И впрямь едут, из земель немецких да в Россию-матушку.

Кого ещё черти принесли в такую погодку?

Силуэты всадников вырисовались из усиливавшейся снежной круговерти, словно призраки. Движущиеся чёрные пятна на фоне густой тёмно-синей пелены, щедро сдобренной белыми «мухами», пролетавшими в пятнах света фонарей. Вскорости стало видно, что теней менее десятка. Семь или восемь весьма молчаливых теней, надо сказать. Всадники не производили ни единого звука, одни лишь лошади пофыркивали и месили копытами дорожную грязь, да время от времени глухо звякали пряжки на амуниции.

Одна из безмолвных теней, придвинувшись к границе светового пятна, остановилась. Господину офицеру показалось, будто всадник поднял руку, словно давая сигнал остальным, и те тоже придержали коней.

— Кто таковы, куда едете? — спросил он по-немецки, невольно насторожившись. — Подорожную предъявите, будьте любезны.

Случись чего, солдатики без шума никого не пропустят, а гарниза в приграничной деревеньке, стрельбу услыхавши, по тревоге поднимется. Но так не хотелось никаких происшествий допускать! Смерть как не хотелось.

Вместо ответа передний силуэт почти беззвучно стёк с седла. Именно стёк, словно вода или ком мокрого снега. От этого аж мороз по коже пробрал. А через мгновение свет от масляного фонаря превратил безмолвную тень во вполне человеческую фигуру, закутанную в плащ с куколем, наброшенным на голову. Плащ был из дешёвого толстого сукна, и густо облеплен мокрым снегом.

— Господин офицер, — послышалось из-под куколя. Голосок был женским и весьма приятным, но по-немецки неизвестная дама говорила едва ли лучше его самого. — Вот единственная бумага, которая у нас есть.

Из-под плаща высунулась тонкая ручка, изящная, но красноватая от холода и ветра. И ручка эта протягивала ему сложенный в несколько раз истрёпанный листок «Ведомостей».

— Верно ли то, что здесь написано? — осведомилась незнакомка. — Верно ли, что мы отныне являемся подданными российского императора?

Осторожно развернув грозивший рассыпаться по протёртым сгибам листок, офицер едва не присвистнул. Ба! Да это же тот самый нумер, в коем пропечатали высочайший манифест о принятии под руку императора неких альвов! Ишь ты, подданные каковы! Сей манифест им в эту глушь ещё когда передали, да и альвов он никого не видал. А тут нате вам, явились. Был бы перед ним мужик, потребовал бы немедля рожу показать. Но даму не вынудишь снять куколь под сыплющейся с неба мокрой мерзостью. Некуртуазно сие. Однако же и убедиться, что не дурят его, не грех.

— Верно, госпожа, — ответил офицер. — Иных бумаг точно нет? Тогда я обязан известить коменданта, дабы тот выписал вам подорожную. Сам я полномочий на сие не имею. Не желаете ли пройти в караулку, покуда я письмо отпишу?

Женщина, не сказав ни слова, шагнула к крыльцу. Следом за ней, соскользнув с усталой лошади, двинулась вторая тень. Это было уже против правил, и офицер заступил ей дорогу.

— Не положено!

Тень дёрнулась в сторону. От этого движения мокрый куколь сбился, явив прехорошенькое личико. Молоденькая, совсем юница. Но с этого прекрасного личика на него в упор смотрели два синих осколка ненависти.

Господи, за что ж она его так невзлюбила-то? Вроде не успел ещё ничего худого сделать, а эта малолетка его уже загрызть голова.

— Это моя воспитанница, господин офицер, она всегда меня сопровождает, — дама поспешила обернуться и уладить дело. — Пожалуйста, пропустите её.

Отчего ж не пропустить? Даме, коли знатная, и впрямь не пристало без камеристки ходить. Но за что такая ненависть?

Осведомиться о количестве сопровождающих даму альвов да короткое письмо в три строки написать было недолго. Позвать Осипа, как самого молодого, и велеть ехать в деревню, сопровождать ищущих защиты государевой. Но, покуда он запечатывал записку, покуда солдат бегал к коновязи, у него было некоторое время, чтобы разглядеть гостью… Да. Одёжка на даме мужская, нездешней работы и добротного сукна. Видать, некогда стоила немалых денег, но сейчас латаная-перелатаная. Сапожки худые. Плащик с чужого плеча, если он не ошибся, немецкий или голландский. Перевязь добротная, кожаная, с узорным тиснением, а на оной шпага болтается. Нет, не шпага, скорее, меч узкий с рукоятью драгоценной. За поясом пистоль, на поясе кошель. Остальное имущество дамы, видать, в седельных сумках обретается. Негусто. Но всё это вкупе показалось офицеру куда интереснее, чем нелюдские острые уши, на которые пялились солдатики, да писаная краса гостьи. Хоть и выглядела она лет на тридцать, и в дороге утомилась, и обносилась изрядно, но не усталой бабой смотрелась, а натурально царицей.

И глядела она на него, как царица на холопа. То есть как на пустое место.

Ох, приползла на землю русскую змеюка… Эдакая, ежели родичи не обломают, беды наделает. И не пропустить никак не можно. Повода нет, а его предчувствия никому не интересны. Его бы воля, он бы ушастых в деревне помурыжил, покуда людишки из Тайной канцелярии прибудут. Да нет тут его воли. Полковнику решать, выписать даме и её свите подорожную, али придержать до выяснения.

Покуда занимались эпистолярией, на дворе поднялась такая метель, что в десяти шагах ничего не разглядишь. Местности не зная, в двух шагах от избы заблудишься. Солдат, сопровождавший гостей, держал фонарь на палке, и альвы последовали за ним. Точнее, за пятном света в белой круговерти.

— Осип, — улучив минутку, он обратился к солдату по-русски. — С гостями держись учтиво, полковнику письмо передай, а на словах добавь, что вид эти… ушастые имеют самый разбойничий. Как передашь, сразу назад… Понял?

— Понял, ваш благородь, — кивнул парень, тако же голос понизив. Не дурак.

Деревня рядышком, за поворотом. Бог даст, всё будет хорошо.

Но отчего так тревожно на душе?

Этот постоялый двор… Эта дыра в самом неприглядном уголке мира людей… Этот деревянный домишко с комнатами, в которых привольнее всего себя чувствовал один сквозняк… Разве здесь можно жить?

Одно хорошо — хотя бы ночуют под крышей. В пути по землям враждебно настроенных людей приходилось отдыхать в лесу, в наскоро построенных шалашах. А когда опала листва, стало совсем неуютно. Лишь позавчера им повезло заночевать в пустующем лесном домике, хозяину которого тоже очень повезло, что он в тот день находился в отлучке. Но там чувствовался домашний уют, пусть и человеческий. А здесь…

Постоялый двор. Временное пристанище. Но разве нельзя сделать его хоть чуточку удобнее?

Несмотря на отвратительное настроение, альвы спустились в трапезную. Следовало хорошенько подкрепиться перед дорогой. Они по-прежнему не доверяли людям и их словам. Здесь начиналась иная страна, не Германия и не Польша, где они были вынуждены отойти в леса и атаковать врагов, прикрывая отход остатков народа на восток. Но люди — это люди, везде их природа одинакова. Так же, как и природа альвов, на какие бы страны те ни делились. Следовало соблюдать осторожность. Ей, княжне Таннарил, несложно было хранить безразличие и отстранённость. Воины? Они могли бы поделиться своей выдержкой с кем угодно. Но юная Ларвиль? Кто из них умел владеть собственным лицом в тринадцать лет? Этому искусству альвы учатся столетиями.

Учились. Раньше.

Теперь, глядя в зеркало, княжна испытывала убийственную смесь тоски и страха. Вместо вечно молодой дочери Первосотворённых оттуда уже второй год смотрела на неё женщина примерно тридцати человеческих лет. Всё ещё прекрасная, но уже с признаками увядания. Пока едва заметными, но время идёт, а годы беспощадны. Лишённые благодати богов альвы старели и умирали так же, как и люди.

Её отряд терял бойцов не только в боях с людьми, но и в безнадёжном сражении с навалившейся старостью. Многие из тех, кто был свидетелем эпохи Сотворения, пали на собственные мечи, понимая, что беспомощные старцы сковывают отряд. Остались молодые, те, кому не минуло ещё четырёх-пяти тысяч лет, да тринадцатилетняя княжна Арфеннир. Единственная выжившая из своей некогда многочисленной семьи. Люди сочли её мёртвой и оставили лежать на дороге, в луже собственной крови. В противном случае она разделила бы участь выживших в той стычке родственников, сгоревших заживо на специально сложенных для этого случая кострах… Умом княжна Таннарил понимала, что у людей были некоторые основания для такого ожесточения. Клан Арфеннир истребил немало их сородичей, причём путь людей в свой загробный мир отнюдь не был лёгким и быстрым. Но сердце кровоточило и требовало мести. Люди из разряда дичи перешли в разряд врагов. Врагов следовало уничтожать, невзирая ни на какие препятствия. Тем более, что бессмертия больше нет, и время поджимает. Но… что будет дальше? Людей много, больше, чем капель в море. Они объединены в государства на манер альвийских, у них есть сильные государи и огнестрельное оружие. Что будет с альвами, если восстановить против себя всех людей этого мира, даже думать не хотелось.

Вот если бы удалось натравить одних людей на других, чтобы они сами себя истребили… При одной мысли об этом княжна Таннарил едва могла сдержать улыбку. Отец поступил мудро, уведя остатки народа на восток, в страну, которая славится терпимым отношением к чужакам. Там народ сможет восстановиться, несмотря даже на ограниченный срок жизни. Женщинам, правда, придётся много и часто рожать, чтобы народ умножился. Даже ей, скорее всего, отец или брат подыщут достойного супруга. Одновременно с этим следует опутать властную верхушку страны своим влиянием, возможны и династические браки, как бы мерзко это ни выглядело. И через два-три поколения…

— А-а-а! — чей-то гнусавый рёв прервал полёт мыслей княжны Таннарил, вернув из заоблачных высей далеко идущих политических планов на землю, в трапезную постоялого двора. — Это они, разбойники ушастые!

Ревел высокий человек в красном камзоле с чёрными отворотами. Глаза выпучены, усы топорщатся, рот распялен в гримасе ненависти. Орал он по-немецки, а это значит, что где-то их пути вполне могли пересечься. Вот ведь принесла его нелёгкая… Случись эта встреча в лесу, княжна знала бы, что делать. Но они только-только пересекли границу России, давшей приют альвам. Ознаменовать свои первые шаги в этой стране смертоубийством — значит, похоронить все старания отца. Оставалось одно: до последнего избегать столкновения, а в случае его неизбежности сделать так, чтобы виновным признали этого неугомонного.

Да он ещё и один… А, нет. За спиной маячит вторая небритая рожа. Этот одет скуднее и держится не столь нагло. Слуга, должно быть… Или его господин рехнулся, или у него действительно серьёзные счёты с её воинами. Но немец может привлечь на свою сторону других людей, мирно завтракавших в той же трапезной. Здесь не Саксония, где альвы, устраивая налёты на деревни, почти не встречали сопротивления, до того их боялись. Остзейцев даже там считали людьми недалёкими и чересчур задиристыми. Эти — полезут драться.

Как некстати…

— Успокойтесь, любезнейший, — ледяным тоном прирождённой королевы проговорила альвийка. — Я вас не знаю.

— Она не знает! — взорвался незнакомец. — Она, видите ли, не знает! Брата моего кто на колу умирать бросил? Кто его семью загнал в дом и сжёг? Его имение кто разорил? Не ты, так твои сородичи! Нелюди поганые, язычники!.. Люди, бейте их, бейте нечисть лесную во имя Господа!

Княжна не могла припомнить ничего подобного, в чём её обвинял этот человек, но, вполне вероятно, что кто-то из командиров и развлёкся подобным образом. Добыча провианта и огнестрельного оружия иной раз сопровождалась различными эксцессами. Но обстановка в трапезной начала меняться, и не в пользу альвов. Теперь княжну сверлили уже несколько пар глаз, наполнявшихся гневом и ненавистью. Кое-кто уже и со скамеек поднялся, и даже за шпагу хватается. Ну, точно, остзейцы. Ещё непуганые.

Драка из вероятной становилась неизбежной. Это княжна видела по округлившимся от страха глазам содержателя постоялого двора, по тому, как он мелко крестился и поминал «матку бозку». Поляк, должно быть. Поляков они тоже грабили.

Что ж, если драку нельзя предотвратить, стоит дать воинам возможность немножко размяться. Без серьёзных последствий, просто набить кое-чьи морды для развлечения.

— Госпожа, — зато в сапфирово-синих глазах Ларвиль загорелся огонёк радости. Девочка с надеждой взглянула на приёмную мать, положив ладошку на рукоять кинжала. — Можно мне?..

— Спокойно, маленькая, — сдержанно улыбнулась ей княжна. — Твоё время ещё не настало… Илвар!

— Слушаю, госпожа, — отозвался старший из пятёрки воинов, сопровождавших её в пути.

— Оружие оставить. Проучим их, как холопов, голыми руками.

Альв сверкнул белозубой улыбкой. Воин. Его стихия — драка. Не то, что у неё. Хоть княжна и избрала однажды путь меча, но княжеское происхождение и воспитание никуда не девалось. Она была и осталась прежде всего политиком, и лишь во вторую очередь — воином.

— Господа, господа мои, умоляю, не надо драки! — шинкарь, невысокий кругленький человечек на несоразмерно тонких ножках, внезапно бросился наперерез немцу в красном камзоле. — Это недоразумение, господа, клянусь вам!

— Пшёл прочь!

Поляк, получив изрядный пинок, отлетел к стойке, сбив по дороге пустую скамью. И это словно подстегнуло немца совершить крайне необдуманный поступок.

Он вынул шпагу из ножен.

Кто первый обнажает оружие, тот виноват. Единый закон для двух известных княжне миров. Теперь можно и душу отвести.

— Не убивать! — скомандовала она воинам. — Повеселимся.

И началось веселье.

— Кшись!

Тощая, рябая женщина, волей господней доставшаяся ему в жёны, отсутствие красоты компенсировала изрядной деловой хваткой и беззаветной преданностью. Вот и сейчас она, невзирая на вспыхнувшую драку, ринулась к мужу и едва ли не на руках перетащила его за спасительную стойку. Только там к нему вернулся помутившийся, было, рассудок.

— Рузя, живо пошли Людвига в гарнизон! — визгливо прокричал он, сам не свой от страха. — Солдаты! Пускай солдат пришлют! У нас тут смертоубийство! Сражение! Армагеддон!

В стенку прямо над ними врезалась полупустая винная бутылка. Разбившись, она оставила болезненно-красную кляксу на свежей побелке и обдала хозяев осколками. Рузя испуганно вскрикнула и на четвереньках поползла к задней двери, не замечая, что подметает юбкой острое мутное стекло.

В этой чёртовой глуши только солдаты русского пограничного гарнизона могли призвать разбуянившихся гостей к порядку. Зря он пустил вчера ушастых на постой. Говорили же ему сродственники из Польши: где альвы, там беда. Не послушал. Надо было их в Ригу спровадить, пусть бы там попробовали драки устраивать.

Немного расхрабрившись, хозяин выглянул из-за стойки. И пришёл в тихий ужас.

По залу летали скамейки, бутылки, тарелки со снедью, связки луковиц, сорванные со стен, какие-то корзины, и даже чей-то ботфорт. Противоборствующие стороны активно мутузили друг друга, обмениваясь не только вещественными аргументами, но и сопровождая оные словесно. Стоял оглушительный треск, звон и мат, разбавленные звонким смехом альвов. Ушастых было всего семеро, включая соплячку, забившуюся в уголок, но дрались они ловко, притом не пуская в ход оружие. Недаром при численном превосходстве людей преимущества не было ни у кого. Даже малявка ушастая, и та швырялась тяжёлыми глиняными кружками, радостно визжа при каждом точном попадании.

— О, матка бозка, они же всю посуду перебьют!.. — простонал Кшиштоф, без сил сползая обратно под стойку.

Мысль об убытках терзала его сердце и душу, вложенную в каждый камешек, в каждую досочку, в каждую, пропади она пропадом, тарелку. А какие вкуснейшие блюда сейчас беспощадно втаптывались в посыпанный соломой пол! Сам пан полковник не брезговал отведать Рузиной стряпни, а эти… Что швабы чёртовы, что ушастые нелюди — и те, и другие враги бога и веры.

Где же солдаты, чтоб им пусто было?!!

Не успел он подумать об этом, как на крыльце загрохотали тяжёлые солдатские башмаки. Громко стукнула раскрытая жестоким пинком дверь, и к переливчатым, издевательски весёлым восклицаниям альвов и густым немецким ругательствам прибавился громкий, многоголосый русский мат.

— А ну тихо, мать вашу так и эдак! Арестую, к едрене матрене!

— Езус-Мария, — едва слышно проскулил, в двадцатый раз крестясь, Кшиштоф. — Слава богу, пришли, схизматики чёртовы…

В трапезной как-то сразу стало скучно.

Метель, кружившая всю ночь, намела изрядно снега. В самый раз начинать санный путь, вроде бы. Ан нет, тут сегодня снег да морозец, а завтра дождь и болото непролазное, и так чуть не до Крещения Господня, когда белое снежное покрывало наконец-то ложилось на землю до конца промозглой весны. Сегодня был как раз такой обманчивый морозный денёк, когда довольно приятно смотреть из окошка на проезжающие экипажи и телеги, но так не хочется покидать протопленные комнаты и, завернувшись в плащ, тащиться в австерию Кшиштофа. Чёрт его принёс, не мог в Курляндии промышлять, или в родной Польше… Ладно, бог с ним. В конце концов, ежели его зовут, то, несомненно, признают властью в этой промозглой дыре.

Эхе-хе, служба государева…

Полунищему дворянину-однодворцу, чья военная карьера началась с неудачи под Нарвой, стоило немалых усилий дослужиться до полковничьего чина. Да и то повышение сие скорее на опалу похоже. Иные из его сослуживцев по большим гарнизонам сели, хоть и в чинах невеликих, а его засунули в пограничье. В новые земли, купленные государем императором у шведов за немыслимую сумму — два миллиона ефимков. Сиди тут, дрожи от холодины, господин полковник. Разнимай драчунов трактирных, будто солдаты сами не способны это сделать. Кто ж там подрался-то? Или немца знатного пришибли? Нешто чернильной душонки, из Риги присланной, мало, и разобраться более некому?

Но меньше всего господин полковник ожидал увидеть, кто именно там подрался.

Манифест государев-то и им, сидевшим в дальней дыре, читали. Однако же альвов самих ни он, ни его подчинённые ни разу не видели. Видоки описывали их всяко, кому из оных верить — непонятно. Но, увидав тех самых драчунов, опознал их доподлинно.

Альвы.

Стоят, тихие такие, глазки долу, вид имеют самый что ни на есть невинный. Аки детишки, мамкино варенье слопавшие. У двоих молодцов рожи поцарапаны, ещё у одного платьишко винищем залито. Но это, похоже, весь их ущерб. Зато саксонский дворянин, что, по словам лейтенанта, стал зачинщиком непотребства, пострадал куда больше. Половина рожи распухла, камзол попорчен, да шпага сломана. И дурачьё местное, кого он сумел подбить на драку с альвами, охает да синяки считает.

— Моё почтение, пан полковник, — Кшиштоф угодливо раскланялся. Его рябая жена испуганно приседала, изображая реверансы. — Извольте присесть, пан полковник, вот тут скамейка чистая.

— Славно у тебя погуляли, — хмуро бросил ему «пан полковник», присев на указанную скамейку. Нечего ноги трудить во время дознания. — Рассказывай, что видел.

Слушая суетливый рассказ кабатчика — можно было подумать, будто его заведение штурмовали две армии, а не чесали кулаки досужие драчуны — полковник постепенно мрачнел. Как ни был сбивчив поляк, но дело получалось ясное: проезжий саксонец, узрев мирно завтракающих альвов, не сдержался и начал хвататься за шпагу. Добро бы сам голову под удар подставлял — по рассказу поляка выходило, что оный саксонец призывал добрых людей, завтракавших там же, к избиению добрых альвов, коих именовал нечистью и обвинял в гибели брата.

«Чернильная душонка», скучнейший серый человечек из тутошних, остзейской немчуры, скрипел пёрышком, занося показания на бумагу.

— Стало быть, гости твои, — кивок в сторону остроухих, — по-немецки разумеют?

— Точно так, пан полковник, точно так, — суетясь, отвечал Кшиштоф. — Ясновельможная пани изволили говорить по-немецки.

Пани? Так вон тот альв, что впереди всех стоит — баба, да ещё ясновельможная? У кабатчика-то глаз намётанный, ему последнее дело не угодить знатному постояльцу, в каком бы виде тот ни путешествовал. Нехорошо. Родовитое бабьё — это всегда не к добру. Шума много, а толку мало, одна головная боль. Что ж, раз уж взялся за дело, не годится бросать его в самом начале. А немецкий он знает не хуже природного немца.

— Госпожа, прошу вас, — он указал на альвийку. — Подойдите и назовитесь. Кто таковы, куда и зачем едете.

Женщина была ослепительно красива и ступала так, словно не в придорожном кабаке дело происходило, а во дворце. От неё исходил несильный, но различимый запах — прелая листва, порох, дым, конский пот. Может, и успела, когда устраивались на ночлег, отдать одёжку кабатчиковой жене в стирку, не то несло бы от неё, как от солдата в походе. Одёжка, к слову, потрёпанная. Однако держалась альвийка прямо-таки царицей. Стало понятно, отчего Кшиштоф сразу признал в ней родовитую даму. От иных людей явственно веяло властностью, уверенностью в том, что любой их приказ будет выполнен. Таков был Пётр Алексеевич. А у этой дамы властность была словно весенний родник, текущий под мутной снежной коркой. Вроде не видать, а имеется. И кабы ног не промочить, неосторожно ступивши. Враз накатило странное чувство — будто никак не возможно сидеть в присутствии этой дамы. Надобно встать и поклониться.

«Ну, уж нет! Я тут начальство!»

Мгновенная вспышка гнева улеглась так же быстро, но она помогла справиться с наваждением. Полковник успел заметить, как в зелёных глазах красавицы промелькнуло нечто вроде удивления.

— Раннэиль, княжна Таннарил, — хрустальным голоском проговорила она, чуть склонив голову перед представителем власти. — А это моя свита. Мы идём под руку императора российского.

Свита, значит. Вот эти пять разбойных морд и девчонка с длинной косой — её свита.

— Рассказывайте, княжна, — он хмуро взглянул на альвийку, уже догадываясь, что услышит.

— Мой рассказ будет коротким, господин офицер, — остроухая красотка снова кивнула — оказала, дескать, великую честь. — Мы завтракали, никого не трогали, а этот господин в красном набросился на нас с обвинениями. Я заявила, что не знаю его и не понимаю, о чём он говорит, предложила успокоиться. Но этот господин стал подстрекать окружающих напасть на нас, ударил почтенного хозяина этого дома и, наконец, взялся за оружие… Мы всего лишь защищались, господин офицер.

— Полковник Новиков, — сообразив, что даме неизвестен его чин, он представился. — Может, я не разбираюсь в альвах, княжна, но неплохо разбираюсь в солдатах. Ваши молодцы могли бы утихомирить всех и без разгрома.

— Ах, господин полковник, — альвийка виновато улыбнулась и потупила глазки. — Они могли бы сделать это до того, как мы пустились в путь, полный опасностей. Более месяца мы ночевали в лесу, на голой земле, а ведь сейчас не лето. Мы мёрзли и страдали от голода, стараясь добраться до России незамеченными. Потому неудивительно, что мои воины ослабели.

Голосок-то какой нежный. Прямо ангельский. Но не верится что-то. Рожи у её гвардейцев и впрямь разбойничьи. Видать, и вправду натерпелись они по пути, да только не в слабости дело. Побезобразничать захотелось, коль случай выпал, вот и разнесли поляку заведение. Всё равно, мол, немец виновен, не им платить.

— А ты что скажешь, человек проезжий?

Раз уж речь зашла о немце, пусть и он слово скажет. Хоть и досталось ему, шатается, будто пьяный. Если бы слуга не держал, пришлось бы на лавке сидеть.

— Ты тут раньше меня. Имя этого господина записал? — это уже «чернильной душонке».

— Крейц, господин полковник. Зигмунд Крейц, — негромко подсказал провинциальный секретарь.

— Фон Крейц, с вашего позволения, — процедил саксонец, ощупывая собственную челюсть. Говорить ему было трудненько: крепкие же кулаки у альвов. — С тех самых пор, как эта нечисть остроухая угробила моего брата.

— Это сделала княжна Таннарил? Есть свидетели?

— Нет, то была не она. Но какая разница, господин полковник? Все они одинаковы.

— За шпагу хватался?

— Было дело, господин полковник, — саксонец потупился: отпираться при таком количестве свидетелей было бы глупо.

— Вот ты за разорение и заплатишь.

— Это уж вряд ли, — невесело хмыкнул проезжий.

— Что, денег нет?

— Откуда ж им взяться, господин полковник, если эти… — ненавидящий взгляд в сторону альвийки, — не только убили брата моего, но и имение дымом развеяли? Ничего не осталось. Решил податься на службу к императору Петеру, а тут опять…эти.

— «Эти, эти», — передразнил его полковник, которому вся эта история успела изрядно надоесть. — За буйство штраф уплатишь, коли ума не хватило шпагу свою в ножнах держать. Лошадь, сбруя — что там при тебе есть? Оставишь здесь.

— А как же… как же я, пешком в Петербург пойду, что ли, господин полковник? — возопил саксонец. То есть, попытался возопить. Разбитая рожа сразу напомнила о себе. — Что же мне делать?

— Кругом — и марш, — ощерился полковник. — Застава недалеко, Курляндия не за горами, дойдёшь. Буянов и дураков у нас самих вдосталь, немецкие не надобны.

Саксонец, разумеется, кричал о несправедливости, но полковник уже твёрдо решил, что не впустит его в Россию. Натерпелся в своё время от таких, кому офицерский шарф едино за немецкое имя давали. А ко всему привыкший провинциальный секретарь, невзирая на шум, дотошно заносил на листы решение полковника: штраф взыскать, из пределов Российской империи выслать. С местного дурачья тоже денежку стряхнул, чтоб неповадно было за заезжими дураками глупости повторять и в драки ввязываться. А вот альвы… Ну, не понравились они ему. Немцы-то, вот они, как на ладони, а эти себе на уме. Вроде бы тихие, смирные, говорят ласково, даже винятся, а всё равно чувствуешь — не о том они думают.

Полковнику страсть как хотелось и с них штраф стянуть, за учинённое безобразие. Да вот беда, зацепиться не за что. Кругом чисты выходят, да ещё по манифесту государеву явились, да ещё княжна. А ну как пожалуется? Бабьё родовитое, оно всё одинаково, хоть с круглыми ушами, хоть с острыми.

Саксонец, ругаясь, уплёлся в сторону заставы, поддерживаемый слугой и без особого вежества провожаемый двумя солдатами. Прочих полковник разогнал по комнатам, повелев дожидаться его окончательного решения. Плохо здесь без судейского чина. Сколько писано про то за два года, сколько бумаги изведено, а не шлют пока. Секретарь — не та шишка, чтобы дела разбирать. Всё самому приходится делать.

— Иван Карлович. — негромко сказал он «чернильной душонке», пока жена кабатчика и прислуга собирали глиняные и стеклянные черепки с пола. — Всё записал?

— Всё, Григорий Самойлович, — остзеец говорил по-русски довольно чисто. — Дело вроде бы обычное, однако же — альвы… Вы уж простите, но я взял на себя смелость побеспокоить вас.

— И правильно сделал. Ты вот что, Иван Карлович… Как управишься, напиши губернатору в Ригу. Сам знаешь, что и как писать. А я уж полковому писарю работёнку задам, пускай приказы по всем гарнизам составит. Эти альвы, видать, первыми до нас добрались. Но будут ещё. Ребята они беспокойные, так что пускай там наши ухо востро держат.

Понимая, что сказанное про «ухо востро» звучит двусмысленно, полковник криво усмехнулся. Альвы и впрямь ребята беспокойные, и, если их к порядку не призвать, много бед натворят. Но коли смогут прижиться… В солдатах он и впрямь неплохо разбирался. Если поверить этой княжне про холод и голод в пути, то даже заморённые альвы в рукопашной дорогого стоят. Правда, он ей не очень-то верил. Но заполучить в полк хотя бы роту таких остроухих солдатиков было бы неплохо.

Пусть они посидят здесь в ожидании решения своей участи. Секретарь своё дело знает. Его письмо губернатору будет составлено таким образом, что вскоре следует ждать оттуда государевых людей.

Как же медленно тянется время, когда совершенно нечем заняться…

Княжна откровенно скучала. Даже мысленно укорила себя за то, что не нашла времени изучить человеческие письмена. Трудно ли было поймать грамотного человека и заставить его поделиться знаниями? Языку ведь у пленного солдата научились, и честно расплатились с ним за науку, отпустив живым и здоровым. В конце концов, какая разница, одним трупом больше, одним меньше. Тем более, что отряд всё равно должен был менять диспозицию. Жаль, тот человек принадлежал к низшему сословию, и не владел грамотой. Сейчас можно было бы спросить у хозяев книгу сказаний, скоротать время. Ну, или хотя бы посмеяться над человеческими глупостями.

Увы. Приходится либо уходить в воспоминания, что никак не может радовать дочь Высшего из Высших, изгнанного мятежниками в мир, лишённый благодати богов, либо тоскливо смотреть в мутное окошко на редкие повозки, едущие в сторону города. Ничего не поделаешь, нужно ждать, пока приедет обещанный чиновник.

Воинам проще. Отъедаются и отсыпаются после скудной жизни в холодных лесах, не утруждая голову сложными мыслями. Они вверили свою судьбу ей, княжне Высокого Дома, и могут не заботиться о завтрашнем дне. Княжна за них обо всём подумает. Не будь княжны, точно так же подчинились бы старшему по чину или возрасту, хотя бы тому же Илвару. А она не может так же безмятежно спать в своей комнатке. Пища требовалась не только телу, но и уму. Хоть спрашивай у хозяев бумагу и письменный прибор, да самой садись за путевые записки.

— Госпожа… Могу я тебя потревожить, госпожа?

У юной Ларвиль, судя по всему, та же проблема: нечем себя занять. Так почему бы им не занять себя беседой? Кстати, это выход из положения: можно продолжить обучение девочки, прервавшееся не по её вине.

— Что тебе, дитя? — княжна ласково улыбнулась воспитаннице.

— Осмелюсь прервать твои размышления, госпожа, — девочка скромно потупила взор. — Но перед тем, как мы пустились в путь, ты обещала продолжить рассказ Ойвен Алентари, Сказания о Народе. Дабы скрасить наше ожидание…

— Ты права, дитя, — княжна не без удовольствия отметила, что Ларвиль совершенствуется в высоком стиле и манерах. — Неизвестно, когда приедет…тот человек, облечённый властью. Пожалуй, это будет наилучшим времяпрепровождением… Итак, напомни мне, юная Арфеннир, на чём я прервала Сказание?

— На становлении Двенадцати Высоких Домов.

— Тогда слушай, дитя…

«…Сказано было одним — дана вам власть над деревьями, кустами и травами, их корнями и плодами, чтобы кормить и одевать Народ. Сказано было другим — дана вам власть над неразумными тварями, чтобы служили они Народу. Сказано было третьим — дана вам власть над огнём и металлами, чтобы создавали вы необходимые Народу вещи. Сказано было четвёртым — дана вам власть над оружием, что куют третьи, чтобы защищали вы Народ. Но пятым сказали боги — дана вам власть над всеми предыдущими, чтобы предстояли вы перед нами за весь Народ. И да будет вас Двенадцать, от Сотворения и до того дня, когда Мир поглотит Изначальная Тьма…»

Двенадцать. От Сотворения и до того дня, когда Мир… Который из двух, позвольте спросить?

Память княжны была бездонна, язык хорошо подвешен, манеры… Ну, какие манеры после двух с лишним лет в лесу и в бесконечных стычках с людьми? Хотя здесь, в тепле и меж четырёх стен, понемногу начала просыпаться прежняя княжна Таннарил. Она снова могла излагать воспитаннице Сказание высоким стилем, и одновременно думать о дне сегодняшнем. Ведь обещание боги не сдержали. Шесть Высоких Домов в полном составе были изгнаны за грань. Что будут делать оставшиеся, примкнувших к мятежнику? Переписывать древние легенды? Или…

Как она не допустила варианта, что пророчество всё же сбылось, и родной мир поглотила Изначальная Тьма? Ведь условие богов нарушено, Домов больше не двенадцать. Но если так, то кому повезло? Оставшимся, или им, изгнанникам?

При мысли, что негодяи, посмевшие выступить против отца, быть может, уже поглощены Тьмой, захотелось довольно улыбнуться. Но — нельзя. Сказание полагается излагать не только высоким стилем, выражение лица тоже должно быть возвышенным. Девочка должна знать, что Сказания — это святыня их народа.

Так удалось убить целый день. А наутро, когда они все вместе уже заканчивали завтрак в начисто убранном трапезном зале — кстати, здешняя хозяйка и впрямь вкусно готовит — княжной целиком завладело ощущение близости перемен. Чувство, свойственное только Высшим, да и то не всем. Что-то вот-вот должно случиться. Что-то, прямо влияющее на их судьбу.

Не успела княжна объявить об этом своей свите, как острый альвийский слух уловил быстрый глухой перестук копыт. К гостевому дому приближались всадники.

— Если я не ошиблась, это за нами, — проговорила княжна, поднося к губам новенькую глиняную кружку, наполненную горячим отваром из сушёных фруктов.

— Ваши приказания, госпожа? — поинтересовался Илвар.

— Сидим, доедаем завтрак и ждём. Если это за нами, то к нам же и обратятся.

Вчерашний день выдался солнечным и морозным, а сегодня небо с утра затянуло серой пеленой, снег размяк и больше не скрипел под ногами, хоть и не начал пока расползаться в мокрую грязную кашу. Надвигалась слякотная оттепель поздней осени, одна из последних перед неласковой здешней зимой. Хоть бы дождь не пошёл. Очень не хотелось бы пускаться в дорогу при такой омерзительной погоде.

Некоторое время были слышны голоса перекликавшихся людей и пофыркивание лошадей. Вскоре не только альвы услышали, как приезжие громко топали на крыльце, сбивая с сапог налипший снег. Тяжёлая дверь открылась, пропуская в трапезную троих человек, одетых по военной моде. Двое сразу заняли место за свободным столом, а третий направился прямо к стойке, за которой уже цвёл подобострастной улыбочкой хозяин гостевого дома.

Альвы, стараясь не упускать новоприбывших из поля зрения, продолжали спокойно дожёвывать вкусное мясо, запивая его приятным горячим отваром. Что бы там ни было, а стоит до конца воздать должное местным блюдам.

Обменявшись с хозяином несколькими фразами на непонятном языке, третий обернулся в их сторону. А затем не торопясь пошёл прямо к их столу.

Княжна плохо разбиралась в типажах людей, они все казались ей грубыми и одинаковыми. Но этот человек заставил её присмотреться повнимательнее. Грубоватое, как у всех людей, лицо было, тем не менее, правильным, с резкими чертами, словно отлитым из бронзы. В длинных тёмных волосах, накрытых треуголкой, серебрились редкие седые нити. Глаза… Вот глаза произвели самое глубокое впечатление. Голубые, с едва заметным зеленоватым оттенком, они были интересны не только своим цветом — кстати, совершенно обычным для здешних людей. Её, княжну, с детства учили распознавать тончайшие оттенки души собеседника именно по глазам. Так вот, если верить этой науке, то явившийся сейчас человек был, по меньшей мере, равен ей в искусстве чтения душ. По меньшей мере, если вовсе не превосходил.

Чутьё не подвело. Перемены явились в облике этого явно непростого человека.

— Позвольте представиться: титулярный советник иностранных дел коллегии Никита Степанович Кузнецов.

Была бы эта дама искушена в российских обычаях, догадалась бы, что имеет дело с человеком подлого происхождения, выслужившим чин и личное дворянство. Одно прозвание чего стоит. Ведь и вправду он кузнецов сын, и таковым, бесфамильный, был записан, когда в солдаты пошёл. Не погнали силком, как иных, сам вызвался, о чём ни разу не пожалел.

Его благородие титулярный советник… Сын деревенского кузнеца, самостоятельно освоивший немецкий язык и грамоту, тянувшийся к книжной премудрости и на равных споривший с иными дворянскими сынками о геометрии Евклида. Заметили его, смышлёного, государевы люди. Заметили и к службе приставили, к той самой, что ему по душе. А когда служба по душе, и карьер можно сделать. Вот он и рос по службе, не особо о том карьере заботясь. Главное-то что? Главное — само дело, а чин приложится.

Губернатор Репнин сейчас в Петербурге обретается — тяжело старику и Лифляндией управлять, и Военной коллегией. Вместо него дела правит де Бон, командующий Лифляндским корпусом. Вот к Герману Ивановичу и велено сих гостей доставить.

М-да. А гости-то непростые.

Господина титулярного советника обеспокоили не острые альвийские уши — что он, альвов не видал? — и не обтрёпанный вид пришлецов, и даже не то, что ими командовала дама. Маменька Никиты Степановича, помнится, и мужа своего, и детей в кулаке держала, и был тут кулак на зависть иным мужикам твёрд и силён. Нет. Матушка-покойница место своё знала, если надо было кому поклониться — кланялась. А эта дама точно из высокородных. Из тех, в ком царская кровь, не ниже. Судя по тому, что ему донесли, и что сам своими глазами увидел, не дура. А, стало быть, держаться с ней нужно почтительно и осторожно. И от всяческих штучек вроде давешней драки отвращать, не то её милость ещё вляпается по дороге в какую-нибудь историю, да его самого за собой потянет.

Государеву человеку такая слава ни к чему. Коллегия Иностранных дел — не то место, где дают службу людям, кому угодно позволяющим тянуть себя на верёвке. А посему, если приезжая дама намерена малость пошалить…

Хотя нет. Не станет она буйства учинять без причины. Оборониться — дело святое. Господину титулярному советнику и самому, бывало, доводилось шпагу из ножен не только для чистки оной доставать. Но задирать первого встречного альвийка не будет. И второго тоже. Не того замеса. Будь на её месте человек, можно было бы голову прозакладывать, что никаких происшествий более не предвидится. За альвов он бы так ручаться не стал. Нелюди, и мысли у них нелюдские.

Путь до Риги оказался благополучен. В город они въехали аккурат под вечер, когда уже вовсю хозяйничали пробирающие до костей ледяные порывы ветра, а под копытами лошадей звонко хрустел намёрзший на камнях мостовой тонкий ледок. Глядя на то, как ёжатся альвы в своих прохудившихся одёжках, Никита Степанович подумал, что не помешало бы сперва их приодеть, как было указано, а уж после представлять де Бону. Добро бы одни мужики, этим всё нипочём, а дамам в отрепье представать перед лицом, властью облечённым, ни к чему.

Да и время ему потребно, хотя бы полчаса. Письмецо начертать и с нарочным отправить…

Это было ужасно.

Конечно, она уже знала, что здесь не так уж и давно проходил оживлённый торговый путь. И что за два с лишним десятка лет война если не впрямую затронула эти края, то основательно подорвала экономику: прежним владыкам требовались деньги на армию и здоровые мужчины в качестве воинов. Недостача того и другого чувствовалась буквально во всём. Большинство встреченных по пути мужчин были одеты в солдатские и офицерские мундиры, а те, что носили цивильное, были, как правило, либо стариками, либо калеками, либо подростками. Что же до денег, то мостовая имела довольно-таки запущенный вид, а дома явно нуждались самое меньшее в покраске, если здесь вообще принято их красить.

— Здесь ещё много денег, голов и рук надо приложить, чтобы город в порядок привести, — сказал чиновник, сопровождавший их. Наблюдателен, ничего не скажешь: княжна приложила все усилия, чтобы казаться бесстрастной, а заметил.

— Неужели я настолько явно демонстрировала свои чувства? — придав лицу выражение лёгкого удивления, Раннэиль воззрилась на него из-под капюшона.

— Вы не застали дни, когда мы только пришли сюда, после шведов. Боюсь, ваши впечатления были бы куда более…яркими, — с усмешкой ответил человек. — Мы приехали, ваше сиятельство.

— Этот дом… Здесь живёт наместник?

— Что вас смущает, княжна?

— Дом слишком…прост для того, кто представляет здесь особу государя.

— Да уж, не дворец, — человек почти смеялся. — В самый раз для офицеров и нас, скромных чиновных душ.

— Для офицеров? Но вы сказали, что мы — гости губернатора.

— Вы — гости губернатора, а также и государевы, но это не значит, что вас надлежит поселить в императорском дворце. В этом доме квартирует командующий Лифляндским корпусом, а я так, снимаю комнатушку. Здесь вы получите тёплую одежду, горячие щи и ночлег. А завтра на рассвете мы выезжаем.

В голосе человека не было насмешки или издёвки, только сдержанное почтение. Лишь это и удержало её ледяной гнев. Правила хорошего тона требовали ответить не менее любезно, хотя душу неприятно царапнуло.

— Так, значит, я не смогу засвидетельствовать своё почтение господину губернатору?

— Отчего же? Сможете, но в Петербурге, куда князь Репнин отбыл накануне. Вечером я представлю вас господину де Бону, губернатора замещающему. Надеюсь, вы не сочтёте подобную замену оскорбляющей ваше достоинство?

Только сейчас княжна услышала в голосе человека иронию. О, да он, кажется, кое-что понял в альвах. Неплохо для короткоживущего.

Сволочь-память тут же подсунула ей отражение в зеркале. Её собственное отражение, яснее всяких слов говорившее о катастрофе. «Нет, не сейчас. Потом, — она привычным усилием воли загнала отчаяние поглубже, на самое дно души. — Мне нужна ясная голова».

Оглянувшись на своих спутников, она лишний раз убедилась, что те всё прекрасно слышали и поняли. Воины разделяли чувства княжны. Ларвиль же не поддалась отчаянию лишь потому, что в её возрасте даже люди почти не осознают своей смертной природы.

Дальнейший обмен малозначащими фразами и размещение на постой в двух смежных комнатках — воинам придётся как-то потесниться впятером там, где места было самое большее на троих — много времени не заняли. Комнаты, к слову, были почище, чем в гостевом доме… как там этого толстого человечка звали? Выпало из памяти. Еда тоже оказалась вполне достойной, горячая и сытная. Именно то, что нужно озябшим путникам. Но предложенная им одежда… Сапоги из кожи грубой выделки были тяжёлыми, как придорожные валуны. Примириться с ними можно было только потому, что они оказались выстелены мехом. Ужасные платья с широченными неудобными юбками дамы с негодованием отвергли, и чиновнику пришлось распорядиться принести им мужскую одежду. Камзолы и штаны из плотного шерстяного сукна куда удобнее, а тёплые, мехом внутрь, одеяния, называемые местными людьми словом «шуба», должны были воздвигнуть непреодолимую преграду для холода и ветра. И от треуголок дамы тоже отказались: в них уши замёрзнут, а альвийские уши не в пример чувствительнее к холоду, чем людские. Потому шапки из заячьего меха были встречены с явным одобрением.

Вот теперь, сменив свои удобные, но изрядно поношенные одежды на человечьи камзолы, можно было не стыдясь предстать перед местной властью. Кажется, этот де Бон — военный? Отлично. Они найдут общий язык — командующий войсками провинции и альвийская княжна. Люди ценят любезный тон в устах высокородных.

* * *

Местные люди — русские — называют это словом «зима». Ничего общего с тем, что привыкли понимать под «зимой» альвы, и даже ненавистные немцы вкладывали в него несколько иной смысл. Две зимы, что они провели в саксонских лесах, то ли выдались на удивление мягкими, то ли были для тех мест в порядке вещей. Но здесь…

В первый же день путешествия из Риги в Петербург княжна, не чинясь, поблагодарила всё того же сопровождавшего их «государева человека» за тёплую одежду. Ибо ветер, до сих пор дувший с моря, сменил направление на обратное, да и их кавалькада отдалилась от побережья.

Здесь уже воцарилась государыня зима. Настоящая, со скрипучим снегом, ледяным ветром и ясным, как драгоценный кристалл, небом. По дороге они обгоняли экипажи не на колёсах, а на полозьях. Видимо, по каким-то признакам местные жители определили, что серьёзных оттепелей до весны можно не ждать, и пересели на сани. В одной деревне, где им довелось остановиться задолго до заката, альвы видели, как дети, полив водой заснеженный склон холмика и дождавшись, когда вода обратится в лёд, со смехом и визгом скатывались вниз. В другой, проезжая мимо кладбища, утыканного деревянными крестами, были вынуждены пропустить скромную похоронную процессию, а заодно наблюдали, как трое мужчин копают могилу. Железная лопата была только у одного из них, двое других выгребали из ямы «нарубленную» им землю деревянным шанцевым инструментом с металлической оковкой. В третьей… Словом, дорога для них обрела лицо, вздохнула неким подобием собственной жизни и оставила неизгладимый след в памяти. А память у альвов хорошая, рассчитанная на века.

В Петергоф они приехали в вечерних сумерках.

Ещё в Риге княжну начало мучить смутное предчувствие беды. В дороге оно постепенно усиливалось, а весь последний день, из смутного превратившись в достаточно ясное и пугающее, колокольным звоном било в ушах. Конечно, то стучала кровь в жилах, но волнение, и только оно, заставляло сердце биться чаще. Дорога ещё только подобралась к побережью. Опять собрались низкие свинцовые тучи, и по левую руку можно было снова видеть серую, шершавую от выпавшего снега воду. Земля словно сомкнулась с небом, соединённая с ним плотным хороводом кружащихся снежинок. И только ровные ряды прямоугольных огоньков свидетельствовали о том, что впереди жилое здание. Причём довольно большое.

— Вот он, Петергоф! — прокричал человек по имени Никита Кузнецов. — Там и семейство ваше обретается, гости государевы!

— Едем! — звонко выкрикнула в ответ княжна. — Едем, скорее!

Туда, туда, скорее! Поспеши! — кричало предчувствие, а Раннэиль привыкла ему доверять. Не раз и не два оно спасало жизнь воительнице из Дома Таннарил, в особенности часто это происходило здесь, в мире людей. Но сейчас опасность грозила не ей, и это было так же ясно, как и то, что сейчас не лето. Потому она безжалостно шпорила лошадь и раздосадовано ругнулась сквозь зубы, когда путь преградил пост. Впрочем, задержались они здесь ненадолго: чиновник обменялся парой фраз по-русски с командиром патруля и вручил ему какую-то бумагу, после чего их благополучно пропустили.

Скорее, скорее!

Ещё дважды их останавливали солдаты, последний раз — у самого дворца. И оба раза пропускали после короткого разговора с Кузнецовым. Тот, осадив коня чуть ли не у порога, что-то крикнул выбежавшему на шум слуге. Слуга мгновенно скрылся за дверью.

Скорее, спеши!

Спутники заметили, что с ней что-то неладно, но задавать вопросы не смели. Личные дела князей — это личные дела исключительно князей, никого другого не касающиеся. Потому они спокойно восприняли её приказ заняться размещением, раз уж они теперь тоже гости государя, и, ни слова не говоря, отправились следом за неким человеком, с поклоном заявившим по-немецки, что он к их услугам.

— Господин Кузнецофф, — чувствуя, как кровь стучит в висках, княжна все силы прилагала лишь для одного — казаться усталой, но невозмутимой. — Не будете ли вы так любезны проводить меня к моей семье?

— Это честь для меня, княжна, — человек, небрежно сбросив плащ на руки молодому слуге и отряхнув треуголку, сдержанно склонил голову. — Следуйте за мной.

Судя по тому, как он уверенно ориентировался в этих коридорах и лестницах, царские дворцы ему были не в новинку. Мысленно сделав для себя пометку почаще общаться с этим человеком, вхожим во дворцы, княжна, тем не менее, сейчас почти полностью была во власти своего предчувствия. Что стряслось? Что-то с родителями, с единственным выжившим братом, с племянниками? Она прекрасно знала, сколько на самом деле лет отцу и матери, и помнила, как этот мир изменил альвов. Так что самое вероятное — это старость и смерть родителей. И она, в глубине души надеясь на чудо, всё же подготовила себя к неизбежному. Но такой встречи не ждала, это точно.

Аэгронэль. Любимый младший братишка. Он, не церемонясь, выбежал навстречу, едва услышал о её приезде. Совсем как тогда, когда был ещё ребёнком.

Но сейчас перед ней был взрослый мужчина, очень похожий на старших братьев. Таких, какими она их запомнила.

— Нэ!

— Ну, здравствуй, малыш…

Они не виделись почти два года, а обнялись так, будто их разлука длилась не меньше двух эпох.

— Пойдём, сестрёнка, — проговорил брат, едва сдерживая слёзы — и непонятно было, были ли те слёзы вызваны радостью встречи или постигшим семью горем. — Отцу совсем плохо.

— Это отец… — на глаза княжны тоже навернулась непрошенная влага. — Я почувствовала ещё в пути, я спешила…

— Ты успела, сестрёнка. Ты успела, — брат ласково погладил её по слипшимся от снега и пота волосам. А затем, приложив руку к груди жестом благодарности, что-то довольно-таки любезно сказал Кузнецову. Тот ответил не менее любезным тоном, поклонился и ушёл.

— Я поблагодарил его за письмо и за заботу о тебе, — пояснил Аэгронэль. — Мы с ним побеседуем в другой раз, но сейчас нельзя терять ни минуты. Мама предупредила, что снадобье больше не действует.

Отец, отец, отец…

Отец уходит, как ушли многие из тех, кого знала Раннэиль.

Отец… А за ним наступит черёд матери. Потом уйдёт она сама, за ней последует брат, его жена, его дети, внуки…

Разве это справедливо? Почему они должны теперь стареть и умирать? Что такого страшного совершили альвы, если боги так их покарали?

Как ни радостна была встреча с любимой сестрой, всё затмило горе. Мудрено ли, что Нэ сразу же бросилась к постели умирающего старика?

— Доченька, — отец ещё нашёл в себе силы улыбнуться и погладить плачущую Раннэиль по голове. — Я верил, что у тебя всё получится.

Сестра, дева-воительница, всегда словно высеченная из крепчайшего гранита, разрыдалась, как дитя.

— Не плачь, моя девочка, — голос отца был очень слаб. — Таков закон этого мира, и нам надлежит его чтить.

— Разве нельзя было ничего сделать, отец? — громко всхлипнула Нэ.

— Мы попытались — и ты лучше всех знаешь, чем всё закончилось. Нет, доченька. Этот мир даёт нам столько же, сколько и людям, ни больше, ни меньше. Изменить это мы не в силах, а, значит, должны смириться… А теперь прости, маленькая. Пойди, обними мать. И… выйдите все. Я хочу поговорить с сыном наедине.

Вот и всё. Мысль о том, что отец, быть может, доживает последние минуты, отозвалась тупой болью в висках. Какая долгая, яркая, насыщенная жизнь завершается! Со своими жалкими семью столетиями князь даже не дерзал сравнивать себя с отцом. Но почему Высший из Высших желает разговора наедине? Что он скажет ему такого, чего не должны знать прочие родственники?

Дверь закрылась, и князь почтительно опустился на колени у отцовского ложа.

— Наклонись ко мне, сынок, — едва слышно проговорил старик. — Жизнь уходит… Мне так много нужно тебе сказать, а у меня так мало времени…

— Говори, отец, — он склонился едва не к самым его губам.

Но тот несколько мгновений лишь тяжело дышал, словно собирался с мыслью. Или не знал, с чего начать.

— Мой отец… — наконец прошептал старик. — Мой отец был охотником, сынок.

Услышанное было настолько не тем, чего он ждал, что на несколько последующих мгновений воцарилась полная тишина. Дар речи попросту князю отказал.

— Как — отец? — изумлённо переспросил он, едва смог связать два слова. — Но ведь ты…

— Да, я Первосотворённый, — голос отца обрёл некое подобие твёрдости, а в замутнённых старостью глазах промелькнул знакомый жёсткий огонёк. — Но у меня были отец и мать. И это не боги, что сотворили нас и дали своё благословение, а простые охотники… ещё не знавшие ни искусства садоводов, ни секретов выделки металлов… Боги взяли нас из семей ещё подростками и…пересотворили по-своему. Сделали непохожими на наших родителей. Дали свою речь, своё письмо, поделились знаниями. А те, кто не смог или не захотел меняться… Нам было велено забыть о них, о нашем родстве. И мы… Мы не подвели богов. Мы забыли.

— Отец, — у князя снова едва не отнялся язык. — Верно ли я понял, что ты сейчас говорил о…

— Да. О людях. О тех, кого боги выбросили, как мусор, на бесплодные окраины нашего мира. Но они выжили вопреки воле богов, и тогда мы, забывшие, взялись очистить наш мир… Я ещё кое-чего не сказал, мой мальчик. Никто не должен знать того, что я сейчас тебе поведал. Никто. Но, умалчивая об этом, ты не должен забывать мои слова. Они помогут тебе смириться самому, и убедить смириться наших Высших… Поклянись мне, сынок. В последний раз…

— Клянусь, отец…

— А теперь позови всех. И… отца Ксенофонта, — отец устало закрыл глаза. — В бога людей можно верить или не верить, но он есть. Я убедился. Хочу попрощаться… Скоро пойду… к нему…

Отец… Как же так?

Он плохо помнил, как отец говорил последние слова своим близким, как Предстоящий, отец Ксенофонт, в торжественном священническом облачении дал умирающему последнее причастие. Душу раскалённым металлом жгло предсмертное откровение родителя. Так, значит, люди — их братья? А ведь отец намекал на это, и не раз, но прямо не говорил.

Почему? Чем ужасна эта правда? Тем, что разрушает древний, как мир, миф о Сотворении, подрывая основы альвийского общества? Или тем, что альвы, истребляя родню, словно диких животных, совершили грех перед лицом богов? А может — страшно подумать — перед лицом того, кого боги его мира собой подменили?

Смятение, охватившее князя, было таким сильным, что он почти не почувствовал уход отца. А, почувствовав, без сил упал на колени и зарыдал.

Отец, отец… Почему ты не захотел ничего изменить? Ты же мог… И не было бы изгнания в мир людей.

В мир кровных братьев и, быть может, истинного Творца народа альвов. Того, от которого Первосотворённые, сами того не ведая по детской наивности, отреклись.

Тяжелее всего будет выполнить последнюю волю отца — молчать об услышанном. Молчать, и действовать. Отличия альвов от людей очевидны, их нельзя отрицать. Но раз они с людьми равны перед лицом бога этого мира, значит, нужно сломать альвийскую спесь. Сразу не получится. А вот исподволь, понемногу… Люди говорят: «Капля камень точит». Значит, ему предстоит стать этой каплей.

Отец, отец… Как будет тебя не хватать…

«Ему недолго осталось. Но ещё надеется».

Государь выглядел так, что краше в гроб кладут. Сказать по правде, Никите Степановичу тяжело было смотреть, как он угасает. Тот, кто дал тысячам способных людей «снизу» возможность подняться, дорасти до чина, не может быть заурядным правителем. Таких при жизни ненавидят, а после смерти прославляют. Так вот, если верить виду Петра Алексеевича, час его славы недалёк. Два-три месяца, от силы.

Судя по всему, так же считало и большинство придворных. Но они крепко недооценили своего императора. Даже если замысел того насчёт лечения не принесёт желаемого результата, всё равно многие из тех, кто уже списал его со счетов, не смогут плестись за его гробом. В первую очередь это может коснуться императрицы, у которой не хватило ума немного подождать со своими амурами. Могла бы стать законной наследницей, царствующей императрицей, и блудить, сколько угодно. Она и ранее подгуливала, за что бывала мужем бита. После чего они мирились, и всё шло своим чередом. Но теперь, когда семейный скандал сделался скандалом публичным, государь ей этого не простил. Любовь и привязанность, какую он к ней испытывал все эти годы, исчезли в один миг. Родилось же на их месте нечто жутковатое. Какое-то холодное ожесточение, что ли. А поскольку на недостаток ума Пётр Алексеевич никогда не жаловался, это породило довольно странные последствия.

Одним из таких последствий и был господин титулярный советник Кузнецов…

— Что смотришь, Никитка? Хорош?

— Ваше императорское величество, мне сказать правду, или же не следует огорчать вас?

— Ты, дипломат хренов, словесные кренделя для иноземцев оставь. Здесь, со мною, говори, не чинясь, без лишних слов. Понял ли?

— Понял, государь.

— Так-то лучше, — император смерил его недобрым, тяжёлым взглядом. — Письмо твоё получил. Теперь хочу услышать то, о чём ты не написал.

— Спрашивайте, государь.

— Точно ли это та, о коей Бестужев сообщал Гавриле Иванычу?

— Точно, государь. Я помню описание.

— Что сам скажешь о княжне?

— Королева, государь. Умная, каверзная, расчётливая. Умеет молчать, когда надобно. Крови не боится.

— Так вот, значит?.. — государь не изменился в лице, был столь же хмур. — Спрошу иначе: будь она мужеска пола, дал бы ты ей свои рекомендации на службу?

— Безусловно. Ей недостаёт лишь опыта работы среди нас, прочего в достатке.

— Опыт — дело наживное. Что там, в Петергофе?

— У Таннарилов горе, старый князь помер. Княжна, как ни спешила, едва успела с батюшкой проститься.

— Старика жаль, большого был ума… Ты вот что, вели, чтоб карету заложили. Еду в Петергоф. Тебе иное дело будет. От Петергофа поедешь далее, в Ригу. Оставь надёжного человека, чтоб за дамой там приглядывал… За нею иные в Россию потянутся, ты их встречай. Буде возникнет в тебе спешная потребность, вызову.

Странен был «кабинетец» государев без неизменной трубки на столе и сизого табачного дыма. Видимо, события последнего месяца, ноября, без всякого преувеличения изменили Петра Алексеевича до неузнаваемости. Страшнее всего не сделавшаяся главной его чертой дьявольская расчётливость, а утрата доверия к кому бы то ни было. История с Монсом заставила его наконец-то взглянуть на своё окружение трезво, и он узрел сие змеиное гнездо во всей мерзости. Страх поселился в его душе, Никита Степанович видел это так же ясно, как толстую свечу на медном узорчатом подсвечнике. Но и страх бывает разный. Случается, он отнимает волю и силы. А случается, даёт силы и направляет волю. Ныне был как раз такой случай.

Пока готовили карету императора, господин титулярный советник успел хорошенько обдумать услышанное, и сделал кое-какие выводы. Задумка Петра Алексеевича была, как и всё, им планируемое, прямолинейна, но не безнадёжна. Точнее, это был его прежний расчёт на императрицу Екатерину, но с заменой главной персоны. Династический брак с одной из европейских принцесс — штука хлопотная, долгая, и надежды на то, что какая-то немка сумеет потянуть этот воз, маловато. Тем более, тянуть-то будет по-своему, по-немецки. Альвийские же принцессы — вот они, под рукой. Четыре княжеских семейства, и в каждом хотя бы одна девица на выданье. Хороши собой, неглупы, воспитаны, благородны. Бери любую, не прогадаешь. Правда, до сих пор император, при всём его женолюбии, с альвийками держался отстранённо, как бы не с опаской. Племя неведомое, иди знай, может ли вообще получиться что-то путное из такой связи. Но раз уж Петру Алексеевичу пришло в голову породниться с альвами, пусть и по расчёту, значит, считает, что дело того стоит. Одно неясно: среди альвийских княжон хватает молодых и ослепительно красивых. С чего ему вдруг сделалась интересна лесная разбойница, да ещё и перестарок? Неужели даже не надеется ни на что, просто хочет к внуку своему суровую няньку приставить? То-то он альвийского княжича уже к мальчишке подослал…

Бог весть. Когда имеешь дело с Петром Алексеевичем, ни в чём нельзя быть уверенным.

Успеет ли? Ведь плох он, это и слепому видно.

Понимая, что ни черта не понял, Никита Степанович отправился доложить: можно ехать.

Церковка между Большим дворцом и Верхним парком с трудом вмещала желавших помолиться за упокой души старика-альва.

Странное дело: ну, кто он им, этот чужой князь, нелюдь? Жил здесь без году неделя, а поди ж ты — сумел завоевать симпатии. За него пришла помолиться даже петергофская дворня, слова худого от старика ни разу не слыхавшая.

Они вошли в церковку, сняв шляпы и перекрестившись. Пахло ладаном и свечами. От алтаря волнами расходился густой поповский бас, почти начисто забивавший шепотки собравшихся. Императору и приехавшему с ним светлейшему князю Меншикову тут же дали дорогу — подойти, почтить память покойника, сказать пару слов его семейству. Только сейчас господин титулярный советник, пристроившись за спиной государя, смог разглядеть сбившихся в кучку альвов, неподвижно стоявших у гроба. Семейство Таннарил, трое мужчин и три женщины разного возраста, застыли, будто каменные. Лиц отсюда не видать, но и так понятно — скорбят искренне, не натужно. Старую княгиню, всю в чёрном, поддерживает под локоток остроухая служанка. Молодая опиралась на руки сыновей. Только брат и сестра стояли у самого гроба и недвижно глядели на белое, как мел, лицо умершего батюшки… Вот странно — подумалось Никите Степановичу — отчего людские покойники становятся восковыми, а альв по смерти сделался белее снега?.. Мыслишка не слишком уместная, но прогнать её стоило огромных усилий. Может, оттого чуть не проглядел момент, когда государь сам, своими руками, едва не порушил собственный замысел.

Никита Степанович не первый год служил по дипломатической части, и доселе не один раз приходилось видать императора в разных видах. В том числе и когда он примечал на приёме хорошенькую бабёнку. Глаза делались маслены, и он тут же, забыв о прочем, направлялся к даме — заводить знакомство. Кто царю-то помешает? Сейчас происходило нечто подобное. Нет, хуже: странно, как от его взгляда не вспыхнула тончайшая чёрная вуаль, прикрывавшая голову княжны и почти не скрывавшая благородных очертаний лица.

«Куда, бабник чёртов?!» — мысленно взвыл господин титулярный советник, когда Пётр Алексеевич сделал движение, будто вознамерился сделать шаг к альвийке. Но, то ли обстановка — всё-таки отпевание, а не свадьба — сыграла свою роль, то ли что иное, он остановился. Надо сказать, вовремя. Доселе безучастный молодой князь словно вынырнул из омута горя и, узнав государя, почтительно склонил голову перед ним.

Слава богу, его беспутное величество сумел к тому мгновению опомниться и принять приличествующий событию вид…

Альвы чувствуют мир куда тоньше людей, и реакция на мир, соответственно, куда сильнее. Если бы не тренированная годами жизни при дворе отца выдержка, князь вряд ли смог бы более-менее спокойно отстоять Служение, называемое людьми «отпеванием». Эти люди, подходившие к нему с соболезнованиями и скорбным выражением на лицах, навряд ли соболезновали от всей души. Они вели себя так, как было предписано обществом, и в этом были воистину родственны альвам. Впрочем, некоторые сочувствовали искренне, в особенности те, с кем молодой князь успел близко познакомиться за эти полгода. Но — только сочувствовали. Так со-скорбеть, как это делали альвы, они то ли не умели, то ли не желали.

Князь чувствовал себя одиноким, как никогда. Семья, понятное дело, не в счёт: их скорбь вполне искренна и понятна. Но альв нуждался не только в их поддержке.

Явился и государь, удивив многих. Намеренно прибыл из Петербурга в Петергоф, и князь подозревал, что не только ради соболезнований и стояния на заупокойном Служении. Вид имел весьма нездоровый и мрачный, но альва после окончания Служения обнял по-братски.

— Ты держись, князь Михайла, — негромко сказал император. — Знаю, каково вам сейчас. Плохо, небось.

— Плохо, государь, — неожиданно для самого себя признался тот, не замечая, что дерзко смотрит Петру Алексеевичу прямо в глаза.

— Верю. Молитесь за упокой души батюшки. И я с вами помолюсь.

Отец однажды рассказал сыну, как поп Ксенофонт принимал у него первую исповедь. Говорил, что Предстоящий отпустил ему все прежние грехи разом, сопроводив сие словами: «Предвижу, у твоего сиятельства было их столько, что всей оставшейся жизни моей не хватит выслушать». Неизвестно, разделял ли бог людей жизнерадостность и юмор своего Служителя, но сын верил. Верил и надеялся, что там, в обители их нового небесного покровителя, отцу будет лучше, чем здесь. Оттого его молитва, произнесенная по-церковнославянски с альвийским акцентом, шла от души, от тех её глубин, где, собственно, и живёт надежда.

Альвы умирали и раньше, но никогда — от старости. Оттого было вдвойне больно.

«В бога людей можно верить или не верить, но он есть. Я убедился…»

Что ты видел, отец? Что именно тебя убедило?

Князь крепко подозревал, что на постижение этой истины у него может уйти вся жизнь, и приоткроется она лишь перед самым концом, когда не останется времени поделиться откровением. Когда настанет пора идти туда, откуда оное откровение происходит.

Согласно священной книге, бог создал людей из земли. Потому погребение было не огненным, как принято у альвов. Отца похоронили скромно, водрузив большой деревянный крест, сверкавший свежеоструганными поверхностями. «Потом, княже, как могилка просядет, поставишь каменное надгробие, — нашёптывал кто-то. Ах, да, князь Меншиков, и он здесь… — И эпитафию на камень закажи, чтоб сразу было видно — упокоился тут достойный… альв». А князь, слыша всё, понимая всё и делая то, что полагалось делать, никак не мог забыть комок холодной земли, что первым бросил на опущенный в яму гроб отца. Глинистые крошки пристали к ладони, которую он так и не отёр платком.

Как жить, зная, что смерть неизбежна? Почему люди не теряют надежды?

Это нужно понять. Ведь остаткам народа предстоит жить здесь столько, сколько пожелает непостижимый бог людей. Жить и умирать, согласно установленному им закону, обязательному для всего живого.

Немного опомнился он только по возвращении во дворец, когда отправил беременную супругу под присмотром матери и сестры в отведенные их семье комнаты. Но не успели сыновья, потрясённые смертью деда не меньше него самого, что-либо сказать, как дверь со стуком отворилась.

Государь.

Завидев этот живой монумент, повыше любого альва, опиравшийся на массивную дубовую палку, мальчики учтиво поклонились и, повинуясь жесту императора, ушли в комнаты.

— И ты, Данилыч, иди с богом, — государь, полуобернувшись, хмуро сказал это торчавшему за его плечом Меншикову.

«Человек с двумя лицами», скрывая недовольство, поклонился и покинул гостиную, закрыв за собой дверь.

— Государь, — снова поклонился князь, изящным жестом указав на обитый парчой богатый стул. — Прошу.

— Благодарствую, Михайла Петрович, — его величество грузно осел на мягкое сидение и бросил на колени чёрную треуголку с тонким галуном. — Царствие небесное батюшке твоему. Светлейшего ума был князь Пётр Фёдорович… Что матушка твоя?

— Держится, государь. Матушка всегда была сильна духом.

— Ведомо мне, что сестрица твоя из Европы вернулась. Верно ли сие?

— Верно, государь. Сестра, её воспитанница-сирота, и пятеро воинов из её… полка.

— Это что же, княжна в офицерах ходила?

— Да, государь. У нас редко, но случается, что женщина обладает достоинствами воина. Хотя чаще это бывает с женщинами из воинского сословия. Они сражаются наравне с братьями.

— И гибнут тоже.

— Они знают, на что идут, когда берутся за оружие.

— Будет время — представишь сестрицу ко двору. Расспросить её хочу кое о чём. Сейчас не зови, — государь заметил его порыв и пресёк в зародыше. — Успеется. Сейчас у тебя спрошу: много ли воинов князь Пётр Фёдорович, земля ему пухом, оставил прикрывать вашу ретираду?

— Не более пяти сотен общим числом, государь, — с готовностью ответил князь. — Под началом шести оставшихся в живых офицеров, среди которых была моя сестра.

— Насколько мне ведомо, они не стали держаться вместе, и разбились на отдельные отряды. Таково верные люди из Дрездена отписывали.

— Это так, государь.

— Значит, если кто ещё уцелел, те следом явятся.

— Наверняка так и будет, государь.

— Добро, — кивнул император, и только сейчас князь обратил внимание, как много седых волос поблёскивало в его тёмной шевелюре. — Я уже думал о том. Как манифест пропечатали, велел губернаторам, коли альвы явятся, беспрепятственно выписывать подорожные и снабжать припасами. Как видишь, пригодилось.

— Вы мудры, государь. Однако воины остались там без надежды выжить и воссоединиться с родными. Вы не могли знать, что для альвийского воина нет большей чести, чем умереть за свой народ. Они сами тогда предложили отцу…

— Плохо ты своих воинов знаешь, князь. Коли задача выполнена, нет более резона оставаться да помирать, — криво усмехнулся Пётр Алексеевич. — Леса саксонские не забором огорожены, выйти можно. Им, видать, «Ведомости» с манифестом попались, да нашёлся толмач, что перевёл. Стало быть, решили они, народ под моей рукой в безопасности. Вот и двинули сюда. Не веришь? Сестру спроси.

— Видимо, я плохой правитель, государь, — виновато потупился князь. — Я должен знать, что думают и чувствуют альвы, доверившиеся мне, а не знаю даже таких простых вещей.

— У нас говорят: «Век живи — век учись». Ладно, князь. О сородичах твоих, что из Европы теперь выбираться станут, мы поговорили. Приму их. А Августа Саксонского обрадую, что не будут они более его земли разорять, коли преград им чинить не станет. Теперь о другом побеседуем, крестник… Худо мне.

— Простите, государь. Это видно, — признался альв.

— Капусту кислую ем едва ли не вёдрами, из ушей скоро полезет. Фруктаж, свежий да в меду вываренный, да молоко, да капли Блюментростовы употребляю. Чуток легче станет, а дела навалятся, так имя собственное вспомнить некогда, не то, что предписания разные соблюдать. Всё сызнова начинается. А дел ещё… И оставить некому.

Князь уже был достаточно осведомлён о раскладах петербургского двора, чтобы не задавать дурацких вопросов. Единственный прямой наследник государя — девятилетний внук, рождённый от сына-предателя, в тюрьме скончавшегося. Таких наследников альвы лишали всех прав и ссылали в глушь. Мальчишка не в глуши только потому, что, кроме него самого и деда, в доме Романовых более нет мужчин. Старшую дочь государь только что просватал за голштинского принца. Герцога Карла князь знал лично, и был уверен, что это не тот человек, которому можно доверить даже Голштинию, не говоря уже о России. Елизавета? Красивая девочка пятнадцати лет, у которой ещё на уме наряды и танцы. О младшей дочери, Наталье, тоже речи быть не может — моложе собственного племянника. Коронованную императрицу Екатерину уже весь двор списал со счетов. После громкого скандала с Монсом она потеряла доверие государя… Ну, выражаясь фигурально, супруги даже не разговаривают. Конечно, при дворе могут найтись авантюристы, которым в случае смерти царя было бы выгодно возведение на престол полностью управляемой женщины, но для самих альвов это совсем некстати. Воспитанные в строгости, они сдержанно осудили неверную жену. Этого может быть достаточно, чтобы оказаться в опале при императрице Екатерине. Потому самый лучший вариант — это лишние десять лет жизни государя Петра Алексеевича. И откладывать лечение, судя по болезненному виду императора, не стоит.

Вот ведь ирония какая: жизнь и благополучие альвов зависят от жизни и благополучия одного человека…

— Надолго ли вы в Петергоф, государь? — осведомился князь.

— Побуду ещё пару дней.

— Тогда сегодня вечером я поговорю с матушкой. Завтра, самое позднее послезавтра она даст вам ответ по поводу сроков и дальнейших методов лечения.

— Девять дней хотя бы подожди, что ли…

Даже не слишком искушённый в лекарском деле князь видел, как тяжело поднимался государь со стула, какой нездоровой краснотой горело его лицо, как его настиг приступ глухого кашля. «Он и месяца может не протянуть, — внезапно подумалось альву. — Я поговорю с матушкой сразу после поминального обеда».

Матушка поймёт. Когда судьба народа висит на тонком волоске, собственные чувства могут и подождать.

Тысячи лет народ служил Высшим. Тысячи лет Высшие заботились о народе так, как сами понимали эту заботу. Казалось, так будет вечно. Но…

Лишь осознав конечность собственной жизни, старая княгиня стала задаваться вопросом, а так ли уж верно она понимала своё служение? В чём был смысл её прежней жизни?

Насчёт этой, второй жизни в мире, лишённом магии, где суровый бог наделил их ровно теми же свойствами, что и своих родных детей, княгиня больше не сомневалась. Здесь целью жизни уцелевших Высших стало выживание остатков народа. Горькая расплата за ошибку, которую они совершили, едва переступив порог миров. Супруг, уже покинувший мир живых, все последние дни только это и твердил. Словно боялся, что семья не сочтёт важным и забудет. Нет. Не забыли. Не забыла и княгиня, которая с этого дня и до последнего вздоха будет носить чёрное траурное одеяние. Хотя, что ей, старухе, печалиться? Самой недолго осталось… Не забудут и дети. У неё хорошие дети, и сын, и дочь. Жаль, что её любимица Нидаиль, старшая дочь, приняла яд, узнав о гибели всех своих сыновей. Раннэиль, младшая, всегда была слишком независима, мыслила слишком уж по-мужски, чтобы сблизиться с властной матерью. Вот отец и братья её безумно любили. Но ничего не поделаешь. Теперь Раннэиль, пока незамужняя, будет первой дамой Дома Таннарил. Именно ей нужно отдать фамильные амулеты… хотя проку от них не больше, чем от обычных драгоценностей. А сыну намекнуть, что сестрицу, пока не поздно, нужно выдавать замуж. В идеале — за овдовевшего князя или княжеского сына. На крайний случай можно рассмотреть кандидатуру кого-нибудь из прославленных военачальников. Живы сейчас всего двое, и оба вдовцы. Начавшая стареть княжна Таннарил всё ещё достаточно завидная партия, чтобы побороться за её руку. В самом плохом случае можно подумать насчёт кого-нибудь из русских князей. Породниться с местной знатью — не лучшая идея, но другого выхода у них может не быть. Впрочем, это лирика. Сейчас старую княгиню волновали не матримониальные перспективы младшей дочери, а то, как она поведёт себя при дворе императора Петра. Раннэиль княжна, а значит, умеет держать себя в руках. Но при такой чистой, незамутнённой ненависти к людям сможет ли она продолжить дело отца и матери? Не возобновит ли свою войну другими методами, опорочив и приведя к гибели весь народ?

Княгиня мысленно корила себя за то, что мало времени уделяла младшим детям, и так плохо знает собственную дочь. Она тоже умела держать себя в руках, но то и дело ловила себя на том, что стискивает тонкими, высохшими пальцами кружевной платочек — изделие человеческих мастериц.

На исходе жизни старая альвийка думала о будущем. Пожалуй, впервые за тысячи лет так остро и глубоко почувствовав самое настоящее отчаяние. Ибо она думала о будущем, которого наверняка не увидит. Люди, с самого начала знавшие о том, что смертны, давно смирились с этим. Но ей-то каково?

— Мама.

Сын и дочь явились к ней одновременно, и, склонившись, ждали ответа.

— Я смирилась, дети, — негромко проговорила княгиня, повернув к ним лицо, полускрытое прозрачной чёрной вуалью. — Я смирилась.

— Воля богов всегда была превыше нашей, мама, — так же негромко ответил сын. — К богу людей это относится в полной мере.

— Я знаю, сынок, — старуха изобразила едва заметную тонкую улыбку. — Подойдите ко мне, дети.

Сын был похож на отца в молодости — такой же собранный, скупой в жестах и похожий на движущийся луч света. Дочь всегда напоминала безмолвную тень. Тень отца. Она и двигалась бесшумно, как кошка: если сын, становясь на колени перед родительницей, зашуршал шёлком одеяния, то Раннэиль умудрилась не произвести ни звука.

— Ваш отец ушёл в мир мёртвых, — проговорила княгиня, положив тонкую сморщенную ладонь на крышку ничем не украшенного ларца, вырезанного из тёмного дерева. — Вы знаете закон. Вдова не может быть первой дамой Дома. Часть драгоценностей и половину платьев я отдаю твоей жене, сынок. Вторую половину платьев и все амулеты нашего Дома я отдаю тебе, дочка. Пусть без магии это всего лишь очень красивые вещи, но я хочу, чтобы ты выглядела достойно.

— Я скорблю по отцу, мама, — тихо ответила дочь. — К чему мне украшения?

— Твой отец завещал нам всем позаботиться о судьбе народа. А от судьбы народа неотделима и судьба нашего Дома, дочь, — непреклонно проговорила княгиня. — Ты всегда умела ставить общее дело превыше личного. Что изменилось?

— Ты права, мама. Ничего не изменилось, — Раннэиль не переменилась в лице, сказав это глухим, деревянным голосом. — Судьба Дома Таннарил для меня по-прежнему превыше всего.

— В таком случае я желаю, чтобы по окончании девятидневного траура ты привела себя в порядок и выглядела как истинная княжна… а не как воин. Ты наденешь шёлковые платья и украсишь себя для представления ко двору. После ты займёшься установлением связей с местной знатью, пока я стану заниматься исцелением государя.

— Государя? — дочь, кажется, не поверила собственным ушам.

— Ты должна была заметить, что он нездоров.

— Он… был здесь? Прости, мама, я, должно быть, слишком глубоко переживала уход отца…

— Гибель братьев и племянников не произвела на тебя такого глубокого впечатления, — жёстко припомнила мать.

— Они погибли в бою, мама. Для нас такая смерть не внове… в отличие от участи отца.

— Я смирилась, — повторила княгиня. — Смирилась с тем, что всех нас ждёт та же участь. Разве что за исключением тех, чья судьба пасть в бою. Смирись и ты.

— Это тяжело.

— Необходимость не бывает лёгкой, доченька, — неожиданно княгиня смягчила тон и коснулась кончиками пальцев лба Раннэиль. — Просто прими, что частью нашего долга перед народом и Домом станет исполнение принятых обетов за довольно короткий срок.

— Какой именно?

— Это известно лишь богу людей.

— Я ненавижу людей, мама. Ещё немного, и возненавижу их бога.

— Надеюсь, ты не сделаешь такой глупости, доченька. Он… существует, он очень силён и непредсказуем. Он почти никогда не отвечает так, как от него ждут, но отвечает всегда. Хочешь ли ты в этом убедиться?

— Н-нет, — слова матери явно потрясли Раннэиль. Пожалуй, княжна действительно не ожидала такого ответа. — Брат прав, воля богов превыше нашей.

— Отец завещал тебе принять учение бога людей, — напомнил молодой князь.

— Да, я помню, — ответила ему сестра. — Но я не смогу принять учение лицемерно, лишь для вида. Вернее, смогу, но не будет ли слишком жестокой расплата, если бог людей так суров? Если я хоть что-то поняла из его вероучения, то кара может обрушиться не только на виновного, но и на тех, кто ему близок.

— Боги нашего мира поступали так же, — тихо проговорила княгиня. — Уж я-то помню…

Она краем глаза видела, как переглянулись дети. Знают ли они? Что умирающий отец сказал сыну, оставшись с ним наедине?

Теперь это неважно. Почти.

— Если государь ещё не уехал в столицу, сынок, передай ему, что на десятый день мы приступим к его исцелению, — ровным голосом проговорила княгиня. — Пусть остаётся здесь и вызовет лейб-медика. Этот немец кое-что смыслит в лечебных травах, мне понадобится его помощь.

«А также свидетельство дипломированного медика об успешности лечения, — додумала она, не решаясь произнести это вслух. — Его ручательство лишним не будет».

Будущее остатков народа оказалось в её сухих старческих руках. Княгиня впервые за долгую-предолгую жизнь осознала, что не только альвы служат Высшим, но и Высшие в какой-то мере служат альвам. Что власть даёт не только права, но и налагает обязательства. Императору Петру понадобилось больше тридцати лет, чтобы понять эту истину в отношении своих подданных. Альвийской княгине — несколько эпох.

А кое-кого не научили даже изгнание и катастрофа. Тяжко будет сыну с этими тугодумами. Но для того, чтобы младшенькому было проще их уламывать, мать расстарается напоследок. В её седой голове вызрела парочка планов на ближайшее будущее, и роль детей в этих планах далеко не последняя.

 

3

— …А ещё от верных людей стало ведомо, что немцы наших альвов именовали ельфами, и говорят про них худое. Дескать, и ранее склонны были к злым шуткам с нашим братом, а теперь вовсе взбесились.

— Ранее? — удивился Данилыч. Неподдельно удивился, надо сказать. — Это когда ж они успели?

— Давненько, Ляксандра Данилыч. Про те времена токмо сказания говорят.

— Мало ли чего бабки старые языками наскребут, да ещё немецкие. Ты о деле говори. Чем наши-то альвы живут, как на людей глядят.

— Сидят они тихо, князь. Повелели своим холопам жить по-нашему — одежонку, там, обычаи перенимать, ремёсла, каким сами не обучены. Да только там, почитай, одно бабьё с детишками. Мужиков мало. Потому и ремёсла перенимают бабьи. Князю Михайле Петровичу, как стало мне ведомо, давеча прислали из имения кружева да вышивки, что его бабы наплели да нашили.

— Много ли прислали?

— Два сундука дорожных.

— Так, значит…

Два сундука — значит, не только жене да сестрице, это и в подарок. А кому князь альвийский подношения делать станет? Не царевнам ли? Похоже, остроухий быстро приноровился к обычаям царского двора.

Хорошо это для Данилыча лично, или плохо?

Там видно будет. Лишь бы Пётр Алексеич не стал жаловать альва вперёд своих старых друзей.

— …А на людей они, князь, глядят всяко. Холопы, те разницы особо не делают. Что они подневольные, что мужичьё окрест. Мастеровые… Наши-то по-ихнему работать ещё не умеют, вот и глядят на них альвы, как на учеников нерадивых. А князья… Что наши, что немцы, что, прости, Господи, остроухие — носы задирают одинаково. Только и разницы меж нами и альвами, что у нас толковый мужик вольную выслужить может, и до чинов дорасти, а у котов-то коли родился холопом, холопом и помрёшь, будь ты хоть какой рукастый да головастый.

— Это они, конечно, на нас глядя, и переменить могут. Кабы только наши, глядя на них, не стали требовать пожизненной крепости для рабов своих, — хмыкнул Данилыч. — Чем тогда толкового мужика на службу заманишь, ежели надежды никакой не станет?.. Ну, да ладно. На всё воля божья. Что ещё?

— Всё, князь.

— Ступай. Как что новое узнаешь, доложить мне немедля.

Верный человек, этот Фёдор. Тем более верный, что сам из мужиков, как и князь Меншиков. Не низкопоклонствует, но службу свою справляет как надлежит. Этот уже который месяц собирает всевозможные сведения об альвах: о нравах и обычаях, о том, как ведут себя, насколько рачительно хозяйствуют в имениях, что любят, чего не любят, и тому подобное. Вкупе с теми сведениями, что удавалось добыть самому, здесь, в Петербурге и Петергофе, складывалась вполне определённая картина.

Альвы сидят тише воды, ниже травы, но лишь оттого, что малочисленны. Будь их поболее, было бы от чего болеть голове. Они опасны даже сейчас — для любого, кому вздумается играть против них. А в том, что означенные игроки найдутся непременно, Александр Данилыч был уверен абсолютно. Не смогут альвы долго отсиживаться за спиной государевой. А коли так, то не токмо друзей, но и врагов наживут вмиг.

Соболезнование князю Михайле Петровичу он выразил ещё по приезде в Петергоф. Сегодня истекал девятый день, семейство Таннарил собиралось помянуть отошедшего в лучший мир батюшку, как полагается — молебном и, после оного, скромным застольем в семейном кругу. Из гостей званы были только государь, вчера снова приехавший из Петербурга, да он сам, князь Меншиков. И одеться следовало соответствующе, не на крестины пригласили. Камзол потемнее, кружев да цацек поменее, да рожу печальную непременно состроить. Хотя, не забыть ещё и приглядеться к сестрице княжеской, что недавно из Европы прибыла. Видел её разок мельком. Хороша, стерва. Тоща, как все альвийские бабы, а всё равно хороша.

Перемолвиться бы с ней наедине, в укромном уголке…

Положив себе зарок непременно приударить за княжной — пустые интрижки с жёнами и дочками чиновников, да развлечения с дворовыми девками, надо признаться, изрядно прискучили — он, тем не менее, точно так же положил себе быть осторожным. Альвы есть альвы. Ну их к богу в рай, ещё учудят что-нибудь эдакое, если что не по ихнему станется. Да и к бабам своим не очень-то посторонних допускают. Надо бы присмотреться для начала, обхождение куртуазное выказать. А там, глядишь, что-то и получится.

В конце концов, он ей ровня, или нет? Светлейший князь, не хрен собачий.

Ладно, бабы опосля дела. А дело у него к князю Таннарилу имеется, и немаловажное. Ведь только утром получил известие, что вернулся в Петербург немец Бурхард Христофор Миних, что приставлен государем к строительству Ладожского канала. Толковый немец, почитай, мёртвое дело оживил… поганец. Денежка-то оттуда, с канала недостроенного, шла, хоть и невеликая, но верная. А теперь нету той денежки… Да только один он такой, а работы невпроворот. Михайла Петрович как-то говорил, будто один из князей, что с ним на Русь явился, горазд каналы строить. Свести бы этого альва с Минихом, да объяснить остроухому для начала, что немец немцу рознь. Глядишь, и толк для государства выйдет, и некая прибыль тому, кто эту встречу устроит.

От альвов, как и от немцев, и польза великая проистечь может, и вред. Тут что главное? Тут главное — с умом к делу подойти, а не рубить с плеча.

Кликнув денщика, светлейший князь Меншиков принялся облачаться в чёрный голландский камзол. Аккурат к случаю. Печальную рожу, кстати, тоже не мешает скорчить, вон и зеркало висит.

А покойника он всё же помянёт искренне. Большой души был… альв.

Погибших полагалось провожать вином.

Глоток — и вылить почти полный кубок драгоценного напитка в прогоревший костёр.

У людей бытовало представление, будто бог создал их из «праха земного». И ничего удивительного, что умерший должен был вернуться в ту стихию, из которой был изъят. То есть в землю. Покойного альвийского князя похоронили с соблюдением христианских традиций — провели молебен и помянули чарочкой. Коль уж приняли веру людей, приходится принимать и обычаи, с этой верой связанные. Это же касалось и девятого дня, когда, по преданию, душа умершего покидает дом и своих близких. Существовал ещё один памятный день, сороковой. Тогда семья окончательно сменяла траурные одежды на обычные.

Посмертие души для народа альвов всегда было загадкой. Никто из ушедших не возвратился, чтобы описать свои странствия по ту сторону. Люди, кстати, тоже оттуда не возвращаются, но отчего-то во всех их вероучениях — а альвы с удивлением обнаружили, что вероучений у людей много — имеются представления о потусторонних мирах. Относиться к этому как к обычным фантазиям не позволял альвийский мистический рационализм. Если боги их родного мира являли себя лично, то бог людей предпочитал общаться со своими детьми посредством пророков и святых. Следовательно, таковых среди людей должно было быть больше, чем среди альвов. Нужно было всего лишь отличить подлинных пророков от ложных, и тут уже всё зависело от того, к чему оные пророки призывают. Здесь тоже мог бы пригодиться рационализм альвов, но пока им ещё не встретился ни один пророк или святой.

Выпив за помин души по бокалу красного виноградного вина, присутствующие молча сидели, избегая встречаться взглядами друг с другом. Хотя обычай предписывал произносить короткие хвалебные речи в адрес покойного, все молчали. Семейство Таннарил — потому что никак не могли подобрать нужные слова и не разрыдаться, а двое гостей, государь и его приближённый — недостаточно хорошо знали старика князя. Молчание затянулось. Тишина сделалась тягостной, и это ощутили все.

— Что ж мы молчим? — проговорил государь. — Неужто доброго слова для князя покойного ни у кого не найдётся? Алексашка, налей-ка всем понемножку.

Пока царедворец исполнял повеление, государь обвёл альвов хмурым взглядом.

Это был взгляд человека, понимающего, что, быть может, скоро завершится его жизнь, но не смирившегося с этим фактом. Так, по крайней мере, показалось княжне, смотревшей на застолье сквозь траурную вуаль. Она не понимала по-русски, обучение едва началось. Слова государя тихонечко перевёл брат. Но она очень хорошо умела читать по лицам. В этом ей переводчики были не нужны.

Раннэиль при дворе отца ведала «миром и покоем Дома». То есть контрразведкой, противодействуя проискам конкурирующих Домов. Тех, кто знал об этом, можно было сосчитать по пальцам одной руки: номинально главой «ведомства мира и покоя» числился благородный Эарфинор, погибший здесь в первые же дни. На такой должности самообладание — как бы не самое важное качество. Будь ты хоть трижды гениален в этом деликатном деле, но если не умеешь владеть лицом и держать себя под полнейшим контролем, ищи другое занятие. Княжна Таннарил могла похвастать железным самообладанием, стальной выдержкой и мифриловыми нервами, и, должно быть, только это помогло ей в тот миг, когда она рискнула встретиться взглядом с государем. С его мрачным, тяжёлым взглядом.

На мгновение ей показалось, будто нет никакой вуали, и он видит её. Видит, и не сводит глаз. Конечно, это не так. Он видит лишь складки ткани, скрывающей её лицо. Но почему не отводит взгляд? И почему она сама так распереживалась? Ведь государь — всего лишь человек.

Всего лишь человек, да. Но княжна Таннарил, словом и делом утверждавшая ненависть к людям, почему-то сама не в силах отвести взгляд от лица этого немолодого и очень больного человека.

«Боги, помогите мне преодолеть это…»

Родные боги молчали. Они не были властны над этим миром, а богу людей она ещё никаких клятв не давала. Вряд ли он услышит её молитву.

Ты всего лишь женщина. С железным самообладанием, стальной выдержкой и мифриловыми нервами, но даже ты подвержена нашей древней слабости. Айаниэ. Проклятие, с которым невозможно бороться.

В немецком языке, который освоила княжна, не существовало такого понятия. Айаниэ — это одна жизнь на двоих, это беззаветная преданность друг другу. Оно могло означать как всепоглощающую любовь, так и преданнейшую дружбу. Или — в совсем уж редких случаях — верное, до последнего вздоха, служение своему государю. Айаниэ — странный дар богов, их непреклонная воля, почти кара. Оно редко кого настигало, и бороться с ним было бессмысленно.

Неужели она теперь до смертного часа привязана…к человеку?

К человеку!!!

Раннэиль поняла, что её ненависть обречена на поражение.

Айаниэ — проклятие и слабость. Но она, княжна Таннарил, ведавшая миром и покоем своего Дома, давно научилась обращать собственную слабость в силу.

Если айаниэ невозможно победить, его нужно использовать. Это было первой здравой мыслью, посетившей голову княжны после пережитого шока. А второй её мыслью было совсем другое…

«Интересно, он тоже это испытал?»

Айаниэ никогда не приходит к одному. Только к двоим.

К двум друзьям.

К государю и его слуге.

К мужчине и женщине, наконец.

Но никогда оно не приходило к альву и человеку.

Здесь и правда другой мир. Совсем другой.

Самое интересное, что, наверное, никто этого не заметил. Ни матушка, поглощённая скорбью и мыслями о предстоящих заботах, ни жена, молча досадовавшая на приезд Раннэиль — не вернись сестра, первой дамой Дома стала бы молодая княгиня — ни сыновья, искренне и тяжело переживавшие уход деда.

С любимой сестрой творилось что-то настолько не то, что брат не мог не встревожиться. Всегда выдержанная, невозмутимая, собранная, готовая решительно действовать в любой момент… Сейчас от неё исходила волна растерянности. Словно Раннэиль столкнулась с чем-то, о чём понятия не имеет. Или чего никак не ждала от себя самой. И в том, и в другом случае ничего хорошего не предвиделось. Князь Аэгронэль из Дома Таннарил, в крещении Михаил Петрович, унаследовал от отца не только верховную власть над уцелевшими Домами альвов. В качестве довеска к княжеским регалиям полагалась изрядная головная боль в виде неизбежного собрания глав Домов. Власть Высшего из Высших абсолютна и неоспорима, но для начала прочие альвийские князья должны были подтвердить свою готовность подчиняться. Или не подтвердить. Если учесть, что в последний раз собрание глав Домов, поднимавших эту тему, проводилось ещё на заре истории альвов, то сейчас, надо думать, будет интересно.

Ведь с чего началась та несчастная война? С того, что наследник погибшего в нелепой стычке с гоблинами князя Глеанира отказался подтвердить признание верховной власти главы Дома Таннарил. Вспомнил, гадёныш, что в начале времён Дом Глеанир также претендовал на верховенство.

И сейчас, когда помощь сестры, умевшей распутывать нити сложнейших интриг, поддерживать союзников, держать противников на поводке компрометирующих фактов, а также воздействовать должным образом на колеблющихся, просто необходима, она изволит находиться в полнейшей растерянности.

Что происходит? Кто объяснит?

Резонно полагая, что никто, кроме сестры, не даст ему настоящего ответа, князь решил нарушить правила хорошего тона и вызвать Раннэиль на откровенность, несмотря на траур. Впрочем, сегодня последний день глубокого траура, согласно традициям русского народа? Хорошо. Завтра же, с самого утра, не откладывая. Наводящие вопросы и иносказания с Нэ не пройдут. Она привыкла к общению, свойственному воинам. Хочешь что-то узнать? Задавай прямой вопрос, а не вертись вокруг да около.

И ещё… Князь затруднялся дать чёткое определение тому, что одолевало его помимо душевного смятения сестры. Просто ему не очень-то нравилось, как вели себя за поминальной трапезой государь и князь Меншиков. Ничего конкретного на вид он им поставить не мог, но из мелких чёрточек, крохотных штришков, взглядов и жестов складывалась немного настораживающая картина. Каждый из этих двух людей, облечённых огромной властью, вёл себя немного не так, как обычно, и князь терялся в догадках. Он не настолько хорошо узнал людей, чтобы выдвигать какие-то версии, но если бы речь шла, допустим, об альвах, то можно было бы сказать… Да, со всей уверенностью можно было бы сказать, что эти двое, каждый в отдельности, строят некие планы, частью которых являются члены Дома Таннарил.

«А почему, кстати, не предположить, что в этом отношении государь Пётр Алексеевич и его двуличный придворный ничем от нас не отличаются?»

Мысль, невозможная для Высшего ещё какой-то год назад, не вызвала внутреннего отторжения. Значит, он уже принял душою то, что поведал отец.

Люди в таких случаях сердятся, поминают мелкого злого духа, именуемого «чёрт», после чего осеняют себя знамением креста и просят прощения у бога за то, что осквернили уста упоминанием нечисти.

Со дня смерти отца прошло не так много времени, а молодой князь уже убедился в его правоте. Истина, открытая почтенным родителем на смертном одре, больше не жгла душу. Казнящая боль притупилась, притихла, и сейчас скорее подсказывала решения, чем мешала их принятию. Правда, не переставая быть от этого болью.

Какой-то частью рассудка княжна Раннэиль понимала, что откровенный разговор с братом неизбежен, причём в самое ближайшее время. Он не мог не почувствовать… Словом, ей бы сейчас следовало хорошенько поразмыслить над тем, что ему говорить. Но впервые в жизни это было не так уж и важно.

Тягостное застолье завершилось. Семейство Таннарил разбрелось по своим комнатам, государь и князь Меншиков отправились к себе, а слуги остались прибирать со стола. Одной княжне было душно и неуютно в комнате, ещё совсем недавно бывшей для неё маленькой лодочкой в большом, ненавистном мире людей. Она не могла обратиться даже к юной Ларвиль, чтобы та пришла скрасить её тоску беседой — скорбное уединение сородича не решится нарушить ни один альв.

Стены душили её, буквально выдавливая в коридор и дальше — за стены, противостоявшие царившей в ночи метели.

«Я сошла с ума».

Вряд ли это было так. Но если считать айаниэ безумием, то она действительно безумна.

А значит, безумен и он. Тот, кто разделил с ней это проклятие альвийских богов.

Но ведь брат говорил, что здесь боги альвов бессильны. Может ли быть, что бог людей тоже посылает своим детям это испытание? Может ли быть, что боги всех миров — это нечто вроде альвийского княжеского Дома?

От этих мыслей можно было сойти с ума по-настоящему.

Княжна прекрасно понимала, что от стояния у окна и любования метелью, едва подсвеченной масляными фонарями у крыльца, немного толку. Что куда больше смысла будет в раздумьях по поводу предстоящих бесед с главами Домов, сохранивших верность Дому Таннарил и самоё жизнь. Но впервые за три с лишним тысячи лет она понимала, что ничего не может с собой поделать.

Альв, ведавший миром и покоем своего Дома ни при каких условиях не должен терять над собой контроль, иначе он становится опасен для тех, кого обязан защищать.

Пожалуй, именно это стоит обсудить завтра с братом.

У альвов тонкий слух, куда тоньше человеческого. Потому княжна услышала шаги задолго до того, как человек подошёл к лестнице, ведущей на второй этаж. Спустя недолгое время она могла с уверенностью сказать, что узнала этого человека, ещё не видя лица — по походке и дыханию. А когда визитёр изволил появиться в полутёмном коридоре, убедилась, что не ошиблась.

Этот государев приближённый, князь с невозможным, языколомным именем, которое вылетело из памяти княжны, едва брат его произнёс. Что он тут забыл? Ведь явно же шёл сюда, зная, что встретит её. Лицо слишком грубое, как у большинства людей, глаза холодные, но улыбка источает обаяние. Он что-то сказал по-русски, и княжна почувствовала себя неуютно. Скорбь скорбью, а выучить хотя бы несколько слов могла бы.

— Я сожалею, сударь, но могу говорить с вами только по-немецки, — самым учтивым тоном проговорила она.

Увы, вельможа немецкому обучен не был. Впрочем, как и вежливому обхождению. Не стоило брать её за руку без спроса. Альвийских женщин вообще не стоит хватать, даже за руки, а уж княжну Таннарил, ведавшую миром и покоем Дома — тем более.

Что у них тут за нравы… Придётся поучить кое-кого хорошим манерам. Но — не калечить. Если государь ценит своего приближённого, не стоит усложнять обстановку. Она и без того непростая.

Отрезвлённый болью в жестоко вывернутой за спину руке, царедворец что-то говорил. Весьма эмоционально. То ли просил прощения, то ли ругался — не понять. Но, выпущенный княжной, усугублять свою вину не стал. Раннэиль не прочла в его взгляде гнева или злобы. Напротив: там промелькнуло нечто, странным образом похожее на уважение.

Вельможа растёр пострадавшую руку и…учтивейшим образом поклонился, не издав ни звука. Что его вразумило на самом деле? Ой, вряд ли это был вывихнутый сустав. Скорее, дело в его безошибочном чутье на тех, кто выше, ведь он — придворный, а придворному без этого чутья не выжить. А может, его остановило что-то ещё? К примеру, он тоже услышал тяжёлые медленные шаги, сопровождаемые стуком массивной палки по полу?

Государь. Самолично.

Интересно, зачем?

Глупый вопрос. Если он связан с ней проклятием теперь уже неведомо каких богов, то тоже не смог усидеть в своих апартаментах. Наверняка не удержали даже неизбежные государственные дела. Айаниэ всегда будет сводить их вместе, что бы ни случилось. Княжне оставалось лишь молить всех богов, и родных, и здешних, чтобы оно связало их как государя и подданную. Точнее, верноподданную.

А что? Не самая худшая доля для княжны Раннэиль — стать такой же цепной собакой при государе из Дома Романовых, какой была при родном отце. Здешний мир не шутит с альвами. Из зеркала на неё смотрит не вечно юная красавица, а женщина лет тридцати, ещё полная сил, ещё привлекательная, но уже в полной мере осознающая скоротечность жизни. И, если выпадает такой шанс, нужно вцепиться в него обеими руками.

Но все надежды княжны покрылись глубокими, как пропасти, трещинами, и обрушились в бездну, стоило лишь государю появиться гигантской тенью в дальнем конце коридора.

Его грубые офицерские сапоги глухо и тяжело стучали по полу, выстеленному деревянными планочками. По мере приближения в огоньках свечей, зачем-то выставленных на подоконниках, чётче вырисовывалась его длинная фигура. И лицо.

Какой у него, всё-таки, тяжёлый взгляд. Ещё тяжелее, чем шаг…

Государь что-то сказал своему придворному, и тот зачастил в ответ. Княжна разобрала лишь два знакомых слова: «мин херц». Такое вольное обращение к императору мог себе позволить только его старый испытанный друг, и то лишь с высочайшего дозволения. Но и извиняющиеся нотки в его голосе ей тоже не послышались. Оправдывается. Чует свою вину, негодяй. Государь же, не сводя глаз с княжны, всё ещё скрывавшей лицо под траурной вуалью, слово в слово повторил царедворцу свой короткий приказ.

Мгновение спустя в коридоре остались двое: он сам и Раннэиль, запоздало склонившаяся перед ним.

— Простите его, принцесса, — государь неожиданно заговорил по-немецки. — У него слишком мало опыта в общении с дамами царской крови.

— Мой государь, — княжна ответила не сразу — пыталась удержать контроль над челюстью, вознамерившейся отвиснуть. — Смиренно прошу вас простить его.

— Да я на него давно не обижаюсь, — император изобразил кривую ухмылку, подняв один угол рта. — Сладу с ним нет. Но он мне нужен, и потому уже я вас прошу — не убейте его ненароком.

«Он видел! — мысленно ахнула княжна. — Воображаю, что при этом подумал…»

— Клянусь, до убийства не дойдёт, мой государь, — она постаралась скрыть смущение под напускной иронией. — Но если этот человек лишится вашего расположения, не сочтите за дерзость мою нижайшую просьбу дать об этом знать.

Он рассмеялся. Боги, какой это был смех! Словно горный обвал, перекрывающий долину реки.

Раннэиль с ужасом поняла, что ей нравится слушать его смех. Нравится смотреть на его грубоватое, болезненное лицо. Нравится заглядывать в глаза.

«Боги, боги мои… Чем я перед вами провинилась? Чем я провинилась перед богом людей?»

— Я запомню вашу просьбу, принцесса, — сказал государь, отсмеявшись. — А пока не сочтите дерзкой и мою просьбу. Не соизволите ли вы поднять вуаль?

Это была, скорее, не просьба, а приказ. И он застал княжну врасплох. Вот что значит плохое знание человеческой души. Тем не менее, Раннэиль подчинилась. Не торопясь подняла полупрозрачную чёрную ткань, открывая лицо… Почему он так сказал? Почему именно сейчас? Завтра всё равно она показалась бы в обществе без вуали.

Альвийка была потрясена. Она решительно не понимала, что происходит.

А государь молчал. Глядя ей в лицо, молчал, с каждым мгновением делаясь всё серьёзнее. Но тяжесть его взгляда постепенно смягчалась отблеском непонятной надежды.

От этого человека исходила огромная душевная сила, какую всегда излучал отец. Но у отца эта сила была спокойной, холодной, рассудочной, а здесь… Самый точный образ — приближающаяся гроза со шквалом.

Раннэиль всем существом, всею душой ощутила: ему сейчас достаточно позвать, даже пальцем поманить — и она пойдёт за ним куда угодно. Чтобы просто отвести взгляд, благопристойно опустив глаза долу, пришлось сделать невероятное усилие.

О чём в тот миг думал он, княжна даже не пыталась угадать.

— Благодарю вас, принцесса, — сказал он, явно что-то решив для себя. — Прошу вас не избегать появления при дворе.

— Я не говорю по-русски, мой государь, — княжна потупила взгляд — пусть думает, что от сознания вины. — Мне затруднительно будет общаться с вашими подданными.

— Так учитесь, — усмешку государя можно было бы расценить почти как дружескую. — Братец ваш весьма в том преуспел, чего и вам желаю. А пока… Пока извольте вернуться в свою комнату, принцесса. Холодно здесь.

— Мне доводилось спать на голой земле, завернувшись в плащ, мой государь, — вздохнула княжна, пряча в глазах грустную насмешку. — По сравнению с немецкими лесами здесь вполне мило и уютно.

— Экая вы… колючая, — её слова явно развеселили государя, вместо того, чтобы прогневать. А затем он добавил, сменив тон на серьёзный. — Ступайте к себе. Завтра жду вас вместе с матушкой и братом.

Что ей оставалось делать, как не склониться со всем почтением, и подчиниться?

И только в комнате, заперев дрожащими руками дверь, она осознала кошмар своего положения. Раннэиль, княжна дома Таннарил, кристально ясно поняла, что никуда ей не деться от этого странного, непонятного человека. Что она не только готова умереть за него, как вернейшая слуга за своего господина, но и разделить с ним жизнь, как женщина.

Она ждала, что осознание немыслимого пригвоздит её ледяным клинком ужаса на этом самом месте, но случилось ровно наоборот. Словно мозаика сложилась, тем единственно возможным порядком, который превращает её в целостную картину.

На неё неведомо откуда снизошло основательно подзабытое спокойствие. Мол, раз уж изменить ничего нельзя, какой смысл метаться в попытке перехитрить богов? Нужно, приняв их волю, использовать это обстоятельство со всей возможной выгодой для себя и для народа.

Брат говорил, что супруга государя в опале — попалась на измене. Если это правда, то перед княжной Раннэиль открывается весьма заманчивая перспектива. Альвийская мораль не допускала внебрачных связей, у них не было даже понятия такого — «фаворитка». Но всё однажды случается в первый раз, не так ли? Высшие осудят её. Пусть. Она послужит своему Дому и народу так, как посчитает нужным. Разве отец не учил её, что личное, оставаясь личным, всегда должно служить общественному?

Другой мир — другие правила игры.

Заснула княжна почти сразу, едва голова коснулась подушки. И проснулась поутру с предчувствием радостных перемен.

Что заставило старого прожжённого царедворца покинуть столицу и ехать в Петергоф, ни свет ни заря, в снежную круговерть? Должно быть, давно проверенное, доселе ни разу не обманывавшее предчувствие перемен.

Перемен он не любил. Перемены — это всегда риск. Можно как подняться на новую высоту, так и пасть на самое дно. Пусть бы всё и всегда шло по-прежнему, можно было бы жить припеваючи, не особо себя утруждая. Государственный механизм, скрипя и шатаясь, всё-таки крутился, как ему и положено, оставалось лишь изредка прикладывать невеликие усилия то с одной, то с другой стороны, дабы кручение его не прекращалось. Чем ещё заниматься канцлеру империи Российской? Но нет. Пётр Алексеевич изволил спешно отбыть в Петергоф, только нарочных шлёт без конца.

Ох, не нравилось это его сиятельству, графу Головкину. Очень не нравилось. Государь недужен. Как бы не стряслось чего с ним, а то ведь придётся к новому императору приноравливаться, и бог весть, приноровится ли. Ведь завещания царского доселе не написано. Внук государев, Пётр Алексеевич, знаете ли, отрок в летах малых. Им кто угодно вертеть сможет. Успеет ли старый канцлер так же войти в милость к этому ребёнку, как, доносили ему, в милости цесаревича оказались князья Иван Долгоруков и Василий Таннарил, который из альвов? Или государь изволит одной из цесаревен трон оставить, скажем, той же Лизе — юной девице?

Бог весть, граф Гаврила Иванович, бог весть. Вот и думай, что делать станешь, коли и впрямь беда у порога.

В покоях государевых его первым делом встретил донельзя серьёзный Макаров, и пожилой канцлер преисполнился самых мрачных мыслей. Но секретарь всего лишь сообщил, что его императорское величество изволит давать аудиенцию.

— Кому же государь изволит давать аудиенцию, если не секрет? — надменно поинтересовался канцлер.

— Не секрет, — тонкие губы кабинет-секретаря едва тронула холодная усмешка. — Их сиятельству князю Таннарилу с матушкой и сестрой.

Ах, во-о-от оно что. Всё верно, ему уже доносили о том, что матушка князя — изрядная лекарка. Альвы хвалились, будто на родине ей в лекарском искусстве не было равных. Стало быть, государь хоть и недужен, но, во-первых, не настолько, чтобы Феофана звать и собороваться, а во-вторых, наконец решил заняться собственным здоровьем. И слава богу. Резкие перемены в империи сейчас точно ни к чему.

— Доложи обо мне, Алексей Васильич, — важно проговорил граф двух империй. — Письмо имеется важнейшее, государю лично на прочтение.

— Непременно доложу, ваше сиятельство, — улыбка Макарова сделалась ещё холоднее. — Как изволит его императорское величество закончить аудиенцию, тут же доложу.

— Но…

— Не велено беспокоить, — чуть тише и чуть более доверительным тоном проговорил секретарь. — Сам государь, ваше сиятельство, волю изъявил. Не извольте гневаться.

Слова учтивые, а рожа с каждым мгновением всё хитрее и хитрее. Многовато власти забрал этот неприметный человечек. Ну, даст бог, и на него найдётся управа. А покуда надо ждать в приёмной. Всё равно ранее, чем до заката, он в Петербург не вернётся. Дело хоть и неотложное, но не такое уж спешное. В дипломатии вообще спешить нельзя.

И, обмахиваясь обтянутой бархатом папкой — натоплено в царских покоях было словно в бане, и старик моментально взмок в парике — канцлер империи Российской с удобством расположился на услужливо поданном ему стуле. Будет время поразмыслить над содержимым бумаги, в оной папке обретавшейся.

— Сегодня же, государь.

Старая княгиня ни секунды не задумывалась над ответом, когда был поставлен вопрос о начале лечения. Будь её воля, она бы ответила по-иному: «Пять лет назад». Именно тогда, по её мнению, государю следовало бы уделить внимание своему здоровью, чтобы к сегодняшнему дню не испытывать таких…неудобств.

— По моём возвращении из Петербурга, Марья Даниловна. Не ранее, — хмуро ответил ей государь. — Поутру имел беседу с Блюментростом. Тоже заладил — срочно, сегодня же… Коль уж вы вдвоём твёрдо намерены уложить меня в постель на месяц-другой, негоже бросать дела, никому их не поручив.

— Ваше величество, назначьте управляющего делами государства и его помощников.

— А я, по-вашему, что намерен сделать?

— Государь, обязательно ли вам самолично ехать? — в голосе старухи послышались нотки отчаяния и мольбы. Воистину, этот человек невероятно упрям. — Велите доверенным лицам явиться в Петергоф и объявите им свою волю. Они не посмеют ослушаться и станут править отсюда.

— Архивы они тоже за собой потащат? Секретарей, посыльных? Может, ещё и посольства иноземные перевезти? — Пётр Алексеевич был сегодня отчего-то настроен благодушно, и потому не спешил гневаться, только насмехался. — Марья Даниловна, помилуйте, однако же вы ничего не смыслите в наших способах ведения дел.

Да. Люди всегда были смертны, и потому записывали каждый свой шаг — с тех самых пор, как выдумали письменность. Бессмертные альвы куда больше полагались на отличную память, хотя тоже владели грамотой. Альвийские архивы тоже существовали, но содержали в себе не государственные, судебные и хозяйственные документы, а богатейшее собрание сказаний и легенд.

— Прошу меня простить, государь, — с тихим вздохом старая княгиня склонила голову, покрытую чёрной кружевной накидкой.

— То-то же, — хмыкнул император, хлопнув ладонью по невысокой стопке бумаг на столе. — В том, что касаемо дел врачебных, я стану слушать вас, как сын родной. Слово дал — сдержу. Но в делах государевых мне никто не указ.

Сказал — как припечатал. Княгине был хорошо знаком этот тон. Точно так же её муж, Высший из Высших, отдавал приказания, которые не стоило оспаривать. Оставалось только покоряться. И сейчас лучше не перечить. Княгине ни разу не доводилось видеть приступы яростного государева гнева, но она наслушалась достаточно, чтобы не провоцировать один из них.

— Когда ваше величество намерены отъехать в Петербург, и сколько дней станете там находиться? — устало спросила княгиня, краешком уха слыша, как сын тихонечко переводит сестре разговор.

— Еду немедля, — государю не очень-то нравился этот допрос, но прав у лекаря, порой, побольше, чем у министра. — Вернусь третьего дня к вечеру.

— Хорошо, государь. Но более откладывать нельзя. Мне совершенно не нравится ваше состояние.

Княгине не нравилось не только состояние государя, но и кое-что ещё. Например, то, как вела себя дочь. Любимица отца, Раннэиль не сводила взгляд с его величества, и не было в том взгляде ни тени ненависти к роду человеческому. Зато было кое-что другое, что ни в какие планы княгини не вписывалось.

Похоже, откровенного разговора с дочерью не избежать. Но не сейчас. После. К приезду государя всё должно быть готово.

— А, Гаврила Иваныч! На ловца и зверь бежит!

Когда альвийское семейство покидало царские комнаты, Головкин не удержался от того, чтобы окинуть каждого из них внимательным взглядом. Нельзя сказать, что ему вовсе не довелось ранее их видеть. Довелось, на ассамблеях да приёмах. Холодно-сдержанные, с безупречными манерами, альвы ему в общем-то понравились. Но опытного царедворца не обманешь. «Коты» не слишком хорошо скрывали своё презрение к роду человеческому, почитая себя старшими во всех отношениях. Таково иные немцы на русских поглядывали — не имея, к слову, на то никаких особых оснований. Вот альвы, те иные. Бог их ведает, может, и не врут, когда говорят, что они много старше людей.

Нелюдь, одним словом.

Но эти, князья Таннарилы, вышли от государя с печатью многих забот на ангельских лицах. Да, да, ангельских — даже сморщенная старуха княгиня хранила следы такой красоты, о какой здешние девки и мечтать не смеют. Довольно поглядеть на её дочь, чтобы представить, какой та была в молодости. Что же так озаботило альвов, ежели они о спеси своей позабыли, раскланялись с канцлером империи, как всякие придворные? Или государь дело какое поручил? Пётр Алексеич весьма неразборчив, готов дела государевой важности вручить кому угодно, любому безродному проходимцу, если покажется, будто этот проходимец чего-то стоит. Или нелюдю, даром, что крещённый, да ещё и князь. Ох, доиграется родич, доиграется…

Пётр Алексеевич, доводившийся канцлеру троюродным племянником, у старшего родственника совета-то испрашивал, да не всегда слушался. Чаще поступал по-своему. Дело царское, ничего не попишешь. Оттого Гаврила Иванович гадал, отчего ликом государь просветлел. Неужто альвы чем-то обнадёжили? Но окончательно потеряться в догадках ему не позволил царственный племянник.

— Заходи, Гаврила Иваныч, — тот, кивком препоручив Макарову проводить семейство альвов, пригласил канцлера в кабинет. И, плотно притворив дверь, спросил: — Ну, с чем пожаловал?

— Два письма из Дрездена, ваше императорское величество, — церемонно ответствовал Головкин, раскрывая папку.

— Два? — хмыкнул император, располагаясь за столом, обложенным перьями и исписанными бумагами. — Садись, Гаврила Иваныч, в ногах правды нет… Ну, говори. Одно письмо от Августа Саксонского, ясное дело. Второе от кого?

— От Бестужева, Пётр Алексеевич, — канцлеру нравилась манера государя переходить к делу без долгих преамбул, принятых при европейских дворах. Там, пока о деле речь зайдёт, полдня миновать может. — Предвосхищая ваш вопрос относительно того, отчего его эпистола пришла из Дрездена, позволю себе пояснить. Вашему императорскому величеству известно, насколько непрочен наш союз с Данией. Фредерик Датский признал ваш императорский титул едино из опасения, что мир с королевством Шведским может подвигнуть сию кляузную страну, не сдерживаемую более войною, к захвату Норвегии.

— Я знаю, Гаврила Иваныч. Не отвлекайся, говори прямо, — государь нахмурился, не ожидая ничего хорошего.

— Отписать из Копенгагена Алексей Петрович не мог, вся корреспонденция иноземных послов перлюстрируется. Оттого отослал своего человечка под предлогом опалы домой. А тот, ехавши через Дрезден, там тако же через верного человечка письмо и переслал. Вчера вечером как раз в канцелярию и пришло. О чём писано, пересказывать не стану, государь мой Пётр Алексеевич, вам самому сие прочесть следует. Однако прежде извольте ознакомиться с посланием короля Августа, что прибыло с курьером уже за полночь. Занятная картина получается, ваше императорское величество, — старый канцлер позволил себе кривую усмешку на морщинистом лице. — Соблаговолите прочесть.

— Давай сюда, — государь нетерпеливым жестом отобрал у старика бархатную папку и углубился в чтение.

Картина и впрямь вырисовывалась занятная, Головкин, как сторонник всеобщего аккорда и противник резких политических шагов, был невысокого мнения об умственных способностях короля Августа, но весьма ценил его министров, которые тоже не любили резких шагов в политике. Позволяя своему королю беспрепятственно тратить баснословные — по саксонским меркам — суммы на картины и любовниц, а в последнее время на закупку продовольствия для терзаемой засевшими в лесах альвами страны, они костьми ложились, не давая его безрассудному величеству нарушать европейское равновесие. Потому, хоть писано было письмо королём лично, рукою его водили державные интересы, подсказанные умными советниками. А письмо от Бестужева проливало свет на некие обстоятельства, вызнанные обер-секретарём Габелем. Вот ведь штука какая: человечек датского короля служил в военной коллегии, а сведения раздобыл, к военному делу никакого касательства не имеющие. Однако замысел Августа — вернее, тех министров, что надоумили сие отписать — становился ясен, словно погожий день.

— Вот оно что, — недовольно хмыкнул Пётр Алексеевич, закончив чтение и захлопнув папку. — Август не прочь предать забвению вражду с альвами, но требует от меня отступного, яко от государя, принявшего его врагов в подданство. А сам-то забыл, как с Карлом Шведским втайне от нас аккорды составлял. Забыл, сука! — государь в приступе своего обычного внезапного гнева грохнул кулаком по столу. — Земель и денег саксонцам да полякам? Хрен ему, а не земли с деньгами!

— В том письме речь ведётся не только о пограничных землях, что ранее в подчинении польской короны обретались, но и о торговле, — тактично напомнил Головкин. Когда троюродный племянник пребывал во гневе, негоже было ему указывать. Можно было только осторожненько наводить на нужные мысли. — Согласен с вашим императорским величеством: земли и деньги Августу давать — что кормить свинью померанцами. Пользы не будет ни померанцам, ни свинье. Однако торговля — дело не безвыгодное и для нас. Возобновить бы, государь.

— А в Петербург дорожку купцы забудут, — напомнил император.

— Не все, и не за всяким товаром в Смоленск теперь потащатся, коли морем в Петербург сподручнее. Да и шведа дразнить, государь… Россия — страна великая, и не токмо духом, но и размером. Куда лучше ей иметь несколько городов торговых, нежели един, который шведы по злобе могут и закрыть с моря.

С возрастом гневливость государева вошла в некое русло. Нажив седины в голову и набив немало шишек, Пётр Алексеевич остепенился, и научился, наконец, обуздывать себя ради интересов государства. Казна-то не бездонная, прожектов у государя множество, а торговля — это налоги, это золотые ручейки, сливающиеся в полноводные реки. Нельзя сказать, чтобы канцлер не черпал из этой реки. Все черпают, и он черпал, меру зная. Но чем полнее поток золота в казну, тем больше зачерпнёшь, не так ли? Потому желваки, ходившие по скулам государя, канцлер Головкин в счёт не брал. Погневается, затем подсчитает выгоду и угомонится.

— Об этом в Коммерц-коллегию бумагу отпишу, пускай произведут расчёты, — так и получилось, государь, умерив гнев, вынужден был согласиться с доводами старшего родича. — Всё верно, Гаврила Иваныч. Августу надо что-то в зубы сунуть, вкусное, чтобы он, жуя кусок сей, поменьше глупостей говорил.

— Поиздержался Август Саксонский, пишут.

— Кабы мои бабы требовали столько, сколь он на своих тратит, и я бы по миру пошёл. Ладно. Торговле в Смоленске и Киеве быть. Расчёты представишь мне лично через месяц, на Ивашку Бутурлина не надейся. Вот Августу и отступное будет. О прочем пусть и не мечтает, хрен болотный. Не для того отец мой эти земли под свою руку брал, а я от шведа защищал, чтобы саксонец ими своих метресс одаривал. А там, глядишь, поляки королём Лещинского изберут, а он враг наш лютый… Не быть по сему. А ты уж, Гаврила Иваныч, учтивыми словесами сие закругли да отпиши саксонцу. Да добавь, что про его кунштюки политические я не забыл, и что коли не выпустил бы он альвов добром, ущерба бы они ему нанесли куда больше.

— Будет сделано, ваше императорское величество, — мающийся от душной жары в кабинете Головкин поднялся и отвесил поклон — насколько позволяла его старческая поясница. — Дозволите ли мне отъехать в Петербург для скорейшего исполнения вашего распоряжения?

— Оставь церемонии, Гаврила Иваныч. Чай, не на большом приёме, — хмыкнул император. — Если б ты не приехал из-за дрезденских писем, я бы сего дня послал за тобой. Дело есть, отлагательства не терпящее. Вот, — император своим обычным широким жестом взял со стола одну из бумаг и протянул канцлеру. — Этим, что в списке, я повелел завтра в три часа пополудни собраться в Зимнем дворце. Покуда им неведомо, зачем, велено словом государевым собраться по важному делу. Тебе — скажу. Учреждаю я Верховный Тайный совет, наделённый особыми полномочиями. Тебе быть его главою, яко канцлеру моему. Прочие также голос иметь станут, так что князь-кесарем тебе не быть, не разлакомься, дядюшка.

Сдержаннее надо было быть, укорил сам себя Головкин. Видать, углядел-таки государь острый огонёк в глазах родича. Ну, что ж, коли так, то быть Верховному Тайному совету. Синица в руке всяко лучше журавля в небе.

— Список-то прочти, Гаврила Иваныч, — со смешком добавил государь. — Может, скажешь чего насчёт персон сих.

Гаврила Иванович, ознакомившись со списком, испытал страстное желание кое-что сказать. Благо дам в кабинете не было. Меншиков, Толстой, Бутурлин Иван Иваныч, Репнин, Ягужинский — этих-то Пётр Алексеич от себя далеко отпускать не станет. Столпы, так сказать, отечества. Но Остерман! Этот пройдоха немецкий! Голова умная, кто ж спорит, но ум сей злокознен, и изрядно вреда от него предвидел много повидавший канцлер.

— Государь, Пётр Алексеевич, — как опытный дипломат, Головкин никогда не начинал свою просьбу собственно с просьбы. — Учреждение совета сего суть верный шаг. Ибо, ежели по попущению божьему изволите вы занедужить, доверить дела государевы следует людям верным, благонравным и сведущим. Таково все монархи европейские поступают, и вам пристало. Однако же не все, упомянутые в списке вашем, доверия достойны.

— Так я и знал, — государь рассмеялся уже совсем весело и добродушно. — Ну, говори, кто тебе не по нраву?

— Остермана-то зачем вписали, ваше императорское величество? — Головкин не выдержал дипломатического тона и сбился на стариковское брюзжание. — Нешто никого иного достойного не нашлось? Ведь у посла цесарского он на пенсионе сидит! В его дудку дудеть и станет, коли совет будет собираться.

— Ты, Гаврила Иваныч, покуда честного в своей коллегии найдёшь, твои правнуки поседеть успеют, — уязвил его император. — Сам-то сколько у Вестфалена брал? Я всё примечаю. Когда надо, молчу, а когда надо — и припомнить могу, как тебе сейчас. Остермана в совете велю утвердить. С его слов и дел будем знать, чего цесарцы хотят.

— Быть по-вашему, государь, — последний аргумент оказался решающим. В самом деле решающим, ибо мздоимство за особый грех не почиталось. И коронованные особы брали, не стесняясь, чего уж там.

— Теперь езжай. К завтрашнему дню всё приготовишь, если надо — и самолично бумаги напишешь.

Выпрямившись после поклона, Головкин помимо воли отметил, насколько худо выглядел царственный родственник. Лицо обрюзгло и посерело, плечи опустились, и с палкой не расстаётся, точно дед старый. И ещё — в кабинете в кои-то веки не было накурено, и ни в руке, ни на столе у Петра Алексеевича не наблюдалось трубки. Видно, пока Блюментрост в одиночку его клевал, государь только отмахивался. Но совместного напора лейб-медика и альвийской княгини-лекарки не выдержал, сдался на их милость. Отсюда и Верховный тайный совет, ибо лечение может быть кратким или долгим, но государя ради целебного покоя всяко от дел на время отлучат.

А это открывало перед старым канцлером недурственные перспективы. Глава Верховного Тайного совета — это не только громкое звание, но и большие возможности.

В Петербург Гаврила Иванович выехал немедля, едва подали его карету, поставленную по зимнему пути на санные полозья.

Получив от государя земли и подвластных людей, расселив на тех землях и пришедших с родины холопов-альвов, князья начали обживаться в России.

Элементарная осторожность и горький опыт двухлетней войны с немцами вынудили гордых Высших и не менее гордых Благородных отказаться от множества прежних привычек. Самым простым выходом оказалось повеление подданным альвийской крови перенимать обычаи местных людей. Как-то так само собой получилось, что князья и военачальники постепенно стали вести образ жизни обычных подмосковных помещиков.

Беседы со знающими людьми показали, что имения альвийским князьям достались небольшие, но не бедные. Что неудивительно: Москва, выметавшая с торговых рядов всё, что туда свозили из окрестных деревень, рядом. Плохо было другое: слишком мало времени удалось уделить имениям, да и осень была на подходе. Крестьяне собрали ровно столько, чтобы кое-как прокормиться зимой, засеять поля по весне и заплатить оброк господину. Альвы, тысячи лет жившие дарами лесов и садов, никогда не испытывали нужды в распахивании обширных полей и засевании их зерновыми. Люди же почти боготворили хлеб, выпекаемый из зерна, разводили некоторое количество молочной и мясной живности, и крайне мало занимались выращиванием садов. Так что волей-неволей альвийским князьям пришлось с наступлением зимы переходить на хлебно-мясной рацион, немного разбавленный молоком и овощами. Столь любимые ими яблоки здесь вырастали мелкими и невкусными, а для бережения немногочисленных садов от зимних морозов приходилось прикладывать огромные усилия.

Ничего. Как говаривали в родном мире, дайте гному время, и он сроет гору. Дайте альву время, и он вырастит великолепный сад. Морозы? Не беда. В Германии альвы видели кое-где крытые стеклом оранжереи. Если здесь устроить такие же, да озаботиться их подогревом, можно будет со временем выращивать яблоки привычных размеров, с небольшую тарелку. И не только яблоки.

Вот шубы и тулупы, к сожалению, стали для альвов раздражающей, но насущной необходимостью. Что для князей, что для воинов, что для холопов. Они не любили одежд, стесняющих движение, а тёплые зимние одеяния были тяжелы. Зато езда на санях даже очень понравилась, и путь до новой столицы, занявший десять дней, пришёлся им по душе. Хотя цель поездки была весьма и весьма серьёзной.

Альвийские князья, главы уцелевших Домов из числа подвластных Дому Таннарил, ехали с супругами и выжившим потомством на большой совет, как велел древний обычай. Один из немногих, от которых альвы отказаться не могли и не желали. Их сопровождал целый санный обоз, нагруженный дарами. Эти дары они поднесут молодому князю, если на большом совете он покажет себя достойным унаследовать власть отца. Поднесут уже после того, как признают его право распоряжаться судьбой остатков народа. Впрочем, если князь Аэгронэль… то есть, Михаэль окажется недостаточно твёрд духом, тогда решением большого совета может быть избран другой Высший из Высших. Или не избран. Ибо нет особого смысла в альвийском государе, если нет альвийского государства, и альвы принесли клятву верности государю-человеку.

Были же цари у подвластных русскому государю касимовских татар?

Да. Были. Теперь их нет. Пресёкся род, и в Москве решили, что нет больше смысла сохранять декоративное царство, даже в полной императорской титулатуре.

Видимо, семья Таннарил предупредила государя о предстоящем визите остроухих московских помещиков, поскольку большой обоз, растянувшийся едва ли не на версту и сопровождаемый конными воинами, встречал государев человек — офицер — с отрядом конных солдат. Обменявшись приветствиями с князем Маэдлином, офицер сообщил, что ему велено сопроводить знатных гостей в Петергоф.

Прибытие такого количества народу в Петергоф — это всегда суета, крик и хлопоты. Куда поместить выпряженных из саней лошадей, куда — сами сани, куда нести короба и сундуки с вещами, и так далее. По сравнению с этим вопрос о размещении гостей и их свиты был не так уж и серьёзен, поскольку ещё час назад прискакал гонец с вестью о приближении обоза. Успели приготовить и комнаты, и угощение, и князя Михайлу Петровича предупредить, что сродственники едут. Хоть он и сам тут гость, а челяди пришёлся по душе: не кричит, не дерётся, за старание денежкой наградить может. Но уж коли не угодишь ему… Опять же, ни крика, ни драки, ни доноса, а на виновного глянет — аж мороз по коже. Как есть нелюдь, хоть и душа христианская. Потому старались князю этому услужить, но без дела на глаза не попадаться.

Сегодня гость государев был в добром расположении духа, и медные монетки раздавал щедро, не скупясь. Оттого и прислуга носилась, как настёганная — спешили угодить его остроухому сиятельству. Тот, в свою очередь, не суетился. Семейство не спеша одевалось к приёму гостей, и, когда тех проводили в зал, так же не спеша в полном составе спустилось к ним…

— Их сиятельство князь Михаил Петрович Таннарил с семейством, — важно объявил по-русски слуга-предваряющий и с поклоном устранился, давая дорогу упомянутому князю. С семейством.

Церемониал значительно отличался от альвийского, но кому сейчас было интересно доскональное его соблюдение? Другой мир — другие обычаи. Вон, сам князь Маэдлин, наиболее влиятельный Высший среди союзников Дома Таннарил, изволил надеть не традиционные одежды, а тёмно-зелёный камзол, вышитый альвийскими узорами по рукавам и обшлагу. Точно таким же узором были вытиснены его высокие кожаные сапоги на меху, надетые в дорогу. Местная мода в сочетании с альвийскими вышивками оказалась довольно удачным решением, это князь Таннарил вынужден был признать. Ему такую вольность в одежде простят только в случае признания власти его Дома, а это, как сказала накануне сестра, вовсе не предрешено.

— Я несказанно рад вас видеть, высокородные собратья мои, — тем не менее, гостей следовало принять так, чтобы не нанести им ни малейшей обиды. Краткая приветственная речь входила в обязательный перечень необходимых для этого церемоний, и князь, оставаясь невозмутимым, произнёс её. — Нас собрала здесь общая печаль и скорбь по ушедшему в мир мёртвых отцу моему, стоявшему во главе народа со Дня Сотворения. Отец ушёл, однако дело его должно продолжаться, и я счастлив видеть, что вы по прежнему привержены ему. Вы проделали долгий путь, чтобы добраться сюда, и утомились. Окажите мне честь разделить трапезу со мною и моей семьёй, прежде, чем мы перейдём к обсуждению наших общих дел, нынешних и будущих.

Князья молча переглянулись между собой, и вперёд выступил всё тот же Маэдлин. Мир людей состарил и его, но не так катастрофично, как родителей князя Таннарил, и вряд ли даже самый притязательный из людей дал бы ему больше полувека. К тому же, немолодой альв двигался с изяществом юноши. Сняв треуголку, отороченную узким серебряным галуном — оная, как выяснилось, прятала под собой тонкий золотой обруч с рубином, возложенный на пышную седеющую шевелюру — князь Маэдлин прижал её к груди и церемонно, как-то почти по-людски, поклонился.

— От имени четырёх Верных Домов выражаю искреннее соболезнование Дому Таннарил в связи с огромной утратой, — ответил он высоким слогом. — Мы принимаем приглашение. Для нас честь разделить трапезу с вами и членами вашего Дома…Михаэль из Дома Таннарил.

То, что старый друг отца назвал его христианским именем — хороший знак. А вот то, что в ответной краткой речи не упомянул его княжеское достоинство — не очень. Значит, сейчас придётся поработать сестре. Есть время до трапезы, во время оной и, вероятно, будет не менее часа после. Нэ достаточно опытна, чтобы воспользоваться им с наибольшей пользой для своего Дома. Не в первый раз.

Тонкая улыбка сестры показала, что она всё прекрасно понимает. Что ж, многое зависит от того, насколько она сохранила влияние на отцовских соратников.

— Сложно всё у вас. Нет, чтобы сесть за стол, выпить вина под здравицу, и воздать должное трапезе — обязательно надо с каждым раскланяться и поговорить.

— Просто нигде не бывает. Ваня. И ни у кого.

— Эх, Васька, — тот, кого назвали Ваней — молодой человек лет восемнадцати на вид — негромко рассмеялся и хлопнул собеседника по тонкому плечу. — Надобно хотеть, чтобы было так, а не иначе — и будет так.

В зал их, само собой, не допустили, как и прочую молодёжь, и они подглядывали в щель неплотно прикрытой двери. Но из числа людей здесь присутствовал только Иван Долгоруков, сын князя Алексея Григорьевича, президента главного магистрата, и то лишь по праву близкого друга юного княжича Таннарила. Выглядевший старше своих шестнадцати лет, эдакий крепкий молодец, кровь с молоком, он каким-то непостижимым способом стал одним из двух лучших друзей девятилетнего наследника престола. И, хотя уже существовал указ о престолонаследовании, согласно которому император мог назначить наследником кого угодно, хоть человека с улицы, Иван упорно держался стороны малолетнего Петруши. Даже не стеснялся пересказывать своему юному другу отцовы слова: мол, пока жив нынешний император, слава богу, а как помрёт, так посмотрим, что там с завещанием будет. И будет ли оно вообще.

Надо ли говорить, что эти слова тем же вечером были доведены до сведения князя Таннарила? Ведь у сына не может быть тайн от отца, это любому альву известно.

Зато Иван, казалось, совершенно не думал о последствиях своей болтовни. Жил как будто одним днём, словно с молоком матери впитал хмельной воздух шляхетских вольностей, болтал, что хотел, делал, что желал, и не делал того, к чему душа не лежала, хоть бы и весь мир провалился к чертям. Словом, он был полной и абсолютной противоположностью спокойного, выдержанного и привыкшего к строгости Араниэля из Дома Таннарил, в православии Василия Михайловича. И — вновь чудо из чудес — юный Пётр Алексеевич ухитрялся сочетать эти противоположности. Может, потому, что всё ещё оставался ребёнком, а может, в нём уже просыпался державный цинизм, когда приближают к себе не по симпатии, а по государственной необходимости.

Этого, ни Иван Долгоруков, ни Василий Таннарил не ведали. Во всяком случае, пока.

— Может, ты и прав, — юный альв, оторвавшись от щели, открывавшей любопытным наблюдателям зрелище скучной церемонии, скосил на Ивана изумрудно-зелёный глаз. — Наши обычаи придуманы бессмертными для бессмертных. Теперь и правда всё иначе… А где Петруша? Я его приглашал.

— С Остерманом. Тот его премудростью изводить изволит, книг привёз не меньше десятка… Лучше бы парочку борзых привёз, Петруша до них большой охотник.

— Лучше бы мы вообще к Наташе поехали. У неё и книги толковые, и объясняет она понятнее всякого учителя, — не без грусти вздохнул юный княжич, отступив от двери.

К оставленной ими щели, под осуждающими взглядами более сдержанных старших братьев и сестёр, тут же приникли несколько альвийских подростков обоего пола. Интересно же! Тихонечко попискивая, когда задевали друг друга локтями, и перешёптываясь, они принялись обсуждать редкое зрелище.

— А не втрескался ли ты, ушастый? — Иван оскалился на все тридцать два зуба. — Смотри, не по зубам кусок может оказаться. Шереметевы, они нынче высоко летают.

— Не выше нас с тобою, — спокойно ответствовал Араниэль. — Да ей десять лет всего. Мы просто… просто друзья. Зато с ней поговорить интересно.

— О чём?

— Обо всём. Не то, что с тобой — одни охоты и девки на уме.

— Что б ты в жизни понимал, Васька, — на этот раз смешок Ивана получился добродушным. — Веселись, покуда молод. До зрелости доживёшь, тогда и наскучаешься над книгами.

— Если буду слишком много веселиться в молодости, особенно как ты, до зрелости могу и не дожить, — хмыкнул альв.

— С виду молод, а брюзжишь, как старый дед, — хохотнул Иван.

— Тихо ты! Услышат! — зашипели на него сразу несколько недовольных альвят.

— Пойдём к окну, — с кривоватой усмешкой предложил ему Араниэль. — Всё равно мы самого главного не услышим, а так — зачем подглядывать?

— Из зала нас не выпустят? — как бы невзначай обронил Иван.

— Нет. Пока главы Домов не выйдут и не объявят своё решение. Потом нас будут угощать.

— Зря. А ну как до полуночи ничего не решат?

— Сам напросился — терпи.

— Терплю, чего уж там…

Старшие княжичи и княжны альвийских Домов неодобрительно поглядывали не только на бесцеремонную малышню, едва не устроившую у двери кучу малу, но и на единственного в зале человека. Не то, чтобы Иван чувствовал себя неуютно под их взглядами, просто от их чопорности и церемонности у него сводило скулы. Хотелось под небо, на коня, и пустить его вскачь, чтобы из-под копыт летели комья снега, а обок неслась свора лучших борзых. Но весь и впрямь сам напросился.

Придётся потерпеть.

— Что там за шум?

— Дети.

Тонкая усмешка сестры словно говорила: «Я помню тебя таким же маленьким и любопытным». Острый альвийский слух, уловивший тихую возню за дверью, кстати, был свойственен не только князю Аэгронэлю, но и всем присутствующим, и потому Нэ не стала делиться с ним итогами кратких бесед с главами Домов. Но у брата и сестры с давних пор был выработан тайный язык жестов, очень помогавший обоим в придворных перипетиях. Вот и сейчас сцепленные пальцы рук означали «Будут сложности, нужно бороться». Что ж, борьба всегда, во все эпохи была смыслом жизни Дома Таннарил. Мир людей в этом смысле ничего не изменил. Изменились лишь средства, и то незначительно.

На великом совете Домов обязаны были присутствовать главы семейств, их супруги и старшие сыновья. На мгновение князь пожалел, что матушка отказалась участвовать в совете, ссылаясь на своё вдовство. От жены толку было мало — Эйаниль, крещённая именем Наталья, отличаясь необыкновенной даже для альвийки красотой и будучи дочерью одного из погибших князей, не обладала ни умом, ни влиянием. К тому же, она донашивала их третьего ребёнка и чувствовала себя не лучшим образом. Потому женскую часть семьи Таннарил представляла княжна Раннэиль. И это обстоятельство, судя по мрачноватым взглядам сородичей, никого не радовало. Слава об упомянутой княжне шла, мягко говоря, неоднозначная.

— Прошу бога, которому мы поклялись служить, — торжественно начал молодой князь, — ниспослать всем нам достаточно мудрости, чтобы принять достойное решение.

— Да будет так, — традиционно ответили главы Домов, несколько напряжённо встретившие слово «бога» вместо «богов».

— Мой отец ушёл в мир мёртвых, — продолжал князь, — оставив нам решить вопрос о преемственности, либо о ликвидации какой-либо верховной власти над народом альвов, кроме признанной нами власти императора России. Вам известно моё мнение. Должен ли я повторить его во всеуслышание, или могут высказываться главы Домов?

— Мы сочтём за великую честь выслушать главу Дома Таннарил первым, — не менее важно и церемонно проговорил князь Маэдлин.

Князья Энвенар, Келадин и Аэнфед согласно кивнули, присоединяясь к словам старшего из союзников Дома Таннарил.

— Прежде я рад сообщить, что вместе с моей высокородной сестрой в Россию прибыла высокородная княжна Ларвиль из Дома Арфеннир, — князь позволил себе тончайшую улыбку. — Дозволено ли ей будет присоединиться к высокому совету, как единственной представительнице своего Дома?

— Мы полагали, что Дом Арфеннир погиб полностью, — удивлённо отозвалась княгиня Аэнфед, надевшая по столь торжественному случаю прекрасное платье бирюзового шёлка и украшения с хризолитами. — Я скорбела по своей дочери и внучке, и буду счастлива видеть ту, которую не чаяла видеть живой.

Её муж согласно кивнул, не сказав ни слова. В этой семье, насколько было известно, все решения принимала княгиня. Супруг, высокородный и прекрасный князь Аэнфед, не блиставший никакими выдающимися способностями, ни за что бы не возглавил Дом после гибели отца, если бы не упорство и влияние жены. Потому князь Таннарил приберёг козырь — спасённую внучку княгини Илраниль — чтобы выложить его прямо на совете. По крайней мере, один голос в его пользу теперь будет точно.

— Княжна Ларвиль из Дома Арфеннир — это ещё одна сияющая звезда на нашем небосклоне, — тем не менее, князь Маэдлин был настроен скептически, что не замедлил высказать. — Но ей, если я не ошибся в подсчёте, всего тринадцать лет. Сможет ли столь юная дева достойно представлять здесь своих ушедших родичей?

— Княжна не по годам умна, горе вынудило её повзрослеть до срока, — негромко ответила ему Раннэиль. — Я говорила с ней сегодня утром. Она в полной мере осознаёт свою ответственность перед Домами.

— В таком случае призовите княжну Ларвиль, — вынужден был согласиться Маэдлин, выдав своё недовольство лишь тем, что слегка дёрнул кружева на манжете.

Почему-то князю Таннарилу не понравилось его нарочитое увлечение человеческой модой, хотя камзол был по-настоящему хорош. Что-то Маэдлин темнит. То ли сам рассчитывает стать Высшим из Высших, то ли намерен отстаивать принцип «каждый сам за себя», чтобы без помех присоединяться к той или иной придворной партии. И если первое ещё можно понять, то второе неизбежно приведёт к растаскиванию влияния Домов на двор государя, превратив альвов из единой силы в растопыренную пятерню.

Если эти подозрения верны, князя Маэдлина следует изолировать в совете. Но сперва следует убедиться в их истинности.

Тем временем вернулась Раннэиль с воспитанницей. Девочка выглядела донельзя серьёзной и сосредоточенной, и поклонилась высокому совету с достоинством истинной альвийской княжны.

— Приветствую вас, Высшие, — её голосок ни разу не дрогнул, когда она заговорила высоким стилем. — Искренне благодарю вас за то, что вы дали мне право говорить от имени Дома Арфеннир. Я, последняя из этого Дома, клянусь быть достойной моих родных, погибших в огне войны.

«Слишком много церемоний, слишком много слов, — подумал князь Таннарил, впервые в жизни допустив такую мысль при виде глав Домов, пространными речами приветствовавших юную княжну. — Если мне удастся их убедить, начну реформы. Сейчас мы не можем себе позволить роскошь тратить драгоценное время на говорильню». В первый раз за многие столетия князь ощутил нетерпение. Он едва удержался от того, чтобы не поторопить своих излишне церемонных сородичей. Но вот наконец приветственные речи утихли, княжна заняла своё место в кругу глав Домов, и настал его час.

Он должен быть убедительным настолько, чтобы даже оппоненты не смогли поднять свой голос против. А что может быть убедительнее правды? Пример энергичного и не особо каверзного в достижении целей государя перед глазами. Пётр Алексеевич шёл напрямик, сметая препятствия на пути. Такой метод с альвами может не сработать. Но сказать то, что должно, без завуалированных предупреждений, которые можно толковать двояко… Да. Только правда без прикрас и драпировок. Высокородное собрание будет шокировано? Ну и пусть. Пусть осознают опасности, грозящие народу даже здесь, где над ними простёрта рука государя. Тогда, скорее всего, примут нужное решение.

Князь Аэгронель ушёл в тень, в глубину души. Перед высоким советом выступит князь Михаил Петрович.

— Высокородные собратья мои, — начал он, лёгким кивком головы, украшенной отцовской диадемой, выразив уважение к собравшимся князьям, княгиням и княжнам. — Впервые со времени Изгнания, и с того дня, как нами была осознана вся глубина катастрофы, мы собрались, чтобы решить дальнейшую судьбу народа. Вернее, того немногого, что от народа осталось. Ещё не все выжившие воины преодолели путь в Россию, но и так ясно, что народ наш на пороге исчезновения.

Дав высокородным несколько секунд на осознание ужаса их положения, князь обвёл их холодным взглядом и продолжил.

— У меня было время, чтобы оценить обстановку, проверить кое-какие выводы и узнать поближе многих из приближённых государя, — сказал он, стараясь, чтобы его голос звучал твёрдо и непреклонно. — Во-первых, местная знать немедленно сплотится против нас, если мы вздумаем отвергать брачные союзы с ними. И если кто-то думает, что это неважно, что мнением каких-то там людей можно пренебречь, то этот кто-то не извлёк никаких уроков из нашей катастрофы. Точно так же ошибаются и те, кто считает, что сможет безнаказанно манипулировать своими ещё слишком слабыми связями при дворе. Едва лишь объект манипуляции догадается, что его используют, как он станет нашим злейшим врагом. И одному богу ведомо, сколько времени ему понадобится, чтобы нас отправили обживать огромную Сибирь… Я надеюсь, все вы знаете, что люди следят за каждым нашим шагом. Если для кого-то это новость, ставлю в известность. Малейшая ошибка во взаимоотношениях с институтами русского государства или с людьми, его населяющими, может стать причиной недовольства императора. Как это ни прискорбно для нашего самолюбия, но мы в его полной власти. Пожелает — возвысит. Пожелает — уничтожит. Потому я склонен продолжить курс моего умершего отца, направленный на сохранение народа с одной стороны, и на его встраивание в схему русского государства с другой. Опыт немцев, поколениями живущих в России, работающих на благо России, связанных родственными узами с русскими, но остающихся немцами, нам в помощь… Первейшая задача нашего народа в этих условиях — увеличиться в числе настолько, насколько это возможно. Вторая, не меньшая по значимости задача — сохранить наше единство и единоначалие. Один из нас, Высший из Высших, должен представлять народ перед лицом государя и направлять деяния Верных Домов на благо народа и приютившей нас России.

После него ещё несколько долгих, показавшихся вечностью, мгновений царила полная тишина. Казалось, альвы перестали даже дышать, слушая эту речь. Князь крепко заподозрил сородичей в том, что они усомнились в здравии его рассудка. Или в свою очередь подозревали подмену. Года ещё не прошло с того дня, когда Аэгронэль из Дома Таннарил призывал к кровавой мести, и только воля отца вынудила его смириться с подчинением человеческому государю. Что могло измениться за это не столь уж долгое время?

— Мы все с безграничным уважением относимся к словам главы Дома Таннарил, — с непривычной мрачностью проговорил наконец князь Маэдлин. — Он истинный наследник своего мудрейшего отца. Однако не ослышались ли мы, когда князь Михаэль упомянул о брачных союзах с местной знатью?

— Нет, князь Дмитрий, никто не ослышался, — раз уж в ходу христианские имена, извольте, так и будем обращаться к высокому совету. — С превеликим сожалением вынужден заявить, что без родственных связей со знатнейшими Домами России нам здесь не выжить. Русская знать не менее горда и самолюбива, чем мы, и не простит пренебрежения ею. Отсюда и мой призыв к увеличению числа нашего народа. Пусть старшие из наших детей сохраняют чистоту крови, но младшие смогут вступать в браки с дочерьми и сыновьями местной знати, не подвергая народ риску вымирания. Половина на половину. Если мы неукоснительно будем соблюдать это правило, народ вообще и Дома Высших в частности не только сохранятся, но и умножатся.

— Родниться с людьми — мерзость! — резкий, ледяной от гнева голос девочки Ларвиль, вклинился в разговор взрослых.

— Я обязательно учту твоё мнение, высокородная княжна Арфеннир, когда ты достигнешь возраста пятнадцати лет и сможешь вступать в брак, не нарушая ничьих законов, — ответ князя был не менее надменен и холоден. — Полагаю, мой старший сын достаточно знатен, чтобы претендовать на твою руку.

— Позволь, князь Таннарил, но разве твой сын единственный, кто может претендовать на руку княжны Арфеннир? — вкрадчивым голосом поинтересовался князь Келадин, самый прожжённый интриган из всех союзных семей. Из тех, кто выжил.

— Полагаю, что не единственный. Но выбор в любом случае за высокородной княжной. Её никто не заставит выйти замуж за человека, если она этого не желает, поскольку она, единственная выжившая из своего Дома, является одновременно и его главой. Но нашим младшим сыновьям и дочерям придётся большую часть времени проводить среди знатной русской молодёжи, чтобы избрать среди них достойнейших. Такова была воля моего отца, и я не вижу причин, чтобы нарушать её.

— Ты произнёс немыслимые ранее слова, князь Михаэль, — грустно проговорила княгиня Аэнфед. — Никогда и никому ранее не приходило в голову породниться с людьми. Но ты прав, как бы мне ни было неприятно это признавать. Интересы народа превыше интересов отдельных альвов, независимо от знатности. Моей внучке ещё предстоит это понять.

— Благодарю тебя, высокородная княгиня.

— С этим вопросом всё ясно, — голос князя Энвенара, прирождённого воина, звенел металлом. — Как мы признали над собой власть государя Петра, как мы склонились перед богом людей, так же должны уважать законы общества, в котором нам досталось жить. Мы отличаемся от людей, и без этого уважения нас сочтут нечистой силой и просто перебьют. Русские в этом смысле ничем не лучше немцев. Недаром вера людей числит гордыню одним из худших грехов. Но есть ещё и гордость. Если отринуть и её, то мы быстро превратимся в кучку холопов, увешанных драгоценностями.

— Гордость — не гордыня, от неё отказываться — не меньший грех, — кивнул князь Таннарил. — При дворе государя я видел и гордых людей, и, как ты верно выразился, холопов, увешанных драгоценностями. Потому наш народ должен представлять тот, кто, будучи политиком, не станет пресмыкаться перед императором. Характер государя… довольно сложный. Он не признаёт авторитетов, не терпит, когда им пытаются помыкать, склонен к злым шуткам и вспышкам гнева. Но при этом неглуп, упорен, целеустремлён и невероятно работоспособен. Зная его достоинства и недостатки, можно остаться самим собой при его дворе. Это он дозволяет лишь тем, кто ему полезен.

— Иными словами, гордость — привилегия полезных, не так ли? — снова заговорил Келадин.

— Позвольте напомнить, высокородные, что мой ушедший отец относился к приближённым точно так же.

— Ранее это не относилось к людям, высокородный князь…Михаэль, — князь Келадин буквально расцвёл невероятно дружелюбной улыбочкой — следовательно, на уме у него какая-то пакость. Вот и сестра как бы невзначай скрестила указательные пальцы — призыв к осторожности. — Безусловно, твой опыт, полученный при дворе государя, бесценен, и теперь ничто не мешает тебе делать карьеру… лично. Но позволь нам самим определять судьбу своих Домов.

— Позволь также напомнить тебе, князь Даниэль, — с ответной улыбкой того же свойства ответил Таннарил, назвав и его по крёстному имени, — что были в нашей истории альвийские государства, управляемые советом глав Домов. То есть не управляемые, по сути, никем. Стоит ли напоминать, что жизнь подобных образований была весьма недолгой? Их либо включали в свой состав более сильные государства, вроде того, что основал мой отец, либо завоёвывали иные расы.

— Наши холопы — потомки тех неразумных альвов, — задумчиво сказала княгиня Аэнфед.

— Да, это так, княгиня Екатерина. И их пленение нашими Домами было поистине актом милосердия, если вспомнить судьбу завоёванных гоблинами. Полагаю, князь Даниэль не желает тому, что осталось от нашего великого народа, ни судьбы холопов, ни судьбы мертвецов?

— А князь Михаэль столь проницателен, что прозревает подобную судьбу, если мы поступим согласно моему плану? — улыбка Келадина как-то внезапно скисла.

— Да, если мы не сплотимся перед нешуточным вызовом, который бросил нам этот мир. Или князь Даниэль настолько проникся идеями моего ушедшего отца, что готов подчиняться непосредственно человеку?

— Государю.

— Государю-человеку, князь Даниэль… Ты молчишь, значит, не готов смирить свою гордыню.

— Император не позволит создать государство альвов внутри государства русских, — Келадин, судя по серьёзности его лица, пустил в ход свой последний козырь.

— Я понимаю это не хуже тебя, князь Даниэль. Никакого государства альвов создано не будет. Нас слишком мало для этого. Нас и в момент пересечения границы миров было недостаточно для захвата и удержания сколько-нибудь приличной территории. А к тому моменту, когда численность народа станет достаточной, мы слишком прочно врастём в Россию. Нет, нет и ещё раз нет. Мы будем соблюдать законы и обычаи этой страны, тем более что ничего постыдного нас делать не вынуждают. Мы будем полезны этой стране и её государям настолько, насколько это возможно. Но следить за этим, направлять народ и предостерегать от неверных шагов должен один из нас. Только так мы сможем сохраниться, со всей нашей многотысячелетней памятью и славой.

— Если бы не твоя молодость, князь Михаэль, я бы не был против твоей кандидатуры, — проговорил Маэдлин. — Семь столетий или около того…

— По сравнению с людьми, князь Дмитрий, мы все одинаково стары и мудры.

— Это верно, — улыбнулась княгиня Аэнфед, переглянувшись со своим молчаливым супругом. — И так же верно то, что мы теперь тоже смертны. Чем старше будет новый Высший из Высших, тем меньший срок ему будет отведен. Потому и я, и мой супруг отказывается от чести быть избранными.

— Я и не надеялся, — улыбнулся Энвенар. — Ибо ни в коем случае не политик, и вся эта придворная возня меня не привлекает. Лучше я послужу императору так, как умею — своим мечом.

— И это славный меч, — признал Келадин. — Полагаю, высокородные склоняются к кандидатуре князя Михаэля?

— Думаю, что иного выбора у нас попросту нет, — со вздохом заключил Маэдлин. — Если, конечно, высокородная княжна Арфеннир не будет настаивать на своей персоне.

— Что вы, высокородные, я чересчур молода, чтобы решать за весь народ, — синеглазая девочка внезапно смутилась и мило порозовела. — И, хотя князь Таннарил стоит за противные моей душе браки альвов и людей, я не вижу никого иного, кто смог бы достойно представлять всех нас перед государем.

«Чего я и добивался, — подумал Аэгронэль… то есть Михаил Петрович. — Маэдлин и Келадин могли бы организовать серьёзный отпор, но первый слишком умён, чтобы сеять раздор именно сейчас. А второй слишком труслив, чтобы пытаться в одиночку играть против всех. Итак, победа».

Оставались ещё церемониальные речи, но князь Таннарил и впрямь мог поздравить себя и сестру. Отцовский венец не покинет их Дома, это уже решено. Но отстоять право наследовать отцу — это всего лишь начало. Теперь начнётся долгий, упорный, кропотливый труд администратора. То, к чему старый князь Таннарил всю жизнь готовил своих сыновей. Потому его наследник сейчас не улыбался.

Он, младший из всех, сделает всё, чтобы быть достойным его памяти.

* * *

— Верховный Тайный совет… А нас с тобою государь император не пригласили. Не достойны.

— Что-то ты, друг мой, невесел. Неужто оспорить указ государев хочешь?

— Не время язвить. И не желаю я ничего оспаривать, тем более, что учреждение Верховного Тайного совета суть деяние полезное… ежели повернуть, как надо.

— Но при Петре Алексеиче нам в нём не бывать.

— Именно. А наследнику всего девять лет.

— Наследовать могут и цесаревны, друг мой. И Ивановны, Анна с Катериной да Прасковьей. Даже прачка чухонская. Да хоть и ты, если имя твоё в государевом тестаменте будет вписано. Кого государь пожелает вписать, тот на трон и усядется.

— Слишком много претендентов, ты прав. Не лучше ли будет сделать так, чтобы их стало поменьше?

— Тише ты!

— Не трясись, нас не услышат, я позаботился. Наследник должен быть один, и именно тот, кто родовитых в первую голову станет чествовать. Тогда всё будет наше, и всё повернём, как захотим. Слушай же меня. Государь со своей чухонкой сейчас в разладе. Разлад сей следует углублять всеми силами, дабы не примирились они, но ежели государю будет угодно потребовать развода, приложить все усилия, чтобы Синод тянул с оным подольше. Никак нельзя допустить, чтобы царь снова женился и сына родил. Да и плох он, как бы не помер ранее. А как испустит он дух, так прачку не медля ни часу в монастырь, по соседству с царицей Евдокией поселить… Далее — следует поторопить венчание цесаревны Анны Петровны и отбытие ея высочества в Киль. Пускай там голштинцами правит вместе с муженьком своим. Остаются Елизавета и Наталья. Девкам много не понадобится — вместе с матушкой под клобук, и вся недолга. Но прежде того следует отдалить чёртова пирожника. Много силы забрал, хам безродный. Этому есть что терять, коли государь помрёт, и драться за власть он будет до смерти. А на него опираясь, и прачка, и дочери её смогут на престол взобраться.

— Так ведь Ивановны ещё остаются. Здоровые тётки, нас с тобою переживут. У Катерины Мекленбургской и дочка имеется, а Прасковья Ивановна своему генерал-аншефу по осени сына родила.

— Катерина Ивановна, ты прав, змея. Прасковья слабовольна, всю жизнь была покорна матери, теперь покорна мужу. А муженёк у неё и взбрыкнуть может. Анна Курляндская, эта вдова-попрошайка, с полюбовником своим Петром Бестужевым? Нет. Царём быть Петруше, сыну убиенного царевича Алексея. Покуда он там по охотам кататься изволит, да покуда в возраст войдёт, мы всё по-своему и обустроим, а там и женим на девице из наших, из родовитых…

— То-то и оно — «в возраст войдёт», друг мой сердешный. В какой возраст? Нигде не указано, в которых летах цари и царевичи могут считаться совершеннолетними и не нуждающимися в опеке. Если принять такой закон, кому при мальчишке регентом быть? Вот тут-то Головкин и развернётся, да Нарышкины, царёвы сродственники! Ивановны те же… Скользкая это дорожка. Как бы шею не свернуть.

— А дорожки близ царёвой персоны всегда скользкие. Однако ходят по ним. И мы с тобою не раз хаживали. Ежели с умом к делу подойти, так и будет по-нашему.

— Говори, раз надумал. Я с тобою.

— Вот, разумные слова. Слушай, что перво-наперво сделать надлежит…

* * *

Вот погодка… Врагу не пожелаешь.

Когда с утра с морозного ясного неба светит солнышко, а под вечер сползаются серые, как безрадостная жизнь, тучи, сыплющие острой снежной крупой, поневоле начнут одолевать мрачные мысли. Снова с моря принесло мокрую зимнюю оттепель, будь она неладна… А каково тем, кого она застанет в пути?

Нарочный из Петербурга успел проскочить до того, как стылый ветер принялся горстями швырять в лица путников колкие ледяные крупинки. Парню ещё повезло: сдал пакет коменданту и бегом в караулку, к печке и горячим щам. Но он привёз весть о том, что надлежит готовиться к приезду государя. Мало кто искренне любил Петра Алексеевича, но многие из петергофской дворни, глядя за окно, крестились и шептали слова молитвы.

Не нужно было быть прорицателем, чтобы догадаться, в каком состоянии духа явится император. Княгиня больше переживала за состояние его здоровья. Кареты для русской погоды не годились совершенно, на какие бы санные полозья их ни переставляли. Она, помнится, сама с трудом перенесла переезд в Петергоф, хотя не страдала никакими болезнями — исключая лишь бурное старение. Изо всех щелей просвистывало, окошки, закрытые одними занавесочками, не сдерживали ни дождя, ни пыли, ни грязи, экипаж немилосердно раскачивало. О неудобных сидениях даже поминать не стоит. И вот в этом убожестве, да в такую погоду, должен ехать очень нездоровый человек? Хорошо хоть этот немец, лекарь, в ультимативном порядке потребовал права сопровождать государя. Княгиня была уверена хотя бы в том, что царственный пациент не сотворит какое-нибудь безумство. Конечно, долг государя заботиться о своих подданных, но самолично лезть в ледяную воду, чтобы спасти нескольких воинов… Этого альвийская княгиня не понимала и понять не старалась. Это попросту противоречило духу её народа.

Тем не менее, она прекрасно знала, что ей делать. Надо готовиться к приезду государя? Она будет готовиться. Слуги уже протапливают его комнаты, стелят чистые простыни и покрывала, на кухне в горшках и котелочках кипят и запариваются источающие умопомрачительные ароматы снадобья, две помощницы — внучки княгини Аэнфед — тщательно моют руки и переодеваются в чистое. Сама княгиня-вдова сменила узкое чёрное платье на чёрный же просторный балахон, повязав на голову платок тёмного шёлка. Осталось дождаться государя и немедленно уложить его в хорошо прогретую постель, напоив горячим медовым отваром.

Кортеж императора подъехал к Петергофу спустя полтора часа, и княгиня, едва увидев в окно суету у кареты Петра Алексеевича, поняла, что сбылись самые мрачные её ожидания. Когда человек не способен пройти несколько шагов, не опираясь на плечи двух солдат, это значит, что с ним что-то очень сильно не так.

— Ваше сиятельство! Ваше сиятельство, Мария Даниловна! — из коридора донёсся встревоженный голос лейб-медика, судя по звуку, бежавшего наверх со всех ног. Так и есть: запыхавшийся немец, даже не снявший плащ, буквально ворвался в переднюю. — А, простите, ваше сиятельство, я вижу, всё готово.

— Как и было уговорено ранее, Иван Лаврентиевич, — церемонно ответила княгиня, вытирая руки куском чистейшего белого полотна. — Что случилось?

— Государь простудился в пути, ваше сиятельство.

— Туда или обратно?

— Туда. Я принял меры, не беспокойтесь. Но обратный путь выдался…

— Я вижу, — альвийка поджала губы, стараясь скрыть недовольство. — Переодевайтесь, милейший. Нам с вами в ближайшие несколько дней не придётся отдыхать.

— Вы полагаете — обострение?

— Я не полагаю. Я его вижу, — недовольство прорвалось шипящими нотками. — Ведите государя сюда, немедля.

— Но…

— Никаких «но»! — княгиня, как никто, умела накричать, не повышая голоса. — Вы хотя бы понимаете, что между ним и смертью два или три дня?

Больше слов не потребовалось. Лейб-медик с вытянувшимся бледным лицом помчался отдавать распоряжения.

Суета прислуги раздражала: люди сопровождали каждое своё действие невообразимым количеством шума. Не сравнить со скользящими, как тени, безмолвными альвами. Ни отцу, ни матери не приходилось повышать голос, чтобы отдать распоряжение. А здесь, чтобы тебя услышали, приходится орать.

У альвов превосходная память. За те несколько дней, что княжна уделила внимание изучению русского языка, разумеется, сложно было постичь тонкости разговорной речи, но стена непонимания сделалась тоньше, прозрачнее. Она уже улавливала смысл сказанного, и даже могла составить более-менее связный ответ. Но только в том случае, если говоривший произносил слова чётко и раздельно. Здесь же стоял непередаваемый гомон. Метавшиеся по коридорам люди перекрикивались, перебивали друг друга, причитали. Гремели металлические тазы, а однажды до тонкого слуха альвийки донёсся жалобный дрызг разбитого горшка.

И в такой обстановке живёт государь? Что же тогда творится в жилищах обычных людей?

В этой кутерьме она с трудом нашла дорогу к покоям императора. Там должна была быть матушка. Старость давала о себе знать. Матушка быстро утомлялась и всё чаще нуждалась в посторонней помощи. Княжна шла, чтобы эту помощь предложить… Ну, надо же когда-то начинать свою игру? Почему бы не сейчас, в самый критический момент?

— Посторонись! — зычно крикнули позади. — С дороги!

Княжна-воительница привыкла при первых же намёках на подобную тревогу растворяться в лесу. Здесь особо растворяться было негде, и она вжалась в стену, обитую штофной тканью. И вовремя: по коридору, грохоча тяжёлыми солдатскими башмаками, шли двое здоровенных гвардейцев, буквально неся на руках завёрнутого в шубу человека. Несли — потому что сам он едва переставлял ноги. Больной, словно пытаясь избавиться от подкатившей дурноты, сильно тряхнул головой. Треуголка свалилась, открыв длинные, до плеч, волосы, слипшиеся от пота и оттого казавшиеся непроглядно чёрными. Нездорово красное лицо, мутный, на грани обморока, взгляд, тяжёлое дыхание — словом, выглядел он слишком уж нехорошо. Провожатые, эти здоровенные солдаты, изрядно напуганные происходящим, не обратили внимания на такую мелочь, как упавшая шляпа, и продолжали вести своего государя… В какой-то миг они оказались едва ли не лицом к лицу с княжной. Альвийка с её тонким обонянием едва не задохнулась от ударившего в нос запаха тяжёлой болезни и кружившей где-то поблизости смерти.

Прежняя княжна Таннарил только пожала бы плечами, сказав или подумав что-нибудь вроде: «Такова участь смертных». Обожжённая войной и осознанием страшного дара этого мира, глубоко в душе порадовалась бы близкой гибели ещё одного местного царька, способной внести смятение в сердца его подданных. Нынешняя Раннэиль с удивлением поняла, что смотрит на две свои прежние ипостаси чуть ли не с жалостью. Но этот большой, сильный и, чего уж там, страшный человек, от жизни и здоровья которого зависело будущее её народа, вызывал у неё чувство щемящей тоски и желания помочь. «Ничего не поделать, — честно призналась она самой себе. — Это приговор, не подлежащий пересмотру, и вынес его такой судья, с которым не поспоришь».

У самого порога силы оставили больного, и он едва не осел мешком на паркет. Гвардейцы, тихо ругнувшись, подхватили его на руки и так, в полусидячем положении, внесли в жарко натопленную комнату. Следом, причитая и шаркая ногами, быстро прошла немолодая толстая женщина в простонародной одежде и с большим медным тазом в руках, за ней пробежали две длиннокосые девчонки, несшие целый ворох тёплых покрывал. А оттуда, из комнаты, до княжны донёсся властный голос матери, отдававшей распоряжения прислуге. Этот голос словно подстегнул, заставил вспомнить, зачем она здесь. Но просто так войти в комнату императора вряд ли получится. Княжна помнила, какая охрана была у отца. Наверняка те гвардейцы не просто так остались в царских апартаментах. Окликнуть мать? Хороша же она будет, жалобно зовущая маму, словно маленькая девочка, сквозь поднятый прислугой и лекарями гам… Взгляд внезапно зацепился за валявшуюся на полу треуголку, от которой всё ещё исходил удушливый запах болезни. Жалкий предлог, но ничего лучшего она сейчас придумать не могла.

Она всегда начинала большие дела с таких вот едва заметных мелочей. И, судя по выражению лица матери, старая княгиня это помнила. Губы поджаты, лицо каменное. Не так, не так должна смотреть мать на своё детище.

— Зачем ты пришла? — спросила она по-альвийски, одарив дочь, так и не выпустившую треуголку из рук, холодным взглядом. — Ты всю жизнь училась убивать, а не исцелять.

— Я пришла, чтобы помочь тебе, — спокойно ответила княжна, глядя матери — неслыханная дерзость! — прямо в глаза. — Будь честна хотя бы с собой, мама: твои силы убывают.

— Это справедливо. И если ты хотела причинить мне боль, тебе это удалось.

— Прекрати, мама. Я знаю, ты всегда отдавала предпочтение сестрице Нидаиль, но я тоже твоя дочь, и я желаю исполнить свой дочерний долг, — княжна, не обращая внимания на суету вокруг, была всё так же невозмутима. — И ты не можешь мне запретить делать то, что послужит во благо народа.

— Мне никогда не нравились твои авантюры.

— Зато они всегда были результативны, мама. Отец это ценил.

Фамильный цинизм не подвёл. При одном упоминании об отце мать замолчала, только выше вздёрнула острый подбородок.

— Делай, как знаешь… Полотенца мне! — приказала она какой-то девушке.

Всё, что смогла противопоставить упрямой дочери старая альвийка — ответить ей по-русски, на языке, который Раннэиль знала очень плохо. Но дочь её поняла. Положила наконец поношенную треуголку на подоконник и, аккуратно засучив рукава платья, принялась разводить в тазу с водой крепкий травяной отвар из маленького кувшинчика.

На мать она больше не смотрела. Зачем? Их отношения были окончательно прояснены многие сотни лет назад, и мало что могло бы их изменить в лучшую сторону. Но главное сделано: княжна сделала первый шаг за порог неизведанного. Ввязалась в авантюру, как выражалась матушка.

Следующие несколько часов она почти не помнила. Кто и что делал — всё подёрнулось серым туманом. Остались только ощущения. Вот их-то княжна запомнила крепко, на всю жизнь.

Самым страшным казалось ей то, что этот человек едва ли не до рассвета, когда жар наконец спал, и он смог забыться во сне, был в полном сознании. И в моменты, когда его трясло от лихорадки, и когда его бил тяжёлый грудной кашель, и когда лишился голоса, и когда одолевала дикая слабость, уносившая силы вместе с потоками плохо пахнущего пота — его разум ни разу не затуманился. Глаза оставались ясными, в них жила мысль, пусть мрачная, но вполне рассудочная. Глаза не лгут. Но княжне казалось, что лучше бы он метался в бреду. По крайней мере, дух не страдает вместе с телом.

Этот человек явно считал иначе, и употребил все духовные силы на то, чтобы не провалиться в неведомый альвам мир человеческих грёз. Зачем?

А кроме того — если, конечно, ей не показалось, если она сама не впала в горячечный бред — этот человек что-то ей говорил… От спёртого воздуха и запаха болезни у самой княжны невероятно разболелась голова. Она вспомнит, что слышала, после, когда в том действительно будет необходимость.

Княжна действительно мало что смыслила в целительском искусстве, и для неё действия матери были сродни магии. Непонятно, как, но работает. Матушкины медовые отвары и растирки сделали своё дело. Они не столько уничтожали болезнь, сколько давали телу больного силы ей сопротивляться. Впрочем, на этом принципе была основана вся альвийская фармакопея. Сюда бы ещё парочку сильных амулетов, и исцеление стало бы делом недели, от силы десятка дней. Но этот мир лишён магии, и путь к выздоровлению займёт у государя не меньше месяца. Да и после того, если верить словам матушки, ему придётся ограничивать себя в еде, напитках и…прочих привычках, вроде курения табака. К лечению приступили буквально в последний момент. Ещё день-другой, и не спасла бы никакая медицина. Тем не менее, кризис миновал. О том и лейб-медик, немец, и матушка-княгиня вслух не говорили, но Раннэиль даже в неверном свете многочисленных восковых свечей видела, как просветлели их лица. Смысл фраз, которыми время времени обменивались целители, не дошёл бы до воительницы, даже если бы они говорили по-альвийски или по-немецки, но глаза-то в самом деле не лгут.

Этот человек переборол болезнь, и пойдёт на поправку. И княжна, заготовлявшая новую порцию пропитанных целебным отваром полотенец, с огромным трудом сдерживала улыбку.

Он будет жить. Сколько там ему напророчила матушка? Лет десять-пятнадцать?

— Кризис миновал, — княжна, углубившаяся в свои мысли, не услышала, как подошла мать, и вздрогнула от её тихого голоса. — Больной спит, но это целебный сон. Я приказала приготовить нежаркую баню, когда он проснётся. У русской бани тоже есть хороший целительный эффект, если применить её процедуры с умом.

— Ты проверяла это на холопах под Москвой, — с тонкой улыбкой ответила княжна. — Хорошо, мама. Я постараюсь проследить, чтобы слуги исполнили твоё приказание.

— Ты отправишься отдыхать вместе со мной, — тоном, не допускавшим возражений, произнесла старая княгиня.

— Я останусь здесь и присмотрю за больным.

— Ты осмеливаешься…

— Да, мама. Осмеливаюсь.

Мать тоже знает, что есть всего одна сила, способная заставить альвийское дитя не повиноваться родителям. Она должна понять, и, судя по метнувшейся в глазах тени ужаса, поняла. Но примет ли?

— Вот что ты задумала. И почему, — холодно усмехнулась княгиня, привычно подавив душевное смятение. — Не думала, что айаниэ постигнет кого-то из моих детей, но увы.

— Ты меня знаешь, мама. Может быть, хуже, чем хотелось бы, но тебе известно, что даже собственные чувства я всегда ставила на службу народу и нашему Дому, — тихо ответила Раннэиль.

— Он — человек, дочь. Человек. И у него есть жена, — шёпот матери был страшен. — Ты об этом подумала?

— Я о многом подумала, мама. Прошу тебя, не мешай.

— Хорошо, что старость добивает меня, и я в самом деле скоро перестану тебе мешать, — зло бросила княгиня, развернувшись на пятках плоских альвийских туфель, и, подхватив подол своего лекарского балахона, двинулась прочь.

— Не пытайся меня уязвить, — вдогонку ей проговорила княжна. — Что бы ни случилось, я твоя дочь, и я люблю тебя.

Мать вздрогнула, замерла, сгорбилась, словно эти слова сделались неподъёмным грузом для её тонких плеч, но, так и не обернувшись, вышла из душной комнаты, одним жестом приказав княжнам Аэнфэд следовать за ней. Девушки молча покорились наставнице.

Княжна подавила тяжёлый вздох и, сложив пропитанные полотенца аккуратной стопкой, передала их толстухе-служанке. Отношения с матерью, делившей детей на любимых и нелюбимых, всегда были её больным местом. Но у них ещё есть время. У одной — чтобы понять и принять собственную дочь такой, какая она есть, а у другой — чтобы пробиться к сердцу матери.

А пока самое главное — чтобы он выздоровел. Её служение уже началось.

Княжна осторожно присела на краешек постели, стараясь не потревожить сон больного. Но больной, как ни странно, тут же открыл глаза.

Да он не спал!

Его губы зашевелились, но с них срывалось только хриплое сипение. Раннэиль, забеспокоившись, придвинулась поближе и склонилась, стараясь разобрать слова. Будь проклят немецкий язык, не родной для обоих… Тем не менее, она со второй попытки сумела понять сказанное.

— Рассорились с матушкой, принцесса?

«Ах ты ж… притворщик! — княжной овладел странный весёлый гнев. — Понять речь ты не мог, мы говорили по-альвийски, но суть уловил совершенно точно».

— Мой государь удивительно хорошо читает в душах своих подданных, — с тонкой усмешкой проговорила княжна.

— Не сердитесь на неё. Помиритесь ещё, — разобрала она хриплый шёпот больного. — Лучше расскажите…что-нибудь.

— Что желает услышать мой государь? — почти пропела альвийка.

— Нешто побасенок своих нет? — в его шёпоте послышалась ирония, а потрескавшиеся, покрытые коркой губы растянула усмешка — почти такая же, как у неё самой. — В гиштории альвов я не силён: братец ваш скуп на слова, а прочие вовсе молчат. Хоть вы что-нибудь расскажите, пока я от скуки не помер.

Последние слова могли бы показаться обидными, но княжна ясно видела, что это шутка, причём неуклюжая. Её, воительницу, сложно было смутить солдатским юмором. Привыкла. Альвы-воины, бывшие в её подчинении, так же грубы, как воины-люди. И этот человек — тоже воин, несмотря на некоторые…ммм…особенности своего характера.

— Мой народ сотворил немало легенд, — проговорила она, старательно подбирая немецкие слова, чтобы наиболее точно передать смысл. — С чего мне следует начать, мой государь?

— С начала и начните.

Княжна выпрямилась и наконец смогла увидеть его глаза. Глаза, из которых ещё не ушла тяжесть осознания близкой смерти, но уже появилась и разрасталась надежда. И ещё — в его глазах горел огонёк беззлобной иронии, ему вовсе не свойственной.

— Как пожелает мой государь, — она изящно склонила голову, придав этому движению оттенок такой же беззлобной насмешки. — Расскажу вам, с чего начался мой народ…

Легенду о Сотворении рассказывают всем юным альвам. Сама княжна не так давно декламировала её своей воспитаннице Ларвиль. Теперь расскажет её этому человеку. Этому глубоко нездоровому, с тяжёлым характером и страшной судьбой…самому драгоценному человеку на свете. Но если айаниэ не пришло к нему? Он ведь не альв, права матушка…

…В какой момент он осторожно взял её за руку, покрытую мозолями от меча, княжна не могла сказать. А его взгляд изменился. Ушла весёлость, и пришло нечто иное, что сложно выразить одним словом. Скорее, это было отражение некоего принятого решения, в котором он только что утвердился окончательно. Но Раннэиль теперь точно знала ответ на мучивший её вопрос, и успокоилась. Эту чашу яда они изопьют вдвоём.

И — да — ей действительно не показалось, это не было игрой её воображения. Те слова, что он сказал ей, находясь на волосок от смерти.

Он человек? У него есть жена? Он — государь огромной страны, и окружён не самыми законопослушными вельможами? Княжна всё отчётливее понимала сложность реализации своего замысла, но, во-первых, поделать уже ничего не могла, да и не хотела, а во-вторых, со странным равнодушием осознала, что ей плевать на мнение окружающих. Хоть альвов, хоть людей. Пусть суетятся слуги, пусть плетут интриги придворные и иностранные послы, пусть возмущаются альвийские князья и распускают нелепые слухи крестьяне. Пусть. Она совершит задуманное, не пройдёт и года.

Негромкий, серебристый голос княжны, рассказывавшей альвийскую легенду по-немецки, сперва перекрывал возню прислуги, а затем даже дворня, едва ли понимавшая немецкий язык, притихла. Что они почувствовали, эти крестьяне, взятые в услужение во дворец? Княжна не знала и не стремилась узнать. Она говорила и говорила, плетя узор древней легенды. Горели свечи, потрескивали дрова в изразцовой голландской печи, именуемой камином, где-то за окном раздавались голоса караульных — шла утренняя смена — едва слышно скрипел снег под сапогами солдат. Где-то в глубине огромного здания переговаривались люди, глухо звенела посуда на кухнях — Петергофский дворец просыпался. Но княжне не было до этого никакого дела. Её мир сжался до размеров одной маленькой натопленной комнаты, обтянутой штофными обоями и завешанной бархатом.

Её путь в будущее начался отсюда. А долгим или коротким он выдастся — зависит уже от неё самой.

 

4

Из трёх свечей, заправленных в шандал, зажжена была только одна, и вовсе не из экономии. Письма уже читаны, а размышлять над оными можно и при одной свечечке. Он привык работать с раннего утра, а зимой рассветы поздние.

Вот оно как, значит, оборачивается…

Терпение, Остерман, терпение. Оно никогда не подводило тебя в этой удивительной для немца стране.

Месяца не прошло с тех пор, как император, учредив Верховный Тайный совет, отбыл в Петергоф для лечения и отдыха. И в первые три недели верные люди ничего сверхобычного не докладывали. Отписывали, как идёт лечение, да каково самочувствие государево. Но в последние шесть дней… О, да, тут есть над чем поразмыслить.

Главным — и весьма неприятным — сюрпризом стало письмо Петра Алексеевича в Синод. Далеко не первое вообще, но стоящее особняком. Во второй раз за последние двадцать лет государь испрашивал у отцов церкви дозволения на развод с супругой, уличённой в неверности. И если уж его с Евдокией Лопухиной развели, то шансы на удовлетворение просьбы государевой нынче ещё выше. Екатерина Алексеевна хоть и легка нравом, но ума невеликого, народ её, чухонку, из лютеранства перекрестившуюся, не очень-то жалует, да и измена её, в отличие от измены Лопухиной, подтверждена достоверно. Но в прошлый раз государь просил — а по сути требовал — развода для того, чтобы сочетаться браком с другой женщиной, уже родившей ему детей. Что если и нынче ситуация близка? Скольких сыновей он уже похоронил, помнишь, Остерман? И каково относится к единственному внуку, коего рад был бы обойти наследством?

Осторожность, осторожность и ещё раз осторожность. В таких делах, как престолонаследие, крайне важно не ошибиться. Если у государя на примете появилась молоденькая бабёнка, способная к деторождению, то он так или иначе своего добьётся, и наследнику престола быть. Но кто она? До сего дня Остерман терялся в догадках, пока не получил цидулку от соотечественника-вестфальца, состоявшего в услужении у лейб-медика. И писано было в той цидулке, будто император благоволит альвийской княжне. Будто отношения их вполне невинны, не зайдя далее частых долгих бесед, но симпатия между государем и княжной очевидна, и наверняка получит развитие… Ещё бы их отношениям не быть невинными! Человек едва отошёл от тяжкого недуга, только-только стал принимать царедворцев — лёжа в постели, будто покойный ныне Людовик Французский на закате дней своих. Куда ему амуры разводить? Но Остерман крепко подозревал, что дело не только в телесной слабости. Государь попросту не ведал, как себя вести с девицей августейшей крови, да ещё нелюдью. Что ж, после простой дворянки и низкородной пасторской экономки его величество наверняка попробует связать жизнь с принцессой. Для разнообразия. А альвийка — настоящая принцесса. Хитрому вестфальцу достаточно было одной-единственной недолгой встречи с княжной Таннарил, чтобы это понять. Теперь письмо в Синод приобретало совершенно определённый смысл, и это означало серьёзные изменения в придворных раскладах.

Но принесёт ли этот союз здоровое потомство, и примет ли русское дворянство наследника престола с альвийской кровью, если таковой явится — неведомо. Посему совершенно сбрасывать со счетов юного Петрушу не стоит. Внук государев, да ещё родич императора австрийского. И не связан родством с остроухими. Ох, задал задачку своему слуге Пётр Алексеевич, сам того не ведая. Остерман никогда не складывал все яйца в одну корзину, но сейчас, образно говоря, корзины сии либо малы, либо эфемерны. Поди угадай, в какой именно его…перспективы будут сохраннее.

К тому же, следует учесть, что при дворе имеется несколько партий. Как поведут себя те же Долгорукие и Голицыны, ещё можно предвидеть. Станут всячески интриговать в пользу Петруши, на сего отрока у них возложены надежды на возвышение. Но Головкин или Меншиков… Что они? На кого поставят? За Репниным — армия. За Бутурлиным — гвардия. За Ягужинским — сыск. Толстой тот же с Ушаковым своим, верным псом государевым. Каждый из них и в одиночку был силой, а уж если объединятся вокруг некоей фигуры при государе… Одному только бедному Остерману приходится полагаться на свой изворотливый ум.

Терпение, Андрей Иванович, терпение. Выиграет не тот, кто приложит больше всего усилий ради достижения своей цели, а тот, кто верно угадает победителя и вовремя к оному примкнёт. Наблюдай, Остерман, и делай выводы.

Главное — не упустить момент.

— Марфутченок, еду в Петергоф, скажи, чтобы выезд готовили, — сообщил он жене, явившейся в кабинет с угощением в руках — краснобоким яблоком, невесть как долежавшим до новолетия, и большим пирожным, почти совсем свежим.

Марфа Остерман, урождённая Стрешнева, некрасивая, похожая на старый бочонок в своём ношеном домашнем платье, и бровью не повела.

— Поешь сперва, — с ласковостью сказала она, водружая принесенное на пустующее блюдо. — Государь на угощения не больно щедр, на пустой желудок-то хоть не езжай.

Посмотрев на жену почти с нежностью — только по весне дочку родила, и опять на сносях, лапушка — он принялся грызть пирожное, подставив ладонь, чтобы не летели крошки на бумаги. Остерманы были богаты, но жили, словно германские бюргеры. Ведь роскошь развращает, не так ли?

— Пойду, Яган, скажу, чтобы карету заложили да платье твоё вычистили.

Марфу при дворе не любили, и она платила двору тою же монетой, хоть и не пренебрегала ассамблеями. Мало того, что супруг лютеранин, так ещё и сама быстро привыкла к быту немецкой жены. И сей быт ей нравился. Дом, дети, забота о благополучии мужа, да обязательный воскресный поход в церковь. Само собой, в православную — переход в лютеранство ей бы точно не простили. Что ещё нужно примерной супруге скромного чиновника? Чтобы помянутый муж-чиновник сие ценил.

Андрей Иванович ценил.

Через два часа он уже трясся в холодной карете. Бумаги, потребные для доклада государю, держал в особой кожаной папке, коию не выпускал из рук, а на переднем сидении стоял небольшой ларчик. Негоже являться к даме без подарка.

* * *

— Свершилось.

— Что именно?

— Государь, как я и предвидел, направил письмо в Синод.

— Не выйдет по-твоему, друг мой. Я намедни с владыкою Феодосием беседу имел.

— С архиепископом Новгородским? И он тебя допустил к беседе?

— Не понимаю твоего удивления. Я ведь не сволочь с улицы, я…

— Ладно. Что сказал владыко?

— Что государь в своём намерении твёрд, и любую проволочку воспримет как бунт. А ты знаешь, каков он во гневе. Казнить не казнит, но сошлёт куда подальше, где и костей твоих никто не сыщет. В Синоде дураков нет, противу воли государевой идти. Развод ему дадут. Дело это небыстрое. Как ни поторапливай, а ранее, чем к весне, письма с согласием он не получит.

— Два месяца. Два месяца… Вот так вот, значит… Ну, что ж, и на худом масле можно блинов напечь.

— Никак придумал что?

— Придумал. Знает ли чухонка, что муж её вконец оставить решил?

— Пока не ведает.

— Вот и расстарайся, чтоб через пятые руки, но проведала. Остальное я на себя беру… Что ж Петру Алексеичу не терпится так? Неужто есть кто на примете?

— Этого, уж извини, я никак прознать не могу. Не настолько я близок к царской особе.

— Может, принцесску какую немецкую сватают? Ладно, дознаюсь. Есть у меня верные люди в Петергофе, и от особы царской не так уж далеки. А Ваське отпишу, чтобы там в Европах своих поспрашивал, не ездили ли люди государевы собирать портреты принцесс… Вот тебе и царь-батюшка — седина в бороду, бес в ребро. Лучше б ему было помереть месяц тому…

— Бог с тобою, что ты такое говоришь?

— Ну, коли выжил, значит, на то воля божья была. А ты не пугайся. Если по-нашему станется, государь и далее править станет, сколько бог отмерит. Да только не видать ему больше сыновей. Петруше, внуку, после него править!

— Меня ты, само собой, в подробности посвятить не желаешь?

— И рад бы, да сам ещё не ведаю, как именно всё провернуть. Но чухонку надо бы того, обрадовать. Пускай клобук готовит да заранее постится. А ещё лучше, ежели она сляжет. Вот тут нам в помощь будет один пакостный человечишко, коего государь пять лет назад в Казань за неистребимый блуд сослал. Выехать он оттуда не сможет, но на письмецо моё ответит непременно…

* * *

«Бог мой, до чего же красивый народ, — не без сожаления подумал господин вице-президент Коллегии Иностранных дел, раскланиваясь перед чинно сидевшей дамой. — Воображаю, каковыми мастерами должны быть их ваятели, чтобы достойно запечатлеть такое совершенство».

Изумрудно-зелёный шёлк нездешнего платья сиял в скудных лучах зимнего солнца, проникавших сквозь оконные стёкла и тонкие занавеси. Диковинная диадема белого металла с крупным зелёным камнем посредине венчала густые золотистые волосы, свободно струившиеся по плечам, а из-под волос виднелись острые кончики ушей.

«Интересно, альвы умеют ими шевелить?» — мелькнула неуместная мысль.

Остерман неплохо разбирался в людях, и мог на глазок определить возраст собеседника, не ошибившись более, чем года на три в любую сторону. С альвами по понятной причине дело обстояло хуже. Истинный возраст некоторых из них, скажем, той же старой княгини, потрясал: никак не менее двенадцати тысячелетий. Прочие, выглядевшие помоложе, также прожили на белом свете немало, оставив далеко позади библейского Мафусаила. Интересно, сколько на самом деле этой принцессе, которой, если верить её зрелой красоте, не более тридцати?

— Мы встречались вскоре после похорон моего батюшки, — медленно кивнула альвийка, изобразив снисходительную усмешку. По-немецки она говорила с певучим незнакомым акцентом. — Вы изволили выразить нашей семье соболезнования.

— Точно так, ваше высочество.

— Нет, нет, не награждайте меня титулом, на который я не имею права, — в голосе принцессы засеребрились едва слышимые ироничные нотки. — Мы всего лишь верные подданные императора России, его милостью сохранившие княжеский титул.

— Простите меня за мою бестактность, ваше сиятельство, — Андрей Иванович широко улыбнулся. — Я полагал, что ваш брат является суверенным государем по образцу касимовских царей.

— Право же, не стоит извиняться, господин барон, — дама изящнейшим жестом указала ему на резной стул, обтянутый шёлком. — Вы просили передать, что у вас ко мне есть некое дело. Прошу вас, присаживайтесь. Обсудим ваше дело… хотя я, честно сказать, теряюсь в догадках, каково оно может быть. Ведь я, — добавила она с улыбкой, — не обладаю никаким влиянием при дворе. Разве что у вас есть дело к моему брату?

— О, нет, ваше сиятельство, — Остерману ничего не оставалось, кроме как принять приглашение и осторожно, будто под ним был не стул, а горячая плита, усесться на краешек. Отчего-то в присутствии этой дамы он чувствовал себя неловко. — Прежде я обязан принести извинения за то, что оторвал вас от ваших собственных дел. Не откажите в милости, примите от меня скромную компенсацию за доставленное неудобство.

Ларчик, который он держал в руках, был прост и незатейлив. Такой можно купить на любом московском или петербургском рынке — деревянная шкатулочка, покрытая простонародным резным узором. Но ему нравились такие нехитрые поделки, в них удобно было подносить подарки, подобные тому, что он заготовил для альвийки. Ловкое, привычное движение — крышка откинулась, открывая плоскую бархатную подушечку, на которой лежали два странных продолговатых предмета, покрытых затейливой росписью.

Принцесса хорошо скрыла своё искреннее удивление. Только веки чуть дрогнули.

— Что это, господин барон? — спросила она.

— Это, ваше сиятельство, древние сосуды, которые иногда находят в земле таврические греки, — охотно пояснил Остерман, привстав и с поклоном подав шкатулку даме. — Сосудам этим более двух тысяч лет. В оных знатные эллинские женщины изволили хранить ароматные притирания. Греки, что втайне от магометан, запрещающих всяческие изображения людей, привозят иногда эти ископаемые древности, уверяют, что в иных сосудах сохраняется даже приятный запах.

Альвийка, не проявив, впрочем, никакого пиетета к старине, осторожно вынула обе вещицы и принялась разглядывать роспись. По белым бокам чёрной краской либо лаком были выписаны человеческие фигуры. На одном сосуде был изображён эллинский воин в доспехах и с копьём, а на другом — танцующая девушка.

— Какая искусная… наивность, — улыбнулась принцесса, аккуратно укладывая древние сосуды обратно в ларец. — У нас так или наподобие рисуют дети.

— Верно подмечено, ваше сиятельство, — согласился хитрый царедворец. — Ибо как иначе можно назвать древние государства, если не детством человечества?

— Но я не могу это принять, — с сожалением продолжила дама, скромно отводя взгляд глаз, таких же изумрудных, как её платье. — Насколько я знаю, древности подобной сохранности немало стоят, и это, должно быть, очень дорогие вещи.

— О, ваше сиятельство, не беспокойтесь. Это в Европе, через трёх перекупщиков, сии сосуды стоили бы немало денег. Мне же они обошлись в сумму столь скромную, что её не стоит даже упоминать. Истинная же их ценность заключается не в количестве уплаченного серебра, а в самой древности. Ведь давно уже нет ни Эллады, ни её городов-колоний, давным-давно умерли прежние владелицы этих прелестных вещиц, а мы с вами имеем удовольствие любоваться оными. Прошу, ваше сиятельство, окажите милость принять мой дар, сделанный от чистого сердца.

Взгляд альвийки сделался чуточку веселее: она словно хотела сказать: «Царедворец с чистым сердцем — это что-то новенькое». Но вслух произнесла совсем другое.

— Вы меня убедили, — сказала она. — Хотя есть в этой комнате вещи, куда более древние — к примеру, мой венец. Матушка носила его ещё на заре Первой эпохи. Но вы правы. Когда живая память угасает вместе с её носителями, вместилищем памяти становятся записи и вещи. Я принимаю ваш дар так же искренне, как искренне вы его преподносите. Но при дворе батюшки я усвоила несколько незыблемых истин. Если кто-то делает мне ценный дар от чистого сердца, то этому кому-то что-то от меня нужно.

«Для того, чтобы это понять, не нужно быть оракулом, — Остерман нисколько не удивился проницательности альвийки. — Но высказать вслух? Странные манеры были при дворе альвийского императора, её отца».

— Ваше сиятельство весьма проницательны, — произнёс он, сделавшись серьёзным. — Раз уж вам по душе открытые разговоры, буду говорить открыто. У меня дело к вашей почтенной матушке, которую я, зная о её сугубой занятости, не решился побеспокоить лично.

— Вы поступили мудро, — альвийка, продолжая тонко улыбаться, слегка кивнула в знак одобрения. — Матушка действительно сейчас очень занята. Но если вы изложите дело мне, я передам ей вашу просьбу… Говорят, вам нездоровится?

— Увы. С глазами беда, ваше сиятельство, — вздохнул Остерман, отведя взгляд. — Краснеют и чешутся. Иногда так, что сил нет. Никакие примочки не помогают, а ведь мне потребно много работать с бумагами. Сделайте милость, ваше сиятельство, замолвите словечко перед матушкой, а я уж в долгу не останусь.

Дальнейшие заверения и обмен любезностями особого значения не имели. Обычный политес, ничего более. Однако главное Остерман для себя уже уяснил.

Красивая и умная, даже чересчур. Ничего удивительного, что на такую сам император глаз положил. Наверняка догадалась, что заместитель канцлера явился не столько попросить о целительских услугах её матушки, сколько взглянуть на неё саму. И так же наверняка оценивала его персону. Сделает ли Пётр Алексеевич её императрицей, или, опасаясь дворянского недовольства, оставит в фаворитках — ещё неизвестно. Но если эта альвийка получит в руки хоть какую-нибудь власть, то не выпустит её из цепких ручек до самой смерти. А то и преумножит своё влияние. Пожалуй, на ней можно строить расчёты и предлагать помощь, пока она ещё слаба и незаметна. Когда возвысится, воздаст. Именно «когда», а не «если».

«Не завидую я тому, кто решится встать на её пути, — думал Андрей Иванович, давно уже даже в мыслях не именовавший себя Генрихом Иоганном, возвращаясь к своей карете. — Ведь найдутся дураки, и ручаюсь, что это будут Долгорукие. Ненасытные шакалы, мечтающие о славе львов. Предостеречь Алексея Григорьевича, или не стоит?.. Поразмыслю на досуге».

Его ждал Петербург, холодный, продуваемый всеми ветрами. Стол, заваленный бумагами, жена, опять припасшая «своему Ягану» что-нибудь вкусное, пискливые и любимые детушки. И — размышления. Остермана тоже не любили при дворе, но опасались его ума.

И правильно делали.

— Ты редко советуешься со мной, но сейчас тот случай, когда могла бы вспомнить, что у тебя есть брат.

— Вряд ли ты смог бы дать мне дельный совет в том, что касается моей личной жизни.

— Нэ, ты сама не веришь в то, что говоришь. Личная жизнь… Твоя личная жизнь всегда была лишь холстом, на котором ты писала картину величия нашего Дома. Впрочем, ты никогда раньше не теряла голову до такой степени, и твои отношения не заходили слишком далеко. Что изменилось?

— Я изменилась, братик.

— Изменились мы все, если ты о старении. Ты никогда раньше не дерзала связываться непосредственно с властителями, предпочитая влиять на их окружение. Знаешь, у русских есть хорошая поговорка: «Близ царя — близ смерти». Весьма точная характеристика коронованных особ и опасности, исходящей от них. Полагаю, у тебя была очень веская причина изменить своей обычной осторожности в придворных делах.

— Ты прав, братик. Причина очень веская.

— Значит, я угадал… Что ж, желать тебе счастья с моей стороны было бы утончённым издевательством. При дворе обязательно найдутся и те, кто будет искать выгоды от дружбы с тобой, и те, кто возжелает твоей смерти. Ещё неизвестно, кто окажется хуже. Какое уж тут счастье. Пожелаю тебе иного — удачи.

— Спасибо, братик…

— Куды с вёдрами прёшь?

— Не пру, а велено воды наносить. На кухню.

— Вот дура, прости, господи. Царевна Елизавета Петровна снова к нам явились, а она с пустыми вёдрами, да навстречу! А ну вон, и чтоб я тебя не видел, покуда царевна к царю-батюшке не препожалует!

Лиза действительно частенько навещала отца во время его болезни — единственная из всей семьи. Её приезды всегда сопровождались переполохом среди дворни: царевна считала забавным нагрянуть внезапно, никого не предупредив. Не была бы сейчас зима, так наверняка являлась бы верхом, переодевшись в мужское платье. Раннэиль нравилась эта жизнерадостная девочка, и княжна старалась расположить её к себе. Нет, подарки Лиза любила, в особенности те, что могли её украсить. Кружевные накидки работы альвийских крепостных женщин привели её в восторг. Но дружбу не купишь за тряпки, даже очень красивые, и хитрая Раннэиль принялась постепенно опутывать царевну серебряной паутинкой своего обаяния. Не в первый раз.

Она давно отстранила прислугу от приготовления еды и от её подачи в комнату выздоравливающего государя. Сама варила целебные и питательные кашки по рецептам матери, сама утушивала в подливе мелко нарезанную крольчатину, сама разливала либо разбавленное вино, либо парное молоко — в зависимости от прописи и времени суток. Резала фрукты и укладывала дольки причудливыми цветами в тарелке. И сама, красиво расставив всё это на подносе, несла своему подопечному. А потом следила, чтобы он всё это съел. Такая роль была, мягко говоря, непривычна для княжны-воительницы, и она не раз перехватывала осуждающие взгляды, в основном матушкины. Но меняться с ней местами никто не хотел. Во-первых, из-за неприятного характера больного, а во-вторых, из-за его непробиваемого упрямства. На первого же — кажется, это был Блюментрост — кто под предлогом выздоровления пациента посмел попытаться выставить княжну восвояси, Пётр Алексеевич рявкнул так, что у присутствующих заложило уши. Больше таковых попыток не было. Зато поползли слухи, будто у государя намечается новая метресса. Вот только дайте ему выздороветь окончательно, он ещё всем покажет.

Слухи эти дошли и до альвийских вельмож. А это, учитывая строгую мораль, принятую в Домах Высших, означало осуждение. Пока ещё сдержанное, но то ли ещё будет. Впрочем, княжне действительно это было безразлично. Хуже другое: она стала замечать льстивые улыбочки царедворцев, их низкие поклоны и попытки завязать разговор на тему «Скажите обо мне государю». Вот от чего предостерегал её брат. Ссылаясь на плохое знание русского языка, княжна старалась увильнуть от подобных бесед. И в особенности они были ей неприятны, когда она несла императору обед, как сейчас. Но приезд Лизы очень кстати. Дочь государя, любившая общество, при этом не терпела искавших милостей подхалимов, и ещё не научилась по молодости лет эту неприязнь скрывать. Могла и высмеять прилюдно, а потом выслушивать злобное шипение за спиной.

Раннэиль уже не раз видела эту гримасу на лице больного — шутливое отвращение. Он уже не лежал — полусидел в постели, на подложенной под спину стопке подушек. Помнится, как только ушёл жар, он порывался вставать и заниматься привычными делами. Потом кое-как смирился с произволом лекарей, и перечитывал приносимые Макаровым бумаги лёжа. После велел изготовить «ленивый» столик на низеньких ножках, чтобы можно было вести записи, не покидая ложа и не нервируя лейб-медика. Княжна как раз застала государя за бумажной работой.

— Заморите вы меня, — его кислая физиономия никак не сочеталась с весёлым взглядом. — Одною травой, будто лошадь, кормите.

— Сегодня день не постный, можно с мясом, — с тонкой улыбкой ответила княжна, утвердив поднос на столике, сдвинув бумаги в сторону.

— Зайчатина, что ли?

— Что вы, зайцев есть нельзя, у них болезнь, — княжна махнула рукой: мол, окстись, государь. — Это кролик. Матушка считает, что мясо кролика очень полезно.

Её русский язык всё ещё был неуклюж, акцент — невообразим. Оговорки и ошибки частенько вызывали смех. Но она старалась, училась.

— Лиза приехала, — сказала Раннэиль, привычно присаживаясь на краешек постели. — Я слышала. Сейчас придёт.

Ложка с исходившей паром горячей кашей застыла на полпути.

— Трава травою, а и того съесть не дадут, — на сей раз он рассмеялся, искренне. — Ладно, не сердись, Аннушка. Далеко не прибирай, после доем.

Аннушка. Он назвал её этим именем ещё до того, как состоялось крещение. И княжна, до того не знавшая, какое имя выбрать, долго не думала. Пригласили в качестве крёстной матери дочь канцлера, Анну Гавриловну Ягужинскую, провели обряд, и всё. Не самое худшее имя, и созвучно с прежним. А то ведь могли припечатать какой-нибудь Улитой или, прости, господи, Пестелиньей, пусти она дело на самотёк. Тем временем поднос с несчастным, отправленным во временную отставку обедом был убран, и вовремя: за дверью уже слышались быстрые лёгкие шаги.

Вместе с Лизой в комнату всегда врывалось жизнеутверждающее начало. Девочка приносила радость и сама радовалась выздоровлению отца, пересказывала петербургские сплетни и насмешничала. Но сейчас что-то изменилось. Пятнадцатилетнюю царевну словно что-то сильно взволновало, обеспокоило. Не было прежней улыбки и милого щебета, а в глазах — не таких глубоко зелёных, как у семейства Таннарил, а зеленоватых — то и дело мелькала тень тревоги.

— Здравствуй, батюшка, — Лиза с натянутой улыбкой привычно расцеловала отца в обе щеки. — Всё лучше тебе.

— Жив ещё, как видишь, — усмехнулся государь, и, отстранив дочь, внимательно оглядел её. — А ты всё цветёшь. Всем головы вскружила, или есть ещё кто, по тебе не сохнущий?

— Полно тебе, батюшка, — улыбка царевны на миг сделалась естественной, и тут же угасла. — Скушно без тебя. Послы сидят по домам, чиновные люди, почитай, все здесь. Ассамблеи тоскливые. Кабы не твой приказ, так все бы давно оттуда разъехались… И ты здравствуй, Аннушка, — она словно только сейчас заметила альвийку, безмолвной тенью застывшую в уголке у большого стола.

Что-то произошло, притом серьёзное. Раньше Лиза приветствовала её куда веселее, и они вдвоём забавляли больного своим щебетанием. Сейчас девочку будто подменили. Раннэиль невольно сравнила её со своей воспитанницей Ларвиль, и сравнение вышло не в пользу юной альвийской княжны. Лиза была…взрослее, что ли. И дело не в том, что на год-полтора старше. Просто о многом уже умела судить вполне здраво, чего нельзя было сказать о Ларвиль. Думая об этом, княжна Таннарил подошла поближе. Хотелось понять, что смутило душевный покой царевны.

— С батюшкой приватно поговорить надо, — Лиза, встретившись с ней взглядом, отвела глаза и вздохнула. — Ты уж прости. Дела семейные.

— Я понимаю, — Раннэиль с улыбкой протянула ей обе руки. — После посекретничаем?

— Знаю я ваши бабьи секреты, — с наигранным недовольством проговорил император. — Снова о тряпках до вечера проболтаете… Ну, ступай с богом, Аннушка.

Дверь в прихожую закрывалась плотно, но она не была рассчитана на тонкий альвийский слух. К тому же, княжна уже знала, где лучше сесть, чтобы не пропустить ни малейшего звука из комнаты. И дело было не в банальном любопытстве. Как придворный, Раннэиль обязана была знать, что происходит вокруг государя. Не помешает и неизменный Макаров, сидевший за столом и шуршавший бумагами. Кабинет-секретарь давно привык к альвийке, и не обращал на неё особого внимания. Чтобы не возбуждать подозрений, княжна взяла с маленького столика книгу с вытисненным на обложке православным крестом. По такой книге она училась читать, с удивлением обнаружив, что язык её отличался от разговорного. У людей, оказывается, тоже были три речи — священная, высокая и простонародная. Но сейчас её интересовали не псалмы. Раскрыв книгу, она сделала вид, будто разбирает затейливую вязь славянских букв, однако слухом и душой была там, в кабинете.

Всё, что касалось государя, касается и её. Это истина, не подлежащая сомнению.

— По Петербургу слухи пошли.

— Слухи, говоришь? Кто болтает?

— Да все болтают, батюшка, кому не лень. Даже дворня судачит. А матушка как услышала, так и слегла.

— За неё, небось, просить приехала? — голос Петра сделался жёстким.

— Нет, батюшка. Хоть и жалко мне матушку, а всё ж знаю, не простишь ты её… Ты нас пожалей, дочерей твоих. Шпынять стали.

— Кто посмел?

Раннэиль успела немного изучить своего подопечного, и то, что она знала, заставляло её испытывать сочувствие к неведомым злословцам. Ох, не хотела бы она, чтобы Лиза сейчас назвала, к примеру, её имя.

— Голицыны с Долгоруковыми в первую голову, — зло фыркнула царевна. — Катька Долгорукова на новолетие вперёд меня на балу вышла. Она дура, что отец велит, то и делает. И Наташеньку обходят, я приметила… А Карлушка, рыжий, тот от Анны отстраняться стал. Басевич, министр его, на ушах повис, нашёптывает.

— Карла — ко мне, немедля, — в металлическом голосе императора послышалось рычание. — Сей же час нарочного пошлю, чтобы его сюда вызвал. Я ему покажу, как кровью моей брезговать… А ты уж потерпишь, Лизанька. Катьку Долгорукову я за косы трепать не стану, на то у неё отец есть. К нему у меня тоже разговор будет.

— Но развод, батюшка? А мы, дети разведённой жены… Не сегодня, так завтра начнут нам монастырём грозить.

— Не виновны вы, что мать ваша — блуда. Моя в том вина. Сам видел, кого за себя взял. Всё ей ранее прощал, а позора прилюдного не прощу, — жёстко приговорил император — и впрямь будто вердикт вынес. — Но детей своих в обиду не дам.

— Батюшка…

— Анне, тебе и Наташе велю со мною жить. От матери отдалитесь, нечего вам подле неё делать.

— Но как же, батюшка? Ведь мать родная, — ахнула Лиза.

— Нечего вам подле неё делать, я сказал! Токмо бл****ву учиться, а вам той науки не надобно.

«Вот как, — подумала княжна, не глядя перевернув страницу книги. — Он думает о разводе, и предпринял к тому некие шаги, что сильно расстроило жену и встревожило дочерей… Плохо. Лучше бы он оставался несвободен. Тогда была бы более свободна я — хотя бы в плане принятия решений».

Не успела она мысленно оценить преимущества положения фаворитки, как в прихожую, топоча сапогами, ворвался «человек с двумя лицами» — князь Меншиков. Тот самый, которому княжна как-то руки едва не оборвала. С ослаблением языкового барьера это недоразумение разрешилось, князь принёс извинения за неподобающее поведение, но по-прежнему поглядывал на альвийку так, словно не расстался с мыслью за ней приударить при случае. Мол, только моргни, мигом у твоих ног окажусь. Княжна в таких ковриках не нуждалась, и принимала князя с откровенной холодностью. Он, впрочем, не особо навязывался. Но сейчас князь явился не к ней, а к своему господину, и, самым бесцеремонным образом отстранив в сторону вскочившего навстречу Макарова, направился прямо к двери.

— Нельзя, князь, — Раннэиль и сама не заметила, как подскочила на ноги и встала у самой двери, загораживая путь. — Там Елизавета. Государь говорит с дочерью.

— Ах, Анна Петровна, душенька, — широко улыбнулся Меншиков, обозначив поклон. — С каждым днём хорошеете, хотя куда уж дальше-то? А у меня спешное дело к государю, касаемо его семейства, так что визит Елизаветы Петровны в самый раз. Вы уж пропустите, княжна. Не хотелось бы обойтись с вами невежливо.

— Боюсь, князь, придётся отказать вам в вашей просьбе, — старательно подбирая слова, ответила Раннэиль. — А отсутствие вежества может быть и обоюдным.

— Да уж помню, ваше сиятельство, как такое забудешь? — улыбка Меншикова сделалась хищной. — Однако дело и впрямь спешное. Минута промедления может дорого обойтись. Сделайте милость, княжна, дайте дорогу. Не к лицу вам роль цепной собаки, — добавил он вполголоса, чтобы не слышал Макаров.

— Мы все здесь псы государевы, князь, — холодно улыбнулась Раннэиль. — Его свора, если принять вашу терминологию. Давайте не будем грызться у его порога. Вряд ли Лиза пробудет там слишком долго. Может и вовсе статься, что дело у вас одно и то же.

— А ведь и верно, не подумал, — вынужденно согласился Меншиков. — Так и быть, подожду. Ваше общество, княжна…

— Прошу вас, больше ни слова, князь.

Альвийка досадовала на бесцеремонного царедворца за то, что из-за него пропустила большой кусок разговора за дверью. Сделав вид, что усердно изучает содержимое книги, она мысленно отстранилась от присутствующих, и с удвоенным вниманием вслушалась. Но в комнате больше не говорили. Раннэиль слышала тихий приглушённый плач Лизы.

— Редкий гость, — хозяин небольшого, но изящно обставленного кабинета встретил пришедшего тонкой доброжелательной улыбкой. — Но я всегда рад видеть коллегу. Будьте любезны, присаживайтесь… Желаете вина?

— Это вы, французы, избалованы мягким климатом и приятными винами, а я, уроженец сурового края, предпочёл бы что-нибудь крепкое, согревающее. В особенности в такой зверский холод. Зима в этом году выдалась слишком суровой даже для России… Впрочем, от вина не откажусь.

Если один дипломат является с приватным визитом к другому, это означает, что лишних ушей быть не должно. Хозяин сам извлёк из специального ящика бутылку мутно-зелёного стекла, откупорил её и разлил рубиновое содержимое по бокалам. Турецкий столик, выложенный кусочками перламутра, два ажурных кресла у камина — почти домашняя обстановка. Но оба дипломата нисколько ею не обманывались. Разговор предстоял серьёзный.

— Чудесно, — гость, отпив примерно половину бокала, отставил его в сторонку. — Восхитительное вино. Пожалуй, воздам ему должное, когда изложу своё дело. Пока что мне нужна ясная голова.

Жёсткий германский акцент, с которым говорил по-французски гость, настраивал хозяина кабинета на снисходительный тон. Но репутация хитрой бестии — напротив, настораживала. Плохо, когда у маленькой слабой страны умные дипломаты. Они всегда хитрят и подличают, стараясь добиться своих целей, сталкивая лбами великие державы.

— Я вас самым внимательным образом слушаю, коллега.

— Полагаю, я оторвал вас от составления доклада в Версаль касательно последних изменений при петербургском дворе, не так ли?

— Вы догадались верно. Позволю высказать встречное предположение, что таковой доклад вы уже изволили отправить своему королю.

— Я был немногословен, — усмехнулся гость. — Но позволю себе высказать ещё одно предположение, насчёт того, о каких именно переменах вы изволите отписать в Версаль. Всего две новости: русский император разводится с супругой, и у него появилась новая пассия.

— Коллега, — хозяин негромко рассмеялся. — Франция — страна с богатой историей фаворитизма. Но альковные перемены редко влияли на внешнюю политику государства. Государь же Пётр таков, что не потерпит подле себя никого, кто смог бы полноценно править от его имени. Или… вместо него. Оттого этот скоропалительный указ о престолонаследовании: рядом с ним не осталось по-настоящему государственно мыслящих людей, он всех ослепил своим светом. И уж тем более он не потерпит подле себя женщину, умную настолько, чтобы её можно было опасаться нам с вами.

— Если речь идёт о людях. Но эта женщина — эльф.

— Кто, простите?

— Эльф, — гость повторил немецкое слово, словно втолковывал его значение нерадивому ученику, после чего расшифровал. — Нелюдь. Эгоистичная, циничная и невероятно жестокая тварь. К тому же, умная. Уж поверьте, дураков среди них нет. То ли вымерли естественным путём, то ли их перебили в неких войнах. Вы у саксонцев спросите, кто такие эльфы, они расскажут во всех подробностях. Воистину, мир стал лучше, когда эти…существа убрались из Европы.

— Притом, заметьте, коллега — не были вытеснены войсками европейских государей, а убрались сами, — кажется, до хозяина кабинета начал доходить смысл визита его германского гостя. — Я понимаю ваше беспокойство. Ведь, останься они в Саксонии, через несколько лет встал бы вопрос о полном разорении этого королевства. Но какое касательство они имели к вашей стране?

— Так, зацепили краешком, — отмахнулся гость. — Ничего существенного. Однако подобные твари вряд ли могут быть управляемы. Я, к примеру, не решусь подобраться к этой даме с предложением покрыть её расходы на ювелиров взамен на некие услуги дипломатического характера. Мне, знаете ли, жизнь ещё дорога.

— А эти… как вы их поименовали? Эльфы — они, по слухам, смертельно ненавидят вас, немцев.

— Вот именно.

— Полагаете, если я возьмусь найти подходы к новой фаворитке русского царя, то она будет ко мне более благосклонна? Понимаю, ваше королевство не так богато, чтобы содержать фавориток чужих государей.

— Если бы вопрос был только в деньгах, я бы к вам не явился.

— Не сердитесь, коллега. Я вовсе не хотел вас обидеть. Итак, вы предлагаете мне поучаствовать в некоей авантюре. Что если я предложу вам иное?

— Например?

— Например… Так ли уж крепко доверие между этими…эльфами и русскими? Насколько хорошо эльфы отличают одну нацию от другой?

— К чему вы клоните?

— К тому, что эльфы, уязвлённые ненавистью к немцам, вполне могут распространить эту ненависть на всех людей. А поскольку, как вы справедливо заметили, они находятся не в Европе, то возможные проблемы, проистекающие из такого развития событий…

— Это верно, эльфы — бочка с порохом, которую император Петер неосмотрительно позволил разместить в собственном доме. Но кто рискнёт поднести огонь к фитилю?

— Поверьте, коллега, желающие всегда и везде найдутся. В любой стране хватает самолюбивых недоумков, готовых ради достижения приватных целей нанести удар по собственной державе. Кто по жадности, кто по глупости, а кто по незнанию.

— Ваш блестящий план может и не сработать, ведь вы опираетесь лишь на знание человеческих слабостей. Как у вас насчёт знания слабостей эльфов?

— Дайте мне время, коллега, и я буду знать о них если не всё, то всё существенное. Собственно, я уже сейчас могу начинать действовать. Здесь, в Петербурге, есть люди, которым совершенно не выгодны нынешние перемены при дворе.

— Англичане тоже так думали. И где теперь их миссия?

— Лучше спросите, где теперь расквартированы полки герцога Мекленбургского. Не думаю, что царь рискнёт разорвать отношения с сильнейшим государством Европы. Впрочем, всё это имеет смысл, только если мои выкладки утвердит Версаль. Если придёт категорический запрет, увы, я буду вынужден свернуть операцию. Эта варварская страна может быть нужна в каких-то раскладах. К сожалению, прекрасная Франция ещё недостаточно уяснила для себя опасность самого существования государства русских.

— Насчёт мнения Версаля, пожалуй, соглашусь, — хмыкнул гость. — А вот насчёт варварской страны — нет. Недооценка врага — самая большая ошибка, какую может допустить дипломат. Вот я, несмотря на почтение, какое мой король оказывает императору Петеру, не сомневаюсь, что Россия — враг, и с этим врагом нам ещё предстоит помериться силами. Но это враг, которого стоит уважать. А ваш юный король изволит посылать — через вашу голову — такое письмо русскому императору, словно Россия — это какой-то Сенегал, и писал он какому-то чернокожему вождю. Сказать вам, что сделал император с сей эпистолой, или пощадить ваши чувства? Нет, дорогой коллега, прежде чем слать в Петербург письма с приказаниями, словно в колонию, вам следует сперва завоевать Россию. А вы этого не сделаете никогда. Сказать по правде, я не уверен, что это получится, даже если против России выступит вся Европа… Русские — не эльфы. Они люди, как мы с вами. Просто иные, и нам с вами их никогда не понять. А непонятное вызывает в нас страх и желание напасть первым… Скажите, коллега, в чём я был сейчас неправ?

— Надеюсь, вы не высказали ничего подобного в более людном месте?

— Дорогой коллега, я, возможно, ещё не так опытен, я груб и прям, но не до такой степени, чтобы откровенничать в обществе насчёт глубин нашей души, — мрачная физиономия гостя казалась каменной. — Однако друг с другом мы можем себе позволить быть честными. Примите мой дружеский совет, коллега. Совет посланника небольшой бедной страны, которая должна вашей стране кучу денег. Хорошо содержать большую сильную армию, но только не тогда, когда имеешь дело с Россией. По-моему, результаты Северной войны это ярко продемонстрировали. Россию можно убить только изнутри, и только руками самих русских. Это возможно сделать сейчас, пока они очарованы Европой, вернее, своим идеализированным представлением о ней. Но стоит им увидеть Двор Чудес, костры в Англии, на которых сжигают одиноких старух, обвинённых в ведьмовстве, или шатающихся от голода немецких крестьян, как их разочарование превратится в крепчайшую броню, о которую разобьются все наши уверения. Спешите, коллега, если действительно желаете сделать Россию своей колонией, ибо это счастливое время скоро закончится. Оно уже заканчивается, император видел достаточно, чтобы сделать должные выводы.

— Он нездоров, не так ли?

— Упаси вас бог покушаться на его жизнь, — гость, прекрасно знавший, по каким дорожкам ходят мысли хозяина кабинета, поморщился. — Тогда я не дам и стёртого медяка за вашу голову.

— Бог с вами, коллега, о чём вы говорите? У меня и в мыслях не было… Однако, вы правы. В Петербурге есть люди, которым не терпится устранить пожилого и нездорового государя под предлогом болезни. Стоило бы их предостеречь, вы не находите?

— Нахожу, и одобряю. Полезные недоумки могут пригодиться и для более тонких дел.

— Вы очаровательны в своей прямоте, коллега, — рассмеялся француз. — И кстати, если государь решится ввести в высший свет фаворитку из числа нелюдей, это может вызвать демарш Саксонии и выход оной из союза с Россией.

— Август на это не решится. Он слишком боится шведов, а ваш король не спешит давать ему покровительство.

— Возможно, его величество пересмотрит своё решение насчёт Саксонии. Я не ручаюсь, но такой исход вероятен. И тогда от союза с Россией отложится и Дания. Что ж, просматривается неплохая комбинация, из которой и Франция, и ваше королевство смогут извлечь некую выгоду. Я постараюсь изложить сие в докладе.

— И ждать одобрения или отказа, — хмыкнул гость. — Здесь уже ваш черёд завидовать мне, коллега: я не настолько зависим от мнения моего короля. «Ты генерал на поле боя, и должен сам принимать решения», — вот что сказал мне мой король, когда отправлял сюда.

— Завидую, коллега, по-хорошему завидую, — хозяин кабинета поднял бокал. — Ваше здоровье!

Он подумал, что в этом кабинете, в этом крошечном кусочке Европы посреди русской зимы, возможно, на долгие годы вперёд решилась судьба сразу трёх стран. Подумал — и преисполнился гордости.

— Утрись, Лизанька. Не пристало тебе зарёванной на люди выходить. Ты цесаревна.

— Знаю, батюшка. Тяжко.

— Привыкай. Таково тебе всю жизнь бывать. Герцогиней станешь, а там, если бог даст, и королевой.

— Неужто Карлушу [24]Карл Август Голштейн-Готторпский — и в реальной истории был женихом Елизаветы. В этом варианте у него появится шанс не умереть от оспы накануне свадьбы.
младшего уготовили мне? Ведь он сестрицыному жениху двоюродный брат.

— Вот-вот. Оба братца, как по мне, одним миром мазаны. Герб да рожа смазливая, более ничего за душой нет. Но они тётке своей, королеве свейской, наследуют. Быть одному из них королём, а Анне либо тебе — королевой. Одному из них — царствовать, а править станет либо Анна, либо ты. Если доживу, поспособствую… На вот платок, доченька.

Что значит — воспитание! Ни слезинки.

Лиза вышла от отца так, словно не было тяжёлого разговора. Даже улыбалась, мило щебеча с нею, но Раннэиль прекрасно помнила то, что удалось расслышать напоследок. Но эта маска была ещё слишком тяжела для пятнадцатилетней девочки. Лиза не выдержала роль до конца. Наигранная весёлость мгновенно покинула её.

— Аннушка, — сказала она — и голосок дрогнул. — Ведь батюшка всё это из-за тебя затеял.

— Что он затеял? — Раннэиль настолько правдоподобно изобразила удивление, что сама чуть не поверила.

— Развод с матушкой.

— Как — развод? Зачем?

— Как с царицей Евдокией разводился, таково и с матушкой развестись хочет, — глухо проговорила Лиза. — Её в монастырь, нас к себе, а с тобою под венец… Ему сын нужен, наследник.

— Меня он о том не спрашивал, — так же глухо сказала альвийка, глядя в паркетный пол, уже нуждавшийся в починке.

— Спросит. Уж я-то батюшку знаю. Если что затеял, сделает.

— Хочешь, чтобы я с ним сейчас поговорила? — Раннэиль смерила собеседницу острым взглядом.

— Всё равно того разговора не миновать. Ты ему по душе. Хоть и не говорит батюшка ничего, но я же дочь, я вижу.

— Хорошо. Выйдет князь Меншиков, я попрошу разговора… Но, как же ты, Лиза?

— А что я? — девочка невесело улыбнулась. — Мне батюшка велел в Петергофе остаться и за сестрицами слать.

— Я не про то, Лиза.

— Знаю, Аннушка. Знаю, что не желаешь ты нам зла. И я тебе того не желаю. Просто попалась ты батюшке на глаза, когда ему тяжко было, вот он и привязался.

Хорошо, что эта девочка не знает, что такое айаниэ. Знала бы — рассуждала бы иначе. Ведь самое трудное, что предстоит сделать альву, охваченному этим безумием — сохранить контроль над собой. Раннэиль, всегда подобная холодному мечу — это не она придумала, так отец говаривал — сейчас едва сумела удержать на лице мрачную гримасу. Но, похоже, Лизе хватило и того неуловимого мига, когда альвийка боролась с собой.

— Да, похоже, дело у вас сладится, — её усмешка была грустной и кривоватой. — Ты-то, я вижу, тоже стрелу амура не пропустила. Значит, быть у меня брату.

— А примет ли знать наследника альвийской крови? — Раннэиль задала прямой и нелёгкий вопрос, понимая, что сейчас прямота — её союзник.

— Не знаю, — честно ответила Лиза. — Могут и сплотиться против него.

— То-то же. Личные дела государя — это всегда политика.

— Могут и сплотиться, — повторила Лиза. — Да только ты плохо батюшку знаешь. Он всех в дугу согнёт. Согнул же, когда матери моей её низким происхождением пеняли. А ты — принцесса.

— Мне моими ушами пенять станут, — Раннэиль «отзеркалила» невесёлую усмешку Лизы. — Ну, да бог с ними со всеми. Может, и не будет ничего. Может, поговорим, и… разойдёмся, каждый в свою сторону. Пока не поздно.

…Лиза давно ушла — командовать дворней, чтобы готовили комнаты ей и сёстрам — а княжна Таннарил, по-прежнему делая вид, будто читает священную книгу, Она даже не подслушивала, о чём так долго говорил государь со своим приближённым. Раннэиль думала о том, с чего именно начать разговор, который наверняка будет иметь значительные последствия, чем бы он ни завершился. Здесь мелочей не бывает. Важно всё — не только слова, но и голос, выражение лица, глаз, жесты рук, либо отсутствие жестов. Она хорошо знала, что делать и как говорить с альвами. С людьми получалось хуже, но княжна всё-таки пыталась их понять.

Меншиков вышел из комнаты мрачным, как туча. Крайне нелюбезно зыркнув на кабинет-секретаря и альвийскую княжну, что-то процедил сквозь зубы и буквально вылетел в коридор. Из-под двери вспугнутой стайкой мышей брызнули дожидавшиеся аудиенции придворные рангом помельче… Что это с ним? Не вышло, как он хотел? Ну, ну, это только начало. Княжна с каменно-непроницаемым лицом неспешно поднялась, заложила книгу платочком и, оставив её на столике, чинно проследовала в комнату под жёстким взглядом Макарова. Ничего. Подождёт и секретарь, подождут и царедворцы.

Она ненадолго их задержит.

Этот человек был ещё более мрачен, чем выскочивший, словно облитый из ведра кот, Меншиков. И оттого, как прояснилось его лицо, Раннэиль поняла, что разговор царя с приближённым не имел к ней никакого отношения. Это хорошо. Видимо, Меншиков не хочет ссориться с её братом. Во всяком случае, сейчас. Сделав в уме соответствующую пометку, княжна привычно присела на краешек постели.

— Так и не поели, — грустно улыбнулась она. — Хотите, разогрею?

— Со всеми этими делами есть перехотелось, — проговорил государь. — Не спеши, Аннушка… Ведь ты слышала всё.

— Не всё, ваше величество, — с улыбкой призналась княжна. — Только то, о чём вы с Лизой говорили.

— Алексашка с тем же делом явился. Уговаривал не позориться на всю Европу. А хуже не будет. Хуже уже некуда, — странно, но император, известный своей гневливостью, говорил это со спокойствием смирившегося человека.

Когда Раннэиль хотела понять мысли собеседника, заглядывала ему в глаза. И сейчас поступила так же. Но эта привычка сыграла с ней злую шутку: она узнала этот взгляд. Узнала — и испугалась.

Точно так же он смотрел на неё в тот страшный час, когда его жизнь висела на волоске, и неясно было, дотянет ли до утра. То сжигаемый болезненным жаром, то плававший в собственном поту и слабый, как новорожденный младенец, он не сводил с неё полубезумных глаз. А затем, когда жар ушёл, его губы шевельнулись. Княжна, склонившись, разобрала его хриплый шёпот. Всего несколько слов по-немецки.

«Сколько народу вокруг, а тебя одну вижу».

Тогда она, сама изрядно измучившись, не придала этому большого значения. Даже вспомнила потом не сразу. Но уж когда вспомнила…

Сейчас в его взгляде не было болезненного безумия. Но всё прочее — осталось. Это признание, вырвавшееся с самого порога смерти, до сих пор стояло комом в горле у обоих, вынуждая молчать. Но, видно, действительно пришла пора заговорить о неизбежном.

— Матушка твоя меня, почитай, с того света вернула, — он сам решил начать этот разговор. — Видно, на то божья воля была. А боженька таких подарков зря не делает. Сколько бы ни отмерил, понимаю: всё не просто так дадено, а взаймы. Значит, ему что-то от меня надобно.

— Вы знаете, что? — княжна понизила голос почти до шёпота: такой поворот был для неё неожиданным.

— Догадываюсь. И много чего ещё не доделано, и…оставить некому. Анне с Карлом, что ли? Или Лизаньке, что по балам порхает ещё? Наташка — малолетка. Про Петрушку молчу. Мал да глуп, надорвётся. Племянницы? Катька, та смогла бы, потянула бы воз сей. Да, как на грех, уродилась в матушку, царицу Прасковью. Стерва была редкая, покойница, прости, господи, жизни никому не давала. Сёстры же Катькины мало на что годны… Кому всё отдать?

— Вы мечтаете о сыне, ваше величество, — княжна подавил тяжёлый вздох.

— Кто тебе сказал?

— Все говорят. Я это вижу. Оттого вы и торопитесь с разводом.

— Всегда знал, принцесса, что при тебе лишнего лучше не болтать, — усмешка государя была одновременно и грустной, и жёсткой. — И без того догадаешься, не дура… А спросить меня ни о чём не хочешь?

— Может, и хотела бы, но кто я, чтобы спрашивать о таком своего государя?

— Не лукавь, Анна, — лицо императора нервно дёрнулось. — Ты ведь поняла уже, к чему я веду.

— Не думаю, что у вашего величества есть на примете какая-нибудь немецкая принцесса, — сейчас Раннэиль не стала сдерживать тяжёлый вздох. — Но я не верю, что вами движет только государственный интерес.

— Не только. Мне нужна ты.

Они оба были взрослыми, не питающими иллюзий и не стремящимися говорить модными аллегориями. Всё просто и ясно.

— Я готова разделить с тобой жизнь, — едва слышно проговорила она по-немецки, на том языке, который знала лучше. — До самого конца, когда бы он ни наступил. Но нашему сыну никогда не простят этого, — она легонько коснулась собственного уха. — Альвы исполнены гордыни и в большинстве презирают людей. Здешняя знать ненамного лучше.

— Я ещё немного пожить собрался, — этот человек ответил по-русски. — Кому повелю, тому и кланяться станут. А ты? Согласна разделить жизнь со старым, дважды разведённым и больным…человеком, — он выделил последнее слово. — Нешто нужен тебе такой? — добавил он с наигранным весельем.

«Да. Нужен. И дважды разведённый, и больной, и человек. А уж кто из нас двоих по-настоящему старый, тут ещё неизвестно…»

— Нужен, — вслух сказала княжна, глядя ему прямо в глаза и не скрывая нежности. — Ты — жизнь моя, и этого уже ничто не изменит. А я нужна тебе — засидевшаяся в девках альвийская принцесса трёх тысяч лет от роду, с опасными привычками, любительница помахать мечом и построить козни? Неужели не страшно?

— Я давно уж никого не боюсь, кроме бога. И ты мне — нужна.

* * *

Тонко очиненное перо, окунувшись в серебряную чернильницу с тонко прочеканенными на боках наядами, лишь на миг зависло над чистым листом бумаги. Господин посол, поднаторевший на подобных отчётах, недолго думая, вывел первые строчки, уснащая их изящными завитками. Хотя писал он сие не герцогу де Бурбону, но тоже не последней персоне во Франции.

…Прежде всего, господин аббат, позвольте заверить Вас в моей искренней дружбе. Знаю, нелегко сейчас быть в курсе важных событий, находясь вдали от Версаля, однако, смею надеяться, что я не единственный Ваш друг.

Уже февраль, и до весны ещё далеко. В особенности здесь, у холодного моря, где слово «весна» означает «плохая погода». Впрочем, плохая погода здесь всегда. Зимой донимает холод, весной и осенью — грязь, а лето настолько мимолётно, что его не замечаешь. Признаться, я невыносимо скучаю по родине.

И всё же ближе к делу, господин аббат. В первую очередь обязан сообщить…

Вот здесь стоит подумать, что и как следует сообщить в первую очередь. Аббат де Флёри, воспитатель юного короля, ныне по состоянию здоровья проживающий в малоизвестном монастыре, старался держать руку на пульсе европейской политики.

…В первую очередь обязан сообщить о значительных переменах при дворе его величества Петра. После известий о его письме в Синод многие ожидали, что его величество направит посольство в какую-нибудь из европейских столиц, дабы посвататься к принцессе на выданье. Однако, как я уже ранее сообщал Вам, сего не могло случиться ранее по двум причинам. Во-первых, его величество ещё не оправился от болезни, а во-вторых, меж ним и принцессой альвийской возникла душевная приязнь, ныне переросшая в нечто большее. Принцесса накануне переехала в покои государя, и они живут вместе совершенно открыто, словно супруги. Многие также сомневались, что союз между человеком и альвийкой способен принести потомство, но на днях в Петербург из Москвы были доставлены три смешанных семейства. Ещё в прошлом году знатные альвы выдавали замуж овдовевших крестьянок из числа своих подданных за русских крестьян. Ныне же всему петербургскому обществу довелось убедиться, что браки эти не только плодовиты, но и рождённые дети обладают отменным здоровьем. Президент медицинской канцелярии, господин Блюментрост, что изволил принимать роды у альвийских женщин, обмолвился, будто никогда ещё не видел столь здоровых и жизнеспособных детишек. На кого они похожи, спросите Вы? Сложно сказать, ведь самому старшему из них едва исполнилась неделя. Однако ушки у них остренькие. Следовательно, надежды на бесплодный союз с женщиной нелюдской крови оказались беспочвенны. Принцесса молода и здорова… во всяком случае, выглядит таковой, хотя, если верить самим альвам, ей не менее нескольких тысяч лет от роду. Она способна дать его величеству столь желанного наследника. И даже если недуги сделают своё дело, и государь скончается до времени, оставив на престоле младенца, смуты так или иначе не будет. Ибо принцесса сия училась искусству правления у своего отца, а покойного князя Таннарила я могу назвать как угодно, только не мягкотелым правителем. Сии древние существа куда более циничны и беспощадны, нежели мы.

Есть ли у неё враги? Вполне допускаю, что есть. Ранее принцессу едва замечали, ныне же ей не дают прохода разнообразные лизоблюды и бездельники, стремящиеся каким угодно образом заполучить канал влияния на государя. Можете себе представить, каково отношение к оным у альвийской княжны, воспитанной в строгости. Она сего отношения не скрывает, что порождает волны сплетен и слухов, как правило, злых. Но, по-видимому, её высочеству — я не ошибся, господин аббат, царь даровал ей титул высочества — они столь же безразличны, как и нелицеприятное мнение сородичей, осуждающих её внебрачную связь.

С Вашей стороны вполне закономерным был бы вопрос, мог бы я каким-либо образом влиять на помыслы принцессы? Отвечу сразу: нет. Дважды я заговаривал с её высочеством: впервые на малом приёме, который давал его величество по случаю своего возвращения в Петербург, и второй раз вчера вечером, на ассамблее в Зимнем дворце, где я имел честь пояснять принцессе правила игры в шахматы, ибо альвам сия игра доселе была неизвестна. Её высочество была мила и обходительна со мною, однако весьма дипломатично дала понять, что не намерена принимать во внимание мнение кого бы то ни было, кроме его величества Петра. Не ведаю, какие инструкции мне пришлют из Версаля, но если они будут таковы, какими были до этого времени, боюсь попасть в крайне неловкое положение. Предлагать деньги августейшей особе, пусть и нелюди? Всё, что я узнал о принцессе Анне, явственно говорит о том, что такое предложение она сочтёт оскорблением, и в лучшем случае прекратит общение со мной. Запугать её попросту нечем. Не представляю, чего может бояться дама, пребывавшая несколько тысячелетий при отцовском дворе и пережившая не одну сотню придворных интриг.

В дверь негромко постучали.

— Андре, что там?

— Ужин, господин.

Посол привычным жестом прикрыл крышку секретера. Письмо и чернильница с пером утонули в тени. Ещё одна давняя привычка: не доверять никому, порою, даже себе.

Слуга, осторожно придерживая дверь ногой, бочком вошёл в кабинет, неся в руках поднос со снедью.

— Поставь и иди к себе.

«Так. На чём я остановился?»

Как видите, господин аббат, это письмо получилось целиком посвящённым переменам при дворе и личности принцессы альвийской. Мало кому понравились эти перемены. Посла Саксонии от демонстративного демарша удерживает, как я подозреваю, лишь публичное обещание государя возобновить приграничную торговлю с польскими землями. Посол Дании в приватном разговоре признался, что его величество Фредерик душою склоняется к союзу с Англией, но до смерти боится гнева русского царя и его возможного союза со Швецией, либо нейтралитета, при вполне вероятной шведской агрессии в случае каких-либо колебаний политики Копенгагена. Империя также не в восторге от вероятного появления наследника престола, не состоящего в родстве с кесарем, но у них всё ещё впереди. Неведомо, каков будет тот наследник, возможно, его без особых усилий удастся склонить к союзу с Империей, ведь никто не сбрасывает со счетов графа Бестужева, известного сторонника сего альянса. Графу весьма вредит его склонность к альянсу не только с Империей, но и с Островом [26]Англией.
, однако, повторяю, всё ещё впереди.

Что касается политики западной, здесь у государя довольно сильная позиция. Анализ ситуации заслуживает более развёрнутого изложения, и я склонен отправить его Вам отдельным письмом. Здесь же отмечу, что наиболее вероятными действиями государя в ближайшие несколько лет лично я полагаю устройство будущности своих дочерей. Посредством родственных связей государь станет влиять на политику соседей. Брак его старшей дочери уже дело решённое, венчание назначено на первое воскресенье марта. Здесь сюрпризов быть не должно. Есть также претенденты на руку средней дочери, Елизаветы, и здесь пока полный туман. Приходится гадать, кого из принцев изберёт ей в мужья царственный отец. О младшей говорить пока рано, царевна Наталья слишком мала, чтобы вопрос о её браке был своевременен.

В отличие от направления западного, где многое вполне ясно, ожидаю больших подвижек на восток. И здесь возможны неожиданные комбинации. Вам известно, что по договору с Персией к России отошли некоторые области на побережье моря Каспийского, в частности Гилянь. Местность эта весьма неуютна. Помимо гор, населённых дикими племенами, исповедующими ислам и поставляющими пленников то персидскому шаху, то турецкому султану, имеются также болотистые низины у побережья. Европейцу не прожить там и года. Менее прихотливые русские, даже привыкшие успешно обороняться от горцев, уже страдают из-за болезней, проистекающих от болотных испарений. Однако не далее, как позавчера к государю явились двое альвийских князей с проектом осушения оных болот. Подробности мне не известны, но его величество весьма воодушевился, и, вполне вероятно, вскорости стоит ожидать отбытия в Гилянь большой экспедиции. Не знаю, как это понравится шаху, но островитяне не преминут сунуть туда свой длинный нос. Следует ли мне как-то намекнуть его величеству на это обстоятельство, или же молча радоваться при виде двух противников Франции, кусающих друг друга, пока не знаю.

Ожидаю также возникновения серьёзных проблем у крымского хана Менгли-Гирея. Россия, освободившись от угрозы с севера и запада, укрепив позиции на востоке, непременно обратит свой взор на юг. Вам ведь известно, как досаждают русским татарские набеги. Его величество Пётр не раз высказывал желание уничтожить эту угрозу для своих владений. Полагаю, в самое ближайшее время начнётся серьёзная подготовка к означенному походу, и, в отличие от прошлых афронтов, России на сей раз вполне может улыбнуться удача. Армия окрепла и накопила опыт, войны ни с кем более нет, доходы казны в этом году показали прирост. Если мы не вмешаемся, то утратим весьма неплохой и болезненный кнут, которым можно было бы в нужные моменты загонять Россию в русло французских интересов.

Заканчиваю повествование пожеланием Вам, господин аббат, крепкого здоровья и долгих лет жизни, ибо в кругах, близких к герцогу де Бурбону, поговаривают, будто с каждым днём он утрачивает толику доверия своего августейшего родственника. Наш юный король, да благословит Господь его царствование, всё более склоняется к Вам как к своему наставнику. Искренне считаю, что ваше возвращение в Версаль весьма благотворно скажется на политике нашей прекрасной Франции.

С самыми наилучшими пожеланиями,

Ваш вернейший друг.

Мельчайший песок, покрывший ровные строчки, впитал лишние чернила, и господин посол Франции в Российской империи, шевалье де Кампредон, аккуратно стряхнул его в коробочку. И, когда письмо уже было запечатано перстнем и надписано должным образом, положил пакет в сумку для дипломатической почты и запер в крепкий шкаф. Завтра же курьер заберёт эту потёртую кожаную сумку, и не далее, как через десять дней письмо попадёт адресату.

Хороший политик должен учитывать не только нынешние расклады, но и будущие. Не так ли?

* * *

— Всё один к одному, Вася. Всё складывается.

— Ум у тебя, Алёшка, злокознен и зело изощрён, да только не в ту сторону, что надо бы. Ну, помрёт прачка чухонская — далее что? Государь поведёт под венец принцесску остроухую, и вся недолга. Ты и её извести собрался? Так готовься, за неё вся родня на тебя ополчится. Коты куда более злы и изощрены, нежели ты, от тебя и лоскутков не останется.

— Ты, Вася, в своих европах сидючи, совсем забыл, каково на Руси живётся. Ведьма она. Понял ли? Ведьма зловредная, и государя приворотным зельем опоила. А как выродка её государь наследником объявит, тут Петру Алексеевичу и конец. Таково уже по трактирам болтают.

— И болтуны сии проспаться не успевают, как оказываются в подвале у Ушакова. Тоже мне, президент главного магистрата, не знаешь, что у тебя под носом творится. Смотри, доиграешься, Алёшка!

— Может, ты мне, убогому, что подскажешь? А то ведь мозги в кабинетах отсидел, как видишь, умишка не хватает дельную каверзу учинить, — улыбка царедворца сделалась хищной и злой. — Род наш от Рюрика идёт, а мы кланяемся внуку боярина, предок коего землю пахал, покуда князь Юрий Долгорукий Москву основывал.

— А где были Долгоруковы, когда казачня хмельная волю свою Земскому собору навязывала, имя Михаила Романова выкликая? Сами громче всех горло драли — «Михаила на царство!» Теперь-то что, Алёшка? Неужто переиграть вздумал?

— А другого случая может и не быть, братец Васенька. Сам подумай. Государь из хвори своей едва ноги вытянул. Следующий раз может и того… не сдюжить. Надобно, чтоб к тому времени вокруг него не было ни прачки, коию он может вздумать простить, ни принцесски котячьей. И сделать сие должно так, чтобы одна из них того… преставилась, а на другую подозрение тяжкое пало. Бабьи ревность и зависть, они, знаешь ли, страшны бывают. Государь крут, за мать детей своих кого угодно на дыбу вздёрнет. Повисев на дыбе, принцесска быстренько в грехе сём сознается.

— А коли не сознается? Немцы сказывали, альвы пленные страшнейшим пыткам подвергнуты бывали, и то умирали молча. Заведено у них так. Ох, играешь ты с огнём, Алёшка, да сидючи на пороховой бочке.

— То солдаты ихние, а то бабёнка знатная. Такой только дыбу издали покажи, уже слезами изойдёт и всё подпишет, только бы красоту не портили. Или ты баб родовитых не знаешь?

— Мы с тобой, Алёшка, и родством, и иным связаны. О затее твоей я, само собой, никому ни слова, но не одобряю. И участия не приму. А коли зарвёшься, так и остановить не побрезгую, по-свойски, по-родственному. Кто ещё с тобою? Васька Владимирович, родич наш дальний? Митька Голицын? Сын твой, Ванька? Смотри, их головами тоже рискуешь… Ладно, Алёшка, бог с тобою. Делай, что задумал, да пасись, кабы не проведал кто чужой. И дуракам не доверяй. Лучше умный да подлый, чем исполнительный да безголовый. Подлость ещё высчитать можно, да предупредить, глупость — никогда…

«Гордыня — смертный грех».

Несмотря на эту мысль, к которой Алексей Григорьевич всеми силами пытался себя приучить, получалось плохо. Именно гордыня его и одолевала. Ах, Васька, Васька, чистоплюй… Выдать не выдаст, но теперь знает обо всём. Что делать? Приставить своего человечка, дабы почту его перлюстрировал тайно, или кого из его ближних подкупить? Есть в Варшаве верные людишки. Нет, не то. Васька прознает, и быть обиде смертной. Нельзя Долгоруковым ссориться промеж собою. Надобно кулаком сжатым быть, а не ладонью растопыренной. Ну, ладно, бог не выдаст — свинья не съест. Васька и своим положением может быть весьма полезен, если вдруг что-то сорвётся. До Варшавы недалече. Прямо этого не сказал, но всем своим видом дал понять, что не отвергнет родича. А вот ежели выйдет задуманное, вот тогда Ваське можно будет и припомнить сей разговор. По-свойски, по-родственному, без огласки.

Он уже действует. Пока сего не видно, и слава богу, но отчего-то императрице всё хуже и хуже. Как слегла от известий о письме государевом в Синод, да при повелении царя отнять у неё дочерей, так и лежит недужная. И следующий шаг — не за горами.

— Это…куда запутаннее, чем у нас.

Её альвийское высочество, уже прозванная за глаза «ночной императрицей», потёрла пальчиками занывшие виски. Бумаг было множество, сама же вызвалась помочь их разобрать, чтобы император не просиживал за оными до полуночи. Помнится, когда она впервые, принеся любимому чашечку чая с медовым пряником, предложила свою помощь, он, сощурив глаза, поинтересовался: «Так кем ты на самом деле при папеньке своём была, Аннушка?» И получил ответ, который явно не ожидал: мол, есть при тебе один человек, которого никто не любит, Ушаков его фамилия. Вот примерно в его роли и пребывала, иногда совмещая сие занятие с военными походами. Также помнится, Пётр Алексеевич учинил ей форменный допрос. Дал лист бумаги и велел начертать план сражения с армией саксонского короля. Того самого, злосчастного, что альвы, ничего тогда не знавшие о пушках, выиграли дорогой ценой.

— Вот здесь была ставка Августа — нет, не короля, его сына — здесь его фронт, фланги и обоз. Пехота, стрелки и конница. Мне отец поручил командовать конным полком правой руки. Моей задачей был скрытный фланговый рейд и выход в арьергард противника. Пока старшие братья вели воинов в атаку на каре саксонцев, я повела свой полк оврагом, чтобы выйти вот в этот лесок.

— А там вы наткнулись на скрытые батареи.

— Ты сразу догадался, а мы понятия не имели, что такое огнестрельное оружие. Когда мы услышали гром среди ясной погоды, то сначала ничего не поняли. Потом до нас донеслись крики наших воинов, гибнувших на поле боя, а ведь они ещё не могли достигнуть рядов противника. Хвалюсь, я первая сообразила, что мы имеем дело с невиданным оружием, и приказала его уничтожить. Наше появление стало для бомбардиров внезапным, развернуть орудия они не успели, и мы без особенных потерь их перебили. Скрытность манёвра была утеряна, но мы всё же ударили саксонцам во фланг. Они смешали ряды, а в это время один из полков левой руки вырубил бомбардирские команды, обстреливавшие нас с того фланга. Мои братья погибли, но их полки достигли рядов саксонцев. Те долго не сопротивлялись, принц Август бежал, бросив войско… Вот и всё, Петруша. Ничего интересного.

— А личико-то дрогнуло, Аннушка, — государь был наблюдателен, этого у него не отнять. — Что там было?

— Мне в том бою слегка по голове перепало, — криво усмехнувшись, проворчала княжна. — До сих пор стыдно.

Не признаваться же, что перед глазами и сейчас стоит перекошенное, белое, как мел, усатое лицо саксонского офицера, целившегося в неё из двух пистолей разом. Стрелял он в упор, когда меч княжны уже заносился вверх. Раннэиль чудом разминулась со смертью. Пулей сорвало шлем с её головы. Впрочем, саксонец этого не увидел, падая на влажную лесную землю с разрубленной пополам головой. И только когда схлынула горячка боя, альвийская воительница поняла, почему ей всё застит красная пелена… Под волосами до сих пор можно нащупать рубец: это повреждённый пулей налобник шлема пропахал кожу.

С тех пор, впрочем, совместные вечера «беззаконных супругов» мало напоминали модные пасторали со вздохами и охами. По самую макушку зарывшись в бумаги, они до позднего ужина углублялись в дела внутренние и внешнеполитические. После, разумеется, компенсировали с лихвой. Но и, опомнившись от утех, не могли удержаться от разговоров на политические темы. Княжна была счастлива — впервые за всю свою жизнь. По настоящему счастлива. Она любила и была любима, и она училась у возлюбленного. Училась всему, что он знал. Это было нелегко. Связи, опутывавшие императорские, королевские и герцогские дворы Европы, были куда сложнее того, с чем приходилось сталкиваться княжне. Политика её родины была проще. Гномы — условные союзники, которым с великим трудом можно было доверять. Орки — искажённые Тьмой сородичи, с ними подолгу соблюдался мир, но войска на границах с их владениями следовало держать в полной боеготовности, дабы не искушать дальнюю родню. Гоблины — безусловные и крайне опасные враги. Люди — добыча. Всё просто, ясно и не меняется тысячелетиями. Не то, что здесь. Сегодня этот король с Петербургом в аккорде, завтра аккорд разрывает и бежит подписывать соглашение с врагом России. А послезавтра новому союзнику в спину бьёт и снова шлёт в Петербург послов. И это ещё самое простое, что может случиться. Иные со всех сторон подачки берут, и никому в итоге не отплачивают делом за содержание. В Турции, вон, какой угодно благоразумный султан может быть, а если найдётся подстрекатель, да подбросит золота янычарам, те начинают бузить и требовать немедленной войны с неверными. Султан вынужден слушаться сих буянов. Когда им снова вожжа под хвост угодит, одному богу ведомо. Словом, перипетии человеческой политики — хорошая причина для головной боли у альвийской княжны.

— Ты об этой писульке, из Гессена? — Пётр, размашисто наложив резолюцию на некое прошение — княжна явственно разобрала «Не бывать по сему, покуда не заслужит!» — присмотрелся ко вскрытому письму. — Да там и сам чёрт не разберёт, что к чему. Мелочь немецкая. Побирушки вечные. Пользы от них чуть, зато денег у всех просят. А в рот прусскому королю Фридриху-Вильгельму глядят.

— Так что же делать с письмом этим, Петруша?

— Во-он в ту папочку его — и пущай там лежит, пока рак на горе не свистнет.

— Мудрая политика, — негромко рассмеялась Раннэиль. — Если Россия им действительно нужна, напишут снова, а если нет — значит, нет… Но Георг Английский может им дать немного, потребовав взамен послушания.

— Георг Английский скорее удавится, чем нищим родственничкам подаст. Сам у парламента клянчит. Вот Людовик Французский, тот может. Он богат пока что, но с таковой политикой быстро разорится, и в том деле у него будет много помощников… Ты запоминай, Аннушка. Учись, не то съедят.

В последних его словах прозвучала странная нотка, и княжна не сразу поняла, что это — печаль. Задыхаясь от захлестнувшей её волны нежности, Раннэиль вскочила и бросилась ему на шею.

— У нас говорят, — прошептала она, — что истинная любовь — это всегда один путь для двоих. Я не верила… Теперь знаю: это так…

— Послал мне тебя бог на старости лет, уж не ведаю — в утешение или в наказание, — невесело пошутил император, с не меньшей нежностью гладя её по пышным волосам, разметавшимся на спине. — А я не верил, что девица в делах военных и политических сведуща может быть. Видишь, и я у тебя кой-чему научился.

Раннэиль тихо, но счастливо рассмеялась. Такие вспышки взаимной нежности случались у них нередко, и заканчивались всегда одинаково… Первосотворённые были правы. Истинное счастье всегда в совместном пути. Возможно, именно поэтому они крайне редко, почти никогда не допускали среди своих потомков браки по любви. Ведь пара, соединённая истинным чувством и задавшаяся совместной целью, такого может натворить…

Для князя Таннарила не было откровением, что людское общество устроено по тем же принципам, что и альвийское. Есть Высшие, есть благородные, есть мастера и есть холопы. По его сугубому мнению, так и должно было быть. Князя до сих пор потрясало другое. Здесь — до появления альвов — не существовало никаких других рас, кроме людей. Но разнообразие самих людей поражало любое воображение. Дело даже не во внешности. Недавно он познакомился с Абрамом Ганнибалом, так у того, страшно сказать, кожа почти чёрная. Дело во внутреннем разнообразии. На родине всё было понятно с первого взгляда. Если гном, значит, толковый горняк и инженер. Если альв, значит, лучше всех разбирается в садоводстве, целительстве и разведении полезных животных. Орки — непревзойдённые кузнецы, а гоблины, в особенности горные — строят дома и крепости прочно, на тысячелетия. Человек в его мире всеми расами почитался существом никчёмным и бездарным. Но здесь люди каким-то образом сочетали в себе как достоинства, так и недостатки всех известных народов.

«Быть может, — думал князь, глядя в окошко кареты на сизый, почти уже весенний снег у обочины, — отец сказал мне не всё? Могло ли так случиться, что наши прежние боги сотворили из людей и прочие расы?»

Люди этого мира были и кузнецами, и пахарями, и инженерами, и воинами, и лекарями, и много кем ещё, в альвийском языке даже слов таких не существовало. Как сказал император, мол, если хорошо поискать, в России на любую потребу человечек сыщется. Не только в России, мысленно уточнял князь, суть сказанного применима к любой достаточно большой территории. Но это правда. Довольно возникнуть спросу на какое-нибудь умение, и быстро находятся искомые умельцы. Было бы желание их найти.

Прочие князья терялись в догадках, а для князя Михаила Таннарила многое уже было ясно.

Иногда восставал со дна души прежний князь Аэгронэль, и утверждал, что всё это вздор, что разум отца помутился на пороге смерти, и самой лучшей политикой было бы продолжение начатого в Германии, пусть и иными методами. Сестру жаль, но было бы весьма соблазнительно использовать её нынешнее положение для усиления собственного влияния во имя… «Во имя чего? — вопрошал себя прежнего князь Михаил. — Во имя провокации всеобщей бесконечной войны людей друг с другом? Подозреваю, что, прежде, чем сцепиться насмерть, они окончательно дорежут нас. А затем, навоевавшись, сядут за стол переговоров и подпишут мир, пусть и для того, чтобы приготовиться к следующей войне. Нет. Самая худшая ошибка, какую только можно вообразить — это недооценка противника… союзника… неважно, кого. Наш злейший враг — непомерная гордыня. Вот враг, победа над которым украсила бы любого альва. Увы, не все это понимают».

Карета подскакивала на ухабах и раскачивалась. Снега на дороге после последней оттепели почти не осталось, и полозья сменили на колёса. Но, несмотря на распутицу, путешествующих хватало. В стрельненском трактире, куда он заехал перекусить, оказалось очень мало свободных столов и очень много любопытствующих персон, что, забыв о собственной трапезе, таращились на альва, как на диво дивное. Князь, рассудив, поступил, как ему казалось, наилучшим способом: сделал вид, будто ничего не заметил. Поев и накормив слугу, двинулся дальше.

Вроде бы недалеко до Петербурга, а князь понимал, что с такой скоростью явится туда не раньше вечера. Потому он не торопил Степана, с недавних пор исполнявшего при нём роль доверенного слуги. Отставной солдат с плохо гнущейся ногой, успевший повоевать и со шведами, и с турками, был не из крепостных. Вернее, выслужил вольную в армии. Князь нанял его в Петербурге, когда тот, выйдя в отставку по сугубой негодности к исполнению долга воинского, искал службы для прокормления. Предлагал себя в возницы либо в охрану. Альву, сперва пришедшему в некоторую оторопь от грубого, исчерченного шрамами, почти пугающего лица Степана, понравился его взгляд, умный и цепкий. Этот человек явно умел не только всё подмечать, но и делать правильные выводы. К тому же был невероятно силён и, несмотря на хромоту, весьма ловко обращался с любым оружием. Бороду по солдатской привычке брил наголо, оставляя усы, и волос не стриг. Взятый в армию ещё сопляком, после Нарвы, свою родную деревеньку под Вологдой не навещал и не стремился: мол, кому там нужен увечный, одинокий, убивать привыкший? Какой из него будет работник в доме? Да и забыли его, поди, братцы с сестрицами. Вот и служил он своему нанимателю со всем старанием, как раньше лямку солдатскую тянул. Князю нравилось отсутствие в этом человеке бессловесной рабской покорности, каковая с некоторых пор стала его раздражать в холопах-альвах. Несуетливый, хмурый Степан внушал спокойствие. Он был надёжен, а это альвы умели ценить.

Запах дыма он учуял намного раньше, чем обычно, и был он тоже сильнее и резче обыкновенного. А через некоторое, весьма небольшое время карета стала замедлять ход.

— Тпру! — послышалось сверху.

— Что там, Степан? — князь приоткрыл дверцу — она, в отличие от карет иных вельмож, была застеклена, и высунуться в окошко было решительно невозможно.

— Пожарище, ваше сиятельство, — ответил слуга. — Объехать надо бы.

— Разве дорога завалена или испорчена?

— Нет. Но люди недовольны. Как бы чего со зла не утворили.

Мысленно прикинув объездной путь — назад пару вёрст, потом по ухабам малоезжей дороги — князь подумал, что так и до завтрашнего вечера в город не попадёт. Придётся рискнуть. А злые люди… Вряд ли они злее тех саксонцев, с которыми довелось сражаться.

— Езжай прямо, — приказал он.

— Эх, рисковая вы голова, князь, — проворчал Степан, но приказ исполнил. Солдатская привычка.

А в деревеньке и вправду случилась беда. Пожалуй, худшая из бед, что может постигнуть крестьянина, исключая чуму — большой пожар. Выгорело две трети всех наличных домов, а учитывая, что их и так было не больше сорока… Тонкий слух альва улавливал причитания, ругательства, обрывки фраз, рёв напуганных коровёнок и блеянье коз. Ну, и проклятия, конечно же. Скорой и позорной смерти желали не кому-нибудь, а преображенцам, что изволили по какой-то причине загулять именно в харчевне этой деревеньки. Результат гуляния налицо, виновные, как водилось в таких случаях, сбежали, а местные жители остались без крыши над головой и почти без припасов в самую голодную пору — на пороге весны.

Само собой, богатую карету погорельцы восприняли как вызов, как издевательство над их бедой. Нет, в стёкла дверных окошек не полетели камни и палки, и на пассажира не набросились обозлённые крестьяне с вилами и топорами. Но взгляды были красноречивее некуда. Князю не нужно было напрягать слух, чтобы разобрать: «Ишь, едет, барин эдакий… А нам хоть ложись да помирай…» В который раз он удивился тому, что здешние холопы, в отличие от альвийских, могли выражать недовольство самыми разными способами, вплоть до бунтов. Он знал, что их за это наказывали, и иногда весьма жестоко. Но совершенно искоренить явление никакие наказания не могли.

Иной бы на его месте просто проехал бы эту деревеньку и забыл, поглядывая, как слева проплывают мимо мызы вельмож разного калибра, а справа у дороги то трактирчик, то деревенька, ещё не горевшая. А там и Петербург. Однако князь умел извлекать главное даже из незначительных оговорок. Деревня сгорела из-за гульбы солдат-преображенцев, не так ли? А кто у нас курирует гвардию, помимо самого Петра? Правильно: князь Меншиков. Тот самый, что давно исподволь шпионит за альвийской знатью и пытается использовать её в своих личных целях. И князь Таннарил не упустит случая уколоть этого двуличного человека, давая понять его противникам при дворе, что готов к серьёзному разговору на серьёзную тему. А что для этого требуется? Да самая малость.

Пятеро унылого вида мужиков под началом полусонного типа в ношеном кафтане исполняли обязанности пожарной команды. Вернее, тихо клевали носами от недосыпа, сидя на большой телеге с бочкой, пока их командир вяло выслушивал жалобы крестьянских старшин. Обозревать обугленные остовы избушек он даже не пытался: насмотрелся уже. Пока весть о пожаре достигла Петербурга, пока выслали пожарных, пока они доехали, почти всё и выгорело. И на фоне всего этого уныло-обречённого царства чужеродно смотрелась молодая ухоженная лошадка, впряжённая в пожарную телегу. Пожалуй, она одна не понимала всего трагизма ситуации.

Начальник, говорите? Пожарная команда? Насколько было известно князю, пожарное дело едва ли не во всех странах Европы было поставлено куда хуже, чем на его родине. Россия исключением не была. Русь, что деревянная, что каменная, горела почасту. Но это было бы полбеды, если бы была возможность достаточно быстро устранить последствия пожара. То есть куда-то расселить погорельцев и выдать им хоть скудненький, но паёк на прокормление до будущего урожая. Или переселить на новое место. Но, во-первых, эта конкретная деревенька принадлежала кому-то из царёвых чиновников, во-вторых, тот почти никогда не появлялся в своём владении, а в-третьих, прошение каких-то крестьян на имя губернатора может странствовать по инстанциям месяцами, если не годами. Старший пожарник понимал это лучше всех присутствующих. Собственноручно писаную бумагу он держал неподобающе небрежно, предвидя её печальную судьбу. Вот и отлично.

— Останови, Степан.

Князь легко выскочил из кареты на склизкую дорогу, не пожалев дорогих сапог. Сегодня, готовясь к приёму, он выбрал платье, сшитое по местной моде, и мало чем отличался от какого-нибудь чиновника высокого полёта, из тех, что уже при шпаге. Саму шпагу ему заменял старый добрый узкий меч: альвы презирали местные «зубочистки», ни во что не ставя их боевые качества. Запахнувшись в тёплый плащ, князь подошёл прямиком к телеге. Появление нежданного действующего лица до такой степени изумило всех, что на несколько мгновений вокруг воцарилась тишина. Попросыпались пожарники, на гостя подозрительно воззрилось их начальство, с недоумением глядели четверо стариков — местный поп и трое самых уважаемых глав семей погорелой деревни. Даже лошадь изволила отвлечься от мешка с овсом, подвязанного ей под морду, и принялась с интересом разглядывать чужака.

— Ты, добрый человек, по какому делу? — первым опомнился поп. — Ежели сюда ехал, так милости просим. Ещё не всё сгорело, есть где разместиться. Ежели по любопытству праздному, так оно сейчас невместно будет. Несчастье у нас.

— Вижу, — ответил князь, мысленно улыбнувшись заблуждению Предстоящего, назвавшего его человеком. — Потому не могу проехать мимо и ничем не помочь.

— Помочь, — хмыкнул старшина пожарных. — Оно, конечно, хорошо бы, особливо ежели деньгой.

Старики хмуро переглянулись, и это не укрылось от князя. Ясное дело — мелкая сошка, шишка на ровном месте, а туда же, руки погреть, хоть бы и на чужой беде.

— Ты, душа водяная, помолчал бы, — проскрипел один из стариков, зыркнув на «мелкую сошку». — Не твоя беда, не у тебя голова болеть станет о том, как баб с детишками прокормить… Ты уж прости, барин, — а это уже альву. — Однако ж нам деньга ни к чему. Отберут, вот эти вот… прости меня царица небесная… Ты б лучше словечко за нас замолвил. В Питербурх едешь ведь? Так скажи там, ежели есть рука при дворе: мол, так и так, погорела деревенька Ульянка, да не произволением господним, а по дурости людской, по лихости солдат полка Преображенского. Более ста душ без крова остались. Вот и будет доброе дело.

— Мудрые слова говоришь, дед, — в голосе князя промелькнули уважительные нотки. — О том и хотел я сказать вам. Писали бумагу, или нет?

Прекрасно видел, что писали. Точнее, писала «душа водяная» со слов потерпевших. Но альв не был бы альвом, если бы не устроил небольшой спектакль.

— Мною сие было писано, господин… не знаю, как вас по имени да по батюшке, — важно проговорил пожарник. — Сколько домов погорело, сколько народу обожглось да дыма наглоталось, сколько скотины да кур пропало, сколько хлеба в амбарах. Слава богу, до смерти не угорел никто. Всё писано, как есть.

— Вот и хорошо. Давай мне эту бумагу, — альв требовательным жестом протянул руку.

— Не положено, барин. По долгу службы я обязан отвезти сие в управу, а там уж…

— Сегодня вечером я должен быть на аудиенции у его императорского величества, — с едва заметным нажимом произнёс князь. — Ваша бумага, минуя всяческие управы и прочие инстанции попадёт прямо в руки государя… Впрочем, вы вольны поступать согласно инструкции. В таком случае я доложусь его величеству безо всякой бумаги, но тогда и рвение ваше замечено никак не будет.

Краем глаза он видел, что к ним постепенно подтягиваются местные жители, чутко прислушиваясь к разговору. Решалась их дальнейшая судьба, и они не могли оставаться в стороне.

— А… Простите, барин, — кисловато усмехнулся пожарник. — Самую бумагу выдать не могу, могу лишь копию снять и выдать под расписку… На чьё имя выписать оную, простите?

— На имя князя Таннарила, — с едва заметной насмешкой представился альв.

И тут произошло то, чего он совершенно не ожидал. Для большинства местных обывателей его имя ничего не говорило. Старое сморщенное лицо священника, в отличие от лиц прихожан, озарилось удивлением и любопытством. Поп явно слышал об альвах, и не отказался бы пообщаться с одним из них. Зато начальник пожарной команды расплылся в приторнейшей из улыбочек и прямо-таки маслом растёкся, лебезя и угождая. Видимо, имя Дома Таннарил ему многое сказало. Альв не смог сдержать прорвавшегося презрения… и с удивлением отметил понимание в глазах стариков, так и стоявших, опираясь на корявые палки, подле телеги.

«Эти старики по положению — холопы, — думал князь, когда карета уже вкатывалась на ненадёжные ещё петербургские мостовые. — Но презренная угодливость оказалась свойственна свободному человеку, имеющему мелкий чин. Так кто их них более достоин зваться рабом?»

Он не единожды видел, как извивались в порыве умаслить вышестоящего даже князья империи, и невольно сравнил их с тем человечишкой, который своей мятой треуголкой едва ему грязь с сапог не обмёл. При этом никакой чин, никакое происхождение не помогали определить, склонен человек к подобному угодничеству, или нет.

Как сложно жить в мире людей… Но скоро будет ещё сложнее.

По сравнению с Москвой Петербург был малолюден. Населённый по большей части чиновничеством, военными да мастеровыми, носившими европейское платье вместо привычных русских кафтанов, он напоминал альву больше немецкий город, чем собственно русский. Это наводило на не слишком приятные размышления, и альв старался думать о предстоящем деле, чтобы не занимать голову никому не нужными рефлексиями.

А дело была таково, что, если всё пойдёт по задуманному, то Россия через некоторое количество лет получит форпост на южных рубежах, на берегах моря Каспийского, и будет тот форпост расположен не в болоте малярийном, а в благодатном краю. Правда, пишут оттуда, будто племена тамошние, родственные персам, к разбою склонны. Не беда. Альвы тоже не ангелы, и многим из уцелевших воинов будет куда выплеснуть свою ненависть… с пользой для новой родины. Но то дело не одного года. Князю даже смешно стало, что подобный грандиозный замысел вырос из совершеннейшей случайности. Не вздумай он украсить петергофский парк ростком из сбережённого семени священного дерева тариль, ничего бы и не было. Дома тариль достигал гигантских размеров, и — не без помощи божественной благодати — рос медленно и жил практически вечно. Здесь росток из высаженного ещё летом семечка, не сдерживаемый полагавшимися при посадке заклятиями, до осени вымахал в рост человека. Воду из земли, притом, тянул, словно под корнями располагалась бездонная бочка, едва успевали поливать. Государь был в курсе, но предложение осушать болотистые низины при помощи насаждения тарилей его удивило, и прежде всего своей простотой. Сегодня или завтра должен решиться вопрос отправки в Гилянь нескольких альвов, чтобы высадили пару семян и проследили, примутся ли ростки в том климате. И если примутся, то как будут расти и поглощать лишнюю воду.

Не менее важным был вопрос, который собирался поставить князь Маэдлин. Старый союзник Дома Таннарил на родине прославился созданием уникальной системы каналов и шлюзов, благодаря которой альвы тысячи лет не знали, что такое голод. Что-то подобное здесь создали разве что китайцы, и то в давние времена. В России условия посуровее будут, чем в альвийских тёплых лесах, но страна нуждается в подобной системе ирригации и судоходства. А то как случится засушливое или слишком мокрое лето, так следом идёт «костлявая с косою». И князь Маэдлин предлагал проект ирригационной сети, позволявшей как отводить излишек вод, так и накапливать оные для отдачи на поля в сухие годы. И на это обязательно требовалось дозволение императора, ведь предполагаемые озёра-накопители должны были занять некоторое количество земель. А это означало неизбежный конфликт с землевладельцами. Царь мог наплевать на их ропот, альвийский князь — нет. Что же до любимого петровского проекта последних лет — Ладожского канала — то князь Маэдлин только-только вернулся оттуда, и собирался изложить свои соображения, многие из которых могли императору не понравиться.

А ещё в Петербурге процветали маленькие австерии, служившие не только харчевнями, но и постоялыми дворами. В одной из них, на берегу Мойки, князь Таннарил обычно и останавливался, когда приезжал в Петербург. Содержатель, пожилой немец, если и не обрадовался постояльцу-альву, то не подавал виду. Взял деньги, отвёл лучшую комнату, и вполне сносно кормил. Карету, само собой, в сарай, лошадей — на конюшню. Лишний пятак конюху, чтобы хорошо ухаживал за коняшками, гривенник служанке, чтобы одежда и комната всегда были чистыми — и репутация добропорядочного постояльца в кармане. Альв не пил, драк не затевал, девок не водил, знакомства имел полезнейшие. Золото, а не постоялец. Опять же, если поначалу хозяин и имел нечто против него, то после смирился, а в последнее время даже советы дельные стал нелюдю давать. Где лучше платье починить или заказать, где сапоги… Князя не стесняли маленькие комнаты с видом на холодную речку, обрамлённую плохо мощёными панелями. В походах приходилось жить и в солдатской палатке, и даже под открытым небом. Его не смущал и постоянный шум на первом этаже, проистекавший от трапезничающих посетителей. Здесь, вдали от семейства, ему было хорошо.

Не терзали душу капризы жены, донашивавшей третьего ребёнка, не изнуряли длинные нотации матери, прервавшей общение с Раннэиль и отыгрывавшейся на почтительном сыне, не вынуждал гневаться старшенький, лодырь, не знавший, к чему себя приложить, и сидевший на родительской шее, не приходилось волноваться за младшего, чтобы не попал под дурное влияние своих друзей. Можно было спокойно заняться окончанием необходимого доклада, не отвлекаясь на домашние дела и дворню. Ему было сложнее, чем прочим, ведь приходилось составлять словесные формулы сперва в уме на альвийском языке, а затем излагать на бумаге по-русски. Его народ всегда серьёзно относился к словесному узору, считая сие важной частью общения. Подслушанная в Германии шуточка насчёт студентов-медикусов, по ошибке вызвавших дьявола, была для альва вовсе не шуткой. Слова можно было сплести так, что они отвратят от дела, к коему формально призывают. Или напротив, привлекут к ругаемому. Или, как в случае составляемого доклада, заинтересуют, нарисуют вполне реальную, но заманчивую картину будущего. Оставалось написать несколько заключительных фраз, долженствующих закрепить эффект, и князь принялся за дело со всем свойственным ему старанием.

Час спустя он уже ехал в начисто отмытой карете к Зимнему дворцу, держа под плащом папку, обтянутую алым бархатом и украшенную золотым вензелем. Тоже мелочь, которую стоило учитывать.

Что бросилось в глаза прежде всего? Усиленные караулы около дворца и внутри него. Князь внутренне подобрался, ожидая худшего, но дело всего-навсего оказалось в том, что сегодня на приёме были канцлер, двое членов Верховного тайного совета — Меншиков и Ягужинский — и петербургский градоначальник, князь Долгоруков, о чём изволил сообщить кабинет-секретарь. Речь шла о близящемся бракосочетании старшей царевны, об устроении этого события наилучшим способом. Совещание явно затянулось. Альвийские князья, встретившиеся в приёмной за четверть часа до назначенного для аудиенции времени, знали, что в России никогда ничего не делается вовремя, но час ожидания — это слишком.

— Должно быть, решается самый важный вопрос — откуда взять деньги, — с непередаваемой иронией проговорил князь Маэдлин. — Для того и позвали Меншикова. Этот не только достанет, но и половину присвоит.

— Я ещё понимаю, когда воруют с дохода, — не менее язвительно заметил князь Таннарил, переминаясь с ноги на ногу. — Но воровать с убытков — а ведь траты на такие увеселения суть чистый расход, пользы от них никакой — это… я не знаю, кем нужно быть.

— Ты так хорошо изучил денежную систему людей? — осведомился Маэдлин.

— Потратил несколько месяцев, и не считаю это время напрасно потерянным. Учти, князь Дмитрий, нам здесь жить всю оставшуюся жизнь. Нашим потомкам — тоже. Чем скорее мы изучим законы, по которым живёт эта страна, тем лучше.

— Ты так произнёс «эта страна», словно в новом мире нам больше нигде не будут рады.

— А в этом, прости, никто, кроме нас самих, не виноват.

— Согласен.

Князь Маэдлин, тоже надевший камзол с вышитыми альвийскими узорами, с неясной пока тоской посмотрел в сторону запертой двери, по бокам которой стояли на карауле два гвардейца. Он явно что-то скрывал, какую-то терзающую боль.

— Прости, князь Дмитрий… Всё ли у тебя благополучно? — тихо поинтересовался Таннарил.

— Отчего ты спрашиваешь, князь Михаэль?

— Тебя что-то гнетёт. Что-то такое, в чём ты самому себе не хотел бы признаваться.

— Таннарилы всегда были проницательны, — невесело скривился Маэдлин. — Я получил из Москвы письмо от сына. Он был вынужден запереть мою мать.

— Что с ней?

— Боюсь, случилось худшее… Ты знаешь, она вдовствует ещё со Второй эпохи. Но сейчас, когда обрушилась внезапная старость, её разум не выдержал. Она… — Маэдлин сделал паузу, словно собираясь с духом. — Она подсыпала яд моим внучкам, а когда была уличена, стала кричать, что подлые девчонки не имеют права быть молодыми и прекрасными, когда она сама сделалась дряхлой уродиной… Не устаю благодарить бога людей за то, что девочки не пострадали, но как мне быть? По нашему закону я имею право на месть, но ни один альв не поднимет руку на мать.

Князь Таннарил ужаснулся. Отметим особо: ужаснулся искренне. Сошедший с ума альв — явление редкое и страшное, потому что альвийские безумие всегда ходит под ручку с ледяной рассудочностью, безграничным терпением и точным расчётом. Потому его тяжело выявить на ранней стадии: больной ведёт себя совершенно нормально. А когда безумие, наконец, проявляется, сделать уже ничего нельзя, недуг зашёл слишком далеко и стал необратим. С не меньшим ужасом он подумал о собственной матери: а вдруг и она?.. Но нет. Если бы это было так, она не стала бы демонстративно разрывать отношения с дочерью, пошедшей против её воли. Просто выждала бы удобный момент… Нет, такие мысли нужно гнать подальше, они привлекают несчастье.

— Я слышал, в подобных случаях люди поступают так же — запирают безумных родственников, — тихо и сочувственно сказал он.

— Значит, и людские целители не знают способа лечения. Увы.

— Я поинтересуюсь у Блюментроста. Может быть, ему что-то известно из книг по медицине.

— Благодарю, князь Михаэль.

Громко стукнула открываемая дверь, и кабинет-секретарь Макаров выпустил Головкина с Долгоруковым. Эти двое держались подчёркнуто важно, и с альвами раскланялись, как подобало персонам такого высокого ранга. То есть уважительно, но с налётом превосходства. Князья же, приглашённые секретарём, предпочли сделать вид, будто ничего особенного не произошло.

Император принимал посетителей, сидя за непритязательным столом, заваленным исчёрканными бумагами, на простом деревянном стуле, обитом кожей. На точно таких же стульях восседали помянутые посетители. Меншиков — вольготно развалясь, насколько это было возможно, Ягужинский, в тёмном парике — поскромнее. Два стула стояли свободными.

— Садитесь, ваши сиятельства, в ногах правды нет, — государь поприветствовал князей кивком головы, отвечая на их церемонный поклон. — Вон, Алексашку с господином обер-прокурором нарочно придержал, чтобы выслушали резоны ваши.

«Ну, раз он желает делового разговора, так тому и быть», — подумал молодой князь.

— Все соображения и предварительные расчёты я изложил в кратком докладе, — сказал он, поднявшись и с учтивым поклоном передавая государю свою красивую бархатную папку. — Не сочтите за труд ознакомиться, ваше величество.

Что он действительно ценил в императоре, так это дотошность. Не наложит резолюцию на бумагу, пока полностью не прочтёт. Краткий доклад состоял всего из трёх листов, чтение много времени не займёт.

— Ознакомлюсь, ознакомлюсь, — государь раскрыл папку. — А ты, пока я чту сие, изложи князю Меншикову суть дела.

— С удовольствием, ваше величество, — тонко улыбнулся князь Таннарил. — Однако, прежде того хотел бы я изложить кое-что иное, касаемое князя Меншикова лично.

На него мгновенно уставились четыре пары глаз. Князь Маэдлин и обер-прокурор Ягужинский ничего не поняли. Другое дело, император и его ближник. Но если Пётр Алексеевич смотрел с удивлением, то взгляд «человека с двумя лицами» сделался волчьим.

— Ну, — государь первым нарушил молчание. — Выкладывай, чего опять Алексашка натворил.

— Не он, — продолжая улыбаться, певуче ответил альв. — А солдаты славного полка Преображенского, что находится под вашим…и его высоким патронажем. Они изволили столь весело погулять в деревне Ульянка, что две трети домов сгорели начисто, более ста ваших подданных остались без крыши над головой и припасов. Сами же славные преображенцы, учинив сей фейерверк, отчего-то не пожелали участвовать в дальнейшем веселии, и спешно отправились в город. О том писано в докладе начальника пожарной команды, что явилась в деревню. Копию сего доклада я сам вызвался представить вашему величеству.

— Умеешь ты язвить, крестник. Бумага где? Давай сюда.

Писулька, изложенная корявым почерком малограмотного человека на дешёвой серой бумаге, как показалось князю, государя развеселила.

— Слог убогий, — отметил он, прочитав её до последней строчки. — Будто виршеплёт кабацкий вздумал Пегаса седлать. Ну, да бог с ним. Что до пожара, то жителям пострадавшим выдам лес и зерно. Пусть строятся да кормятся. А чтоб казне державной убытка не было, заплатит казна полка Преображенского… Слышь, Алексашка? Готовь мошну, растрясу её изрядно. Ещё скажешь преображенцам, что на жалованье их штрафую. Всех, коли поджигателей не выдадут.

— Так ведь, мин херц, люди они горячие, как бы, без жалованья оставшись, бунтовать не учали, — с тревогой ответил Меншиков.

— Учнут — головы поснимаю, — без малейшего намёка на юмор сказал Пётр Алексеевич. — Не впервой.

На присутствовавших повеяло мрачным ветерком стрелецкого бунта и воспоследовавшей за ним казни. Кто всего лишь читал о том, а кто и лично участвовал, но не по себе стало всем.

Внезапно — а у государя перемены в настроении почти всегда случались внезапно — Пётр Алексеевич коротко, весело, и почти добродушно рассмеялся.

— Что заскучали, господа мои? — сказал он, отсмеявшись. — Забот у нас с вами ещё по горло. Ты, крестник, излагай дело князю Меншикову, как собирался, а я покуда твои бумаги прочту. Дело для государства важное, нам противу Персии на будущее форпост надобен.

И, демонстративно раскрыв папку, взял перо из чернильницы и углубился в чтение, делая короткие пометки на полях. Учтивейше склонив голову, князь обернулся к «человеку с двумя лицами» и принялся негромко излагать суть своего проекта… Меншикова, насколько он знал, можно было назвать кем угодно, только не трусом. В боях личную храбрость являл, интриги затевал дерзкие до невозможности, воровал так, будто последний день на земле жил. Даже осмеливался завуалировано грозить своему государю и лучшему другу, вот как сейчас. Но государь тоже был непрост, и ответил угрозой на угрозу. Ничего удивительного, что с натянутой улыбкой, скупо озарившей лицо князя Меншикова, соседствовали глаза, в которых мелькал плохо скрываемый страх. Да. Это не дубинкой по спине за очередное воровство получить. Если Пётр Алексеевич так буднично говорит о снятии голов, сие означало, что кое-кто зарвался. И этот кое-кто, вовсе не будучи дураком, всё прекрасно понял.

Тем не менее, аудиенция прошла в сугубо деловой обстановке. По «гилянскому проекту» порешили послать альвов, чтобы проверили, приживутся ли те деревья на берегах Каспийского моря, а уж потом по результатам эксперимента слать экспедицию. Но крепостицу велено было строить уже в этом году. Альвы смогут пойти туда вместе с солдатами, коим как раз и поручено там обживаться. Князь Маэдлин сухо доложил, что взял под арест интенданта, коему ещё зимой были отпущены средства на закупку шанцевого инструмента и продовольствия для рабочих. По приезде на Ладогу господином Минихом было обнаружено, что нет ни инструмента, ни продовольствия, ни денег, зато на супруге интенданта засверкали новенькие драгоценности. За то помянутый интендант был бит самолично князем Маэдлином по морде и посажен под замок — вместе с супругой — а украшения привезены в Петербург для точной оценки. Хоть что-то вернуть ещё возможно.

— Что воровство пресёк — хвалю, — мрачно процедил Пётр Алексеевич, болезненно воспринимавший любые неприятности на Ладожском канале. — Вора сего велю сечь нещадно и на каторгу сослать. Всё имущество его конфискуется в казну. А что предложишь ты, князь, чтобы непотребство воровское более не повторялось?

— Ваше императорское величество, — церемонно ответил Маэдлин. — Я альв, а альвы мало что смыслят в финансах. Для пресечения воровства мне надобен человек. Желательно, способный к ведению денежного учёта, но честный, лишённый воображения и одинокий. Если у вас сыщется такой человек, прошу отослать его к нам.

— Ежели такой сыщется, я его себе заберу, — ухмыльнулся император. — Как раз в Коммерц-коллегию толковый президент надобен. Ладно, подумаю. Покуда сами там с Минихом управляйтесь. Надо будет страх навести — наводите. В каковой срок оцениваешь строительство?

— Если подчинённые станут в точности исполнять все указания — в три года, ваше императорское величество.

— Ну, князь, если через три года не прокатишь меня по каналу, я вас с Христофором Антоновичем сам прокачу, до Берёзова.

— Ваше императорское величество, я никогда не указываю невозможных сроков, — с едва скрываемой ноткой обиды проговорил пожилой альв.

— Полно, князь. Что я за государь, ежели один пряник подданным показывать стану, а кнут утаю? — коротко хохотнул император. — О воре, тобой арестованном, всё расскажешь господину обер-прокурору, — кивок на Ягужинского. — Теперь это его забота… Ну, добро, господа мои. Теперь займитесь каждый своим делом, а я займусь своими. У меня ещё письма из столиц европейских лежат не читаны.

— На вопрос один ответишь, княже? — Меншиков поймал князя Таннарила за рукав, едва они покинули кабинет. — С чего это ты вдруг стал беспокоиться за мужиков? Или пожалел погорелых?

— Я слишком хорошо знаю, что такое остаться бездомным, — учтиво ответил альв, отметив, что его слова вызвали искреннее удивление. Однако выразить оное вслух Меншиков не успел: к ним тихонько подошёл Макаров.

— Прошу прощения, господа мои, — кабинет-секретарь невольно копировал выражения своего коронованного начальника. — Его императорское величество требует вас, Михаил Петрович, к себе для приватного разговора. Извольте, ваше сиятельство.

Князь, молча кивнув в ответ, последовал за ним. Но, сделав не более пяти шагов, обернулся — с лукавой улыбочкой.

— Ваша светлость, — обращаясь к Меншикову, он был учтив до тошноты. — Примите от меня дружеский совет. Когда станете сообщать преображенцам о наложенном на них штрафе, не стоит дополнять сию неприятную весть никакими именами, либо намекать…на особенности строения ушей. Поверьте, я вам только добра желаю, и если утверждаю, что возникновение ненужного недовольства среди гвардии не в ваших интересах, то так оно и есть.

— Благодарю за совет, ваше сиятельство, — Данилыч всем своим видом показывал, что вызов принял. — Обязательно его учту.

Маэдлин невольно переглянулся с обер-прокурором. Тот ответил немолодому альву понимающей усмешкой. Это хорошо. Теперь Ягужинский обязательно донесёт нужные князю Таннарилу сведения до ведома ближнего круга придворных, и начнёт со своего тестя, канцлера империи Головкина.

Игра началась. Что победит — невероятная придворная живучесть талантливого мужика или семисотлетний опыт рафинированного альва-аристократа — ещё неизвестно. В том-то вся прелесть этой игры — в равных шансах.

Наконец-то князь Таннарил почувствовал себя дома.

— Садись, крестник. Поговорим…без чинов.

Князь невольно отметил, что государь без дымящей трубки в зубах кажется ему каким-то…неполным, что ли. И прекрасно понимал: тому сейчас только трубки недоставало, чтобы в могилу улечься. А поговорить «без чинов» — это как? Альв попросту не знал, что это означает.

— По делу твоему я комментарии написал, — продолжал государь, протянув ему закрытую папку. — Ты умён, но в жизни нашей понимаешь мало, так я тебя поправил. С людьми бывалыми тоже переговори, что там да как. В конце лета, думаю, альвы твои отпишут о наблюдениях, тогда жду тебя с новым докладом.

— Разумно, ваше величество…

— Я же говорил — без чинов, — напомнил император.

— Пётр Алексеевич, — мысленно ругая себя за непонятливость, произнёс князь. — До конца лета ещё много времени, полагаю, что успею должным образом доработать свой проект и изложить, как всё устроить наилучшим способом. Но, простите, я не думаю, что вы велели мне явиться для приватной беседы только за этим.

— Сколь ни говорю с альвами, всё убеждаюсь, что дураков среди вас нет, — император смерил его цепким тяжёлым взглядом. — Не рождаются, али повымерли давно?

— Перебили их — за столько-то лет, — честно ответил альв.

— Хорошо стало?

— Не уверен. Когда кругом слишком много умных, тоже плохо.

— Вот и я так думаю, что всему мера надобна, — как-то немного двусмысленно проговорил государь, и продолжал уже куда серьёзнее. — Из Синода весточку мне передали, скоро письму разводному быть. Понимаешь, что это означает лично для тебя?

— Понимаю, Пётр Алексеевич, — князь невольно ощутил печаль. — Сестра слишком умна, чтобы даром кормить родственников от казны и тем злить народ. Я догадывался о том.

— И оттого проект свой гилянский затеял?

— Именно. Я не вернусь ко двору, не заслужив сей милости по праву.

— А прочие?

— Прочие поймут сами, они тоже не дураки.

Тяжёлый, почти физически ощутимый взгляд государя сделался теплее.

— Ты изменился, крестник, — сказал он. — Ранее глаз поднять не смел, целые кружева из слов выплетал. На прочих глядел, как на навоз. Теперь, вижу, совсем у нас освоился. Не наглеешь — тоже хорошо. Может, скажешь, что тебя изменило?

— Я учился у всех, кого узнал за этот неполный год, — признался князь. — В том числе и у вас.

— Какой же урок извлёк?

— Гордыня — смертный грех, — с улыбкой, глядя своему крёстному в глаза, ответил альв. — Так уверяет Священное писание. Лично я сделал вывод, что гордыня — мать всех грехов. Вот, пожалуй, то, что изменило меня сильнее всего.

— А. Тут ты прав, — государь с глухим стуком открыл дверцу низенького шкафчика, стоявшего по правую руку. — Россия-матушка из кого хошь грех сей вышибет. До недавней поры думал, что я один такой, с кем она не совладала. Вот, глянь-ка, — он вынул из шкафчика и водрузил на стол плоскодонную немецкую корзинку, плотно уставленную бутылочками и горшочками с привязанными к горлышкам бумажками. — Видишь, чем я жив отныне? Ем по часам, почти одно постное, микстурами по уши заливаюсь. Тошно, а терплю. В молодости нагрешил, теперь отвечаю.

Лицом, голосом, интонацией, да и всем своим видом он сейчас являл собой живую аллегорию отвращения и подспудного гнева. Само собой, в поедании постных кашек вместо хорошо прожаренного куска мяса и питии микстур вместо вина приятного мало. Альв тихо порадовался, что Пётр Алексеевич, побывав на пороге смерти, понял одну простую истину: ему не двадцать пять лет, а пятьдесят два года. В конце мая будет пятьдесят три. Для человека его рода занятий, обладающего такой коллекцией предосудительных привычек и недолеченных болезней, возраст более чем внушительный. Ему действительно придётся всю оставшуюся жизнь сидеть на лекарствах и не допускать даже мысли о нарушении строгого распорядка. Но князь крепко сомневался, что причиной тому была жалость к самому себе.

Поздновато он осознал и другую тонкость, совершенно не знакомую альвам: сейчас Пётр Алексеевич разговаривал с ним не как государь, а как будущий родственник. «Без чинов», значит. Альвы ранее без чинов не обходились. Даже дети Высших беседовали с родителями, стоя на коленях и не смея поднять взгляд. Здесь не так.

Здесь очень многое не так, как они привыкли.

— Тебя Аннушка видеть хотела, — негромко сказал государь. — Где мой кабинетец, помнишь? Там она, с письмами работает. А я задержусь ненадолго.

— Надеюсь, вы скоро присоединитесь к нам.

— Ступай уже, — с коротким смешком проговорил Пётр Алексеевич.

Альву едва удалось скрыть иронию во взгляде: спроваживая гостя в другую дверь, император явно не хотел, чтобы тот видел его следующего посетителя. Что ж, политика — дело сложное и запутанное, а князь Таннарил здесь не настолько свой, чтобы доверять ему безоглядно. Это как раз было понятно. Да и не интересовал князя этот самый визитёр. Куда интереснее было, поступил ли Меншиков именно так, как рассчитывал хитрый альв?

В любом случае это будет известно не ранее завтрашнего утра, а то и позднее. А, стало быть, незачем забивать голову ненужными мыслями. Сестру он любил искренне, с раннего детства, и всегда рад поговорить с ней. Тема для подобного разговора всегда найдётся.

Сколько ни приезжал князь в Петербург, каждый раз видел этот город по-новому. То в отливающем серебром свете северного солнца, то в сумерках летней белой ночи, то под косым холодным дождём, то в белой корке утоптанного снега. И каждый раз убеждался, что новая столица России была овеществлённой мечтой русского государя. Притом, мечтой, ещё до конца не исполнившейся. Фасады зданий были хороши, но задние и боковые стены выстроены кое-как. Местами улочки настолько узки, что, случись поблизости давка, быть множеству погибших… Одним словом, здесь был огромный простор для нового строительства. Место, прямо скажем, не самое удачное выбрано. Князь Маэдлин, как знаток всего, что связано с водой — на родине он, собственно, и специализировался на водной магии — утверждал, что город при неблагоприятном стечении обстоятельств будет не раз и не два затоплен. И даже начал составлять проект постройки дамб, долженствующих снизить вероятность наводнений.

Набережные тоже стоило бы облицевать камнем, и не так, как сейчас, на скорую руку, а понадёжнее. А то, вон, кое-где снег сходит вместе с вымосткой. Хорошо, что сапоги добротные, тёплые, не протекают, можно не петлять, обходя лужи, и не прыгать через них, как то делало большинство обывателей. Но смотреть следовало в оба. Кареты — ещё куда ни шло. Их далеко слышно, можно загодя убраться с дороги. Всадники, в особенности курьеры — эти были опаснее, но не для альва с его слухом. Куда большую опасность представляли воришки — класс существ, совершенно не известных в его родном мире. Дома кража редких амулетов и известнейших драгоценных камней была высоким искусством, этим промышляли самые ловкие авантюристы всех цивилизованных рас. Похищения редкостей готовились десятилетиями, и если удавались, то память об этом сохранялась в веках. А вчера он сломал руку тощему оборванцу, нагло сунувшему оную конечность в его карман, и едва не расплющил о стенку приятеля того оборванца, вздумавшего тыкать в альвийского князя какой-то плохо отточенной железкой. Куда катится этот мир… Когда альв рассказал о случившемся Степану, тот покачал головой.

— Разбойнички, князь, — со вздохом сказал слуга. — Тут гляди, не то обчистят и зарежут.

— А что же делает граф Девиер, коему поручено следить за порядком в столице?

— Так ежели всех разбойничков извести, кому надобен полицмейстер?

Помнится, и князь, и слуга посмеялись над этой нехитрой логикой. Но, судя по всему, Степан был прав. Приходилось в прямом смысле держать ухо востро, как бы двусмысленно это ни звучало.

Он ещё дважды виделся с сестрой, и сегодня собирался навестить её снова, прежде чем поехать в Петергоф за семьёй. На торжества по случаю свадьбы цесаревны Анны с герцогом Карлом Голштинским назвали в гости всю знать страны. Званы были и альвийские князья. Несмотря на значение, которое придавал этому событию сам государь, князь Таннарил отнёсся к приглашению без особенного интереса. Прямо скажем, он не ждал ничего хорошего от этого союза. Великая княжна, старшая государева дочь, была кичлива, хоть и неглупа, а её жених в управленческом смысле являл собой жалкое зрелище. Разве что права на шведскую корону имел, и то велик шанс, что король Фредерик, муж королевы Ульрики-Элеоноры, сумеет убедить риксдаг признать наследниками его Гессен-Кассельских родственников. Впрочем, русский император не просто так посылал в Стокгольм кошельки с золотом. Он скупал сенаторов оптом и в розницу, чтобы они не протащили на шведский престол гессенцев. Если ему удастся эта авантюра, то однажды цесаревна Анна может стать шведской королевой, и тогда у её отца будут развязаны руки на юге… Эта комбинация была вполне в духе альвийских Высоких Домов, хоть и рассчитанная на срок короткой человеческой жизни. Князь не дал бы никакой гарантии на то, что дети Карла и Анны будут так же лояльны к России, как отец и мать, и оттого он не был так оптимистичен, как Пётр Алексеевич.

Вероятнее всего, придётся вытерпеть неизбежный бал. Альвы не могли без смеха смотреть на модные придворные танцы. Пляски крестьян в Германии, Польше и России, и то выглядели куда приятнее для альвийского глаза, чем искусственные ужимки нелепо вырядившихся людей. Но у русских есть хорошая пословица: «Со своим уставом в чужой монастырь не ходят».

Ладно, бог с ними. Приглашают — он придёт и приведёт семейство. Хоть какое-то развлечение.

Шум приближения довольно большого конного отряда князь расслышал задолго до того, как упомянутый отряд выехал на набережную. Оборачиваться альв не спешил. Опять солдаты, возможно, гвардия. Ничего интересного. Можно спокойно любоваться хмурым, свинцовой тяжести небом и начавшим темнеть, но ещё крепким невским льдом. В этом неприветливом пейзаже тоже была своя суровая красота, которую стоило сохранить в памяти.

— С дороги!

Нет, это точно не ему. Он никак не может оказаться на пути всадников. Но окрик офицера отвлёк от созерцания. Князь без особенного удовольствия обернулся на шум… и с большим трудом удержался от удивлённого возгласа.

Альвы. Не меньше полутора десятков альвов воинского сословия: усталые, потрёпанные, но по-прежнему сурово-невозмутимые, как и полагалось воинам. В отличие от Высших, они обрезали волосы по плечи и связывали шнурками в хвосты на затылке, что мужчины, что женщины. И выглядели эти воины так, словно только-только отгремела та злосчастная битва с войском саксонского короля. Кольчуги, видневшиеся из-под плащей, у бедра меч, за спиною — лук и стрелы. Хотя, нет, отличие было: почти у каждого имелись седельные кобуры с трофейными пистолетами. Нельзя сказать, что князь был потрясён. Нет, он прекрасно знал, что выжившие сородичи, поодиночке и группами, постепенно выбираются в Россию. Но в этом отряде было всего лишь четверо мужчин, остальные — женщины и подростки. Значит, дорога сделалась относительно безопасной, если воины выезжают с семьями. Это хорошо. Это очень хорошо. Чем больше отличных, опытнейших альвийских воинов сейчас приедет сюда, тем прочнее будут позиции как самого князя Таннарила, так и всего народа.

Радость от встречи с сородичами не помешала князю разглядеть зелёные кафтаны и такие же зелёные епанчи драгун, сопровождавших альвов. А также и то, что двое из этих самых драгун тоже были альвами. Что ж, сестра не забыла своих верных воинов: и на службу пристроила, и сразу полезное дело определила — сопровождать земляков до Петербурга, попутно объясняя им, что тут к чему. Разумно. Можно даже сказать, по-альвийски рационально. Прочие драгуны, из числа людей, уже не проявляли интереса к сопровождаемым. Нагляделись в дороге, и теперь желают только одного: добраться до казармы, поесть и завалиться спать. Видимо, близость тарелки с супом и воодушевляла их офицера, недовольно покрикивавшего на зазевавшихся прохожих. Но князь, окинув драгун одним внимательным взглядом, искал иное. И нашёл. Человека в светло-сером плаще и кафтане цивильного покроя. Этот человек просто обязан был присутствовать, или князь плохо изучил Петра Алексеевича. И — более того — лицо этого человека показалось ему смутно знакомым.

Пока альв пытался припомнить, где и когда видел это лицо, человек в сером плаще узрел его самого.

— Князь! — воскликнул он. — Какая удача, князь, что я вас встретил! Думал, придётся нарочно писать вам в Петергоф.

— Приветствую вас, господин титулярный советник, — едва человек заговорил, как память тут же выдала альву и место, и время их былой встречи. Пусть мимолётной, но память у остроухих отличная. — Вижу, вы всё так же заняты благородным делом — сопровождаете моих сородичей на жительство в Петербург.

— Почти всю зиму сидел в Риге безвылазно, — признался чиновник, к явному неудовольствию драгун остановив коня. — А как немного потеплело, альвы будто горох из дырявого мешка посыпались. Ждите, скоро их тут много прибудет. Велено пока размещать в казармах Ингерманландского полка, что на Васильевском острову… Мне бы поговорить с вами, князь. Дело имеется, касаемо ваших сородичей.

— Я остановился в австерии Гертнера, на Мойке, — ответил альв. — Заведение приличное, для состоятельных гостей. Почту за честь видеть вас своим гостем.

— Как только размещу подопечных, приду… Н-но, пошли!

Человек пришпорил коня, и кавалькада проследовала дальше. Но альвийский князь не мог не поприветствовать воинов, благодаря мужеству которых они смогли вывести остатки народа в безопасное место.

— Слава и честь вам, благородные! — громко сказал он на родном языке и склонил голову.

— Благодарим тебя, высокородный! — звонко и гордо ответила старшая из женщин, приложив руку к сердцу и склоняясь в ответ. Судя по изящному завитку татуировки на щеке — мать семьи. У воинов, в отличие от Высших, делами семейства всегда заправляет мать. Ничего удивительного, ведь удел мужчин — сражаться и гибнуть, а кто-то должен растить новых воинов.

Альвы, проезжая мимо князя, молча повторяли поклон старшей. У одной из женщин, совсем молоденькой, при этом распахнулся плащ, и стало заметно, что другой рукой она прижимает к себе плотный продолговатый свёрток. Надо же — сама ещё девчонка, а младенца в дальний путь потащить не побоялась. Или уже в дороге родила? Воительницы, они такие…

Встреча с сородичами взволновала князя, но волнение не заставило забыть о назначенной встрече с господином титулярным советником. Что ж, до визита к сестре ещё много времени, можно посвятить его разговору о деле. Тем более, что если его умозаключения верны, то этот человек — кажется, его зовут Никита Степанович? — в будущем сыграет не последнюю роль в придворных раскладах. При его роде занятий это вполне вероятно.

— Скромненько вы тут обитаете, князь.

— Никогда не питал слабости к роскоши, Никита Степанович… Не откажите в любезности отобедать со мною. Хозяин предупреждён, сейчас подадут.

— Благодарствую, князь. Сказать по правде, голоден, как собака.

Обед был под стать непритязательной, но чистой и тёплой комнате: скромен, но сытен. Выдав Степану деньгу на прокормление в общем зале, князь остался со своим гостем наедине, и они оба воздали трапезе должное. С набитыми ртами, само собой, не поговоришь, потому беседу отложили до того момента, как хозяин подал бутылку вина. Как водится, пыльную и в паутине, долженствующей подчеркнуть благородную старость напитка.

— Я не знаю, где Гертнер нашёл у себя столько пыли, но паутина наверняка свежая, только что из погреба, — не без юмора заметил альв, когда хозяин удалился. — Уловки местных содержателей гостевых домов я уже изучил.

— Вино-то хоть хорошее? — усмехнулся гость.

— Бог его знает, Никита Степанович. Не пробовал.

Бутылка была откупорена, розовое содержимое разлито по кружкам — экономный хозяин бокалов не держал — и испробовано.

— Мадьярское, — с видом знатока заключил Кузнецов. — Токай. Не самое плохое винцо. Могли и какую-нибудь дешёвую кислятину подсунуть, а то и хуже — подкрашенную ягодным соком водку пополам с водой.

— В самом деле? — князь насмешливо изогнул бровь. — В таком случае постараюсь избегать заказывать вино в подобных заведениях.

— Да уж, мало где у нас ещё порядок есть… — вздохнул гость, допив свою порцию. — Работы — непочатый край. Не токмо нам — детям-внукам хватит, и правнукам останется… Я, собственно, для того и хотел искать встречи с вами, князь. Потому и вызвался сопроводить первых прибывших. Прочих велено покуда размещать в Риге. И, по слухам, их там чуть менее полка набраться может, вместе с бабами и ребятишками. А обычаев ваших никто не знает.

— Я видел среди драгун знакомых мне воинов, — напомнил альв.

— Это верно, — согласился чиновник. — Только они не очень-то распространяются насчёт ваших обычаев. Так и до неприятностей недалеко. Кто-то кому-то что-то по незнанию сделает обидное, и начнётся. Я сего избежать хочу.

— Что я должен сделать, Никита Степанович? Описать обычаи воинов моего народа или приказать тому же Илвару открыться вам?

— Уж лучше второе, князь. Илвара я ещё могу таскать за собою, вас же… — заметив ироничную улыбку альва, господин титулярный советник развёл руками. — Второй вопрос, с позволения вашей светлости — кто из ваших мог бы встречать приезжих здесь, в Петербурге? Я говорю о знатных персонах, коих воины станут слушать наверняка.

— Никого лучше князя Энвенара я не знаю. Он должен прибыть к венчанию цесаревны Анны, тогда и поговорю с ним.

— Как быстро вы всё решили, князь, — усмехнулся чиновник. — Не то, что наши. Пока до дела дойдут, да пока душу наизнанку вывернут, ожидая неизвестно чего, дело само решится.

— Речь идёт о благе и моего, и вашего народа, такие вопросы не следует затягивать или, упаси бог, искать выгоды, — заметил князь, прислушиваясь к шуму на улице. — И сестра моя так же считает. Кстати, она упоминала вас недавно.

— Надеюсь, не ругательно? — господин Кузнецов улыбнулся. — Я, как мог, старался удержать её и её спутников от необдуманных поступков.

— Сестра вам весьма признательна за это, Никита Степанович. Через два часа я должен увидеться с нею. Что ей передать от вашего имени?

— Не стоит утруждать себя, князь, — отмахнулся Кузнецов. — Я исполнял свой долг, и мне показалось, что ваша сестрица это прекрасно поняла.

— Вот об этом уже я бы хотел переговорить с вами подробнее.

— Простите?..

— О долге, Никита Степанович. Ну, раз уж нас свёл случай, то почему бы им не воспользоваться… ко всеобщему благу наших народов? — тонко улыбнулся князь, откинувшись на спинку резного кресла — немыслимой роскоши, предмета гордости хозяина австерии, предоставляемого лишь самым респектабельным постояльцам. — Я, Никита Степанович, не просто так вспомнил о сестре. Она, покрутившись среди высшего света, видите ли, имеет некие основания полагать, будто вашего начальника зовут вовсе не Гаврила Иванович.

— Право же, не понимаю, о чём вы, князь, — удивление чиновника было вполне искренним.

— О слове и деле государевом, сударь мой.

— А вот с этими словами у нас не шутят, ваша светлость, — нахмурился Кузнецов. — Страшные они, эти слова.

— Я, Никита Степанович, вовсе не шучу. Более того, я склонен доверять чутью сестры, которая при нашем покойном батюшке была хранительницей Мира и Покоя. Да, да, не удивляйтесь. Мы не страдаем предрассудками насчёт женского ума.

— Не буду прикидываться, будто не понял, к чему вы клоните, князь, но, право же, вы ошиблись. Я в действительности состою на службе в канцелярии Иностранных дел, это вам подтвердит кто угодно. К Тайной канцелярии, не к ночи она будь помянута, я не имею отношения. Не лежит душа к заплечным делам, к коим так пристрастен господин Ушаков.

— А я ни слова не сказал о заплечных делах, Никита Степанович.

— Тогда, простите, я вновь не понимаю, о чём вы.

— О тех делах, что решаются тайно, но без мясницких забав, — тонкое лицо альва передёрнула гримаса отвращения. — На дыбе хорошо получать признания, зачастую ложные, а сестра в своё время обучилась искусству отыскивать правдивые сведения. Надеюсь, мне не нужно пояснять разницу между этими понятиями?

— Разница существенна, согласен. Но при чём здесь я?

— Сестра считает, — раздельно проговорил князь, — что, помимо Тайной канцелярии, которой здесь детишек пугают, государем негласно учреждена ещё одна служба, именно для розыска истины, а не голов для плахи. Что людей тех немного, и подчинены они напрямую Петру Алексеевичу.

— Да, будь такая служба, скольких бед бы удалось избежать, — невесело усмехнулся Кузнецов.

— Хорошо, я согласен считать сию службу чисто умозрительной, — кивнул альв. — В таком случае могли бы вы предположить — всего лишь предположить — что бы делали эти люди, будь они реальностью, в настоящее время, когда вопрос с престолонаследием ещё не решён, а иные знатные персоны, возбуждённые недавней болезнью государя, начали помышлять о смене династии?

— Полагаю, будь такая служба при Петре Алексеевиче, помянутым знатным персонам пришлось бы даже спать с открытыми глазами и бояться каждого шороха, — предположил, как его и просили, Кузнецов. — Но так как мы условились, что тайная служба при государе суть умозрительна, то знатные персоны сии ведут себя крайне неосторожно. Притом настолько, что даже Ушаков что-то заподозрил… Позволите вопрос, князь?

— Извольте, Никита Степанович.

— Будь у вас подобная служба, что бы вы сами делали в такой обстановке?

— О том, простите, лучше спрашивать у моей сестры. Это она раскрывала заговоры против отца, а я, младший сын, всего лишь правил маленькой дальней провинцией нашего государства. Хотите, я устрою вам встречу? Согласитесь, это неплохая мысль — насчёт той самой умозрительной службы. Именно сестра может найти аргументы, которые позволят склонить государя к решению…сделать эту умозрительную службу реальной. Чтобы некие знатные персоны впредь опасались устраивать заговоры против престола.

— Не будет ли это несколько бестактно? Ведь государь, насколько мне известно, ценит в вашей сестре не только ум.

— Полагаю, беседа в присутствии родного брата вряд ли может считаться предосудительной… И наконец, Никита Степанович, можно ещё один вопрос?

— Сделайте милость, князь.

— Вы в самом деле хотели встретиться со мной только по поводу моих сородичей, или была иная причина?

— Вы удивитесь, ваша светлость: именно по поводу альвов я и желал с вами поговорить. Ничего более.

— Похоже, это наша особенность — всё усложнять, — негромко рассмеялся князь. — Иногда всё бывает до неприличия просто.

— Это Россия, князь, — ответил кузнецов — без всякого намёка на улыбку. — Здесь не привыкли чересчур усложнять, полагаются на волю божию. Так и живём.

Два умника, человек и альв, прекрасно друг друга поняли.

…в день седьмого марта сего года состоится, о чём с радостию Вас извещаем и желаем видеть Вас в тот день на празднестве сем…

Почерк у княжны всегда был красивым, вот с русской грамотой дело пока обстояло не блестяще. Оттого, опасаясь ошибок, она писала медленно и аккуратно. Оттого же так неспешно продвигалась работа — перебеливание пригласительных писем для иностранных посланников. Она освободила от этой заботы Макарова, передоверив ему проверку счетов, то есть то, в чём княжна не разбиралась. Зато письма послам следовало составлять с учётом политической обстановки и личных качеств самих дипломатов. Фон Мардефельд, к примеру, любил краткость и чёткость изложения, хотя сам грешил дурным стилем. Кампредон, напротив, приходил в восторг от изящных словесных оборотов. Шведу стоило писать сухо, без изысков, а саксонцу и датчанину — довольно тепло, почти по-дружески. И так далее.

Работа именно для неё.

В этих почти не заметных постороннему глазу тонкостях политической жизни княжна чувствовала себя как рыба в воде. Сложности и хитросплетения невидимых придворных течений пугали её только поначалу. После разобралась, а разобравшись, поняла, что нет особенной разницы между двором Дома Таннарил и таковым же двором Дома Романовых. И, хотя иной раз скучала по лесной вольнице, по яростной битве — что поделаешь, раз Высшая уродилась воином — но счастлива была именно сейчас, возясь с бумагами и делая выводы из полученных сведений.

Не сама по себе она была счастлива, а — ради него.

Пока Пётр Алексеевич подобно шквальному ветру носился по городу, отдавая распоряжения, хваля и гневаясь, раздавая награды и пинки, его «ночная императрица» взвалила на себя большую часть канцелярской работы. Ему оставалось по возвращении только прочесть, и либо одобрить, либо отвергнуть. Хотя, сказать по правде, отвергал нечасто: воистину, в княжне Таннарил он нашёл единомышленника, а не просто красивую женщину, с которой можно приятно провести свободное время. Потому беззаконная царица жила в апартаментах императора и фактически делила с ним частицу власти, в то время как царица законная, покинутая всеми, ютилась в самых дальних комнатах.

Княжна уже знала о скором решении вопроса о разводе. Сперва приметила, как сделались приторно-любезными явно ненавидевшие её Долгорукие и Голицыны, а затем деликатно напросилась на исповедь у приехавшего в Петербург владыки Феодосия. И там, соблюдя все необходимые предписания веры, превратила исповедь в доверительную беседу. Владыко удостоверился, что не будет ему никаких помех со стороны этой принцессы, а альвийка исподволь вытянула из пожилого Предстоящего нужные сведения. Итак, её плану суждено сбыться, хоть и не так, как было задумано вначале. Всё-таки у жены и впрямь свободы поменьше, чем у фаворитки. Но до венчания дочери государь с опубликованием манифестов решил подождать. Более того: передал опальной супруге повеление непременно быть на церемонии во всех регалиях, дабы соблюсти приличия. Княжна полагала это издевательством по отношению к женщине, которая была матерью его детей, но разумно держала сие мнение при себе. Знала, как легко вывести Петра Алексеевича из себя, ударив по больному месту, и как тяжело потом привести его в чувство.

Были, были темы, коих в присутствии её возлюбленного лучше было не поминать. К таковым относились не только отношения с законной женой, но и история с его старшим сыном. Раннэиль пришлось стороной, полунамёками да обиняками, вызнавать подробности, а после нашла среди старых тайных бумаг допросные листы, писаные рукой Петра Толстого. Слава богу, хватило ума спрятать их на прежнее место, сделав вид, будто не читала. Да, государь уморил в тюрьме — а фактически казнил — подданного-заговорщика. Но отец по сей день не мог себе простить… чего? Того, что не смог воспитать достойного сына? Или того, что пришлось погубить родного человека во имя государственных интересов? Бог весть. И это осознание вины делало Петра совершенно невменяемым, стоило кому-то при нём упомянуть о царевиче Алексее. Самолично видеть его в таком состоянии княжне не довелось, но наслушалась от бывалых людей.

От мыслей о былых грехах государя она перешла к мыслям о своих…прежних делах. Там тоже хватало эпизодов, о коих лучше не вспоминать. Чего стоило полное подчинение Дома Атанаэль, в котором она, будучи лучшей подругой дочерей помянутого властителя, сыграла ключевую роль. До сих пор вспоминаются пустые, страшные в своей бессмысленности глаза былых подружек, обращённых в холопки и лишившихся великолепных кос. А ведь девчонки оказались виновны лишь в том, что были дочерьми своего отца, вздумавшего умышлять против Дома Таннарил. Где они теперь?.. И что княжна Раннэиль сделает с тем, кто по злому умыслу или по глупости посмеет упомянуть о них?

Шорох за неплотно прикрытой, будь неладен криворукий плотник, дверью был тихим, на грани слышимости. Макаров? Нет, господин кабинет-секретарь, давно управившись с порученными делами, откланялся и убрался в свою комнату. Мышь, решившая полакомиться государственными секретами, писаными на вкусной бумаге? Тоже нет, шуршала ткань, словно некто, не желавший быть услышанным, тихонечко семенил по комнате, то ли босиком, то ли в мягкой обуви… Привычка воина — всегда держать на расстоянии вытянутой руки какое-нибудь оружие. Сейчас при княжне был длинный боевой кинжал, упрятанный под столешницу. Если некто, шуршавший тканью, замыслил недоброе, несдобровать ему самому.

И, кстати, куда смотрела охрана у дверей?

Стоп. Если охрана спокойно пропустила этого человека, значит, «некто» имеет над ними какую-то власть. Или настолько привычен, что не вызывает подозрений: к примеру, старый проверенный слуга. Но старым проверенным слугам нет нужды красться к двери «кабинетца», они и так вдоволь нагляделись на метрессу-альвийку.

Что, чёрт подери, происходит?

Усердно делая вид, будто полностью погружена в бумажную работу, княжна вся обратилась в слух. Шорох ненадолго сделался громче, а затем затих. Но сквознячок, тянувший сквозь проклятую дверь, донёс запах.

Запах цветочных духов, в частности, лаванды.

Это, насколько знала княжна, был любимый аромат императрицы. Понятно, почему гвардейцы на карауле не посмели её задержать. Не было у них такого приказа.

Вот как. Пришла поглядеть на разлучницу. Забыла, что вскрывшаяся история с Виллимом Монсом случилась до того, как Раннэиль появилась в пределах Российской империи. Ну, ну. Пусть поглядит, если хочет. Главное — не подать и виду, что её уловка обнаружена.

Странное это было ощущение — словно что-то упустила, не придала значение какой-то мелочи. Знала ведь, что мелочей не бывает, но никак не могла сообразить, что именно не давало покоя. И только когда за дверью послышался знакомый шорох, постепенно удалявшийся в сторону двери, княжна сообразила: запах. Всё тот же запах. К лаванде примешивалось что-то ещё, однозначно тревожное, но пока ещё не распознанное. Мысль об этом не давала ей покоя, мешала дописать очередное письмо очередному дипломату. Сосредоточившись, Раннэиль всё-таки завершила вежливейшее приглашение послу цесарскому, а когда уже стряхивала песок в коробку, до неё дошло.

Альвийка едва не треснула себя по лбу: идиотка. Воительница никчёмная, не способная распознать запах отравы. Растительные яды, которыми всю свою историю пользовались альвы, пахли не так. Зато минеральные, бывшие в ходу у гномов… Много веков прошло с тех пор, как ей пришлось расследовать убийство посланника гномьего царя. Пришлось повозиться, пока вышла на след отравителя, скрывавшегося в свите самого посланника и являвшегося ставленником царского брата, противника союза с Домом Таннарил. Помнится, знатного гнома отравили солью ртути.

Запах был тот же, разве что сильнее, чем сейчас.

Зачем кому-то травить императрицу, которой всё равно скоро суждено покинуть двор и мир, поселившись в монастыре? Её влияние на государственные дела равно нулю, её смерть ровным счётом ничего не изменит…

А так ли это? Ртутные соли люди используют в качестве сильнодействующих снадобий, но всё дело в их количестве, не так ли? И даже малые дозы довольно вредны. Если Екатерину медленно травят ртутной солью, то признаки отравления будут явными. Значит, где убийство, там нужно искать убийцу. А кто не так давно прославился своими познаниями в фармакопее, если не альвийские дамы? На кого первого пальцем укажут?

Мысленно произнеся очень-очень нехорошее слово, почерпнутое из лексикона Петра Алексеевича, похолодевшая княжна схватила лист бумаги и торопливо набросала несколько строчек. Запечатала, и хотела уже кликнуть курьера, но, подумав, написала ещё одну записку. Едва успела приложить перстенёк к застывающей сургучной печати, как в коридоре послышались голоса, а несколько секунд спустя в приёмную вошли, судя по звуку шагов, двое. Нужно было выходить, встречать, кто бы это ни был.

Слава богу людей, это был брат. А с ним ещё человек, которого, признаться, княжна увидеть не ожидала, но его появление сочла хорошим знаком.

— Господин Кузнецов, — любезно улыбнулась она, вначале поприветствовав брата. — Рада вас видеть. Говорят, вы по-прежнему обретаетесь в Риге, устраивая быт моих сородичей?

— Как видите, княжна, — господин титулярный советник тоже был сама любезность. — Дело как будто бы несложное, а головной боли хватает. Хлебну я лиха с альвами, — рассмеялся он.

— С нами всегда непросто, — согласилась Раннэиль. — Я тогда, в Петергофе, была слишком угнетена предчувствием беды, и не выразила вам свою признательность. Без вас наш путь был бы далеко не так гладок. Примите же мою искреннюю благодарность.

— Право же, не стоит, княжна. Я уже говорил вашему брату, и повторю снова, что всего лишь выполнял свой долг.

— И он же, долг, свёл нас сегодня на набережной, — чуть напевно проговорил брат. — Сколь ни мимолётна была та встреча в Петергофе, тем не менее, мы узнали друг друга. После встретились за обеденным столом и весьма содержательно побеседовали.

У братишки было странноватое выражение лица. Давно Раннэиль не видела его таким. Аэгронэль на языке мимики явственно говорил сестре: мол, при нём можешь говорить о делах свободно.

Вот, значит, как. Это удача, большая удача.

— Простите, господин Кузнецов, — мило улыбнулась Раннэиль, окинув человека быстрым оценивающим взглядом: не ошибся ли братишка. — У меня есть личная просьба к брату, но попрошу также и вашей помощи.

— Всё, что в моих силах.

Показалось?

Нет, не показалось — при всей демонстрируемой любезности эти слова насторожили господина титулярного советника. То ли братец так расписал её в застольной беседе, то ли тот сам догадался, что любовница императора, не чуждая ведению государевых бумаг, вряд ли попросит его сбегать в лавочку за румянами.

— Одну минутку, я сейчас.

В самом деле, долго ли заскочить в «кабинетец», схватить со стола два запечатанных письмеца и вернуться. Но княжна была уверена, что за эти несколько мгновений мужчины успели обменяться недоумёнными взглядами.

— Ты едешь в Петергоф, — в присутствии русских она всегда говорила с братом по-русски. — Прошу, отвези это матушке, но только срочно. Дело важное.

— Пётр Алексеевич?.. — забеспокоился брат.

— Нет, с ним всё в порядке, насколько это возможно. Но пусть матушка воспользуется приглашением и осмотрит… одного человека. Это действительно очень важно… Братик, когда я беспокоила тебя по пустякам?

— Никогда, — согласился Аэгронэль, пряча письмо за пазуху. — Хотя, признаться, я до сих пор не понимаю, к чему такая спешка?.. Хорошо, Нэ, я не буду больше задавать лишних вопросов.

— Зато вопрос имеется у меня, — проговорил Кузнецов. — Я-то здесь при чём?

— При том, что вы бы очень помогли мне, разузнав одну вещь, — учтиво ответила ему Раннэиль. — Есть причины, по которым я не могу сейчас напрямую выспрашивать знающих людей или искать соответствующие книги. Тем более, что я совершенно не знаю латыни. Но вы меня очень обяжете, если наведёте справки касаемо лечения ртутной солью. Какие дозы врачи считают относительно безвредными для больного, а какие — нет?

— Позвольте, но разве вы не…

— Увы, я «не», — с невесёлой полуулыбкой проговорила княжна. — Так сложилось, что я посвятила жизнь войне и двору, а не целительству, и потому мало что смыслю в лекарствах. Но мне кажется, что некто, смыслящий в оных куда лучше меня, задумал недоброе.

Взгляд человека сделался острым и холодным, как альвийский меч.

— А теперь, ваше высочество, — негромко сказал он, — я бы попросил вас изложить дело поподробнее.

— С превеликой охотой, господин Кузнецов, — княжна чуть приопустила веки, чтобы гость не заметил победного огонька в глазах. — Но только если буду уверена, что вы обладаете достаточными полномочиями, чтобы быть в курсе подобных дел. Ведь речь идёт о ближнем круге государя.

На несколько секунд в приёмной повисла напряжённая тишина, разлетевшаяся вдребезги от громкого, заразительного смеха господина титулярного советника.

— Эк я попался-то, — сказал он, отсмеявшись. — А поделом. Забыл, с кем имею дело.

— Я же говорила, с нами всегда непросто, — мило улыбнулась княжна. — Итак, я не ошиблась в своих предположениях? Разумеется, если брат вам не сказал, я могу изложить.

— Ваше высочество, давайте всё же условимся, что не станем называть здесь никаких имён и излагать какие-либо предположения, касаемые моей персоны, — самым учтивым тоном проговорил Никита Степанович. — Скажу лишь одно: вы недалеки от истины. Этого довольно?

— Для меня — да.

— В таком случае я готов вас выслушать.

— Извольте, — княжна жестом радушной хозяйки указала на стулья. — Давайте присядем. Хоть разговор предстоит и недолгий, но у вас есть хорошая поговорка: «В ногах правды нет»… Но прежде, чем я начну, хочу дать кое-какие пояснения относительно наших особенностей. Видите ли, у нас, альвов, весьма острый слух и такое же обоняние…

Рассказ и вправду вышел недолгим, но подробным.

Принцесса за то время, пока он её не видел, расцвела. Приоделась, подкормилась, отдохнула, и стала похожа на родовитую даму, а не на разбойницу с большой дороги. Хороша. Имей он хоть кусочек сердца, мог бы и попасться в эту ловушку. Но так как всю жизнь служил отечеству по своему разумению, задвинув сердце в самый дальний и пыльный угол, то дама сия вызывала у него лишь уважение. Зато в эту прелестную западню мгновенно попался не кто-нибудь, а сам император. Ему, впрочем, немного и надо было. Достаточно мелькнуть в пределах досягаемости смазливой мордашке, чтобы Пётр Алексеевич в очередной раз увлёкся. Но чтобы он допускал метрессу до своих бумаг, чтобы посылал вернейшего человека собирать подробные сведения о её родне, о настроениях среди ушастого народца, да вызнавать, не интересуется ли кто-то ещё альвами вообще и этой дамой в частности — такого Никита Степанович припомнить не мог.

Но постепенно из слов альвийки вырисовывалась страшноватая картина. В особенности если наложить её сведения на то, что он уже знал. Значит, заговорщики, проведав о грядущем письме из Синода, решили ускорить события. Хотели бы просто избавиться от Екатерины — дождались бы ссылки в монастырь, а там можно и яду подсыпать, никто не пикнет. Нет, удар наносят сразу по двум женщинам. Убить одну и взвалить вину на другую. Цель в таком случае очевидна: в отсутствие сына и завещания престол перейдёт к внуку государя. К сопляку, по которому уже сейчас видно, что там умишка немного. Трущийся около мальчишки Ванька Долгоруков наводил на определённые и совершенно безрадостные мысли касаемо будущности правления Петра Второго. Здесь расчёт идёт уже на подорванное здоровье императора, и что эта история, если ей суждено всплыть во всей неприглядности, окончательно его добьёт. Без всякого яда. А впавшие в немилость альвы уже не смогут прийти ему на помощь.

В этом плане Никита Степанович видел и слабые места. Заговорщики торопятся — это раз. Не принимают во внимание личность намеченной в жертву принцессы, вероятно, считая её просто красивой куклой — это два. И, наконец, совершенно не имеют понятия о том, что гневливый и вздорный человек — это только часть Петра Алексеевича. Другая его часть обладала редким прилежанием к труду и пониманием хотя бы направления, в коем должна двигаться Россия. Но была и третья часть, тайная. Та, что на шестом десятке прожитых лет наконец научилась мыслить холодно и расчётливо, невзирая ни на что. Именно этот Пётр, трезво-расчётливый, как и полагалось быть истинному государю, выделил среди подчинённых графа Головкина некоего неприметного титулярного советника. Почему именно его? И почему его одного? Неведомо. А в том, что на этой особой службе он такой один, Кузнецов знал совершенно точно.

«Отныне никто тебе не указ в делах сих, кроме меня. Никто!»

Здесь заговорщики просчитались особо. Они не ждали, что император начнёт пересоздавать Тайную канцелярию с пустого места, в тени, оставив ведомство Толстого и Ушакова на виду, яко пугало для самых глупых. Государь обязан ведать истину, а какова истина, проистекающая от пытошных дел, то даже последнему дураку ведомо. Любого на дыбу подыми, сознается и в том, что делал, и в том, чего не делал, и в том, что даже в страшном сне никому присниться не могло.

А альвы-то каковы, а? Братец с сестрицей раскололи его в два счёта. Значит, правда, что они там у себя в подобных делах за тыщи лет поднаторели. Вот и углядели своего. Выходит, с этого дня он уже не один на особой государевой службе? Так, что ли?

Судя по тому, как спокойно держалась во время разговора принцесса, и как задумчив был её братец — да.

— Насчёт дел лекарских я разузнаю, — сказал он, обдумав услышанное. — За сие беспокоиться вам более не след. Однако и от вашего высочества я теперь жду сведений, до коих мне при иных обстоятельствах не было бы доступа.

— За Петром Алексеевичем шпионить не стану, уж извините, — иронично усмехнулась принцесса. — Это было бы слишком, даже для меня. Но за окружением его буду следить в оба глаза, и делать выводы.

— А знает ли государь то, что знаете вы? — неожиданно поинтересовался альвийский князь.

— Знает, — кивнул Кузнецов. — Заговорщики не первый день шушукаются, а я примечаю. Не знает пока лишь того, что я сейчас от её высочества услышал.

— Тогда будет уместнее, если о том ему сестра расскажет. Иначе у государя могут возникнуть вопросы относительно того, как вы добыли эти сведения.

— Да уж, как бы голову не оторвал, — без особой радости проговорил Никита Степанович. — На действия при самом дворе я от него приказа не получал.

— Значит, я беру это на себя, — мелодичным голоском пропела альвийка. — Уж как-нибудь уговорю Петра Алексеевича на то, чтобы…вы более не тянули эту лямку в одиночку. Мой опыт при дворе батюшки может оказаться небесполезен.

О том, каким образом она станет уговаривать Петра Алексеевича, Кузнецов предпочёл не думать. Не хватало ещё скорчить понимающую рожу и тем её оскорбить, высокородную. Эх, бабы, бабы…

— Уговорите ли, ваше высочество? — усомнился он, однако. — Государь наш не из покладистых, может и воспретить.

— Значит, быть у нас первой ссоре, — заметила она тем же тоном, что и прежде. — Мы не в игры играем, а серьёзное дело делаем, согласитесь, господин Кузнецов. Здесь не уместны какие-либо предрассудки.

— Может, и не уместны, но с их наличием вам считаться придётся.

— Именно. И я намерена обратить эту слабость в силу. Если от меня не ждут чего-то…особенного, следовательно, они уже совершили ошибку, эти ваши заговорщики.

— Ну, раз уж на то пошло, то, быть может, вы назовёте их имена? — уже почти без иронии спросил Кузнецов.

Альвийка на несколько секунд задумалась, подперев подбородок тонкими пальчиками, даже глазищи свои зелёные прищурила.

— Это знатные персоны, — сказала она, подытожив свои размышления. — Достаточно родовитые, чтобы их не задвинули без веского предлога в глушь, но недостаточно полезные державе, чтобы их продвигали на первые места. Если же так случится, что у Петра Алексеевича появится сын, они потеряют всякую надежду на скорое возвышение. Их единственная возможность — Петруша, наследник. Посему ключевой фигурой заговора я полагаю Алексея Долгорукова — ведь это его сын состоит в фаворе у мальчика.

— Как и ваш племянник, — напомнил господин титулярный советник.

— Если меня обвинят в убийстве императрицы, опала коснётся всего моего народа. Нет, Никита Степанович. Латыни, быть может, я не постигла, но отдельные изречения уже ведаю. Есть среди них и такое: quo prodest. Ищи того, кому выгодно.

А этой принцессе палец в рот не клади, всю руку откусит. Зная о заговоре только самое общее, сходу назвала имя главного злодея. Наблюдательна, ум цепкий и недобрый, а рука к мечу привычна. Что ж у альвов за мир такой, если иному среди них не выжить?

— Будь моя воля, я бы вас на службу взял, — в голосе Никиты Степановича не было даже тени иронии. — Но всё в руках государевых. Согласится приставить вас к настоящему делу — так тому и быть. Нет — не обессудьте.

Тонкая, задумчивая, одинаковая улыбка озарила лица брата и сестры.

— В последнее время я что-то стал чувствовать себя совсем как дома, — весело проговорил князь альвийский. — Даже не знаю, огорчаться мне, или радоваться.

Ответить ему никто не успел. Сперва в коридоре раздались быстрые шаги, затем явившегося окликнула охрана, тот, само собой, ответил. Судя по тому, как невозмутимо, даже немного отстранённо держалась принцесса, всё шло своим чередом.

Курьеры к Петру Алексеевичу всегда вваливались, как к себе домой, запыхавшиеся, краснолицые. Будто не верхами добирались, а бегом на своих двоих. Хоть и было такое привычно, но Кузнецову это не нравилось. Захоти он убить хоть императора, хоть кого угодно из высшего света, курьер — самое лучшее прикрытие. Они привычны, почти безлики и вездесущи. Придавить настоящего где-нибудь, в его платьишко переодеться, сумку на плечо, и вперёд, делать своё чёрное дело. Ни с кем он, правда, этой мыслью не делился, да и случая не было. Но если всё сложится удачно, то курьерскую службу немного переиначит. Не будут эти ребятки вламываться в кабинет государев, грязными сапогами топоча, как сей бравый парень, а станут сдавать бумаги особому офицеру под роспись. Мороки больше, зато головной боли меньше.

Принцессу курьер, видимо, знал давно. Если он и удивился, застав у неё гостей, то не подал виду. Выложил несколько наскоро запечатанных писем и небольшой кожаный тубус на стол кабинет-секретаря, а затем, не особенно церемонясь, протянул альвийке сложенную в несколько раз цидулку.

— Велено лично в руки передать, — сказал он, с какой-то странной весёлостью взглянув на княжну.

Та не стала переспрашивать, кем велено. Либо догадалась, либо знала. Читая сие, в лице не переменилась — что значит воспитание! — но ушки, выглядывавшие из-под густых золотистых волос, порозовели.

— Сейчас ответ напишу, — проговорила она, легко поднявшись.

Ответ её был так же короток, как и послание… впрочем, Никита Степанович и так бы догадался, чьё. И что в том послании было, угадал, и что в ответном писано, тоже понял.

— Отнеси-ка, братец, сие…сам знаешь, кому, — с милой улыбкой проговорила княжна, подавая курьеру сложенный листок. — И прости, что гоняем тебя весь день, — добавила она, другой рукой протянув ему серебряную монету.

— Благодарствую, матушка, — курьер, пряча письмецо в сумку, а монетку в карман. На его лице явственно читалось, что, дескать, служба почётная, однако лишняя денежка вовсе не помешает. — Да я с радостью, чего уж там…

— Всякий раз, когда он называет меня матушкой, чувствую себя попадьей, — не без иронии заметила принцесса, запахиваясь в тонкую кружевную накидку и задумчиво наблюдая в окно, как отъезжает курьер. — Даже как-то неловко становится.

— Если Пётр Алексеевич с курьером бумаги отправил, значит, не скоро будет, — предположил её братец.

— Скоро, — ответила ему сестрица. — Не спрашивай, почему. Просто…знаю это, и всё. Если хочешь с ним поговорить…

— Пожалуй, не стану злоупотреблять доверием государя.

От того, как двигались альвы — изящно, легко, неслышно — начинала заедать зависть. Плохо. Такие мелочи надобно помнить, но до сердца не допускать… Итак, раз братец уходит, и ему самому засиживаться не след. С принцессой бы ещё поговорить, да положение у неё…особое. Чуть что не так, и от подозрений не отмыться. Придётся подождать. Если она своего добьётся, то как бы ещё государь не поставил её начальствовать над новой службой — опыта-то, почитай, не одна тыща лет. Голова у неё основательная, а в таком деле, имея правильную голову на плечах, и баба управиться может.

— У вас было два письма, ваше высочество, — напомнил он альвийке, когда князь уже собрался выйти за порог. — Могу ли я полюбопытствовать, отчего вы отдали брату только одно?

— Второе было вам, — проговорила княжна — не голосок, а колокольчики серебряные. — А вы и без письма теперь всё знаете. Я счастлива, что между нами не возникло недоразумений, Никита Степанович. Смею надеяться, что смогу послужить своему новому отечеству так же, как и вы.

Она и впрямь здесь освоилась. Ручку для целования подаёт, словно всю жизнь провела при дворе петербургском. И не сказать, что сейчас сия церемония была ныне Кузнецову неприятна. Не в том даже дело, что женщина красоты неимоверной, прямо-таки нелюдской, а в том, что, в отличие от иных царедворцев, она была с ним одного поля ягода.

Будет дело.

Испокон веку как заведено? Служба воинская — она нелёгкая. Пока войны нет, с оружием упражняйся и себя блюди, чтоб не иметь вид разбойничий. Опять же, нынешний-то государь парады ввёл, чтоб солдаты ещё и ходили строем. Со стороны вроде красиво, а пока научишься шаг чеканить, да чтоб всем вместе, а не вразнобой, семь потов сойдёт. А коли война, так кому помирать за отечество, ежели не солдату? Вот и получается, что служба почётная, да смертью пахнет. Сегодня ты есть, а завтра тебя нету.

Оттого и гуляли солдаты, жалованье получив… Ох, гуляли!

Был и ещё один неписанный закон: новобранец проставляется с первого жалованья. Новобранцев в славном полку Ингерманландском, драгунском, нынче много. Ещё с месяц тому пятерых приняли, и ныне пополнение имеется. И все, как на подбор — коты. Альвы, то бишь. А чего? Солдатики справные. К мечу с детства приучены, из ружья стрелять тоже не в казарме обучались, на войне, а немец, коли он враг — учитель суровый. А уж чтоб вышибить кота из седла, надобно быть Данилой Зуевым. То бишь, детиной гренадерского роста, косая сажень в плечах, и силы немереной. И как схлестнулись они тогда, Данила с Илваром, крещённым в православии именем Антон, так все думали — прибьют друг дружку ненароком. Насилу растащили. Данила — медведище, а котяра ловок и быстр, словно куница. Но нет. Посмеялись и сдружились. Хотя долго потом глядели на мир глазами, ладно подбитыми: у одного левый, у другого правый.

А ныне — гуляют они, друзья закадычные, Данила с Антоном, и товарищи их тоже.

С чего началась та кулачная баталия, после мало кто мог сказать. Вроде припоминали, будто накануне караул лейб-гвардии Преображенского полка мимо той австерии прошёл. Ну, прошёл, и бог с ним. Да только часа не минуло, как явились они снова, вроде как уже не в карауле и вроде как тоже погулять. А может, и не те самые, а иные, кто знает. Кое-кого из оных ингерманландцы признали сразу — роты бомбардирской сержант Шайнов да два капрала той же роты, Дуров и Свечин. Прочих ранее видали, а по имени не спрашивали. И ладно бы те просто погулять явились. Выпили по чарке — что та чарка гвардейцу, тьфу! — и давай котов задирать. Те и ухом не повели, словно враз перезабыли все русские слова, коим обучились. Но когда кто-то из гвардейцев принялся порочить честь славного полка Ингерманландского, тут уж Данила не сдержался, помянул, как преображенцев гоняли канавы в Петергофе рыть. И не токмо сие припомнил, а и многое другое.

Словом, разнимать их пришлось лейб-регименту, когда ломать в трапезной стало нечего, и баталия выплеснулась на улицу.

Драчунов, как водится, посадили всех под замок, невзирая на полковую принадлежность. До разбирательства.

— Завтра, ваше императорское величество?

— Пускай в подвале посидят, небось, поостынут к утру. Там разберёмся. Кулаки у них, видите ли, чешутся… Вот зашлю за Тобольск, вмиг сия чесотка пройдёт!

«Интересно, — думала Раннэиль, прислушиваясь к громовым раскатам монаршего гнева, что были слышны на весь Зимний дворец. — Когда Петруша писал мне ту записку, то настроен был вполне мирно. Кто же умудрился испортить ему вечер?»

Дождавшись финального: «Пошли все вон!» — княжна спокойно, будто ничего не произошло, раскрыла дверь — обе створки — и плавным шагом вышла навстречу.

Выглядел Пётр Алексеевич под стать своему настроению — словно ёж, иглами ощетинившийся. Поднимался по лестнице тяжело, и это напугало Раннэиль куда сильнее, чем его раздражённый вид и гневные взгляды, обращённые на неё. Вот чего не умел нынешний государь всея Руси, так это разделять правых и виноватых; достаться могло всем, кто был в пределах досягаемости. Другое дело, что княжна уже знала, как с этим бороться.

— Слыхала? — громыхнул он, махнув рукой куда-то в сторону входной двери.

— Не всё, — княжна отвечала нарочно негромко, чтобы Пётр Алексеевич перешёл с гневного крика на обычную речь. Действовало, как правило, безотказно. — Я поняла только, что кто-то с кем-то подрался.

— Твои орлы отличились, — уловка сработала: громкости поубавилось. Зато прибавилось язвительной насмешки. Сбросив привычную солдатскую епанчу прямо на пол, император прошагал мимо княжны, даже не обернувшись. — Илвар, или как его там. Заскучал, видать, служба без драки не мила сделалась… Что молчишь? — он, резко обернувшись, вновь повысил голос.

А Раннэиль нечего было сказать. Она скрипнула зубами и, тихо застонав, крепко сжала ладонями виски. Удар был и впрямь сильный.

У альвов нарушенное слово всегда каралось смертью и ложилось несмываемым пятном на честь всей семьи. Недаром поводом к последней войне между союзами Домов послужил именно отказ от данного ранее слова.

— Я же за них поручилас-с-с-сь… — прошипела она, закрыв глаза. — Какой позор…

Случаи, когда княжна из Дома Таннарил в таких ситуациях демонстрировала неподдельные чувства, можно пересчитать по пальцам одной руки. Но впечатление сие зрелище всегда производило глубокое и неизгладимое. Брат бы оценил, уже был свидетелем чего-то подобного лет пятьсот назад. А Пётр Алексеевич сталкивался с этим впервые, и, прямо скажем, не знал, что делать. Гневаться дальше, или погодить? Это правых и виноватых он плохо различал, а вот искренность от притворства отделял на зависть прочим. Правда, не всегда позволял себе это показывать. К тому же, княжна не пыталась оправдываться, как то сделало бы большинство его приближённых. Казнила себя, как… Именно — как достойный командир за безобразия своих солдат. Редкостный случай.

Если бы Раннэиль могла видеть его лицо, то без труда прочла бы всё это. Но ей впервые за долгое время было по-настоящему стыдно и больно. Как хранительнице Мира и Покоя Дома, ей приходилось совершать и весьма неприглядные вещи, но словом своим не разбрасывалась, и, давши его, держала при любых обстоятельствах. И что теперь? Ведь он выгонит её, и будет сто раз прав. Потому княжна вздрогнула, услышав его голос. Голос, в котором не было ни капли прежнего гнева.

— Ну, полно, Аннушка, — это была очередная его резкая смена настроения. Только что злился, теперь жалеет, к себе привлёк и по голове гладит. — Завтра разберёмся, что там к чему. Не казнись. Ежели б я за всех своих обормотов тако же душу рвал, давно бы со стыда помер.

От него пахло холодным, но уже почти весенним воздухом, влажным сукном, металлом и кожей. И ещё — лекарствами. Всё-таки ему очень хочется жить, если не гонит от себя лекаря, как раньше, едва полегчает… Какой же он, всё-таки, страшный, непонятный, тяжёлый характером… и бесконечно любимый.

— Разберёмся, Петруша, — прошептала она, чувствуя, как уходят стыд и боль. — Если они виновны, накажи меня, как пожелаешь.

— Там видно будет, Аннушка. Ну, пошли, что ли? Торчим здесь на виду.

Его слова вернули княжну в реальность и заставили вспомнить, зачем, собственно, она посылала ту записку. Он тоже вспомнил, потому как «на виду» его до сих пор мало смущало. За ними и сейчас наверняка наблюдали несколько пар глаз, и никто не поручится, что не слушали несколько пар ушей. А это сейчас было вовсе некстати.

Чувства чувствами, а дело серьёзное, и требует серьёзного отношения.

— Говори.

Здесь, в личных апартаментах государя, можно было иметь хотя бы слабую уверенность в том, что их сейчас не подслушивают. На всякий случай Раннэиль напрягала слух, надеясь услышать, не сопит ли кто за дверью или стенкой, выведывая царские секреты. Но нет. Ни за дверью, ни за стенами никого не было. А если кто и подглядывал, то не видел ничего необычного. Государь и ранее частенько сажал её к себе на колени, и они шептались. Иногда о пустяках, но чаще — о делах.

— Меня беспокоит состояние императрицы, — прошептала княжна. — Она была там, в кабинете.

— Она тебе что-то сказала?

— Нет. Постояла за дверью, поглядела на меня в щёлочку и ушла. Но я услышала запах… Она пахнет смертью.

Судя по тому, какую мину скорчил при этих словах Пётр Алексеевич, его мало заботило нездоровье опальной жены. А помрёт, мол, так ещё лучше, не будет скандала с разводом.

— Я не доктор, чтобы микстуры ей прописывать, — недовольно проговорил он.

— Зря тебя это не беспокоит, Петруша, — княжна покачала головой. — Она не сама по себе умирает, её убивают. Я узнала запах, и знаю, что за яд. У вас им почему-то принято лечить. По дурости или по злобе её травят — не знаю, но хорошего в том мало. И если делают это со зла, то сейчас отраву ей давать перестанут. Ей станет лучше, она сможет присутствовать на венчании дочери, а затем…

— Ясно.

У него снова начала дёргаться щека. Раннэиль знала, что это с детства, с того дня, как на глазах десятилетнего мальчишки взбунтовавшиеся стрельцы расправлялись с его родственниками. Родственники те, прямо скажем, доброго слова не стоили, но поди объясни это ребёнку. Сейчас, сорок с лишним лет спустя, это означало, что государь в ярости. В той её холодной разновидности, когда окружающим действительно стоит бояться за сохранность головы на плечах.

— Что ещё скажешь?

— Мне понадобится один человек.

— Кто?

— Ты его знаешь. Кузнецов.

Мгновенный острый взгляд — прямо в глаза.

— И об этом догадалась.

Княжна готова была поклясться, что в его взгляде, равно как и в голосе, промелькнуло скрытое одобрение. Это хорошо. Это очень хорошо. Ещё лучше, что не нужно ничего объяснять. Они, оказывается, прекрасно понимали друг друга с полуслова.

— Тебе понадобились те, кому ты мог бы верить, — едва слышно проговорила она. — Кто сам был бы верен тебе без остатка. Кто вконец пропал бы без тебя. Так, Петруша?

— А могу ли я верить тебе безоглядно, Аннушка? — Пётр Алексеевич, человек, жизнью не раз битый, и самому себе иной раз верил с оглядкой. — Сколь раз убеждался: и самые ближние предают, коли случай выпадает.

— Если не веришь — убей меня, — спокойно проговорила княжна. — Гнать поздно, слишком много государственных секретов узнала. Просто возьми и зарежь. Или задуши. Или отрави. Но я прошу тебя, Петруша, — её губы дрогнули, сложившись в невесёлую усмешку, — никогда больше не оскорбляй меня подозрениями.

Что это? Неужели растерянность? Значит, не ждал от неё такого, не ждал. Или просто не привык к подобной откровенности.

— Не искушай, — сказал он, помрачнев. Коснулся кончиками пальцев её шеи. — Ведь и поддаться могу.

— А после?

— А после сам удавлюсь, от тоски.

— Мы с тобой — сумасшедшие…

Не зря отец говорил — правителей нельзя измерять общей меркой. У них мозги, фигурально выражаясь, вывернуты наизнанку. А это и есть безумие.

Завтра у них будет новый день, новые заботы, радости и печали. Но то будет завтра.

 

5

— Варварская роскошь. Вы не находите, коллега?

— Если роскошь — признак варварства, то опасаюсь вызвать ваше недовольство, назвав роскошным Версаль.

— Ах, друг мой, ваша ирония столь же легка и изящна, как поступь солдат вашего доблестного короля. Дело не в яркости и блеске, а во вкусе. У царя Петра, увы, вкуса нет. У его супруги, к сожалению, тоже.

— Зато его в достатке у метрессы. Кстати, где она?

— Вон там, рядом с братом и матерью… Умна. Понимает, что на нынешнем празднестве ей не место подле государя.

— Господа, господа, имейте же хоть каплю уважения к его величеству и их высочествам! Вы в церкви, а не в салоне!

Да, в церкви. Точнее, в соборе, недостроенном, но уже действующем. Шпиль его только собирались обкладывать золочёной медью, и он тёмной иглой вонзался в пасмурное петербургское небо. Лишь фигура ангела наверху сияла слегка потускневшим золотом. Но алтарь уже года четыре, как освятили, здесь шли службы. Здесь и велено было проводить венчание старшей царевны — не в Москве.

Это давало иностранным дипломатам повод поразмышлять над истинным смыслом нынешнего празднества. Браком дочери с вероятным наследником шведской короны русский император желает обезопасить страну с севера и на Балтике, это ясно. Настолько ясно, что в Стокгольме уже с новым пылом разгоралась вражда между сторонниками мира с Россией и желающими на французские и английские денежки продолжать политику Карла Двенадцатого. Что эта самая политика привела Швецию в незавидное положение, никто из последних вспоминать не любил. Вряд ли они любезно встретят русскую королеву, дочь царя, унизившего их страну. Но те же иностранные дипломаты отмечали, что подобные размышления Петра Алексеевича вроде бы не занимали. Значит, ведомо ему нечто такое, чего не ведали они. А это уже повод для действий по изысканию тайного. Во-вторых, на празднество, помимо русской знати, прикатила полунищая голштинская семейка — дышащий на ладан герцог Кристиан-Август, родной дядюшка Карла-Фридриха, с затянутой в немыслимо тугой корсет супругой и целым выводком болезненно-худосочных отпрысков. Все тут же отметили, что его старший сын, Карл-Август, на балу танцевал исключительно с цесаревной Елизаветой, и был с нею предельно любезен. Тут многое становилось понятным. Если государь устроит и этот брак, то обложит шведов со всех сторон, по обеим сохранившимся линиям наследования. Попутно приберёт к рукам и саму Голштинию, и тогда голова болеть будет уже у датского королевского дома, буде те вздумают отказаться от союза с Россией. Русский пряник — торговлю и защиту от шведов на суше — датчане сжевали с удовольствием, теперь распробуют русского же кнута, будучи принуждены к постоянному аккорду с Петербургом висящей над головой угрозой требования вернуть Шлезвиг. А от сего становилось кисло уже соседним германским государям, всей этой мелочи, привыкшей кормиться от подачек больших держав. Пётр, опутывая германские семейства сетью родственных связей с домом Романовых, закладывал основы будущего влияния России на европейские дела. А так как там после войны за испанское наследство сферы уже были более-менее поделены, это означало, что придётся потесниться давним гегемонам — Франции, Англии и Австрии. Это не нравилось ни гегемонам, ни мелочи, но ссориться с Петром не хотелось никому, а всяческим владетельным герцогам и королям, повелителям двух мостов и трёх кочек — тем более. Пётр — это сила, с которой им нельзя не считаться. От него много денег не допросишься, скуповат русский император, а исполнять его пожелания так или иначе придётся. Тем более, что подрастает третья его дочь, и сейчас неведомо, какой политический союз отец подгадает для её будущего брака.

Иными словами, празднество, устроенное в новой столице, в Петербурге, яснее ясного указывало направление, в котором Пётр собирался действовать методами политическими.

Прусский посол, Аксель фон Мардефельд, был скучен и грубоват, хотя слыл дипломатом отменным. Все эти случки… ах, простите — матримониальные связи и перспективы он натурально презирал, но не учитывать их в анализе ситуации не мог, не имел права. В мире, где судьбы государств находятся в руках наследственных владык, все эти свадьбы-рождения-похороны занимали едва ли не главное место. Хотя монархи частенько плевали на узы крови, воюя с братьями и сёстрами, отцами и дядюшками, даже с родными детками, но макиавеллиевский цинизм ещё не пустил прочные корни в иных коронованных персонах. Таков был его король, Фридрих-Вильгельм. Но не таков, судя по всему, его наследник, Карл-Фридрих Гогенцоллерн. У этого принца, как в русской пословице про тихий омут, полным-полно чертей в голове, и посол крепко подозревал, что при новом короле Пруссии предстоит весьма насыщенная событиями жизнь. И если Пётр или его наследник собирается в будущем распоряжаться на германской кухне, то ему придётся либо считаться с интересами Пруссии, либо разгромить её, поделив на собственно Пруссию и Бранденбург.

Об опасности сего вполне вероятного манёвра Мардефельд уже отписывал в Потсдам. Реакция наследника, вероятно, разделявшего взгляды посла, ему неизвестна, а его королевское величество, увы, огорчил. Фридрих-Вильгельм настолько очарован личностью Петра, что не поведёт армию на восток. Зря. Именно сейчас было бы неплохо поставить Россию на место, пока она ещё зализывает раны после недавних войн.

Кстати! Россия уже практически год ни с кем не воюет!

Это неправильно. Если маленькая бедная Пруссия хочет не только выжить, но и сделаться арбитром в делах Европы — вместо России — она должна быть сильной. Сильная Пруссия невозможна при наличии сильной России, потому что сильная Россия всегда будет доминировать над Пруссией. Следовательно, Россию нужно чем-то занять, и, по возможности, при этом ослабить. Ничего лучше новой войны не придумать. Но — с кем?

Шведы до сих пор вздрагивают, вспоминая несчастливое царствование Карла Двенадцатого и первые годы правления его сестрицы Ульрики-Элеоноры. Персия только в прошлом году вынуждена была уступить России три прикаспийские провинции, и воевать за них снова не станет. По крайней мере, в ближайшие лет пять, пока персы сами не разберутся, кто им шахиншах. Китай? Очень смешно. Цинов никакими посулами не заманишь за Великую Стену, они предпочитают, скорее, быть сильными в одном месте, чем растягивать свои силы на необозримые пространства, подобно Чингисхану… Польша? Это ещё смешнее, чем китайцы, хотя бы потому, что посадили себе на шею саксонского короля, а тот хоть и плохой, но России союзник. Но даже если предположить невозможное, и представить, что поляки отрешат Августа от престола и выберут какого-нибудь тупого и воинственного гонорового шляхтича, то первый же польский удар по России станет последним. Пётр раскатает их в тонкий блин, слопает и не подавится, а чернь с правобережья Днепра его в том горячо поддержит. И, пока он будет рвать поляков с холки, в хвост им обязательно вцепится Пруссия. От такого случая округлить владения ещё ни один Гогенцоллерн не отказывался.

Остаются те, с кем у Петра основательно побиты горшки: Франция, Англия и… Османская империя.

Итак, Франция. Богатейшая страна Европы, тем не менее, уже начала ощущать финансовые последствия своей политики. Бесконечные субсидии то шведам, то туркам, подачки германской католической мелочи, постоянные недоразумения в отношениях с Испанией, Португалией и Англией, касаемые заокеанских колоний — этих бездонных бочек уже не выдерживала даже французская казна. Король — юноша, почти ещё мальчик, хоть его и собираются, по слухам, женить на этой полячке, которая на семь лет старше. Как метко выразился в приватной беседе русский император, «женят сопляка на дуре, штоб она ему дураков нарожала». Конечно, это говорила обида — регент Франции, герцог Филипп, отказался от помолвки юного Людовика с царевной Елизаветой, ссылаясь на различие в вере. Если бы Мардефельда спросили, то он бы предпочёл видеть в качестве королевы Франции весёлую Елизавету, а не эту племенную кобылу Марию Лещинскую, призванную слегка разбавить порядком застоявшуюся кровь Бурбонов. Но не Мардефельд определял извивы политики Версаля, а у герцога Бурбонского, нынешнего правителя Франции, имеются какие-то свои резоны поступать именно так, а не иначе.

Тем не менее, французы ещё достаточно богаты, чтобы выставить сильную армию. Однако шагать через всю Европу, чтобы воевать с русскими — извините, Бурбоны кто угодно, но не дураки… пока ещё. Следовательно, прямое столкновение Франции с Россией в обозримом будущем невозможно. Разве что на море, но русские пока не дерзают выходить на межконтинентальные торговые пути. Учатся. Пройдёт ещё немало времени, пока их корабли станут выходить в океаны. Тогда и будет иметь смысл разговор о морской войне с французами. Хотя, честно сказать, Мардефельд с трудом верил в то, что Франция сможет удержать первенство на море.

Англия — вот безусловный враг России. Англия и её непомерные амбиции. Император Пётр не сразу, но понял это. Оттого и разрыв дипломатических и торговых отношений. Как-то Мардефельд допустил оплошность, поинтересовавшись у государя, отчего тот не желает даже видеть никаких посланцев из Лондона. Пётр Алексеевич, похлопав его по плечу, ответил по-немецки: «Дружище, мне с моими убийцами за одним столом сидеть не должно». В самом деле: при короле Георге, происходившем из подлой ганноверской семейки, британских дипломатов стали инструктировать так, будто они должны были вскорости сделаться наместниками. Им вменялось пускать в ход всё, от подкупа и шантажа до яда и кинжала, чтобы утвердить интересы Англии наилучшим образом. Интересы же государства, в котором они находились, не учитывались вовсе. Столь циничного отношения даже посол Пруссии, отнюдь не бывший другом России, не понимал. Но — учитывал. Британский флот способен блокировать морские подходы к Петербургу, но без высадки десанта и помощи Швеции он обречён вернуться в родную гавань несолоно хлебавши. Итак, если Лондон не может с Россией впрямую воевать, а также не имеет возможности устроить дворцовый переворот, подослав к Петру русского Равальяка и подкупив вельмож, значит, ему придётся действовать опосредованно. И вот тут интересы англичан неожиданным образом совпадают с интересами Франции. Воюя друг с другом в колониях, они вполне способны выступить согласованным дуэтом в…Стамбуле, своей внешней политики не имеющем. А где турки, там Крым и татары, которые только рады будут пойти в новый набег на южные окраины России.

Вот это уже куда более реальная конструкция. И если о ней догадывался Мардефельд, то не мог не догадываться Пётр. Следовательно, стоит ожидать его действий в южном направлении, хотя бы в виде укрепления гарнизонов. А это французы с англичанами обязательно распишут Ахмеду Третьему как подготовку к полноценной войне с Высокой Портой. Султан уже влез в Персию, пользуясь тамошней вялотекущей гражданской войной между царями, которые третий год выясняли, кто из них больший самозванец, и Османская империя не могла упустить случай урвать кусочек. Но для того, чтобы татары пошли в набег на Россию, Турции не нужно сильно напрягаться. Достаточно послать эмиссара с туго набитым кошельком, через коего намекнуть, что повелитель правоверных не будет против, если рабские рынки Кафы и Анапы пополнятся свежим товаром.

Правда, участие, пусть и косвенное, в подобном альянсе, король Фридрих-Вильгельм никогда не одобрит. Но кто говорит об участии? Довольно провести несколько непринуждённых бесед с этим напыщенным павлином Кампредоном, да намекнуть некоторым знатным персонам здесь, в Петербурге, о грядущем изменении военно-политической обстановки. Француз беспощадно обворует бедного пруссака, присвоив себе его идею, на что оный пруссак жаловаться, оспаривая авторство, точно не станет. Бедному пруссаку скандалы ни к чему. Пускай Кампредон пишет в Версаль, герцогу де Бурбону, пишет своему давнему покровителю аббату де Флёри, пускай. Его почта перлюстрируется, это Мардефельд знал точно. И, в случае чего, все шишки упадут на его, Кампредона, парик. А бедный пруссак останется в стороне.

Хотя, какой из него пруссак… Так, швед заезжий, прижившийся на прусской службе.

Тем не менее, нужно было пережить свадебный пир — о, эти русские пиры! — после чего ещё и побыть галантным кавалером, мило любезничая с дамами. Танцевать он не любил, а галанты его несколько тяжеловесны. Однако долг обязывал, и приходилось расточать любезности, цепко наблюдая за происходящим в зале. Что ж, пока это самое происходящее за пределы допустимого не выходило. Императрица, кстати, действительно нездорова и подавлена, хотя изо всех сил старается это скрыть. Император, напротив, выглядит куда лучше, чем полгода назад, весел и жизнерадостен. Его дочери милы и прелестны. Вокруг же никаких новых лиц, и старые никуда не делись. После учреждения Верховного тайного совета никаких заметных перестановок при дворе не наблюдается. В любой европейской стране это означало бы, что государь достиг некоего равновесия своего кабинета, и не желает его нарушать, но это же Россия, и это же Пётр. Такое затишье у него случается только перед бурей. Мардефельд отдал бы полжизни за то, чтобы проникнуть в тайну его замыслов.

Логика галантного века диктовала свои правила. Хочешь проникнуть в замыслы короля или императора — будь любезен и обходителен с его фавориткой. Видит бог, Аксель фон Мардефельд давно бы уже не вылезал из салона княжны Таннарил, буде она содержала такой салон. Увы, альвийка вела настолько скромный образ жизни, что даже самые заядлые сплетницы скучнели при упоминании её имени. Говорят, она постигает языки и много читает. С одной стороны, это неплохо. С такой дамой всегда найдётся о чём поговорить. С другой же… Умная женщина — это всегда большая проблема. А умная женщина вблизи особы государя — это большая проблема в троекратном размере. Есть, правда, разновидность ума, не искушённого в придворных хитростях и политике, и более всего такой ум обычно присущ скромницам. Но проверять это в личных беседах с княжной? Откровенно сказать, он немного её побаивался. Был наслышан о разбойных подвигах высокородной княжны на дорогах Саксонии. Чтобы такая дама оказалось умной, но простодушной? Нет, не верится. Придётся изыскивать иные способы подобраться к секретам его императорского величества, а об эту дамочку пускай иные зубы обламывают.

Хотя, сказать ей несколько любезных, ни к чему не обязывающих фраз всё-таки стоит. Обязанность дипломата, как-никак.

— Не скучаете, коллега?

Ну, вот, черти принесли француза…

— Нам с вами некогда скучать, друг мой, — проговорил Марлефельд, стараясь сесть так, чтобы и версальский посланник не чувствовал себя оскорблённым, и за залом наблюдать. — Наше ремесло обязывает к работе даже тогда, когда все вокруг развлекаются.

— Весьма точное определение, коллега… Да, вы заметили одну немаловажную деталь?

— Я заметил их множество. О какой именно вы изволите говорить?

— За весь вечер его величество не выпил и половины бокала.

— Верно. Ранее пил и курил, как голландский боцман, и ругался, как прусский капрал. Но не думайте, будто императора подменили. Видал я людей, возвратившихся от порога смерти. Иных такое путешествие меняло до неузнаваемости.

— В какой мере эти перемены могут отразиться на его политике, как вы полагаете?

— Трудно сказать. Он ещё никак не обозначил новые шаги. Всё, что мы наблюдаем, не более чем завершение старых.

— То есть нам с вами, увы, в ближайшее время предстоит мучиться догадками.

— Полагаю, вскоре каждому из нас предстоит весьма любопытная беседа, шевалье. Я не ведаю, каков нынешний император Пётр, но прежний бы обязательно поинтересовался настроениями кабинетов Версаля, Вены… Не побрезговал бы он и моим скромным мнением.

— Думаю, не слишком ошибусь, если выскажу предположение, что беседовать с нами станут наиболее приближённые к особе государя персоны. Не исключаю, что это может быть сам канцлер, граф Головкин. Но рискну предположить, что государь остановится на кандидатуре барона Остермана. Этот пройдоха хитёр и дьявольски умён.

— Он немец, — хмыкнул Мардефельд. — И потому мыслит, как немец. Нам с вами будет достаточно легко понять из его слов, что он думает. Граф Головкин хоть и русский, но тоже привык мыслить, как немец. Будет хуже, если нами займётся князь Меншиков.

— О, нисколько, — рассмеялся француз. — Что бы ни говорил князь Меншиков, думает он всегда только о деньгах.

Разочаровывать коллегу Мардефельд не стал. Да, он прекрасно знал, что друг императора алчен до денег и власти. Но при этом на втором месте у него неизменно оказывались интересы своей страны. Проблема французской дипломатии, на взгляд прусского посланника, заключалась в том, что Версаль редко утруждал себя глубоким анализом ситуации. Образно говоря, французы, как бы ещё не со времён Мазарини, предпочитали тихое каботажное плаванье океанским путям. Мардефельд предвидел грядущий кризис в политической системе Франции, правда, не смог бы с абсолютной уверенностью сказать, когда он разразится. Вероятно, не ранее того времени, когда изрядно истощится королевская казна, а это, как он уже припоминал сегодня, при текущей политике Версаля не за горами.

Что ж, пусть французы, плавая на мелководье, садятся на мель. Разве маленькой бедной Пруссии от этого станет хуже? Скорее, наоборот.

Это празднество совсем не было похоже на торжественные пиршества альвов. Слишком много мишурного блеска, неискренности, легкомыслия…и политики. Это утомляло, но Раннэиль, сама неким образом приложившая руку к успешной организации торжества, ничем не выказывала свои истинные чувства. Проявляла любезность к собеседникам, кто бы они ни были, мило улыбалась, поддерживала беседы на самые разные темы — от моды до сравнительной философии. Иным собеседникам было интересно послушать о мировоззрениях альвов и отличиях оных от людских.

На празднество она надела своё лучшее платье цвета молодой травы, а чтобы не выглядеть ходячим прилавком ювелира, подобно местным дамам, использовала в качестве украшения только одну вещь. Древнейший амулет её Дома, Камень Жизни, с помощью которого отец и матушка в начале времён выращивали дивные сады. Без магии это была всего лишь прекрасная золотая подвеска с чистейшим, огранённым в виде капли изумрудом глубокого тёмно-зелёного цвета с едва заметным голубоватым отливом. В её родном мире камни подобной чистоты были большой редкостью, и использовались только как амулеты. Ведь там даже ребёнок знал: чем чище камень, тем более сложное плетение в нём можно сохранить, и тем больше силы накопить. Но даже здесь, где о магии знают только из глупых фантазий, этот изумруд был редкостью. Раннэиль не раз ловила на себе завистливые взгляды, а до чутких альвийских ушек долетали обрывки фраз.«…вырядилась. Цацку-то дорогую, небось, государь презентовал». «Что вы, душенька, работа не наша, сразу видно». «Поверю вам на слово…»

Слушать, что болтают сплетницы, ей не хотелось. Нужно занять себя чем-то серьёзным, а ничего серьёзнее политики здесь не найти. Вот они, иностранные посланники. При дворе отца тоже были послы, но с ними больше общались старшие братья. Раннэиль вступала в игру лишь тогда, когда приходило время серьёзных действий, и то круг её общения не ограничивался одними дипломатами. Хотя… чем, собственно, послы отличаются от простых смертных? Лучше подвешенным языком и хитроумием, разве что. Этими качествами члены Дома Таннарил тоже не обделены… Кто тут поблизости из послов европейских держав?

Мягкое, едва ощутимое прикосновение к локтю. Мать.

— Мне нужно кое-что тебе сказать, — тихо проговорила она — так, словно не было ни великосветской ссоры, ни долгого нежелания разговаривать. — Отойдём в сторону.

— Здесь всё равно никто не знает нашего языка, — учтиво ответила княжна — словно и в самом деле ничего не было.

— Как знаешь… Тебе известно моё отношение к этой женщине, императрице, — мать сказала это спокойным ровным тоном. — Но ты была права: я вижу признаки отравления солью ртути. Если ей продолжат давать это… этот яд, она не проживёт и недели.

— У меня есть подозрения, что сегодня, в крайнем случае, завтра ей могут дать смертельную дозу.

— Твои подозрения обоснованы?

— Я тоже сомневалась, но получила некие сведения из другого источника.

— В таком случае я не отойду от неё ни на шаг, и буду внимательно следить за тем, что ей дают с едой и питьём… Да, мне нужно будет поговорить с тобой ещё по одному вопросу, но это может немного подождать.

— Как скажешь, мама.

Обе женщины, мать и дочь, были слишком искушены в недомолвках, чтобы заговаривать сейчас о главном. О том, что непреодолимой, на первый взгляд, стеной встало между ними. Ещё не время.

Так где же эти…господа дипломаты?

Увы, снова заиграли музыканты, и пары пошли в скучнейшем и нелепейшем, на взгляд альвийки, танце. Дамы и кавалеры, как ни старались, далеко не все попадали в такт, иные вовсе не были предназначены природой для танцевания. Шарканье кожаных подошв и стук каблуков раздражали чуткий слух. Хотя музыка была на сей раз неплоха, или просто музыканты попались толковые. Запах горящих свечей и французских духов терзал обоняние. Сейчас она бы не то, что яд — вонь свежего дёгтя бы не учуяла. Словом, то, что здесь считалось развлечением, сделалось для альвийской княжны сущей пыткой. Но, видимо, придётся ей терпеть подобные собрания до конца жизни.

А, кроме того, ей было тоскливо — приходилось соблюдать тысячу приличий. Даже в кабинете, зарывшись в бумаги по самую макушку, она чувствовала себя счастливее — от того, что занималась полезным делом. И от того, что дело это было полезно для него. Но сегодня он тоже обязан был соблюсти приличия, демонстрируя хотя бы видимость мира в семье. Что бы там ни было, а потомство своё император любил. Раннэиль не раз уже видела, как он молился за здравие живых детей и за упокой умерших… даже за старшего, Алексея. Потому просто не мог испортить свадьбу дочери публичным скандалом. А это был бы большой скандал и урон престижа, не столько его собственного, сколько престижа страны, и без того неоднозначного… Политика, сплошная политика. Но княжна Таннарил лучше прочих понимала, каких жертв она, порой, требует, и не обижалась на судьбу.

Вот промелькнул среди танцующих посол Франции в паре с толстой княгиней Прасковьей Долгоруковой. Полнотелая женщина, мать многих детей, танцевала на удивление ловко, не сбиваясь с ритма, и при этом умудрялась ещё с очаровательной улыбкой отвечать на любезности посла. Во время следующего па они сместились далее, и на первый план вышла её старшая дочь Екатерина, ещё подросток, танцевавшая с каким-то неизвестным красавцем. За этими ещё одна пара — старший Катькин братец, Ванька, с тощей вертлявой девицей, довольно громко стучавшей каблуками… Не слишком ли много Долгоруких вокруг этого посла? Кстати, а где же отец семейства? А, вон он, Алексей Григорьевич, в дорогущем платье, весь усыпанный бриллиантами, и в пышном парике. Стоит в сторонке, довольно любуется на своё семейство…и о чём-то беседует с имперским посланником, Гогенгольцем.

Скуку как рукой сняло.

Конечно, тема разговора главы целого клана Долгоруковых с послом Империи могла быть и самой невинной. Но Раннэиль умела складывать самые незаметные штрихи в более-менее целостную картину, и от того, что она знала и видела, становилось неуютно. Она-то, в отличие от многих, точно знала, кто стоит за покушением на жизнь императрицы. И любые контакты этой персоны были подозрительны, в особенности сейчас. А уж если это австрияк, значит… Значит, заговор действительно выходит на ту стадию, когда заговорщикам отступать уже некуда, и они будут действовать решительно.

Вена безусловно поддержит Петрушу, самого вероятного наследника престола, как родственника их императорской фамилии. Тогда Россия станет задним двором Австрии. Любой другой кандидат их не интересует, равно как и его судьба. Но если у них всё «на мази», как здесь говорят, значит, Петра Алексеевича они уже со счетов списали. Ведь если он проживёт ещё хотя бы годик и успеет составить новое завещание…

Так, что ли?

Эту догадку стоит проверить. И если Раннэиль не ошиблась, то на её снисхождение заговорщикам рассчитывать не придётся. Её уже прозвали за глаза «петровой кошечкой», но здесь мало кто вспоминает, что львица — тоже кошка.

— Ах, ваше высочество, вы сегодня удивительно хороши!.. Не позволите ли полюбопытствовать, отчего вы всегда одеваетесь в зелёное?

— Оттого, ваша светлость, Дарья Михайловна, что зелёный — цвет нашего Дома…

Улыбаться и говорить любезности. Говорить любезности и улыбаться. Даже тогда, когда внутреннее чутьё, ни разу доселе не подводившее, начинает подавать тревожные сигналы. Княгиня Меншикова — полноватая, некрасивая, но добрая женщина. Её не за что обижать невниманием. Ей интересно узнать, отчего княжна семейства Таннарил предпочитает одеваться в любые тона зелёного и носит изумруды? Извольте, пусть узнает, что двенадцать альвийских Высоких Домов вместо гербов имеют своими символами драгоценные камни. Символ Дома Таннарил — смарагд. Это не входит в перечень тайн, не подлежащих разглашению. Но почему вдруг стало так неуютно в этом зале? Что сделано или сказано такого, что проверенное чутьё забило тревогу?

Музыканты отыграли последний аккорд и раскланялись перед танцевавшими вельможами. Те, уставшие и вспотевшие в своих плотных одеждах и париках, расходились по местам, о чём-то меж собой переговариваясь. Боковым зрением княжна видела, как к парочке Долгоруков плюс Гогенгольц бочком протиснулся Мардефельд и начал аккуратно приближаться датчанин Вестфален. Вот эта конструкция ей не понравилась абсолютно.

Что делать?

Не успела княгиня Меншикова отойти, как прямо к Раннэиль, светясь радостными улыбками, приблизилась другая парочка — Лиза и её вероятный жених, Карл-Август Голштинский… Помнишь, княжна Высокого Дома? Улыбаться и говорить любезности. Говорить любезности и улыбаться.

— Лизанька, ты сегодня затмила всех, — лицо альвийки озарилось такой улыбкой, что трудно было усомниться в искренности её дружеских чувств.

— Ах, Аннушка, я сегодня так счастлива, — просияла Лиза, всегда буквально таявшая от публичного признания её красоты. Взяв княжну за обе руки, она дружески с ней расцеловалась. — Позволь представить тебе герцога Карла, моего доброго друга.

Вышеназванный, симпатичный молодой человек, не понимал по-русски ни слова, но прекрасно знал, что делать, когда представляют знатной персоне. Раннэиль, перейдя на немецкий, в ответ на изящный поклон юного герцога, сказала несколько любезных слов, и выразила уверенность, что ему непременно понравится Россия. Слова, слова… А взгляд Лизы в какой-то миг сделался тревожным и предупреждающим. Ладонь, которую по-дружески удерживала царевна, царапнула плотно сложенная бумажка. Княжна не подала и виду, что что-то произошло, только со значением улыбнулась юной подруге. Та, недолго думая, с милым щебетом подхватила Карла под локоток и увлекла в сторонку.

Итак, записка. Переданная не кем-нибудь со стороны, а Елизаветой Петровной. Очень мило. Остаётся найти укромное местечко и прочесть, что там ей написали.

Так и есть: без подписи. И текст весьма содержательный, по-немецки: «В ближайшие несколько дней будьте крайне осторожны». Прочитав это, княжна тут же окинула зал цепким взглядом, примечая каждую мелочь. Автор записки должен убедиться, что его послание дошло и прочтено. Значит, невольно выдаст себя повышенным вниманием. И это внимание княжна ощущала своим чутьём, обострявшимся в моменты опасности. Взгляд. Да, это внимательный взгляд, пусть и короткий, но Раннэиль хватило времени, чтобы определить, кто на неё так смотрел. И нисколько не удивилась, опознав Андрея Ивановича Остермана.

Всё, что она успела узнать об этом человеке, заставляло жалеть, что он не родился альвом и не служил Дому Таннарил в самый тяжёлый момент холодного конфликта с Домом Глеанир. С таким удивительным чутьём, восхитительной изворотливостью, и редким умением находить компромиссы ему, возможно, и удалось бы не довести до губительной войны. Хотя, по слухам, подлец преизрядный. Ну, да ладно, незачем жалеть о несбывшемся. Если это он — а это с высокой вероятностью так — то самое время, пожаловавшись на дурноту, выйти подышать свежим воздухом. Или, как минимум, просто из зала. Захочет дать пояснения — выйдет следом. Нет — так нет.

Рискованно? Ловушка? Может быть. Раннэиль любила разумный риск.

В боковом коридорчике царил вполне ожидаемый полумрак. Пара масляных плошек в оконных нишах почти не рассеивали темноту, и всего лишь позволяли передвигаться не наощупь. Но здесь определённо кто-то был. На всякий случай княжна изобразила усталый и немного болезненный вид, но парочка, увлечённо целовавшаяся у дальнего окна, заметила её далеко не сразу. Дама ойкнула, вывернулась из объятий и, подобрав юбки, с тихим сдавленным писком бочком проскочила мимо альвийки. Всё верно: в другой стороне был один из выходов на задний двор, и там стоял караул. Более тугодумный кавалер сперва не понял, в чём дело, а когда понял, чуть было не направился в противоположную сторону. Раннэиль плохо разглядела их лица, но на всякий случай запомнила одежду и запах. Скорее всего, не пригодится, но мало ли…

Зато здесь хорошее место для тайных свиданий. Княжна подождёт.

Ждать пришлось недолго.

— Ваше высочество, у нас мало времени.

— Я догадалась, Андрей Иванович. Говорите.

— Мне не привыкать к придворным интригам, но на сей раз, поверьте, дело серьёзное. Заговор.

— Против кого?

— Против императрицы…и вас.

— Я знаю, Андрей Иванович.

Спокойствие, с каким альвийка это произнесла, поразило Остермана больше, чем все узнанные подробности заговора. Знает! Она знает, что её собираются оклеветать и подвести под казнь! И её это не волнует, что ли?

— Надеюсь, вы не бездействуете? — спросил он, едва к нему вернулся дар речи.

— Разумеется, нет. У меня был собственный план действий, но, поскольку вы решили вступить в игру, он изменится… Ведь вы со мною, Андрей Иванович?

— Конечно, вам известно, что меня полушутя именуют пророком, — вздохнул Остерман, ухитряясь при этом следить, чтобы не показались посторонние. — Так вот, ваше высочество, в этой игре, должно быть, я один ставлю на вас.

— Предположим, вы не одиноки в своём мнении. Но как далеко, по-вашему, зашли заговорщики?

— Подозреваю, вы располагаете не одними лишь предположениями, — Остерман знал, что имеет дело с непростой женщиной, но не думал, что всё настолько сложно. — Будьте же любезны упросить вашу высокородную матушку в ближайшие два-три дня не отходить от императрицы. Или… вы уже это сделали?.. Мог бы не спрашивать.

— Мы с вами мыслим весьма сходно, Андрей Иванович, — сказала остроухая. — Если завтра вы получите от меня записку с вопросом, помогло ли вам средство от глазной болезни, сие будет означать: «Приезжайте немедленно». Если у вас возникнет необходимость меня видеть для приватной беседы, пришлите мне письмо с жалобой на колотьё в боку. Это никого не удивит, а я всё пойму и назначу встречу.

И — ни намёка на иронию. Всему двору известны «политические недомогания» Андрея Ивановича. Никого и впрямь не удивило то, что он бегал к старухе альвийке за лекарством для глаз — иные из недомоганий были вовсе даже не политическими, а самыми настоящими. Скажем прямо, недостатков у Остермана было множество, и «политические болезни» — один из самых безобидных. Теперь альвийская княжна превращает этот недостаток в инструмент достижения цели. Впрочем, цель у них обоих на данный момент одна.

— Вы правы, ваше высочество, — сказал он, немного подумав. — Сейчас мы с вами всё равно не сможем сказать друг другу ничего нового. Но завтра, либо в любое время, какое вам будет угодно… Я более свободен в действиях, но вы куда ближе к центру событий. Сие мне кажется залогом успеха.

— В таком случае удачи нам обоим, Андрей Иванович.

Ручка у неё маленькая, изящнейшей формы, но пальцы сильные, а на ладони чувствуются валики мозолей, как у офицера, часто упражняющегося со шпагой. Тем не менее, эту ручку он поцеловал с уважением.

Люди то ли ещё не знают, что такое «разыграть втёмную», то ли знают, но считанные единицы. Всё же Андрей Иванович в число посвящённых вряд ли входил. Иначе сообразил бы, что его именно «разыграли втёмную».

Он будет работать на тайную службу Петра Алексеевича, сам того не ведая. Раннэиль мысленно поздравила себя с ценным призом. Остерман, конфидент австрийского двора, тоже будет бегать в их своре, и рвать ту дичь, на которую его натравят. И поверьте, делать это он будет очень хорошо.

Может быть, со временем он и догадается, что к чему, но будет помалкивать. Ибо флюгер ещё тот, и всегда станет держать сильную сторону.

В зале сменили все свечи, даже ещё не догоревшие до краешка. Ни светлее, ни свежее от этого не сделалось, но явно приближалась кульминация застолья — проводы молодых. Гости занимали свои места за длинным столом, не слишком тщательно следя, хорошо ли расправлены полы их одежд, а слуги, расставив свежие блюда, уже разливали вина в бокалы. Раннэиль присела рядом с братом. Заметив его нескрываемо счастливый вид, княжна удивилась.

— Что случилось?

— Только что передали весть, — улыбнулся князь Таннарил. — У меня дочь.

— О! Поздравляю, братик! — радость Раннэиль была искренней, кто бы там что ни думал. — Твои сыновья рядом с матерью?

— Только младший. Старший здесь, он принёс новость. Его не пропустили, я вышел к нему сам.

— Надеюсь, ты не оставил мальчика мёрзнуть на улице?

— Я его к Гертнеру отправил. Дам денег на три месяца, пускай поживёт здесь и выберет себе хоть какое-то достойное занятие.

— Намекаешь, чтобы я за ним присмотрела.

— Не намекаю, а прошу.

— Не волнуйся, братик, присмотрю.

Усталость навалилась на княжну немного раньше, чем она рассчитывала. Во всяком случае, когда все встали под тост за здравие молодых, она едва смочила губы вином, и дело было не в альвийской умеренности. Попросту всё вдруг сделалось безразлично — и это празднество, и гости, иные из которых уже успели порядочно набраться, и интриги с заговорами, и даже молодожёны. Что-то странное произошло со зрением. Ближние фигуры и предметы потеряли чёткость, дальние, напротив, сделались резче и ярче. Обоняние отказало совершенно, зато слух обострился до неприличия, и тоже стал каким-то странным. Почти все звуки слепились в неприятный гул, поверх которого, словно клочковатый туман, стелились отдельные чёткие фразы. «Ну, с богом, детушки!.. А ты, Катя, дурно выглядишь. Ступай к себе».

Странное состояние ушло так же внезапно, как и подступило. Разве что обоняние не возвращалось, ну так пусть не возвращается подольше, пока она не уберётся из этого зала, пропитавшегося сомнительным ароматом сгоревших свечей, разнообразной еды и вспотевших тел, политых парижскими парфюмами… Что ж, император бывает жесток с теми, кто к нему близок. Если честно, Раннэиль отдавала должное выдержке Екатерины. Та даже нашла в себе силы улыбнуться гостям и, сославшись на недомогание, уйти с поднятой головой. А ведь понимала, что это наверняка её последний выход в роли императрицы. Учись, княжна Таннарил, как надо проигрывать. Ты ведь не умеешь этого, признайся честно… Да. Княжна Таннарил, одна из Высших, училась у бывшей пасторской экономки, как в действительности надо уметь держать себя в руках. И даже уходить в небытие нужно вот так, с достоинством.

От мыслей о императрице всего ничего до мыслей о нём. А Пётр Алексеевич сегодня само воплощение радости и веселья, как положено отцу, выдавшему дочку замуж. В прежние годы бы не обошлось без кубка Большого Орла, но те годы давно ушли, вместе со здоровьем. Оттого единственный бокал вина за весь вечер и никаких прочих застольных излишеств. Хотя, если вспомнить, что всего три месяца назад он был одной ногой в гробу, то многое становилось понятным. Государь оставался по-прежнему фамильярен, обращался на «ты» ко всем, даже к иностранным послам: впрочем, это как раз в порядке вещей. Тех, кому он говорил «вы», можно было пересчитать по пальцам. Правда, сегодня он воздерживался от своих обычных шуточек сомнительного качества, и слава богу. Раннэиль, глядя на него, не смогла сдержать улыбку, вообразив, какой скандал поднялся бы, если бы он придерживался своих прежних привычек.

— …вот тварь бесстыжая, — донёсся до неё желчный женский голос. — Вылупилась на Петра Алексеевича, сейчас насквозь его проглядит… Что он в ней нашёл? Одни мослы торчат… Вот я помню, государь наш был всегда охоч до…

Злоречивая дама обнаружилась едва ли не в конце стола, и, узнав её, княжна поняла, отчего такое неуважение к чину её супруга, генерала Чернышёва. Четверть века назад, в возрасте семнадцати лет, ещё до замужества, она имела дурную болезнь. И это всё, что следовало о ней знать. О том крайне неохотно, сквозь зубы, и то лишь своим лекарям признался… кто? Правильно: Пётр Алексеевич. Раннэиль пришлось немало потрудиться, чтобы аккуратно дознаться о том, и она разумно никому не сообщала о своей осведомлённости. Но, адресовав генеральше самую очаровательную из своих улыбок, чуть приподняла бокал — мол, пью за ваше здоровье. Дамочку кто-то невежливо толкнул под локоть и испуганно указал в сторону альвийки… Словом, до конца пира, надо полагать, генеральша очень старательно пережёвывала пищу, дабы, упаси боже, не раскрыть рот для чего-либо иного. У «бесстыжей твари» оказался хороший слух, и она в милости у императора. Слишком опасное сочетание.

Да когда же это закончится…

Княжна поняла, что впервые в жизни не выдержит.

«Родной мой, услышь, почувствуй… Вытащи меня из этого болота…»

Услышал ли он этот призыв, почувствовал, или просто увидел, что с его Аннушкой какой-то непорядок — неведомо. Но, встретившись с ней взглядом, веселье поумерил. Велел звать музыкантов и громогласно объявил, что желает видеть танцы. Гости зашумели, поднимаясь. Молодёжи эта идея пришлась по душе, старшему поколению — не очень, но царю перечить не пристало. Не вышли танцевать разве что самые ветхие старики и альвы, давно признавшиеся, что подобные пляски противоречат их древним традициям. Но и за столом они не остались, ибо неприлично жевать во время танца. Встали под стеночкой и наблюдали, как дамы и кавалеры выписывают ногами сложные кренделя.

И вот тут-то Пётр Алексеевич наконец решил подтвердить свою скандальную репутацию. Главная часть празднества позади, роль любящего отца и гостеприимного хозяина отыграна на славу. Теперь можно послать приличия подальше.

Несколько минут он с непередаваемой насмешкой глядел на танцующих, будто прикидывал, с кем сыграть одну из своих шуточек. Затем, налюбовавшись на слегка напрягшихся от нехороших ожиданий гостей, развернулся и широким шагом направился прямиком к княжне Таннарил.

Альвийка мгновенно присела в изящнейшем книксене.

— Что ж, гости дорогие, — во всеуслышание заявил император, обведя собравшихся всё тем же насмешливым взглядом, — вы тут веселитесь, а мы пойдём.

За его любезно подставленную руку княжна уцепилась, как утопающий цепляется за брошенный канат. Вот и всё. Теперь не страшно. Он рядом, и можно позволить себе забыть о сверлящих спину взглядах — презирающих и ненавидящих.

Сегодняшний урок не прошёл даром. Княжна Таннарил покидала зал с высоко поднятой головой.

— Ох, Петруша, ты меня спас…

Эти слова были сказаны уже на лестнице, когда их никто, кроме двоих караульных, не мог ни слышать, ни видеть. Они же, эти слова, будто окончательно разрушили невидимую стену приличий, что целый день отделяла их друг от друга. Раннэиль задохнулась от поцелуя, такого же безумного, как вся натура её возлюбленного.

— Готовься, Аннушка, — жарко зашептал он ей, всё ещё задыхавшейся и плохо соображавшей. — Скоро тебя под венец поведу.

— Письмо… — едва слышно выдохнула альвийка, приходя в себя.

— У меня в кармане. Владыка Феодосий передал тотчас после церемонии… Ну, пойдём, лапушка. Целовать тебя хочу…

— Представляю, что скажут о тебе там, в зале, — тихо рассмеялась княжна, невольно краснея.

Его лицо исказилось брезгливой гримасой, словно увидел нечто гадостное.

— Скажут, что плевать я на них хотел, — ответил он.

— И тебе всё равно, что они говорят, Петруша?

— Да плевать я на них хотел, — с презрительной усмешкой повторил государь. — Вон, видишь тех солдатиков? — он указал на караульных, прилагавших титанические усилия, чтобы не расплыться в улыбочках. — Они для отечества куда более пользы принесли, чем вся эта свора, которую токмо в кулаке держать надо. А коли дёрнутся, так давить нещадно, иначе всё по сундукам растащат… Что скалитесь? — это уже гвардейцам-караульным. — Давно на царской свадьбе не пили? Выпьете ещё!

— Эх, твоё величество, ежели опять в карауле будем, выпить никак не можно, — расхрабрился один из солдат. Зелёный кафтан и красный камзол — преображенец.

— Не горюй, гвардия! Сменишься — выпьешь, — захохотал император.

Раннэиль тоже посмеялась. Она предпочитала сейчас не думать о том, в каком сложном положении оказались они оба — с учётом ближайших планов семейки Долгоруких. Не особенно думала о том, что Пётр Алексеевич от неё не столько удовольствий ждёт, сколько сына-наследника. Она просто была счастлива, здесь и сейчас. Для головной боли существует утро, трезвое во всех смыслах этого слова.

* * *

— Плохо дело, князь. Не вышло ничего. При ней старуха сидит. В каждую чашку нос сунула, все скляночки да порошки проверила. Как дошла до…того самого порошочка, я едва не обмер. А она его понюхала, на язык попробовала, плюнула и воспретила давать больной.

— Какая старуха? Ты что несёшь?

— Княгиня эта, из остроухих, что царя вылечила.

— Ах ты ж чёрт… Вот ведь как плохо-то, ах, как плохо… Старая ворона и впрямь соображает в делах медицинских, здесь не подступиться. Дёрнул же чёрт её свои кости в Петербург притащить. И время поджимает, со дня на день письмо синодское может явиться. Тогда весь план псу под хвост… А кухня? Где ей готовят?

— Да там всего одна кухня — царская.

— Знакомства там имеешь?

— А как же.

— Так что ты тут торчишь, дурак?! Бери ещё порошка и бегом обратно! И чтоб поутру…

— Понял, ваше сиятельство. Всё понял! Уже бегу!

* * *

Когда рушатся планы, это всегда больно. В особенности когда планы касались собственных детей.

Раньше всё было предельно просто. Родители приказывали — дети беспрекословно повиновались. Всё переменила катастрофа трёхлетней давности. Прежний мир захлопнул врата за спинами беглецов, а прежний образ жизни был стёрт в порошок грохочущим пушками и мушкетами нового мира. Устои же альвийского общества, ещё недавно казавшиеся вечными, рушились буквально на глазах под могучим напором жизни среди людей, полной новых впечатлений и соблазнов.

Сын стал ей возражать. Дочь вовсе вышла из повиновения.

Зачем дальше жить?

Весть о рождении внучки старая княгиня приняла с улыбкой, но без особой радости. Пусть радуется сын, он молод. Нет, другое ещё держало её по эту сторону смерти: долг. Если приняла на себя обязательства лекаря, то должна довести дело до конца. И она доведёт, несмотря на участившиеся приступы убийственной слабости. Этот мир казнил её медленно, со вкусом, словно зная, что у княгини Таннарил за плечами не только добрые дела. Есть и такое, о чём не хотелось вспоминать, даже спустя тысячелетия.

У неё немного времени. Но, пожалуй, она ещё успеет помочь развязать тот узел, в котором запуталась непутёвая дочка.

Княгиня, оставив больную императрицу на своих учениц, шла в «кабинетец» государя, ибо знала, что встаёт он рано и начинает день работой с бумагами. В это же время своевольница Раннэиль отправлялась на кухню и собственноручно готовила завтрак на двоих. Именно это и было нужно старой княгине — поговорить с государем в отсутствие дочери. Она несёт в рукаве смертный приговор. Приговор, прежде всего, тому человеку, чьё имя она сохранила в памяти. Единственное имя, которое смогла с достоверностью припомнить до сих пор ничего не подозревавшая императрица.

Секретарь встретил старую княгиню улыбкой и, засуетившись, помчался докладывать о её визите. Судя по всему, она здесь оказалась желанной гостьей. Ведь когда сам император встречает её стоя и усаживает на почётное место, в обитое толстой узорной тканью кресло, это, наверное, так и есть. К слову, ещё вчера княгиня подметила, что выглядел он гораздо лучше, чем полгода назад. Поздоровел, оживился. Раннэиль, негодница, тоже расцвела, и нисколько не подавлена своим двусмысленным положением. Хорошо, что ему теперь хватает сил и на дела, и на женщину, но не лишним будет напомнить, что сила эта заёмная. Многие лекарства предстоит принимать всю жизнь, сколько бы её ни осталось.

За десять лет княгиня ручалась, если он хоть немного станет беречь себя.

— У меня две новости, ваше величество, — сказала княгиня, когда они обменялись полагавшимися при встрече любезными словами. — Обе важны, но начну, пожалуй, с той, что не терпит отлагательств… Вы наверняка знаете, что эту ночь я провела у постели вашей супруги. Во-первых, готова свидетельствовать перед любым судом о том, что у неё присутствуют все признаки постепенного отравления небольшими порциями ртути. Во-вторых…

Она вынула из рукава и с гримасой отвращения бросила на стол аккуратно свёрнутый прямоугольником бумажный пакетик.

— Что это? — хмуро поинтересовался император.

— Ядовитая соль ртути. Смертельная доза. Здесь достаточно, чтобы убить четверых. Ей принесли вместе с прочими лекарствами. Если бы её величество приняла это, сейчас умирала бы в страшных муках.

— У вас есть только порошок? И всё?

— Когда я спросила, кто прописал такое лечение, её величество ответила, повторяю дословно: мой добрый друг доктор Лесток.

— Я ж его, стервеца, в Казань сослал, чтоб возле Катькиной юбки не вертелся, — государь был, мягко говоря, неприятно удивлён.

— По словам государыни, он, узнав о её болезни, прислал письмо с подробной прописью. Она видела то письмо, но сама не читала, ибо ей было настолько дурно…

— Знаю, — перебил император. — Письмо, конечно, не нашли.

— Убийца не так глуп, чтобы оставлять подобные следы. Но свидетельство государыни, которое она готова повторить под любой клятвой — это тоже немало.

— Словам её известно, какова цена, — император упрямо мотнул головой. — Под присягой солгала, на чём была уловлена. В одном вы правы, Марья Данилова: злодей не дурак, и знает, что я ей не поверю… Макаров!

В «кабинетце» его голосу было тесновато, и княгиня в кои-то веки поблагодарила судьбу за старческие немощи. Даже ей, полуглухой старухе, чей слух почти сравнялся с людским, стало не по себе. А секретарю ничего, привык. Примчался на зов, словно ничего сверхобычного не произошло.

— Никитку сюда, немедля, — распорядился император.

— Пошлю курьера, — мгновенно сориентировался секретарь. — Ежели не отъехал ещё в Ригу, как было велено…

— Отъехал — догнать и передать, чтобы возвращался.

— Понял, ваше императорское величество. Исполняю.

Княгиня понятия не имела, о ком шла речь. Ей было всё равно, кто станет исполнять волю государя…в неведомой Казани. Ведь наверняка его величество пошлёт туда верных людей, чтобы арестовали этого преступного лекаря. Преступного, кстати, и по альвийским законам: нет худшего греха, чем убить доверившегося — то есть в его случае пациента. А там уже видно будет, чьи имена он назовёт на дознании. Кто попросил его об одолжении, например.

Петербург жил от рассвета до заката, по солнышку. Это царь мог себе позволить, работая по бумажной части, жечь свечи до восхода и после заката, а экономные горожане старались выгадать копейки, начиная свой день по свету божьему. Сейчас хоть не зима, когда короткий день похож на затянувшиеся сумерки. Уже светилось золотом небо на востоке, расчерченное неровными полосками облаков, уже покрикивали на улицах продавцы рыбы для кухонь и требухи для кормёжки домашних кошек. Уже стукнули ставни первой открывшейся пекарни в ожидании ранних покупателей — мастеровых или слуг, покупавших свежий хлебушек для хозяйских столов. Прогрохотали по линиям телеги, гружёные дровами, мешками с мукой, тушами забитого на мясо скота, разнообразными бочками, ящиками гвоздей, досками, камнем, железными полосами, листовой медью — город не только жил, но и строился. Для того, чтобы услышать всё это, не нужно было быть альвом. Люди ещё не научились строить свои дома так, чтобы звуки внешнего мира не доставляли неудобств. Впрочем, с их-то слухом это не обязательно…

Княгиня поймала себя на том, что начала терять нить разговора и отвлекаться на постороннее. Это был очень плохой признак.

— Вам дурно, Марья Даниловна?

Что это? Неужели обеспокоенность и сочувствие?

— Нет, нет, ваше величество, это просто… старость, — виновато улыбнулась древняя альвийка. — Но я ещё не закончила излагать своё дело. Вы позволите мне продолжить?

— Разумеется, княгиня, но сперва я спрошу. Сколько времени вам надобно, чтобы излечить…Екатерину Алексеевну?

— Два месяца.

— На меня у вас ушло меньше.

— Вас, слава богу, никто не травил ртутью. И то вам придётся всю жизнь придерживаться строгого распорядка, умеренности и рекомендаций лекарей. В случае же отравления ртутью лечение длится два месяца. Ровно столько требуется, чтобы весь яд вышел из тела, и зажил повреждённый оным кишечник.

— Хорошо, — император, явно недовольный озвученным сроком, заложил руки за спину и отвернулся к окну. — Два месяца — так два месяца. Но вы говорили, что у вас есть ещё одно дело.

— Да, государь. Дело, касающееся и вас, и меня, — чтобы сказать это, княгиня собрала всю свою выдержку. — Вы знаете, я никогда не просила вас о чём-то личном. Но сейчас я даже не прошу — умоляю… избавить мою дочь от публичного позора.

— Каким образом? — он обернулся — его взгляд стал злым.

— Любым, какой вы сочтёте подходящим, — голос княгини стал болезненно глухим. — Постараюсь объяснить. Наши князья ранее просто отказывались разговаривать с ней, и моя дочь относилась к этому равнодушно. Но вскоре положение сделается губительным для неё. Она носит ребёнка.

Не в первый раз княгине приходилось сообщать будущим отцам о грядущем прибавлении. Во-первых, никогда ещё подобные новости не касались её лично — до такой степени. Во-вторых, папаши почти никогда не выказывали радости. Браки среди Высших — это всегда взаимовыгодный договор, союз по расчёту. Потомство оговаривалось заранее и учитывалось в будущих раскладах задолго до своего появления. Для сословия воинов будущий ребёнок — это новый меч, и не более того. Для холопов — ещё одни рабочие руки. Случаев, когда отцы искренне радовались, получив подобную весть, княгиня за всю свою невообразимо долгую жизнь помнила очень мало.

Сейчас как раз был именно такой случай.

Вернее, сейчас радость была сильно разбавлена удивлением, опасением и долей недоверия. Княгиня знала, скольких детей он пережил, и даже злейшему врагу не пожелала бы такого. Но это была несомненная радость.

— Да верно ли, Марья Даниловна? — несколько быстрых шагов — и государь навис над старой княгиней.

Пришлось встать, чтобы не смотреть на него снизу вверх.

— Тому порукой весь мой опыт, ваше величество, — с некоторым удивлением заверила она. — Мне достаточно одного внимательного взгляда… Ваше величество!

Ещё бы ей не испугаться, когда его величество в порыве чувств схватил её тонкие сухие ладони и прижал к губам. Немыслимая фамильярность по отношению к альвийской княгине, но зато радость вполне искренняя.

Однако старая альвийка не успела выразить ни протест, ни удивление. Где-то в глубине этого большого дома, гордо именовавшегося дворцом, с что-то лопнуло с глухим звоном, послышались крики и беготня, а потом снова зазвенело — на сей раз уже стекло. Отдельные выкрики слились в заполошный хор.

— Что там ещё стряслось? — раздражение государя можно было понять: испортили ему один из самых радостных моментов.

— Не знаю, ваше величество, — растерянно ответила княгиня, приняв этот вопрос на свой счёт.

— Посидите-ка здесь, Марья Даниловна. Я скоро вернусь.

Невозможный человек. Мальчишка, привыкший бросаться к каждой новой игрушке, лишь бы она была яркой и привлекательной. Правда, мальчишке этому уже полвека, возраст на грани зрелости и старости. У княгини невольно возникло невероятное предположение, что в его роду всё-таки были альвы. Только альвы ранее оставались детьми, разменяв шестой десяток.

Она со вздохом опустилась обратно в кресло и принялась ждать.

Кухня, как и весь Зимний дворец, была устроена не по-русски, а, скорее, по-голландски. Длинная дровяная печь с заделанным в стену дымоходом, накрытая тяжёлой чугунной плитой с большими отверстиями, занимала едва ли не треть помещения. Отверстия закрывались чугунными же крышками с неудобными ручками, за которые без толстой тряпки в руках не возьмёшься. Вдоль стен стояли столы, обитые медью — там разделывали мясо, месили тесто, чистили овощи… Варили не в русских горшках, не в татарских казанах, а в медных голландских кастрюльках. Припасы же традиционно хранились внизу, в погребе, куда вела толстая деревянная дверь с массивными петлями и каменная лестница, на которой с непривычки можно было шею свернуть.

Когда Раннэиль появилась на кухне, как обычно, с утра пораньше, жизнь в этой части дворца только пробуждалась. Сказывался образ жизни, присущий русской знати, искренне считавшей, что привычка рано вставать присуща лишь «подлым людям». Под этим странным для альвов словосочетанием понимались непривилегированные сословия. Знать не особенно вдохновлялась примером своего же государя, привыкшего вставать в пять утра, а тот напротив, пользовался возможностью спокойно поработать. Повар-голландец, нанятый недавно, отсутствовал, зная, что его забота — обеды и ужины его величества, а завтрак приготовят без него. Такая вот образовалась первая семейная традиция. Семьи ещё нет, а традиция есть. Маленький парадокс, ставший частью её жизни, один из тех, что раньше забавляли Раннэиль.

На кухне в такую рань уже работали две женщины. Одна, молодая и всегда грустная Прасковья, молча готовила завтрак для солдат и дворни в большом чане, и попутно варила супчик в маленькой кастрюльке, изредка косясь на знатную дамочку, непонятно с какой блажи топтавшуюся у плиты. На столе по правую руку от неё стояло блюдце с каперсами. Старая Федосья, судя по глубине её морщин заставшая ещё времена Минина и Пожарского, была привезена сюда из Москвы, где всю жизнь прожила в услужении у царей. Возраст не позволял ей заниматься тяжёлой работой, и она, не представлявшая себя без дела, сноровисто мыла посуду в бадейке с подогретой водой. Эти женщины не мешали княжне варить кашу — сегодня с кусочками сухих фруктов — занимались своими делами и помалкивали. Только слышно было, как позвякивают тарелки, что ставила Федосья на скамеечку, да деревянные ложки скребут по донышкам и стенкам медных посудин. Хотя, нет: из-за окна доносятся глухие удары топором по дереву: истопник колет дрова, прожорливая плита потребляла их в больших количествах.

Княжна уже достала из особого шкафчика, где хранились красиво расписанные пейзажами голландские — опять голландские — тарелки, которыми пользовалась только царская семья. Пока накладывала масло в изящную посудинку, Прасковья сняла с плиты супчик и деловито начерпала его в такую же голландскую мисочку. Альвийка невольно удивилась: кому вдруг с утреца захотелось супа с каперсами? Лиза, обожавшая это блюдо, ни разу не была замечена в раннем подъёме, предпочитая понежиться в постели. Прочие же…

Стряпуха, закончив сервировку подноса и оставив его на столе, ушла на двор по каким-то своим делам. И Раннэиль вздрогнула, неожиданно услышав скрипучий голос старой судомойки, вдруг решившей с ней заговорить.

— Правильно делаешь, матушка, что при Парашке молчишь, — проговорила старуха, вытирая куском чистого полотна узловатые, искалеченные возрастом пальцы. — Она ж как бадейка дырявая, везде черпает, да ничего не держит. Всё по округе расплещет.

Раннэиль не переставала удивляться немыслимой дерзости русских холопов. Какое дело этой старухе до того, почему альвийская княжна молчит на кухне? И почему считает обязательным поделиться с упомянутой княжной своим мнением, которое, быть может, оную княжну нисколько не интересует? Она собиралась надменно промолчать, но вспомнила, что чересчур высокомерных здесь не любят. А неприязнь прислуги безвредна только в её родном мире, где холопы во избежание эксцессов связаны заклинанием покорности. Тем более, Федосья ничего плохого ей не желала.

— Такая болтунья? — удивлённо спросила Раннэиль, протирая и без того чистые серебряные ложки белоснежным полотенцем. — Странно, я ничего такого не заметила.

— Оттого и не заметила, матушка, что бываешь ты тут только по утрам, — ответила старуха. — По утрам-то она смирная, тебя опасается.

— А это с чего? — альвийка заулыбалась. Нет, она догадывалась, с чего, но интересно было услышать мнение со стороны.

— С того, что боится царя-батюшку прогневить и место доброе потерять. При царской кухне завсегда сыт будешь, — Федосья с кряхтением поднялась на ноги и принялась вытирать вымытые тарелки. — Питербурх-то город ишо молодой, тут родни большой ни у кого не водится, даром никто не накормит. За место держаться надобно, вот и держится она… Это меня, старую, гнать не станут. Я ведь матушке царёвой, Наталье Кирилловне, стряпала, Петра Алексеича несмышлёным помню, каково он ходить учился. А я уж замужем была, когда царица Наталья токмо в невестах обреталась… Летит времечко, — старуха покачала головой. Она уже не смотрела на княжну, сосредоточив всё внимание на своей работе и воспоминаниях. — Да и некуда меня гнать-то. Куда я подамся? Под забор, разве, сяду да помру с горя. Аль на паперть, может, и подаст кто. Был у меня дом… давно. Теперича мой дом там, где кухня царская. Иной жизни и не упомню… А ведь тебе, матушка, тако же идти некуда.

— Некуда, — ровным голосом ответила Раннэиль, берясь за тряпки — снять кастрюльку с плиты. — Мой дом тоже здесь. Не на кухне, правда, но от этого ничего не меняется.

— Вот, в самый корень глядишь, матушка, — кивнула старуха, окинув альвийку быстрым внимательным взглядом. — Тут твой дом. Эти дурищи, девки кухонные, тебе завидуют. Думают, будто у цариц житьё привольное да весёлое. А я как гляну на тебя, ажно душа болит, такая жалость подступает.

— За что же меня следует пожалеть? — искренне удивилась Раннэиль. Это было что-то новенькое.

— А за Петра Алексеича. Хлебнёшь ты с ним лиха, матушка, — голос Федосьи сделался глухим. — Оно, конечно, по-первой, пока сладко любится, не заметишь. Однако ж мужик тебе достался гневливый да недужный. Придёт время, распробуешь и горького. Тут уж али лаской своего добейся, аль терпи. Иного не дано, Петра Алексеича не сломаешь. Царица Евдокия ломать пыталась, и где она? В монастыре. Туда же и царицу Катерину скоро свезут… Нет, матушка, не думаю я, что и тебе монастырь грозит. Иные не верят, а я-то вижу — голова у тебя на плечах есть, и не пустая. Коли правильно всё сделаешь, на всю жизнь его к себе привяжешь, сколько б той жизни ему господь не отмерил.

«А если неправильно, то тоже поселят где-нибудь по соседству с его первой женой, — невольно подумалось княжне. — Даже самое сильное чувство можно убить, и имя убийце — предательство. Но такой вселенской глупости я не совершу никогда».

Она хотела сказать этой старой мудрой холопке, что никогда не повторит ошибок своих предшественниц, но снова стукнула дверь, на этот раз та, что вела внутрь здания. Болтать на такую деликатную тему при посторонних уж точно не стоит, да и со старухой откровенничать перехотелось.

Шмыгнувшая серой мышкой девчонка лет десяти пискливо сообщила, что солдаты с караула сменились, хотят поесть горяченького. Федосья всплеснула руками и запричитала: мол, как на грех нет никого, кто отнёс бы горшок с кашей в караулку. Горшок-то не маленький. Это тебе не походный порядок, где каждому десятку на общий котёл выделяли продукты из обоза, и солдаты, запалив костры, кашеварили сами. Гвардейцев, караул во дворце несших, кормили от щедрот Преображенской канцелярии, то есть от казны. Оттого и готовили им в том же котле, что и дворцовой прислуге.

— Пойду, Парашку со двора кликну, — засуетилась она, набрасывая на плечи старый, вытертый, но всё ещё тёплый платок. — Может, Ивана ещё позову. Пускай тащат. Мне-то, старой, не поднять…

Раннэиль справедливо усомнилась, что повариха, или дряхлый истопник, или даже они оба смогут без приключений дотащить тяжёлую горячую посудину до караулки. Лучшим выходом было передать через ту же девчонку-служанку, чтобы солдаты, если им так кушать захотелось, могли бы и сами расстараться на предмет помощи, невеликие баре. Но девочка уже умчалась по своим делам. Прасковью, судя по злым выкрикам Федосьи, доносившимся со двора, доискаться не удалось, а старый Иван, ссылаясь на почтенный возраст, отказывался исполнять несвойственную ему работу. Княжна с ироничной улыбкой подумала, что это гораздо веселее, чем житьё в древних альвийских дворцах, где всё заранее расписано на многие века вперёд. Тут никогда не знаешь, что стрясётся в следующую минуту, и куда бежать, чтобы решить проблему, возникшую на ровном месте.

Выложив исходившую ароматным фруктовым паром кашу в расписную миску с крышкой, Раннэиль выставила её на поднос, художественно разложила на нём ложки с тарелочками и накрыла всё это чистой полотняной салфеткой. И, вздохнув, оставила на столе. Там, в коридорах, всегда можно поймать кого-нибудь из прислуги и отдать приказ. Её, как ни странно, слушались, хотя она в этом доме пока ещё на птичьих правах. Казалось бы, какое ей, княжне альвов, дело до того, сыты солдаты, или нет? Мелочь. Но из таких вот мелочей складываются отношения между правителями и подданными. Если государь не гнушается самолично проверять качество сукна, что закупают для пошива мундиров, или отведать каши из солдатского котла, то ей сам бог велел проявить пусть маленькую, но заботу о тех, кто обеспечивал охрану дворца. Может настать момент, когда и такая мелочь сыграет свою роль. А может и не настать. Гадать на кофейной гуще княжна не собиралась, однако в коридор вышла с весьма определённой целью.

Долго искать не пришлось: на глаза альвийке попались двое парней, без особой радости тащивших к заднему выходу большой тяжеленный сундук.

— Как хорошо, — сказала она, принимая свой обычный, властный вид. — Вы-то как раз и нужны. Ступайте за мной.

Парни, аккуратно опустив глухо стукнувший сундук на пол, степенно поклонились.

— Извиняй, твоё высочество, никак не можем, — виновато проговорил старший. — Велено вещички Карла Голштинского в карету грузить. Уезжают они сего дня.

— Кем велено? — надменно поинтересовалась альвийка.

— Дык, известно, кем — царевной Анной Петровной. А ей, видать, батюшка велел с мужем в Голштинию собираться. Вот и несём, значит.

— Когда гвардия проголодалась, герцог может немного подождать, — напевно проговорила княжна, и повторила: — Ступайте за мной, на кухню, это недалеко и ненадолго.

Она здесь формально — никто. Но её, как ни странно, действительно слушаются. Ещё один парадокс. И кстати, не слишком ли быстро Пётр Алексеевич спроваживает зятька из России? Может, тому есть серьёзная причина?

Нужно непременно дознаться. Тут тоже не может быть мелочей.

Задумавшись о возможных причинах скоропалительного отъезда молодых герцога и герцогини, Раннэиль не сразу сообразила, что не так с невысоким коренастым слугой, вышедшим из кухни прямо ей навстречу. Целых два удара сердца ей понадобилось, чтобы опознать в его ноше свой собственный, с любовью сервированный и аккуратно накрытый чистенькой салфеткой поднос. Опознать — и возмутиться.

— Куда понёс? — она встала на его пути, подпустив в свой голос сердитые нотки.

— Как это — куда? Завтрак ея величеству, — важно проговорил слуга.

— Это завтрак его величества. Ты всё перепутал, дурак, — сердитые нотки сменились у княжны гневным тоном.

Она хотела было приказать непутёвому вернуть поднос туда, где взял, и спросить у поварихи, где завтрак царицы, но осеклась. Потому что слуга вдруг непонятно с чего сделался белее стенки, с которой зачем-то попытался слиться. Глаза испуганно забегали а пальцы начали мелко подрагивать, отчего задрожал и поднос. Крайне нехорошее подозрение заставило княжну напрячь обоняние. И, хотя фаянсовая мисочка была плотно накрыта такой же фаянсовой расписной крышкой, а фруктовый аромат распространялся чуть ли не на весь коридор, ноздрей коснулся хорошо знакомый запах.

Запах медленной и мучительной смерти.

«Попался. Всего лишь исполнитель, но он выведет к заговорщикам. Главное — не упустить».

— Ты что туда положил? — княжна продолжала вполне натурально гневаться. О тех двоих, которых привела ради помощи кухаркам, казалось, она совершенно забыла.

— Н-ничего, — слуга испуганно мотнул головой.

— Врёшь. Я чувствую запах. Ты что туда положил, мерзавец?

— Богом клянусь, ничего я не…

— А ну, ребятушки, — нет, не забыла она о тех двоих, что недоумевали, наблюдая за этой сценкой, не забыла, — подержите-ка этого обормота, покуда я его царской кашей угощать стану. Ежели и вправду ничего такого он туда не ложил, так ему ничего худого и не сделается… Верно же?

Она не увидела, а услышала, как двое слуг за её спиной ошарашено переглянулись, и разом сделали шаг, каждый в свою сторону, чтобы обойти княжну. А ей в нос буквально ударила волна нового запаха — запаха животного страха. Точно так же пахли люди, пойманные на старой доброй альвийской охоте. И Раннэиль поняла, что на уме у этого человека, за долю мгновения до того, как поднос со всей сервировкой полетел ей в лицо.

Такие шуточки с ней уже очень давно не проходили. Княжна-воительница увернулась без труда, но потеряла на это драгоценный миг. Зато горе-отравитель этим мигом воспользовался в полной мере. Мчался так, что даже легконогой альвийке стало завидно. Вот это прыть. Раннэиль даже засомневалась, что сможет его догнать, не говоря уже о двоих за её спиной, которым как раз и достался поднос со всей сервировкой и кашей с фруктами. Матерились ребятушки так, что даже солдатам было бы чему поучиться. Забыв о них, княжна сосредоточилась на главной задаче: поймать исполнителя, желательно, живым.

А тот, подвывая от ужаса, попытался прошмыгнуть в противоположную дверь. Но оттуда ему на беду выглянула какая-то женщина. Увидев нечто воющее, размахивающее руками и несущееся прямо на неё, женщина взвизгнула и захлопнула дверь едва ли не у него перед носом. Преследуемый, стукнувшись о дверь всем телом и убедившись, что там заперто, завизжал не хуже этой бабёнки. Понимал, что оказался в тупике. И не придумал ничего умнее, чем броситься в окно. А окна в коридоре, между прочим, не открывались, рамы были глухими. Однако незадачливый преступник даже не обратил внимания на то, что вывалился по ту сторону окна, изодранный так, будто о него точили когти все коты и кошки Петербурга.

«Не уйдёт, — подумала княжна, подбежав к разбитому окну. Под ногами жалобно заскрипели осколки стекла. — Не должен уйти».

В прежние времена она бы перемахнула во двор и скрутила бы добычу собственноручно. Но сейчас прыгать почему-то не хотелось. Что-то удерживало княжну от подобной лихости. И ещё — воспоминание о неких словах, дающих немалую власть, и с которыми здесь не принято шутить.

Там стоят караульные. Там уже достаточно светло, ходят по различным делам прислуга и мелкие чиновники. Им и адресует княжна эти опасные слова.

— Слово и дело государево! — крикнула она, осторожно, чтобы не изрезать руки, высовываясь в разбитое окно. — Покушение на императора! Этого — взять живым!

Властный жест в сторону несчастного отравителя — и тот, крутнувшись волчком, завыл уже от отчаяния. Что не помешало ему брыкаться, вырываться и орать, уже будучи в руках у пары рослых гвардейцев.

— Невиновен я! Невиновен! Меня заставили-и-и!

Пусть орёт, что хочет. Половина дела сделана. Осталась сущая малость: добиться от него… нет, не признаний — правды.

Нетривиальная задачка. Но ведь Пётр Алексеевич для чего-то придумал эту особую, тайную ото всех прочих службу, чтобы знать правду, не так ли?

К воплям изловленного и ругательствам солдат, не без труда удерживавших этого весьма некрупного человека, присоединились громкие женские причитания пополам со слезами. Невесть куда пропавшая Прасковья объявилась, и тут же с воплями «миленький!» да «родненький!» бросилась спасать дружка. Её перехватили женщины, визг поднялся до небес. В довершение бедлама кто-то сдуру помянул Тайную канцелярию, в которой, де, этот молодец быстро сознается, кто его подослал. «Молодец» взвыл так тоскливо, что отозвались бродячие собаки за пустырями, а солдаты ввернули в свою брань словечки «обделался, дерьмец».

Княжна и так не испытывала никаких иллюзий по поводу личности пойманного, а приступ медвежьей болезни довершил портрет. Этот человек невероятно, просто-таки болезненно труслив. Он действительно собирался травить отставную императрицу, а когда узнал, что положил яд не в ту тарелку, пришёл в ужас. К тому же, и впрямь не слишком умён, иначе действовал бы тоньше. Сочетание трусости и глупости — это огромная брешь в его обороне. Тут даже штурма не нужно, просто заходи и бери, что хочешь… Верно говорит Пётр Алексеевич: дурак хуже изменщика. Тот, кто послал на такое рискованное дело подобного межеумка, навряд ли сам намного умнее. Хитрее — да, но ум и хитрость не одно и то же.

Мартовский воздух был стылый и влажный. Пока княжна стояла у разбитого окна, он приятно холодил руки и лицо. Но выходить на улицу по-прежнему не хотелось. Распорядившись немедля доложить о случившемся государю и ничего не трогать на месте происшествия — а осколки посуды и каша всё так же пятнали пол в коридоре — Раннэиль не спеша направилась к двери, к которой тащили задержанного. Нужно быстро провести первый, пусть поверхностный допрос, пока он раздавлен собственным страхом и не успел придумать спасительной лжи. А запах… Что ж, у всего есть и неприятная сторона.

Братья знали: если сестрица Раннэиль цветёт нежной улыбочкой и смотрит невиннейшим взглядом, кому-то вскорости очень сильно не поздоровится. И расправе не помешает ничто. Если же она предельно серьёзна, значит, готова пойти на взаимовыгодную сделку. Но из всех братьев выжил только Аэгронэль, знавший сестру с этой стороны не так хорошо, как старшие, да и не было его здесь. Так что правильно распознать настрой княжны было некому. Это, наверное, к лучшему. Суровый взгляд и пугающе спокойный тон, по её мнению, действовали на некоторых куда лучше яростных криков и угроз.

Человек уже не вырывался, но, несмотря на холод собачий в выстуженном коридоре, обильно потел. Глаза вытаращены, размером на пол-лица. Хорошо, что взгляд не бегающий. Значит, ещё не оклемался, не выискивает лазейку, с помощью которой можно увернуться от пыток.

— Ты ведь понимаешь, что натворил, — княжна, тихо шелестя шёлком платья, подошла поближе. Сомнительный аромат сделался невыносимым, но она терпела. — На царя руку поднял, это не шуточки.

— Не на царя, не на него, матушка, — отчаянно замотал головой задержанный. — Бог свидетель, не ему сие предназначалось. Бес попутал! Н-не знал я… не знал, где чья миска! Увидал, где поднос выложен красивенько, вот и подумал…

— Что ты подумал? — резко перебила его княжна. — Говори.

— Что это ей уготовили… царице опальной… Не губи, матушка! Не сам додумался, мне велено было!

Один мгновенный взгляд — и Раннэиль поняла, что сейчас всё дело будет загублено на корню. В коридор ведь и дворня набежала. Стояли молча, изредка крестясь, и слушали.

— Выйдите все, — жёстким тоном приказала альвийка.

— А ну-ка живо на двор, живо! — засуетился кто-то из старших слуг, начиная выпихивать челядь в дверь. — Ишь, уши растопырили! Пошли, пошли!

— Вас, господа гвардия, попрошу не оставлять меня наедине с этим человеком, — тем же тоном произнесла княжна, обращаясь к солдатам, когда слуги покинули коридор. — Но о том, что вы сейчас услышите, можно говорить только с государем, либо с тем, кого он сам укажет.

— Само собой, матушка, — услышала она в ответ. — Не впервой.

— Итак, — она продолжила допрос, пока пойманный не «перезрел». — Тебе было велено отравить императрицу?

— Именно так, — обречённо кивнул горе-преступник.

— Кем велено?

Человек мелко задрожал и попытался упасть на колени. Только повис на руках у дюжих гвардейцев.

— Не губи, матушка! — взвыл он, источая запах испачканных штанов и страха. — Коли скажу, не жить мне!

— А коли не скажешь, так я тебя от дыбы избавить не смогу, — княжна подпустила в голосе нотку сожаления. — Оттуда тебе одна дорога — на плаху, как покусившемуся на жизнь императора. Или императрицы, ничуть не лучше. Но если мне всё скажешь, упрошу государя, чтобы не отправляли тебя к Ушакову в подвал. Ссылкой отделаешься. Хоть и вдалеке от столицы, а жив и здоров будешь… Ну, как, согласен говорить?

— Так ведь, матушка, там такие персоны… Не то, что меня — и тебя в порошок сотрут! — человек поглядел на неё едва ли не с сочувствием. — У них везде глаза и уши, даже здесь, во дворце царском!

— Вот ты мне их и назови, — княжна впервые за весь разговор улыбнулась — холодно, страшно. — А я уж позабочусь, чтобы эти глаза поприкрывали да уши пооборвали. Мне, знаешь ли, тут ещё жить, неохота, чтобы всякие глазели да подслушивали… Итак, я жду. Выбирай, с кем говорить будешь — со мною, или с Андреем Ивановичем Ушаковым.

Надо отдать этому человеку должное: выбор он затягивать не стал. Запинаясь и потея, назвал несколько имён, да кто, где и что говорил, да какие приказания ему давали. Выложил то немногое, что ему положено было знать по невеликому статусу, минут за пятнадцать, вряд ли больше. Но имена и впрямь громкие: Долгоруковы да Голицыны. Рюриковичи и Гедиминовичи, рядом с которыми Романовы — выскочки.

— Грамотный? — выслушав его, спросила княжна.

— Н-немного, — кивнул незадачливый убивец. — Читать-писать учён.

— Пойдёшь со мной. Я дам тебе перо и бумагу, и ты всё в точности изложишь, как мне сейчас говорил… при свидетелях. Может, ещё что вспомнишь по дороге. Потом тебе дадут чистые штаны, посадят за караул, там и будешь ждать приговора государева. И молись, чтобы Пётр Алексеевич к моим словам прислушался. Всё понял?

— Всё, матушка. Всё понял. Век за тебя бога молить буду.

— Идём.

— А нам-то как быть, матушка? — спросил один из солдат. — Пост наш у этой самой двери. Никак нельзя покинуть.

— Так отправьте кого-нибудь в караулку, чтобы прислали двоих сменить вас при этом… злодее кровавом, — невесело усмехнулась княжна. — Ему сейчас охрана нужна больше, чем мне.

Разумеется, тащить задержанного в «кабинетец» никто не стал. Достаточно было выгнать заспанных писарей из комнатушки, примыкавшей к канцелярии, и, оставив при преступнике парочку солдат, отправиться, наконец, на доклад к Петру Алексеевичу. Благо, было с чем.

Она надеялась, что ему уже доложили обстановку, причём без отсебятины. Основания для оптимизма были: если бы императору не доложили, как она велела, и он не был в курсе случившегося, ей бы не дали спокойно допросить незадачливого отравителя. Значит, эту часть дела он полностью доверил ей, полагаясь на её богатый опыт по части тайных дознаний. А это, в свою очередь, значило, что сам он взялся за куда более важную часть. Раз заговорщики проявили себя активными действиями, и их имена были известны задолго до откровений попавшегося слуги, значит, плод созрел и пора снимать его с ветки.

И, судя по тому, что Раннэиль увидела и услышала, едва отойдя от дверей комнатушки, так оно и было.

Из Зимнего дворца сейчас спешно разъезжались не только курьеры, но и воинские команды, состоявшие из солдат обоих полков лейб-гвардии. Ибо дело оказалось таково, что некогда было посылать за людишками из Тайной канцелярии. Кареты с зарешеченными окошками подтянутся по нужным адресам позднее, а сейчас самое главное — никого из заговорщиков не упустить.

Среди гвардии был запущен слух о покушении на самого императора, и преображенцы с семёновцами, безусловно преданные Петру Алексеевичу, не только не обиделись, что поручают им «собачье дело», но и выполняли приказания с небывалым рвением. Такая вот почти что военная операция переполошила город, но пока обыватели чесали затылки, недоумевая по поводу невероятной активности гвардии, практически все персоны из не слишком длинного списка уже были схвачены и в страхе дожидались приезда вышеупомянутых карет с зарешеченными окошками. Вот об этом никому было болтать не велено. И, что самое интересное, не болтали. От этого молчания в народе поползли самые невероятные слухи, от весьма близкого к истине раскрытого заговора до новой войны со шведами. Столь бурная деятельность не могла не привлечь внимание иноземных послов, и те подняли на ноги всех своих конфидентов — нужно добывать информацию, иначе что прикажете отписывать своим королям и герцогам?

Тем не менее, всё произошло настолько быстро, что Раннэиль заподозрила государя в давней подготовке к операции против заговорщиков. А может, и не конкретно против этих, а против любой фронды родовитых, которых он, потомок бояр Юрьевых-Захарьиных-Романовых, откровенно презирал. Но всё-таки спиной к ним старался не поворачиваться. Теперь, когда заговорщиков уже начали свозить в Петропавловскую крепость, у него появился прекрасный повод окоротить знатные роды, мечтавшие похерить и Табель о рангах, и обязательную службу государеву для людей дворянского звания. Окоротить — и, держа их в узде, куда меньше времени, сил и денег тратить на оглядки и подачки родовитым. Неизвестно, в какой конкретно момент Пётр Алексеевич понял, что в противостоянии с ними можно опереться на армию, но главная ошибка знатных состояла в том, что они сами этот момент проглядели. Что ж, теперь будут расплачиваться за невнимательность.

Раннэиль сбилась с ног, пытаясь разыскать своего ненаглядного, но всюду не успевала за ним на какие-то минуты. Пойманный ею слуга-отравитель уже исписал несколько листов своими показаниями, альвийка забежала в комнатушку и забрала эти листы, а Петра Алексеевича всё никак не могли углядеть в каком-то одном месте. Носился по дворцу и вокруг оного, как призрак Летучего Голландца, отдавая одно распоряжение за другим и наводя ужас на непосвящённых. Наконец, когда стали прибывать посыльные от Ушакова с вестями о «принятии» того или иного заговорщика, он немного успокоился и сам вышел навстречу княжне. Видимо, ему докладывали и о её перемещениях тоже. Раннэиль к тому времени задумчиво блуждала по канцелярии, держа в руках свёрнутые трубкой покаянные листы. Канцелярские «чернильницы», напуганные переполохом во дворце, сгрудились у дальнего окошка, не решаясь её побеспокоить, а при звуках хорошо знакомых им тяжёлых шагов попытались сделать вид, будто их здесь вовсе нет. Зато альвийка обрадовалась: наконец-то.

Выскочив в зал, к которому примыкала канцелярия, она в первое мгновение ничего не могла с собой поделать — откровенно им любовалась. Смирись, говорил ей пресловутый внутренний голос, ты просто женщина. Княжна и не собиралась спорить с этим утверждением. Но за первым мгновением наступило второе, трезвое, и она разглядела за спиной у Петра Алексеевича двух солдат в мундирах всё того же лейб-гвардии Преображенского полка. То, как они двигались, шествуя за господином, каким цепким холодным взглядом буквально ощупывали всех присутствующих, показалось ей очень знакомым… и нисколько не похожим на поведение обычных солдат, даже гвардейцев. Неужели телохранители? Вот это да. Когда успел обзавестись-то?

— Ну, Аннушка, — его взгляд при виде княжны заметно потеплел, — показывай свою добычу. Что у тебя?

— Вот, Петруша, — сделав шаг, чтобы протянуть ему письменные признания своей «добычи», она отметила, как один из странноватых солдат самую чуточку подался вперёд и запустил руку под епанчу. — Здесь всё, что удалось из него вытрясти.

— Долго трясла-то? — государь, как обычно, разбирая каракули до смерти перепуганного преступника, оставался притом предельно внимательным к тому, что говорилось вокруг.

— Недолго. Я это, считай, у него купила, за его же собственную жизнь.

Острый взгляд, сперва удивлённый, а затем с большой долей недовольства.

— А не много ли на себя берёшь, лапушка? — спросил он. — Жизнью и смертью преступников в государстве Российском распоряжаюсь я. Нешто бабью жалость проявила?

— Никакой жалости, Петруша, — честно призналась Раннэиль. — Обыкновенный расчёт. Он настолько боялся пыток, что за обещание избавить от них выдал всё и всех… Но если тебе так уж хочется его смерти, то он всегда может умереть, скажем, по пути в ссылку. Это никого не удивит, и не повредит тебе.

Последнее она произнесла с такой нежной улыбкой, что взгляд Петра Алексеевича сделался озадаченным.

— Ох, и стерва же ты, Аннушка, — негромко сказал он, положив бумаги в карман — впервые на памяти Раннэиль не дочитав до последней строчки. — Вот теперь верю, что ты была при батюшке вроде президента Тайной канцелярии.

— Ты бы, родной, пожил три тысячи лет при дворе моего батюшки, тоже отрастил бы ядовитые клыки длиной в руку, — вздохнула княжна, снова поймав себя на том, что смотрит на него и не может наглядеться.

— Может, и отрастил бы, — его суровый тон никак не вязался с насмешливым взглядом. — Что толку гадать? Лучше скажи — уверена, что нет более в том воре ничего, кроме дерьма?

— И того тоже нет… — вздохнула Раннэиль, отводя взгляд. Подобные словечки и понятия строгое альвийское воспитание не одобряло.

Ответом ей был громовой хохот.

Странные солдатики за спиной государя и ухом не повели.

Слава богу, задержанному успели принести чистую одежду. Хоть рожа и расцарапана — со стеклом шутки плохи — но хотя бы вид имеет более-менее пристойный. Не стыдно царю представить. Презрительно обозрев дрожащего, впрозелень бледного «вора», его величество брезгливо ткнул в его сторону концом своей неизменной палки.

— Этот, что ли, для меня яду не пожалел? — он сказал это так, что не поймёшь — то ли всерьёз, то ли пошутить изволил. — Да, хлипковат нынче злодей пошёл. Ну, что скажешь?

Злодей, задрожав ещё сильнее, повалился на колени.

— Всё сказал, царь-батюшка, — заскулил он. — Всё как на духу ведь выложил, что знаю!

— А так ли это? Может, позабыл чего, так в крепости мигом припомнить помогут.

— Н-не губи! — обречённо взвыл виновный. — Ведь матушка же обещала!..

— Матушке, — крайне недовольным тоном произнёс государь, смерив упомянутую тяжёлым взглядом, — ещё выдам на орехи, за то, что обещает кому ни попадя. Я здесь хозяин. Мне и решать, кого казнить, кого миловать… Всем ясно, что сказано?

Второй взгляд на княжну — и та едва сумела скрыть удивление. Что это? В его собственную тарелку насыпали лошадиную порцию яда, в городе повальные аресты, вовсю идёт следствие, а ему — весело! Кто-нибудь, объясните, что происходит?.. Тем не менее, Раннэиль приняла его игру.

— Ваше императорское величество, мой государь, — самым ангельским голоском, на какой она была способна, сказала альвийка, скромно потупив глазки. — Даже если вам угодно не принимать в расчёт данное мною слово, умоляю вас учесть, что этот человек ещё может быть полезен как свидетель против заговорщиков… Прошу тебя, Петруша, — добавила она, одарив его нежным умоляющим взглядом. — Ведь по глупости и незнанию человек в такое страшное дело влез. Если бы знал, наверняка бы ни за что не согласился участвовать в нём.

— Дурак — не пьяный, не проспится, — жёстко ответил государь, и сокрушённо покачал головой. — Эх, бабы, бабы… Из нашего брата разве только верёвок не вьёте. Ладно, будь по-твоему. Этого — в крепость, и стеречь крепко… чтоб засранец не вздумал ненароком зарезаться или отравиться от угрызений совести.

И властным жестом подал Раннэиль руку.

Вслед им понеслись искренние рыдания — «Спаси вас бог!» да «Век за вас молиться стану!» Странно, но княжне почему-то неприятно было их слышать. И, вероятно, из-за весьма насыщенного событиями утра снова повторилось то странное состояние, что она испытала вчера за столом. Может быть, чуточку слабее, но всё равно неуютно.

— Куда ты сейчас, Петруша? — спросила она, усилием воли преодолевая накатившую слабость.

— В крепость, — отрывисто бросил он на ходу.

— Я с тобой.

— Охота на дознании поприсутствовать? — нахмурился он. — Не знаю, как там было у вас, а у нас это не бабье дело.

— Я должна их видеть, — Раннэиль остановилась так резко, словно споткнулась. — В конце концов, этот яд предназначался ей, а мне готовили топор, да с таким расчётом, чтобы ты сам приговор подписал… Это — и моё дело, Петруша, не только твоё. И… Помнишь, о чём мы говорили? Либо ты доверяешь мне, либо нет.

Их взгляды встретились.

«Три тысячи лет, — думала княжна, стараясь передать эту мысль во взгляде, лицом, всем существом. — Три тысячи лет я всего лишь существовала. А жить начала только сейчас… Пойми, родной мой, услышь, почувствуй. Я живу для тебя, дышу для тебя, моё сердце бьётся для тебя — потому что ты для меня единственный в обоих мирах, ради которого действительно стоит жить, дышать, думать… Не знаю, наберусь ли смелости когда-нибудь сказать это вслух… А может, ты и так всё знаешь?»

Может, он что-то и почувствовал, как тогда, на пиру. Может, действительно знал. Только взгляд его сделался тяжёлым, как Гром-камень.

— Плащ принцессе! — громко, чтобы наверняка услышали, приказал он. — Ну, гляди, сама напросилась, — добавил он тише.

— Что с тобой, Петруша? — спросила княжна уже в карете, когда две безмолвные тени в преображенских мундирах, будучи верхом, заняли места по обе дверцы. — Сам на себя не похож. И эти двое… Давно они при тебе?

— А что, не нравятся? — хмыкнул Пётр Алексеевич.

— Когда ты успел завести телохранителей?

— Ещё в том году. Когда все эти, — неопределённый кивок куда-то в сторону, — меня заживо хоронить вздумали. И Никитку тогда же к себе перетянул. Всех в тени держал… до поры. Теперь, сама видишь, пришло время действовать.

Последнее слово он выделил таким тоном, что Раннэиль больше не захотелось задавать ему вопросы.

— Наташа! Мы кататься едем!.. Давай с нами!

Те, кто знал юного цесаревича, помнили, что на ласку он не слишком щедр. Если уж кого невзлюбил, то всё, лучше на глаза не показываться. А не любил он много кого. Но верно было и обратное. Если Петруша привязывался, то надолго и всерьёз. Сестру же просто обожал. Тонкая, болезненная девочка обладала огромным влиянием на младшего братишку. Некоторые ловкие персоны, подметив это, старались — на всякий случай, а вдруг? — найти подходы именно к ней. Полдюжины батистовых платочков, кружева, шкатулочка, красивый веер — казалось бы, просто мелочи, милые сердцу девочки-подростка. Не настолько дорогие, чтобы вызвать подозрение в подкупе, но вполне приятные, чтобы расположить к себе. Словом, недостатка в безделушках она не испытывала. Даже сейчас надела подаренные кем-то расшитые перчатки, чтобы руки не мёрзли. Подобрала цвета бордо, к платью и широкому, отороченному светлым мехом панье. Получилось вполне уместно и изящно.

Вот бы ещё Васька, язва такая, не сказанул снова что-нибудь, по форме вроде учтивое, а по сути — сущее издевательство. Как в прошлый раз, когда предложила говорить без обязательных политесов. Вы, мол, Наталья Алексевна, принцесса, а с принцессами следует обращаться исключительно куртуазно. Можно подумать, принцессы вроде фарфоровых ваз — и тронуть не смей. Так-то он хороший друг, но с заумью, а этого Наташа не понимала.

Петруша в нём души не чает. В нём и в Ваньке Долгоруком. Везде их за собой таскает. Если бы дедушка разрешал ему почаще выезжать на охоту, они бы там целыми днями пропадали. Сегодня, правда, никто охоты не устраивал. Зато Васька пригласил покататься верхом. А что? Солнышко светит, землю мартовским морозцем прихватило, ветра нет, верховые прогулки дедушка не запрещал. Велел только, чтоб не пускали лошадей вскачь да без слуг не выезжали. Вскачь тут и захочешь, не поездишь: после оттепелей прихваченные морозцем дороги стали похожи на остекленевшее болото. От слуг можно попробовать отделаться словами: «А мы вокруг парка, и никуда более». Не всякий раз эта уловка срабатывает, но вдруг?

Кажется, сегодня именно «вдруг» и случилось: им позволили покататься втроём: Петруше, Васе и ей. Ванька второй день в отъезде, слава богу, хоть не станет докучать болтовнёй о том, как они вскорости все замечательно заживут. Будто ей такое интересно слушать.

— Ну, какая может быть охота по таким буеракам? — выговаривала она братцу, когда тот посетовал, что нельзя поохотиться сейчас. — Только голову свернёшь.

— Это верно, — неохотно признал Петруша. — А зимой-то, помнишь, как зайцев гоняли? Ух, славно было!.. А сейчас оленины что-то захотелось…

— Оленины тебе добудут, только прикажи.

— Скушно это, Наташа. Самому бы добыть… Вась, а, Вася? А у вас каково на оленей охотятся?

— Не помню, — грустно улыбнувшись, ответил вышеназванный. — Я родился, когда шла война. Было не до развлечений.

Вот оно как. Наташа, мысленно посочувствовав, всё-таки удивилась: это что же за война такая шла, если августейшим персонам было не до развлечений? Но спросить это вслух не решилась. Мало того, что не дело царевне судить о войне, так ещё и ударишь по больному месту. Нехорошо это.

А на Петрушу прямо стих нашёл. Расчирикался про охоту, не остановить. Даром, что сам в них участвовал по большей части в свите, раза два или три только как охотник. И то на него дичь нарочно выгоняли, прямо под выстрел. Впрочем, пусть чирикает. Ему приятно, а Ваське полезно. Самого-то альвёныша батюшка родной не особо на охоты отпускает. С виду совсем взрослый, почти как Ванька, а батюшка с матушкой обращаются с ним, как с Петрушей, с дитём неразумным. Почему так?

Конечно, поначалу ведь с Васькой так и было — сущее дитё под личиной большого парня. Да только переменился он с тех пор. Как мальчишки этого не видят? Повзрослел Васенька, душою старше стал. Сделался задумчив и молчалив. И сейчас Петрушу молча слушает, только кончики ушей, покрасневших от холода, чуть заметно подрагивают.

Ох, и напугалась же Наташа, впервые увидев его уши! Одно слово — нелюдя узрела. А вот узнала поближе, и бояться перестала. Опять же, в церковь, как все, ходит. Был бы он исчадием ада, как болтали…некоторые дуры, небось, не пустил бы его боженька в свой храм. А слух у Васьки — любому коту на зависть. Не подкрадёшься к нему. Не только шаги услышит, но и скажет, чьи они. Ещё не видно никого, а он уж головой вертит…

Ой, и вправду — вертит. Опять услышал раньше всех, что к ним кто-то приближается. Кто на сей раз?

Ванька, кто же ещё может так нестись, да по такой дороге…

Догадка оказалась верной. Князь Иван Алексеевич Долгоруков действительно любил быструю езду, хоть верхом, хоть в экипаже. И сейчас нёсся, будто курьер. Узнав его, мальчишки замахали руками.

— Ванька! Наконец-то! Давай к нам!

Но что-то с Ванькой явно было не то. Почему он не придержал коня, увидев своих друзей? Почему мчится, словно от смерти спасаясь? Подъехал — лицо красное от заполошной скачки, дышит тяжко, волосы спутаны, будто не чесал с утра, а поехал, сразу от подушки оторвавшись. И взгляд. Испуганный, мечущийся.

— Слава богу! — выкрикнул он, осаживая коня рядом с Петрушей. — Слава богу, застал тебя, Пётр Алексеич! Беда!

Улыбку словно ветром с лица братишки сдуло, да и Васька помрачнел.

— Что стряслось-то? — спросил Петруша.

— Беда, дружочек, — повторил Ванька, немного отдышавшись. — Раскрыт заговор. Государя отравить хотели. Тебя, Пётр Алексеич, на престол прочили. Теперь их хватают, а батюшке моему ведомо стало, что уговорились они на тебя показывать — мол, всё знал и одобрял… Беги, Петруша, — добавил он страшным, свистящим шёпотом. — Прямо сейчас беги, в Петергоф не возвращайся, ждут тебя там уже.

Наташа ойкнула, холодея от страха. Дедушка суров, и родню свою, если что, не щадит. Кому это и знать, как не ей.

— Куда бежать? Зачем? Ты в своём уме, Ванька? — братик испуганно завертел головой, словно ища преследователей.

— Да уж не в чужом, — Иван схватился за узду Петрушиной лошади. — Едем, Пётр Алексеич. И ты, Наталья Алексевна, тоже езжай, не оставайся на расправу.

— Ванечка, ну, что ты такое говоришь, — как ни старалась Наташа, а голос дрожал. — Как это — ехать? Прямо как есть, что ли? Без… всего? И куда?

— А то у вас родни немецкой мало? — невежливо огрызнулся Ванька. — Приютят, никуда не денутся. Не медлите. Там, у дороги, батюшкина карета. Садитесь и езжайте.

— Батюшкина карета, говоришь?

Какой, оказывается, может быть злой голос у Васеньки. И взгляд такой же. Альвийский княжич, толкнув коня пятками — шпор он не признавал, как все его родичи — оттеснил Ваньку от Петрушиной лошади.

— Прикрыться им хотите? — Вася улыбался, но от его улыбки становилось не по себе. — Наследника престола российского за границу увезти, чтобы им там помыкали все, кому не лень? Чтобы императору условия всякие ставили?.. А вот это видал?

И показал Ваньке фигуру из трёх пальцев, коей у Петруши выучился.

— Не лезь, Васька, — странным, страшным голосом проговорил Иван. — Не твоё это дело.

— Я здесь не чужой.

— Уйди. Ведь убью, и не поморщусь.

— Попробуй.

— Замолчите, оба! — в их перебранку вклинился звонкий от гнева голосок Петруши. — Никуда я не поеду, пока мне не объяснят, что случилось!

— Да что тут объяснять! — Ванька сорвался на крик. — Государь, дед твой, сына родного не пощадил, думаешь, тебя по малолетству щадить станет? Ну же, поехали!

— Ты меня не понукай, не запряг ещё! — взвился Петруша. — Не поеду я никуда, понял? Батюшке своему так и передай!

— Ой, что же вы делаете, — всхлипнула Наташа, чувствуя, как покатились слёзы из глаз. — Ну, перестаньте же, пожалуйста! Не надо, не ругайтесь!

— Тихо!

Резкий, как удар хлыста, выкрик Васи оборвал и споры, и причитания. Княжич обернулся лицом к невидимой из-за насаженного леса дороге, и явно к чему-то внимательно прислушивался.

— Пятеро, — глухо проговорил он. — Нет, шестеро, верхами… Там, говоришь, карета Алексея Григорьевича осталась?

Ванька, сжав кулаки, опустил голову и тихо зашипел сквозь зубы. Наташа была почти уверена, что он что-нибудь скажет, но этого не произошло.

Тягостное молчание нарушил братишка.

— Беги ты, Ванька, — буркнул он, хмуро глянув на упомянутого. — Езжай, пока они тебя не видят. А мы скажем, что не встречали никого.

Как бы ни было сейчас Наташе страшно и горько, всё же она заметила немного удивлённый Васенькин взгляд, обращённый на её братца. Юный альв словно узнал что-то новое и весьма интересное для себя.

— Петруша прав, — сказал княжич, немного подумав. — Беги, пока не поздно.

— Поздно.

Когда Ванька поднял голову, его глаза подозрительно блестели.

— Отца не покину, — добавил он, и намертво замолчал.

…За ним из тех шестерых, кого услышал Васенька, явились четверо. Отдав офицеру шпагу по первому же требованию, Иван всё так же молча последовал за ними — в Петербург. Не оглянулся даже.

И тут Наташа не выдержала, разревелась окончательно.

— Как же так? Неужели ничего нельзя сделать? — плакала она. — Ведь он же ваш друг! Петруша, братик любимый, ну, сделай же что-нибудь!

— Меня Тайная канцелярия слушать не станет, — пробурчал Петруша.

— Меня — тем более, — ответил Вася, провожая удалявшуюся кавалькаду каким-то странным взглядом. — А если обратиться к самому императору? Тебя ведь к нему допустят без разговоров.

— Дедушка меня не жалует. Может и не допустить.

— Гадать станем, или поедем и проверим?

Мальчишки переглянулись, оживились. Даже Наташа перестала плакать.

— Едем! — решился Петруша. — Прямо сейчас и едем. Даст бог, будем в Петербурге раньше…этих.

— Будет переполох, когда увидят, что я одна с прогулки возвращаюсь, — Наташа, шмыгнув носом, попыталась улыбнуться.

Какие же они, всё-таки, хорошие друзья, Петруша и Васенька. А Ванька дурак, если этого не ценил.

— Ужасно.

Обстановочка и впрямь…особая. Тёмный подвал, освещаемый лишь тусклыми свечечками да огнём открытого очага, где напоказ калились страхолюдные железяки. Запах горящих дров, вонь жжёного мяса, кислый пот, блевотина… и изысканный одеколон, аромат коего исходил от брошенных на пол одежд. Скрип блока, вопли пытаемого, дополняемые омерзительным шипением живой плоти, соприкоснувшейся с калёным железом, да вопросы, задаваемые жёстким, повелительным тоном. И имена, имена, имена, что вырывались из уст, разбитых крепкими ударами кулака, будто кровавые сгустки.

Её собственная жалость скончалась в муках много столетий назад, потому альвийка с трудом верила в наличие жалости у окружающих. И была абсолютно уверена в отсутствии оной у одного слишком хорошо знакомого ей человека. Нет, она прекрасно умела «бить на жалость», если это могло принести результат. Но сейчас княжне было не по себе. Вся эта живодёрня… Зачем? Это же чудовищно неэффективно, не говоря уже о том, что гоблинские забавы с пытками были альвам отвратительны… последние пять-шесть тысяч лет. С гоблинов что возьмёшь? Им не столько сведения нужны, сколько сами муки пленных, так они задабривают своё божество. Но люди, тем более, не худшие из своего племени? Тратить столько времени и сил на то, чтобы изломать кости, и добиться признаний, возможно, лживых, вместо истины? Это и вправду ужасно.

Над самым ухом раздалось короткое хмыканье, не лишённое ни доли сожаления, ни доли презрения. Это Пётр Алексеевич изволил заметить её реакцию на происходящее безобразие.

— Говорил я тебе — не бабье это дело, — сказал он.

— Ужасно, — повторила Раннэиль, словно не расслышав его слов. — Если бы я так вела дознание, батюшка выгнал бы меня со службы.

Ответом ей были два взгляда, удивлённый и хмурый. Два — потому что ни двоим заплечных дел мастерам, ни их жертве было не до дамочки, до сей поры тихо сидевшей в уголке и внимательно наблюдавшей за происходящим. Ушаков-то ладно, он княжну не знал. Оттого и удивился, услышав такое; даже не уследил, кляксу на допросный лист посадил. Но Пётр Алексеевич, видимо, так увлёкся новым делом — расследованием заговора — что позабыл обо всём. Теперь, когда напомнили, ему это не понравилось. Да и настроение у него было изрядно подпорчено вестью о том, что главному заговорщику — Алексею Долгорукову — удалось бежать, вместе со старшим сыном. Кто-то предупредил, и солдаты вломились в его дом, опоздав на какие-то четверть часа и до смерти перепугав ничего не подозревавшую княгиню с детьми.

— Весело вы там жили, — проговорил он, хмурясь. Не любил, когда его отрывали от дела, чем бы ни занимался. — Андрей Иваныч, — это уже Ушакову, — а уступи-ка принцессе право допросить этого разговорчивого. Поглядим, каково у альвов дознание ведут.

Раннэиль сделала вид, будто не заметила недоверия в его голосе. «Разговорчивым», висевшим на дыбе, был не кто иной, как Сергей Григорьевич Долгоруков, родной брат князя Алексея. Только недавно приехал из Варшавы, уступив место посланника своему родичу Василию Лукичу. Но если тому, опытному дипломату, затея кузена пришлась не по душе, то Сергей Григорьевич полностью поддержал брата. Вот чего не отнять у Долгоруких, так это семейной солидарности. Горой друг за дружку стояли. Князь Сергей при первом допросе не назвал ни единого родича, клянясь, что ни в чём таком не участвовал, разве что слышал сторонкой, да сам не понимал, о чём речь, пока не подвесили. Как подвесили, начал орать и давиться второстепенными именами, в том числе именем собственной жены. Но брата не назвал. Это не соответствовало тому, что было известно о заговоре, и потому взбесившийся от подобного упрямства Пётр велел жечь его калёным железом. За это государь был щедро вознаграждён полным списком долгоруковских домочадцев и дворни, якобы злодейски умышлявших на его персону, но имена Долгоруковых и Голицыных так и не прозвучали. Стало ясно, что этот умрёт на дыбе, но истины не откроет. Крепкий орешек попался. И этот орешек Раннэиль должна была расколоть, не прибегая к грубому насилию.

Что ж, альвы не ломали плоть. Альвы за тысячелетия своей истории поднаторели ломать душу, и ещё неизвестно, что хуже.

— Спустите, — мягким голоском велела княжна, поднимаясь со скамьи. Тихо прошелестел шёлк её платья, скрытый плотным плащом: несмотря на душную жару в подвале, ей было зябко.

Два дюжих неразговорчивых мужика, голые по пояс и мокрые от жара открытого огня, со знанием дела отпустили верёвку. Казнимый со стоном осел на полу, словно не веря в облегчение.

— Посадите его и дайте воды.

Зверски выкрученные руки князя не могли удержать кружку, и поил его один из палачей. Долгоруков глотал воду жадно, захлёбываясь и расплескивая. На его костлявых, несмотря на ширину, боках выделялись свежие страшные ожоги.

— Ну, спасибо, матушка, уважила, — сказал он, проглотив воду и продышавшись. — Век не забуду. Да только зря думаешь, что за кружку воды продамся. Знаю я… эти игры.

— У вас, Сергей Григорьевич, действительно богатый опыт, — тонко улыбнулась княжна, цепко следя за его мимикой. — Сами, должно быть, в подобные игры играли, если знаете правила?

— Сам, не сам — тебе-то что с того, матушка? — его глаза сделались злыми. — Или я мало имён назвал? Так более не назову, ибо не ведаю.

Улыбка альвийки стала нежной и мечтательной.

— Андрей Иванович, — она обернулась к Ушакову, ведшему записи. — Не будете ли вы так любезны подать мне список имён, названных подследственным?

Ушаков, бросив мгновенный взгляд на государя и увидев его разрешительный кивок, вынул два листа из исписанной стопки.

— Извольте, ваше высочество.

Судя по всему, он по прежнему не очень понимал, что происходит, и с чего Петру Алексеевичу взбрело в голову приплести к дознанию эту даму. Но с царём не спорят. К тому же, и впрямь интересно, каково у нелюдей следствие ведут.

А княжна, пробежав список небрежным взглядом, села прямо напротив опального князя, баюкавшего истерзанные руки.

— Сергей Григорьевич, — произнесла она, глядя ему прямо в глаза и продолжая улыбаться, — хотите знать, что я думаю по поводу ваших показаний?

Она сделала паузу, чтобы подследственный понял, что от него ждут ответа.

— Ну, скажи, — глухо процедил тот, явно догадываясь, что услышит от неё. — Не веришь ведь.

— Вот, — Раннэиль одним движением с хрустом разорвала оба листа и небрежно швырнула на пол. — Все эти показания не стоят бумаги, на коей написаны. Половина людей, упомянутых вами, не виновна ни в чём. Половина другой половины виновна в таких мелочах, что высечь и забыть. Жену оговорили… Вы не по злобе душевной подставляете их под пытку. Эти люди для вас грязь под ногами, не жалко. У вас иной умысел был — назвать побольше непричастных, чтобы их здесь ободрали до костей, и они, спасаясь от мук, назвали иных непричастных, и так далее. Увести следствие по ложному пути, заставить нас напрасно терять время и силы, а тем временем главный виновник, быть может, и спасётся… Ведь так, Сергей Григорьевич?

Князь одарил её ещё одним злым взглядом, но смолчал.

— Это хорошо, что вы такой преданный брат, — продолжала альвийка, чинно сложив ручки. — Пожалуй, скажу Алексею Григорьевичу, как вы стойко молчали, оберегая его от больших неприятностей. Вот только незадача: вас разом взяли. Всех. Догадываетесь, к чему я клоню?.. Ох, и весело же будет, если вас сейчас собрать в одной комнате, да зачитать, кто, что и о ком наговорил.

— Ошибался Алёшка… — злой взгляд князя Сергея сделался ненавидящим. — Даже жалел тебя, матушка, считая, что безвинно погибнешь. Лес, мол, рубят — щепки летят… Мол, очередная царская забава. Всё одно, говорил, натешится государь, обрюхатит и выгонит, как прочих до тебя. Али замуж приткнёт за кого не жалко. А так хоть нам польза будет. Ан нет. Ошибался брат. Я тоже ошибался… Не везёт царю-батюшке на баб, — добавил он с видом человека, которому уже нечего терять, и с вызовом посмотрел на Петра. — Первая дура была, вторая гулящая, а третья — умная да верная, но сука, каких свет не видывал.

В отличие от своего возлюбленного, Раннэиль прекрасно поняла, чего добивался князь. И едва успела повиснуть на руках Петра Алексеевича, пришедшего в совершеннейшую ярость и вознамерившегося кое-кого убить на месте.

— Уймись, Петруша, он того и хочет.

— Языком бы его поганым, да нужное место чистить! — рявкнул государь, понимая, что не сможет высвободиться, не причинив княжне вреда, ибо вцепилась она в него прочно. — На бабе отыграться решил, сучье племя!

— Ну, что ты, милый, — княжна снова улыбалась, но за его рукава всё же держалась крепко. — Когда князь Долгоруков называет меня эдаким словом, сие следует расценивать как комплимент. Бессильный гнев — признак поражения, не так ли?

Последнее она адресовала, скорее, князю Сергею, и тот это понял.

— Улыбаешься, матушка? — хмыкнул он, кривя разбитые губы. — Улыбайся. Наплачешься ещё. Через царя нашего, батюшку, все плачут. Никого не щадит.

Осознав, наконец, что гнев не лучший советчик, его величество вернулся на свою скамью.

— Ишь, распелся, — зло бросил он, жестом указав княжне сесть рядом. — Соловей наш, разбойничек. А ведь смотри, Андрей Иваныч, альвийская метода действует. Как зацепили стервеца за живое, так и раскололся до самой ж… Не хотел, а братца сдал.

Долгоруков не ответил, глядя вперёд омертвевшим взглядом. Для него уже всё, по сути, закончилось, прочее не имело значения.

— Что с ним делать-то, государь? — спокойно, как ни в чём не бывало, поинтересовался Ушаков, дописав строчку.

— В камеру, — велел Пётр Алексеевич. — Там видно будет, драть его дальше, или для суда уготавливать. Ты, Андрей Иваныч, лучше распорядись, чтобы нас накормили. Мы по милости господ Долгоруких без завтрака остались.

«Утренний приём лекарств он тоже пропустил, — подумала княжна, с тревогой глядя на него. — Хоть бы обошлось».

— Не побрезгуйте, государь, разделить со мною трапезу, — любезно предложил Ушаков, блеснув перстнем. — Мне только свистнуть, вмиг наверху стол накроют.

Трапеза у господина Ушакова была простая, но сытная и здоровая: Андрей Иванович старательно придерживался советов лекарей и берёг желудок. Супчик с отварным мясом и мелко нарезанной зеленью, да свежий хлебушек. Но не успела княжна поблагодарить гостеприимного хозяина всея Тайной канцелярии, как в комнату, где они обедали, ввалились один за другим два денщика. Первый принёс корзинку с лекарствами, которую Раннэиль тут же у него забрала — вроде бы подготовить нужные флакончики, а на самом деле проверить, не изменился ли запах. Шутка ли — корзинка эта полдня была без её присмотра. А второй, едва не столкнувшись в дверях с первым, подскочил к государю и что-то зашептал ему на ухо. Так тихо, что даже альвийка с трудом могла разобрать отдельные слова.

— Обоих? — император, обрадовавшись принесенной вести, в отличие от солдата, не церемонился, заговорил в полный голос.

— Обоих, ваше императорское величество, — кивнул солдат. — Сейчас привезут. А в Зимний дворец прибыл его императорское высочество великий князь Пётр Алексеевич. Просит о личной аудиенции.

— Петрушка-то тут что позабыл? — поморщился суровый дедушка. — Нешто за дружка своего просить примчался?

— Не могу знать, государь.

— Передай сопляку, чтобы ждал. Приеду — поговорю. Ступай.

— Их взяли, — княжна, едва за солдатом закрылась дверь, извлекла самое главное из услышанного. — Отца и сына Долгоруких.

— В Петергофе взяли, — хмуро проговорил Пётр Алексеевич, дожёвывая вкусную хлебную корочку, которую обмакнул в суп. — Как я и думал, они собирались за внука моего спрятаться. А коли тонуть, так вместе с ним. Чтоб уж наверняка…

Она поняла недосказанное: чтобы уж наверняка не оставить царю ни единого законного наследника. А кандидатуру любого, кого он укажет в завещании, кто-то другой мог после опротестовать. Назови царь хоть кого из своей женской родни, и быть смуте после его смерти.

А смута — последнее, что сейчас хотели бы видеть альвы на Руси.

— Чую я, государь, не Голицына теперь в подвал тащить надобно, а Алёшку Долгорукова, — приободрился Ушаков. — Коли главный заговорщик пойман, так и допросить его надобно тут же.

— Ивана, — тоном, не допускающим возражений, приказал Пётр Алексеевич. — Говорить с ним не ты будешь — Аннушка. А мы с тобою в щёлочку поглядим, каково она из него признание вытянет.

Раннэиль усмехнувшись, только головой покачала.

— Сперва кое-кто примет свои порошки и капли, — не без иронии сказала она, подавая на маленьком оловянном подносе бумажки с порошочками и стакан с водой, в которой только что развела крепкий настой сбора трав. — А потом уже можно будет заняться делом… Знаю, Петруша: порошки — мерзость, а от капель скулы сводит. Ничего. Болеть намного хуже.

— Видал, каково меня тиранят? — развеселился Пётр Алексеевич, кивнув Ушакову. — Спасу нет. У всех бабы как бабы…

— …а у тебя принцесса. Терпи, — с нежной улыбкой произнесла альвийка.

Он зашипел сквозь зубы, но по глазам было видно — веселился вовсю. С чего бы грустить царю-батюшке? Заговор разгромлен, дело шло наилучшим для него образом. Дворянская фронда подавлена, его личная власть усилилась. Теперь для закрепления достигнутого следовало провести показательный суд над заговорщиками. Кого-то казнить, прочих сослать подальше вместе с семействами. А под этот шум можно провернуть несколько иных дел и делишек, из тех, о которых не принято кричать на каждом углу. Княжна либо знала в общих чертах о его планах, либо догадывалась о том, о чём он умолчал. Знала — и понимала, что ей тоже отведена в них некая роль. И вряд ли это роль царицы, о чём он прямо сказал ей вчера вечером. Это — видимость, ширма, за которой должно происходить нечто другое. Раннэиль могла лишь догадываться, что для неё придумал коронованный возлюбленный, но на всякий случай не торопилась снимать маску тихой скромницы, изучающей языки и читающей книги.

Предстоит разговор с Иваном. Этого юношу она знала как друга своего племянника, и он не раз видел её — улыбчивую, скромную, хорошо воспитанную даму, любящую брата и его детей. На него нельзя надавить, как на его дядюшку. С Сергеем Григорьевичем, прожжённым царедворцем, можно было не стесняться. Ванечка же увидит совсем другую княжну Таннарил — подавленную горем, страдающую и готовую хотя бы попытаться ему помочь. Парень он неглупый и незлой, но безалаберный и не отличающийся проницательностью. Должно подействовать.

Понемногу до конфидентов иноземных посланников начала доходить сколько-нибудь достоверная информация, и в европейские столицы поскакали курьеры, развозя депеши о покушении на императора. Сведения немаловажные: Россия понемногу становилась той силой, без учёта и участия которой никакой альянс не имел серьёзных шансов на успех. Любое изменение политики Петербурга с некоторых пор отражалось в европейских странах то нервозностью, то надеждами, то серьёзными огорчениями. Правда, отношения к самой стране особо не переменилось: за Россией, признавая её растущую силу, по-прежнему не признавали права самостоятельно этой силой распоряжаться. Людовик Четырнадцатый, несмотря на склонность говорить завуалировано, однажды изволил озвучить слово, что наиболее точно характеризовало отношение европейцев как к Петру лично, так и к его стране: зависть. Ну, допустим, не озвучил, а написал в письме своему посланнику в Петербурге, но суть от этого не поменялась. Глядя на бескрайние просторы, на богатейшие ресурсы, иные политики Европы завистливо вздыхали: «Нам бы всё это!» Но вот загвоздка: на «всём этом» уже обитали русские, и прочие народы, признававшие власть русского императора. И если иные монархи, в особенности германская мелочь, только вздыхали и мечтали — а что им оставалось? — то европейские гранды, такие, как Франция, Англия и Священная Римская империя германской нации (сиречь, Австрия), имели вполне определённые виды на восточном направлении.

Самолично убедившись в том, что европейцы, заключая союзы, преследуют исключительно собственные интересы, а когда оные интересы того требуют, то благополучно забывают о любых соглашениях, Пётр плюнул и решил действовать аналогичным образом. Хотя бы в плане того, что союзы следует заключать только в интересах своей страны. Оттого и терпел подле себя откровенных агентов влияния вроде Остермана, которого, по большому счёту, должен был повесить ещё четыре года назад. Ведь первая редакция мирного договора со Швецией, написанная этим умным авантюристом, оказалась такова, что можно было смело навешивать ему обвинение в измене. Однако противостояние со Швецией — а через неё с Англией и Францией — толкало Россию на сближение с цесарцами. Государю пришлось ограничиться приватным, хоть и весомым внушением. Остерман намёк понял, синяки залечил, проект договора переписал, и с тех пор больше не пытался действовать столь нагло. Трогать его и впрямь не стоило, во всяком случае, пока Австрия — потенциальный союзник.

Но что прикажете делать с показаниями арестованных заговорщиков? Нет, нет, хитрец Остерман фигурировал там лишь единожды, всего лишь как собеседник Алексея Долгорукова. Не о нём речь. Что прикажете делать с послом Гогенгольцем, который фактически благословил заговорщиков, снабжал их деньгами и использовал свои связи для реализации их затеи? Этот вельможный чёрт не последняя фигура на политической шахматной доске, его роль в заключении необходимого союза весьма велика. Не с руки сейчас требовать его отозвания. Хотя… А стоит ли держать рядышком человека, который, готовя статьи договора о дружбе, другой рукой суёт золото твоим же врагам? Можно заранее догадаться, что за договор он сготовит, и какова будет та дружба.

Март выдался холодным, Нева ещё не вскрылась и, если верить приметам, не скоро вскроется. Цокали копыта лошадей, ступавших сперва по подмёрзшей набережной, затем по широким деревянным мосткам, нарочно положенным прямо по льду — на Васильевский остров, затем с Васильевского острова на Адмиралтейский. Едва слышно поскрипывали оси кареты. По обе стороны снова ехали безмолвные телохранители в преображенских мундирах, а впереди и позади — гвардейцы, по двое, тоже верхами.

Пришёл спасительный для многих вечер. Император возвращался во дворец.

Лицедеем он был никудышным, а его натура — эмоциональной. Весь ход мыслей отражался на лице, и Раннэиль не составляло труда всё это читать, как в открытой книге. Даже здесь, в карете, едва освещаемой скупым светом фонарей, висевших на корпусе снаружи, она прекрасно видела все перемены его мимики. А когда он чуть сильнее сжал её ладонь и гневно засопел, решилась заговорить.

— Что тебя так разозлило, Петруша? — тихо спросила она.

— Все альвы душеведы, или ты одна такая? — недовольно буркнул государь.

— Теперь одна. Остальные погибли. Так что случилось, милый?

— Цесарцы, с-с-суки… — прошипел он, вперив злющий взгляд куда-то за каретное окошко. — Сколь им в зубы кусков ни суй, всё мало.

— Я тоже читала показания, и там фигурировал венский посол. Конечно, любимый, он не мог не вдохновить заговорщиков на их авантюру, — вздохнула княжна. — Им куда выгоднее видеть на престоле твоего внука, а не тебя. Даже не столько потому, что он родственник их императора, сколько из-за возраста и, прости, не выдающегося ума.

— Но я-то ещё жив! — гневно воскликнул Пётр Алексеевич. — И эти тоже меня хоронить собрались!.. Петрушку на престол? Не бывать тому!

— Гогенгольц в разговоре со мной тонко намекнул, что Вена навряд ли признает иного твоего наследника. Разве что в обмен на строгое следование курсом венского кабинета. Ты такую цену платить не станешь, я знаю. Я бы тоже не стала.

— Плевал бы я на эту паршивую Вену, если б не нужна была их армия в подмогу противу турок, — государь признал очевидное. — Войны новой не избежать, и быть ей с агарянами. Давно пора султана и хана крымского урезонить. А без цесарцев как обойтись? Кто румелийскую армию на себя отвлечёт, если не они?

— Быть им битыми, — усмехнулась альвийка, видавшая австрийских офицеров как наёмников в саксонской армии. И бившая их тоже.

— Нам-то что с того? Лишь бы взяли на себя половину дела, а там викторию будут торжествовать, или их вперёд ногами вынесут — не моя забота.

— Судя по действиям посла, они догадываются об отведенной им роли, и хотят переписать договор под свои нужды, — предположила княжна. — При тебе этому не бывать. Покушаться непосредственно на тебя мог только полный дурак, да ты и сам это видел. Следовательно, им нужно было убрать тебя опосредованно. С женой ты поссорился. Я — пока никто, но, наверное, ещё могу рожать. Не знаю, не случилось раньше проверить… Стояла задача убрать нас обеих — а вдруг ты бы простил Екатерину? — и подорвать твоё доверие к альвийской медицине. Тогда ты остался бы один на один со своими недугами, Петруша, и…

Последнее пугало княжну не на шутку, и она старательно скрывала этот страх. Но Пётр Алексеевич тоже был воробушек стреляный. Чтобы скрыть от него сильную эмоцию, нужно было быть талантливым актёром. Раннэиль за собой особого таланта в лицедействе не числила, и подозревала, что любимый давно знает о её самом большом страхе.

Страхе потерять его.

— Ссориться с цесарцами сейчас нельзя, — сказал он, покачав взъерошенной головой. — Однако ж и на сворке у них бегать нам не пристало. Тут хитростью надо брать… и я от тебя в том помощи жду, Аннушка.

— Я всегда готова тебе помочь, Петруша, только скажи — как?

В ответ княжна, к своему удивлению, получила недоумённый взгляд.

— Ты с матушкой не говорила ещё, что ли?

— Я не видела матушку со вчерашнего вечера. Но причём здесь она? — ещё больше удивилась Раннэиль. Нужно особо отметить — искренне удивилась.

— Ну и чудеса, — хохотнул он. — В кои веки не баба к мужику с эдакой вестью является, а наоборот!

Лицом княжна была приучена владеть с детства, и смогла как-то пережить мгновение смятения, когда мозги обратились в кашу, не показав этого. Вот уж действительно, чудеса. Вот только голос предательски дрогнул.

— Это… слишком большая новость для меня, — сказала она, слабо улыбнувшись. — Вся сразу в голове не умещается. Матушка вчера как-то странно на меня смотрела, и потом… Это она тебе сказала, верно? Почему не сказала мне, ещё вчера?.. И что теперь нам надо сделать, любимый?

— В Москву ехать.

И ответ был для неё странным, и отразившиеся на его лице эмоции. Он тоже удивился, и тоже искренне. Видно, не той реакции ждал.

— А что в Москве? — спросила княжна, начиная понемногу приходить в себя.

— А в Москве — Успенский собор, — Пётр Алексеевич сказал это так, словно объяснял прописную истину, но делал скидку на её незнание старых традиций России. — Мы с тобою и без того бы неплохо прожили, но мой наследник должен быть законным, чтоб ни одна собака в его сторону не тявкнула. А там пусть цесарцы хоть передавятся от тоски, но Петрушке на престоле не бывать. Внук вперёд сына наследовать не будет.

— Но… если это дочь? — Раннэиль лукаво улыбнулась. Только сейчас до неё окончательно дошёл смысл происходящего. Новость и впрямь оказалась великовата.

— Дело нехитрое, — ответил многоопытный папаша, по-хозяйски приобняв её. — Сколько там твоя матушка мне отвела? Десять лет? Успеем ещё одного, а то и двоих сочинить. А далее… далее тебе этот корабль вести, Аннушка, — добавил он, помрачнев. — С моей стороны это подлость — сбросить всё на бабу. Но ты — не Катька, ты удержишь.

— Я не знаю фарватера, — на Раннэиль при его словах тоже напала печаль, но она продолжала улыбаться. Заодно блеснула одним из тех словечек, которые были ему по душе.

— Так учись, пока я жив. Время ещё есть.

Карета остановилась. Вот и Зимний дворец.

Безумный день, кажется, подходил к концу. И слава богу.

Ну и денёк сегодня!

Не успел продрать глаза поутру, а тут город уже гудит, будто потревоженный улей. Шутка ли — аресты! Долгоруких с Голицыными в Тайную канцелярию волокут! Всё с ног на голову перевернулось, а светлейшему князю никто ни полсловечка не сказал. Узнал новости одним из последних.

Обидно.

Впрочем, просыпаться надо хотя бы до полудня, а не после. А как изволите вставать с утра пораньше, если вчера празднество было? А как на празднестве, да не воздать должное хорошей выпивке? Никак. Приходится поутру… гм… то бишь, по пробуждении рассольчик употреблять. Без рассольчика голова пустая, и гудит, словно колокол на неё надели.

— Алёшка! Тащи письма, кои не читаны ещё!

Являться пред очи государевы, чтобы просто полюбопытствовать о причинах внезапной опалы Долгоруких — это дурная затея. Пётр Алекеич сейчас наверняка таков, что может и пинком из приёмной залы вышибить. Но если порыться в свежей корреспонденции, что доставили вчера вечером или сегодня утром, то обязательно найдётся хороший предлог появиться во дворце. Нет, светлейший князь прекрасно знал, что Долгорукие что-то затевают. Они всегда что-то затевают, более или менее рискованное. Хотя, если дошло до арестов, значит, натворили нечто вовсе безбожное. Но что? Кто скажет? Кого выспросить надобно?

И письма, как на грех, всё не те. Доклад о состоянии его личных счетов в Голландии, нижайшие просьбы провинциальных чиновников, искавших покровительства светлейшего, рапорт капитана Ингерманландского пехотного полка о количестве отсутствующих и причинах их отсутствия, какие-то малозначительные записки… Мелочь. С таким сейчас в Зимний не побежишь. Придётся разузнавать новости иными способами.

Ближе к вечеру его людишки кое-что да разузнали, и сложившаяся из их донесений картина заставила светлейшего князя присвистнуть от изумления. Ишь ты, на кого руку-то подняли! Немудрено, что Пётр Алексеич малость осерчал, и сейчас в подвалах крепости повернуться негде, всё забито заговорщиками. А смысл, смысл-то каков? Ну, притравили бы они царя, и дальше что? Или надеялись разом задавить всех своих врагов, в числе коих и сам князь обретался? А вот это уже глупость. Алёшка Долгоруков точно не дурак, хоть и великим умником его тоже не назовёшь, и хитёр, словно лисица. Нет, что-то тут не то. Как ни вертел эти новости в голове Данилыч, что-то не срасталось. О чём-то немаловажном его людишки не пронюхали. Оставалось одно — справиться у того, кто знает больше.

Больше знали, наверняка, лишь двое — сам Пётр Алексеич…и его «кошечка». Остроухая принцесса точно не осталась в стороне, князь Меншиков готов был поставить на это всё своё имущество против стёртой полушки.

Отчего светлейший пребывал в такой уверенности? Всё очень просто.

Первое знакомство с альвийской княжной вышло, гм, неудачным. Знать бы тогда, с какой славой она прибыла в Петергоф, точно не полез бы, но с того дня старался не упускать её из виду. Потихоньку собирал сведения, сам приглядывался, если случалось встретиться лично. Когда она заговорила по-русски, попытался вызвать на откровенный разговор. Видел же, на кого она нацелилась, хотелось знать, чего от неё ждать. Не вышло, она не захотела с ним откровенничать. Мило улыбалась, благосклонно выслушивала комплименты, но от разговора о своей персоне деликатно уклонялась. Принцесса, чтоб её… Мин херц до сладенького всегда был охоч, а тут эдакая красотка рядышком крутится. Светлейший уже знал, как это продолжится, не в первый раз наблюдал. Даже подумывал предложить даме своё покровительство, как только Пётр Алексеич к ней охладеет: ведь чем старше он становился, тем короче делались его интрижки. И здоровье уже не то, и даже «сладенькое» начинало опостылевать, да ещё и болезнь эта. Кто мог подумать, что он так привяжется!

Да, тут Данилыч просчитался. Долго пытался понять, чем принцесса так зацепила его царственного друга. Смазливой мордашки и приятных глазу округлостей маловато будет. Среди кошачьего племени есть дамы и моложе, и краше, а Пётр Алексеич на них лишний раз не глянет. Умом взяла? Не обделена, опять же, как всё её племя. Снова не то. Умных не так уж и мало, да не всякий ум к потребному делу приложить можно. Долго же пришлось ломать голову, пока неделю назад светлейший не был зван к государю. Говорили о делах армейских, флотских, о лесе, что никак не менее пяти лет должен сушиться, а тех пяти лет им, быть может, и не даст никто. Говорили и о казне, что второй год исправно наполнялась, и о том, что иные подати можно уже и отменить. Хотя, это зря, наполняется кубышка державная — и государю хорошо, и людям государевым. Словом, говорили долго. Разговор сей прервала принцесса, любезно сообщившая, что стол накрыт. Новость хорошая, отчего бы и не подкрепиться? Жаль, при даме особенно не поговоришь… Но вот тут-то и постигло Данилыча удивление превеликое. Пётр Алексеич и ранее за один стол с бабьём садился. С той же Катькой совместно трапезничал и гостей называл. Но чтобы обговаривать с метрессой государевы дела, как только что со светлейшим обговаривал? Не было такого. Вот рубите на куски не сходя с места — не упомнит князь Меншиков ни единого случая. И глядел старый друг на эту красавицу иначе, чем на прочих своих баб. Не было масляного блудливого блеска, замешанного на снисходительном превосходстве. Зато было нечто иное, чего Данилыч до сих пор разгадать не смог.

Одно было ясно: с остроухой придётся считаться. И дураку понятно, зачем Пётр Алексеич с Катькой разводиться надумал. Значит, быть новой императрице. Чёрт же дёрнул её братца начать бодаться со светлейшим именно сейчас. Надо мириться, пока не стало поздно. Теперь Долгорукие что-то несусветное учудили, да так неудачно, что угодили прямиком в Тайную канцелярию. Бог с ними, раз попались, пусть терпят. Нужно поглядеть, не удастся ли на секвестре их имущества немного…заработать. Так, по мелочи — домишки в Петербурге и Москве, землицу с деревеньками, а если повезёт, то и золотишко… Ладно, о том после подумается. Сейчас — одеваться, и в Зимний дворец. Была — не была, без предлога обойдёмся.

Пока одевался, явился раскрасневшийся от холода и ветра курьер с потёртой кожаной сумкой через плечо. Лишь одно письмо заинтересовало светлейшего — надписанное собственноручно князем Василием Лукичом Долгоруковым. «В собственныя его светлости князя Меншикова руки». Одного имени автора было бы достаточно, чтобы заинтересовать. Простой подсчёт показывал, что никак не менее трёх дней курьер провёл в пути, прежде, чем доставил письмо адресату «в собственныя руки», Варшава хоть и не за горами, но свет не близкий, особливо по ранней весне. Значит, хитрая лиса Васька Лукич ещё три дня тому назад, если не больше, знал нечто такое, что преодолел фамильное отвращение к бывшему пирожнику?

Хрустнула печать. Светлейший углубился в чтение, разбирая мудрёные завитушки письма опытного дипломата.

Не прошло и четверти часа, как он уже мчался ко дворцу, а тайна сегодняшних событий уже не была тайной. Как, всё-таки, хорошо, что Долгорукие умеют не только заговоры устраивать, но и предавать друг дружку!

Светлейший знал, что перед ним открываются все двери. Ну, или почти все. Однако что прикажете делать, ежели государя нет во дворце? Ясно, что далеко не уехал. Даже ясно, куда именно: в Тайную канцелярию, самолично дознание учинять. Не то, чтобы Пётр Алексеич находил в том некое удовольствие. Данилыч знал: государь просто желал убедиться, что ему более не грозит опасность, хотя бы со стороны арестованных. Это таким вот боком выходил давний, ещё детский испуг перед стрелецким бунтом… И всё же придётся делать то, чего князь не любил более всего — ждать в приёмной. Тем более, в обществе надувшегося при его появлении Петруши. Курёнку сему он самым учтивым образом поклонился, наговорил любезностей, даже пригласил в гости. Мальчишка не сплоховал — отвечал так же учтиво, вежливо отклонил приглашение, сославшись на то, что не может ходить в гости без разрешения его величества. Правда, фасон не умел держать, то и дело читалось на его мордашке раздражение. Мол, отстанешь ты от меня когда-нибудь, светлейший князь? Светлейший князь отстал, ему тоже не улыбалось беседовать с этим сопляком. С кем бы из присутствующих он действительно хотел поговорить, так это с его дружком-альвом. Но князёнок молчал, словно в рот воды набрал. Только цепко следил за каждым его движением, что старому опытному волку Меншикову вовсе не понравилось.

Вторая головная боль проистекала от внезапно явившихся царевен, Елизаветы и Натальи. На светлейшего они внимания не особо обращали, но разболтались с мальчишками так, что голова заболела вполне натурально. Приходилось терпеть, на этих не прикрикнешь, как на своих дочек… Ну, отчего же так задержался-то государь? Где его черти носят?

Государь изволил явиться, когда уже было темно. К тому времени светлейший весь извёлся от столь откровенной бездеятельности, и даже молодёжь поскучнела, перестала трещать, не желая в третий раз обсуждать переговоренное. Но первым в приёмную явился не император, а Макаров, прижимая локтем к боку пухлую папку с торчащими из неё краями разномастных бумаг. С важным видом кабинет-секретарь объявил, что государь изволит принять в первую очередь великого князя, а затем прочих, кто испросит дозволения. Светлейший поморщился: с каких это пор Пётр Алексеич внучка своего непутёвого вперёд старого друга чествовать стал? Ладно, дознается ещё. А покуда — улыбаться. Он ведь царедворец. Того, кто не научится скрывать истинные чувства, при любом дворе съедают. С косточками.

Второй неприятный звоночек — мин херц прошествовал через приёмную под ручку со своей дамой, даже не оглянувшись на светлейшего. Только бросил внуку сквозь зубы: «Ну, заходи, коли дождался». Хмур был, что туча грозовая, и принцесса выглядела не лучше… Что стряслось-то? Нешто кто из арестованных его, князя Меншикова, оговорил? Или всплыли некоторые неприятные моменты прошлых коммерций, что он вёл — несмотря на долгоруковскую спесь — совместно с Василием Владимировичем? Знал бы — соломки бы подстелил, да кто ж ему скажет?.. Да, а с чего это остроухая так серьёзна, словно распорядитель на похоронах? Небось, насмотрелась на дознания, и чем-то недовольна. Кстати — вот приклеилась мыслишка, не отделаешься — почему её всегда видят в одних и тех же платьях? Одно домашнее и два либо три для выхода в свет. Все — ихнего, кошачьего покроя. Побрякушки носит не дарёные, фамильные. Своих метресс Пётр Алексеич не шибко баловал, но мелкие приятные презенты делал. Колечко, там, поднесёт, серёжки красивые, либо домик отпишет, либо протекцию родственнику окажет по-свойски. А этой даже тряпки худой не подарил. И ведь не скажешь, что не любит. Напротив: иной раз он рядом с нею словно пьяный, хотя трезв аки голубь. Таковым Данилыч его всего раз видел. Давно это было, аккурат, когда в его жизни появилась Катерина.

В чём дело? Что вообще с ним творится?

Светлейшему очень не нравилось, когда он чего-то не понимал. Это означало, что нечто важное прошло мимо него. А за такое ротозейство при дворе наказывают, и жестоко. Но что он мог поделать? Пока не переговорит с государем, ничего не прояснится.

Наследничек, царевич сопливый, вышел от государя спустя полчаса, и со следами слёз на щеках. Самое интересное, что за руку его вела альвийка, и сочувственно, почти по-матерински приговаривала:

— Не надо плакать, Петруша. Ты ведь мужчина, верно? Мужчины не плачут… Да и не помогут сейчас слёзы. Ты сам видел, что он своей рукой написал.

— Видел… — шмыгнул носом великий князь.

— Здесь ни от тебя, ни от меня ничего не зависит, малыш. Смирись. Все под богом ходим.

Сдав хнычущего мальчишку на руки цесаревнам и собственному племяннику, принцесса обратила взор на светлейшего. Спокойный, ясный взор зелёных глаз… Ах, какие глаза у альвийских баб! Он бы и сам не прочь в таких утонуть.

— Государь желает видеть вас, князь, — напевно проговорила она. — Но прежде подпишет несколько бумаг. Всё ли готово, Алексей Васильевич?

Это уже Макарову. Тот почти по-птичьи тряхнул головой, покрытой модным париком.

— Готово, матушка, — он выхватил из своей папки несколько больших листов дорогой бумаги, исписанных чётким каллиграфическим почерком кого-то из канцеляристов. — Сей секунд.

— Вы простите нас за недолжное внимание, Александр Данилович, — едва за секретарём закрылась дверь, альвийка изобразила невесёлую улыбку. — День получился крайне…волнующим.

— Увы, извещён, — сокрушённо вздохнул Данилыч. — Да вот и письмецо любопытное получил сегодня, как раз по тому же делу… Любопытствуете, ваше высочество?

— Сил уже нет на любопытство, князь, — вздохнула принцесса. — Впрочем, вы ведь так или иначе Петру Алексеевичу это письмо покажете. А я всё равно буду там, в кабинете.

«Вот сучка, — невольно подумалось светлейшему. — Почему ей такое доверие, какого я сам не имею?»

Вслух он собирался сказать нечто иное, куда более любезное, но тут в дверях появился Макаров — с подписанными бумагами.

— Чтоб поутру сие было объявлено и в курантах пропечатано, — вслед ему из глубины кабинета донёсся звучный голос Петра Алексеича. — Разослать с эштафетом по губернским городам — немедля.

Макаров мог бы и не заверять государя, что всё будет сделано. Всё действительно будет сделано, за ум и исполнительность его на такой высокой должности и держали. Теряясь в догадках относительно содержания тех бумах, светлейший проследовал за принцессой — в кабинет.

— Ты мог бы доверить ему свою жизнь?

— Он вор, но друг мне. Да, мог бы.

— Хорошо, я спрошу иначе: ты мог бы доверить ему жизни своих детей? Анны, Лизы, Наташи?

Молчание.

— Если есть хотя бы тень сомнения, значит, ему не следует знать.

— А он, и не зная, будет делать, что велю.

— Хорошо, если так… Брат прислал мне записку. Он подкупил одного человека, и тому удалось списать копию с некоего письма из Голландии, адресованному светлейшему князю. Речь идёт о двух миллионах.

— Хочешь Алексашку вытряхнуть? Он тебе вовек не простит.

— Вор, который держит украденное за границей, в любой момент может стать врагом, пусть и поневоле. Хочу заставить его вернуть эти деньги в Россию. Потом пусть хоть ест их на завтрак, но из Голландии должен вывести… Брату хватило десяти рублей, чтобы узнать секрет его счетов. Те же французы или англичане, когда это им понадобится, окажутся щедрее. Что будет далее, я предсказать не берусь… Петруша, если он тебе и вправду друг, помоги ему.

— Алёшку Долгорукова ты так же сломала — уговорила спасти сына, взять вину за попытку похищения мальчишки на себя. А там слово за слово, и он всё прочее сам вывалил, без оглядки на показания других… Может, прав был его братец, что назвал тебя сукой?

— Скорее всего, прав. Но ты ведь такую и искал.

— Похоже, я сам не знал, кого ищу, покуда тебя не увидел.

Снова молчание. Тихое потрескивание единственной свечи на столе. Тени, лениво пляшущие по бумагам и перьям.

Зачем говорить о том, что очевидно для обоих и не нуждается в доказательствах?

— Тебе надо отдохнуть, любимый. Завтра тоже будет трудный день.

— Завтра я хрен кого сюда пущу. Особливо тех, кто плевался нам вслед, а после манифестов моих бросится заверять в преданности.

— А посланники?

— Тут ты права, Аннушка, от этих не отделаешься… Ну, идём, что ли.

Гаснет задутая свеча. Щелчок замка — и государственные секреты остаются запертыми в этой комнате. В ящиках с замками, в столе, за двумя дверями и спинами караульных. До утра, которое вечера мудренее.

Рука в руке. Казалось бы, не так уж сильно они сжали друг дружку, но поди расцепи. Не удастся. Потому что безумец, помешанный на государственной идее, нашёл то, что искал — такую же сумасшедшую.

Бог с ними. Всевышнему всегда были по душе безумцы.

 

6

Такого ещё не бывало.

Обывателю в массе своей почему-то неинтересны события, происходящие в тиши высоких кабинетов за закрытыми дверями, или где-то на окраинах. И, хотя в это же самое время некий датчанин по имени Витус, по прозванию Беринг уже направлялся в Охотск, дабы по повелению императора и решению Военной коллегии исследовать побережье от Камчатки до Аляски на предмет наличия пролива, до этого было дело считанным людям. Тем самым, кто отправил его в такую даль. Затевалось по-настоящему великое дело, как в военном, так и в чисто научном отношении, но средний обыватель, даже если бы узнал об этом, принялся бы бурчать, что теперь непременно стоит ожидать введения новых налогов. «Нет, штоб смирно дома сидеть, шастают по дальним краям… кому они надобны, те дальние края…» Так уж он устроен, этот средний обыватель, хоть в России, хоть в Англии, хоть в Сенегале. Зато он не устоит ни перед ярким блеском мишуры, ни перед громким треском новостных петард. И в этом тот самый средний обыватель тоже везде одинаков.

Два манифеста государева в один день, да ещё такого свойства, что шокировали даже эту непритязательную публику, прозвучали, как два батарейных залпа. Впрочем, Пётр Алексеевич любил шум и треск, а с некоторых пор использовал шумовую завесу для прикрытия куда более важных дел. И, пока Петербург ошарашено судачил о сих манифестах, в городе и окрестностях произошло ещё много чего, оставшегося в тени. Пожалуй, относительно заметным событием стала большая чистка штата городского петербургского магистрата, Коммерц-коллегии и Иностранных дел коллегии. Досталось даже Санкт-Петербургскому полку, откуда со свистом вылетели два офицера, но, опять-таки, кому сие интересно, если гремит такая новость! Царь разводится с царицей и женится на какой-то принцессе! Не новость — новостища! Что там какие-то «чернильницы» из какой-то коллегии? Тьфу.

Самое смешное заключалось в том, что на эту удочку попались даже искушённые европейские посланники. Сперва они отправили по своим столицам лучших курьеров со спешным донесением — новость-то какова! — а некоторое время спустя как к ним самим, так к их верным людям начали являться посольские конфиденты. Очень грустные из-за увольнения и потери доступа к конфиденциальной информации. Ещё более грустными сделались сами послы, когда внезапно обнаружили, что явились-то мелкие пескари, а вот рыба покрупнее — наиболее ценные конфиденты и агенты влияния — как в воду канули. Не исключено, что и в прямом смысле, ведь дипломаты всех стран прекрасно знали правила игры. И это ещё полбеды. Хуже, если сидят они сейчас на цепи где-нибудь в Шлиссельбурге или Петропавловской крепости, и дают показания этому ужасному Ушакову. Вслед за первыми курьерами часам к трём пополудни в путь отправились вторые, везущие уже зашифрованные должным образом письма. Но послы могли не стараться, используя шифры. Тот, кто затеял эту операцию, разом похоронившую несколько годами выстраиваемых агентурных сетей, безо всякого шифра знал, что в тех посланиях писано.

Правда, в тот момент, когда курьеры один за другим отбывали из столицы, ему было не до триумфа.

Списки посольских конфидентов с пометками об их значительности были составлены господином Кузнецовым ещё три месяца назад, по указанию, полученному в те дни, когда учреждался Верховный Тайный совет. Времена тогда были простые, шпионы особо и не скрывали, на кого работают и сколько за то получают, так что составление сих списков много времени не отняло. Теперь, когда сам господин Кузнецов отъехал в Казань по особо спешному делу, его списки сделались основой для новых посольских неприятностей. Но, когда господа посланники подсчитывали в уме, во сколько им обойдётся подкуп новых конфидентов, тот, кто учинил сегодняшнее безобразие, тоже производил некие подсчёты. Будучи при том крайне недовольным. А как быть довольным, когда любимая женщина с сожалением говорит: «Продажные? Ты же им годами жалованье не платишь, родной мой, вот они и продаются. Копейку ты на них сберёг, это верно, зато рубль на том бережении потерял. Это даже я, глупая баба, понимаю…» И что тут скажешь? Пётр Алексеевич ничего и не говорил, только мрачно отмалчивался. Понимал, что можно издать хоть десяток указов о своевременной выплате чиновного жалованья. Да толку от них, если ни один выполняться не будет, пока на местах сидят всё те же продажные рожи. Альвийка права и в ином: на место разогнанных тут же явятся новые взяткобратели и конфиденты, ибо государственная система, им же выстроенная, сама их порождает. Сегодня он нанёс болезненный, но не смертельный удар оной системе, словно предупредил о намерениях внести радикальные изменения. Несомненно, что она ответит, восстав на своего создателя: нет ничего страшнее чиновника, решившего, что его поставили на кормление, и осознавшего, что кормлению сему может внезапно прийти конец.

Ещё одной причиной для головной боли стало известие, что герцог и герцогиня Голштинские, несмотря на недвусмысленный приказ не покидать Петербург, покуда идёт следствие, снова пакуют сундуки. «А разве мы под подозрением, батюшка?» — вопрошала любимая дочь, вызванная отцом для приватного разговора. «Ты — нет», — коротко и ясно ответствовал батюшка, повелев чадушкам сидеть тихо и не высовываться, не то худо будет. Анна, хорошо знавшая отца, смирилась, и Карлу своему посоветовала сделать то же самое. Зятёк вряд ли когда-нибудь простит это сидение фактически под домашним арестом, но то уже тема для иного разговора. Даже истерика императрицы, теперь уже по закону разведённой, суть несущественная мелочь. Пускай в Москву лучше собирается, а не катается по полу в рыданиях, ещё до вечера её тут не станет. Посадят в карету, и в Новодевичий, под клобук. Куда хуже было известие, что от какого-то поветрия вдруг слегли дети — обе царевны, Петруша и его дружок, альвийский княжич. Что за поветрие такое, если свалило даже крепкого на болезни альвёныша? Лекари и остроухие целительницы уже хлопотали вокруг занемогших детей, когда примчался Алексашка с известием, что взбунтовались альвы, коих поселили в казармах Ингерманландского пехотного полка, и причины бунта ему пока не ведомы.

Словом, Зимний дворец сейчас был похож на помесь бедлама с лазаретом. Немудрено, что государь едва ли не с облегчением затребовал седлать ему коня, чтоб отправиться на Васильевский. Мостки-то ещё не прибрали? Ну и замечательно. «А тебе, — он ткнул пальцем в сторону Раннэиль, — карету. Со мной поедешь». Логично. Бунт бунтом, а стрелять в альвов, не зная, чем они недовольны, он опасался. Зато был уверен, что свою принцессу они послушают.

В основе любого недовольства лежит либо заведомое преступление, либо недоразумение. Раннэиль, внимательно прислушиваясь к тому, что рассказывал на ходу князь Меншиков, пришла к выводу, что здесь имеет место самый обыкновенный конфликт цивилизаций.

Всё началось с мелочи и банального недопонимания.

В ночь прибыли из Риги и были поселены в казармы остроухие, числом не менее полусотни, в добавление к тем, что там уже обретались, понемногу знакомясь с бытом русских солдат. А поутру явились офицеры, и объявили альвам о зачислении оных на действительную военную службу. Не в пехоту, в драгунские полки. Всё было бы ничего, но когда обрадованные альвы поинтересовались, как скоро смогут принять на службу недавно родивших женщин, возникло то самое недопонимание. Офицеры сперва не поняли, о чём речь, а когда поняли, заявили, что на военную службу зачисляются только мужчины. Альвийские воительницы подняли крик, что им нанесли неслыханное оскорбление, их поддержали мужья и братья. Один из офицеров немедля послал солдата с вестью князю Меншикову, шефу полка, к коему были приписаны те казармы, а второй… Второй совершил несусветную глупость: приказал пехотинцам окружить и разоружить возмущённых альвов. Остроухие, не прибегая к оружию, принялись отстаивать свою честь врукопашную.

Началась свалка, в которой, при равной численности и совершенно несопоставимой подготовке, у солдат не было бы шансов, даже вздумай они стрелять…

Всеобщего и непоправимого побоища удалось избежать только потому, что командиры, и человек, и альв, осознав весь ужас ситуации, тут же развели противоборствующие стороны — по большей части приказами, но самых горячих пришлось и палками вразумить. Дурака офицера, успевшего-таки схлопотать по морде от какой-то бравой альвийки, тут же куда-то услали. Командиры начали переговорный процесс. Договорились, учитывая важность и деликатность вопроса, отправить посыльного к самому императору и ждать его решения. Так, во всяком случае, сообщил тот самый посыльный, перехвативший Петра при въезде на Васильевский остров.

— Дело нешуточное, мин херц, — негромко сказал Меншиков, дослушав посыльного до конца. — Эти бабы два года Августа Саксонского на глазах у всей Европы секли. Тот, бедняга, почитай без армии и без куска хлеба теперь сидит, едино твоей милостью жив. Поосторожнее надо быть.

— Так что мне, бабий полк, что ли, учреждать? — возмутился Пётр Алексеевич. — Не бывать тому, чтоб я баб под ружьё ставил!

— Тебе, конечно, решать, мин херц, однако ж и решение должно быть таково, чтоб не возникло вражды на пустом месте.

— Сам-то что присоветуешь?

Вместо ответа светлейший обернулся. Там, позади них, ехавших верхами и сопровождаемых двумя молчаливыми преображенцами, с мостков на набережную неспешно въезжала карета с императорским вензелем на дверцах. Между прочим, говорили они достаточно громко, Раннэиль даже оттуда всё прекрасно слышала. И, не утерпев, выглянула в окошко, не забранное стеклом.

Они оба, и Пётр Алексеевич, и Александр Данилович, смотрели на неё. Князь с неким намёком, а император — с долей печальной нежности.

— Дельно помыслил, Алексашка, — сказал государь, угадав невысказанное своим старым другом. — Поехали, разберёмся с этой напастью.

Раннэиль, тихо вздохнув, откинулась на мягкую спинку сидения. Она уже догадалась, что за мысль посетила державную голову.

Хорошо, если это сработает.

Два ровнёхоньких строя на плацу, один против другого. Синий — ингерманландцы, пехота — и впрозелень серый — альвы. И те, и другие вытянулись в струнку, как и полагалось по их уставам при явлении государя.

Ни звука, если не считать пофыркивание лошадей.

В очередной раз княжна убедилась, что сходные задачи решаются сходными способами, кто бы их ни решал. Основой любой армии, если это действительно армия, а не большая разбойничья шайка, всегда и везде является дисциплина. С этим, насколько Раннэиль знала, в русской армии был относительный порядок. У альвов — тоже. Прочие различия, вроде покроя одежды, отношения к праву женщин умирать за отечество или тактической подготовки, были всего лишь деталями. Из-за них можно было спорить или даже подраться, но сути они не меняли.

Оттого и выглядели оба строя одинаково. Ну, почти.

На взгляд княжны, молчание несколько затянулось, но, поскольку её мнения никто пока не спрашивал, уместнее будет промолчать. В данном случае, тихонечко сидеть в карете, покуда не пригласят выйти, и разглядывать строй альвов в поисках знакомых лиц.

Впрочем, этого ей сделать не дали. Пётр Алексеевич имел собственные представления о том, как следует разговаривать с альвами. Так ни слова не сказав, он спешился и, распахнув дверцу кареты, властным жестом подал княжне руку. Та удивилась, но правила игры приняла.

Подскочившего, было, к нему офицера-пехотинца государь прервал на первых же словах.

— Погоди ты со своим докладом, — отмахнулся он, и, обведя строй альвов недобрым взглядом, поинтересовался у княжны: — Все ли они говорят по-немецки?

— Хорошо говорят немногие, мой государь, но понимают все, — тоном безупречной аристократки ответила Раннэиль, учтиво потупив взгляд.

— Добро. Стало быть, поговорим без толмачей… Офицер! — он ткнул пальцем в сторону альва-командира, стоявшего впереди строя. — Хотел меня видеть? Вот он я. Говори, чем вы недовольны.

Раннэиль не без доли злорадства отметила, как с, казалось бы, невозмутимых лиц альвийских воинов исчезает налёт самодовольства и заносчивости. Она по себе знала, как действует на окружающих странная душевная сила, исходившая от Петра Алексеевича. Эта сила, подобно горной лавине, сметала на пути всё. Даже непробиваемую альвийскую спесь. Лицо командира новоприбывших, прочерченное следами хорошо залеченных шрамов, отражало этот самый процесс в полной мере, хотя умудрённый опытом альв, выглядевший лет на сорок с небольшим, старался держать себя в руках.

— Мой государь, — командир поклонился, как то следовало по альвийскому воинскому обычаю. — Отчего такое недоверие и пренебрежение к нашим сёстрам? Они — воины не хуже нас. Позволь им служить новой родине так, как они умеют.

— Как умеют, говоришь? — переспросил Пётр Алексеевич. — Ведомо ли тебе, офицер, сколько всего альвов осталось?

— Нет, мой государь, — честно сказал альв.

— Менее трёх тысяч, — последовал ответ. — А людей только в России живёт не менее пятнадцати миллионов. Не воевать вашим бабам надобно, а рожать. Понятно ли говорю?

— Но, мой государь, среди нас осталось мало мужчин, — с запинкой проговорил опешивший альв. — Мы прибыли одними из первых. Но там, в Риге, остались почти одни женщины и дети, семьи погибших воинов. Скоро они будут здесь, и… Как им быть?

— А ты подумай, офицер. Может, догадаешься.

И снова хранившая на лице маску невозмутимости Раннэиль отметила, что бывалый воин испытал второе потрясение подряд. Княжну Таннарил он явно узнал, и до него наконец дошёл истинный смысл её присутствия рядом с царём.

— Я тебя выслушал, — сказал тот — нарочито не повышая голос, чтобы присутствующие напрягали слух и не отвлекались ни на что иное. — Теперь вы все послушайте меня. Коль уж пришли в Россию и присягнули на верность престолу, так и законы российские будьте добры соблюдать. Кому сие не в радость — может проваливать, не держу. Но с тех, кто решит остаться, спрашивать буду как со всех прочих.

Ощущавшая настроения сородичей куда тоньше, чем люди, Раннэиль всей кожей чувствовала недоумение и раздражение воинов. За сотни и тысячи лет они привыкли к тому, что к альвам отношение всегда особое, а тут — спрос как со всех прочих. Но те же сотни и тысячи лет в их души намертво впечатывалось иное: с государем, коему присягнули на верность, не спорят. Неважно, альвийский ли это Высший из Высших, или российский император. Они смирятся. Они ещё слишком альвы, чтобы подвергать сомнению слова самодержцев.

— Молчите — стало быть, согласны со мною, — подвёл итог Пётр Алексеевич, чуть повысив голос. — Значит, так тому и быть.

— Мы выполним ваш приказ, государь, — снова склонился альв-офицер. Лицо его при том было совершенно каменное. И тут же добавил на родном языке, полуобернувшись к сородичам: — Сёстры, вы всё слышали. Император прав, вы можете послужить нашему народу так, как не сможем послужить мы, мужчины. Те из вас, у кого нет мужа, пусть ищут себе пару. Покиньте строй.

Примерно с полминуты длилась тягостная тишина. Только поднявшийся холодный ветерок, едва слышно шурша, шевелил полы одежд. Раннэиль замерла, впервые за долгое время не зная, чего ждать от следующего мгновения. Оно-то наступит в любом случае, но сюрпризы, на которые всегда были горазды альвийские воительницы, ей были вовсе ни к чему.

Из второго ряда, почти бесшумно ступая, вышла молодая альвийка. Стройная, подтянутая, с волосами, обрезанными по плечи и связанными в хвост. Одеждой и причёской она ничем не отличалась от прочих воинов, и потому княжна в первый миг засомневалась. Но когда воительница повернулась лицом, все сомнения отпали.

«Лиа!»

Последние годы были для Раннэиль не слишком щедры на радостные моменты, но встреча с Лиассэ, единственной настоящей подругой, которую уже не чаяла живой увидеть — это, несомненно, радость. Жаль, нельзя эту радость продемонстрировать: воины не выставляют личные отношения напоказ. Но, хвала всем богам всех миров, Лиа и без того всё поняла. Остановилась в положенных по уставу пяти шагах, поклонилась императору, и только после того позволила себе посмотреть Раннэиль в глаза.

— Оно того стоит? — негромко спросила Лиа по-альвийски.

— Несомненно, — ответила княжна, с огромным трудом сдерживая улыбку.

А вот Лиассэ сдерживаться не стала, улыбнулась и, отвесив второй поклон, пружинистым шагом ушла в сторону бревенчатой казармы.

Следом, одна за другой, уже выходили из строя женщины, и девчонки, и уже пожившие, со следами увядания на лицах. Все двадцать девять. Альвийский зеленовато-серый строй стал меньше почти вдвое.

— Так-то лучше, — не слишком-то довольно проворчал государь по-русски. — Ну, коли дело сделано, можно и возвращаться. Алексашка, озаботься, чтоб у новоприбывших не было ни в чём нужды.

Княжне из Дома Таннарил следовало бы, садясь в карету, думать о происходящем, о тяготах нынешнего дня и ближайшего будущего. Но нет. Почему-то упорно думалось только об одном: в Петербурге нужно строить мосты. Без мостов это не город, а так, несколько разрозненных островных поселений. А на это нужны деньги, а где их взять?.. Привычная внутренняя дисциплина впервые в жизни ей отказала.

Слишком много событий за столь короткий промежуток времени. Альвы к такому не привыкли.

— Вы, коллега, становитесь вестником несчастий, — невесело вздохнул шевалье де Кампредон, самолично впуская в комнату своего гостя. — Что на сей раз?

Лицо прусского посланника, явившегося под вечер к своему французскому коллеге, выражало что угодно, только не огорчение.

— Друг мой, — спокойным будничным тоном проговорил Марлефельд, — в отличие от…большинства наших коллег, я стараюсь не заводить конфидентов среди конторских писаришек. Новости мне доставляют весьма высокие персоны, иной раз сами не подозревающие, сколь ценные сведения разбалтывают. Оттого я огорчён менее прочих… Вы позволите мне присесть?

— Да, конечно же, — спохватился француз. — Простите, коллега.

Всё те же узорные кресла, всё тот же турецкий перламутровый столик, только бокалов с вином нет. Но пруссак явился не вином угощаться. Если Кампредон правильно истолковал его визит с подобной преамбулой, Аксель фон Мардефельд что-то эдакое вызнал, либо сложил все известные ему факты и сделал выводы. А поделиться информацией решил только потому, что Пруссия недостаточно влияет на европейский концерт. Тон в оном, всё-таки, задаёт Версаль.

— Я надеюсь, шевалье, вы понимаете, что нам вскорости предстоит попрощаться с господином фон Гогенгольцем, — посол Пруссии не любил начинать издалека, сразу заговорил о больном вопросе. — Он был очаровательно неосмотрителен, когда одной рукой готовил проект большого договора с Россией, а другой одобрительно похлопывал по плечу князя Долгорукого, замышлявшего убийство августейшей персоны. Австрияку я тоже говорил: не следует считать русских примитивными дикарями, опасайтесь императора, он гораздо умнее, чем кажется. Увы, меня никто не слышит. Даже вы изволили благодушествовать. И что теперь, коллега? Вы остались почти без доступа к тайнам петербургского двора, а император не сегодня, так завтра потребует отозвания Гогенгольца. Бог знает, кем его заменят, но сеть конфидентов новому послу придётся выстраивать заново. Впрочем, как и вам, и прочим нашим коллегам. О раздражении, каковое воспоследует в Версале, помолчу… Прямо скажу, я вам не завидую.

— Хорошо, — мрачно буркнул француз. — Что вы предлагаете?

— Свою скромную помощь, коллега. В общении с Версалем я, простите, посредником стать не могу, но вполне способен делиться как точными сведениями, так и своими соображениями насчёт происходящего.

— Увы, пока надо мною начальствует герцог Бурбонский, всё бесполезно. Мои доклады он, судя по ответам, не читает вовсе.

— Имею некоторые основания полагать, что в Версале вскоре следует ожидать перемен.

— Насколько верны ваши сведения, коллега? — оживился Кампредон.

— По-вашему, герцогу простят провал в Петербурге?

— Если ему вменят в вину сегодняшние события, то должности лишусь и я, — кисло проговорил посол Франции.

— Сие не обязательно, ибо новым светилом на политическом небосклоне с большой долей вероятности станет ваш давний покровитель, аббат де Флёри. Согласитесь, это вас бы обрадовало.

— Не скрою, аббат — тонкий политик, его возвращение стало бы благом для Франции.

— Да ладно вам, со мной-то зачем туману напускать? — хохотнул Мардефельд. — Мы же давние друзья. Итак, что вы скажете по поводу моего предложения?

— Я согласен, если узнаю, что требуется от меня в обмен на вашу искренность.

Посол Пруссии чуть подался вперёд.

— Самая малость, коллега: действовать сообща. Поверьте, это и в моих, и в ваших интересах. В ваших даже более, чем в моих.

— Я согласен, — повторил француз, понимая, что обойтись без советов Мардефельда он может, но, в отсутствие конфидентов, собирать сведения будет не в пример труднее. — Готов вас выслушать.

— Сперва вопрос: что вы думаете по поводу сегодняшних манифестов императора?

— Его величество всегда отличался нетерпением, однако сейчас, вероятно, дело в ином. Скорее всего, он так спешит, потому что его дама сердца… вернее, с этого дня уже официальная невеста в тягости. Хотя, не представляю, что он станет делать, если состояние здоровья ухудшится, а молодая императрица родит ему четвёртую по счёту дочь.

— На вашем месте, коллега, я бы не иронизировал.

— Простите?..

— Я же говорил: император намного умнее, чем кажется. Да хоть бы эта… эльфийка нарожала ему десяток дочерей. Хоть бы даже его величество скончался через неделю после свадьбы, вопрос с наследником престола он уже решил.

— То есть, вы хотите сказать, что эта принцесса… Боже мой, какая скверная новость.

— Новость станет ещё сквернее, если вы узнаете, кто именно раскрыл заговор Долгоруких. Притом самолично и практически без посторонней помощи, использовав лишь одну случайную зацепку и собственную голову… Ну, как, коллега, весело ли вам от того, что при любом раскладе император Петер оставит нам в наследство свою вдовушку? Безразлично, будет ли она регентшей при малолетнем наследнике, или царствующей императрицей, Европе придётся иметь дело с эльфом на престоле довольно сильного и амбициозного государства. Есть ситуации похуже этой, но их немного.

— Вы располагаете точными сведениями, или почерпнули это из разговоров высокопоставленных болтунов? — Кампредон спросил без тени злости: убедиться в достоверности информации — первейшая забота дипломата.

— Скажем так: у меня есть хороший знакомый в Тайной канцелярии. Не конфидент, попросту симпатизирующий Пруссии человек.

— Ах, чёрт, какая, в самом деле, скверная новость… Раньше бы знать, подослал бы к ней какого-нибудь смазливого наглеца и распустил слухи… Сейчас принцессу станут охранять так же хорошо, как самого императора, к ней не подберёшься.

— Здесь мы с вами в равном положении, коллега. К сожалению, я сам поздно догадался, что тут к чему, не то давно бы принял меры. К ещё большему сожалению, не стоит рассчитывать на то, что принцесса лишь использует ситуацию для захвата власти эльфами. Она для этого слишком умна. К тому же, я кое-что узнал о нравах этого народца. Выйдя замуж, эльфийская принцесса обязана свято блюсти интересы семьи супруга, независимо от того, какие чувства она испытывает. А в данном случае мы имеем дело с глубоким, искренним и, увы, взаимным нежным чувством. Проще говоря, она предана императору, как собака.

— Преемник… — невесело усмехнулся француз. — Тот самый преемник, который сохранит прежний курс и не допустит разброда. Тень императора… Вы совершенно правы, коллега, я крепко недооценил его величество. Придётся признать, что здесь он нас обошёл, и приспосабливаться к работе при будущей императрице. Пожалуй, наш единственный козырь в этой игре — её плохое знание реалий европейской политики.

— Это преимущество быстро сойдёт на нет, друг мой. Придётся поторопиться.

…Погода к вечеру принялась портиться: небо затянуло грязно-серыми облаками, задул порывистый ветер. Посольские курьеры, проклиная всё на свете, отправлялись в дальний путь. Однако курьер французского посольства эту ночь наверняка проведёт в своей постели… Рано отправлять депешу в Версаль. Сказанное пруссаком следует хорошенько обдумать, прежде чем изводить бумагу и чернила. Где он приврал, где допустил недомолвки? Пожалуй, придётся рискнуть и напрямую поговорить с некоторыми высокопоставленными персонами.

Курьер ещё успеет отбить седалище, проезжая через всю Европу. Но в дорогу он отправится не раньше, чем Кампредон убедится в истинности полученных сведений. Правила Большой игры этого не воспрещали.

— Метёт-то как… Ты глянь, Алексашка, прямо завеса сплошная, не видно ни черта.

За окном и впрямь мело, словно не месяц март на дворе, а самая серёдка зимы. В те редкие мгновения, когда сплошная снежная пелена делалась тоньше, становилось видно, как побелевшая Нева слилась с таким же белым берегом. Ни Выборгскую сторону, ни даже стрелку Васильевского вовсе не было видать. Ветер, холод и метель. Впору ставить большую свечку за тех, кто нынче в пути.

Зачем Пётр Алексеич в такую собачью погоду вздумал назвать в гости столичную знать и иноземных послов, светлейший догадывался. В последнее время старый друг то и дело вгонял в оторопь своими нежданными решениями. Впрочем, приглашение было таково, что не откажешься: пришлось наряжаться, как было велено, для празднества и готовить экипаж. Зато из всех приглашённых один Данилыч удостоился быть званым в личные комнаты государя. Это не могло не радовать, а то едва не счёл себя опальным.

Своего друга он застал пусть не в дезабилье, но без камзола и сапог, попутно отметив, что штаны на нём форменные, гвардейские, чулки красные, а рубашка новенькая, и не из дешёвых. Он как раз и сидел, управляясь с завязками её воротника.

— Ишь, вырядился, — государь, оторвавшись от созерцания метели за окном, насмешливо оценил пышность наряда и количество блестящих безделушек, на кои князь не поскупился. — Всем бабам на зависть. Чего у дверей топчешься? Сапоги подай.

Судя по всему, Пётр Алексеич пребывал в добром расположении, не то приём был бы иным. Подхватив высокие и тяжёлые, с квадратными носками, офицерские ботфорты, Данилыч с готовностью подал их.

— Ты, мин херц, гостей собрал, а что праздновать станем, не сказал, — напомнил светлейший. — Они там, в зале, головы себе сломали, гадая, чему нынче радоваться должно.

— А вчерашние манифесты позабыли уже? — коротко хохотнул Пётр Алексеич, натягивая второй сапог. — Обручение праздновать станем.

— Ясное дело, что обручение, — Данилыч пожал плечами, — притом не Лизкино, а твоё. Но сие мне одному ясно, и то потому, что я тебя не первый год знаю. Прочие и представить не могут, что вот вчера манифест, а сегодня вдруг обручение… Спешишь, мин херц. Или причина есть?

— Без причины и кошки не родятся, — последовал ироничный ответ. — Сейчас оденемся, к гостям выйдем. Затем всем надлежит за нами в церковь ехать. После — вернёмся сюда, и тогда уже праздновать станем.

— В Исаакиевскую, небось, — хмыкнул Данилыч, поглядев за окно. — В такую-то метель. Хоть и недалеко, а проклянут тебя за такое шествие, мин херц.

— Что мне до их проклятий, Алексашка? Сколь живу, столь и проклинают, а не помер ещё, — государь поднялся, выправляя голенища начищенных до блеска сапог, и тоже поглядел в окошко. — Метёт и впрямь знатно, да с ветром… Сон мне под утро был. Вот такая же метель, вроде, привиделась, и что-то там было со мною, не вспомню никак… Ну, да бог с ним, со сном. Кликни этих дармоедов, чтоб мундир мой скорее тащили.

Всё-таки мундир, подумалось светлейшему. Тот самый, полковничий, лейб-гвардии Преображенского полка, коим Пётр Алексеич и впрямь дорожил, надевая лишь по самым значительным случаям. Великие же он надежды, знать, возлагает на свою принцессу. Что ж, поживём — увидим. Многие ещё год назад думали, что вскорости станут кланяться императрице Екатерине Алексеевне, и где теперь Катька? В возке трясётся, на пути в Москву, на постриг везут. Поглядим, какова будет императрица Анна.

Денщики вычистили мундир и шляпу на славу, даже въедливый Пётр Алексеич не нашёл, к чему придраться.

— Подите вон, — почти добродушно велел он. — Алексашка меня оденет.

Светлейший ничего не сказал, подчинился. Не впервой. Короля французского, вон, принцы крови поутру облачают, а император всероссийский тоже не за печкой уродился, ему и, будучи в княжеском достоинстве, прислужить не стыдно. Белый полотняный галстук вокруг шеи государь сам завязал. Камзол добротного красного сукна, поверх него тёмно-зелёный форменный кафтан с красными обшлагами, золотым галуном и золочёными пуговицами, белый пояс — это уже не без помощи светлейшего было надето. Что там ещё? Шарф трёхцветный, штаб-офицерский, с шитьём, золочёный полковничий знак на шею да шпага на перевязь. Треуголку с галуном и офицерские перчатки Пётр Алексеич надел в последнюю очередь.

— Обленился, — недовольно сказал он, одёргивая полы кафтана. — Зажирел. Мундир тесен сделался. Кабы не треснул по швам, то-то послам иноземным смеху будет.

— Ничего, мин херц. Весна придёт, ты снова в разъезды ударишься. Жирок зимний и растрясёшь, — успокоил его светлейший.

Он не стал упоминать, когда царственный друг в последний раз свой парадный мундир надевал. С тех пор почти год миновал, да недужил он сильно, да на кашках по сей день сидит. А с кашек ещё не так разнести могло, повезло государю, что Романовы статью худощавы, дурным жиром не зарастали никогда.

— А! Вспомнил! — внезапно рассмеялся государь. — Мундир надел, и сон свой тут же вспомнил. Я ж себя в этом самом мундире и видал, будто бы со стороны. Да только в гробу я лежал, в большом зале Зимнего. И убран был зал вполне печально. А затем видал, будто меня хоронить везут. На дворе такая же метель, ветер воет, идёт процессия, а за гробом Катька тянется — во вдовьем убранстве и с императорскими регалиями позади… Приснится же такое!

— Могло бы и так быть, — задумчиво проговорил светлейший. — Кто его знает, как бы обернулось, ежели б не княгиня Марья Даниловна, дай бог ей здоровья… А так, — добавил он со смешком, — всем известно, мин херц: увидеть во сне собственные похороны — к свадьбе.

— В Москву вперёд меня поедешь, приглядишь, чтоб всё обустроили, — сказал государь, поправляя золочёный знак, чтоб висел ровнее. — Да смотри мне! Коль всё разворуешь подчистую — повешу.

— Бог с тобой, мин херц, когда это я всё подчистую воровал? — замахал руками Данилыч, смеясь.

Неведомо, что ответил бы ему Пётр Алексеич, но дверь тихонечко отворилась, и в неё бочком, чтоб ничего широкой модной юбкой не задеть, с тихим шорохом скользнула дама. В первый миг Данилыч её не узнал. Дама как дама. Платье, правда, красивое, дорогого шёлка и с отделкой из тончайших брюссельских кружев. Причёска тоже обычная — золотистые волосы пышно взбиты вверх и красиво уложены, только несколько завитых прядей ниспадают на плечи. На груди сверкает колье — изумруды с бриллиантами — а в волосах такой же венчик. По зелёным глазам и острым розовым ушкам разве принцессу и признал. Признал — и восхитился. Хороша, стерва, до чего же хороша…

Альвийка, несмотря на роскошный наряд, выглядела стеснённой и немного растерянной.

— Хороша ты, лапушка, — Пётр Алексеич, всегда скупой на искренние похвалы женщинам, не стал сдерживаться, признал очевидное теми же словами, что только что мысленно произнёс светлейший. — До чего же хороша… Вижу, расстарались бабы на славу.

— Они зачем-то сделали меня в два раза тоньше, — тихо, словно боясь глубоко вдохнуть, сказала принцесса, указав на свою талию, затянутую в тугой корсет. — Видимо, решили, что моя фигура недостаточно стройная, а глаза недостаточно большие… Скажи, Петруша, я теперь всегда должна буду так одеваться?

— Увы, — Пётр Алексеич словно забыл о светлейшем, всё внимание обратив на альвийку. За ручки её взял, ишь ты, и глядит ласково. — Таковы моды европейские. Станешь императрицей — новую моду придумаешь, коли пожелаешь.

— Придётся, не то помру от удушья. А корсет приравняю к пытке, и велю в него пойманных заговорщиков затягивать… Доброго вам утра, князь, — уныло поприветствовала светлейшего невесёлая невеста.

— И тебе доброго здравия, твоё высочество, — заулыбался Данилыч. — Ты уж вытерпи сей денёк, а там модисток муштровать станешь, чтоб переделали платье по-твоему. Мою Дарью видала ведь? Дама в теле, а в такую струнку утягивается — самому страшно. И ничего, терпит.

— Мне такое не привычно, — ещё печальнее сказала альвийка. — В этом…платье я совершенно беспомощна. Напади кто, даже убежать не смогу, не то, что биться.

— На случай, ежели нападёт кто, у нас полный город войска, отобьёмся как-нибудь, — отшутился государь, откровенно любуясь княжной. — Ну, идём, лапушка. Скорее управимся — скорее от корсета избавишься.

— Это радует, любимый… Что ж, идём. Я вытерплю.

Принцесса, оперевшись на любезно подставленную руку Петра Алексеича, с такой нежностью улыбнулась ему, что у светлейшего защемило где-то там, где должна быть душа. Впервые в жизни он завидовал другу-царю не оттого, что он царь, а оттого, что на оного друга с любовью смотрит такая красивая женщина. Впрочем, Данилыч не обольщался. Если государь сейчас похож на стареющего льва, то эта дама отнюдь не кошечка, каковой её ошибочно полагают окружающие. Львица она. Ещё достаточно молодая и сильная, чтобы разорвать любую добычу.

Само собою, светлейший оказался прав. Дважды тащиться по метели, пусть и в каретах, до церкви и обратно пришлось под тихий, но различимый чутким ухом гул. То разноголосо и разноязыко матерились вельможи с послами. Гвардейцам, сопровождавшим кортеж верхами, приходилось куда хуже, но те если и ругались матерно, то в мыслях, языка не поганили. Принцесса же была на высоте. Ни словом, ни взглядом не показала, что страдает от тесного корсета, хотя старалась поменьше двигаться. Отныне её следовало титуловать императорским высочеством — обручённая царская невеста ещё до свадьбы официально становилась членом правящей семьи. Но если помолвку расторгали, а такие случаи в истории семейства Романовых были, то несчастная девица становилась хуже зачумлённой. Её ссылали в глушь, её десятой дорогой обходили свахи и соседи, и она умирала в тоскливом одиночестве. Впрочем, судя по настроению государя, идти по дедушкиным и батюшкиным стопам, перебирая невестами, он не собирался. Остроухая тоже своего не упустит. Вон как в его руку вцепилась, не оторвёшь. Притом улыбается царедворцам, кои ей кланяются, с такой светлой радостью, что ей даже можно поверить. Что значит — не простая дворянка, а урождённая принцесса. Такая будет, улыбаясь тебе в лицо, против тебя же ковы строить. И, судя по кислым физиономиям послов, многие из них это уже уразумели.

Интересно, поняли ли они замысел Петра Алексеича? Должны бы уже, ведь не слепые.

Альвы тоже хороши. То от принцессы своей, во грехе живущей, носы воротили, теперь кланяются. Ну, эти-то хоть не подобострастно, как иные, а потрясённо. Ну, ничего, поживут среди людей, обтешутся.

Празднество длилось чуть ли не до полуночи и, едва метель утихла, завершилось фейерверком. Государь с невестой к тому времени давно уже покинули гостей.

«Да будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает» — начертано на ордене Подвязки, несмотря на его легкомысленное происхождение. Так и нынче — да будет стыдно тому, кто подумал, будто Пётр Алексеевич вместе с княжной Таннарил прямо с празднества помчались в спальню. Увы, придётся разочаровать. Раннэиль только сменила парадное платье на домашнее, альвийское, и после того они оба отправились… правильно: к лежавшим в жестокой простуде царевнам. Лиза, та больше всех жалела, что из-за каких-то соплей и кашля лишилась возможности покрасоваться на балу. Наташа хныкала и шмыгала носом, жалуясь на головную боль. Унылый лазарет, да и только. Но вот с батюшкой им повезло: он обладал редкой способностью заражать своим настроением всех окружающих, не суть важно, какое это настроение. Сегодня у него была радость. Дочери, спустя совсем небольшое время, слушали его рассказ о празднестве и радовались вместе с отцом, решившим хотя бы этот вечер отдать семейству. Перепало нежданной дедовской ласки и нелюбимому внуку, лежавшему в такой же простуде в соседней комнатке. «Ты выздоравливай, Петруша, не огорчай нас…»

Словом, почти что идиллия. Крайне редкая картина в семье Романовых.

А поутру, как обычно, навалились дела. Зима выдыхалась последними морозами, и уже сейчас требовалось решать насущные проблемы флота, не дожидаясь тепла. А у флота были проблемы. Воюя со Швецией — а по сути ещё и с англичанами, стоявшими за спинами шведов — Пётр спешил строить корабли. Как можно больше кораблей. Оттого гнали их из сырого леса, и каждую весну выяснялось, что несколько судов непригодны к выходу в море. Два года мира позволили сделать кое-какие запасы, но по правилам кораблестроения требовалось сушить лес самое меньшее лет пять. Притом не в Петербурге, а где-нибудь в другом, менее сыром и более тёплом месте. Пока такое местечко сыскалось в Казани. Там же и заложили полтора года назад склады с корабельным лесом. Но полтора года — не пять, и даже не три, если уж совсем невмоготу станет. Мало. Строить корабли из такого — всё равно, что прямо с лесосеки брёвнышки возить. Результат будет столь же плачевным. Оттого следовало ужом извернуться, но добыть ещё два-три мирных года для страны. Лучше — все пять, но то уже если повезёт.

Анализируя события последних дней, Раннэиль пришла к выводу, что Пётр Алексеевич, подавив дворянский заговор и нанеся огромный урон европейской дипломатии в лице местных конфидентов оной, тем самым делал Европе некое предложение. Мол, я ваш хвост могу и ущемить, ежели понадобится, так давайте лучше договоримся по-хорошему. Она укрепилась в своём мнении, когда Пётр Алексеевич показал ей собственноручно писаное послание венскому императору Карлу Шестому. Тоном военной реляции российский император излагал австрийскому коллеге обстоятельства, по которым нахождение посла фон Гогенгольца в Петербурге не желательно, ибо упомянутый более вредит общим интересам обеих империй, нежели способствует согласию. Теперь австрияку придётся заменить посла на кого-нибудь поумнее, а этого ещё и примерно наказать. Накажут его наверняка не за то, что способствовал заговору и покушению на царствующую особу, а за то, что попался, но главное результат, а не предлог. А с новым послом разговор будет несколько иным, чем со старым, придётся имперцам кое в чём Петру уступить. Такое положение государя вполне устраивало, особенно в свете возросшей активности английских дипломатов в Копенгагене и Потсдаме, и нездоровых шевелений Версаля. Плохо было одно: австрийский канцлер фон Зитцендорф был противником союза с Россией, и пока его позиция оставалась достаточно сильной, чтобы тормозить переговоры. Это Раннэиль уже знала, за довольно небольшой срок усвоив те основы, без которых лучше в европейскую политику не лезть. Изменить расклад сил могли только некие события на востоке, способные сподвигнуть турок на попытку захвата Белграда, и, если княжне не отказала её альвийская проницательность, Пётр Алексеевич этого явно ожидал.

Но то были дела внешние. Что же до внутренних, то есть до следствия над заговорщиками, надобно было привести все документы в порядок за оставшиеся до отъезда два дня. Картина заговора и так была ясна, но из показаний подследственных нужно было составить обвинительное заключение для будущего суда, и чтоб комар носа не подточил. Самая работа для княжны-дознавателя. А тут как раз сообщили, что в крепость из мастерских доставлена дюжина новых пушек на замену списанным в гарнизоны. Не было средства вернее вытащить Петра Алексеевича из бумаг: пушкарское дело он любил самозабвенно, и лично проводил опасные испытания новых орудий. Пушка обязана была выдержать выстрел четверным пороховым зарядом, только после того её принимали на вооружение. Иногда случались и конфузы, пушки разрывало. Но, что странно, при том страдал кто угодно, кроме императора. «Заговорённый», — шептались солдаты, мелко крестясь при виде царя, явившегося принимать новенькие, ещё блестящие орудия. И, пока он играл в любимые игрушки наверху, княжна проследовала в Тайную канцелярию. Именно там сейчас хранились папки с материалами по делу Долгоруких-Голицыных.

Экстракты из показаний было составить нетрудно, благо, имелся богатый опыт. Княжна выписывала нужные формулы, стараясь не обращать внимания на грохот, доносившийся через все стены и перекрытия. Господин Ушаков, уступивший даме свой письменный стол, комнаты не покинул. Перечитывал проработанные ею показания и сверял с приложенными выписками. Судя по его немного удивлённому лицу, пока всё сходилось. Андрей Иванович явно не мог привыкнуть к тому, что знатная дама, принцесса, невеста государева — и вдруг занимается сыскным делом. Но должное её умению всё же отдавал.

Наверху снова громыхнуло.

— Это всё, — с облегчением вздохнула Раннэиль, откладывая в сторону последнюю папку. — Говорили ли подследственные что-либо, помимо записанного здесь?

— Алёшка Долгоруков второй день просит, чтоб государь его выслушал, — ответил Ушаков, бегло просмотрев последний экстракт и одобрительно кивнув. — Покуда его императорское величество здесь, можно было бы передать ему просьбу сию.

— Я слышала девять выстрелов, — вздохнула княжна. — Пока Пётр Алексеевич не выстрелит из всех двенадцати пушек, к нему лучше с такими просьбами не подходить. Но я сама готова выслушать Алексея Григорьевича. И даже задать ему один вопрос, который не даёт мне покоя со дня его ареста.

Полномочия альвийки имели своим основанием всего лишь устное распоряжение государя, но для Ушакова этого было достаточно.

— Сей же час распоряжусь, чтобы его доставили в допросную.

— И чтобы Петру Алексеевичу, как покончит со стрельбой, передали про то, — добавила княжна.

— Само собою, матушка…

Всё тот же подвал, всё те же скамьи, грубый стол, страшного вида железяки в очаге. Только очаг тот не зажжён, железяки холодны, палачей нет. На столе кружка с водою, несколько чистых листов бумаги и дешёвый оловянный письменный прибор с перьями. Когда княжна спустилась вниз, арестованного уже доставили. Поскольку пыткам он подвержен не был — альвийка буквально вывернула его наизнанку без единого шлепка — князя Алексея стерегли два вооружённых до зубов солдата-преображенца в мундирах и треуголках фузилерной роты. Ничего не поделаешь, приказ государев.

— Ну, и слава богу, — с тяжким вздохом проговорил Алексей Григорьевич, увидев княжну в дверях. — Где матушка, там и батюшка недалече. Верно ли, Анна Петровна?

Вид у него был подавленный. Мало того, что сам себя по доброй воле оговорил, отчего страдал душевно, так и не мылся, не брился почти трое суток. Тяжёлого запаха, который в заключении копится месяцами, пока не было, но чуткий нос Раннэиль уже улавливал его зарождение.

— Верно, Алексей Григорьевич, — учтиво, словно на ассамблее, ответила альвийка, присаживаясь за стол напротив арестованного. — Государь изволит быть здесь немного позже. А я, открою вам маленькую тайну, только что перечитывала ваше дело.

— Занятное, должно быть, чтение, — криво ухмыльнулся князь.

— Ничего особенного. Поверьте, это не первое и даже не десятое дело подобного рода, что мне приходилось вести за свою жизнь. Ах, Алексей Григорьевич, чего только не случалось за эти три тысячи лет… — княжна словно углубилась в воспоминания о старых добрых временах родного мира. — Там мне приходилось иметь дело с подследственными-альвами. В крайнем случае — с гномами. Те ещё упрямцы, но и их можно разговорить, умеючи. И всё же там, на родине, ведя следствие, я хорошо представляла себе мотивы преступников. Зная сие, проще дознаться истины. В вашем случае мотив не очевиден.

— Значит, плохо ты людей знаешь, матушка.

— Не стану этого отрицать. И всё же, чего вы добивались на самом деле, Алексей Григорьевич? Убрать императрицу, убрать меня, доконать Петра Алексеевича, усадить на престол его внука — это очевидное. Но дальше-то что? Вы рассчитывали править империей, управляя мальчиком? Значит, вы переоценили свои силы. Два, от силы три года — вот каков был бы срок правления Долгоруких.

— А это тоже не очевидно, матушка, — хмуро возразил опальный князь. — Кабы зажали бы всех в кулаке, то и было бы всё наше.

— У вас, простите, кулак для того слабоват, — иронично усмехнулась княжна, чуть подавшись вперёд. — Времена нынче такие: за кем армия, с тем и сила. Мальчик рано или поздно это понял бы. Или нашёлся бы, кто подсказал. А вы, родовитые, армию не жалуете, ибо она — та лесенка, по которой талантливые мужики во дворяне выходят, вас тесня. Это большая ошибка, Алексей Григорьевич. Но вернёмся к нашим…вернее, к вашим мотивам. Чего вы добивались не в частности, а вообще? Какова конечная цель?

— Подумай, матушка, — последовал ответ. — Вижу, что умна ты не по-бабьи, так и догадайся, чего я хотел.

Играть в угадайку княжна не очень любила, но умела. Здесь достаточно было сложить все известные ей факты о семействе Долгоруких и проанализировать поведение Ивана, которого и до этой истории знала лично.

— Вольности, — сказала она, потратив на размышления не более минуты. — Вы хотели добиться шляхетских вольностей.

— Вестимо, — погрустнел князь. Наверное, не ожидал такого скорого и точного ответа. — Каждая собака знала, что я много лет был посланником в Варшаве. И все те годы думал, как бы у нас, сиволапых, завести вольности для шляхетства, как в Польше. Тогда, глядишь, и зажили бы не хуже гоноровых, а то и получше.

— Что-то ваши рассуждения о вольностях для шляхетства не слишком сочетаются с намерениями «зажать всех в кулаке», — подловила его княжна. — Это во-первых. Во-вторых, вы знаете, как в Европе, да и у нас тоже, ставят здания от казны. Возведут красивый фасад, а задки обыватели потом за свой кошт достраивают, над каждой копейкой трясутся. С лица получается ладно, а с заднего двора — сплошное непотребство. Но вы, в каретах разъезжая, на задние дворы не заглядываете. Для вас Европа — это красивенький фасад. Мне же довелось два года созерцать её с того самого заднего двора. В Польше дела обстоят ещё хуже, и знаете, почему? Всё из-за тех же вольностей шляхетских. Сами поляки говорили мне: нет в мире людей счастливее наших панов и несчастнее нас. Шляхетские вольности — это сорняк, пьющий соки из страны. И этот сорняк вы, простите, желали пересадить на русскую грядку?

— Может, ты и права, матушка, — Долгоруков сделался мрачнее тучи. — Но тебе-то, принцессе высокородной, какое дело до черни? Мужичьё наше не в кулаке — в цепях держать потребно, с рождения и до смерти. И бить смертным боем, с виною или без оной, чтоб даже помыслить о непокорстве боялись. Да и дворянчики голоштанные тоже источник смуты, к ногтю бы их прижать. Тогда и бунтов никаких не станет. А то развёл государь эту… Табель о рангах, чтоб она сгорела, мужичьё подлое шпагами обзаводится… Не было б сего непотребства, так и было бы благолепие.

Раннэиль ничем не показала омерзения, но сейчас посредством этого небритого князя с нею говорило то самое дремучее варварство, какое она прежде замечала в некоторых альвах. И от которого предостерегал отец. На усатых лицах солдат, кстати, отразилось отвращение: мелкотравчатые дворяне либо те самые выслужившиеся мужики терпеть не могли родовитых за их запредельную спесь. Полное непонимание — или нежелание понимать, что по сути то же самое — элементарных основ государственности создавало опасную иллюзию, будто страна может прожить без «подлого люда». Между тем, калачи не на деревьях растут, и хлеб земледельца горек от пролитого пота. В случае альвов — труд садовода тоже не прогулка по полянке. Мало просто бросить зерно в землю и праздно дожидаться урожая, там руки нужно приложить, и в немалом количестве. О ремёслах и вовсе речи нет, кроме рук ещё и голова на плечах требуется. А эти… сиятельные варвары, не знающие, откуда берётся снедь в их тарелках, да и сами тарелки тоже, изволят рассуждать о том, как обустроить державу. Альвийские княжества, управлявшиеся такими вот долгоруковыми, жили недолго. Польше тоже светит незавидная судьба, там деградация государства зашла так далеко, что даже медицина бессильна. Но России такой судьбы Раннэиль не желала. С некоторых пор.

— Вы заблуждаетесь, — холодно произнесла она, вставая. — Это я вам говорю с высоты своих трёх тысяч лет. Но ваш мотив я поняла. Благодарю за откровенность, и более не считаю нужным продолжать нашу беседу… Уведите подследственного, — это уже солдатам.

— Но государь же… — начал было Долгоруков, повисая на руках дюжих гвардейцев.

— Я передам ему вашу речь, дословно, — мрачновато пообещала княжна. — Если он пожелает, велит снова привести сюда и выслушает лично. Но я бы на вашем месте на это не рассчитывала.

Табель о рангах — одно из любимых детищ Петра — была так ненавидима родовитыми, что, удайся Долгоруким заговор, стала бы первой жертвой. Да за такое намерение государь своими руками бы удавил, а княжна не стала бы вмешиваться в процесс. Теперь она куда лучше понимала не только мотивы Долгоруковых, но и мотивы своего возлюбленного, желавшего посадить родовитых на ту же сворку, что и «подлых со шпагами». Сломать «дикого барина», заставить его служить отечеству, а коли не может или не хочет, пшёл вон в солдаты, дурак. Превратить дворянство в реку, питаемую многими ручьями, вместо гиблого болота.

Болото, как и следовало ожидать, сопротивлялось. Ничего удивительного, что княжна после разговора с Алексеем Долгоруковым чувствовала себя испачканной.

На стену она поднялась как раз после двенадцатого выстрела. Судя по отсутствию металлических обломков и стонущих раненых, обошлось без происшествий, мастера не подвели. О том же яснее всяких слов говорил довольный вид Петра Алексеевича. Княжна не стала скрывать вздох облегчения: помешать государю рисковать собственной головой ради военных забав она не могла при всём желании, оставалось только молиться богу, чтобы сохранил его жизнь и здоровье. И уж последнее дело при этом показывать свой страх. Улыбаться, и, вслух порадовавшись за удачное завершение дела, деликатно взять его величество под руку.

— Сожалею, господа, — промурлыкала княжна, радостно улыбаясь офицерам, — что вынуждена похитить у вас Петра Алексеевича, но увы, возникло некое дело, не терпящее отлагательства.

Офицеры, давно и неплохо знавшие государя, поёжились: прежде такие бесцеремонные попытки оторвать его от любимого дела плохо заканчивались. Допустим, женщину бы материть не стал, уж тем более по уху бить, но вполне мог рявкнуть что-то вроде: «Поди вон, дура!» Но вслед за испугом им пришлось пережить потрясение. Государь не только не послал дамочку подальше, но и одобрительно кивнул ей, и даже позволил отвести себя в сторонку… Что творится-то, люди добрые?..

— Ну, что там стряслось? — поинтересовался Пётр Алексеевич, едва они спустились в кабинет Ушакова, выставив его владельца: «Поди делами займись, Андрей Иваныч». — Я ж тебя знаю, по пустому не стала бы тревожить.

Улыбка исчезла с лица альвийки, словно ветер свечку задул.

— Князь Алексей хотел говорить с тобой, — сказала Раннэиль, не скрывая оттенка тревоги в голосе. — Если хочешь, вели привести его в допросную, но…

— Но ты с ним сама уже поговорила. Так, Аннушка?

— Да, Петруша. И… я хотела спросить, верно ли, что ты его к казни готовишь?

— Алёшку-то? Само собой, — хмуро подтвердил государь. — Нешто ты за него просить взялась?

— Нет, родной мой. Наоборот, я буду настаивать на его казни, даже если ты решишь его помиловать. Ибо с этого дня он мой личный враг.

— Что он тебе сказал?

Не голос — раскат грома, пока ещё отдалённый.

Раннэиль, исполняя обещание, данное князю Долгорукову, дословно и без отсебятины передала его сентенции. Те самые, что возмутили её до глубины души.

— Ну и дурак он, — фыркнул Пётр Алексеевич, выслушав её. — Один раз дурак, что так думает, и дважды дурак, что так говорит.

— А кто он, если так поступает?

— Изменник, само собою. Я таких давил и давить буду, пока живу. А они меня ещё не скоро в гроб загонят.

— Долгорукие никогда не простят тебе того, что ты не пошёл у них на поводу, — негромко и мрачно проговорила княжна, отвернувшись к оконцу. — Ты хочешь казнить князя Алексея, а прочих сослать, лишив чинов, званий и имущества. Но обстоятельства со временем меняются, и сосланные могут вернуться. Насколько я смогла понять Долгоруких, они сами не переменятся никогда. Те, кто доживёт до возвращения, примутся за старое, учтут прежние ошибки, и с этой напастью придётся бороться снова… Голицыны куда умнее. Они уже поняли всё, что нужно было понять, и больше никогда не восстанут против тебя. Алексей Долгоруков, даже сидя в подвале Тайной канцелярии, мечтает о шляхетских вольностях, но только для одной своей семьи. Прочие ничуть не лучше, вспомни его братца.

— От меня-то ты чего хочешь, Аннушка? Чтоб я их всех на плаху отправил? — хмуро поинтересовался государь.

— Нет, Петруша. Этим ты отвратишь от себя даже тех из знатных, кто тебе верен.

— Разумение у тебя есть, — Пётр Алексеевич немного смягчил тон. — Но и твоя правда: Долгоруковы не угомонятся. Прополоть бы сей огородик, уж больно запущен… Ты давеча что-то там говорила на предмет дальнего пути, и что, мол, всякое может случиться? — он подошёл и приобнял княжну за плечи. — Вроде как и помилованы они будут, а…не вернутся уже.

— Кое в чём они тоже правы, любимый, — совсем тихо сказала Раннэиль, печально улыбнувшись. — Мы с тобой друг друга стоим.

— Плохо ли нам от того, Аннушка?

— Нет.

— Так о чём печаль?

Раннэиль хотела было ответить: «Уже ни о чём», — но не смогла. Что-то, словно червь, вгрызлось в душу и не давало покоя. Не помогли о том забыть ни разговоры в карете о делах насущных, но не столь грустных, ни поцелуи, ни завал из бумаг, ждавший их в «кабинетце». Все, зная, что царский обоз скоро должен отправиться в Москву, словно сговорились утопить его величество в письмах, рапортах и доносах. Пришлось разбирать этот бумажный вал хотя бы на предмет того, что подлежит немедленному рассмотрению, а что можно отложить до возвращения или оставить на Макарова. Понимая неподъёмность такой работы — уже через полчаса стало ясно, что не управятся до самого отъезда — Пётр Алексеевич махнул рукой, озадачил свою красавицу и секретарей, а сам пошёл распоряжаться насчёт сборов в дорогу.

Княжна сбежала к нему в третьем часу пополудни, её терпение тоже оказалось не бесконечным.

— Всё, — выдохнула она, потирая пальцами ноющие виски. — Сил моих нет, Петруша. Не могу больше читать доносы твоих верноподданных друг на дружку.

— В особенности зная, что написанное — правда, — со странной весёлостью ответил Пётр Алексеевич, которого альвийка застала за личной проверкой готовности карет и саней.

Готовность была, как обычно, в лучшем случае наполовину, хотя, странное дело, его это почему-то не злило.

— Бог с ними, Аннушка, лучше вели, чтоб нам в малые палаты обед подали.

Малыми палатами он называл несколько маленьких комнат с тесным кабинетом, находившиеся на первом этаже. Эдакие личные апартаменты, где он мог отдохнуть телом и душой от чего угодно — от государственных дел, семейных неурядиц или обыкновенной хандры. Пётр Алексеевич не посещал их с тех пор, как учредил Верховный тайный совет. По возвращении в Петербург после болезни он поселился в верхних комнатах, откуда выставили опальную Екатерину, и там же жил по сей день вместе с княжной Таннарил. Потому малые палаты можно было счесть тихим местечком, где вполне уместно спокойно пообедать. Государь велел выставить у дверей караул, чтобы уж точно никто не помешал.

Обед был немудрёный: супчик с гренками да варёное всмятку яйцо. Пётр Алексеевич даже пошутил, что княжне удалось-таки сделать из него образцового бюргера. Но от его взгляда не укрылось, что она, скажем так, немного не в духе.

— Что тебя тревожит, лапушка?

Вопрос был задан посреди невиннейшего разговора о кулинарных пристрастиях германских горожан, и княжна невольно вздрогнула.

— Три слова, родной мой, — сказала она, невесело поглядев за окно. — «Как в Польше».

— Да полно тебе думать о негодяе Алёшке Долгоруком, — покривился император. — Забудь. Ему всё одно голову снимут.

— Беда в том, Петруша, что не он один такой, — княжна снова потёрла виски, словно у неё болела голова. — Он хочет видеть здесь Польшу. Остерман — Австрию. Бестужев — Англию… Почему Россия никому не нужна? Страна не хуже других, мне есть с чем сравнить.

— Вот ты о чём, — хмыкнул Пётр Алексеевич. — Потому и не нужна, что за Россию им никто не заплатит.

— Даже ты?

— Они не дети малые, чтоб мать родную за сласти любить.

— Остерману Россия не мать, его, немца, хотя бы понять можно. Я бы ещё поняла альва, сетующего, что здесь хуже, чем у нас на родине. Мы — пасынки России. Но почему некоторые русские от матери своей отрекаются? И не просто отрекаются, а и убить хотят? Этого я постичь не в состоянии. Наверное, дура.

— Вот и не суди о том, чего не постигла, — менторским тоном ответил Пётр Алексеевич. — Поживёшь тут, освоишься, тогда и понимать начнёшь.

— Так помоги мне понять, любимый. Что их так привлекает? Только красивый фасад, за которым, если потрудиться заглянуть — грязь и кровь?

— Дуракам да ленивым того хватает, — вынужден был согласиться государь. — Однако же и доброго в Европе немало, что перенять не стыдно. Вот к чему я сам стремлюсь, и стремление то в других побуждаю.

— Может, и побуждаешь, — невесело усмехнулась княжна. — Да только просыпается не то, что следовало бы. Они видят, как ты строишь Амстердам на Неве, и думают, что это и есть главное. Фасад, которым можно торговать, навешивая на него то один герб, то другой. Это польский путь. Для России однозначно гибельный. Но будет ли хорошо России, если она пойдёт по голландскому пути?

— Не тебе о том судить, Анна.

Когда Пётр Алексеевич называл её просто Анной, это означало, что он раздражён. Что она, вольно или невольно, задела его за живое. Таких случаев Раннэиль припоминала всего два. Сегодня — третий.

— Голландцы свой шанс давно упустили, — тихо сказала она. — Ты рассказывал. Теперь они тень себя самих. Нужен ли нам путь, что ведёт к поражению?

— Не тебе о том судить! — гневно повторил Пётр Алексеевич, впервые за всё время повысив на неё голос. — Что будет делать Россия, как будет жить Россия, и каким путём пойдёт Россия — решать буду я, император всероссийский! А тебе бы лучше помолчать! Вы свою империю, видать, от великого ума прос…ли, и не тебе поучать меня, какой путь выбирать!

Не слова — удар наотмашь, да по больному месту. Потрясённая княжна не могла понять, что его так взбесило. Неужели она тоже ударила его по больному месту? Но где? Что она сказала обидного?.. Тем не менее, нельзя было позволить их размолвке скатиться до банального скандала. Тысячелетнее придворное воспитание взяло верх над эмоциями.

— Как будет угодно вашему императорскому величеству, — безупречным аристократическим тоном произнесла она, склонив голову.

Не такого ответа он ждал, явно не такого. Издав нечто, похожее на злой рык, Пётр Алексеевич швырнул полотняную салфетку в тарелку, порывисто поднялся и, опрокинув стул, ураганным ветром вынесся за дверь.

Март этого года, 1725 от Рождества Христова, выдался не то, чтобы особенно богатым на события, но скучать не приходилось никому.

Австрия, несмотря на утрату Габсбургами испанского трона, не утратила влияния на эту страну. Насколько было известно, давно шли переговоры о военно-политическом союзе, но никто, кроме нескольких человек в Вене и Мадриде, не мог точно сказать, насколько близки стороны к подписанию итогового договора. Зато одна лишь перспектива его заключения заставляла нервничать страны Северной Европы, и, конечно же, англичан. Впрочем, англичан нервировало буквально всё, что разыгрывалось не по их нотам. Дипломаты Георга активно обрабатывали датского короля Фредерика, то суля выгоды, то завуалировано угрожая. Они же не вылезали из Стокгольма и Потсдама, стремясь залучить в свой союз Швецию и Пруссию, а Август Саксонский сам тайно от всех слал письма в Лондон. В Версаль он, впрочем, тоже писал, равно как и в Вену, и в Петербург, всем жалуясь на разорение.

Словом, прорисовывались контуры большого европейского раскола, и всё зависело от позиции двух держав, располагавшихся по обоим флангам континента. Франция слыла не просто католической, а фанатично католической страной, но в войнах последних ста лет как правило примыкала к союзам, где большинство государств были протестантскими. К тому же, Версаль неизменно поддерживал турок и зависимых от Порты магрибских пиратов. Хотя от последних страдало средиземноморское побережье Франции, а политесы с османами постоянно осложняли отношения с Австрией — на Россию и её протесты Версаль традиционно смотрел сквозь пальцы — французы продолжали строить корабли для турецкого флота, поставлять пушки и военных консультантов в турецкую армию, и отсылать султану богатые подарки. В последнее время активность в этом направлении даже усилилась. Глядя на это безобразие, Россия вполне логично готовилась к войне, и эта же логика подталкивала её к союзу с Австрией — а в свете вышеописанных перспектив, и с Испанией. Самое смешное, что в Версале это знали, но опять же традиционно не уделяли должного внимания, искренне считая Россию чем-то вроде большого кочевого стойбища. Зато в других европейских столицах к возможному присоединению России к союзу двух католических держав относились намного серьёзнее. Настолько, что датского посла в Петербурге то и дело запрашивали на предмет, не выяснил ли он чего-нибудь нового об этих переговорах.

И вдруг как гром среди ясного неба — новость о заговоре, и повторяемое шёпотом имя австрийского посла в некоей связи с заговорщиками… Лучшего подарка инициаторы будущего Ганноверского союза получить не могли.

Кампредон примерно представлял себе реакцию своего непосредственного начальства: французскому послу в Англии будет поручено прозондировать почву на предмет присоединения к возможному союзу Севера. Он также догадывался, как поведут себя незначительные германские страны, едва станет известно, что могущественная Франция избрала северное направление в качестве приоритетного. Шведы устали от войны, и даже если подпишут соглашение, постараются обернуть дело так, чтобы вообще ничего не делать. Фредерик Датский до дрожи в коленях боится и шведов, и русских, ему предстоит нелёгкий выбор — кого же он всё-таки боится меньше. Но от желающих присоединиться к столь мощной организации германских княжеств не будет отбоя, а это значительно сузит австрийцам пространство для манёвра. Тогда союз Австрии с Россией станет из возможного неизбежным, невзирая на предосудительное поведение Гогенгольца, и в этом случае господин посол головой ручался, что сперва Пруссия, а за ней и ориентированная на Берлин германская мелюзга от будущего аккорда северных стран отложатся. Да и Август перестанет надоедать «брату Людовику» своей эпистолярией, беспокоясь за сохранность польских владений. А там и прочие начнут сомневаться, стоит ли держать руку Людовика и Георга, если это может испортить отношения с достаточно мощным в военном отношении союзом Юга и Востока. Увы, Кампредон точно так же был абсолютно уверен, что в Версале не услышат его призыв, и готовился, увы, в который раз с умным видом передавать в канцелярию его императорского величества надменные версальские благоглупости.

Как же он от всего этого устал…

А тут ещё Мардефельд со своими новостями. Нет, сведения он приносит отменные, но Кампредон был уверен, что этот шведо-пруссак делится с ним далеко не всем. Это было понятно с самого начала, да и господин посол Пруссии не уверял, что станет носить в клювике всё, что найдёт. Спасибо и на том, что его данные не расходились с теми, что Кампредон, рискуя засветить своих высокопоставленных друзей, добыл за последние два дня… Новостей было немного, и касались они в основном следствия над заговорщиками. Там неожиданностей не было, их и не предвиделось. Планируемый отъезд императора в Москву тоже не новость. Спешит государь. То ли и вправду намечается наследник, то ли с самим царём что-то не так, и он торопится узаконить права своей избранницы если не на престол, то на самое ближайшее место рядом с оным. Пообщавшись с этой дамой, Кампредон был уверен, что если ей поручат воспитание великого князя, внука государева, то она выполнит поручение со всем старанием, присущим альвам. Не пройдёт и года, как мальчишка будет смотреть на мир её глазами, тем более, что к альвам его уже приучили. Истинным сюрпризом стала новость, которую Мардефельд, по его словам, получил от своего короля. Его величество Фридрих-Вильгельм, ссылаясь на новости из Дрездена и свидетельство придворного живописца, сообщал посланнику, что княжна Таннарил и разбойница-альвийка по прозвищу Лесная Принцесса — одно лицо. И что, вероятнее всего, русскому императору это тоже известно, ибо его посланник, граф Алексей Бестужев, имел удовольствие лично с нею познакомиться по пути в Данию. Знать бы о том раньше… Сейчас тоже можно раздуть скандал, но нужно ли? Вылететь из Петербурга вслед за Гогенгольцем — не лучшая идея. Но факт интересный, его можно использовать в самое ближайшее время как инструмент давления на княжну. Первый и пока единственный.

Пожалуй, Мардефельд прав, намекая на небольшой пенсион от щедрот версальской внешней политики. За подобные новости иные вельможи требуют намного больше.

Путь от посольского подворья до Зимнего дворца много времени не занял. На завтра намечен отъезд государя в Москву, и сегодня он либо даст большой приём, либо устроит встречу с дипломатами отдельно от аудиенции своим высокопоставленным подданным. Всё равно придётся ехать с ним в старую столицу и присутствовать на венчании, это неизбежно, но таков порядок. Француз выглянул в каретное окошко и поморщился, представив себе путешествие по весенней распутице. Хотя март выдался на редкость холодным, это не означало, что на пути в Москву их не застанет внезапная оттепель. Ну, да бог с ней, с погодой. Так или иначе, поездки не избежать, и соответствующие распоряжения своим слугам господин посол уже отдал.

В не особенно просторной приёмной было, как говорят русские, яблоку негде упасть. Далеко не всем предстояла поездка в Москву. Кое-кто собирался спешно решить неотложные дела до отъезда царя, кое-кто ещё не успел засвидетельствовать свою преданность, что после раскрытого заговора становилось для иных вопросом жизни и смерти. Дипломаты намеревались выслушать официальные заявления государя, дабы разослать соответствующие депеши по своим столицам, чиновники принесли полные папки бумаг, дамы пришли покрасоваться и, по возможности, походатайствовать за родственников. Караульные у дверей были здесь по долгу службы, и, судя по их лицам, пытались скрыть откровенную скуку на одеревеневших лицах. Общество оживилось при появлении кабинет-секретаря Макарова, объявившего, что государь вот-вот явится и начнёт приём. Государь и вправду вскоре пришёл. Придворные и иностранные послы, сбившись в две плотные шеренги вдоль стеночек, дали дорогу и застыли в почтительнейших поклонах. Но даже склонённые, они всё замечали. И то, что император был мрачен, и то, что против обыкновения явился один.

— Бумаги приготовь! — бросил он Макарову на ходу, и, войдя в кабинет, плотно прикрыл за собою дверь.

Алексей Васильевич, заняв место за своим столиком, принялся на глазах у публики выкладывать из неизменной папки те документы, что подлежали первоочередной апробации. Публика, привычная к такому зрелищу, в свою очередь старалась угадать, какие именно документы сейчас понесёт на подпись один из самых влиятельных чиновников государства. В благоговейную тишину, нарушаемую лишь шорохом бумаг, вклинился тихий, едва слышный многоголосый шёпот.

Идиллию нарушило появление генерал-полицмейстера Девиера. С юности служивший Петру, этот красивый авантюрист де Виейра был ему предан до мозга костей. По-русски говорил получше иных русских. Старателен был, это верно, вот только придворной хваткой не обладал ни на полушку, иначе не ссорился бы со всяким, кого приближал к себе Пётр Алексеевич. Женатый на Анне Меншиковой, он умудрился с самого начала быть едва не на ножах со светлейшим шурином. Получивший в январе чин генерал-майора и имеющий в ближайшей перспективе шанс на титул, не скрывал неприязненного отношения к новой фаворитке императора, что вызвало при дворе совсем уж непристойные предположения. А когда Пётр Алексеевич издал на днях свои нашумевшие манифесты, взъярился до предела. Кампредон знал совершенно точно, что истинной причиной ревности Девиера были вовсе не противоестественные чувства к своему государю, как болтали досужие сплетники, а желание быть первым среди приближённых. Поскольку этот португалец — а по некоторым сведениям, коим можно было доверять, португальский еврей — имел старание, но не ум, первым ему быть не светило. А поскольку амбиции там были явно не по уму, а по старанию, от ревности его излечит только могила. И вдруг этот самый старательный ревнивец является в приёмную государя с улыбкой до ушей и немножко навеселе. Что-то произошло, подумал француз. Кто-то из ближнего круга императора лишился высочайшего благоволения. Только это могло привести Девиера в столь благостное настроение.

— Не желаете ли свежий анекдот, друзья мои? — прозвучал его весёлый голос. — О том, как государь, едва обручившись, с невестой рассорился.

Слова Девиера превратили тихий гул, наполнявший приёмную, в мёртвую тишину. Даже Макаров перестал шелестеть бумагами и в удивлении уставился на его превосходительство. Но генерал-полицмейстер не успел и слова добавить, дабы пояснить суть своего анекдота. Входная дверь распахнулась в обе створки, как перед особой царствующего дома, и в приёмную невероятно плавным шагом, как это умеют только альвы, вошла…да, да, упомянутая португальцем государева невеста.

До чего же красивый народ, подумалось Кампредону, когда альвийка совершенно бесшумно проходила сквозь строй не ведающих, что теперь и думать, придворных. Нечеловечески прекрасное лицо хранило выражение высокого доброжелательства, и невозможно было понять, что у неё на уме. Народ ведь не только красивый, но и дьявольски скрытный. Смолчали все — кроме, увы, Девиера, с которым сыграла злую шутку опрокинутая накануне чарочка.

— Не напрасно ли явились, ваше высочество? — насмешливо поинтересовался он у альвийки, аккурат поравнявшейся с ним. — Быть может, государь вовсе не будет рад вас видеть сего дня.

Принцесса остановилась так резко, словно упёрлась в стену. Её лицо расцвело приятнейшей из улыбок — с точки зрения Кампредона, очень плохой признак.

— Ваше превосходительство, — она едва заметным кивком головы поприветствовала наглеца, словно тот сказал ей комплимент. — Смею надеяться, вы явились не потешать общество анекдотами, а доложить его императорскому величеству о плачевном состоянии дел в вашем ведомстве. В благоустройстве улиц вы, не скрою, преуспели, однако в городе прохожих средь бела дня грабят, моего брата чуть ли не у стен дворца едва не зарезали. Безобразие, не находите?

Не дождавшись ответа, принцесса улыбнулась ещё приветливее и плавным, текучим шагом проследовала в государев кабинет. Поскольку Пётр Алексеевич ранее распорядился допускать её к себе в любое время и без доклада, и иных распоряжений не было, слуги почтительно открыли перед ней дверь кабинета. И закрыли, когда альвийка вошла.

— Ну, вот, сейчас всё и разрешится, — Кампредон услышал над ухом негромкий голос Вестфалена, датского посланника. — Посмотрим, был ли прав генерал Девиер. Но дамочка зубастая, я бы с ней ссориться не рискнул.

— Разрешу ваши сомнения господа, — с другой стороны к французу тихонько подошёл Мардефельд. — Задам всего один вопрос: отменил ли император подготовку к поездке в Москву?

— Насколько мне известно, нет, — ответил Кампредон, понимая, к чему клонит его прусский коллега.

— Я вам более того скажу: не далее, как час назад его величество едва не избил князя Меншикова, который тоже решил, что поездка отменяется, и раздумал готовить свой экипаж. Не берусь теперь сказать, в скольких милях от Петербурга ныне находится князь, но в городе его точно нет. Вот вам и ответ.

— Однако же, ссора, скорее всего, имела место, — начал было датчанин. — Настроение его величества, поведение этого господина…

— Бог с вами, коллега, — усмехнулся Мардефельд. — Или государь никогда ранее не ссорился с прежней женою, чтобы после помириться, расцеловаться и гулять под ручку? А ведь императрица Екатерина давала куда больше поводов для размолвок, нежели сия принцесса. Ручаюсь, завтра они выедут в Москву, как ни в чём не бывало.

Жаль. Очень жаль — подумал Кампредон. Был бы неплохой случай избавиться от умной и опасной дамы. Увы, скорее всего, Мардефельд прав, придётся к ней приноравливаться.

Видимо, придворные подумали о том же, и генерал-полицмейстер Девиер поневоле оказался в пустоте. Пока государь не проявит своего к нему отношения, стоит держаться подальше, а то, не ровён час, попадёшь в опалу вместе с дерзостным… Ничего не поделаешь, таковы были нравы эпохи.

«У него же голова болит, — думала Раннэиль, остановившаяся за порогом. — И дневной приём лекарств пропустил. Вечерний, тоже явно будет пропущен… Господи, да он жареное мясо на ужин ел! Этот запах ни с чем не спутать! И ещё пивом запил!.. Нельзя же так к самому себе относиться».

Выглядел Пётр Алексеевич и впрямь неважно. Сидел за столом, в полумраке, обхватив голову руками и закрыв глаза. На столе теплилась единственная свечечка, и вряд ли из экономии. Видимо, свет причинял ему крайние неудобства. Княжна почти физически ощущала его боль. Так явственно, что даже её покойная жалость подала слабый голосок с того света.

— Знатно ты Антошку отбрила, — глухо проговорил он, не открывая глаз. — А и поделом, пускай за языком следит.

— Тебе больно, Петруша, — Раннэиль пропустила эти слова мимо своих острых ушек. — Это из-за меня.

Пётр Алексеевич с трудом разлепил веки и одарил княжну тяжёлым взглядом. «Из-за кого же ещё? — явственно говорил этот взгляд. — Настоящую боль может причинить только тот, кого любишь».

— Помоги мне тебя понять, — тихо ответила ему Раннэиль. — Ты прячешь часть самого себя, словно чего-то боишься. Но от непонимания беды может быть куда больше.

— Может, и больше, — взгляд государев сделался недобрым. — Ладно, после поговорим. Пойдём-ка, озадачим эту свору.

Общество в приёмной было поражено, когда император появился, ведя невесту под руку, словно ничего особенного не произошло. Мрачен был и суров, ну, так это его обычное состояние в последние пару лет. Велел подать два стула — себе и альвийке — сделал несколько официальных объявлений, касаемых ведения дел в его отсутствие в столице, столь же официально заявил послам, что будет рад, если они сопроводят его в поездке, после чего ещё два часа выслушивал просителей. Княжна старательно вживалась в роль императрицы: сидела чинно, молча, и внимательно наблюдая за всяким, кто приближался к государю. Мысленно она давно уже составляла списочек имён, где против каждого значилась та или иная пометка. Память у альвов отменная, списочек мог удлиняться сколь угодно. Но, характеризуя для себя того или иного придворного, Раннэиль не забывала послеживать за своим суженым. А тому явно делалось хуже. Последние полчаса он сидел так, словно у него в правом боку открылась болезненная рана, и с огромным трудом сдерживался, чтобы не послать всех к какой-то матери. Наконец пытка… то есть, аудиенция закончилась. Ему ещё хватило сил, поднявшись, сделать вид, будто испытывает всего лишь лёгкое недомогание, но за дверью личных комнат притворство стало не нужным.

Как ни слабо разбиралась Раннэиль в медицине, что такое больная печень и как её лечить, она узнала в последнее время достаточно хорошо. Нужно было дать недужному выпить отвар семян травы, которую здесь называли «молочный чертополох». Да не ложечку крепко упаренного, как обычно, а хотя бы четверть стакана. Лучшего средства купировать печёночную колику не знала даже матушка. Притом, к лечению следовало приступить как можно скорее: съеденное накануне жареное мясо, наверняка ещё и жирное, выходило Петру Алексеевичу боком. Побелел, скособочился, едва доплёлся, и то не без помощи княжны, до кровати и улёгся, не снимая сапог.

Приготовить лекарства — дело пары минут. Раннэиль торопилась, зная, что сейчас из-за расслабленной неподвижной позы у больного наступило обманчивое облегчение. Ещё немного, и организм начнёт исторгать то, что причинило ему боль. Это означало активное движение, и если вовремя не купировать приступ, будет совсем плохо. Загубил Пётр Алексеевич свои внутренности всевозможными шутовскими «соборами» и непомерными возлияниями. Теперь собственное тело мстило государю не менее изуверским способом.

— Петруша, — княжна, поставив поднос на столик у изголовья, осторожно взялась за его плечо. — Поднимись, родной, пожалуйста. Прими лекарства, пока не скрутило.

— Лекари хреновы… — зло буркнул Пётр Алексеевич, и со сдавленным стоном сел на край кровати. — Помыкаете мной, словно дитём неразумным…

Взгляд его был мутным от боли, но когда Раннэиль поднесла лекарства, только руку протянуть и взять, сделался острым и злым.

— Да отвяжись ты со своей отравой! — злость на мгновение позволила ему побороть боль, и он резким взмахом руки отправил поднос вместе с лекарствами в недолгий полёт к ближайшей стенке.

Княжну захлестнула волна ярости, той самой, с которой она обычно шла в атаку на врага. И… звонкая, по-солдатски крепкая пощёчина опрокинула Петра Алексеевича обратно на кровать.

— Ты!.. — её буквально затрясло. — Тебе жить надоело?!!

Она не видела сейчас ничего, кроме его лица, и это лицо отражало…запредельное, почти детское изумление пополам с нешуточным потрясением. «Как ЭТО могло случиться со мною?» — словно вопрошал государь, прижимая ладонь к пострадавшей щеке. «О, бог людей… — до неё запоздало дошла незатейливая истина. — Его же, царского сына, царя, императора, за всю жизнь никто и никогда не бил! Никто и никогда!»

Не дожидаясь, пока потрясение и изумление перерастут в бурю гнева, она пружинящим шагом пошла к столику, на котором всё ещё стояла корзинка со снадобьями. Печёночная колика никуда не делась, и нужно было приготовить новые порции…

Раннэиль не видела — слышала, как Пётр Алексеевич, рыча сквозь зубы, начал подниматься. От него исходила волна точно такой же ярости, какая сподвигла альвийку на рукоприкладство.

«Убьёт, — думала княжна, чувствуя, как из глаз помимо воли прямо в чашку с лекарством капают слёзы. — Ну и пусть. Значит, я не заслужила жизни… так же, как и он».

Рык ярости у неё за спиной внезапно сменился тут же захлебнувшимся криком боли. Раннэиль мгновенно обернулась. Так и есть: надёжа-государь сидел на ближнем уголке, скорчившись и уперевшись лбом в кроватный столб. Доигрался. Слёзы моментально высохли, княжна заторопилась, едва всё не рассыпав. Ей потребовалось ещё примерно полминуты, чтобы всё приготовить. Подбирать подносик с пола было уже некогда, принесла чашку с отваром и бумажки с порошками в руках.

Взгляд государя был пуст, как у человека, только что снова пережившего потрясение основ мироустройства.

Она ждала чего угодно, но только не молчаливой покорности. Каким-то сонным, заторможенным движением Пётр Алексеевич взял у неё стакан с отваром, молча указал в него пальцем — дескать, сыпь своё зелье прямо туда. Затем, сделав пару круговых движений рукой, разболтал всё вместе и выпил одним глотком. Скривился от горечи.

— Сущая отрава, — выдохнул он, мотнув головой. — Немца позови. Одна не управишься.

«Что-то произошло, — в замешательстве думала княжна, выходя за дверь. — Что его вразумило? Не знаю. И спросить неловко».

В передней на довольно потёртой софе дрых дежурный денщик — молоденький солдатик. Раннэиль бесцеремонно растолкала его.

— А? Чего? — испуганно вскинулся парень. — Ой, прости, твоё высочество…

— Сбегай, Блюментроста приведи, — тихо сказала княжна, надеясь, что он в полутьме не заметит её глаз, которые снова были на самом что ни на есть мокром месте. — Только тихо, не подними на уши весь дворец… Худо ему.

Армия Петра Алексеевича обожала, к нижним и средним чинам это относилось в полной мере. Солдатик, осознав всю глубину проблемы, умчался за медикусом, а княжна вернулась в комнату.

Он смотрел на неё всё ещё сквозь мутную пелену боли, но не было больше ни злобы, ни ярости, ни даже банального раздражения. Что-то действительно сдвинулось в его сознании, и он увидел княжну по-новому. Не просто объектом для утех, не будущей матерью его детей, даже не предполагаемой продолжательницей его курса, нет. Впервые он смотрел на неё, как на равную. Неужели для этого понадобился, прошу прощения, удар по морде? Ох, сомнительно. Это могло только привести его в бешенство, что, собственно, и произошло. Нет, оплеуха должна была проистекать от иных сил. И прийтись по иному месту.

Например, по печени.

Альвы, в отличие от людей, не усматривали в каждом чихе волю богов, считая, что большую часть своих проблем они зарабатывают собственными усилиями. Здесь не так. Любое недомогание расценивается как наказание божье. Забывшись в гневе, Пётр Алексеевич вскочил — и потревожил без того плохую печень. Ничего удивительного, что печень ему тут же отомстила. А он, вполне вероятно, воспринял это как знак божий… Догадки. Но спросить его прямо княжна не решится никогда. Слишком уж деликатный момент. Не стоит вмешиваться во взаимоотношения человека с богом.

Раннэиль подсела к нему, ласково коснулась губами щеки, на которой выделялись следы её пальцев.

— За тобой должок, — негромко сказала альвийка. — Если хочешь, верни прямо сейчас.

— Будет случай — верну, — так же тихо ответил он, и княжна поверила: сказал — сделает.

— Что ж, постараюсь вести себя хорошо…

…Лейб-медик покинул их глубокой ночью, когда самые неприятные последствия печёночной колики миновали, а боль утихла. Недужного императора переодели в чистое и уложили в постель. Раннэиль собралась, было, просидеть до утра с зажжённой свечой и книгой — на случай, если вдруг приступ повторится — но её намерение было пресечено на корню.

— Ложись давай, — недовольно и сонно буркнул Пётр Алексеевич. — Завтра нам в путь, поспим хоть немного.

— В дорогу — в таком состоянии? — устало спросила Раннэиль, сбрасывая платье. Оставшись в одной нижней рубашке, она змейкой скользнула под покрывало. Спорить в данном случае было бесполезно.

— Хоть в таком, а надо ехать, пока санный путь держится. Чуть промедлим — за месяц не доберёмся.

На столике негромко и равномерно отсчитывали секунды английские часы — коробчатые, деревянные, с латунным циферблатом и чёрными эмалевыми римскими цифрами. Помнится, альвов поразил этот сложный механический прибор для измерения времени, такого в их мире не делали даже гномы. Раннэиль они поначалу раздражали, а потом она просто перестала обращать внимание на их перестук. Сейчас тиканье механизма отвлекало от малоприятных размышлений, но при том не давало уснуть. Сквозь это полузабытьё она слышала его дыхание. Он тоже не спал.

— Кое в чём ты был прав, Петруша, — едва слышно проговорила Раннэиль, сочтя, что сейчас самое время для взаимного признания ошибок. — Мы действительно наделали немало глупостей. Это сейчас мне ясно, а тогда-то нам всё казалось правильным… Но никто из нас не хочет потерять новую родину так же, как потеряли прежнюю.

Очень долго — несколько минут, не меньше — Пётр Алексеевич ничем не показывал, что вообще услышал её. Только дыхание сделалось чуточку тише. Раннэиль уже решила, что ответа не будет, и потому удивилась его словам.

— Голландия… — сказал он. — Маленькая уютная страна. Не бедная. Нигде мне не было так спокойно, как там… А людишки — твоя правда — дрянь, торгаши. Мало там пристойных людей… Коли бог даст, успеем ещё с тобою в гости съездить, сама увидишь.

«Вот как, значит, — подумала княжна, улыбаясь. — Предложение о мире принято, статьи и положения мирного договора как будто согласовали. Осталось только подписать?»

Ставший уже привычным способ не подходил — какие тут утехи, не до утех ему сейчас. С неделю после приступа точно будет не до того. Негласный договор скрепили поцелуем — ещё солёным от высохших слёз, ещё горьким от лекарств.

— Спи, — словно стесняясь прорвавшейся на мгновение нежности, глухо буркнул Пётр Алексеевич. — Завтра вставать ни свет, ни заря… Ты мне, видать, в наказание за грехи послана, непокорливая да драчливая. А я, дурак такой, ещё и радуюсь. Чему рад-то?.. Верно говорит Алексашка — надо бы вздуть тебя как следует, чтоб место своё знала…

— Я его самого вздую, Петруша, дай срок… Сплю, любимый, уже сплю…

Ни один из них не скрывал облегчения. Хотя оба прекрасно понимали, что это только первый преодолённый порожек. Они были, несмотря на все внешние различия и разность воспитания, одного поля ягоды. Сколько бы ни отмерил им бог, так или иначе безоблачной жизни не предвидится. Но тогда, наткнувшись на новое препятствие, они смогут оглянуться назад и, сделав должные выводы, преодолеть всё.

Если захотят, конечно.

И был путь в Москву — то гладкий да ровный, то такой, что даже у Петра Алексеевича заканчивался запас матерных слов, и он надолго умолкал, бессильный что-либо изменить. Оттепель их всё-таки настигла, но, слава богу, в одном дневном переходе от старой столицы, когда с обширной и высокой горки, возвышавшейся над излучиной реки, уже был виден Кремль.

И было венчание, тотчас же после Пасхи, и Москва, хоть без особой приязни, гуляла сразу два праздника. Не любила старая Русь слишком уж своевольного царя. Но красивая, приветливая царица-альвийка почему-то пришлась Москве по душе. Отозвались, видать, слухи о добрых делах её матушки, что в прошлом году стольких болящих на ноги поставила.

И было тягостное ожидание обратного пути, когда стало ясно, что весна пришла поздняя и не дружная. Дороги развезло в болотину, какой там Петербург… Зато и приятное из сего обстоятельства проистекло — когда в Измайлово, где поселилась императорская чета, явился из Казани господин Кузнецов. Да не один, а в сопровождении двух драгун — Илвара и Данилы Зуева — и с уловом в лице доктора Лестока. Допросных подвалов в родовом имении Романовых не водилось, но пакостный доктор, спасая свою шкуру, распелся так, что едва хватило бумаги записать его пение. Притом, помимо показаний против Долгоруких, он выдал немало нового и интересного, такого, что Петру Алексеевичу захотелось навестить и Казань, и Астрахань. Дело отчётливо пахло масштабным предательством, явной и грубой попыткой рассорить Россию с калмыками. В свете предстоящих конфликтов с Османской империей терять такого союзника было бы огромной глупостью. А кое-кто преднамеренно вбивал клин, поддерживая, вопреки воле государя, не наследного калмыцкого царевича Цэрэна, а Дорже, сына прежнего хана Аюки от наложницы. Ханша-вдова тоже мутила воду, интригуя против родного сына в пользу внучатого племянника, царевича Дондук-Омбо… Дело было деликатное, рубить топором там, где нужен скальпель хирурга — последнее, что требовалось. По здравому размышлению Пётр Алексеевич отказался от поездки в Астрахань. Зато послал туда Кузнецова, снабжённого особыми полномочиями. «Ты дипломат, вот и дипломатничай там, в степи». На всякий случай подчинил ему всё тех же Илвара и Зуева: двое драгун, альв и человек, неплохо себя показали при выполнении особого поручения.

Был и звенящий весёлой капелью, мокрый апрель, когда державных дел из-за распутицы было немного, любая прогулка по Москве становилась приключением, и вечера государя превращались в политический лекторий: третья жена, в отличие от двух предыдущих, желала вникнуть во все, даже самые тонкие нотки европейского концерта. Подробности «партийного» расклада в шведском риксдаге, сообщённые в промежутке между поцелуями — это отдавало безумием. Впрочем, где-то в дали времён и миров такие вещи уже поименовали «профессиональной деформацией», и были правы.

Затем пришёл нежданно тёплый и благостный май, когда дороги подсохли, и стало возможным вернуться в новую столицу ещё до Троицы. Перед самым отъездом государь дозволил лейб-медику официально объявить, что царица в тягости, и приказал доставить её в Петербург «с бережением». И буквально на выезде из города императора догнал смертельно уставший, насквозь пропылённый и пропахший конским потом курьер — из Астрахани…

— Добрая весть, что и говорить. Для нас добрая. Как для турок — то ещё неведомо.

— Выдержит ли тот Ашраф-хан взятую на себя роль?

— Бог весть. Но что турок на себя отвлечёт, хотя бы в этом и будущем году — ведомо совершенно достоверно. Ему с султаном есть что делить, вот пускай и делит. А нам с того прямая выгода: турки, битые на востоке, обязательно начнут искать, кого бы уязвить на западе, чтобы в афронте не быть. Тут-то наши…венские друзья и зачешутся.

— А если Ашраф не справится, что тогда?

— Коли не справится, ему всегда замена найдётся. Мне Беневини из Бухары ранее отписывал — есть там разбойник один, Кулиханом кличут…

Майская теплынь, нежаркое солнышко, зелень кругом дороги — одно удовольствие ехать. Хорошо бы верхом, но если «с бережением», так уж с бережением, то есть в карете с мягкими сидениями и не слишком быстро. Есть и возможность, и масса времени, чтобы обсудить новость, которая достигнет европейских столиц в лучшем случае недели через две.

Для Раннэиль с переменой статуса добавилось головной боли. Мало того, что участие в официальных церемониях сделалось почти обязательным, так ещё навязали целый штат знатного бабья… прошу прощения, статс-дам и фрейлин, жён и дочерей сановников и заслуженных воинов. Альвийские княжны, как правило, тоже были снабжены подобным окружением из младших родственниц и подруг, но не Раннэиль, полжизни отдавшая войне, а вторую половину — интригам и подковёрной борьбе Домов за господство. Дамы трещали без умолку, полезных сведений в их болтовне было крайне мало, так что новоявленная императрица уже через час испытывала желание сбежать. А через два — убить. Она не выдержала и недели, запросила пощады. Реакция Петра Алексеевича наводила на подозрения, что именно этого он и ждал. С того же дня он ограничил общение супруги со свитой парой утренних часов и официальными выходами. Остальное время она тенью следовала за ним. Знакомилась с городом, с людьми, с их родственными и служебными связями, с раскладами сил, прекрасно отдавая себе отчёт в том, что смотрит на всё это глазами своего супруга. А каково оно там на самом деле, предстоит ещё выяснять тайной службе государевой. То есть ей же самой, но чуточку позже. Пока на этой тайной службе состоят всего трое, если не считать парочки драгун, понятия не имевших, кому на самом деле служат. Никита Кузнецов, сама Раннэиль и её младший брат. Сильно не разгуляешься, тем более, что Кузнецову ещё нужно справлять службу по своей коллегии, императрица у всех на виду, а князю Таннарилу предстоит принять губернаторскую должность в бывших персидских провинциях. Впрочем, в том были и плюсы. Губернатор имел почти неограниченные возможности для сбора информации в своей губернии, и в сопредельной стране, если не вовсе дурак, тоже найдёт способ разузнать интересное; императрица — лицо, приближённое к императору, ближе просто некуда; а дипломат, изыскивающий сведения о связях своих зарубежных коллег, вообще никого по нынешним временам не удивляет. Так что будет императрице-альвийке работёнка. Дайте только освоиться.

Вот уж где ей не нужно было приноравливаться к местным особенностям, так это в политике. Разве что с подробностями ознакомиться, а так, в общем, здесь действуют те же законы межгосударственных отношений, что и в её родном мире. Вот, скажем, та же Персия. Вроде не бедная страна, и народ работящий, и армия не самая слабая, а её сейчас рвут на куски все кому не лень. Всё оттого, что шахиншахи династии Сефевидов оказались слишком слабы, не смогли удержать власть. Последний Сефевид, Тахмасп, был ещё жив только потому, что афганские авантюристы во главе с Мир-Махмудом Хотаки не сумели с наскока захватить всю Персию. А теперь выясняется, что и среди афганцев не всё ладно. Мир-Махмуда сверг двоюродный брат, гражданская война вспыхнула с новой силой, а тут ещё Османская империя решила округлить владения за счёт погрязшего в усобицах соседа. Россия тихо переваривала доставшееся ей по прошлогоднему мирному договору, и в ту свару пока не лезла. Во всяком случае, открыто. Именно так Раннэиль поняла словесную ремарку Петра Алексеевича насчёт некоего влиятельного разбойника Кулихана, который, того гляди, целую армию соберёт.

— Слышала я, Петруша, — сказала она, выслушав рассказ о персидских раскладах до конца, — будто в тех краях считается чуть ли не доблестью нарушить слово, данное иноверцу. Так ли это?

— Ежели иноверец силён, не нарушат, — без тени иронии ответил государь. — А ежели брат слаб, так и брата сожрут, не подавятся. Пакостный народец. Однако же только через их земли мы сможем с Индией торговать.

— Туда сейчас англичане рвутся, — напомнила Раннэиль. — То-то им так хотелось торговые пути по Волге проложить.

— Попомни мои слова, Аннушка: вслед за английскими товарами всегда идут английские солдаты. А уж после того — снова товары, но втридорога. И платить за оные приходится собственной кровью, — сейчас Пётр Алексеевич был серьёзен, как никогда. — Поздновато я это понял, но уж когда дошло… Покуда я жив, не ходить их купцам через нас в Персию.

— Покуда в Персии драка, нам там тоже не торговать.

Москва была окружена кольцом лесов. Леса тянулись всюду, куда ни посмотри. Только деревеньки с полями вдоль дорог протянулись. Город быстро скрылся за этой зелёной стеной, разве что громадная Сухарева башня торчала над верхушками, видимая едва ли не отовсюду. Но вскоре пропала из виду и она.

Царский «поезд» не особенно торопясь ехал… Нет, не в Петербург. Некие соображения заставили императора буквально на ходу изменить маршрут и проложить его через Ревель. Нет чтобы проездом через столицу, и, оставив там девять десятых попутчиков, поехать к месту назначения налегке. Пётр Алексеевич лёгких путей не искал. Сказал ехать всем в Ревель — все потянутся за ним в Ревель. А что они там забыли, то никого не волновало. И что весь этот табор будет обузой и тормозом, тоже никому не было интересно. Ничего. Раннэиль, скрывая улыбку, уже примерно представляла, что скажет мужу, когда они доберутся до Новгорода. А пока можно наслаждаться неспешной ездой, тихой тёплой погодой за окошком и обществом любимого. Идиллию несколько нарушали неизменные телохранители, скакавшие по обе стороны кареты. Не то чтобы в императора кто-то в окрестностях Москвы действительно мог потыкать ножиком, но предупредить возможных желающих не помешает.

В Новгороде, как и предвидела Раннэиль, Пётр Алексеевич уже кипел от бешенства. В самом деле, где это видано — неделю сюда от Москвы добираться. А до Ревеля путь неблизкий. Тут-то она к нему и подступила, с тихой печалью в глазах и голосе.

— Они нас задерживают, — альвийка кивнула в сторону растянувшегося едва ли не на версту «хвоста» из карет и телег, нагруженных избыточным багажом. — Лучше бы им ехать отсюда прямо в Петербург, а мы с тобой…

— Пускай едут, — зло процедил государь. — И чёрт с ними со всеми.

Но с собой он всё-таки прихватил попутчиков — двух князей, Меншикова и Энвенара. Альву так и так надо было ехать в ту сторону, а Алексашка самым наглым образом навязался. Раннэиль в который раз задалась вопросом, отчего светлейшему прощается такое, за что любого иного давно бы в порошок стёрли. Одной старой дружбой это не объяснишь. Главным «пунктиком» Петра Алексеевича была полезность. Своеобразно понимаемая, иногда довольно странная и не всегда очевидная, но всё же имеющая место. Значит, этот персонаж был ему полезен. Правда, пока не удавалось разузнать, как именно. Но догадки были. К примеру, если царскую свадьбу справляли за счёт казны, то всевозможные приёмы и ассамблеи оплачивал светлейший. Логика в этом была железная: мол, всё едино ворует, пусть хоть так отдаст. Ещё один немаловажный момент — Меншиков был верен воистину как пёс. На понимании, что без Петра его в один момент сожрут родовитые, он сделался одним из столпов этого царствования, и так будет до самого конца. А уж после — возможны варианты. Петру же Алексеевичу нужен был абсолютно преданный человек, пусть вор и негодяй, но тот, кто однозначно не побежит под крылышко его противников. Оттого и терпел его выходки, переходя к крайним мерам лишь тогда, когда Алексашка зарывался.

— Может, я запамятовала, родной мой, но ты, кажется, так и не сказал, зачем мы едем в Ревель.

Выехали они на рассвете, и Раннэиль, откровенно не выспавшись, с большим трудом удерживала нить разговора. Хорошо, что вообще не засыпала на ходу, под мерный глухой перестук лошадиных копыт и поскрипывание колёсных осей. Она заметила, что стала быстрее утомляться; видимо, сказывалась беременность.

— Приедем — увидишь.

Ирония пополам с лукавством. Не хочет говорить. Начнёшь расспрашивать дальше — окончательно настроится на несерьёзный лад, и тогда уже точно из него ничего не вытянешь. Раннэиль, тонко улыбнувшись, пристроилась поудобнее у него под боком, положила голову на плечо, и… сама не заметила, как уснула.

Вот так по большей части и прошли эти четыре дня пути. То в разговорах, то в полудрёме, то они, онемевшие от внезапно нахлынувшей нежности, не могли разнять руки. По вечерам, когда останавливались — если честно, где попало — приходило лёгкое раздражение из-за необходимости общения с кем-то ещё.

Сейчас им обоим никто не был нужен.

В Ревель они явились почти в полночь. Посланный вперёд верховой предупредил городское начальство, переполох поднялся знатный. К приезду государя ворота были открыты, почётный караул у дома губернатора выстроен, а гостевые комнаты готовы. Граф Апраксин не усердствовал в низкопоклонстве, бывало, и ассамблеи пропускал, за что оштрафован был. Но, чтобы принять высокого гостя, расстарался, как мог. Вернее, насколько успел. Впрочем, мог бы и не особенно стараться: И Пётр Алексеевич, и его спутники устали так, что едва нашли в себе силы скупо поприветствовать встречающих и разойтись по предоставленным комнатам.

Наутро Раннэиль едва сумела разлепить веки. Это она-то, имевшая огромный опыт военных походов и партизанщины, способная за считанные часы выспаться на холодной каменистой земле, завернувшись в плащ и подложив вещмешок под голову! То ли разбаловали её мягкие перины и любовь мужа, то ли, опять-таки, сказывалось будущее материнство. За окном тихо-тихо, на грани даже её тонкого слуха, шелестела молодая листва садика. Юное солнце золотило верхушки деревьев, а воздух казался хрустальным. Раннее утречко на дворе, пора вставать… Подумав о ребёнке, альвийка улыбнулась и проснулась окончательно.

Неведомо, как, но Пётр Алексеевич, если не хотел будить её, ухитрялся вставать совершенно неслышно. Сейчас его тоже рядом не было, а из смежной комнаты доносились приглушённые голоса. Раннэиль, всё никак не привыкшая к титулованию императрицы, не стала звать прислугу. Чтобы надеть халатик, камеристка не нужна. Зато можно навострить ушки и подслушать парочку государственных тайн.

— …место, почитай, упалое, — услышала она конец фразы. Голос принадлежал, конечно же, Данилычу: кто ещё, кроме неё самой, мог при надобности явиться к государю в такую рань. — Тамошнее рыцарство её шпыняет, дескать, дура-баба. Содержание, что ты от щедрот российских в Митаву отсылаешь, едва ли не на две трети им уходит, чтоб не роптали, живёт твоя племянница, словно таракан за печкой… Петра Бестужева она по воле твоей от себя отлучила, и тут же нового галанта приискала. Какой-то Бирон, из немцев тамошних. Сказывают, пригож да злокознен. Бестужев-то хоть совесть имел, на денежки твои не особо зарился. А сей красавец, боюсь, по миру её пустит. Ох, быть беде, мин херц.

— Что Курляндия нам щит противу пруссаков, не тебе мне рассказывать, — до Раннэиль донёсся голос супруга. — Щит, прямо скажу, худой, и держит его рука слабая, тут твоя правда. Для того и велел этой дуре Бестужева гнать, чтоб замуж её выдать… Говоришь, красавца приискала?

— Рыцарство курляндское и без неё герцога избрать может, — возразил светлейший. — Кого скажешь, того и изберут. Тебе только имя назвать осталось, а я уж расстараюсь, нашепчу его в нужные уши. И чтоб человек был тебе предан, и чтоб обычаев местных не нарушал. Тогда за западную границу спокоен будешь.

— Я подумаю. Ступай, Алексашка, скажи, чтобы стол накрывали. Нас ещё в порту дело ждёт.

Раннэиль тенью выскользнула из спальни, едва за Меншиковым закрылась дверь. Пожелать доброго утра, как обычно, она не успела: супруг словно ждал её появления. Тут же сгрёб в охапку и целовал так, что она забыла обо всём на свете.

— Лапушка моя, — проговорил он, нацеловавшись. — Всё ли слышала?

— Достаточно, чтобы сделать выводы, любимый, — его слова вернули Раннэиль на грешную землю. Чувства чувствами, а нельзя забывать, кто они такие, и сколько судеб от них зависит. — Честолюбие — не самая плохая черта у князя, но в разумных пределах. А он те пределы, случается, преступает.

— Алексашка на Митаве — бедствие похлеще казней египетских, — хмыкнул Пётр Алексеевич, никак не желавший отпускать жену из объятий. — Вот уж кого я туда последнего отправлю, и то по великой беде. Ты мне лучше скажи, лапушка, верно ли говорят, будто князь этот, Энвенар, что едет с нами — вдовец?

Раннэиль взлохнула. Она в который раз убедилась, что её муж — бессердечный манипулятор…

…Три корабля на рейде. Немного, но, как заявил Пётр Алексеевич, они предназначены для большого дела.

— В Кадис пойдут, — сказал он, пока матросы привычно гребли вёслами — неугомонный государь потащил свою свиту в шлюпке на борт «Девоншира». — Пути торговые для наших кораблей прокладывать. А то на одних голландцев надеемся, а у тех свои выгоды.

Моряки не зря ругали балтийскую волну. Даже сейчас, в хорошую тихую погоду, шлюпку «валяло». Петру Алексеевичу ничего, он привычный. Как при виде пушек он сразу вспоминал свой чин бомбардира, так и в море в нём просыпался лихой шаутбенахт Михайлов. Светлейший, хоть и «сухопутная крыса», но качающейся лодкой такого не проймёшь. Зато альвы, и молодая императрица, и стареющий воин Энвенар, ещё не подозревающий о своей роли в планах государевых, то и дело закрывали глаза и сидели так подолгу, стараясь не шевелиться. Что поделаешь, в родном мире из-за гигантских хищных тварей, живущих на мало-мальской глубине, мореходство было развито крайне слабо. А на реках и лесных озёрах лодки так не «валяет», как в море Балтийском. Словом, кое-кто вздохнул с облегчением, когда им, наконец, сбросили трап.

Корабль осматривали с интересом. Но только у императора интерес был профессиональным. Он с хорошим знанием дела давал оценку качеству такелажа и палубного настила, лично спустился в трюм и проверил крепление груза, съел ржаной сухарик, наугад вынутый из мешка. Пока его спутники любовались морскими видами, зашёл в каюту капитана, ознакомился с проложенным маршрутом.

— Эдакий крюк пришлось накинуть, — сказал он, сверяя маршрут с известными лоциями.

— Ты, Пётр Алексеич, с англичанами ныне в ссоре, а мне из-за того через Ла-Манш теперь не ходить, — ворчал капитан, встретивший своего императора как моряк моряка. То бишь, с почётом, но без лизоблюдства. — Северное море капризное, говорят, и волна там не чета нашей.

— Политика — штука переменчивая, Иван Родионыч: сегодня англичане на нас злобятся, а завтра, глядишь, дружбы искать станут, — ответил ему государь. — Готов ли?

— Давно уж готов. Благослови, что ли, путь неблизкий…

…Капитан Кошелев ещё не знал, что три месяца и два дня спустя, шестнадцатого августа, бросит якорь в гавани Кадиса, а год спустя его станут торжественно встречать в Кронштадте — как первого русского капитана, совершившего дальний переход в океанских водах. Не знал он и того, что его удачное плавание позволит политикам добавить ещё один пункт к договору России с австрийско-испанским союзом — статью о размещении российского флота во всех портах и гаванях Австрии и Испании. Не знали того и прочие, отплывшие в шлюпке на берег… хотя кое-кто именно на такой исход и надеялся. Но, благословляя капитана в дальнюю дорогу, Пётр Алексеевич уже мысленно был на берегу, и решал новую задачу. Пока это было, как говорила Раннэиль, «не очевидно». Но, когда императрица отвлекала внимание на себя, устроив приём для местной знати, канцелярия губернатора Апраксина полдня работала не покладая перьев. Очевидным для тех, кого это касалось, решение государя сделалось только вечером…

— …В Ригу, значит, отсюда поедешь, князь?

— Встретить наших благородных воинов — мой прямой долг, ваше императорское величество, — Энвенар был, как всё его племя, донельзя вежлив и церемонен.

— Как встретишь своих, и скажешь им напутственное слово, не торопись в Петербург возвращаться. Далее поедешь, в Митаву, как мой представитель… Поручение моё будет особого рода. Даю тебе год. Но чтобы через год курляндское рыцарство более всего на свете желало видеть тебя своим герцогом… Понял ли, чего я хочу?

— Один вопрос, мой государь, — тонко и немного грустно улыбнулся альв — седеющий красавец, выглядевший на возраст около пятидесяти.

— Спрашивай.

— Насколько важно для вас контролировать Курляндию?

— Это первоочередная задача на ближайшие лет десять. И далее, сколь понадобится. С этого направления нам никто угрожать не должен.

— В таком случае я выезжаю сейчас же.

— Не спеши, князь, утро вечера мудренее. Повезёшь в Митаву кое-какие бумаги, и субсидию, что я ежегодно племяннице своей отсылаю. Сверх того получишь ещё двадцать тысяч на расходы. Трать с умом. Но чтоб через год и дворянство, и Анна без тебя шагу ступить не могли… Справишься?

— Обязан, государь.

— Без приязни-то не в радость будет, — жёстко усмехнулся в ответ государь. — Племянница моя ни умом, ни красотой не блещет.

— Знаю, — спокойно ответил альв. — Я бесконечно рад за вас и княжну Таннарил: вас так или иначе свело бы вместе чувство долга, но вам обоим повезло… Так везёт единицам, и я в это невеликое число не вхожу. Значит, мой выбор — долг…

…А наутро 15 мая невеликий кортеж императора выехал в сторону Петербурга. Меншикова, пребывавшего в счастливом неведении о провале своих надежд на курляндское герцогство, отправили вперёд, готовить торжественную встречу. Сам же Пётр Алексеевич имел вид человека, подведшего некий итог. На что супруга-альвийка тут же обратила внимание.

— Ты права, Аннушка, — сказал он, в который раз оценив проницательность жены. — Европа напоминает мне кухонную плиту, на которой разом кипит множество кастрюль, и бог знает, что в каждой варится. Но дверь на ту кухню мы ныне держим открытой. А сейчас, отдав должное западу, поглядим-ка на восток.

— Я думала о востоке, любимый, — ответила Раннэиль, поудобнее устраиваясь на подушках сидения. — Персия и османы сейчас начнут воевать с новой силой. Нам пока не стоило бы им в том мешать. Даже если шахом сделается тот разбойник, Кулихан, и побьёт османов, всё равно мы полноценно влиять на ситуацию не сможем.

— Почему?

— Потому что… Хива. Ну, и Бухара тоже, хотя с этими при желании можно договориться — с позиции сильного.

— Хива… — поморщился Пётр Алексеевич. — Выжечь бы это гнездо разбойничье, да руки у нас пока коротки, чтоб скорпионов сих из песков извлечь. Ну, даст бог, ещё наведаемся туда. Однако, сперва надо не туда сходить, а к морю Чёрному, что в старину Русским звалось.

— Гиреев бить будем? — улыбнулась альвийка. — Тогда нам нужен Азов.

— Азов…

Если при упоминании Хивы, где убили русского посланника, Пётр Алексеевич испытал всего лишь неприязнь, то сейчас любимая женщина попала в незаживающую рану. Азов, с таким трудом взятый, пришлось отдать из-за крайне неудачного Прутского похода. Чего в том походе было больше — глупости или предательства — не было ясно и по сей день. Но вину государь возложил на себя, и испытывал почти физическую боль при любом упоминании о том позоре.

— Азов, — повторил он, стукнув кулаком по сидению. — Азов будем брать. Но как и когда — от многого зависит.

Ещё многое не сделано. Не заключён договор с имперцами, не укреплены южные рубежи, не подготовлена для полномасштабной войны с турками армия, не готов план кампании, не скоплено достаточно денег в казне. Многое предстоит делать с оглядкой на противодействующих в собственном окружении. Но пока Пётр Алексеевич жив, что-то да будет двигаться в нужном направлении и с нужной скоростью. Ибо волшебный пинок иной раз остаётся единственным действенным аргументом, а «бомбардир Михайлов» был истинным мастером этого дела.

И — теперь он был не один.

 

7

«…Самая главная беда наша — недостоверные сведения, сынок. Потому я и взялась писать тебе эти…неотправленные письма. Моей рукой сейчас водит страх. Я боюсь, мой мальчик. Боюсь, что тебе однажды расскажут о нынешних событиях те, кому уже сейчас выгодно их извратить. Может так случиться, что и переспросить будет не у кого. Батюшки уж нет, и я на вечную жизнь рассчитывать не смею. Теперь хоть надежда есть, что заговорю с тобою через эти строки…»

Смерть, коснувшись её души, испепелила половину. Вторая половина целиком и полностью принадлежала детям. Для себя не осталось ничего — разве что чувство долга. Долга перед страной, перед верными людьми, перед собственными сыновьями. И этот долг следовало исполнить, во что бы то ни стало.

Он с самого начала знал, что так будет. Знал — и, уходя, просил у неё прощения. Только за это, ни за что больше.

Чёрное вдовье платье, чёрная кружевная накидка альвийской работы, мягко обтекающая голову и плечи, окаменевшее лицо…и большой, высоко торчащий живот. Маленькое чудо, посланное им тогда, когда они меньше всего этого ждали. Прочнейшая цепь с кандалами, ограничившая её до предела, когда нужно было действовать решительно и без промедления. Хорошо хоть бог этого мира не заставил её выбирать между живущими детьми и ещё не рождённым. Шуточка вполне в духе прежних альвийских богов. Видимо, в отличие от них, Он и впрямь милостив. Но сейчас выиграно только первое сражение — сражение молодой и малоопытной тайной службы государевой против сплочённых родством и общими интересами «стародуров». Эта война продолжается, и будет тянуться долго. Хватит и на век сына, и на век его детей-внуков.

Господи, как они ещё малы, её мальчики… Петруше девять, Павлику — семь. Ещё девять лет регентства впереди.

Сколько дел нужно переделать…

Ей повезло как минимум дважды в жизни. Первый раз — когда всё только начиналось. И второй, когда стало ясно, что старшенький удался в отца не только внешне. Если бы не это, в ту страшную для Раннэиль ночь они погибли бы наверняка. Но девятилетний, пусть и развитый не по годам мальчишка, который в решительный момент повёл себя как взрослый — это было…неоднозначное зрелище. Императрица-мать гордилась сыном. Но просто матери было страшно.

«Я надеюсь, ты хорошо помнишь ту ночь, сынок, когда мы не могли оставить батюшку в его последние часы жизни. Не забывай её никогда, ибо она стала нам всем горьким уроком. Даже те, кто десятки лет был верен твоему отцу, и то не устояли перед соблазном урвать себе толику власти, пока он умирал. По большому счёту, они воспользовались нашей очевидной слабостью. Да, некоторые поплатились головой, многие — чинами, имуществом и позорной ссылкой. Но многих ни у тебя, ни у меня не поднялась рука казнить или изгнать. Других ведь взять негде… пока ещё. Это-то меня и беспокоит».

Отложив перо, Раннэиль осторожно, придерживая рукой живот, поднялась и тихонечко, на цыпочках, подошла к неплотно прикрытой двери. Заглянула в щель. Так и есть: мальчики десятый сон видят. А у самой двери со стороны широкой лавки, застеленной не слишком толстой периной, до тонкого альвийского слуха доносилось лёгкое дыхание.

Лиа, подруга вернейшая. Так и не пожелавшая выходить замуж, она взялась опекать детей своей госпожи, словно собственных. Пока Лиассэ рядом с мальчишками, за них можно быть спокойной. Раннэиль помнила по меньшей мере два случая, за которые благодарна ей до конца дней своих.

Помнится, Пётр Алексеевич поначалу и слышать ничего не хотел. Первый раз, когда настырная альвийка довольно нахально попросилась на службу — я, мол, в бою одна стою тех двоих, что за тобой тенью ходят — незатейливо послал её по известному адресу. Вторую попытку он пресёк обещанием посадить предерзостную в крепость, чтоб поостыла. Только на третий раз их разговор вышел куда более серьёзным и предметным. Не без труда и кое-чьей протекции напросившись на аудиенцию, воительница спокойным сухим тоном изложила факты. А именно: её супруг погиб в Саксонии, его память для неё священна, замуж она, соответственно, не пойдёт, а, кроме как воевать, больше ничего не умеет. И потому просит государя найти ей такую службу, которая принесла бы наибольшую пользу — разумеется, с учётом вышеизложенных обстоятельств. Император проявил удивившую многих осведомлённость по поводу этих самых обстоятельств. И, указав в сторону жены, хмуро бросил: «Вот твоя служба. Иди и справляй, как умеешь».

С тех пор прошло почти десять лет…

В том, что Россия начала потихоньку менять курс, направляя свои интересы на Восток, Европа убедилась, как обычно, слишком поздно. Все так свыклись с западничеством царя, что и мысли не могли допустить о подобном повороте. Но самое бессмысленное в мире занятие — это сокрушаться об упущенных возможностях.

В те промозглые ноябрьские дни, когда шпиль Петропавловского собора тонул в невероятно низких тучах, с равелинов одноимённой крепости начали палить пушки. Народ чесал затылки и судачил: то ли война со шведом, то ли царица родила? Верным оказалось второе предположение, когда кто-то начал считать залпы. Ради вести о войне столько пороха изводить не станут. Затем судачили, кого же родила царица — парня или девку. На сто пятьдесят первом залпе кое-кто поднял чарочку за здравие новорожденного царевича, а кто-то начал креститься, вспоминая, скольких сыновей уже пережил Пётр Алексеевич. От парочки типов, в злобе пожелавших этому младенцу судьбы старших братьев, народ шарахнулся, как от чумы: с Тайной канцелярией шутки плохи, да и не по-людски это, желать зла безгрешной душе. Но в те же дни состоялось событие, о котором в Петербурге мало кто был осведомлён досконально. Ну, подумаешь — цесарское посольство приехало. Так их тут, рож немецких, знаете, сколько шастает?

Там, за закрытыми дверями государева кабинета, и был подписан большой договор с Австрией. Тот самый, которого так желал избежать Версаль. Но не всё так просто. Имперцы прочно удерживали второе место после Франции по державной гордыне, и навряд ли согласились отправить в Петербург весьма представительную делегацию, если бы не некоторые превходящие обстоятельства, на которых стоит обратить внимание. А во всём был виноват загадочный восток.

Мир-Ашраф-хан, свергнув кузена, принялся наводить порядок в Персии — насколько мог, ибо Тахмасп Сефеви ещё контролировал часть страны — и в армии, порядком подразложившейся от постоянных поражений. Кое-что ему удалось, в том смысле, что почти прекратились спонтанные грабежи собственного населения. Но если в армии наводят дисциплину, значит, её готовят к сражениям. А их-то как раз и не воспоследовало. Османы на Исфахан не продвигались, русские за пределы полученных по мирному договору провинций не высовывались, Тахмасп предавался излюбленному занятию — винопитию — и на столицу пока идти не собирался. Даже собратья-афганцы сидели тихо. О знаменитом разбойнике Кули-хане и речи нет — этот умный негодяй делал вид, будто его совершенно не интересует судьба Персии. Нападать же первым Мир-Ашрафу не хотелось. Попытался, было, сунуться на Астрабад, но получил довольно жёсткий ответ, и отступился. Ему сейчас только новой войны с Россией не хватало, ещё последствия прошлой не расхлебали. Итак, воевать почему-то стало не с кем. Армия, которую держат в напряжении и бездействии, разлагается так же сильно, как от постоянных поражений. Именно это и произошло. А к концу сентября случилось то, что должно было случиться. На армию Мир-Ашрафа — персидской её можно было назвать с большими оговорками — в которой снова начались разброд и шатание, обрушилась хорошо отдохнувшая и получившая денежное довольствие турецкая армия. Честь и хвала Ашрафу — он сумел избежать полномасштабной катастрофы, и продвижение осман к персидской столице было остановлено. Но какой ценой — о том лучше умолчать. Достаточно сказать, что за две недели до появления высоких австрийских гостей в Петербурге в Вену прискакал смертельно уставший гонец с известием о начале мирных переговоров между султаном Ахмедом и Мир-Ашрафом, занимавшим трон шахиншахов Персии… Грядущий выход Блистательной Порты из войны так напугал австрийцев, что они немедленно принялись собирать делегацию в Петербург. Вызвали даже европейскую знаменитость — прославленного Евгения Савойского, бывшего тогда главой имперского гофкригсрата. Пожилому полководцу очень не хотелось тянуться бог знает куда за тридевять земель, но повторим — венский кабинет был серьёзно напуган. До такой степени, что даже пошёл на некоторые уступки упрямому Петру. Кстати, императора всероссийского сильно разочаровал Мир-Ашраф-хан. Видимо, он полагал, что афганец продержится дольше, но этот потомок пророка Мухаммеда оказался не так стоек, как выглядел изначально. Он был хорош в родных горах, он был бы не самым худшим шахиншахом Персии в более спокойное время, но обстоятельства сложились так, что афганец не смог проявить свои лучшие качества.

И вот тогда из Астрахани в Решт, с заходом в Баку, вышел неприметный кораблик, всего лишь торговый пакетбот. Зато груз у него был интересный, и капитан вёз не менее интересное послание… Но о том немного позже.

Кстати, именно в Ширване было образовано генерал-губернаторство, коему подчинили все бывшие персидские провинции. Наверное, кое-кого и удивило, что государь поставил там своего шурина-альва, но год спустя даже последнему дураку стало ясно, зачем.

К слову, старая княгиня Таннарил тихо угасла в Петергофе незадолго до отъезда сына в Ширван. Похоронили её рядом с мужем.

Князь Таннарил, погоревав, взялся за порученное дело с основательностью, присущей его семейству. Всячески покровительствуя земледельцам и ремесленникам, он с невероятной жестокостью, поразившей даже привыкший к деспотическому правлению Восток, расправлялся с горными племенами, промышлявшими разбоем, похищениями и работорговлей. Уличённых в сих преступлениях не ловили. Их истребляли вместе с селениями, не оставляя от горных аулов камня на камне. И — утончённая альвийская жестокость — как правило, оставляли в живых парочку воющих от ужаса старух, веля им идти к соседям и разъяснять суть новой политики. Горцы, привыкшие, что на них время от времени ополчались жители низин, притом, неважно, чьего подданства, начали действовать по этой самой привычке. Собрали войско, укрепились на горных дорогах и стали ждать, когда армия презренных ковыряльщиков земли столь же привычно втянется в ущелья. Но они не учли, что войну против них, несмотря на то, что ядро гарнизонов составляли русские, вели альвы. А альвы тысячелетиями воевали с горцами-троллями, и, соответственно, имели действенную тактику. Весьма подлую по человеческим меркам, но эффективную. И, когда один за другим запылали аулы, чьи мужчины отправились в горское войско, а по дорогам опять пошли полубезумные старухи, несущие ужасные вести, местные ханы и шамхалы поняли: надо спасать тех, кого ещё можно спасти. Войско частью разошлось по домам — у кого ещё остался дом, конечно — частью ушло в земли, подвластные турецкому султану. Горские владыки тоже разделились на две неравные части. Одни тоже ушли к султану, другие, как шамхалы Тарки и Аксая, снова признали власть русского царя и заявили об отказе от людоловства. Веры им было, ясное дело, как синему льду, но горцев действительно сковал страх. Альвов, лютовавших воистину нечеловечески, они теперь именовали не иначе, как «гули». Сравнение с мифической нечистью, пьющей кровь у неосторожных путников, князя не радовало, но Восток есть Восток. Если ты слаб и не можешь внушить страх — ты либо раб, либо труп. Здесь мало быть сильным, нужно ещё быть самую малость ужасным. Пётр Алексеевич это понимал, и во время Персидского похода беспощадно расправлялся с теми, кто оказывал ему серьёзное сопротивление. Прочие, убоявшись такого грозного государя, либо сдавались без боя, либо сопротивлялись недолго, и в итоге тоже сдавались на его милость. Оттого князь Таннарил не слишком возражал, когда его — естественно, за глаза — называли Гуль Ширвани. Но — вот парадокс! — жители низин и горожане, избавленные от страха набегов с гор, во всех мечетях молились теперь за генерал-губернатора. Нелюдя, неверного. Дошло до того, что князю протягивали детей для благословения, а это на Востоке тоже много значит.

Зато какой вой о русских зверствах поднялся в Версале… Бедные, несчастные владельцы торговых французских галер! Им придётся либо вовсе отказаться от русских и ширванских рабов, довольствуясь быстро дохнущими на вёслах черкесами, грузинами и армянами, либо покупать втридорога! Безобразие!

Надо ли говорить, что Пётр Алексеевич сделал с присланными в Петербург версальскими протестами?

Пожалуй, этот политический кризис и стал той соломинкой, что переломила спину верблюда. То есть герцога Бурбонского. Родич короля был отправлен в отставку, а на его место назначили былого воспитателя Людовика Пятнадцатого — аббата де Флёри, быстренько выхлопотав для него кардинальскую шапку. С этого момента стало ясно, что Версаль скорректирует свою политику в восточном направлении, и в Петербург пришлют лучшего французского дипломата, какой только найдётся. Из Лондона отозвали молодого и подающего большие надежды маркиза де Шетарди. Какие инструкции ему вручили перед отъездом в Петербург, неизвестно, но, едва сменив на посту привычного Кампредона, красавец маркиз, помимо увлекательных бесед с его императорским величеством, принялся обивать порог императрицы. Императрице, к слову, было тогда не до маркиза — только-только родила второго сына, наречённого Павлом. Старший, полуторагодовалый Петруша — в именовании детей отец не оригинальничал — уже бегал, пугая нянек своей непомерной живостью и склонностью к разнообразным проказам. Раннэиль, то есть императрица Анна, приняла настырного француза только в начале лета 1727 года, когда сочла, что состояние здоровья позволяет заниматься политикой. Шетарди пустил в ход всё своё обаяние. Альвийка же, любезно выслушивая комплименты и принимая маленькие милые подарки вроде шёлкового китайского веера или модных парижских парфюмов, вовсю изучала нового посла.

— Если это лучшее, что смог найти в своём ведомстве кардинал де Флёри, — сказала она супругу, когда подвела некий итог этого изучения, — то мне искренне жаль…нашего брата Людовика. Разумной внешней политики у него не будет, ибо кардинал, во-первых, не молод, во-вторых, не способен разорваться на полсотни частей, а в-третьих, у него сильная оппозиция при дворе… Словом, тебе решать, Петруша, но ничего вменяемого мы из Версаля не услышим.

— Субсидии Порте они тоже увеличили, — покривился Пётр Алексеевич. Он расхаживал по кабинету, заложив руки за спину, как делал всегда при не самых приятных размышлениях. — Слава богу, Кулихан не подвёл. Принял моё предложение…и помощь. Теперь поглядим, каково агаряне станут вытягивать собственные кишки из Персии.

К тому времени у султана Ахмеда, уже подсчитывавшего, сколько войска потребуется для отобрания у австрийцев Белграда, возникла большая проблема. И проблему эту звали Надир. Бывший разбойник Кули-хан, по свистку которого тут же сбегалась многотысячная армия отчаянных головорезов-афшаров, внезапно объявил себя верноподданным шахиншаха Тахмаспа. Последний Сефевид — пьяница, бабник и, откровенно говоря, ничтожество — почему-то пользовался популярностью в народе. Простые персы смотрели на южный Мазендеран, где укрылся шахиншах, с надеждой на избавление от двойного ига. Их ведь разоряли и афганцы, и турки. И, когда Кули-хан под именем Надира присоединился к немногочисленным войскам Тахмаспа, Персия восстала. Мир-Ашраф был разбит в двух сражениях и казнён одним из местечковых ханов, у которого имел неосторожность попросить убежища. Остатки его войска бежали в Афганистан и старались более не высовывать носа из родных гор. Затем, объединившись с персидским ополчением, Надир повернул мечи против турок. Полагаю, не стоит говорить о том, что и турки были биты. Война, поначалу обещавшая удачный исход, обернулась для Ахмеда катастрофой. Притом, слово «катастрофа» — не преувеличение. Из стопятидесятитысячного корпуса анатолийской армии на родину вернулось тридцать тысяч, и то по большей части не воинов, а райя из числа обозной обслуги. Хорошо хоть армейскую казну удалось спасти, не то вообще разгром вышел бы позорнейший. Султан в праведном гневе приказал сделать короче на голову командующего, переказнил уйму офицеров рангом помельче, не пощадив даже преданных ему янычар, но добился этим противоположного эффекта. Вместо привычной покорности армия возроптала. В Стамбуле отчётливо запахло военным переворотом. Напуганный Ахмед был вынужден раздать немало кисетов акче и «вкусных» должностей, чтобы пригасить пламя, но прежней веры и преданности ему у армии уже не было. Забегая вперёд, стоит отметить: не прошло и трёх лет, как приверженца культуры и роскоши Ахмеда сверг родной племянник Махмуд, фанатичный последователь ислама, опиравшийся на поддержку янычар и простонародья. Стамбул горел, словно захваченный вражеской армией, визиря казнили, а султан бежал… Дорогой оказалась цена его «культурной революции», плохо отразившейся и на экономике, и на состоянии армии.

Кое-кто глазастый, кстати, ещё в самом начале авантюры Надира обратил внимание, что у былого разбойника вдруг появилось немало ружей тульского производства. Где, спрашивается, взял? Где взял, где взял… На базаре купил, цена была хорошая…

В том же году, когда свергли Ахмеда Третьего, по результатам долгих переговоров в городе Решт был подписан антитурецкий договор России и Персии. По этому договору Россия, оставив за собой Дагестан и Ширван, а также право брать под свою руку армянских меликов и иных владетелей, кои того пожелают, передала Персии Гилян, Мазендеран и Астрабад. Там, по сути, до сих пор не было ничего русского, кроме администрации и гарнизонов. Понимая, что рано или поздно придётся с персами договариваться, прижимистый Пётр не вложил в те провинции ни одной лишней копейки. Зато Ширван расцвёл от торговли, ремёсел и земледелия, а Дагестан и кумыкские шамхальства, кроме разнообразных изделий из шерсти и металла, начали поставлять в русскую армию отличных воинов — это оказалось выгоднее и безопаснее, чем нарываться на смертельную вражду с альвами из-за прежнего увлечения покражей красивых девушек. Эти земли Россия закрепляла за собой надолго. И, хотя русские чиновники отнюдь не были ангелами, а солдатики, случалось, и буйства учиняли, по сравнению с персидской властью они казались местному населению воплощением доброты и бескорыстия.

В Европе же понемногу выкристаллизовывалось то «равновесие», на котором впоследствии буквально помешался король Людовик, Пятнадцатый по счёту. Если на юге и востоке континента образовался огромный и мощный союз, протянувшийся от Пиренейского полуострова до Камчатки и Персидского залива, то на севере и западе понемногу оформлялся другой «концерт». Георг Первый, король Англии и курфюрст Ганноверский, активно строил флот. Английской промышленности позарез нужны были новые рынки сбыта. Но с французами именно за эти самые рынки сбыта Лондон постоянно и конфликтовал. Австрияки брали островные товары, но не сказать, чтобы очень охотно: им нужно было ещё свои продвигать. Пруссия и германская мелочь — нищеброды, с этих много не возьмёшь. Баварии-саксонии и прочие швеции тоже погоды не сделают, это не те рынки, которые могут дать Англии мощнейший толчок для развития. Россия из-за упрямства и злопамятности Петра закрыта, а из-за того нет континентального торгового пути в Персию и далее в Индию. Оставалось либо переколотить все горшки в Европе, отсиживаясь за Ла-Маншем, а затем диктовать её руинам свою волю, либо расширять колониальные владения. Индия золотым призраком вставала перед взорами банкиров Сити, но этот жирный ломоть ещё следовало вырвать изо рта других, более удачливых хищников — Франции и Голландии. Если туда влезет ещё и Россия — а такую возможность лондонский кабинет не исключал — то, может быть, Англии какие-то индийские провинции и отойдут, но не вся Индия. А им нужна была вся. Можно и с Персией, и с Россией, и с империей Цин в придачу, отказываться не станут. Без союза с персами, сильного флота и транзитного пути по Волге отвоевать Индию возможно, но крайне, крайне затруднительно и затратно. Из всего этого у Георга был в наличии один флот. Негусто. Оставалось только подкупать должностных лиц в России и Персии, на что опять-таки нужны деньги. Значит, следовало добывать их в другом месте. Ничего более удобного, чем грабёж и отобрание испанских владений за океаном Георгу в голову не приходило. Союзники Испании серьёзным флотом не обладали, верно. Но умнейший Роберт Уолпол, глава кабинета министров, напомнил своему королю, весьма неловко сидевшему на английском троне, что тот ещё является курфюрстом Ганноверским. И континентальные державы тут же его этого титула лишат, едва начнётся какое-то нехорошее движение в Новом свете. Любивший Ганновер куда больше, чем Англию, король только вздыхал и снова начинал мечтать об Индии.

Пока только мечтать. Насчёт воплощения мечты в реальность говорить было рано. Тем более, что и в Старом свете у Лондона образовалось немало причин для головной боли. Прочно сидевшего на субсидиях — не только из Лондона, брал, откуда подадут — Фридриха-Вильгельма с его женой, дочерью Георга Первого, начало опасно «шатать». То пруссак за антиавстрийский союз, то против, то берёт «подарки» из Лондона, то из Версаля, то вообще с восхищением смотрит в сторону Петербурга, очарованный сильной личностью Петра. В одном он молодец: армию содержит образцово. В умных лондонских головах, накрытых пышными париками, начала возникать идея о смене кайзер-зольдата на более лояльного короля. К примеру, на его сына Карла-Фридриха, скромного неглупого юношу. К превеликому сожалению умных лондонских голов, языки за зубами и перья в чернильницах они удержать не смогли. И первая зарубежная операция молодой «тайной службы» Петра завершилась полным успехом: королю передали парочку интересных писем, в результате чего кронпринца посадили в Шпандау, а его друга казнили на площади. Сколько же человек было казнено тайно — неизвестно. Для публики сие действо было подано под тем соусом, что, дескать, принц Карл-Фридрих намеревался бежать от отца в Англию. На деле имела место прямая измена и попытка дворцового переворота, спровоцированная и поддержанная из-за рубежа… А некоего чиновника Канцелярии Иностранных дел вскорости пожаловали графским титулом, и — на фоне старческих немощей канцлера Головкина — в Петербурге заговорили о новой звезде политического небосклона. А что? Граф Кузнецов — тоже неплохо звучит.

Параллельно с этим шло тихое культурное завоевание Европы альвами. Всё началось с портретов молодой русской императрицы, с которых делали гравюры и продавали оттиски в европейских книжных лавках. Особенным успехом пользовалась та, где императрицу изобразили с сыном на руках. Художник попался чертовски талантливый, сумел даже в гравюре передать нечеловеческую красоту и материнскую нежность альвийки. В умах началось некое брожение: дескать, вот эти ангельски прекрасные существа и есть те самые звероподобные нелюди, коими нас пугали? Некоторое время спустя выяснилось, что платья, скроенные по образцу альвийских, не в пример удобнее и красивее тесных корсетов с широченными фижмами. Парижские модистки уловили это поветрие первыми, и начали переодевать французских дам по новой моде. А уж из Парижа эта мода постепенно перекочевала в другие столицы. Европейские дамы, быть может, ненадолго, но избавились от ужаса корсетов и платьев, державшихся на завязочках и булавочках. Почти то же самое случилось с ювелирными изделиями. Вслед за модами на платья возникла мода на альвийские украшения. Но делали эти украшения считанные мастера-альвы, коих сумели сберечь во время катастрофы. Стоимость их оригинальных изделий, кои можно было заказать только в Петербурге или Москве, взлетела в небеса, так что носить их могли только королевы, и то не всякие. Европейские ювелиры стали копировать стиль, и, хотя их драгоценности стоили намного меньше, спросом они пользовались основательным. Но одежда и украшения оказались детским лепетом по сравнению с истинной «бомбой», взорвавшей образованный бомонд: князь Энвенар, сделавшийся герцогом Курляндским, быстро смекнул, что к чему, и принялся оказывать покровительство альвам, переводившим эпос своего народа на европейские языки… Учитывая, что в культурном отношении остроухие были в разы старше Европы, возник удивительный эффект, который в физике гораздо позже назовут «интерференцией». Бомонд резко разделился на сторонников «первозданной чистоты» и последователей новых — подчас парадоксальных — идей, возникших от взаимопроникновения культур. И, когда из Копенгагена отозвали Алексея Бестужева и назначили туда посланником молодого княжича Келадина, пять лет стажировавшегося в Коллегии Иностранных дел под крылышком Кузнецова, альва ждал торжественный приём у датского короля Фредерика. Не каждому посланнику оказывали такую честь. Княжич оценил.

Европа, так и не сумевшая одолеть остроухих силой, пала под натиском их древней культуры. Но на интересах европейских держав пока изменения в сфере изящных искусств и словесности не сказались. Интересы оставались незыблемыми, и изменить их какой-то одной державе или даже союзу держав было невозможно. Обстоятельства могли разве что отсрочить неизбежное.

Одним из таких обстоятельств была эпидемия гриппа, пронесшаяся по Европе поздней осенью 1730 года. Грипп посещал холодные страны ежегодно, но даже старики не могли упомнить такого страшного, как этот. Люди буквально сгорали от жара за считанные дни, известные лекарства почти не действовали. И если взрослые ещё имели какие-то силы сопротивляться болезни, то стариков и малышей она косила тысячами, не разбирая сословных и имущественных различий. Детей одинаково оплакивали и в хижинах, и во дворцах.

Не миновала эта беда и Петербург. Несмотря на усилия альвийских целительниц, слегла вся царская семья — за исключением самого Петра, которого грипп почему-то не взял. А вскоре в Петропавловском соборе под мраморную плиту положили крошечный гробик — двухмесячная царевна Анастасия упокоилась рядом с братьями и сёстрами. И с того дня Пётр Алексеевич, уделяя время молитве, затепливал не одиннадцать, а двенадцать свечей.

Но если семейство Романовых потеряло всего одну дочь, то ряды наследников европейских коронованных особ поредели основательно. Скончались годовалый дофин французский и одна из его старших сестёр, горе посетило семейство Голштейн-Готторпских, лишившихся вообще всех детей, из трёх дочерей австрийского императора чудом выжила только старшая, принцесса Мария-Терезия, умерло несколько внуков короля Георга. А уж сколько повымирало отпрысков менее значительных семей, того никто и не считал. Поветрие миновало только Испанию и Португалию — там было тепло и сухо.

Однако если гибель невинных детей вызывала сочувствие, то Август Саксонский, прозванный Сильным, своей смертью изрядно повеселил всю Европу. Ибо умер он в постели очередной любовницы, не учтя, что возбуждающие средства плохо сочетаются с лекарствами от гриппа. Корона Саксонии автоматически перешла к его единственному законному сыну, Августу Третьему, а вот с короной Польши возникло затруднение. Там теперь предстояли выборы нового короля, и соседям придётся уже сейчас хорошенько подсуетиться, чтобы пропихнуть на Сейме своего кандидата. За спиной саксонца стояла Россия, и здравомыслящее панство, резонно опасаясь ссориться с нею, поддерживало Августа. Но Франция вдруг вспомнила о том, что тесть их короля — поляк, Станислав Лещинский, и не помешало бы его немножечко короновать. Сам Лещинский, получивший богатые владения во Франции, на родину уже не рвался, но кто его спрашивал?.. Словом, назревал очередной политический кризис, наложившийся на несколько кризисов династических, и планы Версаля относительно восточной политики пришлось отложить на пару лет.

И слава богу, если честно. Как бы там ни было, а седьмой год мирной жизни — это намного больше, чем мог поначалу рассчитывать Пётр Алексеевич. Но он не питал никаких иллюзий, и, несмотря на то, что двухсоттысячная армия ложилась тяжким бременем на экономику страны, продолжал исправно её содержать.

«Выстрелило» зимой 1732-33 годов. К лету 1732 года Махмуд Первый наконец-то навёл порядок в Османской империи, а Людовик Пятнадцатый прислал ему весьма щедрые подарки. Султан намёк понял, и ещё осенью отправил своего доверенного человека в Бахчисарай.

Набег татар, о которых в последнее время стали подзабывать, стал хуже всякой чумы. Кто успевал добежать до городских стен, тот спасся. Прочие же… Воздержимся от подробностей. Достаточно будет сказать, что в ту чёрную весну на рынках Кафы цены на русских рабов упали раз в пять.

Никаких протестов из Версаля, как ни странно, не воспоследовало. Пётр Алексеевич тоже не стал марать бумагу. Весной 1733 года он попросту двинул войска к южным рубежам, намереваясь расквартировать их в городах и крепостях старых и новых засечных черт. Притом возглавил их лично, несмотря на почтенный — шестьдесят второй год пошёл — возраст и неважное здоровье. И уже в Полтаве его нагнало известие, что шведский король Фредерик Гессен-Кассельский, к уху коего пробились лидеры дворянской партии, начал использовать воинственную риторику. Только войны на два фронта Петру и не хватало. Но тут случилось нечто, воспринятое по обе стороны назревавшего противостояния по-разному.

Король Фредерик умер. Вот просто взял и умер, сидя за обеденным столом. Вскрытие позволило установить причину — сердечный приступ. Однако на сердце король никогда ранее не жаловался. Начали подозревать яд, но врачи только руками разводили: никаких следов отравления, всё естественно. Его величеству давно уже не двадцать было, да и перенапрягся, видать, заведя красивую пассию. Словом, права на престол заявила его жена, Ульрика-Элеонора, сестра Карла Двенадцатого. Но риксдаг лёг костьми, резонно полагая, что если старая курица один раз уже втравила Швецию в разорительную и бессмысленную войну, то сделает это снова. Вдовствующей королеве было отказано в правах на престол «по неспособности править». Но вот незадача: Карл Голштейн-Готторпский, её родной племянник, скончался от жестокой простуды месяц назад, оставив после себя вдову, Анну Петровну, и маленькую хиленькую дочь Екатерину, родившуюся после мора. Сажать на престол дочь Петра, или девочку-младенца — не лучший выбор. Потому риксдаг решил пригласить на трон Карла-Августа Голштинского, потомка шведской династии по материнской линии. Но в том-то и проблема, что женой этого голштинца тоже была дочь Петра, Елизавета. Жизнерадостная герцогиня нарожала своему Карлуше сыновей, моровое поветрие тридцатого года обошло их дом стороной. Казалось бы — вот идеальные претенденты на престол. Однако сторонники войны взвились на дыбы, но, поскольку они оказались в меньшинстве, голштинскую семейку всё-таки пригласили и короновали. А вскорости стало понятно, что страной правит не король. Точнее, король, но королём ловко управляет королева, заведшая немало полезных связей среди членов риксдага.

Когда весть о коронации голштинцев дошла в пыльную августовскую Полтаву, Пётр Алексеевич вздохнул с облегчением. Уж кто-кто, а Лиза точно не позволит Швеции ударить с севера, пока батюшка занят югом.

Теперь он ждал вестей с Дона.

…Ты помнишь, сынок, нашу поездку в Москву? Тебе шестой годик шёл, должен бы помнить. Как батюшка наш любимый не нашёл ничего остроумнее, чем сводить нас в Китай-Город, показать австерию «Казанку». Слава богу, что на насквозь купеческой Никольской располагалась Славяно-Греко-Латинская академия. А ты тогда первым обратил внимание на студиозуса, что выделялся среди иных учеников богатырским ростом и возрастом, более приличным университету. «Экая орясина, — сказал батюшка. — Который год в учении, великовозрастный?» «Первый… ваше императорское величество, — со спокойным достоинством ответил студиозус, «окая» по-северному. — Из поморов я. К наукам прилежание имею великое, не к торговлишке, что батюшка мой ведёт. Здесь уж греческий с латынью постиг, счисление, геометрию». Разговорились они, и беседа эта закончилась тем, что батюшка велел студиозусу через два года явиться на аттестацию в Петербург. Так и случилось, с поправкой на наш отъезд на юг: аттестацию проводили в Москве. По её результатам отправлен был студиозус сей в Марбург на учёбу… Ещё два, от силы три года, и пора будет ему, диплом получив, возвращаться. Ибо я, заглянув в его глаза, увидела совершенную бесконечность. Его душа — истинный космос.

Говорят, это несомненный признак гения. Так что если ты захочешь поучиться у кого-то намного умнее меня, долго искать не придётся.

* * *

«Вроде бы недавно по нужде ходил, а опять давит! — с досадой посетовал про себя наказной атаман Всевеликого войска Донского Иван Краснощёков. — Старость — не радость. И силушка в руках ещё есть, пусть не такая, честно сказать, как в двадцать лет. И глаза видят, как бы не дальше, чем в молодости. Правда, чтобы рассмотреть что-то мелкое вблизи, приходится новомодные очки одевать. А с требухой — совсем непорядок. То одно ноет, то другое болит, и работает всё через пень-колоду… Придётся снова останавливаться».

Он легонечко потянул узду, верный вороной кабардинец Удалец послушно свернул в сторону, освобождая путь следовавшему за атаманом войску. Чтобы не глотать пыль, ехал он впереди, вслед за передовым дозором, шедшим в отдалении, разведывая обстановку. Уйдя в сторону на достаточное расстояние, чтобы этой самой пылью, пропади она пропадом, не накрыло, Иван остановился у невысокого курганчика, соскочил на землю из седла и избавился от ненужной жидкости. После чего, ведя коня в поводу, неспешно поднялся на холмик. Там вдали, как раз смутно виднелся расположенный на возвышенности турецкий Азов.

Атаман знал, что с башен или минаретов города тоже видна полоса пыли, выбиваемой из сухой травы копытами лошадей. И не сомневался, что там все прекрасно знают, о выходе донцов на черкесов, на помощь калмыкам, у которых горцы угнали лошадей и украли в одном разгромленном стойбище баб. Уж чего, а доносчиков азовских на Дону всегда хватало, как и в Азове донских конфидентов. Оставалось надеяться, что турки этой вести поверили. Ведь о настоящей цели похода на Дону знало всего лишь несколько человек. Именно поэтому войско прошло на юг, мимо города, успокаивая тревогу азовцев.

«Хороший у меня там домик будет. С садиком-виноградником, конюшней и всем полагающимся. Думается, когда армяна-работорговца, который по ошибке пока считает домик своим, вдумчиво поспрашиваю, в потайных местах немало золотишка-серебришка найдётся, и чего-нибудь ещё интересного…»

Иван обернулся спиной к Азову, лицом к проходящим на юг конным казакам. Широкая степь позволяла здесь не тесниться в пути узкой колонной, идти кучами до десяти-пятнадцати всадников в ряд, но и степь не везде для передвижения удобна. Через те же байбачьи селища без большой нужды только сумасшедший поедет, уж очень велик риск поломать ноги лошадям. Да и через ложбинки, промытые по весне талой водой, тоже нормальный человек коня не направит. Вот и приходится задним рядам глотать белую азовскую пыль.

Хотя, вроде бы, и отошёл от дороги атаман, но и на курганчике пылюка его достала, в нос забралась, расчихаться вынудила. Так чихал, что взопрел немного. А тут ещё заходящее солнце в глаза светит, слепит, пришлось левую кисть над глазами козырьком поставить, чтобы смотреть.

Хлопцы ехали довольно бодро, хоть время уже настало вечернее, пусть песни петь, как утром, не затевали. Кажись, немного удивлённо смотрели, проезжая мимо холмика на своего походного атамана. Наверное, ждали команды на привал, устраиваться-то на ночёвку надо по свету, не во тьме. То, что никакой ночёвки не будет, знало человек меньше, чем пальцев на руках. Волею-неволею, приходилось беречься от азовских подсылов, таиться от своих, иначе ничего из затеи с взятием города на хапок не получится.

Авангард ушёл уже на пару вёрст дальше, когда показался арьергард: шедшие широкой цепью калмыки. Именно они должны были предотвратить попытку предателей предупредить Азов о скором его штурме. Враги не могли не заметить, что пыльное облако продвинулось уже много южнее города, авось, успокоятся от тревоги.

«Если выгорит затея, поставлю прямо в греческой церквушке, что есть в Азове, пудовую свечку Господу нашему, Иисусу Христу. Нет, две свечки, вторую на помин душ христианских воинов, что этой ночью в бою с нехристями сгинут, побед без потерь не бывает. Большое дело сделаем, если Господь позволит. Интересно, чего на сей раз друг Дондука своему Будде жертвовать будет? Для него там тоже добрый дом найден, жида-ростовщика, как бы, не богаче, чем армянский, но меньше глянувшийся мне самому».

Иван перекрестился, спустился пешком с курганчика, ведя коня в поводу, потом вскочил в седло — есть ещё силушка — и направился в голову войска. Наступала самая важная часть задуманного: подкрадывание к городу и штурм.

«Если, конечно, альвы эти не подведут, ворота сумеют втихую захватить. Лезть на стены с готовыми к отражению штурма врагами дурных нема. Кровью своею там точно умоешься, а вот возьмёшь ли город — вилами по воде писано».

Оно, конечно, завсегда сомневаешься в том, кого впервые на серьёзное дело ведёшь. Не подвёл бы. С другой же стороны — альвы себя уже в Ширване показали. Тамошние горские племена, с коими у них в первый же год большое немирье случилось, ныне шибко их боятся. Так боятся, что, почитай, все убежали в султанские земли, только бы подалее от котов быть. Сказывали люди, не любят остроухие, когда у них девок воруют. Кто в сём злодействе уличён был, тех в живых давно никого не осталось. А с чего ещё племенам горским жить, как не торговлей девицами? Вот и подались, болезные, под султанское крылышко… Стало быть, ушастые не новички в войне с нехристями. А вот каковски они умеют крепости штурмом брать, того атаман не ведал.

«Этот альв, как его там по-ихнему, запамятовал… Андрей его имя во Христе. Занятная персона. Не из простых, и в деле себя показывал, коли уже в чине поручика драгунского полка обретается. Ранее, бывало, царь всякой сволочи патенты раздавал. После остепенился, разборчив сделался, кого попало в офицеры не производит. Стало быть, альв этот у него на хорошем счету. О, вспомнил, наконец: Геллан он по-альвийски. Теперь прежние имена у них, у воинов потомственных, прозваниями пишут, а в бумагах поминаются данные при крещении. Так вот, этот Андрей Батькович, прозванием Геллан, по прибытии в станицу первым делом сменил зелёный форменный кафтан — не синий, как у прочих драгун, у того полка отличия имеются — на свои, котячьи, походные одёжки. Дескать, в них сподручнее будет. Затем отрядил остроухих, числом не более десятка, дерюгу луковой шелухой красить, чтоб одёжки потайные шить. А те, не будь дураки, обернули дело так, что тряпки за них в котле вываривали станичные бабы. Не токмо вдовицы, но и девицы, зело им по сердцу коты эти пришлись, очень уж благообразны. Только мало кому из них светит уполевать себе такого мужа — баб среди альвов уцелело во много раз больше, чем мужиков. Скорее у казаков был бы случай обзавестись редкостной красоты женой, что в Ширване кое-кто уже и сделал».

Ладно, поразмышлял о котах, и будет. Даст бог, всё ладно пройдёт. Не впервые донцам Азов брать.

Проходившие мимо крепости казаки вызывали страх и настороженность, пока рядом находились. Что ни говори, а с ними приходится считаться. Уйдя на юг, стали только темой болтовни часовых в усиленных на всякий случай постах. Затягиваясь из трубочки, не только, даже не столько табачным дымом, правоверные прикидывали, удастся ли казакам и калмыкам наказать дикарей горцев. Почти все сошлись на мысли, что черкесы, хоть и дикари, но злобные, умелые и храбрые воины, которых побить в их родных горах ох, как нелегко. Умоются пришельцы кровью — подвело итог сообщество янычар — и уйдут битые. Куда больше времени уделили воины Пророка обсуждению появившихся среди гяуров остроухих красавиц. По утверждению видавших их в бывших персидских вилайятах, отошедших к неверным — невероятной привлекательности бабы, хоть и с ушами как у кошек. Поговаривают, будто у русского царя кадинэ-султан, старшая жена, как раз из таких. Попытки причислить это племя — за те самые уши — к иблисовым детям отвергли подавляющим большинством. Такая красота не могла быть иблисовым порождением, только по воле Аллаха могла быть дадена. Вот набрать бы себе гарем из них… Хотя, чего мечтать? Если такой красавице случится оказаться на помосте стамбульского майдана, то ей прямая дорога в султанский гарем. Простым янычарам можно лишь помечтать.

Ночь случилась безлунная, да ещё и облачная, рассмотреть что-то вне освещённых факелами кругов было не человеческих силах, поэтому никто в темень и не пялился. Смысл? Походили по стене, потом — убедившись, что казаки действительно, хвала Аллаху, мимо прошли — посидели, поболтали, покурили конопли для успокоения. Начальство тоже перенервничало, успокаивалось более разнообразно, в гаремах, и на стены не лезло. К середине ночи бодрствовала едва ли десятая часть караульных, самые пугливые или послушные начальству. А к утру и их усталость сморила: заснуть не заснули, но только и делали, что погасшие факелы меняли, чтобы из города видно было: стража бдит.

Рота разведки Ингерманландского драгунского полка, первая из учреждённых в русской армии, к стенам Азова подошла после полуночи.

Именно безлунная ночь в конце спокойного периода на море, и выбиралась для штурма. Первые осенние шторма на Чёрном море прошли, пусть и не задев азовское побережье, как раз то, что надо. Разведчики-альвы высадились в нескольких верстах от города, пешим порядком подошли поближе. Последний участок пути, непосредственно на виду со стен, подкрадывались очень медленно, учитывая, что человеческий глаз видит, прежде всего, движение. Лохматые разноцветные одёжки размывали привычный глазу силуэт человекоподобных фигур, это позволило подобраться вплотную к стенам. Люди, как известно, плохо видят ночью, боятся тьмы, ещё и не могут долго держать в это время концентрацию внимания, начинают зевать и дремать, если нет сильных раздражителей.

Даже альвам, прирождённым лесным охотникам, трудно подолгу неподвижно лежать на сухой пыльной земле, покрытой такой же сухой и пыльной травой, высматривая караульных на стенах. Выглядывать же их пришлось долго — рота подкрадывалась не спеша, здесь ведь, если сорвётся, не людей насмешишь, (кому нужно их смешить?), кровью собственной умоешься, и, главное, порученное дело провалишь. А от дела-то во многом зависит судьба альвов в России и этом мире. Удастся преподнести пожилому императору эту крепость — одно дело. Не удастся — совсем другое. И будущее престола может стать туманным: не оправдают альвы надежд, так и наследник, по матери происходящий из Дома Таннарил, трона может не получить. Претендентов много, только промахнись…

Геллан успел тысячу раз пожалеть, что командует штурмом и не имеет права подкрадываться с ножом к врагам. Ждать несравнимо тяжелее, чем рисковать жизнью. У воинов и в Старом мире жизнь не бывала вечной, многочисленные враги, как внешние, так и, в большей степени, внутренние об этом «заботились». Хоть это и бессмысленно, а не раз пожалел об утерянной магии, с нею и проблем-то никаких бы не было. Травяные отвары, обостряющие внимание и чувства — жалкая тень былого.

«Эх, взять бы родовой меч, рвануть в сечу… да нельзя. Ответственность за дело гнёт к земле, как неподъёмный груз. О, бог этого мира, каково же императрице Раннэиль приходится? На ней и её брате ответственность за весь народ лежит».

Впрочем, сосредоточение роты перед участком штурма, воротами, соседними отрезками стены и башнями, не сделалось началом атаки. Ждали, пока станет заметной дрожь земли от копыт подходящей казачьей конницы. Вот когда она задрожала с нужной силой — опыт у многих был тысячелетний, ошибиться не могли — неслышным для людских ушей свистком Геллан дал команду на штурм.

Сначала, с улиточной скоростью поползли на валы и стены те, кто должен был бесшумно снять караульных. А подстраховывающие их лучники стали в полусотне шагов, готовые стрелять в янычар, которые подставятся при захвате, чтобы никто раньше времени шума не поднял.

Издали он видел подкрадывающихся товарищей — казалось, что делают они всё медленно, с ошибками и только чудо, что враги их не обнаружили — слышал шаги какого-то беспокойного янычара, не придремавшего вместе с товарищами, чуял запах гашиша в трубке его невидимого из-за стены приятеля. Чтобы успокоиться, посчитал у себя пульс, и был неприятно удивлён его частотой: в последний раз так частило в годы обучения воинскому ремеслу. Плохо. Видимо, он действительно начинает стареть. Хотя, вон, атаман казаков телом куда старше, а ещё достаточно крепок и ловок, чтобы Геллан не хотел видеть его среди своих врагов.

Наконец-то — как медленно течёт время — все заняли позиции для рывка на уничтожение караульных, и Геллан дал двойной, неслышимый людям, свисток.

«Как хорошо, что люди такие слабые, плохо видящие и слышащие, значительная часть почти лишена обоняния. В бою альв, даже без магии, стоит трёх-четырёх человек. Отдельные опытные воины не в счёт, их очень мало. А ночью уж… Беда в том, что их не в три-четыре, в тысячи раз больше. Продолжи мы биться в Саксонии, нас бы сапогами затоптали. Хочешь, не хочешь, надо было подчиняться кому-то из местных властителей. Хвала и слава покойному князю, который, несмотря на обоснованную гордость… — командир старался отвлечься от происходящего, но первый же раздавшийся со стен тихий стон вышиб его из размышлений о судьбе народа. — Да кто же там так промахнулся! Мазила! Убью!..»

Но лёгкие стоны и хрипы уничтожаемых янычар не встревожили их товарищей. Сон под утро самый сладкий, нешуточная тревога от прохода невдалеке казаков в городе сменилась облегчением и желанием расслабиться. Резня шла без сопротивления жертв. Первый этап штурма Азова проходил на редкость удачно. Бесшумно уничтожив всех на стенах и башнях вокруг ворот, лучшие бойцы соскользнули со стен внутрь города, чтобы попробовать захватить и отрезок внутренних укреплений. Уже не так таясь, на стену взобрались бойцы второй полуроты, коим было назначено очистить привратные укрепления и удержать их в случае попытки врагов контратаковать.

Между тем, казаки начали чуть подстёгивать коней, переходя с медленной рысцы на среднюю. Шли они сотнями, впереди каждой — пара альвов-драгун, прекрасно видевших в темноте и обходивших в этом рывке к крепости все опасные для лошадей места. Хотя казаки имели богатый опыт ночных маршей — почему-то никто не спешил делиться с ними зипунами, приходилось регулярно наведываться в гости самым ранним утром — в безлунную ночь слишком велик был риск потерь среди лошадей.

Заметив приближающуюся конную массу, Геллан дал тройной свисток. Почти бесшумно открылись ворота. Впрочем, вскоре приближение врагов заметили с не очищенных от янычар башен. Раздались сначала отдельные выстрелы и довольно испуганные вопли, хотя янычар-то в трусости никто не мог упрекнуть. Но тревога запоздала. Не обращая внимания на усиливающуюся стрельбу, казаки рысью, половодной рекой вливались в Азов, затапливая его, именно как река.

Судьба крепости решилась ещё утром, несмотря на шедшие в нём весь день бои и немалые потери у штурмующих. Агаряне, понимая, с кем связались, сопротивлялись отчаянно: казаки славились тем, что янычар в плен брали нечасто. Наконец одна из зажигательных стрел, которыми альвы не переставали засыпать укрепившихся в арсенале османов, оказалась удачливее своих сестричек, и город потряс оглушительный взрыв. Уцелевшая, было, часть турецкого гарнизона вместе с половиной командования перестала существовать в одно мгновение, рухнуло пять мечетей и десятки домов, а занятые казаками кварталы обильно присыпало обломками камней и окровавленными ошмётками погибших. А сераскир Азова, Мустафа-ага, остался жив только потому, что не успел добежать до своих подчинённых. Казаки справедливо посчитали, что за такого важного гуся можно спросить знатный выкуп, и, полонив его, даже бить не стали, ограничились отнятием дорогой сабли. Взяли живым и казначея. Этого пригрозили повесить, ежели не отдаст ключи от сундука с акче и складов с припасами. Рядовых янычар, кои выжили, побили, повязали и уготовили для отправки на Дон. Персам продать, или царю, коли пожелает. Баб янычарских с детишками согнали на майдан. Молодых и красивых, вестимо, молодые казаки себе заберут. Окрестят и оженятся, не впервой донцам турчанок или черкешенок в дом брать. Прочих в ту же Персию продать, тоже прибыток. Зато бывших своих, кто ранее к агарянам переметнулся и в басурманскую веру обратился, и кого в Азове живыми побрали, щадить не стали. То же относилось к работорговцам, вера которых, независимо от исповедания, была одна — мошна. Верёвок в городе нашлось вдосталь, а за неимением в округе подходящих деревьев на это дело сгодилась крепостная стена.

Утром следующего дня на север, в сторону Изюма, выехал посыльный — альв в мундире славного Ингерманландского драгунского полка. Альвы уже прославились тем, что всегда доставляли важные послания по назначению, успешно не давая себя выбить из седла никому из желающих, будь то турки, татары или прочие шведы. Посланец вёз на север весть: Азов взят, и будет удержан до летней кампании будущего года, как уговаривалось.

Кот улыбался тою тонкой, блуждающе-задумчивой улыбкой, каковая отличала его племя. Доволен, значит. Идёт по стене легко, словно нет на ногах пудовых сапожищ офицерских, да вниз изредка поглядывает. И, коли при мундире, стало быть, имеет что сказать именем царским. Такой манир был у Петра Алексеевича, передавать важные вести после сделанного дела, да с офицером при параде. Ничего не попишешь.

— Я многому у вас научился, Иван Матвеевич, — сказал котяра по-русски, с чеканным столичным выговором. — Нам никогда не доводилось брать крепости подобным образом, потому спасибо за науку.

— Невелика хитрость, — хмуро проговорил атаман, переминаясь с ноги на ногу. — Верно ли я понял, что царь-батюшка надумал будущим летом хана крымского побить?

— О том даже ближним своим не говорите, Иван Матвеевич.

— Само собою.

— Оружие и провиант прибудут с обозом. Вышлют, как только мой рапорт получат. Перезимуете, даст бог, без происшествий, а по весне ждите подмоги. Два полка государь даёт, чтоб город удержали.

— Сами-то ногаев паситесь, — предупредил атаман, зная, что альвы в Азове не задержатся, им надлежит в Белгород ехать, где драгунский полк ещё в конце лета расквартировали. — Калмыки Дондукины их грабить пошли, так те злы будут больно. А сколь вас тут? Сотня всего.

— Ногаи не страшнее орков, справимся, — кот улыбался уже до ушей. Что за орки ещё? Небось, враги их старинные? — А вам, Иван Матвеевич, государь велел передать кое-что.

Геллан отстегнул пуговицы, вынул из кармана свёрнутый трубкой пергамент с печатью.

— Вам чин бригадирский, дающий потомственное дворянство, за взятие Азова жалован, — произнёс остроухий, почтительно, как равный равному, подавая свиток атаману. — Ещё дюжина патентов лейтенантских, коими вы отличившихся казаков по своему разумению наградите. Передам, как только вниз спустимся. Имена вписать недолго. Добыча с крепости и так ваша. О прочем в будущем году с самим императором поговорите.

— А тебе-то за Азов что, Андрей Осипович? — наконец-то в памяти всплыло отчество, что котяра вместе с именем при крещении получил.

— А меня, Иван Матвеевич, переводят в лейб-гвардию, в Преображенский полк, — вздохнул остроухий, не скрывая ироничного тона. — Часть моих подчинённых — в Семёновский. Разжалуют из конницы в пехоту.

— Зато и в чине, небось, повысят, — атаману не было чуждо честолюбие, бригадирский патент тешил душу. Но к возвышению прочих он был ревнив.

— Поручик лейб-гвардии — это не чин, это должность, — уточнил альв, хотя атаман, далёкий от столичных перипетий, не совсем понял, в чём различие. — Всяко иным делом буду заниматься, нежели сейчас… Бог с ними со всеми, Иван Матвеевич. Главное мы с вами сделали, а там кому каких сластей за то отсыплют, не суть важно.

— Главное, друг мой Андрей Осипович, мы не сделали, — проговорил атаман, глядя со стены на полуразрушенный город, где уже копошились люди, разбиравшие завалы. — Главное мы токмо учали делать. Много ещё кровушки прольётся за эти берега…

Альв спорить не стал, видать, о том же подумал.

* * *

— Планы у тебя, мин херц, занятные… Откуда ж денег взять?

— Раньше находились.

— Раньше, Пётр Алексеич, подушная подать была семьдесят четыре копейки. Ныне ты сам снизил до семидесяти, а ревизских душ больше не стало. Из иных местностей пишут — до половины мужичков в бегах.

— Чему вы удивляетесь?

Серебристый голос альвийки, до сих пор тихонько сидевшей с раскрытой книгой в уютном кресле у камина, заставил их прервать разговор и обернуться.

— И правда, чему вы удивляетесь? — повторила женщина, откладывая книгу на низкий восточный столик. — Поставьте себя на место этих мужиков, и поймёте, что тоже бежали бы без оглядки.

Разъяснений не требовалось: все прекрасно знали, каким образом взимаются нынче подати. По три месяца каждые полгода стон над Русью: воинские команды становятся на постой в деревни. Кормятся, само собой, за счёт местных жителей, безобразия учиняют. Дошло до того, что не только крестьяне — помещики разбегаться начали. О каком росте доходов казны может идти речь?

— Бегство надобно пресекать, — хмуро изрёк Пётр Алексеевич. — Окружать деревни и ловить беглых [56]При Анне Ивановне и Елизавете Петровне, так и делали.
.

— Да ты, Петруша, никак, воевать собрался? — улыбнулась жена, прикрыв высоко торчащий живот концами большого нарядного платка, наброшенного для пущего тепла на плечи. — С кем? Мужик не швед, его терзать — выгоды никакой, один убыток… Алексея Долгорукова забыл? Я-то помню.

— Ты, Аннушка, в делах коммерции смыслишь менее, чем я в вышивании, — неожиданно смягчил тон государь. — Что читаешь?

— «Королевскую десятину» месье де Вобана, — охотно ответила Раннэиль. — Как видишь, родной мой, французский язык изучала не зря. И знаменит этот француз не только трудами по фортификации, оказывается. Была удивлена.

— Это не та ли книга, за которую он в немилость угодил?

— Та самая. Наверное, оттого и угодил, что попал точно в цель.

— Мы не Франция, — констатировал очевидное Пётр Алексеевич, оглянувшись на Данилыча. — Потому применять к нам рецепты месье де Вобана не должно. Как бы во вред не пошли.

— Может быть, — альвийка спорить не стала. — У нас и своё разумение есть. По доброй воле мужики со своими копейками не расстанутся, это верно. В любом государстве подати взимают принуждением… но не так же безобразно. Бегут мужики? И будут бежать, пока никого не останется, либо…

— Либо?

— …пока не исчезнет причина для бегства.

— Что же, матушка, вовсе податей не собирать? Так, что ли? — насмешливо поинтересовался светлейший. — Смилуйся, ведь по миру пойдём.

— Ну, вам-то, князь, нищета не грозит, — сказала Раннэиль, подцепив книгу со столика и обдав Данилыча такой же насмешкой. — У вас одни пуговицы на камзоле стоят больше, чем собирают податей с одной деревни за пять лет.

— Будет вам задирать друг друга, — Пётр Алексеевич пресёк назревавший конфликт на корню. — Ты, Алексашка, обо всём со мною говоришь, а как заведу речь о солдатских слободах, от меня словно тать бегаешь. Два года прошло. А что сделано?.. Ладно. Я с тебя ещё спрошу. Ежели не будут к лету строены слободы для полков, в столичной губернии расквартированных, не обессудь. Повешу на первом же суку [57]Ещё в 1723 году Пётр утвердил решение строить солдатские слободы — прообразы военных городков. Но хорошее дело было, как обычно, спущено на тормозах. Верхушке Военной коллегии было куда выгоднее расселять солдат по деревням, чтобы те кормились с населения.
. Что до команд воинских, от постоя которых мужики бегают, то тут одними слободами не отделаешься. Списки ревизские сколь лет тому составляли? Где новые?.. Снова молчишь? Много воли взял, погляжу.

— Думал я о списках, — мрачно пробурчал уязвлённый Данилыч. — Самые верные — у помещиков, либо их управителей. Они-то точный счёт должны вести. Но ежели стребовать у них те списки, половины ревизских душ, что ещё имеются, не досчитаемся. Утаят.

— Значит, списки нужно брать не только у помещиков, — снова вмешалась альвийка, лениво перелистывая страницы. — Церковные книги.

— Дело говоришь, — согласился государь. — Но тут ещё о многом подумать надобно. Не то наломаем дров…

…Налоговая реформа была введена год спустя. Но первые результаты дала ещё через два года, когда народ уверился, что с него не станут, образно говоря, состригать шерсть вместе с кусками шкуры.

Впервые за довольно долгое время население начало расти, а не катастрофически уменьшаться от массовых побегов. Люди стали возвращаться. И, несмотря на снижение подушной подати ещё на десять копеек, доход казны стал увеличиваться.

А полковые слободы Алексашка всё-таки выстроил. Гвардейские возвели одними из первых, между Ямской слободой и городом. Так что петли он и на этот раз избежал.

— Вот здесь и редуты были, от этой опушки до той… Ничего не осталось. Время всё изгладило.

— Место узко, батюшка. Нелегко было, видать, когда шведы навалились.

— Война есть война. Супротивник политесы расточать не будет. Напротив — сделает всё, чтоб тебе более всего досадить.

— Значит, надо не дать ему таково сделать. Верно, батюшка?

— Тут уж исхитриться надо. Сумел — молодец. Не сумел — оглядись кругом и ищи свою возможность. Видишь — оба фланга лесом прикрыты. Когда швед в атаку пошёл, тем, кто в редутах сидел, худо было. Однако ж далее шведы не прошли, и обойти нас не сумели… А вон оттуда гнали их после, до самой Переволочной…

Был один из тех редких осенних дней, когда небо затянуто хоть и сплошной, но тонкой пеленой облаков, а полное безветрие и влажный воздух позволяют расслышать любой звук на довольно большом расстоянии. Только в такие дни и возможно со ста шагов расслышать, как водяные струи в реке, натыкаясь на мелкие препятствия вроде камушков или топляка, тихонечко журчат крошечными водоворотиками… Двадцать четыре с лишком года назад здесь гремела битва. Сейчас они видели перед собой ровное убранное поле, на котором деловито расхаживали грачи, подбиравшие насекомых и жалкие остатки зерна, потерянного при жатве.

Конечно, хотелось бы приехать сюда без свиты, но, увы, слишком уж многим насолил в последние годы Пётр Алексеевич, чтобы пренебрегать безопасностью. Были случаи, были. И забывать о том не стоило, в особенности сейчас, когда воистину великое дело делается. Да и не тот уже бомбардир Михайлов, чтобы самолично на врага со шпагой в руке ходить. Ведь со дня Полтавской баталии, где нашёл свой конец миф о непобедимости Карла Двенадцатого, прошло более двадцати четырёх лет, а со дня памятного гангутского абордажа — почти двадцать… Оттого и следовали за ним всегда, по меньшей мере, двое солдат из роты личной императорской охраны, состоявшей на этот день из дюжины вернейших людей. Рота, разумеется, была нештатного состава и состояла в списках лейб-гвардии Преображенского полка — чтобы не мозолить глаза окружающим иными мундирами. Одна только альвийка из свиты императрицы, на военной службе официально не состоявшая, могла себе позволить щеголять своим, по-альвийски куцым, впрозелень серым мундирчиком. И слова ей не скажи: статс-дама, ближайшая подруга государыни, хотя, манеры её за версту отдавали казармой.

Словом, даже поведать сыну о событиях четвертьвековой давности невозможно было один на один. Раннэиль прекрасно видела, как он досадовал, но порядков, заведенных с некоторых пор, не менял. Может, если бы речь шла о нём самом, давно бы наплевал на охрану, но ведь нашлись же выродки, поднявшие руку на детей…

Её императорское величество даже при мимолётном воспоминании о том холодела, и старалась думать о чём-то другом.

— А отчего же Карла в плен не взяли, коли разбили наголову? — спросил любознательный сын. Восемь лет мальчишке, вопросы из него сыплются, как горох из мешка.

— Бежал быстро, — хохотнул отец. — Всё войско по дороге растерял. После у султана турецкого из милости жил.

О том, что сам он колебался, давать сражение, или нет, а когда решился, то на каждой стоянке окапывался, словно по древнему римскому уставу, сыну не сказал. Придёт время — мальчик вырастет и сам узнает. Сейчас у него всё просто. Его отец — герой, победивший доселе непобедимого шведского короля. Ни к чему ему сейчас знать о сомнениях, одолевавших почтенного родителя… Младшенький, тот молчун и умница, предпочитает, несмотря на малость лет, постигать мир по книгам. Пётр Алексеевич уже не раз и не два говорил, что Павлуша чем-то напоминает ему братца Феденьку. Даже сейчас младший царевич не задал ни одного вопроса. Только задумчиво глядел на поле — не иначе силился представить то, что происходило здесь двадцать четыре года назад. Может, оттого он и услышал приближавшегося курьера первым, что не болтал, а молчал.

— Батюшка, гляди-ка, едет!

Гонец мчался со стороны Полтавы так, словно нёс весть большой важности. Как выяснилось, так оно и было: менее часа назад явился усталый альв из числа драгун, и привёз послание от атамана Краснощёкова. Азов — взят.

— Взят! — обрадовано воскликнул государь. — Молодец атаман! Сегодня же велю обоз ему собрать. Взять мало, ещё удержать надобно.

В этот момент он не смотрел на старшенького. Петруша состроил хитрую мордашку и раскрыл, было, рот, чтобы отпустить какую-то шуточку, но мать положила ему руку на плечо. Мальчик обернулся, и, увидев, как она отрицательно качнула головой, счёл за лучшее промолчать.

— …Мам, ну, это же правда, — говорил он ей потом, когда вернулись в город. — Что батюшка Азов туркам по договору отдал.

— Правда, — согласилась Раннэиль. — Но не всякую правду можно говорить прилюдно. Особенно тому, кого любишь.

— Батюшка бы обиделся… — признал мальчик. — А скоро мы на юг поедем, татар бить?

— Весной, сынок.

— Так долго ждать? А почему?

— Потому что зимой воевать несподручно. Холодно, и лошадок кормить нечем, трава не растёт.

— Татары же воюют.

— Татары не воюют, а разбойничают. Зерно нахватают вместе с людьми, сколько могут, а каким лошадям того зерна не достанет, тех едят… Погоди, сынок, скоро сам их увидишь.

С городских стен и впрямь удалось зимой разглядеть несколько татарских разъездов. Но, давно уже знавшие о том, что царь привёл в «свои улусы» войска и сам приехал, эти разбойники вели себя на редкость прилично. Людей не хватали, сёла не жгли. Наблюдали. Наткнувшись на несколько отрядов драгун, патрулировавших окрестности, боя не приняли, убрались на запад. Где вскоре переправились через замёрзший Днепр и присоединились к своим, азартно грабившим польское Правобережье. Там в эту зиму творился такой же ад, как и год назад на левом берегу, но панство, третий год подряд увлечённое сидевшими в печёнках всей Европе «элекциями», почти не обратило на то никакого внимания.

Европа ещё смотрела свои зимние сны, только начиная мечтать о тёплом весеннем солнышке, а на южных рубежах России уже началось движение. Припасы, телеги и тягловый скот закупались ещё с осени, южный корпус всю зиму снабжали, как полагается. Склады были забиты по самые крыши. Возниц и недостающую обозную прислугу нанимали уже перед самым выступлением. А едва сошёл снег, и просохли дороги, армия несколькими колоннами двинулась на юг.

Весна 1734 года выдалась ранней и дружной…

Англичане не любят терпеть убытки.

Вернее, так: англичане очень не любят терпеть убытки. А убытки, учитывая планы короля и парламента на увеличение флота, предвиделись немалые. Можно было, конечно, обойтись без русской пеньки, использовавшейся для изготовления корабельной оснастки, но качество оной будет уже не то. А Ройял Флит должен быть лучшим в мире во всех отношениях. Покупать же сырьё через голландцев — не выход. Те тоже свою выгоду соблюдают: продают на сторону что поплоше и дорого.

Что оставалось делать, кроме как, свернув свою гордыню в трубочку, спрятать её подальше и ехать в Петербург? Да ничего. Минимизация затрат — единственное оправдание, что устроит и Сити, и парламент, и непопулярного короля. Политика — не более, чем производное от экономики.

К превеликому сожалению, царь Пётр так не считал. Потому посланцев Сити не допускали даже в приёмную.

Но, как говорится в русской пословице, «капля камень точит». Нет веры Алексею Бестужеву? Найдём подходы к иным персонам. Одним посулить долю в будущем предприятии, другим поднести подарочек, третьим пригрозить сделать достоянием общественности неприглядные подробности их коммерции. Право же, хоть что-то в России можно сделать так же, как в любой другой стране. И вот уже упрямец Пётр передаёт, что готов принять английского чрезвычайного посланника. Приватно, а не официально, но так, пожалуй, даже лучше.

А всё потому, что некоторые решили действовать по принципу «Послушай альва, и сделай наоборот»…

«…Только представь, сынок, какой был смех: англичане, едва получив разрешение на торговлю, пригнали пару кораблей… и узнали, что вывозить пеньку отныне дозволено только в виде изделий. Вон, мол, мы канатов наделали, берите, хорошие… Ах, почему не по цене пеньки? Ну, уж извините, люди мануфактуры поставили, мастеров наняли… Скидку? Поглядим, сколько брать будете, тогда и о скидке поговорим… Сынок, они ушам своим не верили. Не могли понять, почему мы стали разговаривать с ними не как нищие, готовые отдать товар за треть цены, лишь бы получить деньги немедля. Но ты, я надеюсь, поймёшь батюшку, который во время войны отчаянно нуждался в деньгах. И поймёшь, почему иные страны, порой, кровно заинтересованы в том, чтобы мы не прекращали воевать. Лучше всего — на своей же земле.

Знаешь, что самое прекрасное в этой истории, сынок? Не то, что удалось немного излечить…иных хорошо известных тебе персон от избыточной самоуверенности. Не то, что мы сами принялись производить канаты, а не сбывать пеньку, и покупать сделанный из неё же такелаж втридорога. И даже не то, что англичане в итоге были вынуждены платить полную стоимость, развивая наше, а не своё производство. Три года назад мы, тайная служба государева, окончательно поверили в себя. Впервые информация не была получена нами случайно, и операцию планировали не наскоро. Впервые мы действовали на опережение, и со смелостью, переходящей в наглость. Каков итог? Деньги возвращены в Россию, известная тебе персона с тех пор у нас в повиновении, а в Лондоне долго гадали, кто увёл у них из-под самого носа такой удобный крючок, на котором болталась весьма жирная рыбина.

Но уж когда они догадались…»

— Раньше тут за солью ходили?

— Отож, — отозвался пожилой грузный возница, не глядя на собеседницу, ехавшую верхом. — Такэ було. Силь, вона ж кошт мае. У Крым пойихав — колы повернувся, то й у гаманци щось звеныть.

— А что, бывало, не возвращались?

— И такэ було, пани царыця, — его полтавский говор был вполне понятен без всякого переводчика, несмотря на уверения некоторых особ.

— Выходит, дороговато соль обходилась.

— А шо, ясновельможна пани, дэшэво коштуе? Нема такого…

Места, где они шли сейчас, именовались в народе чумацким шляхом. Туда ехали с деньгами, обратно везли крымскую соль, да не одного сорта, а нескольких. А почему чумаками прозвали? Да потому, что вместе солью, случалось, чуму завозили. Всем известно ведь: где турки, там чума… Известно это было не только в Полтаве, и потому при обозе русской армии пребывали не только обслуга и семьи офицеров. Ехали альвийские дамы, в лекарском деле искусные, и с десяток молоденьких выпускников ещё более молодой Медицинской академии, выученных по двум методам — европейской и альвийской. Именно их задачей было остановить чуму, буде таковая явится. И защищать их следовало, согласно приказу Петра Алексеевича, едва ли не более решительно, чем припасы. Фуражом и пропитанием можно хоть и у врага разжиться, а лекарей более взять негде.

Ровная, как столешница, степь, где любой всадник виден за пять вёрст, навевала скуку, и Раннэиль, которой супруг велел беречь обоз, разговорилась с возницей, нанятым в Полтаве. Пожилой, вислоусый, стриженый в кружок дядька внушительной комплекции, полтавчанином не был. Он торговал там солью, и, когда предложили за неплохую плату подработать одним из проводников, немного подумал и согласился. Работа не тяжелее, чем за солью в Крым ездить, да ещё под такой внушительной охраной. Обоз-то сопровождали драгунский полк и запорожцы, присоединившиеся к армии южнее порогов. Шефом Ингерманландского драгунского полка была императрица, ибо именно в том полку служили её сородичи-альвы. Раннэиль сразу же отказалась от идеи сформировать из них отдельный батальон. Ещё не хватало — обособлять альвов, чтоб зазнались и носы задирать начали. Их распределили равномерно по всем трём батальонам этого полка, и за минувшие годы остроухие, хотели того, или нет, поделились с сослуживцами-людьми своим богатейшим военным опытом. Попутно сами обогатились опытом людских баталий. В итоге получился полк выдающихся боевых качеств, и даже Пётр Алексеевич подумывал, не присвоить ли ему именование лейб-гвардейского. И обоз отрядил охранять драгун-ингерманландцев только потому, что желал сберечь семью.

Ведь не только Раннэиль, надевшая драгунский мундир, ехала с обозом, имея предписание оберегать его. В одном из возков, крытых крашеным кожаным пологом, сидели её дети в сопровождении неизменной Лиассэ и няньки, Татьяны Родионовны, жены капитана лейб-гвардии Семёновского полка Шувалова. Нянькин сын, Ванечка, Павлушин ровесник, был юным царевичам товарищем по играм. За тремя мальчишками присматривала не только тихая, спокойная нянька, но и пятнадцатилетняя царевна Наталья, унаследовавшая взрывной характер отца. За прошедшие годы она, несмотря ни на что, всё-таки привязалась и к Раннэиль, и к младшим братьям, что не мешало ей щедро отвешивать неслухам полноценные подзатыльники, когда те начинали, по её мнению, чересчур шалить. Она едва не осталась в Петербурге, вызвав гнев отца заявлением, что тоже наденет драгунский мундир и будет при шпаге. «Отчего Аннушке можно, а мне нельзя?» — обиженно вопрошала меньшая дочь, потирая жестоко намятое ухо. «Оттого, что она начинала сражаться ещё до Рождества Христова, и по сей день жива. И то я ей в бой идти воспретил. А ты, дурища, куда лезешь?» Едва всем семейством упросили за Наташу, теперь она тоже ехала в возке, иногда пробуя себя в роли возницы… Раннэиль за них в ответе в первую очередь — как мать, как старшая.

— …И чого цэ вы до Крыма пишлы? — задумчиво спрашивал вислоусый возница, лениво понукая флегматичного до невозможности вола. — До вас ходылы, лэдь ноги вытягалы. И вас побьють.

— Так времена уже не те, — задумчиво отвечала Раннэиль, по старинной привычке оглядывая горизонт — не покажется ли враг. Горизонт был чист, только впереди виднелось облачко пыли — то шли старым чумацким шляхом основные силы под командованием императора.

— Може й так, — соглашался дядька, качая седеющей головой. — Хана крымського трохы повчыты треба. Лизэ куды не клычуть… А я — людына малэнька. Мэни шо хан Каплан, шо царь Петро, шо Карла шведська, усэ едыно, при усих добре. Мыто я сплатыв, и нэхай мэнэ не чипають.

— А как же полтавцы, что Карлу тому город не сдали? — философия возницы её не понравилась. Взгляд альвийки сделался холодным. — Им было не всё равно.

— Може й так, — снова согласился тот. — А диточок моих хто годував бы, колы б я воюваты пишов, и мэнэ шведы вбылы? Ни. У мэнэ хата з краю, як то в нас кажуть.

— В Полтаве, — сухо напомнила Раннэиль, превращаясь из воительницы в императрицу, — на стены пошли и женщины, и дети. Гибли они наравне с мужчинами, но враг не прошёл. Им было не всё равно, кому служить. А крайняя хата… При большой беде крайняя хата всегда горит первой.

Толкнув коня пятками в бока, она проехала дальше. Было бы понятно, если бы этот человек начал жаловаться, что ему при любой власти худо. Налоги — «мыто» по-здешнему — платят в любой стране все податные, порядок такой. Чиновники, опять же, при любой власти притесняют, не без того. Шведы, те вообще местное население гнобили, а татары в набеги ходят, отчего тому же населению несладко приходится. Но не было у неё веры тем, кому при любой власти хорошо.

Альвы почуяли неладное первыми: у них чутьё на врагов, развитое тысячелетиями. Тонкое облачко пыли — много ли этой самой пыли можно выбить из ещё не высохшей до состояния старой хлебной корки земли? — поднималось слева, и означало приближение большого конного отряда. Подкрепления с той стороны никто не ждал. Значит — враг. Вряд ли татары. В этой степи больше следовало опасаться ногаев, не признавших власти калмыцкого хана. Правда, нападать на ровной, хорошо просматриваемой степи — не лучшая идея. Впрочем, если отряд достаточно большой, а ногаи вполне могли собрать орду в десять тысяч человек, то невесело будет уже обозникам.

Раннэиль, желая окончательно убедиться, что тревога не напрасна, приподнялась в стременах и напрягала зрение, силясь разглядеть хоть что-то помимо пыли. И, когда под облачком показалась единообразная тёмная полоска, начала приходить в тихую ярость.

Кто бы это ни был, курс они держали точно на обоз.

— Телеги в круг!!! — скомандовала она. Давненько уже не приходилось так орать, в последний раз — в Саксонии, на поле того памятного боя. — Приготовиться к обороне! Драгунство — лошадей в середину, спешиться!

Возницы, кто перекрестившись, кто чертыхнувшись, взялись за кнуты. Обиженно взревели волы, заскрипели оси возков, съезжавших с дороги в чисто поле, но обоз начал привычно сворачиваться в вагенбург. Разве чуть более спешно, чем при обычной стоянке в степи. Телеги с боеприпасами и провиантом поставили в середину, окружили лошадьми и распряжёнными волами. Крашеные в красный цвет зарядные фуры ещё и накрыли сверху кожами, чтобы татары — или ногаи, один чёрт — не подорвали их зажигательными стрелами. Драгуны без излишней суеты готовили ружья и пистолеты, занимали места за телегами. Казаки заряжали прихваченные с Сечи походные пушечки, видавшие ещё Богдана Хмельницкого и битву под Жёлтыми Водами. Странно смотрелись эти потемневшие от времени пушчонки с бурбонскими лилиями рядом с четырьмя новенькими орудиями петербургского литья, что готовили сейчас к бою. Лекари под прикрытием возков разворачивали походный госпиталь. Малолеток заставили лечь на дно возков, загнанных подальше от передовой линии, и настрого запретили высовываться. «Высунешься — а тут татарин тебя цап, и в полон утащит, на базаре продаст… Гляди мне!» Уж матери-то проследят, чтобы запрет не был нарушен.

Так это смотря какие матери…

Зная характер своего первенца, Раннэиль говорила с ним не как мать, а как императрица. Она попросту приказала ему не чудить, а беречь сестрицу и братца. Чудить станет тётушка Лиа, ей это по чину телохранителя положено. Сынок хмуро смолчал и неохотно подчинился.

— Успеет ещё навоеваться, — старина Чебышёв, драгунский полковник, проследив взглядом за мальчишкой, взбиравшимся в возок, поделился мнением с «матушкой императрицей». — Даст бог, прорвёмся. Ведь на нас тыщ десять прёт.

— Кто прёт, тот напорется, — с ядовитой ноткой ответила Раннэиль. — Круг замкнут. Хорошо. Сейчас татары начнут обходить нас, в кольцо возьмут, попытаются расстрелять из чего имеют. Нам надо держать их огнём подальше, не дать приблизиться. Они не солдаты, а разбойники, страсть как не любят нести потери. На том и сыграем.

— Посыльного бы к Петру Алексеичу, матушка.

— Перехватят.

— Так что ж делать-то? Как весть подать?

— Стрелять погромче, Васильич. Там, — альвийка махнула рукой на юго-запад, вдоль дороги, — услышат, кому надо… По местам!.. Илвар!

Старый проверенный боевой товарищ, дослужившийся до унтер-офицера, услышал её за полсотни шагов. Примчался. Хотя формально Раннэиль не имела воинского чина, ей повиновались. Не только потому, что императрица, а потому, что имела реальный боевой опыт, в том числе и против противника с огнестрелом. Лесную Принцессу помнили, а кое-где даже ещё боялись.

— К чёрту ружья! Возьмите луки и отстреливайте любого, кто у врага вздумает командовать!

Она знала, что ни один альвийский воин по доброй воле не расстанется с луком. Её прежние бойцы наверняка везли их в обозе. Жаль, собственный лук не пережил войны в Саксонии, а стрелять из чужого ни один альвийский князь не будет… Альвы, как известно, превосходные стрелки. С пятисот — не с пятисот, но с трёх сотен шагов снимут любого.

Именно это ей сейчас и требуется.

— Вынимай патрон!.. Скуси патрон!.. Клади в дуло!

Орда всё ближе. Может, и не десять тысяч, а восемь-девять, но их-то, даже вместе с обозниками, лекарями, женщинами и детьми, менее двух с половиной тысяч. Треть — попросту не бойцы. Но, отчего же императрица всероссийская, урождённая княжна Таннарил, не испытывала беспокойства?

— Вынимай шомпол!..

Нынче только гарнизонная конница да Ингерманландский драгунский полк носили зелёные кафтаны. Гарнизонных в синие мундиры нового образца пока руки не дошли переодеть, а ингерманландцам оставили зелёный цвет обмундирования, сменив лишь покрой, в награду за заслуги. В больших сражениях полк не участвовал, но заслуги были. Из тех, о которых принято говорить лишь в высоких кабинетах и за закрытыми дверями. Мустафа-ага, бывший комендант Азова, мог бы подтвердить, да.

— Мы готовы, — где-то рядом слышится мелодичный и нарочито негромкий женский голос. Альвийка, целительница, урождённая княжна Аэнфед, ныне графиня Елизавета Брюс. Её муж был при штабе генерал-лейтенанта Измайлова.

— Надеюсь, раненых будет немного, Галариль…

Пока люди забивали пули в стволы, альвы, скинув кафтаны с правого плеча, без суеты надевали тетивы на древка своих составных луков, усиленных роговыми накладками. Стрела, выпущенная из такого, летела больше, чем на полторы тысячи шагов, а с близкого расстояния пробивала любую кольчугу. Ни татары, ни ногаи доспехов уже лет двести как не носили. Зачем доспехи татям ночным, которым главное — побольше нахватать и поскорее убежать?.. Альвы — стрелки не чета этим кочевникам. Альвов мало, но если они начнут прицельно выбивать начальствующих, орда на какое-то время потеряет управляемость. Кто-то обязательно не выдержит и побежит, а за ними побегут и остальные.

Уже не только остроухие, но и люди слышали выкрики: «Алла, алла!» Уже было видно, что лошадёнки у всадников низенькие, степные, а одёжка убогая. Точно — ногаи. Но среди них в первых рядах выделялся некто верхом на великолепном белом коне и в богатом халате.

Вот и первоочередная цель. Зря этот павлин так вырядился.

— Взводи курки!.. Прикладывайся!..

Начали прилетать и втыкаться в борта возков первые стрелы. Ногайские луки дешёвые и слабые, но и враги близко. Очень близко… недостаточно близко для хорошего, эффективного залпа.

Они выстоят. И не таких врагов видала Раннэиль. Она дожила до сего дня. А враги — как правило, нет.

— Командуй, Васильич. Считай, что я — твой солдат.

Ещё ближе. Ещё…

— Пали!

Всем известно, какой у альвов тонкий слух. Они в бою даже затыкали уши плотными комочками толстой шерстяной ткани, чтобы не оглохнуть от пальбы и криков. Но зато тонкостью их слуха отлично пользовался прагматичный Пётр Алексеевич. На марше это выражалось в том, что в каждой колонне обязательно было сколько-то альвов. А сами колонны шли на таком расстоянии друг от друга, чтобы остроухие могли услышать, если там случится стрельба.

Поручик Геллан, вытребовав коня у кого-то из рязанских драгун, нагнал государя, когда, судя по ландкартам, вскоре уже должна была показаться на горизонте крепостица Кызыкермен. Разведка сообщила, что там не с кем драться: не крепость, а одно название, и гарнизона никакого. Местные татары и ногаи, едва прослышав о приближении русской армии, поспешили убраться поближе к Перекопу. Предупредят турок в Ор-Капу? Ну и бог с ними. И без того уже весь Крым знает, что русские сильно обиделись за набег полуторалетней давности. Потому Пётр Алексеевич не торопился. Если они явятся под Кызыкермен не сегодня, а завтра, мир не рухнет… Оттого и нагнал его гвардейский поручик-альв довольно быстро.

— Позади стреляют, государь, — встревожено доложил он. — Там, где обоз. Поглядите, уже и дым пороховой виден.

Почти полное безветрие позволяло белому с сероватыми переливами облачку медленно подниматься над местом сражения. Это не пыль. Пороховой дым ни с чем не спутать.

Геллан всего лишь на миг встретился взглядом с императором…и отвёл глаза. Он, опытнейший воин, лучший разведчик русской армии, без страха ходивший на самые сложные задания — испугался. Ибо император сейчас был во власти непредставимой для альва ярости.

— Пехоте — строиться в каре! — Пётр Алексеевич, как обычно в таких случаях, долго не раздумывал. — Оставаться на месте. Командует Миних. Драгуны — за мной!

Геллан только и успел подумать, что куда разумнее было бы отправить во главе кавалерии кого-то другого. Но император меньше всего нуждался в его советах. Он сейчас вообще не был способен прислушиваться к чьим-либо советам.

«Если за свою жизнь и свободу он когда-то отдал Азов, то что отдаст за жизни жены и детей? — подумал альв, присоединившийся к конному строю. — Не исключено, что кто-то сдал татарам местонахождение императрицы и наследников… Узнаю, кто — клинок марать не стану, утоплю в нужнике».

Драгун повернуло к атакуемому обозу десять полков полного состава. Нужно ли говорить, что ногаи, едва завидев такое грозное воинство, развили совершенно неприличную скорость в противоположном направлении? Своих мёртвых они, как обычно, бросили там, где тех застигла смерть. Разве что попытались поймать белого кабардинского жеребца, тащившего по земле запутавшийся ногой в стремени труп в богатом халате. Но кабардинец был ранен и напуган, и поймать его довелось уже кому-то из пермских драгун. А найденное за пазухой халата письмо, писаное по-турецки узорчатой арабской вязью, было адресовано нуреддину Фетиху Гирею, и начиналось со слов «О мой драгоценный племянник, восходящее солнце нашего рода…»

— Это мы вот сейчас татарского царевича, что ли, угробили? — хмыкнул в усы полковник Чебышёв, ознакомившись с переводом письма.

— Там этих Гиреев, что мышей в амбаре, — мрачно ответил Пётр Алексеевич, не сводя глаз с жены, стоявшей в шеренге ингерманландцев. — Этого лишились — другого вмиг на его место найдут… Почему не велел ей убираться к бабам с детишками? — тихо, но страшно спросил он, внезапно сменив тему.

— Я государыне не указ, Пётр Алексеевич. Ты ей обоз беречь доверил, не мне.

Государь, на миг представив, что стало бы с дураком, вздумавшим приказать Лесной Принцессе прятаться вместе с бабьём, даже гневаться перестал. Такое она могла бы стерпеть только от него, и то с оговорками. Глядел на неё, чумазую от пороховой копоти, недвижно стоявшую в ряду солдат по стойке «смирно», и одолевали его противоречивые чувства. Ну, что поделать, если не бывает баб без изъяна? Лично убедился. Евдокия — дура первостатейная. Екатерина на передок была слабовата. А у этой кулаки чешутся. Хорошо, когда жена радеет о делах мужа, но не до такой же степени!

Всё это настолько явно отразилось на лице Петра Алексеевича, что полковник тихо посочувствовал императрице. И совершенно напрасно. Плохо он знал эту парочку.

— …О детях-то хоть подумала?

— Только о них и думала, Петруша.

— Я ведь сказал — в драку не лезть.

— Ты сказал — беречь обоз. По-иному не умею, извини.

— Письмо ханское читала?

— Да, любимый.

— Надеюсь, и выводы сделала. Они хотят повторить для меня Прутскую неудачу, а чтоб наверняка было, вас прихватить. Посему отныне быть и тебе, и соплякам нашим при ставке. Чтоб ни на шаг в сторону! Ясно?

Он ещё бодрился, но было видно: годы и нездоровье берут своё. Что с ним станется, если принесут весть о пленении её и детей? Хорошо, если умрёт сразу, убитый этой вестью. Гораздо хуже, если выдержит удар, и будет вынужден вновь принимать позорные условия. Куда более позорные, чем в первый раз.

Раннэиль давно знала: он болен тем же страхом, что и она сама. Страхом потерять тех, кого угораздило полюбить на склоне лет. Политика и престолонаследие тут второстепенны.

— Ясно, Петруша, — альвийка с тонкой печальной улыбкой ласково коснулась его щеки. — Будет ли у меня голос при ставке, или ты намерен держать меня там в качестве мебели?

— Ах, ты ж… — от такой наглости Пётр Алексеевич едва не лишился дара речи. — Опять за своё, Анна?

— Не хочу быть обузой. Я могу быть полезной в военном деле, сам знаешь.

— Поглядим…

Она слишком хорошо знала эту его показную суровость, когда вроде бы аргументы противной стороны в споре убедительны, и от своего отступиться нельзя. Но если он хочет, чтобы военачальники прислушивались к её мнению… после, когда его не станет, то должен продемонстрировать генералитету способности императрицы уже сейчас.

…и сквозь горячечный бред до неё донёсся вой раненого волка.

Неужели это плод плавящегося от жара воображения? Откуда во дворце волки?

Нет. Уже по выздоровлении, когда она, исхудавшая, с запавшими щеками и тёмными кругами у глаз, тихо молилась в красном углу за умершую дочь, память прояснилась. Словно завесу отдёрнули.

Ей тогда не почудилось…

«Их-то за что, господи?!! Коли я перед тобой провинился — меня и казни. Пощади их, не терзай!..»

Истовая, раскалённая, на грани помешательства, молитва странно звучала из уст того, кто во времена былые устраивал всешутейшие и всепьянейшие соборы. Но, судя по всему, молитву эту в Небесной канцелярии услышали: к утру его императорскому величеству, так и не сомкнувшему глаз, доложили, что кризис миновал, и семейство пошло на поправку.

«Я вас вымолил не для того, чтобы потерять», — вырвалось у него однажды. И это, вполне возможно, было правдой. Бог людей непредсказуем.

Кызыкермен и вправду заняли без единого выстрела. Укрепления там доброго слова не стоили, а татары и «неверные» запорожцы-низовики, обосновавшиеся здесь после бегства Мазепы, просто ушли, не ввязываясь в бой с заведомо более сильным противником. Здесь Пётр Алексеевич заранее наметил сбор всех колонн, а чтобы солдатикам не было скучно, приказал строить укрепления взамен никуда не годных татарских. Нападения самих татар он не ждал: хан Каплан-Гирей с войском находился в Персии, где его вкупе с султаном турецким знатно трепал Надир. Зато снова могли пожаловать в гости ногаи, с которых тот же хан вполне может строго спросить за гибель племянника. Бережёного бог бережёт.

Здесь же, в Кызыкермене, его застал посыльный из Петербурга. Новость от вице-канцлера Остермана — его кандидатура после смерти Головкина стала уступкой австрийской партии, что поделаешь — государя не порадовала. Французы под предлогом отстаивания прав Станислава Лещинского на польскую корону объявили австрийцам войну, и, согласно союзному договору, Россия в течение четырёх месяцев должна вступить в ту же войну на стороне Вены. Второе-то ладно, корпус генерала де Ласси на то и оставлен в Лифляндии, чтобы, в случае чего, подсобить союзничкам. А вот то, что Версаль принялся спешно спасать своих османских и татарских протеже, не позволяя Австрии выставить против турок на Балканах сколько-нибудь серьёзные силы и втягивая Петра в грязную европейскую свару, наводило на крайне неприятные размышления. Видимо, кардинал де Флёри здраво оценивал реальное состояние дел Блистательной Порты. Настолько здраво, что рискнул едва ли не в открытую признать Францию союзником осман. При таком раскладе Версалю, конечно, придётся воевать практически в одиночку, но чем чёрт не шутит? Авантюра вполне могла оказаться удачной, если бы цели хитрого кардинала по отвлечению внимания от Блистательной Порты были достигнуты… Одного только не учёл престарелый владыка внешней политики Франции: невероятной, прямо-таки нечеловеческой энергии Петра, просыпавшейся, когда перед оным возникало препятствие.

— Боженьке шести дней хватило, чтобы мир сотворить, — ехидно заметил он, прочитав послание Остермана. — Нешто нам четырёх месяцев не достанет, чтоб хана крымского усадить в лужу?.. Нынче же идём на Перекоп.

Точнее, на Перекоп пошла не вся армия, а её основная часть. Зачем всем скопом ломиться в запертую дверь, если есть отличная калиточка — Арабат? Всегда открыта и ведёт куда надо. Правда, место там плохое: Гнилое море по одну сторону, море Азовское по другую, и пресной воды — только та, что с собою прихватил. Колонна генерала Леонтьева должна была соединиться у переправы с донцами наказного атамана Ефремова, и далее совершить стремительный марш по песчаной Арабатской стрелке в самое сердце ханства. Но и это ещё не всё. Взятие Азова «распечатало» устье Дона для казацких судёнышек, и теперь сам чёрт не ведал, что вскорости начнётся на побережье татарского Кырыма…

А основные силы десять дней спустя, почти без потерь отбив две серьёзные атаки уже не ногайской, а татарской конницы, встали лагерем в виду укреплений Ор-Капу.

— Ничему не научились, — констатировал Пётр Алексеевич, ознакомившись с результатами рекогносцировки и, для пущей верности, осмотрев укрепления лично. Крепость и длинный, от моря до моря, вал с башнями перекрывали перешеек полностью. — Как с Васькой Голицыным воевали, так и с нами воевать собираются.

— Если раньше получалось, зачем менять стратегию, — не без ехидства заметил плотный, средних лет человек, уже вынужденный носить парик.

— Затем, что противник изменился. Карла у себя приютили, слушать его слушали, а толку с того?

— Толк есть, ваше величество. Это здесь их тысячи четыре сидит, больше укрепления не вмещают. На побережье, в гаванях османских, гарнизоны будут куда как больше. Одна надежда, что укреплены они против казаков, не против настоящей армии.

— Ты, Христофор Антонович, казаками не пренебрегай. На своём месте они хороши… Что скажешь по будущему штурму?

— Уязвим левый фланг укреплений, ваше величество, — последовал ответ. — Именно туда я хотел бы нанести главный удар. Однако для отвлечения противника следует также наносить удары и по сивашскому флангу, и по воротам, и по самой крепости. Вот, кстати, случай казакам проявить себя. Начинать штурм следует ночью, чтобы преодолеть ров и взобраться на вал перед рассветом. Также считаю целесообразным поднять на вал несколько орудий и начать обстрел перекопских укреплений ради поддержки пехоты. После этого я отвожу не более двух часов на то, чтобы выбить осман из крепости.

— Час.

— Это приказ, ваше величество?

— Нет. Такой срок на захват крепости отводила императрица. При том она дословно описала тот же план штурма, что ты сейчас изволил мне изложить.

— Занятно, — усмехнулся собеседник императора. — Я наслышан о том, какую память о себе оставила ея величество в Саксонии, но не думал, что она способна мыслить стратегически. Дамы, как правило, сим даром обделены.

— Нет правил без исключений, Христофор Антонович. Поехали-ка отсюда.

Желтовато-серые стены турецких укреплений отбрасывали резкую тень на поросшую травой землю Перекопа. Хорошо, до каменной твёрдости, наезженная дорога втекала в ворота и обрывалась там, отсечённая массивными створками. Но ни император, ни его военачальник не думали сейчас о том, сколько миллионов человек угнали туда, на юг, за четыре столетия. Оба думали о предстоящем штурме, а сантименты — это не для них, и не сейчас.

Сперва дело, слова будут после.

…Турки повели себя вполне предсказуемо: едва Миних передал через парламентёра требование либо признать власть императора всероссийского, либо покинуть укрепления, стали взывать к мирному договору четырнадцатилетней давности. Мол, это не подданные султана его нарушали, а грязные ногаи. С ними, мол, и разбирайтесь за набеги, а мы не при чём. Петра Алексеевича подобные отповеди всегда приводили в бешенство. Ответил он, как обычно в таких случаях, через слово поминая чью-то мать, но парламентёру, во избежание недоразумений, ничего из его пламенной речи не передали. Так и ушёл янычарский ага без ответа и новых требований. Поскольку конкретных сроков, вроде «даём три дня на раздумья», никто не озвучивал, обе стороны готовились к сражению спешно. Хотя гарнизон Ор-Капу был давно извещён о приближении русской армии, но всерьёз это до сих пор не воспринимали. Два неудачных похода Василия Голицына и Прутский конфуз Петра Алексеевича приучили турок к тому, что возглавляемого высокими персонами войска можно не опасаться. А зря. Бомбардир Михайлов был из тех, кто извлекает уроки и из побед, и из поражений.

Начало штурма турки банально прозевали: никто из них не мог представить, что можно тёмной ночью спуститься в ров и взобраться на двадцатисаженный вал, используя в качестве инструмента рогаточные копья, штыки и всё ту же чью-то мать. Когда османы спохватились и пошли сбрасывать неприятеля обратно в ров, этого самого неприятеля на валу оказалось слишком много. Закипел рукопашный бой. Атакующие ухитрились даже пяток пушек на вал втащить и начать обстрел неприятеля. Из крепости и одной из башен открыли ответный огонь, быстро утихший, когда до турецких топчи добрались альвы Геллана. Пётр Алексеевич по здравому размышлению отказался повторить азовскую операцию, справедливо считая, что здесь турки будут настороже, и есть риск лишиться отменных диверсантов. Куда больше шансов на успех у подразделений Геллана было в горячке боя… Словом, Ор-Капу сдалась не более, чем через полчаса после начала боевой фазы штурма. Янычар, открывших огонь, вырезали подчистую. Пощаду дали тем, кто сдавался без боя.

Дорога в степной Крым была свободна.

…На какой-то неуловимый миг она даже обрадовалась, что не растеряла умений лесного воина.

Всего одно неосторожное движение, выдавшее намерения — и вколоченный до уровня инстинкта выживания навык швырнул её ничком на траву. Инстинкт матери сработал одновременно: Раннэиль, уже в падении, сбила с ног мальчишек и с силой прижала к себе. Петруша, было, дёрнулся, и только затем притих, зато меньшенький застыл неподвижно, как настоящий маленький альв.

Там, где только что стоял Петруша, в тонкий стволик деревца воткнулся нож.

Лиассэ словно растворилась в воздухе. Только что была рядышком, болтая с ними и не забывая оглядывать окрестности, и нет её. Значит, подруга начала действовать.

— Мама, ты чего? — испуганно зашептал старший.

— Тише, сыночек, тише…

Два вскрика, глухой удар — словно мешок с чем-то тяжёлым с силой бросили на землю. Короткая возня, шорох потревоженных веточек. И, наконец, злой голос Лиа из-за кустов:

— Ловкий, зараза… Старею, что ли? Давно мне уже шкурку не портили.

Раннэиль поняла: если подруга заговорила, значит, опасность миновала. Можно подниматься. Итак, кто это решил побеспокоить гуляющую в Летнем саду императрицу?

Двое, в бессознательном состоянии и аккуратно связанные подругой-телохранительницей собственными поясами. Лицами в траву.

— Увела бы ты мальчишек, — Лиа, зажимая ладонью распоротое предплечье, сердито пнула одно из бесчувственных тел. — А я бы тут порасспросила этих красавцев.

— Не надо, Лиа. Это политика, а политика — моё дело… к сожалению, — хмуро проговорила Раннэиль, не отпуская детей от себя и готовая в любой момент загородить их. — Пойдём, перевяжу тебя.

— Не вытеку. Лучше охрану позови. Я им головы отрывать буду, долго и со вкусом — за то, что проворонили убийц…

…Подозревая, что Пётр Алексеевич в гневе может натворить много чего нехорошего, в частности, привести пойманных в полную непригодность для следствия, Раннэиль постаралась вытрясти их до возвращения супруга из Кронштадта. Пока Лиа живописала в зелень бледным гвардейцам, что с ними сделает государь, когда обо всём прознает, пока няньки успокаивали напуганных мальчишек, её величество провела первый допрос. Без применения силы не обошлось: орешки попались крепкие, колоться по-хорошему не желали. Уже по их показаниям в городе задержали ещё двоих… Словом, мужа она встречала понятно в каком настроении. И не только потому, что пришлось припомнить армейский опыт допроса пленных. Вынутые из задержанных сведения, если им дать ход, приведут к грандиозному скандалу и разрыву многих внешнеполитических связей России. Кто знает, не это ли было истинной целью покушения, даже неудачного?

Ему , разумеется, сообщили, послав курьера на яхте в Кронштадт. Примчался в Летний дворец, бросив все дела — неслыханно. Схватил её в охапку и долго не отпускал, словно не веря, что всё обошлось. И тут Раннэиль, не выдержав, впервые за очень долгое время расплакалась.

— Дети… — всхлипывала она, уткнувшись в плечо мужа. — Добро бы в меня метили — на детей ведь покушались… За что? Их — за что?

— Иной раз и жизнь бывает хуже смерти, — глухо ответил Пётр Алексеевич, никак не пояснив свои слова.

Лиассэ за ту историю удостоилась звания статс-дамы и графского титула. Несколько проштрафившихся преображенцев были переведены на службу в Тобольск и благодарили бога за несусветную мягкость наказания. Государь впервые задумался о том, чтобы перевести некоторое количество альвов в гвардию. А также о том, чтобы впредь лучше выбирать, с кем дружить; ведь если заказчики покушения сидели в Лондоне, исполнителями оказались местные отморозки, то посредничали меж ними голландцы. Конечно, официально Нидерланды не имели никакого отношения к этим негодяям, но одного из них Пётр Алексеевич знал далеко не первый год, по корабельным делам. Бывало, и пивко вместе пили…

Такого удара его давняя приязнь к Голландии не выдержала.

Возможно, татары и предвидели удар двумя колоннами, через Перекоп и через Арабат. Утверждать это наверняка после никто не брался. Во всяком случае, татарская конница в районе Карасубазара встретила колонну Леонтьева и казаков Ефремова во всеоружии. Но то, как помянутым военачальникам удалось одним ударом обратить противника в бегство, заставляло подозревать либо нерадение, либо неосведомлённость оного. Шанс того, что их там попросту не ждали, был достаточно велик. Призом русских войск оказался не просто торговый город, но и почти все склады ханского войска, с амуницией, боеприпасами и провиантом.

Второй и главный удар должен был нанести основной корпус под командованием Петра. И нацелен он был на столицу ханства — Бахчисарай. Хотя сам хан Каплан-Гирей с большей частью татарского воинства по приказу султана Махмуда находился в Персии, столицу должен был защищать калга Менгли-Гирей, брат и наследник Каплана. Несмотря на то, что укреплён был Бахчисарай крайне паршиво, лёгкой прогулки не предвиделось, за столицу татары должны были драться всерьёз. Но… к преогромному удивлению русских, ни калга, ни его нукеры, ни татарская конница костьми за город не легли. И тем более не стали затевать уличных боёв, которых, скажем честно, Пётр Алексеевич опасался. Выдержав не более полутора часов боя, татары побежали. Раненый калга кое-как сумел собрать их верстах в десяти за городом, и помчался на юго-запад. В Инкерман, где, по донесениям местных греков, стояли сейчас турецкие корабли.

— Расчёт басурман простой, — сказал Пётр Алексеевич, собрав в брошенном многочисленным ханским семейством дворце военный совет. — Место богатое. Думают, мы тотчас накинемся и станем грабить, а они, с турками инкерманскими соединясь, тут по нам и ударят. Просто и глупо, но с кем-то могло и пройти. Однако не с нами и не сейчас. Грабить Бахчисарай я запретил под страхом смерти. И, более того, приказываю, не дожидаясь Леонтьева, выступить на Инкерман вслед за калгой. Преследовать и добить.

— Солдаты с ног валятся, ваше императорское величество, — напомнил генерал Измайлов. — От Перекопа доселе шли, почитай, без роздыху. Хотя бы два дня, государь. Не то турка под Инкерманом бить станет некому.

— Я тоже не железный, а себе роздыху не даю, — любое сопротивление его планам Пётр Алексеевич воспринимал в штыки. — Время потеряем, а противник той потерей воспользуется и усилится.

— Калгу Менгли мы так и так не догоним, государь, — Миних был на редкость спокоен. — Он верхами, а у нас пехота и артиллерия, помимо драгун. Воссоединение его с турками Инкермана неизбежно. С другой стороны, гарнизон там не так уж велик. Тысячи две турок, да к ним татары калги прибавятся. Едоки они не хуже осман, зато крепости оборонять невеликие мастера.

— Но способны на дерзкие вылазки, — напомнил генерал Румянцев. — Откроют ночью ворота, и лавой оттуда. Солдатиков побьют, сколь успеют, и назад. Как вам угодно, господа, но взятие Инкермана лёгким не будет.

— Инкерман, по сведениям, стоит на вершине горы, — странным в этой сугубо мужской компании было присутствие женщины, тем более, одетой в драгунский мундир. Но, поскольку женщина была императрицей, а не такое уж давнее прошлое её пахло кровью и порохом, к ней прислушивались. — Греки с побережья доносят, часть города вырублена в скалах, вокруг расположены развалины древних поселений. Нет гарантии, что турки не укрепятся там. Выбить их мы выбьем, но очень дорогой ценой. А на осаду нет времени.

— Предлагаете отказаться от взятия турецких крепостей на побережье? — гневно спросил Пётр Алексеевич. — Пограбить да пожечь степные города — много ума не надо. Что тогда проку от нашего похода? Нет уж, опасность, исходящую от татар, следует уничтожить раз и навсегда. Коль мы пришли, так и брать следует всё, что возможно, пока ни татары, ни турки Тавриду не укрепили против нас… Поймите вы! Сейчас уйдём — через полвека с кровью и мясом возвращать будем!

Под искусно расписанными арабской вязью сводами ханского дворца прогремел его голос — словно раскат грома. Должно быть, чувство, вложенное в последние слова, в этот яростный крик души, нашло отклик у всех. Кроме супруги. Уж кто-кто, а Раннэиль и без того целиком и полностью разделяла это чувство.

— Разве кто-то предложил уйти? — пожалуй, она одна и могла в такие моменты говорить с государем совершенно невозмутимо. — Мы все указали на трудности, что ждут нас при взятии Инкермана, и это не выдуманные трудности. Стоит подумать, возможно ли их как-то избежать.

— Что ты предлагаешь? — Пётр Алексеевич выглядел сейчас донельзя уставшим.

— Прежде я хотела бы узнать, ждут ли татары и турки нас под Инкерманом, или не верят, что мы способны на такую дерзость.

— Они, ваше величество, похоже, до сих пор не верят, что мы вообще здесь находимся, — не без иронии заметил Миних. — Однако я, кажется, догадываюсь, какую стратегию вы желаете развить… Сколько насчитали греки кораблей в Херсонском лимане?

— Две галеры и две шебеки, — ответила Раннэиль. — Команды на берегу, рабы прикованы к вёслам галерным.

— В таком случае нам следует дождаться, когда казаки расквартируются в городе, и мы увидим здесь атамана Малашевича. Им будет чем заняться в скором времени…

Выслушав черновой план Миниха, государь оживился. Началось обсуждение, внесение поправок и уточнений. Затем явился кошевой атаман войска Запорожского Иван Малашевич, и план снова пришлось редактировать. На всё убили часа три. Зато под конец изрядно повеселевший Пётр Алексеевич подытожил:

— Решено. Совещаний до окончательного взятия Инкермана более не будет, посему каждому надлежит заняться своим делом. Запомните, господа: воевать мы ещё не начинали. Только теперь начинаем, с божьей помощью. С нею же и завершим поход сей — когда возьмём Кафу.

— Слава тебе, господи, — перекрестился Измайлов. — Ты уж прости, Пётр Алексеич, боялся я, что не решишься уничтожить язву сию… Кафа, торжище позорное! Стало быть, мы надолго здесь.

— Надолго, — подтвердил император. — Чёрному морю отныне безраздельно турецким не бывать. А кто Тавридой владеет, тот на нём и хозяином будет.

— Без флота можем не удержать, — усомнился Измайлов.

— Будет флот. Дайте срок, всё будет.

Ночь выдалась пасмурной, и ветер, немного ослабевший к ночи, гнал к берегу невысокую волну. Так что тихий плеск обмотанных тряпками вёсел не смогли бы расслышать и самые чуткие вахтенные. А уж разглядеть что-то по полной темени не под силу было бы и альвам.

На османских галерах-кадиргах альвов не было. Ни среди вахтенных, ни в числе рабов на гребной палубе.

Основная часть команд сошла на берег, чтобы навести порядок в городке, ибо калга-султан, бежавший от русской армии, намеревался проложить маршрут к Порогу Счастья, чтобы просить помощи у повелителя правоверных. Турецкий же капудан-паша надменно отказал Менгли-Гирею в праве занять место на одной из кадирг. Мол, брат оставил Кырым под твоей защитой, а ты в бега? Нет уж, собирай войско и защищай главную жемчужину в короне султана, не то рискуешь вместо помощи дождаться посылки с шёлковым шнурком внутри — приказа умереть. Напрасно ослабевший от потери крови Менгли уверял, умолял, угрожал. Осман был непреклонен, и сумел-таки привести татарского принца во вменяемое состояние. На это понадобилось всего два дня.

Разведка эти дни неизменно доносила, что русские стали огромным лагерем в Бахчисарае и вокруг оного, и ждут подхода корпуса, бравшего Карасубазар. Из этого и турок, и калга сделали вывод, что поход действительно карательный, и русские в самом деле пришли разорить Кырым в отместку за позапрошлогодний набег. В этом случае они наверняка не станут трогать турецкие гавани. Схлёстываться с Блистательной Портой в серьёзной войне Пётр не рискнёт, ему хватит головной боли за разорение Кырыма. Немного воодушевившись и подлечив раны, калга разослал нукеров по городам побережья — с повелением татарам вооружаться и идти под его руку. Хотя самое боеспособное войско ушло с ханом в Персию, Менгли-Гирей рассчитывал собрать не менее ста тысяч сабель. И даже начал понемногу мечтать, как захватит в плен русского царя, как посадит его в клетку и привезёт в Истамбул. Мечтания эти были так приятны, что на исходе третьей ночи после прибытия в Инкерман ему даже сон приснился — соответствующего содержания. Но в тот великолепный момент, когда сам повелитель правоверных на радостях называл его своим братом и назначал ханом вместо ненавистного Каплана, в сон внезапно ворвались заполошные крики…

…На то, чтобы, вырезав вахтенных, захватить две кадирги и две шебеки, у запорожцев куреня Малашевича ушло не более получаса. Опыт — великое дело, а казаки были большими мастерами скрадывания, ночных штурмов и абордажей. Кроме того, запорожцы, тайно пробравшись на борта кадирг, успели до поднятия турками тревоги расковать некоторое количество рабов. А галерные рабы так нежно и страстно любили своих хозяев, что набрасывались на них едва ли не с голыми руками. Вскоре после того, как последнего турка — вернее, то, что от него осталось — выкинули за борт, в гавани началось активное движение. Казаки при помощи галерников и товарищей, оставшихся в рыбацких лодочках, любезно предоставленных греками, отверповали кадирги носами к городу. Почти сразу загрохотали орудия галер. Всего по одной шестнадцатифунтовке и по четыре восьмифунтовки на носу каждой, но этого вполне хватало для исполнения главной задачи.

Тем временем турки — именно турки, ибо «татары» и «море» понятия несовместимые — принялись в спешном порядке собираться к гавани. К их услугам были многочисленные шлюпки. Поскольку в город не врывались с гиканьем и завываниями яростные казаки, турецкий капудан-паша заключил, что этих разбойников здесь мало, и они, захватив кадирги, собираются на оных и уплыть. Он ведь знал уже, что собратья этих неверных, донские казаки, с лёту захватили довольно сильно укреплённую Керчь, не ждавшую нападения, а сейчас разоряют побережье вокруг Кафы. Должно быть, им нужны эти кадирги для возможной атаки Кафы с моря. Стало быть, долг правоверного воина — не дать им уйти. А раз их немного — рабы не в счёт, на них попросту не хватит оружия — значит, у воинов ислама есть большой шанс отвоевать суда. Но… Снова это «но». Стоило туркам начать рассаживаться в шлюпки, как с оглушительным грохотом взлетел на воздух склад боеприпасов, находившийся рядом с припортовыми домишками.

Капудан-паше стало окончательно ясно, что гяуры в городе. К великому для него сожалению, это стало ясно и калге, и его татарам. Но если калга нашёл в себе мужество, несмотря на незажившие раны, сесть в седло и взять саблю в руку, то большая часть его воинства начала попросту разбегаться.

Небольшое время спустя, к превеликому удивлению и капудан-паши, и калги, выяснилось, что врага толком никто не видит. А то тут, то там вспыхивают явно подожжённые чьей-то рукой склады — с продовольствием, с деревом, с тканями, и так далее. По улицам, усиливая сумятицу, с воплями бегали местные купцы — армяне и караимы, пытавшиеся спасать своё имущество. Татары, разбегавшиеся из Инкермана, дороги не разбирали, кого-то и задавили в суматохе. Им никто не мешал. Туркам сейчас не нужны были паникёры, а за городом, как ни странно, на них никто не нападал.

Откуда было знать многоопытным, но косным в мышлении капудан-паше и калге Менгли, что на бегущих никто нападать и не собирался. Просто именно их бегство, а не диверсии, устроенные альвами, и было сигналом для драгун, что скрытно выдвинулись к Инкерману ещё вчера вечером. А заварушка в гавани имела главной целью отвлечение турок от происходящего вокруг города.

Солнце ещё не взошло, когда Инкерман был взят. Капудан-паша доблестно сражался и погиб вместе с большей частью своих экипажей, зато Менгли-Гирея взяли живым.

Тишина была тягостной для всех.

Маленькая, по-восточному обставленная комната, в которой чужеродными предметами смотрелись два грубых деревянных стула, невесть как оказавшихся в этой глуши. Ковёр, на котором прежние хозяева за годы протоптали глубокие тропинки. Крохотное оконце, с трудом допускавшее свет внутрь комнаты. Запах специй и женских благовоний, будто навеки въевшийся в стены.

Победитель сидел, неуважительно развалясь, не удосужившись застегнуть кафтан, и хмуро глядел на побеждённого. Тот был снова ранен при штурме, но присесть ему никто не предлагал.

Два старых врага, много лет знавших друг друга заочно и поседевших во вражде, наконец, повстречались. Но только одному из них эта встреча пришлась по душе. И оба делали вид, будто не обращают внимания на скромно сидевшую в уголке женщину в шёлковом зелёном платье.

— Не так тебе представлялось наше свидание, калга, — негромко проговорил Пётр Алексеевич, обозрев повязку, на которой висела пробитая пулей рука Гирея. — Слыхал я, будто ты перед нукерами хвалился меня в клетку посадить, в той клетке привезти в подарок султану, а жену мою продать на базаре. Вот я, вот моя жена. Делай, что обещал… коли сможешь.

— Если будет на то воля Аллаха — сделаю, царь, — на отличном русском языке сказал пленник, взглянув на молчавшую женщину исподлобья. — Англичане говорят: хорошо смеётся тот, кто смеётся последним.

— А у нас на Руси говорят: не хвались, на рать идучи, — за словом император всероссийский в карман не лез. — О твоей судьбе говорить стану не с твоим братом, бывшим ханом крымским Каплан-Гиреем, а с султаном Махмудом. Коли пожелает условия мои принять, быть тебе свободным. Коли нет — не обессудь. Поступлю с тобою так, как сочту нужным.

— Ин-ш-алла, — калга устремил злой взгляд в стену. — Всё в воле Аллаха, царь. Никому из детей Адама не дано предвидеть её. Потому не торопись хоронить Кырым. Удача переменчива. Всякое может случиться и при нашей жизни, и при жизни наших потомков.

— Я давно уже не полагаюсь на одну удачу, — сурово проговорил Пётр Алексеевич. — Если бы ты понял это раньше, нашей встречи могло бы вовсе не быть… Уведите калгу, — это уже гвардейцам. — Обиходить, но глаз не спускать. Ему ещё дорога предстоит дальняя — в Шлиссельбург…

— Говоришь, ещё лет двести назад город стоял?

— Точно так, твоё величество. Даже церкви старинные почти целы были, хоть там никто службу не вёл. Турки всё по камешку растащили. Инкерман тот же из тех камней строен, иные поселения… Нет, чтоб самим камень добыть, как то наши предки делали…

— Не Херсонесом ли тот город звался?

— Херсонесом, государь. Но того города нет более. Он умер.

— Значит, быть ему возрождённым.

Ещё не остыли орудийные стволы, обстреливавшие крепостицу с засевшим там жалким остатком турецких галерных команд и гарнизона, ещё не сочли убитых, пленных и захваченное оружие, ещё догорали купеческие склады, а Пётр Алексеевич уже поехал осматривать древние развалины, находившиеся неподалёку. Старый грек — то ли рыбак, то ли контрабандист — хорошо говоривший по-русски, сопровождал его, рассказывая об истории этого края и радуясь, что кому-то эта история, которую греки хранили вместе с верой, интересна.

— Вот здесь, государь, — старик, кряхтя, слез с лошади и указал чуть ли не себе под ноги. — Здесь твой предок, Владимир, прозванный Великим, крещение принимал.

Государь посмотрел на грека с удивлением: он не был потомком Владимира Великого. Романовы состояли с Рюриковичами не в родстве, а в сродстве через брак Анастасии Юрьевой-Захарьиной с царём Иваном Четвёртым. Но откуда это было знать старому таврийскому рыбаку? Грек судил просто: раз Пётр сидит на русском престоле, значит, из рода Владимира происходит. А все династические перипетии были выше его разумения.

Перед ними располагалась площадка, заваленная битым камнем. Но всё же можно было догадаться, что она имеет некую правильную форму, и под кучами мусора лежат большие каменные плиты. Всё кругом заросло травой, но сквозь стыки не пробивалась ни единая былиночка, настолько плотно они были спряжены.

— Разор и запустение, — мрачно проговорил Пётр Алексеевич, с тяжёлым сердцем оглядывая развалины. — И так везде, куда приходят агаряне. Никакого уважения к древности и красоте. Ну, ничего. Я здесь порядок наведу.

И переглянулся с женой. Альвийка, на которую вид разрушенного поселения тоже подействовал угнетающе, изобразила удивлённое лицо: уж не собрался ли государь восстанавливать тут всё, как было при древних эллинах? Но вскоре Раннэиль пришлось удивляться совсем другому обстоятельству.

«После» — не значит «вследствие», это прописная истина. Но тут ей поневоле пришлось сопоставить визит на развалины Херсонеса с переменами, произошедшими с любимым человеком буквально на следующий же день. Петра Алексеевича словно подменили. Вернее было бы сказать — складывалось ощущение, будто там ему в голову пришла некая мысль, и разом срезала неугомонному царю лет тридцать, вернув времена взятия Нарвы. Его стало не узнать. Если воевать с Крымским ханством пришёл постаревший, нездоровый и усталый человек, то сейчас он просто фонтанировал энергией. Разве только в атаку самолично не ходил, словно в старые времена, а так его хватало буквально на всё. И на то, чтобы в три недели привести к покорности весь южный берег полуострова, за исключением отлично укреплённой Кафы, и на планирование дерзких операций в ближайшем будущем, и на собственную семью. Дети — во многом стараниями Раннэиль — и так обожали отца, а теперь вовсе души в нём не чаяли. Обычно он к вечеру так уставал, что едва хватало сил поговорить со своими отпрысками. Сейчас он просто не отпускал их от себя, едва заканчивал общение со своим штабом, а офицеры быстро свыклись с мыслью, что семья — это святое. Да и сама Раннэиль на себе испытала эти перемены. Будто вернулись те безумные дни… точнее, ночи, когда их роман только начинался. Когда любимый наконец засыпал, она беззвучно плакала — и от нежности, которую не могла высказать никакими словами, и от счастья, и от страха за будущее. Ведь такие вспышки сумасшедшей активности, разве что не столь сильные, у него случались и раньше. И заканчивались, как правило, очередным курсом лечения. Силы-то не брались из ничего. Пётр Алексеевич вычерпывал до донышка самого себя, вернее, то немногое, что ещё было в его распоряжении.

Но под стены Кафы он явился всё ещё весьма бодрым и решительно настроенным.

— Дерьмо, а не пушки.

— Ну, извини, Пётр Алексеевич, какие нашлись. Чай, не свои, трофейные. А вместо ядер — булыжники обтёсанные. Срам один.

— Тьфу… Глаза б мои сего непотребства не видели… Ладно, что есть, из того и стрелять будем. Гляди, чтоб шанцы около каждой пушки отрыли, с бруствером. Ну их к чёрту. Порвёт — так хоть бомбардиры целы останутся.

Пушки Пётр Алексеевич любил и ценил. Но вид взятых в Керчи османских двадцатичетырёхфунтовок прошлого столетия, отлитых из препаршивой бронзы, оскорблял его тонкие чувства. Это убожество не то, что четырёхкратный уставной заряд — полуторный не выдержит. Чугунное ядро тоже не про неё, тяжеловато. Туркам сие было безразлично, они тёсаными камнями стреляли. Против казацких чаек годилось. Против фрегата — тоже так-сяк. Но обстреливать крепость — извините. Даже против не слишком-то могучих стен Кафы, давно уже позабывшей, что такое штурмы, эти горе-пушки практически бесполезны. Оставалось сосредоточить их напротив ворот и пытаться высадить створки. Хоть какая-то польза от этого хлама будет.

В отличие от иных городков и крепостиц, Кафу осадили по всем правилам военного искусства. С обстрелами и ультиматумом беглербегу. Османский наместник, как и следовало ожидать, сдаваться отказался. Его можно понять: торговая столица турецкого Кырыма, очень много богатых и уважаемых людей ещё не успело отплыть в направлении Синопа. Притом, не только из числа осман. Как писал Петру Алексеевичу русский посланник в Османский империи Вешняков, «…Здешние константинопольские греки большею частью бездельники, ни веры, ни закона не имеющие, их главный интерес — деньги, и ненавидят нас больше самих турок, но греки областные и еще более болгары, волохи, молдаване и другие так сильно заботятся об избавлении своём от турецкого тиранства и так сильно преданы России, что при первом случае жизни не пожалеют для Вашего Императорского Величества, как уповаемого избавителя. Всё это турки знают». Да, купцы-фанариоты с удовольствием приторговывали в Кафе, откуда большей частью происходили, своими единоверцами-русскими. И, когда город осадила русская армия, имели основания опасаться за жизнь и здоровье, равно как и купцы-армяне и богатые евреи. Пётр Алексеевич, доселе запрещавший грабить города ради скорости манёвра, уже пообещал отдать Кафу на разграбление войску. Войско это знало и предвкушало. В городе это тоже знали и боялись. Но никакими силами невозможно было заставить столь солидных и уважаемых людей хотя бы попытаться защитить город, приносивший им доход. Беглербег не сумел загнать на стены ни одного.

К слову, османы за месяц, прошедший со дня взятия казаками Керчи, сумели немного подлатать старые генуэзские стены и привести в боевую готовность всю наличную артиллерию. Все два десятка плохоньких орудий, помнивших ещё разорительный набег атамана Ивана Сирко. Под ружьё поставили большую часть мужчин-турок, не относившихся к купеческому сословию. Муллы без отдыха проповедовали, цитировали Коран и призывали правоверных к священной войне. Но беглербег смотрел на всё это с тоской. Ему с одного взгляда было ясно, чем закончится осада. Если повелитель правоверных не пришлёт на помощь свой флот, Кафа будет взята русскими самое большее со второго штурма.

Второго штурма не потребовалось. Хватило и одного.

Глубокой ночью, в те самые часы незадолго до рассвета, когда тягостнее всего нести караульную службу, обширная гавань озарилась огнями. То загорались, один за другим, ещё не ушедшие на юг купеческие корабли. Казацкая работа. Когда беглербега разбудили и доложили обстановку, осман понял: это — всё. Как бы ни сопротивлялись на стенах янычары и городское ополчение, битва уже проиграна. Но разве такое говорят воинам перед сражением? Нет, конечно.

Впрочем, безразлично, что сказал бы беглербег своим воинам. То ли призвал бы полечь, но не пропустить врага, то ли посоветовал бы спасаться, кто может — результат всё равно был предрешён. И, когда русские войска, обстреляв город из всех наличных стволов, пошли четырьмя колоннами на штурм, падение Кафы стало вопросом весьма небольшого времени.

Пётр Алексеевич сам в город не вошёл, и семейству своему воспретил. Семейство, впрочем, желанием поглядеть на то, что там будет происходить после сдачи гарнизона, тоже не горело.

«Взять на шпагу» — так это называлось. Самая обычная европейская практика.

«…Знаешь ли ты, сынок, почему христиане таврийские не радовались нашему приходу? Они говорили: вы, мол, уйдёте, а татары с турками останутся.

А знаешь, когда они устроили настоящий праздник? Когда поверили, что мы не уйдём .

В тот день как раз батюшка повелел огласить указ, упраздняющий Крымское ханство и учреждающий Таврийскую губернию. А татарам и туркам предписывалось либо присягнуть на верность императору и принять веру христианскую, либо уходить в земли, подвластные своим единоверцам.

Ты знаешь, что они выбрали. Присягнуть императору они ещё могли, но батюшка прекрасно знал, что это будут плохие подданные. Гнать их силой? Увольте. Пусть лучше сами уходят. Для того и было добавлено положение о вере. За магометанство они держатся крепко. Ну и храни их Аллах, в землях турецких. Пусть живут, где хотят, но только не там, где предки их, побив и поработив более древнее население, свили разбойничье гнездо.

Нам бы это удержать, сынок. Не потому, что так батюшка завещал, а потому, что иначе даже твои дети и внуки не смогут спать спокойно…»

Памятуя, за что атаман Краснощёков угодил под суд, Пётр Алексеевич его казаков в штурме не задействовал. Донцы занимались морской операцией, сперва поджигая стоявшие на рейде купеческие суда, а теперь беспрепятственно грабя те, которые поджечь не успели. Но сам атаман явился в лагерь русского войска, куда солдаты, согласно традиции, уже сносили трофеи, складывая их под знамёна. Мешки с барахлишком, свёртки драгоценных тканей, домашние сундуки, оружие, ковры, дорогая одежда, шкатулочки, из которых зачастую вываливалось блестящее содержимое, расшитые кошели… и плачущие женщины. Их тоже считали трофеями и приводили «под знамя». Турчанки, гречанки, караимки, армянки, татарки… Атаман увидел в рыдающей толпе парочку холёных светловолосых бабёнок в изорванных, но очень дорогих платьях. Никакого сочувствия к ним старый казак не испытал: коль в охотку обасурманились, пускай терпят. Домой научены вернутся. Но эта мысль мелькнула у него мимоходом. Иван Матвеевич не без удовлетворения отметил, что государь сумел создать не только боеспособную, но и дисциплинированную армию. В Нарве-то всякое бывало, да и в Персидском походе тоже не обходилось без случаев разных, навроде драк солдат за трофеи. А тут, гляди-ка, тащат в лагерь всё, что нашли, и слова худого друг дружке не скажут. Ещё и хвалятся, кто сколько принёс. А если кто колечко какое, или, там, платок шёлковый для своей бабы припрятал до дележа, так ему свои же бока намнут.

Почти совсем как казаки. Атаман даже умилился.

Чуть в сторонке от куч добра и толпы женщин, коих охраняли караулы, выставленные у каждого знамени от того или иного полка, он увидел солдата. Трудно было сказать, сколько тому солдату лет: лицом вроде не стар, а почти седой. Стоял солдат, хмурый, словно осенняя туча, и держал за плечо девчонку лет пятнадцати. Тоненькую, чернявенькую и дрожащую.

— Нет, братцы, — говорил солдат однополчанам, подошедшим поинтересоваться, почему товарищ не ведёт добычу под знамя. — Не обессудьте. Эта — моя. Попа дождусь, сразу и повенчает.

— Она ж веры басурманской, — возразил кто-то.

— Стало быть, сперва покрестит её, а после повенчает, — упрямо твердил седой. — Не обижайтесь, братцы. Не могу я её в обоз отдать. Жалко девку.

Девчонка и впрямь была хороша, из тех, что в справных баб вызревают. Такую атаман бы для сына взял без разговоров. Стояла, заплаканная, и дрожала, будто от холода. Седого солдата, что её за добычу взял, боялась отчаянно, но понимала, видать: он — её единственная защита от других. Ну, и, как все бабы басурманские, против судьбы не шла. Что ж, этой повезло. Иным хуже пришлось.

— А хороша бабёнка, — за спиной атамана раздался знакомый насмешливый голос. — Был бы помоложе, сам бы потягался за такую.

— Твоя, царь-батюшка, всяко получше будет, — спокойно ответил солдат, нисколько не смутившись.

Обернувшись, Иван Матвеевич едва не помянул чёрта. Плохо. Не услышал, как со спины подошли. Хоть и сам император с ним такую шутку сыграл, а обидно: старость, видать, и впрямь подкралась. Вот женщину в тёмно-зелёном платье, что шла обок с государем, он и сейчас не слышал. Зато не сводил глаз с её острых ушей.

— Вот шельмец! — захохотал Пётр Алексеевич. — Видала, Аннушка, как вывернулся? Молодец!

— Пожалуй, это самый непринуждённый комплимент из всех, что мне доводилось слышать, — с улыбкой проговорила альвийка, поправив на плечах большой красивый платок.

Головы она, по своему кошачьему обычаю, не покрывала без нужды, и её коса сияла под солнцем чистым золотом. Впрочем, атаман видел, что на висках женщины — почему-то даже мысленно он не мог назвать её бабой — в том золоте уже поблёскивает серебро.

— Ладно. Я тебя, Иван Матвеевич, для того призвал, чтобы поговорить о деле, — Пётр Алексеевич, разом потеряв интерес к солдату и его пленнице, положил руку на плечо атаману. — Гляжу, а ты стал тут и любуешься, так я тебя самолично в гости приглашаю… Твоя доля учтена, как договаривались, — продолжил царь, когда они прошли в развёрнутый походный шатёр. — А за Азов спасибо, что взял, без тебя бы туго пришлось.

— Взять-то взял, — хмыкнул Краснощёков. — Только ты сызнова его не про**и, государь.

— И хотел бы, да не получится, — странно, но император в кои-то веки не обозлился при довольно грубом намёке на неудачный Прутский поход. Даже развеселился. Видимо, счёл, что теперь они с турками квиты. — Вот, жена моя, аки цербер, сторожит, как бы я чего не про… потерял.

— Служба не из лёгких, Иван Матвеевич, — чистым серебром прозвенел голосок царицы, хранившей тонкую улыбку на прекрасном, несмотря на признаки возраста, лице. — Поверьте на слово.

— Отчего ж не поверить, матушка? Охотно верю, — атаман не нравились эти словесные пикировки, но игру следовало поддерживать. — Однако ж, как говаривал государь Алексей Михайлович, делу время, потехе час.

— Говори, Иван Матвеевич, — весёлость Петра Алексеевича как рукой сняло.

— Калмыки весть получили — в Анапу турецкую два больших корабля пришли. Чёрт их знает, может, и не по наши души. Но как оставить завоёванное, ежели прикрыть нечем? Пришлют кораблей поболее, и отберут.

— А ты езжай в Ахтиарскую бухту, Иван Матвеевич. Будешь удивлён, — хмыкнул государь. — Флот — не флот, а встретить турка есть чем. В будущем году мы с тобою ещё Очаков брать станем. Тогда Махмуду совсем худо сделается. Его Надир колотит знатно, а он ещё и с цесарцами воевать удумал. Пока ему не до нас, мы тут укрепимся.

— А коли замирится с кем? То ли с Надиром персидским, то ли с Карлом цесарским — нам самим кисло станет.

— Так на то и я, чтобы политику делать. Всё будет, как надобно, Иван Матвеевич. А не я, так Аннушка сделает, с этой стороны будь спокоен.

Атаман отметил, что при последних словах государя альвийка перестала улыбаться, а в глазах её мелькнула боль.

— Вот ты и о главном заговорил, твоё величество, — хмуро сказал Краснощёков. — Хоть разговор сей матушке государыне и не по нраву, однако ж вижу, ты ей команду сдать собираешься. Что так, Пётр Алексеич? Али худо тебе?

— Худо или нет, то дело десятое, Иван Матвеевич, — государь вцепился в него взглядом, словно хотел проникнуть в самые сокровенные мысли. — Я хочу знать, может ли Анна надеяться на тебя так же крепко, как я?

— Любого, кому ты сам доверяешь, и я поддержу. Лишь бы толк с того был.

— Добро, — кивнул император. — Аннушка, как и я, по пустому теребить не станет. Но если уж обратится, так уважь.

Со стороны лагеря доносился зычный поповский глас: видимо, крещение уже состоялось, и тут же новоявленная раба божия имярек превратилась в невесту. Лишь на миг единый атаман отвлёкся, а когда снова сосредоточил внимание на царской чете, супруги глядели друг на дружку задумчиво, и явно говорили меж собою — молча, не проронив ни слова… Иван-то Матвеевич со своей Евдокией сколь годков прожил, а так они и по сей день не научились. И старый атаман, Петров одногодка, испытал чувство, подозрительно напоминавшее зависть.

«Два сапога пара, — думал он, возвращаясь к своим казакам. — Вроде такие разные с виду, а помри он хоть сего дня, мало что изменится». Атаман, припомнив Геллана и его манеру двигаться, невольно сравнил поручика с царицей-альвийкой. И понял, что, обернись всё иначе, и победи турки, никто не увидел бы эту… Анну среди живых трофеев. Краснощёков готов был прозакладывать свой бригадирский патент за то, что эта женщина — солдат, притом не из последних. Билась бы до последнего, и упала бы изрубленной на кучу вражеских трупов. А то он не видал таковских, среди казачек ох и отчаянные попадаются. Словом, если кто и надеялся, что с Петром уйдёт его время, тот либо дурак, либо совсем не знает альвов.

Атаман их хоть немного, но знал. И оттого испытывал двойственные чувства. С одной стороны, ясно, что ни ему, ни его сыну не судьба закиснуть в безделии. С другой — кто их, нелюдей-то, знает по-настоящему? Скрытные они, черти.

Нет больше Кырыма. Кырым ушёл вместе с татарами и турками, не пожелавшими принимать условия русского императора. Зато осталась Таврида, все минувшие столетия жившая некоей призрачной жизнью в памяти потомков прежних империй.

Нет больше Еникале, Гёзлёва, Инкермана, Ахтиара, Кафы, Мангута, Балаклавы, Эски-Кырыма, Карасубазара… Не на шутку разошедшийся Пётр решил единым махом повернуть время вспять, хотя бы на ландкартах, поручив расспрашивать местных греков о былых именованиях городов и возвращать оные из небытия. Снова появились на слуху забытые имена — Феодосия, Сидагий, Кареон, Теодори, Херсонес, Кастрон, Алустон, Симболон, Курасаита, Керкенес, Пантикапей… Один только Мангут, былую столицу подчистую вырезанных татарами готов, Пётр Алексеевич поименовал Готенбургом — не смог удержаться. Бахчисарай же, один из весьма немногих городов, построенных татарами, недолго думая назвали Таврополисом.

Призрак начал понемногу обретать видимые очертания. Но для того, чтобы он обрёл плоть и кровь, в него следовало вдохнуть настоящую жизнь. Иными словами, населить людьми, способными сделать это. Нужны инженеры, строители, нужны толковые управители, нужны ясные головы, полные стоящих идей. Рабочих-то рук здесь хватает — и местные греки с болгарами, и немногие татары, пожелавшие остаться и креститься, и беглые крепостные из России и Польши, и бывшие пленники, русские с обоих берегов Днепра, и поляки, коих татары тоже нахватали прошлой зимой, умели и желали работать. Одного они боялись: панщины. Даже делегацию к царю послали, с просьбой не возвращать их былым владельцам и не раздавать землю таврийскую дворянам. Искренне не понимавший, как можно жить иначе, Пётр немедленно усмотрел в той просьбе крамолу, но тут его с двух сторон атаковали и Миних, произведенный в фельдмаршалы, и супруга. Немец предложил закрепить Тавриду в личное владение царей, а здешних людей «подлого состояния» объявить государевыми. Раннэиль же вполне справедливо упрекнула мужа в том, что тот, хвалясь уничтожением рабского торга в Кафе, развёл в стране сотни таких торгов, где дворяне, словно турки какие, вовсю торгуют христианами.

— Сам посуди, Петруша, — говорила альвийка. — Со стороны дворянства уже раздаются голоса, требующие закреплять холопство навечно, и лишать крепостных даже тех куцых прав, какие они имеют. Сделай это — и Россия навсегда лишится множества талантливых людей, которые умрут в рабстве, не принеся и сотой доли той пользы, какую могли бы принести. Табель о рангах тогда можно будет похерить за ненадобностью. Я уже не говорю о том, что дворянство, получив безраздельную власть над людьми, распаскудится вконец. Они и сейчас далеко не ангелы, а то вовсе сделаются хуже турок. Чего они потребуют ещё, Петруша? Отмены обязательной службы? А ведь потребуют, едва почуют, что ты уступаешь.

— Знаешь ты, лапушка, с какой стороны заходить, чтобы я тебя выслушал, — мрачно ответил Пётр Алексеевич. Сейчас он, сидевший за новеньким столом, в своей феодосийской резиденции — бывшем доме беглербега — был похож на старого, но ещё очень сильного льва. — Твоя правда. И дворяне заразой Долгоруковых больны через одного, и таланты боженька посылает всякому сословию. А делать-то что? Слишком мало ещё разночинных поднялось с самого низа, чтобы я мог на них опереться. Единая опора мне покуда — служилое дворянство. И они, подлецы, это знают.

— Ты, любимый, сейчас в такой силе, что мог бы провернуть одну занятную штуку, — Раннэиль произнесла это нарочито небрежным тоном.

— Опять каверзу какую задумала?

— Разумеется, сердце моё. Когда я задумывала что-то иное?..

И альвийка вкратце изложила свою идею. Выслушав жену, государь нервно тряхнул лохматой, наполовину седой головой. Встал, принялся молча расхаживать по комнате, как делал это всегда, обдумывая нечто важное.

— Ну и стерва же ты, Аннушка, — внезапно остановившись, хохотнул он. — Ох и стерва.

— Для царицы это, скорее, комплимент, — тонко улыбнулась Раннэиль.

— Они нам вовек не простят.

— Зато это хороший предлог твоим потомкам быть всегда сильнее их, Петруша. И кстати, церковь держит до трети всех земель, а налогов не платит. Владыку Феодосия только силой уломать можно, за свой кошелёк он костьми ляжет. Феофан же, если его заинтересовать…

— Насчёт церкви пока говорить рано, — Пётр Алексеевич пресёк эти рассуждения. — Вот провернём эту каверзу с дворянством, и поглядим. Коли пошумят да проглотят, тогда и с Синодом можно потягаться.

Наградой ему был поцелуй. А к тому дню, когда государь заговорил о готовности к возвращению в Петербург, готов был и текст указа.

Бомба вышла большая, хорошая. Знатный будет взрыв, когда опубликуют.

— Он возвращается.

— Его величество?

— Разумеется, маркиз. Не более часа назад явился курьер из Киева.

— Что ж, если так, то время бездействия завершилось. Я бесконечно благодарен вам, коллега, за хорошую новость.

«Бесконечно благодарен, — с издёвкой подумал Мардефельд, возвращаясь в свои апартаменты. — Заносчивый ублюдок, представляющий интересы других заносчивых ублюдков. Кампредон хотя бы умел себя вести, а этот держится так, словно мы все его лакеи… Доиграется».

Когда русский царь повелел выстроить для иноземных дипломатов Посольское подворье, многие обрадовались. Не нужно искать, у кого снять приличный особняк — либо, по бедности, более скромное жилище. Заехал, и живи себе, исполняй обязанности. Но Акселя фон Мардефельда вовсе не радовало близкое соседство с коллегами по ремеслу. Здесь ничто не мешало послам ругаться промеж собой. Но куда хуже было то, что никто не мешал и тайно сговариваться и друг с другом, и с высокопоставленными конфидентами. С кем ещё шушукается маркиз де Шетарди, известно только господу богу и самому де Шетарди. Как ни старался Мардефельд, ему так и не удалось проникнуть в эту тайну. Француз, быть может, и заносчивый ублюдок, но достаточно хитрый заносчивый ублюдок, чтобы держать свои секреты под замком.

Впрочем, у всех дипломатов, представлявших свои державы при петербургском дворе, были основания таиться. Уже десятый год, как действия некоей секретной службы русских то и дело нарушали стройный ход европейской дипломатии. Самое странное, что ни один конфидент не ведал, в чьём подчинении находится эта служба. Она вроде бы есть, но её как бы и нет вовсе. Из этого Мардефельд вывел предположение, что подчиняется она непосредственно императору. Крайне безрадостный факт, что и говорить. Русские быстро учатся. Чего стоит двухлетнее пребывание кронпринца Карла-Фридриха в Шпандау! К слову, принц знает, кому обязан вынужденным ограничением свободы. Знает — и прощать не намерен. В свете всего, что посол ведал о личности наследника прусского престола, это знаменовало начало эпохи войн. Войн за гегемонию Пруссии в Европе.

«Я хотел бы, чтобы вы знали, друг мой, — сказал кронпринц незадолго до очередного отъезда посла в Петербург. — Придёт время, и я как следует отколочу всю эту европейскую шайку. А затем посажу их на одну сворку и натравлю на русского медведя. Пусть они добывают нам победу… Да, я говорю вам это только для того, чтобы вы в любой момент были готовы к подобному обороту». Помнится, Мардефельд даже пустил слезу от умиления. Как долго он ждал подобных слов от короля Фридриха-Вильгельма! Не дождался… А ведь все почему-то полагают скромного Карла-Фридриха обычным поклонником изящных искусств, каковых среди нынешних принцев пруд пруди. Ошибаются. Боже, как они ошибаются. Но время неумолимо, и рано или поздно Европа вздрогнет от поступи прусских солдат. Они сделают то, чего не удалось шведам…

Впрочем, списывать Россию и её энергичного императора тоже не стоит. Ему шестьдесят два года, а порою складывается ощущение, будто он собрался жить вечно, подобно альвам в их прежнем мире. Затеяно и делается столько дел, что иному государству хватило бы на столетие, а задумано ещё больше. Один Крымский поход чего стоил. Ох, и доставила же эта авантюра его величества головной боли всей Европе. Даже король Пруссии, уж на что симпатик Петра, и тот болезненно морщился, получая новости от своих верных людей при ставке фельдмаршала Миниха. Если Россия избавится от угрозы с юга, куда она обратит свои взоры? Европейские монархи — коронованное ворье, каковыми их полагал посол Мардефельд — не могли подняться выше своих воровских мыслишек. Столетиями грабя друг друга, они всех в мире полагали такими же, и ужасались при виде возросшей мощи петровской России. Живя краденым, они тряслись за свои кошельки, подспудно ожидая возмездия. А поскольку лучшая защита — нападение — всё громче раздавались голоса, призывающие «покончить с восточными варварами, пока они не покончили с цивилизацией». Здесь Мардефельда всегда разбирал смех. Кто покончит? Эти ничтожества? Да они покончить с тарелкой супа едва способны. Более того, господин посол имел основание полагать, что Европа со своей паранойей Петру уже осточертела. Нельзя сбрасывать со счетов и влияние его жены-альвийки: ненависть остроухих к немцам общеизвестна. Потому Аксель фон Мардефельд, один из очень немногих, полагал, что Россия, избавившись от османской и татарской угрозы, уподобится собственному гербу. Одна голова будет глядеть на запад, другая на восток. И тогда одному богу ведомо, что станется через полстолетия. Какие идеи почерпнут русские с востока, полного тайн и загадок?.. Вот что по-настоящему тревожило господина посла.

Хотя внутри страны не всё так ладно, как хотелось бы императору, и это, пожалуй, единственное, что радовало шведо-пруссака Мардефельда.

Прежде всего неладно с престолонаследием. Хотя ещё два года назад император издал и даже провёл через Сенат указ, коим назначил наследником своего сына — малолетнего Петра. Тем же указом предусматривалось регентство императрицы, буде наследнику на момент вступления на престол не исполнится восемнадцати. Для того он даже короновал альвийку по всем правилам. Казалось бы, куда уж естественнее и законнее? Но нет, австрийская партия никак не успокоится. Каждый раз, как император чувствует себя хуже, или приходят неоднозначные новости, они начинают упирать на возраст наследника. Мал ещё царевич, мол. Внук государев постарше будет. Аккурат в прошлом году совершеннолетия достиг. Чем не царь? И не надо им никакой императрицы-регентши. Разумеется, мотивы этой компании очевидны: посадить на престол не столько племянника австрийского императора, сколько слабовольного, посредственного юношу. Посредственность там была такова, что даже альвийка разводила руками в бессилии. Симпатии к себе и своим детям она великому князю привила, ничего сложного в том не было. Но единственной способностью, какую она в нём обнаружила, оказался большой талант к охоте. Это был отличный…егерь. Всё прочее вызывало в нём либо скуку, либо отвращение. Даже пример лучшего друга — альвийского княжича — решившего подвизаться на поприще дипломатии, не возымел на молодого Петра Алексеевича никакого влияния… Какой удобный был бы император! Пара хороших борзых или дорогое охотничье ружьё в подарок — и любой вопрос решился бы тут же. Но, пожалуй, основным недостатком великого князя было его слабое здоровье. Не унаследовал он огромного запаса жизненных сил от деда. Впрочем, как и его покойный отец. Сестрица Наталья шесть лет назад истаяла, как свечка, за несколько дней от скоротечной чахотки, даже альвы с их медициной ничего не смогли поделать. А этот простужается после каждой охоты. Нет, на такого кандидата ставить рискованно, даже если позаботиться, чтобы он остался единственным.

Рядом с великовозрастным племянничком сыновья императора от супруги-альвийки выглядели куда более выигрышно. В особенности наследник. Старые слуги, помнившие Петра Алексеевича в детстве, даже суеверно крестились при виде царевича: мол, полное подобие батюшки в том же возрасте. Мальчишка отменно здоров, весьма неглуп, чертовски энергичен и склонен к дерзким шуточкам над окружающими. На первый взгляд — ничего, ни единой чёрточки не взял от матери. Разве что острые уши, но их из-под буйной чёрной гривы не видать. Если не убьют, то вскорости Европа увидит второе издание всё того же Петра. Младший, царевич Павел, что-то имеет в облике от альвов. В отличие от брата, молчалив, задумчив, и, несмотря на весьма нежный возраст, склонен проводить время за книгами. Ребёнок-загадка, от такого не поймёшь, чего ждать. Если что-то случится со старшим сыном, император скорее сделает наследником этого маленького молчуна, чем посредственного внука.

На что надеются сторонники последнего, непонятно. Но явно на что-то надеются, если позволяют себе выпады против указа государева. Здесь бы копнуть… Мардефельд однажды попытался. Мало того, что наткнулся на стену молчания, так ещё пару дней спустя камень в закрытое окно залетел. Видимо, случайно, от стаи сородичей отбившись. Намёк — прозрачнее не придумать. Мол, сегодня тут камни разлетались, а завтра могут и пули совершенно случайно маршрут сменить… Потерпев неудачу, господин посол начал анализировать манеру этого странного заговора, и окончательно запутался. Ни одна из известных ему служб соответствующего направления в Европе так не работала. Либо появилась некая неизвестная сила, не имеющая к Европе отношения, либо кто-то ушлый ответил Петру на его сверхсекретный департамент — тот самый, который вроде бы есть, но его как бы нет. В первое Мардефельд не верил, второго — откровенно опасался. Если он прав, то секретная дипломатия и шпионаж вскоре выйдут на новый уровень, а он сам безнадёжно устареет.

Государь вернулся в столицу в конце октября. Мардефельд, званый в Зимний дворец наравне с прочими коллегами на празднество по случаю Крымской победы, особых перемен не заметил. Пётр Алексеевич всё так же был жизнерадостен, как всякий раз в дни триумфа, разве что на палку свою опирался тяжелее, чем обычно. Ну, так возраст ведь, он давно уже не юноша. Правда, возраст не помешал ему снова оставить супругу в деликатном положении. Альвийка, несмотря ни на что, и не подумала отказываться от участия в празднестве. Она быстро утомлялась, беседовала с гостями, сидя в обтянутом бархатом кресле, но цвела счастливой улыбкой, будучи одинаково любезна и с ним, послом Пруссии, и с маркизом де Шетарди, и с редкой в Европе диковинкой — персидским посланником Салех-беем. Этот, насколько знал Мардефельд, был воином, а не дипломатом, но сейчас в Персии все назначения делаются не попавшим в полную зависимость шахиншахом, тем более не его сыном-младенцем, а полководцем Надиром. Впрочем, Салех-бей прекрасно понимал свою роль — быть живым символом союза России и Персии — и предпочитал обсуждать что угодно, только не политику. К тому же, из европейских языков он с горем пополам изучил только русский. Но императрица с удовольствием беседовала с ним на фарси, пока её царственный супруг принимал поздравления от имперского посланника фон Вратислава.

Две головы. Одна на запад, другая на восток. Всё верно. Прогноз Мардефельда начал сбываться куда быстрее, чем он думал.

— Я сожалею, ваше императорское величество, — француз не фиглярствовал, он был действительно был мрачен и раздражён. — Но инструкции, полученные мною из Версаля, притом не от кардинала де Флёри, а лично от его королевского величества…

— Ты кончай хвостом крутить, маркиз, — крайне грубо перебил его Пётр Алексеевич, зная, что де Шетарди за семь лет прекрасно изучил русский язык со всеми его оттенками. — Коли воевать за османов желаете, так прямо и скажи. Будет вам война.

— Но корпус вашего генерала де Ласси уже воюет с нашими войсками на стороне австрийцев.

— Не мы ту войну затеяли, а вы. Что, дороговато встала? Ну, так не обессудьте, военное счастие переменчиво… Головой надо было думать, прежде чем в драку лезть!

— Ваше императорское величество, — видно было, как этот разговор неприятен и тягостен маркизу. — Дипломатию люди для того и выдумали, чтобы предотвращать войны. Мой король хотел бы стать посредником в переговорах между вашим величеством и султаном Махмудом.

— Мне с султаном пока что не о чем говорить.

— Мой король полагает, что, по меньшей мере, одна тема для обсуждения имеется. А именно — возвращение Крыма его законному владетелю, хану Каплан-Гирею. Разумеется, вам, как победителю, должна быть выплачена солидная контрибуция. Поверьте, это выгодное предложение.

— Тавриду снова татарам отдать? — взъярился император. — Чтобы они каждую зиму людоловством занимались, а ваши галерщики в Кафе себе рабов из числа моих подданных покупали? Не бывать тому!

— Есть вещи поважнее выгоды, маркиз, — в бой вступила невозмутимая императрица. — К примеру, безопасность южных рубежей России. Согласитесь, было бы странным, если бы император всероссийский торговал ею. Хотя история изобилует примерами монархов, что продавали свою страну направо и налево, но следовать оным примерам — не лучшая идея.

Шетарди понял, что, во-первых, скорый на гнев и расправу Пётр ему сегодня рёбра уже не пересчитает, а во-вторых, уйти придётся ни с чем.

— Всецело разделяю мнение ваших императорских величеств, — маркиз, обильно потея и чувствуя себя висельником на эшафоте, изящно поклонился Петру Алексеевичу и его остроухой супруге. — Но я ничего не могу поделать с письмами из Версаля. Я обязан следовать инструкциям, в противном случае… вы знаете, что ждёт дипломата, который дерзнёт пойти наперекор воле своего короля.

— А ты дерзни, — в своей обычной грубоватой манере ответствовал слегка поостывший император. — Они тебе глупости пишут, так сам дураком не будь. Войны ведь не желаешь?

— Избави нас бог от сего несчастья, ваше императорское величество.

— Я тоже воевать с вами не хочу. Нападёте — отделаю так, что едва кости свои до Парижа дотащите. В том деле не побрезгую и с Англией купно соединиться, дабы колотушки сии вы хорошенько запомнили. Но по доброй воле вас бить не стану. Далеко шагать, да и Париж ваш вонюч больно. Станете турка на меня натравливать? Бог с вами. Будет ещё один повод отобрать у агарян весь южный берег. Посему давай договоримся, маркиз. Прилюдно ты из себя послушного недоумка корчить будешь, читая мне версальские кляузы, а здесь, в этом кабинете, иные разговоры будут. Настоящие. Понял ли, маркиз?

— То есть ваше величество, я и… ея величество станем обсуждать некий проект? Но, ваше величество… — ужаснулся Шетарди. — Это бессмысленно хотя бы потому, что в Версале не примут ни один проект, идущий вразрез с политикой короля!

— Да брось ты дурака уже валять, глядеть тошно. Мы здесь не на краю света живём, лаптем щи не хлебаем. Ведомо нам, что нет единой политики у Версаля . Король гнёт своё, кардинал — своё, дука Бурбонский, мечтая ко двору вернуться, ковы строит, в землях заморских с англичанами да людишками местными ваши задрались. Лещинский, курва старая, сперва отнекивался, а нынче рад на штыках французских в Польше воцариться. Дочерью своей, королевой, разве только не понукает… Неладно у вас там, маркиз. Водица мутная-премутная. Нешто ловкий человек в той водице рыбки не наловит?

Маркиз, предчувствуя нехорошее, в бессилии перевёл взгляд на императрицу. Красавица-альвийка ответила ему тонкой, почти нежной улыбкой. Той самой, что запечатлел придворный художник Петра — Луи Каравакк.

— Увы, маркиз, — серебристо проговорила она, типичным жестом будущей матери скрестив руки на животе. — Как любите повторять вы, французы, такова жизнь. Вы ведь не станете отрицать, что точное исполнение инструкций Версаля приведёт к войне, и ни к чему иному. Если проблема такова, что её возможно преодолеть без войны, давайте искать компромисс. В конце концов, — тут улыбка императрицы сделалась чуточку веселее, — лучше пролить бочку чернил, чем реки крови. И… проявить капельку сообразительности. Ведь вам, как французу, куда ближе должны быть интересы Франции, чем амбиции отдельных персон.

Де Шетарди не вчера на свет родился, и прекрасно понимал, что означает этот приватный разговор с императорской четой. Вербовка. Но на каком уровне! Правда, и он не последняя персона во Франции, но всё же — сам император! То ли он никому не доверяет, то ли считает, что только ему под силу сломить волю маркиза. Не так уж он и неправ… Мардефельд не ошибся, утверждая, что Пётр гораздо умнее, чем кажется. И жена ему под стать, умная и подлая. Что делать? Согласиться — значит, подписать самому себе смертный приговор. Двурушников нигде не любят. Не согласиться — то же самое, но по иной причине. Он сейчас услышал достаточно, чтобы с ним ненароком произошёл досадный несчастный случай. Камень со строящегося здания упадёт, лошади понесут, или помрёт сегодня же вечером от употребления несвежих овощей — уже неважно. Важен результат, а он во всех вариантах будет одинаков. Конечно, можно, не заезжая на Посольское подворье, ринуться из города, из страны, но его гарантированно перехватят на границе. Курьеры скачут быстрее, чем едут кареты. И тогда — Шлиссельбург. В лучшем случае.

Какая из смертей ближе?

— Я… готов принять предложение ваших императорских величеств, — собственный голос он услышал словно со стороны. Удивительное ощущение. — Что я должен… делать далее?

Императрица изящным жестом извлекла из початой пачки на столе лист хорошей, дорогой бумаги, и пододвинула к нему вместе с серебряной чернильницей.

— Садись и пиши, — император властным жестом указал ему на простой, обитый кожей стул. — Ты ведь и впрямь не дурак, понимаешь, чего писать-то.

На миг маркизу показалось, что земля уходит у него из-под ног. Да, обморок в его случае был бы вполне уместен.

— Ваше величество, пощадите, — едва слышно взмолился он. — Если эта бумага попадёт в Версаль, мне конец.

— Эта бумага может попасть в Версаль только в одном случае, — произнесла альвийка, уже не улыбаясь. — Если вы решите, что с нами можно играть нечестно. Боитесь, похитят? Ну, если вы будете столь неосторожны, что дадите своим врагам зацепку… Надеюсь, мы друг друга поняли?

…Когда француз на подгибающихся ногах вышел из кабинета, Раннэиль, спрятавшая злополучную бумагу в рукав, передала её супругу.

— Пошёл по шерсть, а вернулся сам стриженый, — хмыкнул Пётр Алексеевич, даже не заглянув в содержимое записки. — Я-то думал, он умнее.

— Ты пугал его войной, хотя сам понимал, что из той войны ничего хорошего бы не получилось, — вздохнула Раннэиль.

— Да, быть бы мне битым, Аннушка. Французы и те, кто с ними, сильнее нас… пока что. Из цесарцев что вояки, что союзники — один хрен. Но есть в Европе словечко — «репутация». Знаешь такое?

— Я даже знаю, что оно означает, — улыбнулась альвийка, осторожно поднимаясь с кресла.

— О моей репутации тебе ведомо.

— О, да. Тебя не любят и боятся.

— И правильно делают. Иной раз полезно прослыть грубым хамом, чтобы тебе верили, когда грозишь войной, — Пётр Алексеевич привлёк жену к себе. — А вот тебя, лапушка моя, любят — и неправильно делают. Тебя стоит бояться поболее, чем меня. Француз этот, Шетарди… Он ведь тебя только здесь раскусил.

— А я, Петруша, как ты и советовал, все эти годы старательно разыгрывала перед ним примерную мать семейства, — снова улыбнулась Раннэиль, прижавшись к мужу и едва не мурлыча. — Куда мне спрятать его расписку?

Государь только сейчас вспомнил, что зажал в руке исписанную французом бумагу.

— Эту, что ли?

Он повертел смятую бумажку и… скомкав её окончательно, швырнул в камин.

— Ну её к лешему, ещё и впрямь украдут, так беды не оберёшься, — засмеялся Пётр Алексеевич. — Эта бумажка уже сидит у француза в голове, и держит его крепче кандалов. Коли вздумает кто её искать — пускай ищет ветра в поле. А коли маркиз наш из повиновения выйдет, так на него и иная управа найдётся…

 

8

…Мы, Петр Первый, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Князь Эстляндский, Лифляндский. Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, Государь и Великий Князь Новагорода Низовския земли, Черниговский. Рязанский. Ростовский, Ярославский, Белоозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский и всея Северныя страны повелитель и Государь Иверския земли, Карталинских и Грузинских Царей, и Кабардинския земли, Черкасских и Горских Князей и иных наследный Государь и Обладатель…

Манифест, опубликованный в начале дождливого и холодного ноября, аккурат перед днём рождения наследника престола, произвёл эффект разорвавшейся бомбы.

«Подлый люд» крестился и вздыхал, тая надежду, что это первый шаг к мечте — воле. Мастеровые, горожане и мелкие чиновники из разночинцев злорадствовали: мол, вот вам, благородные, прямо по гербам да наотмашь. Зато дворянство, имевшее хоть какие-то земли и хотя бы одного крепостного, возмутилось до глубины души. Как это так — взять и запретить торговлю рабами, прикрепив их к земельному владению? Как это так — взять и приравнять их, благородных, к нехристям, что христиан на базаре продают? Что этот царь себе позволяет! Не хотим такого царя, хотим иного, который дворянству полную волю даст!.. В любом случае манифест не оставил равнодушным никого. Но волнений не воспоследовало. Пётр Алексеевич предусмотрительно приказал перед оглашением манифеста в столице и прочих городах привести в боевую готовность расквартированные там полки. Кое-где дворяне попробовали, было, всерьёз побузить, но блеск солдатских штыков остудил горячие головы. На том, собственно, всё буйство и закончилось.

Но главный бой был дан, как и предвидел император, в Сенате, где заседали самые владетельные крепостники империи.

Несмотря на болезненно-простуженный вид, Пётр Алексеевич явился в Сенат, собравшийся в расширенном составе, под ручку с женой. Сенаторы и их заместители по коллегиям тоже были донельзя возбуждены. Дебаты вышли жаркие: против Рюриковичей с Гедиминовичами и потомками ордынских князей единым фронтом выступили те самые «петровы выкормыши» — Меншиков, Кузнецов, Ягужинский, Остерман и прочие. Либо мужики, либо немцы, либо настолько мелкие дворянчики, что их ранее и не разглядеть было. Родовитые пеняли «выскочкам» отсутствием длинного ряда благородных предков, от века владычествовавших над жизнями холопов, а «выскочки» тоже не молчали.

— Да, я мужик! — возвысил голос светлейший князь Меншиков, которого Пётр Алексеевич для того сюда и призвал, чтобы он первым принял на себя удар родовитых. — Я пирогами торговал, от чего не отрекаюсь! Но государь меня за заслуги перед отечеством выделил и возвысил, отсюда и титулы мои. А ты чем возвысился, Голицын? Предками своими? Сам-то едино навоз производить способен!

Ответ князя Голицына сделал бы честь пехотному унтер-офицеру. Мог бы и с кулаками накинуться, но государь здесь, и при нём его любимая палка. Большая и тяжёлая. Потому-то и молчали Апраксин с Юсуповым и Черкасским — родовитые. Не дураки, понимали, чью партию поддержит государев голос. Не для того Пётр Алексеевич затеял свой манифест, чтобы, услышав грозный окрик, устроить бесславную ретираду. Он ломал тот самый «дух старины», при котором каждый барин на своём дворе царь и бог, а воля государева остаётся по ту сторону забора. Ломал грубо, через колено, как привык, и отступать не намеревался.

Конечно же, силой закона продажу холопов отдельно от имения не искоренить. Станут торговать тайно, всячески изощряясь в подделке бумаг. Но зато это даст императору повод в удобный момент прижать любого и каждого дворянина, обвинив его в подпольной работорговле. Многие сенаторы это поняли сразу, до некоторых дойдёт чуть позже. К примеру, когда государю надоест слушать, как родовитые ругаются с «выскочками», и он сам возьмёт слово.

Вот тогда-то и воздвигся над сенаторами седой гигант в мундире полковника лейб-гвардии Преображенского полка.

— Господа Сенат, — сказал он, и все разом затихли. — Я повелел вам собраться здесь не для того, чтобы выяснять, у кого родословная длиннее, а для того, чтобы обсудить порядок должного исполнения опубликованного ныне манифеста. Покуда я не услышу дельных предложений, по домам никто не разойдётся. Гвардии отдан соответствующий приказ. Мы с ея величеством с удовольствием составим вам компанию. Итак, господа Сенат, я вас слушаю.

И — без прежней лёгкости, с некоторой натугой — сел на свой любимый простецкий стул.

В зале воцарилась гробовая тишина. Родовитые были подавлены, безродные молча торжествовали. Но почему-то никто не рискнул в ближайшие пару минут произнести хоть слово.

И всё же сенатское решение было вынесено. К вечеру, правда, но смогли же. Тем не менее, с сего дня всем стало ясно, что отныне хозяин в стране один.

Пётр Алексеевич добился цели, к которой шёл всю сознательную жизнь.

* * *

«…Они усвоили урок, полученный десять лет назад, сынок.

Тогда многие, видя состояние батюшки, загодя готовились делить власть после его смерти. Даже не особенно скрывали свои намерения. Твой батюшка обманул смерть, и те, кто хоронил его заживо, горько поплатились за свою поспешность. Оттого они на сей раз осторожничали. Но когда точно уверились, что ему не дожить до утра, принялись действовать.

Боже, как они спешили!..»

Закон на Руси всегда был вещью престранной. Вроде бы грамотных людей хватает, чтобы и самим понять написанное, и неграмотным объяснить. Но, пока не дать живительный пинок по известному месту, всё так и будет делаться по старинке, «как от века заведено». Пётр Алексеевич за то и получил ещё при жизни прозвание Великого, что не только понимал эту странность, но и умел вовремя дать тот самый живительный пинок. Иногда и в буквальном смысле.

Переломить сопротивление родовитых в Сенате оказалось самой простой задачей. Далее началась упорная борьба с сопротивлением системы в губерниях, а Россия большая страна. Где-то ограничивалось письмом, куда-то отправили верных людей, а в Москве даже пришлось прибегнуть к арестам: столбовые дворяне яростнее всех противились государеву манифесту. Только к Рождеству 1734 года волнения среди дворян начали сходить на нет, и то после показательных судов над ослушниками и секвестра их имущества в казну. Тогда-то ситуация и начала входить в те самые рамки, какие задумывал император. То бишь, кто очень хотел приторговывать крепостными, начал разрабатывать схемы.

Пока этому никто не препятствовал. Пресекались только явные нарушения нового закона.

Тем временем дела шли своим чередом и с переменным успехом.

Миних, оставленный в Тавриде на хозяйстве, развёл бурную деятельность. Инженер он был хороший, фортификационные сооружения — в преддверие военной кампании будущего года — выстраивал едва ли не заново. Вот людей, рабочих рук, ему не хватало. Новообретённых подданных — греков, болгар, армян и прочих, а также русских и поляков, пожелавших остаться в Тавриде — хватило бы для мирной неспешной жизни. Но все понимали, что османы не угомонятся, и быть войне. Потому-то Перекоп в этом году пропускал в обе стороны невиданное количество обозов. На юг везли корабельный лес, ткани, металлы и изделия из оных, ехали люди, спешно переселяемые по указу государеву, шли солдаты. А навстречу им везли рыбу и соль, изделия караимов-ювелиров, красивый отделочный камень, зерно… В иные времена на такое богатство непременно нашлись бы охотнички, но ногаи, не ушедшие с татарами через Кавказ в Анатолию, внезапно обнаружили, что больше не могут хозяйничать в степи, как раньше. Их стали нещадно притеснять и казаки обоих войск, и калмыки. Притом последние требовали покорности хану Дондук-Омбо. Как в таких условиях можно грабить обозы? Просто никакого сочувствия к нуждам бедных кочевников.

К слову, о хлебе насущном.

Стамбул был из тех городов, что кормился исключительно с импорта. Что привезут на базары, то и будет сегодня съедено столичными жителями. Ранее крымские ханы исправно поставляли султану зерно, выращенное в степной части полуострова. Но этот год выдался особенным. Мало того, что во время посева шли боевые действия, так ещё и Кырым больше не Кырым, а российская губерния Таврида. Все излишки собранного зерна ушли на рынки Слобожанщины и Киева, где в тот год как раз плохо уродила пшеница. Но главное — крымское зерно, сколько бы его ни было, не попало в Стамбул. Остались османы и без азовской кефали, с блюд пашей и мурз пропала белорыбица, а их жёны плакали, лишившись сладостей на крымском меду. Всё это, на фоне общего неурожая во всей Европе и части Малой Азии, заметно сказалось на рационе стамбульской черни — райя. Всё было бы ничего, но в том же году турки потерпели сокрушительное поражение от армии Надира. Вздорожание хлеба на фоне его нехватки стало последней каплей. Народ немедленно решил, что султан более не в милости у небес, и началось веселье… Махмуд Первый оказался решительнее своего дяди Ахмеда: бунт подавил, в буквальном смысле утопив его в крови. Но возроптали янычары, и пришлось пообещать им победоносный поход по весне. На австрийцев или на русских — определится несколько позднее, в зависимости от щедрости французского короля и его же любезных советов.

Европа зимой становилась скучным местом. Войска отдыхали на зимних квартирах, обыватели подсчитывали стоимость дров, монархи и их министры анализировали результаты летней кампании и строили далеко идущие планы на следующий год. Вовне это не выплёскивалось, и оттого создавалось ощущение мира и покоя. Весьма обманчивое ощущение, потому что мысленно короли, герцоги, принцы и их генералы уже знали, с чего начнут боевые действия, едва просохнут дороги… Зато в России скучно не бывало никогда. В России и зимой всегда что-нибудь случается.

Из Крымского похода Пётр Алексеевич вернулся не просто победителем, но победителем при добыче. Ханскую казну, захваченную с лёту в Бахчисарае, оставили Миниху «на обзаведение», пускай строится и жалованье выплачивает. Торговля в таврийских портах в этом сезоне была понятно какая, а трофейной казны ему до будущего лета должно хватить. Зато турецкие, татарские и прочие купцы, застигнутые русской армией в городах побережья, были ограблены до нитки. Пограбили и уходивших татар, оставив им некоторое количество скота на дорожку, чтобы с голоду не померли. Зато с этой добычи государь единым махом выкупил все частные доли в концессии, долженствующей построить в Петербурге долгожданные мосты. Промеры глубин в намеченных местах делали ещё весной, а летом начали ставить прочные каменные опоры первого столичного моста — между Адмиралтейским и Васильевским островами. Строительство не прекращалось до холодов, и по мосту уже даже можно было перейти с берега на берег: арки и постоянный настил возведут в будущем году, а пока положили временные деревянные мостки. Одновременно с этим князь Маэдлин, уже заслуживший титул светлейшего за заслуги в постройке каналов и дамб, завершил проект, позволявший заметно уменьшить опасность затопления Петербурга. Совершенно уничтожить эту опасность не представлялось возможным: князь авторитетно заявлял, что место для города выбрано не совсем удачно. Но при помощи далеко выдающихся в море насыпей и дамб можно было хотя бы избегать полномасштабной катастрофы. Проект находился в разработке второй год и подошёл к стадии реализации, но только сейчас на него нашлись деньги — всё из той же крымской добычи.

По весне закипит работа. Но закупки необходимого начались уже сейчас.

На Крещение, вопреки обыкновенному петербургскому климату, ударили самые настоящие морозы. Нева быстро взялась коркой льда, настолько толстой и прочной, что горожане устраивали праздничные гуляния прямо на реке. По вечерам на перекрёстках полиция зажигала костры — и самим погреться, и прохожим. Но обыватели предпочитали в такие холода отсиживаться по домам, возле печек. Исключение составляли те, кого гнали на улицу неотложные дела. Наплевав на европейские моды, не рассчитанные на русские морозы, люди укутывались в тулупы и шубы, меняли треуголки на меховые шапки, надевали толстые рукавицы и сапоги на меху. Не стали исключением и иноземные послы, коим по случаю холодов от казённых щедрот подарили по шубе.

Не стал исключением и Пётр Алексеевич. Хоть и досаждали ему ставшие обычными зимние простуды, но делами он занимался, как и прежде, многие вопросы решая самолично. Может, он, по старой привычке, и наплевал бы на холода и тёплую одежду, но на семью он наплевать не мог, а семья в один голос твердила, что батюшка им нужен живым и здоровым. Носил шубу, как все, и не жаловался, хотя за версту было видать, как ему это не нравится. Едва мороз «лопнул», засыпав Петербург на прощанье снегом по колено, он с огромным удовольствием скинул тяжёлые меховые одеяния, вернувшись к удобному и лёгкому в носке сукну. И, разумеется, немедленно подхватил очередную простуду.

Раннэиль никогда не упрекала супруга. Просто доставала из заветной корзинки свёрточки с нужными травами, делала отвары и подавала их с такой милой улыбкой, что у Петра Алексеевича язык не поворачивался отказаться.

— Не надоело тебе болеть, родной мой? — альвийка подсела поближе к мужу, кутаясь в тёплый платок. — Прости, но рано или поздно наступит момент, когда ты уже не сможешь уделять столько внимания мелочам.

Суровую отповедь, готовую сорваться с языка, в самом начале оборвал надсадный кашель.

— Ничего, — сдавленно сказал Пётр Алексеевич, как следует прокашлявшись. — Вон, помощнички у нас растут. Даст бог, успею им команду сдать… Сколько там твоя матушка мне отмерила? Лет десять-пятнадцать?

— Ты бы, всё-таки, поберёг себя, Петруша, — Раннэиль с нежной полуулыбкой погладила его по руке. — Чтобы у нас с тобой были ещё эти лишние пять лет… и больше, если получится.

Он посмотрел на жену со смешанным чувством — усталости и…вины.

— Не тот у меня чин, чтобы беречься, Аннушка, — произнёс он. — Ты уж прости.

С невесть откуда взявшимся ощущением грусти Раннэиль перебралась к нему на колени.

— Давай посидим так, любимый, — сказала она, положив ему голову на плечо. — Там, за окном, снова ветер, метель… А здесь тепло и тихо. И только мы с тобою.

Они сами не помнили, когда научились понимать друг друга без слов. И сейчас тоже говорили, не нарушая тишины их уютной комнаты. В какой-то момент он положил руку на её живот, и дитя, словно почувствовав это прикосновение, шевельнулось во чреве.

Как же им было хорошо сейчас… Не в первый раз они так остро чувствовали это единение — полное и безоговорочное, настоящее. И сегодня всё было, как раньше, в прежние, редкие зимние вечера, что они посвящали друг другу, и более никому. Это порождало надежду, что впереди ещё будет много таких вечеров, но в том-то и печаль, что в мире людей бессмертие не предусмотрено. Возможно, только для того, чтобы научились ценить каждый миг жизни, уподобленной песочным часам. Ведь никому не ведомо, когда упадёт вниз его последняя песчинка.

Последняя песчинка Петра Алексеевича сорвалась вниз той же ночью, когда этого никто не ждал…

«…Я смотрела ему в глаза, и не умом — нутром понимала: это всё. Он уходит.

Не дай бог тебе, сынок, когда-нибудь испытать такую боль. Только тогда я поняла, почему у нас, альвов, айаниэ считается проклятием…

Да ты ведь тоже всё понял с первого взгляда, мой мальчик. Я видела. Я помню».

Тихая, какая-то подавленная суета — и лекари, и прислуга почему-то не решались повысить голос. Спешно вызванный Макаров напрасно ждал распоряжений от государя: тот пребывал в таком состоянии, что не мог сколько-нибудь долго говорить. Мог только мычать от боли. Тогда Раннэиль, сама не своя от свалившейся на голову беды, взяла дело в свои руки.

— Немедля созовите Верховный тайный совет, — сказала она кабинет-секретарю, тщательно скрывая волнение. — Положение тяжёлое. Даже если врачи сумеют предотвратить худший исход, Пётр Алексеевич сляжет надолго. Вице-канцлеру тоже сообщите, пусть приезжает, не теряя ни минуты.

Макаров всегда был себе на уме, и даже, порой, позволял себе решать, которые из писем зарубежных монархов стоит показывать государю, а которые отложить. Но альвийки он опасался, и ни разу за все годы не посмел ослушаться её приказа. Не ослушался и на сей раз.

Улучив момент, Галариль — то есть Елизавета Васильевна Брюс — легонько коснулась её руки.

— На твоём месте я бы позвала сыновей, — тихо сказала она по-альвийски, и взгляд её сделался печально-виноватым.

— Ты думаешь…

— Я не думаю, я знаю, Раннэиль. Отказала печень, затем последовал отказ обеих почек… Он не доживёт до рассвета.

— Но почему, Галариль? Он же все эти годы принимал лекарства, и…

— …и печень, в конце концов, не выдержала, потянула за собой остальное. Рано или поздно это должно было случиться. Вспомни, твоя досточтимая матушка сотворила чудо. Чудо и то, что он сумел с таким разрушенным организмом прожить эти десять лет.

Раннэиль, до сих пор надеявшаяся на новое медицинское чудо, почувствовала себя так, словно из её тела разом выдернули все кости. Если бы не прислонилась спиной к кроватному столбу, то точно бы упала.

Перед глазами всё подёрнулось зыбкой тёмной пеленой.

— Нэ, — Галариль сочувственно взяла её за руку. — Всё, что я могу сделать — это дать ему последнее средство.

— Надежды больше нет? — сдавленным голосом спросила Раннэиль.

— Если бы была, я бы не стала от тебя скрывать. Дай ему уйти достойно.

Последнее средство… Альвы давали его безнадёжно израненным воинам, чтобы те покидали мир без страданий и при ясном сознании. В нём не было ни капли магии, только травы… Раннэиль вспомнила: отец уходил, будучи под действием этого средства.

— Лизавета Васильевна.

Голос прозвучал неожиданно громко и чётко. Обе женщины вздрогнули и обернулись. Пётр Алексеевич лежал, закрыв глаза, и был изжелта бледен. Лицо покрылось плохо пахнущей испариной. Видимо, наступило временное облегчение, что он смог членораздельно заговорить. Раннэиль немедленно бросилась к нему, села на краешек постели.

— Поди сюда, Лизавета Васильевна, — сказал он, и с трудом разлепил веки. — Слышал я, о чём вы говорили… Неси эту… отраву, не хочу подыхать в грязи и боли.

— Учитывая ваше состояние, это средство даст вам два, от силы три часа, — почему-то голос Галариль дрогнул, она отвела взгляд.

— Ну и ладно. Успею…

Во дворце ничего ни от кого нельзя скрыть.

Уже через полчаса к Зимнему начали съезжаться кареты царедворцев, тем или иным способом получивших известие о внезапном недомогании императора. Распоряжение императрицы о созыве Верховного тайного совета Макаров выполнил в точности, вот только придворный шпионаж сработал мгновенно, и собираться начал Сенат в полном составе.

Вице-канцлер граф Кузнецов, в отличие от коллег, пошёл не в нижний зал, а направился прямиком в государевы апартаменты. Вести у него были тревожные, следовало немедля переговорить с её величеством, пока не стало поздно.

Тот факт, что гвардейцы у дверей скрестили перед ним ружья с багинетами, и вовсе не означал ничего хорошего.

— Не велено, Никита Степаныч, — виноватым шёпотом сказал один из солдат, давно его знавший. — Не велено пускать никого, кроме докторов.

— Кем не велено? — так же тихо спросил Кузнецов.

— Решение Сената…

Сенат. Всё-таки решились. Что ж, для вице-канцлера это сюрпризом не стало: он давно держал на контроле некую группу знатных персон — включая и своего тестя, князя Черкасского — которая вынашивала планы по радикальному ограничению царской власти и передаче отнятого Сенату. Персоны эти, помня о судьбе предшественников, ни о чём конкретном пока не договаривались. У них существовала общая цель и договорённость действовать сообща, и только. Но Кузнецов, битый волк, видел, как вокруг этой группы с соблюдением всех предосторожностей крутятся те же странные лица, что вертелись и в пределах видимости незадачливых убийц, покушавшихся на жизнь цесаревича Петра. Вертелись — но никаких улик против них не нашлось. И сейчас оных нет. Однако само присутствие тех персон уже о многом говорит. Вице-канцлер рассчитывал на сей раз поймать их, а не поймать, так обезвредить… любым способом. Ему не нравилось, что по Петербургу спокойно расхаживают враги.

Но действовать следует безотлагательно. Приказ никого к императору не допускать? Что ж, придётся воспользоваться свойствами альвийского слуха. Рисковать, так рисковать.

— Ваше императорское величество, я обращаюсь к вам! — проговорил он, повысив голос. — У меня известие чрезвычайной важности!

Лица солдат сделались удивлёнными, но препятствовать господину вице-канцлеру никто не стал. А через несколько мгновений расчёт оправдался: дверь распахнулась в обе створки.

Императрица. Хмурая, с тяжёлым взглядом воина, коему приказали не оставлять позицию, покуда жив, но настроенная вполне решительно. Именно то, что сейчас и требуется.

— Я ждала вас, Никита Степанович. Проходите.

Вместо серебряного колокольчика — жёсткий лязг стального клинка. Да, десять лет назад, он в этой даме не ошибся. Эта будет делать не то, что велит сердце, как бы оно ни кровоточило, а то, что надобно делать. Вздумай солдаты в точности исполнять распоряжение Сената, кто знает, чем бы всё окончилось, но она бы не смирилась. Не из таковских.

С первого же взгляда Кузнецов понял: не жилец Пётр Алексеевич. Чем его лекари опоили, неведомо, но взгляд царя был острым, осмысленным и недобрым. Это при том, что вид имел — краше в гроб кладут: лицо серое, с явной желтизной, под глазами чёрные мешки, весь в поту.

— Все прочь, — приказал государь. — Желаю говорить с императрицей и вице-канцлером.

Лекари и прислуга под собственный едва слышный шёпот покинули комнату.

— Что, они уже в моём доме вздумали распоряжаться? — зло проговорил он, не ответив на поклон вице-канцлера. — Полно, Никитка, поговорим без чинов, как ранее. Всё ли готово у тебя?

— Для ареста заговорщиков препятствий нет, — ответил Никита Степанович. — Но ими руководят, а кто — неясно. Связь осуществляется опосредованно, через тайники и кабатчиков. Взяв этих, я не смогу взять тех, и они найдут новых исполнителей.

— Отложи до лучших времён, Никитка, — Пётр Алексеевич тяжело дышал. — Бери тех, кого можешь взять, и тряси. Ныне главное — дело наше сберечь, а там, глядишь, и случай будет, поквитаешься. Обо всём Аннушке доложишь, коли я уже… не смогу твой доклад принять.

— Среди них есть колеблющиеся. Я мог бы привлечь их…

— Действуй… вице-канцлер. На то и чин тебе даден, и власть немалая. Ну, ступай… с богом.

У Кузнецова помимо воли защипало под веками: что бы там ни было, а юдоль земную покидал выдающийся государь.

Надо же, а ведь думал, что камень плакать не способен.

— Помнишь, что мы на сей год затевали?

Ни в его голосе, ни во взгляде не было суровости. Одно сожаление.

— Очаков, — Раннэиль нашла в себе силы чуточку растянуть губы в печальной улыбке. — Распечатать устье Днепра для флотилии Сенявина. Затем при удаче развивать наступление в направлении Бессарабии. Флоту иметь стоянку в Херсонесе. А далее… там уж как бог даст, Петруша. Мы готовились и к хорошему исходу, и к плохому…

— На цесарцев не надейся, Аннушка. Быть им битыми. Они сразу мира у султана запросят, нам о том ни слова не сказав. Действуй по своему разумению… А всё-таки я успел… Может статься, то главное успел сделать, для чего рождён был. Одного не успел — увидать, как сынки наши растут… Тебе всё оставляю, чтобы ты им передала в должное время. Ноша тяжкая… За то виноват перед тобой.

— Я выдержу, — едва слышно прошептала Раннэиль.

— Знаю. Но всё равно — прости.

— И ты меня прости, любимый, если что было не так…

…А по углам давно уже шушукались: «Феофан здесь… Царя соборовали… Лекари бегают, как угорелые… Всё зря, к утру, видать, отмучается…» Так оно и было — с той лишь разницей, что Раннэиль точно знала отмеренный срок. И этот срок заканчивался.

— Детей позови, — совсем уже тихо сказал Пётр Алексеевич. — Проститься хочу.

Дети и так не спали, разбуженные нехорошей суетой. Сидели, уже одетые, в соседней комнате, толком ничего не зная и продолжая надеяться. Но, когда в дверях появилась Раннэиль, взволновались донельзя, разом притихли, застыли.

— Пойдёмте, детушки, — сказала альвийка — совершенно безнадёжным тоном. — Батюшка зовёт вас.

Может, мальчишки по малолетству и не сразу уразумели истинный смысл её слов, но шестнадцатилетняя Наташа побелела, как мел. Она поняла всё.

Чуть позже стало видно, что всё понял и Петруша. Едва переступив порог, он словно споткнулся. Побледнел, и опрометью бросился к отцу. Не плакал, нет. Только, прижавшись, мелко задрожал.

Голоса. Несколько голосов. Тревожные, испуганные, злые…

— Его высочество великий князь Пётр Алексеевич прибыли.

— Всё ли готово?

— Всё. Как только император испустит дух, тут же, никому ничего не объясняя, сменим охрану дворца. Императрицу и детей под арест.

— Эту женщину в монастырь не упрячешь. Вспомните, она на большой дороге промышляла.

— Значит…

— Да бог с вами, ничего это не значит. Во всяком случае, пока. А там видно будет.

— Главное — не терять времени. Мужиков этих подлых — Меншикова с Кузнецовым — в крепость. Сразу же провозгласить императором молодого Петра Алексеевича. Привести гвардию к присяге, а далее — куда они все денутся, коли дело будет сделано?..

Голоса, шуршание бумаг, скрип перьев…

Следующие четверть часа бог этого мира милосердно дозволил Раннэиль если не забыть, то отодвинуть на второй план. Смотреть, как умирающий отец прощается с детьми, было выше её сил. Беспокоило другое: до сих пор ни единой весточки от Кузнецова. И ещё — её охватило чувство смутной тревоги. Словно где-то на грани слышимости били в набат.

Предчувствию альвы всегда доверяли, и оно никогда их доверия не обманывало. Сейчас оно говорило, пока ещё шёпотом: опасность, опасность. Значит, у Кузнецова что-то не заладилось, и, чтобы спасти своих детей, она должна будет действовать сама. Здесь, во дворце.

Но она не могла покинуть любимого. Её долг — проводить его до самого порога мира мёртвых. Только тогда можно будет принять бой.

* * *

Светлейший редко приезжал точно в назначенное время. В прежние времена — не без основания полагая, что никуда не денутся, подождут. Позже, когда Пётр Алексеевич стал его прижимать — из мелкой мести. Мол, раз вы такие разумники, что способны без меня обойтись, обходитесь. Но сейчас, когда речь могла зайти о его благополучии и даже самоё жизни, явился практически без опоздания. Едва оповестили, велел закладывать карету и готовить платье со всеми регалиями. Пока одевался, выслушал своих верных людишек: мол, царица-то непроста, едва всё началось, велела перевезти казну в Петропавловскую крепость под защиту гвардии. Капитанов гвардии и Ушакова предупредила, чтоб исполняли только её приказы, и ничьи более. А вице-канцлер Кузнецов с Остерманом конфиденциальную беседу имел, и результаты той беседы никому не ведомы.

— Ну баба! — восхищённо воскликнул он, хлопнув себя по бедру. — Не баба, а драгун в юбке! С нею такую кашу заварить можно!

— Опасно, батюшка, — сказал сын, помогавший ему облачаться. — Не жалует она тебя.

— Коли полезен буду, так и жаловать станет. Кафтан подай. Не тот, потемнее выбери. Не к свадебному столу зван, чай…

Велев сыну увозить мать и меньшую сестру за город — бережёного бог бережёт — светлейший сел в карету и отправился к парадному входу в Зимний. Где его, к превеликому удивлению, встретил подполковник Кейт из Второго Московского полка. «Отчего не на Москве обретается? — мелькнула тревожная мысль. — За день-то не мог успеть никак. Стало быть, заранее полк перевели и тайно расквартировали под Петербургом, чтоб действовать наверняка. Это Остермана шашни, либо Бестужева, тот англичанам мать родную продать готов… Недоглядел мин херц…»

— Ваша светлость, — учтивейше поклонился подполковник, — Имею предписание арестовать вас. Отдайте вашу шпагу.

Аргументом, придававшим весомость его словам, стали ружья солдат Второго Московского полка, направленные ему в грудь и в голову. Не жаловали его москвичи, было за что.

— Кто отдал приказ сей? — сдаваться без боя Данилыч не собирался. — У кого духу хватило поднять руку на героя Полтавы?

— Решение сие коллегиальное, сенатское, — заявил подполковник. — Извольте подчиниться. В противном случае имею иное предписание — о расстрелянии вас за непокорство.

Вот к такому обороту светлейший точно готов не был. И означал он либо то, что Пётр Алексеевич уже мёртв, и заговорщики сумели нейтрализовать императрицу, либо беспримерную наглость и спешку помянутых заговорщиков. Во втором случае ещё можно было пободаться, даже отдав шпагу: небось, пока всё зыбко, в крепость к преображенцам сунуться не рискнут. Во дворце где-нибудь запрут, а тут ещё вилами по воде писано, чья взяла.

По тому, как Макаров начал тихонько, бочком, придвигаться к двери, Раннэиль поняла: дело не просто плохо, а хуже некуда. Когда от умирающего царя начинают сбегать те, кто служил ему много лет, значит, заговорщики решились на открытые действия, и медлить больше нельзя.

— Куда это вы, Алексей Васильевич? — она позволила себе на минутку отойти от мужа. — Петру Алексеевичу сейчас ваша помощь нужна, как никогда. Извольте остаться и исправлять свои обязанности до конца.

Она не скрывала двойной смысл своих слов, и от её мрачного взгляда делалось не по себе всем окружающим. Оттого Макаров даже и не пытался возражать. Эта — и убить может. А не она, так её остроухая охранница, немедленно занявшая стратегическую позицию у двери.

Вернувшись, альвийка первым делом встретилась взглядом с супругом… и поняла, что он уже стоит на пороге миров. Стоит и ждёт.

Её ждёт, словно сказать что-то хочет напоследок.

Сил говорить в полный голос уже не было, только шептать. Раннэиль этого хватало, но она всё же наклонилась к самым его губам — насколько позволял живот.

— Должок-то… — услышала она, почувствовав прикосновение пальцев к своей щеке. — Должок я тебе так и не отдал.

— Ох, Петруша, о чём ты только думаешь, — прошептала она в ответ, помимо воли виновато улыбнувшись.

— О том, что верить мог… до конца… тебе одной.

И, когда он шагнул за порог, нить, связавшая их судьбы, превратилась в удавку.

— Мама! Опомнись, мама!

Темнота перед глазами и вязкая тишина в ушах треснули и со звоном рассыпались, разбитые хриплым от слёз голосом старшего сына.

Раннэиль с трудом заставила себя открыть глаза, и обнаружила, что вцепилась зубами в собственное запястье. Видимо, чтобы не заорать в голос от невыносимой боли. Дитя во чреве отчаянно билось — видно, ему передалось состояние матери. Этот ребёнок всеми силами желал жить.

Но и другие её дети тоже хотели жить. Ради них нельзя было терять ни минуты.

Она успеет выплакать своё горе. После, когда опасность минует.

Кто-то из женщин, тихонько всхлипывая, накинул ей на голову чёрный кружевной платок. Раннэиль обнаружила это, только когда приказала себе поднять руку для крестного знамения. Так надо? Да, так надо. Значит, так и будет теперь… Что-то непонятное опять случилось со слухом. Плач Наташи и молитвенные песнопения Предстоящих, начинавших отпевание, она слышала словно издали, зато испуганные перешёптывания дворни за дверью — будто те обменивались мнениями у неё за спиной. Почему-то именно это привело её в чувство.

— Мама, — старшенький продолжал теребить её за плечо. — Слушай. Там, за дверью… Мама, они охрану хотят сменить! Мама! Да опомнись ты!

— Я слышу, сынок, — она не узнала собственный голос. — Пойдём. Наведём порядок… пока ещё можно.

«Во дурачьё! Куда привели-то — в караулку!»

Это была хорошая новость. Это значило, что они торопятся, и силы за ними, почитай, никакой, кроме одного полка. И то неясно, что с заговорщиками станется, ежели московским солдатикам пояснить, что к чему. Как бы ещё своего командира-то, этого пройдоху английского, на лоскутки не порвали.

Но для начала стоило бы до солдатиков добраться.

Дверь здесь хорошая, прочная, замок массивный. Не вышибешь, да и караул снаружи. Окошко таково, что и в лучшие времена бы не протиснулся. Остаётся либо попытаться переубедить караульных, благо, у него пока не отняли богатые перстни, либо молиться о чуде. Второе явно было не в духе Александра Данилыча. А над первым нужно подумать. Какие слова их проймут вернее? На что упирать?

Не успел он сложить в уме более-менее стройное начало разговора, как за дверью послышались шаги и голоса.

— Кто там ещё прёт?

— Цыц, недоумок. Не видишь — Тайная канцелярия!

Эт-того ещё не хватало… Хотя, если Ушаков не испаскудился, есть надежда, что пришло избавление. Хитёр он, жук такой.

Громко лязгнул замок, показались в проёме двое в тёмно-серых плащах — рожи по глаза упрятаны. Ещё две такие же тени угадывались в коридоре — это помимо двух солдатиков с ружьями… Что ж, если дело плохо, можно хоть попытаться выскочить из кареты на ходу. Под Полтавой, помнится, хуже пришлось. Эх, годы, годы…

Стоило ему покинуть караулку, как за спиной послышалась короткая, но жестокая возня. Ни дать, ни взять, кто-то огрёб по головушке. Светлейший обернулся мгновенно, и то уже застал миг, когда двое «серых», подхватив солдатиков, тащили внутрь.

— Чисто сработали, молодцы, — раздался негромкий и очень хорошо знакомый голос.

— Ах, это вы, Никита Степанович, — со смешанным чувством — облегчение пополам с нервной насмешкой — сказал Данилыч, когда тот опустил воротник, скрывавший лицо. — Лихо.

— Иначе не умеем. Вы нужны ея величеству свободным, и готовым проявить свою преданность.

— То есть Пётр Алексеевич… Царствие небесное… — огорчился он вполне искренне.

— Увы. Скончался несколько минут назад, о чём я немедля был извещён. Теперь пришло время действовать решительно.

— Всё, что сейчас надобно мне сделать — поднять своих ингерманландцев. Инако не выйдет ничего

— И это вы также сделаете. Кроме того, ея величеству нужны тридцать тысяч.

— Когда?

— Вчера, — неожиданно сердито сказал вице-канцлер. — Извольте соображать быстрее, князь, мы торчим на виду по вашей милости.

Мысленно кляня себя за тугодумие, светлейший счёл за лучшее подчиниться приказам этого страшноватого человека. Как-никак, союзник.

А Кейту, прощелыге масонскому, он ещё рожу начистит. Будет воля — будет и всё прочее.

Когда идёшь в бой, самое трудное — сделать первый шаг. Прописная истина для всех миров, где существуют войны.

Раннэиль не помнила уже, сколько раз ей приходилось и самой подниматься в атаку по приказу командира, и поднимать в атаку других. Но сейчас она шла в самый тяжёлый из боёв на своей памяти. Всей армии её — трое детей, верная Лиассэ…и та правда духа, о которой ей не раз говорил любимый.

Препирательства за дверью навели на мысль, что караул-то сменить хотят, но сам караул того не желает. Распахнув дверь — как обычно, в обе створки — она убедилась в том, что была права. Москвичи, чьи мундиры были весьма похожи по покрою и расцветке на преображенские, под предводительством офицера пытались оттереть от двери двух гвардейцев. А те, в свою очередь, ссылались на приказ, что покинуть пост могут только по велению государя, либо государыни.

— Что здесь происходит? — страшным, по-змеиному свистящим голосом спросила Раннэиль.

Она видела, как вытянулись лица — и у солдат, и у офицера-москвича. Тенью мелькнула мысль: неужели она выглядит настолько жутко? Но дело оказалось не столько в ней, сколько в чёрной кружевной накидке.

Заговорщики-то знали, что император умер. Кто-то из дворни наверняка дал знать, хоть свечкой из окошка, хоть послав кого-то из мальчишек на побегушках. Заговорщики же, послав офицера с приказом сменить караул, не удосужились объяснить тому причину… Что ж, если они даже своей воинской опоре не доверяют…

— Ваше величество, — офицер набрался смелости и с виноватой физиономией козырнул перед императрицей. — Майор Шипов к вашим услугам. Искренне сочувствую вашему горю, но у меня приказ сменить караулы во всём дворце, и… проследить, дабы никто не покидал покоев его императорского величества до особого распоряжения.

— Кто отдал вам сей приказ? — на офицера взглянула уже не подавленная горем женщина, а само надменное величие. Хорошее, качественное. Трёхтысячелетней выдержки.

— Решение Сената, ваше величество, и…

— Я не знаю государя по имени Сенат, — отчеканила альвийка, возвысив голос так, что её услышали все. В том числе и те, кто был за спиною, в комнате. — Извольте следовать за мною, майор, и тогда я забуду о вашей невольной измене государю.

— Но ведь его величество Пётр Алексеевич… умер… — майор, покосившись на её накидку, широко перекрестился. — И Сенат по смерти его волен распоряжаться…

— Зато я ещё жив.

Какой злой и совсем не детский голос. Неужели это её мальчик, её маленький Петруша?

— Да, я ваш государь! — мальчишка выступил вперёд, словно хотел загородить собой мать. — Никакой Сенат мне не указ! И тебе тоже, майор! Ты престолу российскому присягу давал, а не Сенату, вот и будь верен присяге! Делай, что я, твой император, тебе велю!

Какие знакомые интонации, не правда ли, императрица?

— Матерь божья… — услышала она чей-то шепоток, возможно даже кого-то из солдат. — Всё, как есть, от батюшки побрал…

— За мной, — хмуро и зло приказал Петруша, и зашагал вперёд, не обращая внимания ни на кого. Словно был свято уверен, что никто не посмеет ослушаться.

Солдаты не просто расступились перед ним, но вытянулись в струнку, а затем зашагали следом, словно охрана его немногочисленной свиты. А от девятилетнего мальчика исходила сейчас та самая, пугающая многих, сила, какую все знали за его отцом.

Императрица мысленно благодарила сына, но мать… Мать не хотела, чтобы её мальчик повторил ошибки отца.

С гвардией шутки плохи, это было известно всем царедворцам. Пётр Алексеевич вышколил их на славу, одного его слушались преображенцы с семёновцами, как отца родного. Оттого и возникла в головах сенаторов умная мысль: заменить караулы, поставив вместо гвардейцев либо верных — а где таковых взять-то? — либо несведущих. Но, как и большинство умных мыслей, возникавших в головах людей, далёких от военного ремесла, эта идея имела мало общего с реальностью.

Чтобы заставить гвардию покинуть караулы, нужно либо атаковать их многократно превосходящими силами, либо завалить золотом по макушку. Ни того, ни другого господа сенаторы предоставить не могли. Первое по недостатку сил, второе по привычному сквалыжничеству. А одной бочкой скверного винишка от гвардии не откупишься, только разозлишь. Оттого-то шумно было в Зимнем дворце нынче ночью. Шумели преображенцы, несшие караульную службу по заведенной очерёдности. Шумели невесть как прознавшие о случившемся семёновцы, спешно явившиеся ко дворцу поддержать товарищей.

Шумно было и в большом зале, где собрался Сенат… и некоторые лица, в оный не входившие. Ещё бы: обнаружилось бегство Меншикова и бесследное исчезновение Кузнецова. На фоне галдящих под окнами недовольных солдат это нервировало. «Подлые мужики» действительно возвысились своим умом и хваткой, а светлейший, к тому же, был на диво злопамятен. А что будет когда — именно «когда», а не «если» — Меншиков притащит сюда ещё своих преторианцев — Ингерманландский пехотный полк? А что будет, если к пехоте присоединятся ингерманландцы-драгуны, чьим шефом является императрица? Иные полки, что за память Петрову кого угодно порвут? Страх мгновенно разделил сенаторов на тех, кто продолжал настаивать на немедленном провозглашении императором внука почившего государя, и на тех, кто призывал смириться с неизбежным и подчиниться юному Петру Петровичу. Последних возглавлял, ко всеобщему удивлению, канцлер Остерман, этот цесарский конфидент. Раз уж он пошёл противу явного венского кандидата — Петра, сына Алексеева — стало быть, карта того вот-вот будет бита. Большинство колеблющихся переметнулись на сторону «благоразумных». Прежнюю линию продолжали гнуть лишь те, кто замазался по самые уши, и кому было нечего терять.

Юсупов, Черкасский, Апраксин… и Бестужев, в Сенате к присутствию не назначенный, но роль свою в заговоре сыгравший. Этим отступать было некуда. Они теребили поникшего Петра Алексеевича, требуя решительных действий. Юноша, предчувствуя беду, только нервно грыз ногти и отмахивался от назойливых, когда становилось невозможно отмолчаться.

— Ах, оставьте меня, господа, — говорил он. — Знал бы, во что вы меня втянете, ни за что бы не покинул Петергофа… Андрей Иваныч! Да скажите вы им, чтобы оставили меня в покое!

Но помощь Андрея Ивановича Остермана в том не понадобилась. Всё решилось куда быстрее, чем думали собравшиеся в зале.

Иногда Раннэиль удивлялась, как, порою, малое может управлять сколь угодно большим. Ну, что за сила у неё? Дети, кучка солдат да она сама — нынче боец весьма сомнительных качеств. Заговорщики поставили на кон всё, и могут сражаться с отчаянием загнанной в угол крысы. Да. Но она не имела права проиграть, потому что на кону стояло куда больше, чем просто жизнь.

Что будет, если австрийская партия посадит на престол слабовольного и неумного юнца? Ничего хорошего не будет. Россия надолго сделается задним двором Австрии, а после и других держав. А отсутствие собственной политики означает сдачу всего приобретенного. Тавриду — татарам и туркам, Ингрию и Лифлянлию — шведам, хоть за последнюю вовсе безумные деньги плачены. Исключительные привилегии иноземцам при торговле, свой товар за копейки. Флот — на дрова, пушки — продать, армию — присовокупить к австрийской и не ныть, когда свои солдаты за чужие интересы гибнуть будут. Плевать. Лишь бы в европейских столицах были довольны… Отчего-то Раннэиль была уверена, что такой Россией Европа будет довольна всегда. И её, как княжну из Дома Таннарил, это нисколько не радовало.

Такая Россия и родным-то детям будет мачехой, не только альвам.

Может быть, сознание огромности цены поражения и стало для её императорского величества той нюхательной солью, что прояснила разум. Ох, и худо сейчас будет любому, кто станет на её пути.

Дверь в зал была, как и следовало ожидать, заперта изнутри, выставлен караул аж из шестерых солдат Второго Московского. Неведомо, кого ожидали увидеть караульные, но при виде императорского семейства в полном составе слегка растерялись. Велено им было стрелять в любого, кто приблизится к двери, но это был исключительный случай, и они, согласно уставу, взяли «на караул».

— Почему закрыта дверь? Открыть немедля! — сына, как и отца, тоже приводили в ярость любые препятствия.

— Никак не можно, ваше высо… ваше величество, — напомнил о себе майор Шипов. — Заперто изнутри, ключ у них.

— Приказ всем караулам — никого из дворца не выпускать. Дверь — выбить… к чёртовой бабушке!

— Слушаюсь, ваше величество.

Новое царствование, кажется, начиналось с шума и треска, достойно продолжая прежнее.

Офицер не стал морочиться с выбиванием створок. Пистолет при нём, так о чём печаль?.. Выстрел разнёс замок и до смерти перепугал всех, кто находился внутри.

Бледные до серости лица, обрамлённые модными париками. Две неравные группки господ сенаторов и причастных лиц. Та, что побольше, сгрудилась около Остермана, сохранявшего ледяное спокойствие. Группка поменьше встала наподобие караула вокруг совершенно сбитого с толку молодого Петра Алексеевича.

И — гробовое молчание. Разве что Павлуша чихнул от не до конца развеявшегося порохового дыма, да из-за окна доносился гомон недовольных гвардейцев.

— Как хорошо, что вы все здесь собрались, господа, — его старший братец разошёлся не на шутку: он был в бешенстве, хотя старался это скрывать, говорил почти спокойно. — Полагаю, лишь для того, чтобы скорбеть по поводу нашей великой утраты…и изъявить преданность мне, вашему законному императору.

На лицах присутствующих, многие из которых знали Петрушу с пелёнок, было написано что угодно, только не скорбь. Изумление, страх, робкая надежда, облегчение. В воздухе, в повисшей после его слов тишине прямо-таки витало: «Когда таким оборотам научился-то? Прямо как взрослый говорит». Зато лица упрямого меньшинства, коим отступать было некуда, отражали бурю иных чувств, самым сильным из которых было отчаяние.

— Царствие небесное почившему в бозе государю нашему, Петру Алексеевичу, — в голосе Алексея Бестужева скорби точно не было, ни капельки. Истово перекрестившись, он, как умел, состроил постную физиономию. Получилось весьма посредственно. — Однако же дело престолонаследия слишком важно, чтобы решать его вот так, с наскока. Никак не возможно, сударь мой Пётр Петрович, соотнести закон о престолонаследии, утверждённый вашим батюшкой, с тем, что мы имеем ныне, ибо ваше малолетство суть великое препятствие к исполнению государевых обязанностей.

— Батюшка в завещании иное написал, — не меняя тона ответил Петруша, адресовав графу хмурый взгляд. — И вы все, господа Сенат, подписи под оным ставили. Или запамятовали, как клялись уважить волю государеву? Как присягали признать регентом матушку мою, крест на том целовали? Я всё помню. Где та бумага? Сожгли уже, небось?

«И его тоже заносит… как отца…» — подумала Раннэиль, выступив вперёд и положив руку на плечо сына. По тому, как отвёл глаза Остерман, она поняла: да, уже сожгли. А подложного завещания по недостатку времени не изготовили. Заранее-то страшно было, а сейчас не хватило какого-то получаса. Теперь в совершенно ином свете представал поступок Макарова, который собирался до срока покинуть покои царя. Что ж, Алексей Васильевич и сейчас там, в покоях. Там и пребудет, пока Кузнецов с ним не побеседует приватно.

— Если я верно поняла, никто не может предъявить завещания государева, — печально проговорила она, стараясь не глядеть никому в лицо. Боялась, что даже её выдержки не хватит.

— Увы, ваше императорское величество, — от партии «благоразумных» выступил всё тот же Остерман — пожалуй, самый умный из всех проходимцев разной степени знатности, собравшихся в этом зале. — Пётр Петрович совершенно прав, и таковой документ мы все своими подписями заверяли. Но, к превеликому сожалению, поиски ничего не дали. Ни в личной канцелярии его императорского величества, ни в архиве Сената документ сей не сыскался.

— А что же это вы, Андрей Иванович, такой беспорядок в канцелярии развели, что документы государственной важности пропадают? — альвийка говорила по-прежнему печально, но голос её сделался твёрже. — Или не дорожите вы своим местом?.. Ладно, вопрос сей обсудим после, в более подходящей обстановке. Нынче же хочу сказать, что будь у нас перед глазами завещание, мы бы все поступили так, как повелевает нам долг и воля покойного государя, супруга моего. Но если завещания нет, то в силу вступает иной закон. Тот, по которому престол наследует старший сын, и лишь в прискорбное отсутствие сыновей — ближайший родич по мужеской линии.

Вот она, цена упущенного времени. Удар ниже пояса. Альвы никогда не считали этот приёмчик запретным. Сейчас Раннэиль испытала злое удовольствие от побелевшего, словно мука, лица Бестужева. Она помнила, что когда-то с этого человека началось её знакомство с Россией, и была ему за то благодарна. Но сейчас он поднял руку на её детей.

Княжна Таннарил нанесла ответный удар в своей излюбленной манере. Когда речь заходила об интересах Дома, сантименты были ей всегда чужды.

— Вы тоже правы, Алексей Петрович, — неожиданно произнёс Петруша, явно выдержав некую внутреннюю борьбу. — Мне слишком мало лет, чтобы я мог быть настоящим государем. На то батюшка и предусматривал статью о регентстве матушки надо мною до того дня, когда мне исполнится восемнадцать. Значит, так тому и быть… Да, Андрей Иваныч, сие есть мой первый указ. Садись и пиши.

Может, кому-то и показалось бы, что всё прошло так легко, но Раннэиль знала истинную цену этой лёгкости. Никиты Степановича не видать и посейчас, зато видны результаты его действий. Не нужно было гадать, кто нашёл слабое место заговора и метко по нему ударил; кто взбаламутил гвардию и тем привёл заговорщиков в состояние паники… О, бог людей… Какие ничтожества. И Бестужев, пакостник известный, и прочие, что даже сейчас волками глядят, и Остерман, что всегда успевает вовремя переметнуться на сторону победителя, и Пётр, Алексеев сынок. Недаром при виде внука дед морщился, словно от отвращения, и старался как можно более сократить время беседы с ним. Сейчас юноша был бледен до синевы, и смотрел на альвийку с запредельным ужасом.

— Я не хотел, — шептал он, и Раннэиль прекрасно его слышала в негромком гуле голосов, наполнивших зал. — Они сказали, что не причинят никакого вреда вам.

— Ох, и дурак же ты, Петрушка, — малолетний дядюшка посмотрел на племянничка снизу вверх. И не с гневом, а с сожалением. — Какой дурак…

Разумеется. Кого ещё могли провозгласить своим знаменем ничтожества, если не дурака? Но если Раннэиль чего-то и боялась всерьёз, так это победы ничтожеств. Ведь именно они, одержав верх — силой ли, происками врагов государства ли — проявляют такую звериную жестокость к побеждённым, что оторопь берёт. Они станут молить о пощаде. Разве только Бестужев не станет, этот хоть и зловредный тип, но гордец. Ради жизни своих детей Раннэиль обязана додавить их до конца. Всех. Без исключения. Они никогда и никому не простят своего поражения.

Потому что ничтожества.

А из-за окна доносились голоса гвардейцев. Не иначе им кто-то поведал в сильно сокращённом виде всё случившееся. Раннэиль показалось, будто она различает знакомый голос вице-канцлера. И под конец вооружённая толпа разразилась криками «Виват императору! Ура, Пётр Петрович!»

Вот и всё.

— Господа Сенат, — проговорила она, и все почтительно притихли — за исключением гвардии по ту сторону дворцовых стен. — В первую очередь следует оповестить о постигшем нас несчастье Анну Петровну, герцогиню Голштейн-Готторпскую, Елизавету Петровну, королеву Шведскую, Анну Ивановну, герцогиню Курляндскую, Анну Леопольдовну, герцогиню Мекленбургскую…

А гул голосов за окном только усиливался. Кто-то помянул князя Меншикова. Не иначе своих ингерманландцев привёл. Аккурат к шапочному разбору. И преданность выразил, как мог, и в заварушке участвовать не пришлось бы, даже если бы таковая случилась. Но и за то ему спасибо, что верен остался, змий хитрый.

На сегодня — всё. За исключением кое-каких мелочей, о которых и упоминать не стоит. Ещё немного, и долг императрицы будет исполнен. Тогда можно будет подняться туда, к нему, и выплакать, наконец, переполнявшую её боль, пока эта боль не свела её с ума.

 

Эпилог

Десять лет прошло.

Всего лишь десять лет…

Целых десять лет, что стоили любой вечности.

«…Прости, сынок, всё никак не могла найти случай поблагодарить тебя за ту решительность, что ты проявил. Неведомо, стал бы меня слушать тот лихой майор, как послушался тебя. Может статься, что и нет. Тогда ещё неизвестно, чем бы всё закончилось для нас.

Касаемо Андрея Ивановича: я уже намекнула ему, что он останется канцлером до тех пор, покуда союз с Австрией полезен России. А степень полезности стану определять я сама, не полагаясь на его бесспорно авторитетное мнение. Пускай повертится. Вена давно желает нашими руками себе жар загрести, император ещё батюшку заманивал на Балканы. Что с того вышло, ты не хуже меня знаешь. Воевать с османами станем в союзе, но бить их надобно порознь. А там уж кто кого.

Нет, Петруша, сынок. Не «кто кого», а мы обязаны выбить турок с Южного берега, иначе потеряем всё, с таким трудом приобретенное. Мы не можем проиграть. Не имеем права. В противном случае — прав был батюшка — через полвека, кровью умывшись, возвращать потерянное станем. Уж лучше сейчас поднапрячься и удержать. Плохи нынче у осман дела. Посол наш, Вешняков, отписывал, будто янычары бузят, требуют выступать в поход, а у султана как на грех с деньгами туго. То неурожай, то бунты, то мы Тавриду отобрали, то Надир в Персии побил, а король французский, «братец» наш сволочной, всё подарков не шлёт. Султан своего визиря казнил, имущество секвестировал, а всё равно мало оказалось. Скребёт сейчас, бедняга, по сусекам, умножая и без того частые бунты в провинциях. Но, думаю, не на нас он пойдёт, а на цесарцев, считая их сильнейшими. А уж после нами займётся.

Хотела бы я поглядеть, с каким лицом он воспримет весть о потере Очакова и Кинбурна…

Дядя твой, мой братец, повёл себя именно так, как я ожидала. Офицера, привезшего «решение сенатское», велел в подвал посадить, а сам разослал курьеров в Астрахань, в Дербент и к хану калмыцкому, чтобы присягали на верность тебе, как новому императору. Волынский-то в Астрахани едва к измене не склонился. Вроде светлый умом человек, а ненадёжный. Впрочем, у нас ещё есть время подумать над тем, где взять надёжных.

Школы нужны хорошие, сынок. Школы. С них всё начинается.

Даст Бог, рожу вскорости, и к началу похода смогу, хотя бы и в карете, выступить с армией. Я обещала, сынок. Батюшке обещала, когда он умирал, что возьму Очаков. Значит, так и будет.

И спасибо тебе за то, что помог мне пережить вчерашний день. Похороны ни у альвов, ни у людей не являются приятным для семьи покойного занятием, а мы с тобою, да Павлик с Наташей… Что там говорить, сынок. Ты сам знаешь.

А ещё странное нынче мне во сне привиделось. Сказать кому — не поверят. Но ты ведь сам наполовину альв, и знаешь, какое значение мы придаём подобным снам. Словом, видела я батюшку во сне. Будто ехал он верхами, и почему-то не в Петербурге, а в Москве, которую не жаловал. И приветствовали его оба полка лейб-гвардии, а он салютовал им шпагой. А за преображенцами и семёновцами выстроились иные полки, так же приветствовавшие государя. Но, чем далее ехал батюшка, тем более странным делалось обмундирование тех полков, и здания вокруг становились неузнаваемыми. С удивлением я видела чудные шляпы с султанами и короткие кафтанишки, после и вовсе стояли солдаты в каком-то серо-зелёном, с диковинными знаками и невиданными ружьями. А батюшка всё ехал не спеша, здания вокруг становились всё выше и помпезнее, а воинство и вовсе оседлало железные чудовища с невероятно длинными пушками наверху. Наконец над ними с рёвом начало пролетать нечто, отдалённо похожее не то на железных птиц, не то на гигантские наконечники стрел… Я помню лица тех людей, сынок. Они были потрясены, некоторые даже испуганы, но все — все без исключения! — становились по ранжиру и отдавали честь императору. Под конец, перед самым пробуждением, я видела совершенно непредставимой высоты здания, словно отлитые целиком из тёмного стекла, а мундиры солдат сделались странными — пятнистыми, будто в грязи вываляны. Я услышала… Ты ведь помнишь, как батюшка бурчал, когда вроде бы и доволен был увиденным, и довольство своё показать не желал. «Настроили башен вавилонских, а сукно красить разучились…» Отчего-то мне стало так легко и весело, как всегда было с батюшкой… Ну, почти всегда. И — я проснулась.

Не ведаю, что мог бы значить этот сон. Смысл в нём определённо есть. Может, когда-нибудь и дознаюсь. Хотя есть одна мысль, но она мне самой кажется слишком безумной даже для этих записей.

Подумаем-ка мы лучше о делах насущных, сынок».

Европа встретила весть о смерти Петра с двойственным чувством. Этот неугомонный царь им всем до чёртиков надоел, всё носился с какими-то странными идеями насчёт союзов христианских стран против магометан. Но престол унаследовал его малолетний сын. По отзывам — папашина копия, только мал ещё. Притом регентшей при мальчишке сделалась его мать-альвийка, а к альвам среди германских монархов понятно какое отношение. Помнят.

И пусть помнят подольше.

Перед Раннэиль лежал ворох бумаг, которые ещё следовало просмотреть. Отчёты полковников и интендантов, отчёт Ревизион-коллегии, доклады о состоянии дорог, о качестве хлеба на складах… Нет, в этом году ни зёрнышка Европа не увидит, покуда новый урожай не снимут. Тот год скудным выдался, и в первую голову надобно думать, как своих прокормить. Английские купцы ругаются? Пусть ругаются, хоть треснут, но неурожай суть особое обстоятельство, которое является уважительной причиной для перенесения сроков исполнения обязательств по торговым контрактам. А будут настаивать, вопреки оговорённому — так и попросить их недолго. «Петруша давненько искал причину выгнать их с концами, — думала она, пробежав глазами очередную записку от Коммерц-коллегии. — Вот и будет причина: несоблюдение условий договоров. Нет. Они, скорее, утрутся, спрячут фигу в карман и подождут нового урожая. Странные люди. За лишнюю копейку готовы стерпеть что угодно. Но, едва представится малейшая возможность, сотрут тебя в порошок. Ну их к демонам, лучше держаться от таких подальше».

Мелькнула мысль, мало связанная с предыдущими: а может, стоило послушать советов светлейшего, и запереть молодого Петра Алексеевича в Шлиссельбург? Там к нему точно никакие заговорщики не пролезут. Содержать с уважением к его происхождению, но лишить всякого общения. Может, так и следовало поступить. Но письменное отречение от прав на престол, пострижение и схима — это тоже не шутки. В особенности, на Руси. Расстригу на троне не потерпят, буде таковой вздумает отречься от Служения ради власти.

Он ещё легко отделался. Прочих вовсе обезглавили. Хорошо же по их милости началось новое царствование: с попытки дворцового переворота и казней. Хотя царствование её супруга началось ещё веселее. Что ж, тенденция не может не радовать. Так, глядишь, хотя бы правнук получит власть скучно, без приключений.

Раннэиль-Анна, регент, императрица-мать — оставила перебирать бумаги и подошла к окну. Оттуда открывался хороший вид на строящийся мост. Вернее, у места весенней стройки уже соорудили склады, куда свозили доски для опалубок и тёсаный камень для арок и настила. Временные мостки с опор уберут, едва установится более-менее сносная погода, и начнутся каменные работы. Но сам мост уже получил имя.

Таврийский мост. В честь славной победы, одержанной в прошлой кампании.

Может, слишком громко названо, но в эту зиму впервые за три с лишним сотни лет люди южной Руси спали спокойно. Право же, это стоит одного пафосного наименования.

А сколько дел ещё впереди — страшно представить.

Ребёнок несильно толкнул матушку изнутри, и Раннэиль, положив ладонь на живот, не спеша вернулась за стол. Поход походом, а пока воз бумаги не испишешь, дело с места не сдвинется.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ

Ссылки

[1] Геннинг-Фридрих фон Бассевиц — до 1728 года президент тайного совета герцога Карла-Фридриха Голштинского.

[2] Карл-Фридрих Голштейн-Готторпский, на данный момент ещё не помолвленный с Анной Петровной, старшей дочерью Петра Алексеевича. С 1721 года проживал в России.

[3] Незадолго до описываемых событий Турция и Россия подписали мирный договор, по результатам которого обе страны разделили бывшие владения Персии в прикаспийском регионе.

[4] Иван Алексеевич Долгорукий (Долгоруков) — в нашей истории будущий гоф-юнкер Петра Второго и его фаворит. Вероятно, его представили внуку Петра как раз в конце 1724 года.

[5] Генрих Иоганн Фридрих, в России Андрей Иванович Остерман — на данный момент глава коллегии иностранных дел.

[6] Иван Лаврентьевич Блюментрост — с 1721 по 1730 годы президент Медицинской коллегии и лейб-медик. В 1724 году ему исполнилось 48 лет.

[7] Командир погранзаставы, скорее всего, в чине не выше прапорщика, какой-нибудь захудалый безземельный дворянин или выслужившийся из простонародья младший офицер. По Табели о рангах 14й, самый нижний класс. Обращение — «ваше благородие». До 1730 года прапорщики носили звание «фендрик».

[8] Насколько известно автору, полякам было безразлично, саксонец перед ними, или баварец. Все немцы проходили под собирательным наименованием «швабы».

[9] Согласно табели о рангах — 13 гражданский чин.

[10] В первой половине восемнадцатого века зимы в Европе были холоднее, чем сейчас.

[11] До попадания в наш мир альвы не знали паркета, укладывая полы полированным камнем.

[12] Гавриил Иванович Головкин — дальний родственник Петра по линии матери, канцлер Российской империи, президент Коллегии иностранных дел.

[13] Алексей Васильевич Макаров — тайный кабинет-секретарь Петра.

[14] Головкин имел графское достоинство не только Российской, но и Римской империи (Австрии).

[15] Бутурлин Иван Фёдорович — в 1724 году президент Коммерц-коллегии. Видимо, человек настолько серый и ничем не примечательный, что, несмотря на знатность происхождения и высокую должность, практически не оставил никакого следа в истории. Вероятнее всего, был чьим-то ставленником, позволявшим контролировать министерство финансов Петра.

[16] Зимний дворец Петра частично сохранился и в настоящее время входит в комплекс Эрмитажа.

[17] В реальной истории Верховный Тайный совет был созван Екатериной Первой для того, чтобы помочь ей управлять страной. Главой его был Меншиков. В этом варианте истории Пётр на время лечения назначает главой совета Головкина — родственника и противника резких смен курса.

[18] Главный магистрат — высшее государственное учреждение, основанное в Санкт-Петербурге по указу царя Петра I в 1720 году как главное начальственное учреждение над городовыми магистратами других городов. В Санкт-Петербурге Главный магистрат выполнял функции городского магистрата.

[19] Иван Долгоруков родился в Варшаве в 1708 году, и только в 1723 приехал в Россию.

[20] Евдокия Лопухина — разведённая жена Петра Первого, мать царевича Алексея.

[21] Иван Ильич Дмитриев-Мамонов — (10 декабря (20 декабря) 1680 — 24 мая (4 июня) 1730) — русский военачальник и государственный деятель. Генерал-аншеф, лейтенант корпуса кавалергардов, сенатор, супруг царевны Прасковьи Иоанновны.

[22] Оказывается, альвы издавна знали, что зайцы практически поголовно являются носителями микоплазмоза.

[23] Знаменитая парижская «малина», главный воровской притон столицы Франции.

[24] Карл Август Голштейн-Готторпский — и в реальной истории был женихом Елизаветы. В этом варианте у него появится шанс не умереть от оспы накануне свадьбы.

[25] Имеется в виду герцогиня Мекленбургская, Екатерина Ивановна.

[26] Англией.

[27] С вероятностью 100 % это Василий Лукич Долгоруков, в данный момент посол России в Польше, двоюродный брат Алексея Григорьевича Долгорукова.

[28] Слово «язвить» в то время имело, помимо смысла «издеваться», ещё и изначальный смысл — «наносить раны». Как телесные, так и душевные.

[29] 9 июня по новому стилю, 30 мая по старому.

[30] В реальной истории эти опасения вполне оправдались.

[31] Записку

[32] Убийца Генриха IV, первого короля из династии Бурбонов.

[33] Слово «похерить» в то время имело вполне определённый смысл: «отменить, не утвердить». Произошло от обычая перечёркивать не подлежащие утверждению документы крест-накрест, буквой «хер».

[34] Церковь Исаакия Далматского в 1725 году располагалась примерно там, где сейчас находится Медный всадник — памятник Петру. Архитектурный стиль её был схож со стилем Петропавловского собора, а портик был отделан в одном стиле с западным фасадом Зимнего дворца. В шпиль церкви то и дело попадали молнии, вызывая пожары. В 1733 году инженеры пришли к выводу, что место для такого строения выбрано неудачно: из-за постоянного подтопления фундамент проседал, стены давали трещины. Церковь разобрали, и новый Исаакиевский собор был заложен чуть дальше, на том самом месте, где он находится сейчас.

[35] 10 марта (по старому стилю) 1725 года — день, в который происходят описываемая сцена — в реальной истории именно так всё и было.

[36] Мир-Ашраф-хан Хотаки — двоюродный брат одного из претендентов на шахский престол, Мир-Махмуд-шаха. В апреле 1725 года сверг и убил кузена, позже остановил продвижение турецких войск к Исфахану.

[37] Флорио Беневини — секретарь посольства Петра в Бухаре, с 1718 по 1725 годы.

[38] Кули-хан — будущий шах Надир. Прославился своими войнами и жестокостью, удивлявшей даже Восток. Карьеру начинал именно как предводитель разбойников.

[39] Тахмасп Второй — был последним Сефевидом на 1725 год. В 1732 году у него родился сын Аббас, которого Надир Кули-хан провозгласил шахиншахом. В 1740 году Надир, давно уже прибравший к рукам всю власть и державший Тахмаспа под арестом, приказал отправить Аббаса к отцу, после чего Риза-Кули-хан, сын Надира, умертвил обоих.

[40] Высота Сухаревой башни составляла 60 метров.

[41] Несмотря на название, корабль был построен в Голландии по заказу России, и был в составе русского флота с 1714 года. В своё время им командовал Сенявин.

[42] Морской чин, соответствовавший генерал-майорскому. Позже был заменен на контр-адмиральский. Во время Гангутского сражения в чине шаутбенахта Пётр лично участвовал в абордаже шведского корабля.

[43] Капитан третьего ранга Кошелев Иван Родионович — командовал «Испанской экспедицией», состоявшей из трёх кораблей: «Девоншир», «Кронделивде» и «Амстердам-Галлей». Фактически первая океанская экспедиция русского флота, завершившаяся успехом.

[44] 27 августа по григорианскому календарю.

[45] Астрабад — современный Горган. По мирному договору 1723 года отошёл к России, получившей под свой контроль всё южное побережье Каспийского моря, восточный Азербайджан (Ширван) и Дагестан со столицей в Дербенте.

[46] В нашей истории договор подписывали уже при Екатерине Первой, и «руководил парадом» Остерман. Потому заключали его годом позже, и не в Петербурге, а в Вене, депутациями на уровне дипкорпуса. Евгений Савойский хоть и был за этот договор, но в его подписании участия не принимал.

[47] Приставка «Мир-» к имени мужчины на Востоке означает, что он потомок пророка.

[48] Решт — один из портовых городов, что отошли к России по договору 1723 года, столица провинции Мазендеран.

[49] Так было и в реальной истории.

[50] Райя — простолюдины, чернь.

[51] В нашей истории в 1732-33 годах эти земли были буквально подарены Анной Ивановной шаху Надиру, который устроил там натуральный геноцид, и возвращать их пришлось в 19 веке куда большей кровью.

[52] Неизвестно, стояли ли в нашей истории за попыткой побега будущего Фридриха Второго англичане, но сам факт попытки, заключение кронпринца в Шпандау и казнь его друга — реальный случай.

[53] Дондук-Омбо — внук хана Аюки, в нашей истории из-за чехарды с наследованием ханского титула был отстранён от престолонаследия и, не желая воевать из-за того с русскими, ушёл на Кубань, приняв османское подданство. Позже донской атаман Ефремов, сумел его уговорить вернуться. Вскоре после этого Петербург утвердил кандидатуру Дондука-Омбо, и калмыки признали его ханом. В этой альтернативной ветви истории Дондук-Омбо уже как минимум пару лет является калмыцким ханом.

[54] Взрыв порохового погреба — эпизод из реальной истории осады Азова в 1736 году войсками под командованием фельдмаршала Ласси. Вскоре после этого гарнизон сдался. Существует даже гравюра, запечатлевшая это событие. Казаки же, серьёзной артиллерии не имевшие, не могли себе позволить длительной осады, и взяли город «на хапок».

[55] Звания в лейб-гвардии считались на один чин (при Петре), а позже на два чина выше общевойсковых.

[56] При Анне Ивановне и Елизавете Петровне, так и делали.

[57] Ещё в 1723 году Пётр утвердил решение строить солдатские слободы — прообразы военных городков. Но хорошее дело было, как обычно, спущено на тормозах. Верхушке Военной коллегии было куда выгоднее расселять солдат по деревням, чтобы те кормились с населения.

[58] Ирония судьбы: Иван Иванович Шувалов в нашей истории был фаворитом Елизаветы, а его двоюродные братья — Александр (бывший при Елизавете главой Тайной канцелярии) и Пётр (генерал-фельдмаршал и автор пушки-«единорога») — занимали высокие должности. Пётр Шувалов на откупе монополий сделался одним из богатейших людей России.

[59] Современное название — Каховка.

[60] Ещё одна ирония судьбы: Бурхард Христофор Миних и в реальной истории брал Крым, но это было в 1736 году.

[61] В нашей истории — стал ханом в 1736 году после смещения дяди, Каплан-Гирея. Правил недолго, и также был смещён султаном. Нуреддин — третий по значимости после хана и калги человек в Крымском ханстве.

[62] Сиваш.

[63] Артиллеристов.

[64] В реальной истории произошло именно так.

[65] Пётр Алексеевич не совсем прав: мусульмане весьма ценили красоту и древность, но только свои. Чужие использовались как строительный материал. Достаточно посмотреть, из чего построена старая часть Каира.

[66] Практически дословно — подлинный текст письма посла Вешнякова императрице Анне Ивановне.